Где-то высоко-высоко, на крыше, очнулся Борис. Кажется, он видел под навесами станции две украдкой расходящиеся фигурки, но мыслями Борис был далеко.
Странно вот так столкнуться с Мириам; она изменилась, но и не изменилась тоже. Наверняка она знает, почему он вернулся, но молчит, оставляя его наедине с тайной печалью.
Солнечные батареи на крыше сложены, как оригами, они еще спят, но уже беспокойно шевелятся, словно предчувствуя неизбежное явление солнца. Обитатели здания, соседи отца Бориса, на протяжении многих лет сажали здесь самые разные растения в горшках из глины, алюминия, дерева, превращая крышу в высотный тропический сад.
Здесь, наверху, тихо и пока что прохладно. Борису нравился аромат поздно зацветшего жасмина, вьющийся по стенам, настойчиво забирающийся все выше, распространяющийся по старым районам, окружавшим Центральную. Борис глубоко вдыхает ночной воздух – и выдыхает медленно, сбивчиво, наблюдая за огнями космопорта, за движущимися звездами, оставляющими в небесах драгоценные инверсионные следы.
Он любил запах этого места, этого города. Запах моря на западе, дикое амбре соли и открытых вод, водорослей и гудрона, масла для загара и людей. Он любил запах холодного очищенного воздуха, сочащегося из окон, и базилика, когда трешь его между пальцами, любил запах шаурмы, поднимающийся с улицы, и пьянящую смесью специй, любил запах исчезнувших апельсиновых рощ далеко за городскими кварталами Тель-Авива и Яффы.
Когда-то тут были сплошь апельсиновые рощи. Борис вглядывался в старинные дома, облупившуюся краску, многоквартирные коробки старомодной советской архитектуры в оцеплении роскошных баухаусных построек начала ХХ века, зданий, которые строили похожими на корабли: длинные искривленные грациозные балконы, маленькие круглые окна, плоские крыши-палубы вроде той, на которой он сейчас стоял…
Между старыми зданиями затесались более новые постройки, кооп-дома в марсианском стиле, внутри – спускные желобы для лифтов и комнатки, разделенные множеством перегородок, многие даже без окон…
Постиранное белье висит, как и сотни лет назад, на сушилках и подоконниках: выцветшие кофты и шорты слегка развеваются на ветру. Внизу качаются, будто на волнах, уличные фонарики, уже гаснущие, и Борис осознает, что ночь улетучивается; он видит розово-красный отблеск над лезвием горизонта и понимает, что восходит солнце.
Всю ночь он сидел у постели отца. Влад Чонг, сын Вэйвэя Чжуна (Чжун Вэйвэя, если на китайский манер) и Юлии Чонг, урожденной Рабинович. По семейной традиции Бориса тоже нарекли русским именем. По другой семейной традиции ему дали и второе, еврейское имя. Подумав об этом, он криво улыбнулся. Борис Ахарон Чонг: наследие и груз трех сошедшихся древних культур тяжело давили на его худые, уже не юные плечи.
Ночь выдалась тяжелой.
Когда-то тут были сплошь апельсиновые рощи… Он сделал глубокий вдох: запах старого асфальта и выхлопных газов сгинул, как апельсины, но все еще жил внутри – аромат памяти.
Борис пробовал оставить ее в прошлом. Память семьи, то, что иногда называли проклятием семьи Чонг; то, что звали Вэйвэевым Безумием.
Он обо всем этом помнил. Естественно. В день столь далекий, что самого Бориса Ахарона Чонга не было еще и в проекте, когда его Я-контур даже не сформировался…
Дело было в Яффе, в Старом городе на вершине холма, над бухтой. В доме Иных.
Чжун Вэйвэй гнал велосипед вверх по склону, было жарко, и он весь промок. Вэйвэй не доверял извилистым улочкам и самого Старого города, и Аджами, района, который наконец-то возродил свои достопримечательности во всей красе. Вэйвэй понимал конфликты этих мест слишком хорошо. Арабы и евреи хотят одну и ту же землю – и за нее борются. Вэйвэй понимал, что такое земля и почему люди готовы за нее умереть.
Но знал он и то, что концепция земли изменилась. Что земля теперь не столько материя, сколько сознание. Не так давно Вэйвэй вложился в целую планетную систему в игромире Гильдий Ашкелона. Вскоре у Вэйвэя появятся дети – Юлия уже на третьем триместре, – потом пойдут внуки, потом правнуки, и так далее, поколение за поколением, и все они будут помнить Вэйвэя, своего предка. Они будут благодарны ему за то, что он сделал, за недвижимость и реальную, и виртуальную, и еще за то, что он надеялся завершить сегодня.
Он, Чжун Вэйвэй, породит династию – здесь, в разделенной стране. Потому что он понял самое главное: он один видел значимость этого чужеродного анклава, Центральной станции. Евреи на севере (его дети тоже будут евреями – странная и беспокойная мысль), арабы на юге, они вернулись, заявили права на Аджами и Менашию, они строят Новую Яффу, город, возносящийся в небо сталью, камнем и стеклом. Разделенные города, вроде Акко и Хайфы, на севере, – и новые города, проросшие в пустыне, в песках Негева и Аравы.
Араб или еврей – они нуждаются в иммигрантах, в иностранной рабочей силе с Филиппин, из Таиланда, Китая, Сомали, Нигерии. И им нужен буфер, нейтральная полоса, которой и стала Центральная станция, старый Южный Тель-Авив, место бедное, живое, но прежде всего словно бы не существующее.
Пограничный город.
Здесь и будет жить Вэйвэй. Он, и его дети, и дети его детей. Евреи и арабы, по крайней мере, знают, что такое семья. В этом они походят на китайцев и отличаются от англо с их нуклеарными семьями и натянутыми отношениями, живущих порознь, поодиночке… Такого, поклялся Вэйвэй, с его детьми не случится.
На вершине холма он остановился и вытер пот со лба матерчатым носовым платком, который носил для этих целей. Мимо проезжали машины, повсюду шумело строительство. Вэйвэй сам работал на одном из возводимых здесь зданий в диаспорной бригаде: крохотные вьетнамцы, высоченные нигерийцы и бледные крепыши-трансильванцы общались, используя жесты, астероид-пиджин (хотя он в те времена не успел широко распространиться) и автоматические переводчики в нодах. Вэйвэй трудился в экзоскелетном костюме: карабкался, цепляясь паучьими захватами, на башенные блоки, рассматривал город далеко внизу, глядел на море и далекие корабли…
Но сегодня у него выходной. Он копил деньги – часть каждый месяц отсылал родне в Чэнду, часть откладывал на семью, которая скоро разрастется. Остальное он отдаст сегодня – за услугу, о которой попросит у Иных.
Аккуратно сложив и убрав платок, Вэйвэй пошел, толкая велосипед, в лабиринт закоулков, который и был Старым городом Яффы. Развалины старинного египетского форта, его ворота, обновленные столетие назад; в тени стен так и висит на цепях апельсиновое дерево, посаженное в гигантской каменной корзине в форме яйца, – арт-инсталляция. Вэйвэй не останавливался, пока не пришел наконец туда, где жил Оракул.
Борис глядит на восход солнца. Он выжат как лимон. Он провел рядом с отцом всю ночь. Его отца, Влада, постоянно мучит бессонница. Он сидит часы напролет в кресле – потертом, дырявом, с большими трудами и гордостью притащенном однажды, много лет назад (Борис помнит это предельно ясно), с блошиного рынка Яффы. Руки Влада двигаются, переставляя в воздухе невидимые предметы. Он не дает Борису доступа к визуал-каналу. Он почти перестал общаться с внешним миром. Борис подозревает, что предметы – это воспоминания, что Влад пытается хоть как-то вернуть их на место.
Но точно он не знает.
Как и Вэйвэй, Влад был рабочим на стройке. Одним из тех, кто возвел Центральную станцию, забирался на самый верх гигантской незаконченной структуры, космопорта, ныне ставшего царством в себе, мини-страной магазинов, на которую уже не могли предъявить полное право ни Яффа, ни Тель-Авив.
Но все это было давно. Теперь люди живут дольше, только мозги у них стареют с прежней скоростью, и мозг Влада – старше его тела. Борис – на крыше – идет к двери в углу. Дверь затенена миниатюрной пальмой; между тем солнечные батареи принимаются раскрываться, расправляют изящные крылья, чтобы поймать побольше восходящего солнца и дать растениям тень и убежище.
Давным-давно квартирное товарищество поставило здесь общий стол и самовар – и каждую неделю одной из квартир вменяется в обязанность приносить чай, кофе и сахар. Борис аккуратно срывает пару листочков с мяты в горшке и кипятит чай. Шум кипятка, льющегося в кружку, успокаивает; оглушающе свежо пахнет мятой, и Борис наконец просыпается. Он ждет, пока мята заварится, берет кружку с собой на край крыши. Смотрит вниз: Центральная станция – на деле она никогда не спит – громко пробуждается.
Отхлебнув чаю, он думает об Оракуле.
Некогда Оракула звали Коэн, и, по слухам, она приходилась родственницей святому Коэну Иных, хотя доказать это никто и не мог. Сегодня об этом почти все забыли. Три поколения жила она в Старом городе, в темном, тихом каменном доме – вместе со своим Иным.
Имя Иного и его личный тэг были неизвестны, что с Иными бывало нередко.
Была Оракул потомком святого Коэна или нет, перед каменным домом стояла его часовенка. Скромная, на алтаре – золотистые безделушки, старые, сломанные микросхемы и тому подобное, и еще свечи, горевшие в любое время дня и ночи. Вэйвэй, подойдя к двери, на миг замер перед часовней, зажег свечу, положил приношение – давным-давно вышедший из употребления компьютерный чип, приобретенный за большие деньги на блошином рынке под холмом.
Помоги мне сегодня достичь цели, мысленно попросил Вэйвэй, помоги сплотить мою семью и позволь мне расшарить для них мое сознание, когда я умру.
В Старом городе не было ветра, но древние каменные стены источали отрадную прохладу. Вэйвэй, только недавно установивший нод, послал пинг двери, и через секунду та открылась. Он шагнул внутрь.
Борис помнит неподвижность и в то же время – парадоксально – смещение, внезапную необъяснимую перемену перспективы. Воспоминания деда лучатся в его сознании. Вэйвэй, как бы он ни храбрился, был первопроходцем в незнакомой стране, он продвигался на ощупь, на инстинкте. Он не вырос с нодом; ему было сложно следить за Разговором, бесконечной болтовней людских и машинных фидов, без которых современный человек глух и нем; и все-таки Вэйвэй был из тех, кто ощущает будущее инстинктивно, так, как куколка ощущает взросление. Он знал, что его дети будут другими, а их дети будут отличаться уже и от них, но знал он и то, что нет будущего без прошлого…
– Чжун Вэйвэй, – сказала Оракул. Вэйвэй поклонился.
Оракул была на удивление молода, или просто очень молодо выглядела. Короткие черные волосы, непримечательное лицо, бледная кожа – и золотой протез вместо большого пальца. Вэйвэй тревожно содрогнулся – это был ее Иной.
– Я ищу милости, – сказал Вэйвэй. Поколебавшись, он протянул ей маленькую коробку. – Шоколадные конфеты.
И тут – или у него разыгралось воображение? – Оракул улыбнулась.
В комнате было тихо. Он не сразу осознал, что Разговор прекратился. Оракул взяла коробку и открыла ее, тщательно выбрала конфету, положила в рот. Задумчиво пожевала, в знак одобрения склонила голову. Вэйвэй поклонился вновь.
– Прошу, – сказала Оракул. – Садись.
Вэйвэй сел. Кресло с подголовником, старое и потертое – с блошиного рынка, решил он, и ему сделалось не по себе: неужели Оракул покупает что-то в лавках, почти как если бы была человеком? Но, конечно, она и была человеком. Почему-то от этой мысли легче не стало.
Затем глаза Оракула слегка изменили цвет, и ее голос, когда она заговорила, был другим, грубее, чуть ниже, чем раньше, и Вэйвэй опять сглотнул.
– О чем ты желаешь просить нас, Чжун Вэйвэй?
Это говорил уже ее Иной. Тот самый Иной, напарником ездящий на человеческом теле, Соединенный с Оракулом квантовыми процессорами внутри золотого пальца… Собравшись с духом, Вэйвэй сказал:
– Я ищу мост.
Оракул кивнула, повелевая продолжать.
– Мост между прошлым и будущим, – продолжил Вэйвэй. – Непрерывность.
– Бессмертие, – повторил Иной и вздохнул. Рука поднялась, почесала подбородок, золотой палец скреб бледную кожу женщины. – Все, чего хотят люди, – бессмертие.
Вэйвэй покачал головой, хотя отрицать сказанное не мог. Его страшила идея смерти и умирания. Он знал: ему недостает веры. Многие во что-то верили, вера давала человечеству возможность идти вперед. Перевоплощение, или посмертие, или мифическая Загрузка, иначе называемая Трансляцией, – все едино, все требует веры, которой он не обладал, как бы его это ни тяготило. Он знал: когда он умрет, все кончится. Я-контур с личным тэгом Чжуна Вэйвэя прекратит существовать, просто и бессуетно, а вселенная продолжится, как продолжалась всегда. Ужасно размышлять о таком – о собственной незначительности. Ибо Я-контуры людей есть фокальная точка вселенной, объект, вокруг которого вертится все остальное. Реальность субъективна. И все-таки это иллюзия, так же, как «я», личность человека, композитная машина, составленная из миллиардов нейронов, хрупких сетей, полунезависимо функционирующих в серой материи мозга. Машины усиливают мозг, но не могут сохранить его – не навсегда. Поэтому: да, подумал Вэйвэй. То, чего он ищет, он ищет тщетно, но и практично. Он сделал глубокий вдох и сказал:
– Я хочу, чтобы мои дети меня помнили.
Борис смотрит на Центральную. За космопортом уже поднимается солнце, внизу выдвигаются на позиции роботники, разворачивая одеяла и кустарные рукописные плакаты с просьбами пожертвовать запчасти, бензин или водку.
Борис видит брата Р. Патчедела из церкви Робота, совершающего обход: церковь старается заботиться о роботниках так же, как заботится о своей скромной людской пастве. Роботы – удивительное недостающее звено между человеком и Иным, не приспособленное к обеим мирам: цифровые создания, ограниченные телесностью, физической материей; многие из них отказались от Загрузки ради собственной причудливой веры… Борис помнил брата Патчедела с детства – робот делал обрезание и самому Борису, и его отцу. Вопрос «кто такие евреи?» задавался применительно не только к семейству Чонг, но и к роботам, и ответ на него был дан давным-давно. По материнской линии Борису передались фрагменты памяти о том, что было до Вэйвэя: протесты в Иерусалиме, лаборатории Мэтта Коэна и первое, примитивное Нерестилище, в котором цифровые развивались безжалостными эволюционными циклами…
…Плакаты, которыми потрясает на улице Короля Георга массовая демонстрация: «Рабству – нет!», «Уничтожим концлагерь!» и так далее: разъяренная толпа, пришедшая сюда, чтобы протестовать против кажущегося порабощения первых хрупких Иных в их замкнутых сетях; лабы Мэтта Коэна в осаде; его разношерстный коллектив ученых изгонялся то из одной страны, то из другой – и осел, в конце концов, в Иерусалиме…
Святой Коэн Иных – так зовут его теперь. Борис подносит кружку к губам и обнаруживает, что она пуста. Он ставит кружку на столик, трет глаза. Надо выспаться. Он уже немолод, двое или трое суток без сна, на стимуляторах и беспокойной энергии юности – не для него. Дни, когда они с Мириам прятались на этой крыше, сжимали друг друга в объятиях, обещали то, чего, как они знали, не смогут сделать…
Теперь он думает о ней, пытается разглядеть ее внизу, увидеть, как она шагает по мостовой к шалману. Думать о ней трудно, трудно томиться, как… как мальчишка. Он вернулся не из-за нее, но где-то на задворках сознания наверняка…
На шее безмятежно дышит ауг. Борис обрел его в Тунъюнь-Сити на задах авеню Арафат в подпольной безымянной клинике; вживлял ауга ее владелец, марсианский китаец третьего поколения мистер Вонг.
Говорят, аугов создали из окаменевших останков марсианских микробактериальных форм жизни, но правда это или нет – неизвестно. Обрести ауга странно. Паразит питается через Бориса, мягко пульсирует на шее, он – часть хозяина: еще одно внешнее устройство, кормящее его чужеродными мыслями, чужеродными чувствами, вбирающее взамен человеческое мировидение и вкрадчиво его смещающее – как если бы твои идеи проходили сквозь фильтр калейдоскопа.
Борис кладет руку на ауг и ощущает теплую, на удивление шершавую поверхность. Ауг, ровно дыша, шевелится под пальцами. Иногда он синтезирует странные вещества, которые действуют на Бориса как наркотики и застают его врасплох. Иногда он меняет визуальное восприятие, а то и сообщается с нодом, цифросетевым компонентом мозга, имплантированным сразу после рождения; жизнь без нода хуже слепоты и глухоты – такие люди отсоединены от Разговора.
Борис знает: тогда он хотел сбежать. Он покинул родной дом, отказался от памяти Вэйвэя, ну или пытался – на время. Отправился на Центральную, доехал на лифтах до самого верха – и не остановился. Улетел с Земли, за ее орбиту, добрался до Марса и Пояса, до Верхних Верхов, но воспоминания преследовали его – мост Вэйвэя, навсегда соединивший будущее с прошлым…
– Я хочу, чтоб моя память жила, когда меня не будет.
– Этого хотят все люди, – сказал Иной.
– Я хочу… – Вэйвэй собрался с духом и продолжил: – Я хочу, чтобы моя семья помнила… Училась на прошлом, планировала будущее. Я хочу, чтобы мои воспоминания перешли к детям, а их воспоминания, в свой черед, перешли к их детям. Я хочу, чтобы мои внуки, и их внуки, и все мои потомки в будущем помнили этот момент.
– Так и будет, – сказал Иной.
Так и было, думает Борис. Яркое воспоминание, будто застывшее в капле росы, совершенное и неизменяемое. Вэйвэй получил то, чего просил, и его память теперь – память Бориса, а также Влада, бабушки Юлии, матери Бориса и остальных: двоюродные сестры и братья, племянницы и дядья, племянники и тети – все они делили центральный резервуар памяти семьи Чонг, каждый мог в любой миг погрузиться в глубины этого водоема воспоминаний, этого океана прошлого.
«Вэйвэево Безумие!» – так говорили в семье. Порой оно проявлялось странным образом: даже далеко от Земли, когда Борис работал в родильных клиниках Цереры или прогуливался по авеню марсианского Тунъюнь-Сити, в его голове вдруг формировалось воспоминание – новое воспоминание: как двоюродная сестра Оксана давала жизнь первенцу, крошке Яну, – переплетение боли и радости с беспорядочными мыслями (покормлен ли пес?), голос акушерки: «Тужься! Тужься!» – запах пота, пиканье мониторов, еле слышные разговоры за дверью, неописуемое чувство, когда из тебя медленно выныривает младенец…
Борис понимает, что держит кружку, и снова ставит ее на столик. Внизу Центральная уже проснулась, торговцы выложили на лотки свежие продукты, голосит на тысячи ладов рынок, пахнет дымом и курятиной, неспешно жарящейся на гриле, кричат дети по пути в школу…
Борис думает о Мириам: как они любили друг друга, когда мир был молод, любили на иврите, языке их детства, как потом разлучились, и виной тому был не потоп войны, но обычная жизнь и то, что она с нами всеми делает. Борис трудился какое-то время в родильных клиниках Центральной, но там было слишком много воспоминаний, почти призраков, и он взбунтовался, отправился в космопорт, а оттуда на орбиту, в место, называемое Вратами, а оттуда – для начала – в Лунопорт.
Он был молод и хотел приключений. Он пытался убежать. Лунопорт, Церера, Тунъюнь… Но память гналась за ним по пятам, и хуже всего были воспоминания отца. Они следовали за ним сквозь стрекот Разговора: сжатая память, со скоростью света скачущая по космосу от одного Зеркала к другому, так что семья помнила Бориса здесь, на Земле, а он помнил семью там, и в итоге бремя сделалось таким, что он вернулся.
Это случилось во время очередного прилета в Лунопорт. Борис чистил зубы и смотрел на свое лицо – не юное, не старое, более-менее обычное, глаза китайские, скулы славянские, волосы стали тоньше… и тут память напала на него, заполнила его, и он выронил зубную щетку.
Память не отца, но племянника, Яна, и недавняя: Влад сидит в кресле в своей квартире, постаревший, усохший, и что-то, что причиняло Яну смутные страдания, сквозь пустоту больно ударило Бориса в грудь… Затуманенный взгляд отца. Влад сидел, не говоря ни слова, он не узнавал ни племянника, ни остальных, тех, кто пришел его проведать.
Он сидел, и его руки не переставали двигаться, переставляя невидимые предметы.
– Борис!
– Ян.
Племянник робко улыбался.
– Я думал, ты – легенда.
Запаздывание, полет с Земли на Луну и обратно, нод к ноду.
– Ты совсем взрослый.
– Ну да…
Ян работал на Центральной. Лаба на Пятом Уровне, производство вирусной рекламы, микроскопических агентов, которые по воздуху передаются от человека к человеку и в замкнутой системе кондиционирования вроде Центральной процветают; каждый вирусный агент закодирован на передачу персональных предложений – органика взаимодействует с нодом, убеждая: «Купи! Купи! Купи!» Ян встречался с мальчиком, Юссу, но сейчас у них что-то не клеилось.
– Твой отец…
– Что случилось?
– Мы не понимаем.
Эти слова дались Яну не без боли. Борис ждал; по маршруту Земля – Луна и обратно полосу прозрачности пожирало молчание.
– Вы возили его к врачам?
– А ты как думаешь?
– И?
– Они тоже не понимают.
Молчание между ними; молчание мчится по космосу со скоростью света.
– Возвращайся, Борис, – сказал Ян, и Борис изумился тому, как мальчик повзрослел, каким он стал мужчиной, чужаком, которого Борис не знает – и жизнь которого он столь ясно помнит.
Возвращайся.
В тот же день Борис собрал скудные пожитки, освободил номер в отеле «Весы» на бульваре Армстронга, сел в шаттл до лунной орбиты, пересел на корабль до Врат и, наконец, слетел на Центральную станцию.
Память как разрастающийся рак. Борис – врач, он видит собственный Мост Вэйвэя – странную полуорганическую опухоль, которая вплетает себя в кору головного мозга и серое вещество Чонгов, сообщается с их нодами, прорастает причудливыми тонкими спиралями чуждой материи – эволюционировавшая технология, ферботен, Иная. Она опутала мозг отца, то и дело выходя из-под контроля, она росла, точно рак, и Влад не мог двигаться из-за своих воспоминаний.
Борис подозревает это, но не знает точно – как не знает, чем расплатился Вэйвэй за милость, какую ужасную цену с него стребовали – воспоминание об этом, единственное из всех, стерто: только Иной, говорящий: «Так и будет», – а через миг Вэйвэй стоит на улице, перед закрытой дверью, и моргает, глядя на древние каменные стены и спрашивая себя, получил ли он то, чего хотел.
Когда-то тут были сплошь апельсиновые рощи… Он помнил, что подумал это по прибытии, уже на Земле, когда выходил из дверей Центральной в жаркий влажный воздух, будучи сбит с толку дискомфортной гравитацией. Стоя под навесами, он втянул носом воздух; гравитация тянула вниз, но Борису было все равно. Запах остался тем же, памятным, и апельсины, исчезли они или нет, были здесь, знаменитые апельсины Яффы, которые росли, когда не было ни Тель-Авива, ни Центральной станции – одни апельсиновые рощи, и песок, и море…
Борис перешел через дорогу, ноги вели его сами, у них была своя память о том, как переходить дорогу от больших дверей Центральной к пешеходной улочке, к сердцу старого района, который оказался таким маленьким, в детстве это был целый мир, а теперь он съежился…
Людская толчея, жужжат на дороге солнечные тук-туки, разевают рты туристы, проверяет фид-статистику мнемонистка, транслируя все, что видит, осязает и обоняет, в сетевые каналы, запечатлевая Бориса, переправляя его образ миллионам равнодушных зрителей по всей Солнечной системе…
Щипачи, скучающий охранник УС-безопасности глядит по сторонам, роботник без глаза и со скверными пятнами ржавчины на груди просит милостыню, потеющие в жару мормоны в темных костюмах раздают буклеты, через дорогу тем же заняты элрониты…
Накрапывает дождик.
С ближайшего рынка доносятся призывы торговцев, обещающих свежайшие гранаты, дыни, виноград, бананы, в кафе впереди старики играют в нарды… Посреди хаоса медленно бредет Р. Патчедел, робот в оазисе спокойствия, во тьме-тьмущей шумных, потных людей…
Борис смотрел, нюхал, слушал, запоминал так энергично, что поначалу не видел их – женщину и ребенка на той стороне улицы, – и чуть было с ними не столкнулся…
Мириам – и мальчик.
Теперь он хочет пойти к ней. Мир проснулся, и одинокий Борис стоит на крыше старого квартирного дома, одинокий и свободный, не считая воспоминаний. Он смотрит на старого альте-захена, Ибрагима, который едет внизу на телеге; его называют Властелином Ненужного Старья; и Борис удивляется тому, что старик еще не отошел в мир иной. Рядом с Ибрагимом сидит мальчик, похожий на Кранки. Терпеливая кобыла тащит телегу по дороге, и Борис глядит на них до тех пор, пока телега не скрывается из виду.
Он не знает, что делать с отцом. Он вспоминает, как держал его за руку, когда был маленький и Влад казался таким огромным, таким уверенным в себе и полным жизни. Они идут на пляж, стоит лето, в Менашии перемешались евреи, арабы и филиппинцы, мусульманки в длинных темных одеждах и дети, которые с визгом носятся по улицам в одних трусах; тель-авивские девушки, безмятежно загорающие в узеньких бикини; кто-то курит косяк, и резкое амбре струится в морском воздухе; Ибрагим, альте-захен, он тоже здесь, переходит улицу вместе с кобылой (совсем другой); спасатель на вышке выкрикивает на трех языках инструкции: «За буйки не заплывать! Чей бесхозный ребенок? Пожалуйста, подойдите к спасательной вышке срочно! Люди на лодке, плывите в направлении тель-авивской марины и держитесь в стороне от зоны плавания!» – слова тонут в гомоне, кто-то припарковал машину и врубил на всю катушку стерео, сомалийские беженцы готовят барбекю на лужайке променада, белый парень с дредами играет на гитаре; Влад ведет Бориса за руку в воду, великан, который всегда рядом, так что Борис знает, что ничего плохого никогда не случится: что бы там ни было, отец защитит его всегда.