ЧАСТЬ ПЕРВАЯ МАГДАЛЕН Швейцария

2

В ту ночь, когда она ушла из дома – два месяца спустя после своего шестнадцатилетия, – три желания неотвязно вертелись в голове Магги Габриэл: оказаться подальше от своей семьи, напасть на след Eternité, творения ее деда, и найти отца.

Ее самые ранние счастливые воспоминания были связаны с тем, как она сидела на коленях Александра, своего отца, нежно прижавшись к его груди, а он читал ей разные рассказики. Только это не были волшебные сказки, которые рассказывают своим малышам большинство родителей, а детективы, ужастики Дэшиэлла Хэммета, Джорджа Хэрмона Кокса и Рэймонда Чандлера.

– Еще, папочка, еще! – требовала Магги, если Александр вдруг закрывал книжку и делал попытку вернуть ее на полку, где стояли ее первые книжки и которую она еще не успела заполнить.

– Тебе давно пора в кроватку, Schätzli.[2] Мамочка рассердится на меня, если ты опять долго не сможешь заснуть.

– Я усну, папочка, усну!

Не то чтобы она внимательно следила за хитросплетениями интриги или по-настоящему понимала, о чем идет речь в этих рассказах, которые Александр придирчиво сокращал или переделывал, чтобы защитить нежные уши ребенка от становившейся иногда вдруг слишком суровой реальности и жестоких диалогов. Просто сердечко Магги замирало от напряженного драматизма происходивших там событий и от взволнованного голоса отца, и девочка ни на что на свете не променяла бы эти часы радостной близости к отцу, проводимые по вечерам в библиотеке.

Они жили в большом красивом доме на Аврора-штрассе – на легком живописном склоне Цюрихберга, одного из самых идиллических и изысканных пригородов Цюриха. Вилла, построенная в 1865 году прадедушкой и прабабушкой Магги – Леопольдом и Элспет Грюндли, – была уютно обставлена и начинена всем мыслимым комфортом, но Магги всегда немного подавляло ее размеренное великолепие. Конечно, ей нравился безукоризненно чистый задний дворик, но окрестные леса привлекали гораздо больше. При любом подвернувшемся удобном случае, возвращаясь из школы в одной из красных кабинок подвесной канатной дороги, сновавших над горой с утра до вечера, она сознательно проезжала мимо своей остановки и ехала дальше наверх, к утопавшей в зелени конечной станции. Там она бродила, радуясь мягкой сочной траве, льнувшей к ногам, сидела на упавших стволах деревьев, смотрела на птиц и смешных белок и кроликов и с наслаждением дышала свежим, изумительно вольным воздухом, и часто пела во весь голос. Это была свобода, о которой так мечтала Магги – потому что она никогда не чувствовала себя по-настоящему независимой дома.

Она любила петь; она была бы рада петь с утра до ночи. Магги знала, что у нее мелодичный красивый голос, хотя и немного хриплый, и сам момент пения и отпускания на волю мелодии делал ее счастливой. Она чувствовала тогда, что живет. Но пение дома было запрещено, и даже в школьном хоре ее постоянно одергивали, заставляя петь вполголоса и по установленному образцу – так, чтобы ее очень индивидуальная манера не бросалась в глаза.

Хотя прадедушка и прабабушка Магги умерли в двадцатых годах, а их дочь Хильдегард уже была замужем за Амадеусом Габриэлом с 1914, цюрихский «Грюндли Банк» продолжал финансировать семью и влиять на стиль ее жизни; и даже спустя многие годы после того, как их сын Александр женился на соседке, Эмили Губер, дом на Аврора-штрассе был по-прежнему известен местным жителям, коммерсантам, туристам и прислуге как Дом Грюндли.

В сущности, до того времени, как ей исполнилось семь лет, а ее брату Руди – четыре, девочка не чувствовала себя по-настоящему несчастной; было только безотчетное ощущение, что чего-то не хватает в ее жизни. Если бы Магги не была маленькой девочкой, если бы ей только позволили блуждать по тем местам Цюриха, которые она любила больше всего, – узким непарадным улочкам старого города, где она могла фантазировать все, что угодно… Она придумывала о людях, что жили здесь, самые невероятные вещи или просто пыталась представить себе, кто бродил по этим переулкам во времена язычников или в эпоху глубокой набожности, о которых узнала в школе. Она могла бы гулять по берегу озера и кормить лебедей, и она смотрела бы в ясный приветливый день на высокие горы – стань только все эти «если» реальностью, Магги была бы совершенно счастлива. Но когда ее бабушка или мать брали ее с собой в город, ей полагалось крепко держаться за их руку и чинно идти по Банхоф-штрассе, пока Эмили делала свои покупки. Магги ненавидела это занятие – в особенности, когда они покупали что-то для нее самой, потому что тогда ей приходилось стоять смирно в душной, тесной примерочной комнате, а взрослые – которые ничего не понимали в той удобной одежде, которую ей хотелось бы носить – притаскивали все новые и новые платья с жесткими накрахмаленными воротниками и, что хуже всего, с элегантными пугающими пиджачками.

– Посмотри, в этом ты совсем, как маленькая леди, – говорила дочери Эмили, но в голосе ее слышался легкий упрек. По мнению Эмили, Магги была небрежной и неаккуратной в манере одеваться, и это служило предметом постоянных огорчений матери.

– Но оно мне жмет, – возражала Магги, ее голосок звучал нерешительно, потому что она знала: за этим мог последовать более ясно выраженный укор в дурном вкусе и дурных манерах.

– Спасибо, мы берем его, – говорила продавщице Эмили, словно дочь ей ничего не ответила, и щеки девочки начинали пылать от расстройства, но она уступала, молча поклявшись себе, что никогда не наденет ненавистное платье.

Но больше всего доставалось волосам Магги. Именно они были объектом самого сильного и постоянного недовольства Эмили и Хильдегард. Магги была свободолюбивым и своенравным ребенком, и ее непокорные золотистые кудри, казалось, были отражением ее порывистой натуры, и даже тщательно убранные с лица и укрощенные на первый взгляд косичками, они все равно выбивались наружу – неважно, как туго пытались их заплести каждое утро. Но чаще всего им помогала в этом сама Магги – расплетала и зачесывала их назад, так, как было для них естественно, и они становились похожими на неистовый золотой нимб. И тогда Магги наказывали – словно за какой-то настоящий смертный грех.

– Пока ты предпочитаешь казаться дикаркой, Магдален, – говорила ей Хильдегард (ее всегда называли полным именем, когда ругали), – ты не можешь рассчитывать на то, что тебя посадят за стол с приличными людьми. – И Магги отправляли наверх в ее комнату, куда экономка, фрау Кеммерли, приносила девочке хлеб, ломтик сыра и стакан воды – и это было все, по крайней мере до тех пор, пока отец не прокрадывался к ней чуть позже, прихватив с собой шоколад. Он постоянно покупал его для дочери в ближайшей кондитерской.

От Руди, ее брата, Магги не приходилось ждать поддержки. Он был слишком маленьким и слишком хорошо себя вел, и только досаждал Магги своим послушанием. Часы, которые она проводила с Александром, отцом, ее любимым папочкой, были ее сокровищем. Но больше всего Магги радовалась, когда он брал ее с собой в горы, навестить Амадеуса, дедушку Магдален.


Амадеус Габриэл, будучи, как и его отец, ювелиром по роду занятий, истовым жителем гор и заядлым лыжником по призванию, перебрался из Берна, своего родного города, в Цюрих в 1913 году. Ему было двадцать два года. Вскоре он был уже просто одержим любовью к хорошенькой кокетливой девушке из известной и влиятельной семьи банкиров Грюндли. Хильдегард тоже влюбилась – в широкоплечего юношу с льняными волосами, и после стремительного и короткого периода ухаживания (по благоразумным стандартам Грюндли) они были помолвлены и поженились через год. Не имея особого пристрастия к ювелирному мастерству, переданному ему по наследству отцом, Амадеус, беспечный юноша с легким нравом, не возражал, когда родители жены предложили ему работу в банке. «Грюндли Банк» был, по общему признанию, самым большим частным банкирским домом, но он был устойчивым и почтенным. Леопольд Грюндли, которому было уже под семьдесят, по-прежнему правил Советом твердой рукой, и если он пожелал, чтоб для его зятя нашлось место в банке, никто не решился пойти против его воли.

Инвестиционный банк был основан в 1821 году отцом Леопольда и имел филиалы во Франкфурте и Нью-Йорке, но деловая сердцевина была в доме на Пеликан-штрассе, совсем неподалеку от Банхоф-штрассе, куда основной филиал банка переехал в 1872-м году. Хильдегард была единственной наследницей; одно только личное имущество семьи стоило целое состояние, и на стенах дома висели бесценные шедевры искусства – картины Рембрандта, Ван Дейка и Гейнсборо; большинство из них можно было увидеть в Большом Зале, где все служащие банка собирались каждое утро перед тем, как исчезнуть в своих респектабельных офисах, далеко не таких внушительных, как Зал.

Амадеус появился в банке в качестве ученика, которому платили зарплату. Его обязанностями было просто смотреть, слушать, учиться, а затем – как ожидалось – он должен был остановиться на каком-нибудь деле, которое ему больше всего по душе. Но подобное дело никак не вырисовывалось. Мир финансов и финансистов, от которого, как заметил юноша, у многих загорались глаза блеском восторга и возбуждения, стал его постепенно утомлять и раздражать. Еще хуже было то, что его молодая жена быстро перестала быть кокетливой – вместе с флиртом ушла и ее любовь к Амадеусу. Ее губы, казавшиеся ему раньше такими мягкими и нежными, и всегда готовыми к поцелуям, теперь были словно стиснутыми в узкую твердую полоску, и голубые глаза, обычно искрившиеся улыбкой, смотрели мимо или впивались в него с равнодушным мимолетным обвинением.

Амадеус пытался приписать перемену, происшедшую с Хильдегард, тому, что она была беременна, убеждая себя – может, она клянет свои утренние недомогания и тошноту и переносит раздражение на него. Весь период беременности был трудным, роды Александра, их сына, – мучительными и долгими, и врачи со всей определенностью сказали Хильдегард, что теперь ей опасно иметь еще детей.

Амадеус был просто на седьмом небе от радости, когда увидел маленького Александра. И еще он надеялся, что жена, оправившись после физических страданий, придет в себя и станет прежней; но девушка, которую он встретил и полюбил, исчезла навсегда. Они жили вместе в Доме Грюндли, терпя друг друга и не чувствуя себя особенно несчастными. Но сказать про себя, что они довольны жизнью, они не могли.


В феврале 1922-го, когда Александру было уже семь лет, Амадеус отправился на свой обычный зимний отдых в Давос. Он всегда ездил один, потому что Хильдегард была убежденной городской жительницей, стойкой в своих привычках, и недолюбливала зимний спорт. Амадеус останавливался в отеле Флуэла в Давос Дорф, просыпался рано утром, оборачивал свои лыжи тюленьей кожей и долго и упорно карабкался вверх на Парсенн, а потом скатывался с горы на лыжах с превеликим наслаждением. В отель он возвращался обычно только с сумерками. Но однажды в полдень он рано прервал свою прогулку – из-за неудачного падения, причинившего ему сильную боль. Амадеус прислонил свои лыжи к стене снаружи кафе Вебера и зашел внутрь, чтобы выпить согревающий глинтвейн.

Тогда-то он впервые и увидел Ирину. Она сидела за столиком у окна в углу комнаты, одетая в вишневый пуловер. Темная соболья шубка была накинута на ее плечи. Она сняла меховую шапочку, и ее волосы, подколотые наверх в мягкой французской манере, были роскошного насыщенного коричневого цвета. Большие темные глаза ее излучали свет, а щеки горели румянцем. На коленях, слизывая с ладони розовым языком маленькие кусочки пирожного с кремом, сидела лоснящаяся длинношерстная такса.

Амадеус оглянулся по сторонам и увидел, с безотчетным легким удовольствием, что все остальные столики были заняты. Он подождал еще минуту, внутренне собираясь, а потом направился в угол.

– Pardon, gnädige Frau,[3] – сказал он и поклонился. – Вы позволите мне сесть за Ваш столик?

Она кивнула, слегка улыбнувшись.

– Конечно.

Амадеус сел напротив нее. Такса зарычала чуть слышно, показывая зубы. После того, как официантка принесла ему его подогретое вино и кусочек шоколадного торта, Амадеус положил несколько маленьких кусочков на бумажную салфетку и предложил их собаке. Такса жадно съела все до крошки, а потом опять зарычала.

Женщина засмеялась. Смех был похож на звон колокольчиков – теплый, веселый и ободряющий. И Амадеус понял, что никогда еще не был по-настоящему влюблен.


Ее полное имя было графиня Ирина Валентиновна Малинская, и родом она была из Санкт-Петербурга. Она бежала из России от Красного террора в 1918-м вместе со своей сестрой Софьей и прелестной таксой, которую звали Аннушка. Отец девушек был убит а уличной перестрелке, мать умерла от родов за много лет до этого. Молодые женщины отправились сначала в Финляндию, пожив какое-то время в Териоки, потом двинулись дальше в Стокгольм, а оттуда – в Париж, прежде чем приехать в Швейцарию. Софья, у которой врачи обнаружили туберкулез, лечилась здесь в одном из самых известных санаториев Давоса.

– Как чувствует себя ваша сестра? – рискнул спросить осторожно Амадеус.

– Она умерла. Четыре месяца назад.

– Какое несчастье, – сказал он мягко и удивился, почувствовав, что на глазах у него навернулись слезы.

– Да.

Они сидели в кафе Вебера уже два часа. За это время одежда Амадеуса успела высохнуть, но он заказал особым образом приготовленный большой бифштекс – не столько для себя, сколько для Аннушки, надеясь завоевать одобрение и расположение таксы, чтоб она не рвалась домой к своей миске. Ему не хотелось, чтобы Ирина Малинская встала и ушла; он боялся, что никогда больше ее не увидит.

– Вы сейчас живете в Давосе? – спросил ее Амадеус.

– Да, – ответила Ирина. – Я останусь здесь навсегда.

– Это – очаровательное местечко.

– Правда? – обронила она.

Они говорили на французском, языке русской аристократии и на одном из трех языков, распространенных в Швейцарии, и Амадеус удивлялся ее искренности и непринужденности в обращении с незнакомцем. Словно она почувствовала – с первой минуты, когда увидела его, – что может доверять Амадеусу Габриэлу. И еще – как будто это не имело особого значения, если она ошибается.

– Я сохранила за собой комнату, которую сняла в санатории – в последние месяцы жизни Софьи, когда мне нужно было быть рядом с ней. Этот санаторий больше похож на отель, чем на клинику.

– Но теперь… – Амадеус запнулся.

– Потом, – продолжала Ирина, – я собиралась вернуться в Париж.

В первый раз она показалась задумчивой.

– Я обожала Париж.

– Тогда почему же Вы остались здесь? Пожатие ее плеч было легким, но красноречивым, понятное без слов, оно заставило сердце Амадеуса похолодеть от скорби и жалости – к ней и к самому себе, он вдруг понял: он только что нашел Ирину и уже потерял ее.


Они были одержимы друг другом: Ирина, больная, но все еще сильная и энергичная, жаждала нормального человеческого общения, а Амадеус – любви, душевного тепла и страсти. Это началось там, в кафе, и разгоралось на Променаде: она куталась в свои соболя, а он – в радужный флер восхищения, фантазии и обожания. Ревнивая Аннушка требовала соблюдения этикета, решительно вклиниваясь между хозяйкой и незнакомцем с волосами цвета льна; и когда Амадеус ласковым и легким движением трепал ее по ушам, такса кусала его за палец, одетый в перчатку, и не давала им идти дальше, пока он снова не отходил от Ирины на почтительное расстояние. Они смеялись опять и опять, и их дыхание стыло невесомым облачком в морозном воздухе – но вот только дыхание Ирины часто перехватывало, и она начинала кашлять, и Амадеус был просто в отчаяньи. Но он не поддастся этому ужасу, он не позволит ей сдаться. Может, у ее сестры было слабое здоровье, но ведь Ирина – сильная. Он не может… нет, невозможно ее потерять.

Они встречались почти каждый день – обычно во время прогулок Ирины; это входило в курс рекомендованного ей лечения. Амадеус начал интересоваться и вскоре много узнал о туберкулезе и методах борьбы с ним. Санаторий не был таким уж малосимпатичным местом, говорила ему Ирина, – он куда лучше, чем подобные заведения в других странах. Еды было предостаточно – но всегда строго в одно и то же время, и повар не отличался полетом воображения. Говоря попросту, есть это было скучно. Что же касается самого лечения, то оно заключалось, в основном, в отдыхе и частом и длительном, и оттого надоедавшем, измерении температуры, и неутомительных прогулках – если она чувствовала себя сносно, и погода позволяла.

– Ты уверена, что нельзя гулять в такую погоду? – спросил ее как-то в полдень Амадеус, когда они бродили под мягко падавшим снегом вокруг катка в Давос Плаце.

– Нельзя! Так сказал бы профессор Людвиг, – ответила Ирина с огоньком в глазах. – Но уж я-то лучше знаю свое тело и свое настроение – куда лучше, чем любой врач. И вот что я скажу: если я не буду выходить наружу, когда захочу, я просто завяну.

– Но что они все-таки делают здесь для тебя? Кроме всяких запретов и советов? – хотел он знать. – Сдается мне, что вообще ничего – и ждут, что ты сама поправишься. Как они собираются тебя лечить?

– Нет уж, спасибо, – Ирина состроила гримаску. – Конечно, полным-полно всяких методов так называемого лечения – этих жутких медицинских штучек. Однажды они ввели Софье кровь бедных маленьких кроликов, зараженных туберкулезом от людей и коров. Теперь, я слышала, вакцину берут от черепах.

Она улыбнулась.

– Все это кажется таким диким – все равно что хвататься за соломинку, – она замолчала, и лицо ее помрачнело. – Когда Софье стало еще хуже, они сжали одно ее легкое в надежде, что оно сможет отдохнуть и поправиться. Они кололи ее опять и опять своими огромными иглами, только мучая Софью. Все напрасно.

Одна только мысль о том, что так же мучиться придется и Ирине, ужаснула Амадеуса. Он успокаивал себя разными словами, но суть их сводилась к одному – конечно, нельзя отрицать, что Ирина больна, и часто ее лихорадило под вечер и ночью, но все же по большей части казалось, что она чувствует себя сносно. Софье, должно быть, было гораздо хуже, даже на этой стадии; и то, что она все-таки умерла, еще ни о чем не говорит.

Но когда он сам побывал в санатории, настроение Амадеуса стало еще более подавленным. Как и говорила Ирина, это было совсем не леденящее душу место, и вся администрация и персонал были добры и милы с больными и навещавшими их посетителями – но сам воздух в этом заведении был пропитан страхом и бедой. В прошлом Амадеус побывал во многих больницах, и было немало неуловимых штрихов и флюидов, по которым он мог угадать боль и страдания, немую трагедию – но все же в обычных больницах большинство пациентов лежали там затем, чтобы их лечили, и они от этого выздоравливали. Здесь же, несмотря на атмосферу похвальной бравады, в которую играли Ирина и ее товарищи по несчастью, было слишком много мужчин и женщин, у которых не было ни малейшей надежды. И даже если они заявляли, что чувствуют себя лучше: кто – вслух, кто – просто всем своим видом, Амадеус понимал, что сами они никогда не верили тому, что говорили. Казалось, они стали полностью поглощены своей болезнью – постоянными разговорами о температуре, уродливыми маленькими склянками для мокроты, которые многие из них носили постоянно, а еще – последними слухами о том, кто умер ночью и кто попросил позвать священника.

Когда Амадеус вернулся назад в отель Флуэла, он был настолько потрясен и взбудоражен увиденным, что ему понадобилось несколько стаканов шнапса, чтоб хоть как-то прийти в себя и успокоиться. Ему едва удалось заснуть. Хотя Ирина и была не такой, как другие женщины в этом заведении, пропитанном неестественной атмосферой, сломившей их надежду и волю бороться, но искры жизни стали в ней гаснуть.

И он принял решение. Ирина должна покончить с санаторием до того, как он победит ее, убьет так же, как ее сестру. Он будет заботиться о ней вне этих страшных стен, в реальном мире. Конечно, он будет делать все, что решат врачи – но он может сделать для Ирины гораздо больше, чем все они, вместе взятые. Его любовь вернет ее к жизни.


– А как же твоя семья?

– Да, это будет для них нелегко, Хильдегард будет меня ненавидеть. Я никогда не хотел причинить ей боль… но ранена будет лишь гордость – не сердце. Она давно уже перестала любить меня.

– А Александр, твой мальчик? – ее голос был бережным, как мягкий легкий дождь.

У него не было ответа. И он не знал, как и где его найти, не находил и в бесконечных разговорах с Ириной, с тех пор, как сказал ей о своих намерениях. Ее чувства лихорадило: она была то в экстазе радости и благодарности, то вдруг почти теряла рассудок от стыда и вины. Она разделяла восторг и счастье, в котором Амадеус словно парил до сих пор после их первой встречи в кафе. И хотя он сказал ей, что женат и у него есть маленький сын, она уже не могла отказаться от его дружбы. Но оба они знали с самого начала: то, что предлагал Амадеус, и чего так желала сама Ирина – это было нечто большее.

Ее вина тяготила ее. Бремя было тяжелым, и лишь тлеющая обида на несправедливость и жестокость судьбы слегка смягчала это чувство вины. Ее детство было беззаботным, и юность, хотя и была омрачена внезапной смертью матери, прошла среди веселья и любви. Все обожали девочек Малинских – они были такими красивыми, милыми, а иногда и смелыми. И им нравилось, что их жизнь полна чудесных развлечений. Но с усиливавшимся влиянием революционеров, а потом и властью большевиков рос страх, превратившийся в шок после смерти их отца. Потом было кошмарное бегство из Петербурга, и как только все эти ужасы стали слегка отдаляться в их памяти, заболела Софья. А теперь Ирина нашла этого человека – этого чудесного, необыкновенного мужчину, который любит ее – но благопристойность велит ей постараться отослать его от себя, к его жене и ребенку.

Благопристойность ли потерпела поражение, или Ирина не очень старалась – но в любом случае Амадеус был слишком влюблен, чтобы обращать внимание на что-то другое. Он был одержим Ириной – и своей потребностью быть с ней рядом, помогать ей, спасти ее.


Он бросил свою семью. Дело было сделано – однажды он совершил мучительное путешествие вниз в Цюрих и взглянул в лицо Хильдегард и ее внушавшим если не страх, то неуютное чувство, родителям. А потом он попытался, но безуспешно, объяснить маленькому Александру, что он любит его и будет любить всегда. Взяв большую часть из того, что принадлежало лично ему, он покинул Дом Грюндли навсегда. Его единственным глубоким сожалением был сын, но к тому времени, как Амадеус достиг Ландкарта, где должен был пересесть на другой поезд, он уже решил, что когда пепел их брака осядет на землю, он одолеет Хильдегард, и она позволит ему регулярно видеться с сыном. А сейчас он сосредоточил все свои мысли и чувства на той минуте, когда увидит Ирину.

Он посвятил себя устройству их жизни в Давосе. Никогда еще за свои тридцать с лишним лет он не чувствовал такого прилива энергии, такого ясного понимания цели. С финансовой помощью своего отца, жившего в Берне, Амадеус открыл ювелирный магазин в Дорфе, вернувшись таким образом к своему изначальному ремеслу с умноженным рвением – чтобы он мог отдать деньги, взятые взаймы в местном банке на покупку дома, где они будут жить с Ириной.

Это был маленький и скромный, если не сказать начавший немного ветшать, деревенский домик в долине Дишма, на нижних склонах Шварцхорна, с прочным фундаментом. Там была конюшня, и хранилища для зерна у задней стены дома, крошечные окошки со свинцовыми рамами и резной раскрашенный фриз под двускатной крышей.

– Ну как? – спросил он взволнованно, когда впервые повез Ирину посмотреть на домик.

Она смотрела, ничего не говоря.

– Тебе не нравится?

– Нет, – ответила она.

Разочарование так сильно сдавило ему горло, что какое-то время он не мог говорить. Он проклинал себя – каким он был дураком, что не показал домишко Ирине, прежде чем принять решение. Конечно, у себя в России она привыкла к размаху и роскоши, к нарядному красивому дому в городе и великолепной даче – в пригороде. Только потому, что он не обращал внимания на комфорт в Доме Грюнди, Ирина – графиня, в конце концов – должна согласиться на скромную деревенскую жизнь?

– Прости меня, – проговорил он с несчастным видом.

– За что?

– За мою тупость. У меня были такие планы – я увидел этот дом и сразу стал мечтать… я словно грезил наяву.

– Грезил? – перебила Ирина. – А теперь?

– Я не знаю, смогу ли продать… – продолжал Амадеус, зная, что это будет почти невозможно, но он знал и другое: он сделает все возможное и невозможное, чтобы сделать ее счастливой.

– Но зачем тебе думать о продаже? – спросила мягко Ирина.

– Ты сказала, что он тебе не нравится.

– Это так, – Ирина встала между домом и Амадеусом, пристально глядя в его глаза своими темными глазами. – «Нравится» – слишком обычное слово. Оно ничего не выражает, – она помолчала. – Я уже полюбила этот дом.

Он нахмурился.

– Ты говоришь это просто для того, чтобы мне было приятно.

Ирина улыбнулась.

– Это правда – я могла бы это сделать, если б было нужно – но сейчас ты ошибаешься. Я сказала тебе то, что думаю. Это – чудесный дом.

– Пока еще нет, – перебил ее Амадеус. Мрачность его испарилась, и легкость снова вернулась к нему во всей полноте. – Но клянусь тебе, он будет таким. Вот увидишь. Всего несколько месяцев – и он станет уютным.

– Я не хочу ждать несколько месяцев.

– Ну тогда недель – я буду работать быстрее.

– А почему мы не можем переехать прямо сейчас?

– Потому что здесь холодно и сыро, и нет для тебя ванной – ты ведь не можешь жить без ванной. И даже если б смогла, я б никогда тебе не позволил. Да и потом, здесь нет кровати.

Ирина засмеялась, все тем же серебристым, как звон колокольчиков, смехом, который покорил Амадеуса в кафе Вебера в середине февраля. Неужели это правда было всего три месяца назад, изумлялся он. Амадеусу казалось – он знал ее вечно.

– Я сделаю для тебя кровать, – заговорил он снова. – Для нас.

– Правда? – румянец на ее щеках стал еще гуще, и на этот раз краска на лице Ирины доставила ему удовольствие: он слишком часто боялся ее приливов как одного из симптомов болезни.

– Я смастерю ее из дерева, сам, но матрац мы купим вместе – он должен быть таким, какой тебе нравится… самая удобная кровать на свете, где ты будешь спать.

– Или где меня будут любить, – улыбнувшись, добавила она.

Амадеус работал днями и ночами. Монотонно текли дни в магазине между восемью утра и четырьмя часами пополудни. Но зато потом! Потом он закрывал дверь – неважно, оставались у него дела, или нет – и отдавал себя целиком дому и дорогим для него заботам, как сделать его для начала хотя бы сносным для жилья и необременительным для Ирины. Настолько, насколько он мог. Стоял август, когда он приехал в коляске, запряженной лошадьми, чтобы забрать ее из санатория в последний раз – и навсегда. А потом он повез ее в маленький домик и перенес через порог, понес вверх по ступенькам и положил на красивую, большую кровать, которую сделал для нее своими руками и украсил резными узорами.

– А ты не боишься? – спросила она тихо.

– Чего?

– Туберкулеза.

Ее глаза вдруг стали тревожными и грустными. Амадеус сел на краю кровати и взял ее руки в свои.

– За себя?

Ирина кивнула, без слов.

– Я боюсь лишь единственной вещи на свете, – ответил Амадеус, и его глубокий голос задрожал. – Потерять тебя.

Ее глаза наполнились слезами, но она по-прежнему молчала – только протянула ему руки. Он покорился этому объятию, лег с ней рядом. До этого дня они еще ни разу не были близки. Они оба мечтали об этом, чувствовали, как их тела томятся и жаждут друг друга, но его брак и ее жизнь в санатории стояли между ними. До этой самой минуты Ирина была прежде всего пациентом, пленницей своей болезни. И теперь она вдруг опять стала нормальным человеческим существом.

Женщиной.


Ее тело было таким бледным, что казалось полупрозрачным. Ей было двадцать пять лет – в расцвете своей физической красоты: стройная, с шелковистой кожей и хрупкая. Амадеус боялся близости с ней, он волновался, что в пылу своей страсти он может причинить ей вред – он был сильным мужчиной, и каждую секунду он думал о ее уязвимости. Но когда они начали целовать и обнимать, а потом касаться и ласкать друг друга, он почувствовал в ней волшебную перемену, увидел, как ее кожа замерцала бледно-розовым сиянием, тело напряглось под его пальцами, ощутил, как удивительная сила, жажда и легкость вливаются в нее.

– Je t'adore,[4] – сказала она, когда он впервые вошел в нее, стараясь сдержать себя, заставляя себя быть очень осторожным. Казалось, само сердце говорило ее голосом, и Амадеус вдруг почувствовал, что все его существо переполняет любовь – разве вчера б он поверил, что можно любить еще сильнее, чем прежде? И Ирина открыла ему всю себя без остатка, и начала двигаться в такт с ним, стараясь помочь ему, освободить от страхов, желая его неистовости, его желания, чтобы он забыл прошлое и будущее – все, кроме настоящего, этого мгновения, этого триумфа их любви.


Прежде чем забрать Ирину из санатория, Амадеус долго говорил с профессором Людвигом и другими врачами, как лучше всего ухаживать за ней. Поначалу они изо всех сил сопротивлялись, но напор его решимости и воля их пациентки победили их сомнения, и в конце концов все сошлись на компромиссе – раз в месяц Амадеус будет привозить Ирину на осмотр, вести температурный лист и записывать все изменения в ее состоянии.

– Нет, – сказала Ирина. – Я туда больше не поеду.

– Но это всего лишь раз в месяц. Только осмотр, дорогая.

– Нет, – ее лицо было решительным.

– Но я обещал им, что буду заботиться о тебе, – удрученно возразил Амадеус.

– Ты и так заботишься обо мне – так чудесно, что лучше не бывает.

Она взглянула в его встревоженное расстроенное лицо и заколебалась.

– …Ну хорошо, пусть они приезжают сюда раз в месяц, если им это так необходимо. Пусть стучат по мне своими молотками по спине и по груди, слушают шумы в легких, а я буду для них кашлять, а потом они могут уехать восвояси и оставить нас в покое, – она изобразила какое-то подобие улыбки. – Ну вот, не о чем больше спорить.

– А что если они не согласятся?

– Или так, или вообще никак.

Он рассчитал и строил главное – щедро освещенную солнцем террасу – чтобы такой важный для нее отдых не зависел от погоды, и она могла бы греться на солнышке и дышать знаменитым альпийским воздухом, будучи защищенной от ветра, дождя или снега. Ирина смотрела, как он работает, и один вид его, звук его голоса – когда он напевал или насвистывал что-то – без рубашки, строгая, стуча молотком и иногда прерываясь, чтобы взглянуть на нее и угадать по лицу, все ли с ней в порядке, или подходя, чтобы поцеловать ее в губы, – делал для нее гораздо больше, чем все эти месяцы, проведенные в санатории. Терраса была закончена, Ирина стала отдыхать на шезлонге, с Аннушкой на коленях, а Амадеус сидел рядом с ней, читая или глядя по сторонам, на дикую красоту, окружавшую их, или просто смотрел на Ирину. Как и обещал, профессор Людвиг приезжал каждый месяц, и казался вполне довольным. Но он не заговаривал о реальном улучшении. И что еще хуже, он никогда не произносил слов, которых так жаждал услышать Амадеус – что ее можно вылечить.


Конец лета принес удар, которого совсем не мог ожидать Амадеус. В лихорадочной спешке найти дом он не сообразил, что дом расположен в долине – с горой Якобсхорн спереди и Шварцхорн – сзади, и это означало, что большую часть зимы солнце будет находиться за этой естественной преградой. Жизнь в Альпах, не в сезон, только теперь начал понимать Амадеус, может быть беспросветно блеклой. Без отдыхающих – или наезжавших по праздникам туристов – Давос Дорф и Давос Плац теряли свое нарядное веселье и оживленность; здесь оставались только стоические, грубоватые жители гор и пациенты и персонал клиник. И что еще хуже, как начал бояться уже Амадеус, их дом, находившийся на порядочном расстоянии от маленькой дороги, петлявшей к Давос Дорфу, мог оказаться отрезанным, если вдруг повалит снегопад. Он думал не о себе – в конце концов, он здоровый и сильный мужчина, но Ирина! Ей нужны были тепло и солнечный свет. И еще – безопасность… Кто ей сможет помочь, если ей вдруг станет хуже, а дорогу завалят сугробы? Амадеус был просто в отчаяньи и злился на себя за свою тупость. Он хотел дать ей все самое лучшее, но чего он добился в итоге? Дом был сырым и холодным, и солнечная терраса оказалась бесполезной. Он потерпел поражение.

Ирина никогда не жаловалась, но в ноябре она схватила сильную простуду, и впервые с тех пор, как они встретились, Амадеус оказался лицом к лицу с жестокой правдой – с неумолимым доказательством, что она смертельно больна, как и говорили врачи. До этого момента весь этот ужас казался скорее абстрактным, до тех пор, пока Ирина вела себя благоразумно и Амадеус заботился о ней без ошибок, они могли жить, почти позабыв о существовании страшной ловушки. Но теперь его заставили прозреть, и он увидел – маленький дьявол просто спал в ее теле, дурача их своей временной пассивностью.

Лихорадка Ирины усилилась. Кожа стала нездорового пепельного цвета, а на щеках появились неестественные красные пятна. Глаза ее были влажными, но тусклыми, с залегшими под ними кругами; она потела и дрожала, у нее не было аппетита. Она часто страдала от приступов боли; она хрипло и мучительно кашляла, все чаще пряча платок от Амадеуса, но он знал, с нарастающим страхом, что она кашляет кровью. Профессор Людвиг рекомендовал отвезти ее назад в санаторий, и Амадеус с тяжелым сердцем вынужден был согласиться, но Ирина отказалась наотрез.

– Это только для твоей пользы, дорогая, – пытался он убедить ее. – Совсем ненадолго.

– Да, конечно… но вот только это не будет «совсем ненадолго», – с трудом проговорила она, и хрип в ее горле причинил Амадеусу невыносимую боль. – Ты же знаешь, милый – они никогда не выпустят меня оттуда.

– Я их заставлю.

– Ты не сможешь… а как только они начнут свои анализы и лечение, у меня уже не будет сил бороться с ними.

Ее глаза умоляли его.

– Это пройдет, mon amour,[5] если я останусь здесь. Она и слышать не хотела ничего о санатории, и Амадеус устроил так, что вежливый внимательный врач приходил через день к ним на дом. Амадеус, вне себя от страха, ходил туда-сюда снаружи под дождем, пока врач осматривал Ирину. Это были минуты полные почти нестерпимого кошмара – он был уверен после каждой очередной консультации, что сейчас услышит ее смертный приговор. Он винил, он клял себя за то, что подверг ее опасности, он готов был заключить молчаливую сделку с Богом или хоть с самим сатаной – с кем угодно, лишь бы тот согласился купить его жизнь в обмен на жизнь Ирины.

К Рождеству она оправилась – болезнь в очередной раз спряталась внутрь. Она похудела, но ее силы хотя бы отчасти быстро восстанавливались, и Ирина воспряла духом. Они вместе катались на коньках, взявшись за руки и смеясь – совсем как другие беззаботные пары на катке; они ели пирожные в кафе Шнайдера в Давос Плаце, романтично обедали при свечах в ресторане отеля Флуэла, ели сыр с белым вином в уютных маленьких городских ресторанчиках, а потом возвращались домой и предавались любви. Они даже катались вместе на лыжах с невысоких, покрытых снегом склонов, и Амадеус был благодарен судьбе больше, чем когда-либо… Он смотрел на нее иногда с мучительной душевной болью, пристально, долго, словно не мог напоследок наглядеться – он знал, что этот приподнятый, пронзительно веселый период их жизни вместе был взят взаймы, и неизбежна расплата.

Так они пережили самые тусклые зимние месяцы, а как только пришла весна, Амадеус и Ирина стали ходить на долгие прогулки, беря с собой и Аннушку. Такса крутилась у них под ногами, смешно подпрыгивая и заливаясь лаем, и Ирина улыбалась. Казалось, Ирина окрепла, и вместе с ярким весенним солнечным светом стала рассеиваться тьма и над ее жизнью, и она больше не желала страстно возврата старых петербургских дней. Она обожала горы, их дикую неистовую красоту, укрощенную летом, любила роскошное изобилие альпийских цветов, красовавшихся изысканными пучками цвета даже на самых суровых скалистых уступах; любила лежать на спине в высокой траве жаркими днями, отталкивая коврик, который Амадеус пытался подложить под нее – ей хотелось чувствовать, как стрелки травы гладят ей руки и щекочут ступни.

Как раз во время одной из таких прогулок она набрела на место, не так далеко от их дома, которое глубоко запало ей в сердце. И постепенно, незаметно, оно вдруг стало наполняться для нее особым смыслом – пока не превратилось в зримое совершенное воплощение победоносной красоты, которой осенил ее жизнь Амадеус. Это был водопад – просто маленький водопад, каких было множество в горах, и забреди сюда какой-нибудь беззаботный веселый турист, он, может статься, не обратил бы на него никакого внимания. Но Ирине он казался особенным, неповторимым. Он завораживал ее, и она словно во власти удивительных прекрасных чар подолгу смотрела на него, на это естественное непрекращающееся буйство движения, полное игры цвета, света и жизни. Массивная скала, напоминающая очертаниями гнома, нависала над водопадом, но тот не сдавался и не тушевался.

– Посмотри сквозь него, mon amour, – говорила она Амадеусу. – Смотри, как цветы отдают свои краски воде и искрятся в каскаде! Словно радуга ожила.

– Я вижу, – отвечал он, обнимая ее, и Ирина прижималась к нему, все еще глядя на бурлящую низвергающуюся воду.

– Везде так жарко сегодня, так душно, так… обычно, – сказала она, улыбаясь слабой улыбкой. – Везде – но только не здесь. Смотри… вокруг него такая свежесть и прохлада. Он такой прелестный… и такой сильный – я завидую ему… его вечности, его бессмертию.

И даже когда снова настала зима, водопад все еще завораживал ее и притягивал, как магнит. Даже теперь, когда большинство упругих струй повисли, не долетев до земли, искрящимися промерзшими иглами, Ирина грезила, что по-прежнему видит вечную непобежденную жизнь, чувствует ее биение внутри ледяных тенет. А когда неожиданно, в первые недели 1924-го, она заболела опять и стала слишком слаба, чтоб пытаться выйти наружу, водопад стал для нее еще и символом надежды – это была сила, которая так нужна была ей самой, чтобы жить.

– Принеси мне бинокль, – шептала она Амадеусу. Ее голос был хриплым – ее горло мучительно болело, и профессор Людвиг был бессилен помочь и облегчить эту боль. – Я хочу посмотреть на него… ну хоть ненадолго.

– Тебе нужно поспать, любовь моя, – убеждал ее Амадеус, но все равно в конце концов сдавался и приносил бинокль, передвигая ее шезлонг на самый край террасы. Оттуда она могла лишь видеть замерзший каскад, а не встать возле него, как прежде и чувствовать всем своим существом его живительную силу. Но Ирине были дороги даже эти минуты, и Амадеус не раз отворачивался, пряча набегавшие слезы.

Амадеус знал, что она умирает… На этот раз не будет ремиссии, и он знал – сколько б он ни молился, как ни искушал бы сатану взять его душу за жизнь Ирины, ему не победить болезни, которая, казалось, вдруг стала жадно и ненасытно пожирать Ирину. Никогда еще он не чувствовал себя таким беспомощным – теперь у него не было даже надежды. И глядя на мужество, с каким Ирина смотрела в лицо судьбы, в пропасть, которая со всей неумолимой ясностью отверзлась перед ней, он иногда удивлялся, что сердце его еще не разорвалось от такой бездны горя и боли.

– Что я могу для тебя сделать? – то и дело спрашивал он ее, словно пытаясь прогнать неизбежное вдруг загоравшейся искрой надежды.

– Побудь со мной, – всегда отвечала она.

– Я хочу быть возле тебя всегда.

Лишь однажды ее бледное, заострившееся, но все еще прелестное лицо исказилось страхом – словно жуткая мысль поразила ее и пробила брешь в ее самообладании.

– Qu'est ce que tu as, mon amour?[6] – спросил он. – Что случилось?

– Не отправляй меня туда, – ее голос прервался – Я не хочу умирать в санатории.

– Зачем ты так говоришь? Я ни за что не отдам тебя им, любовь моя! Здесь твой дом, здесь, со мной и с Аннушкой.

– Ирина мучительно боролась с собой, пытаясь приподняться хоть немного и сесть, и изобразить хоть слабое подобие улыбки…

– Когда я уезжала… когда ты забирал меня, они мне сказали… я должна вернуться перед концом. Они сказали, что сделают это более легким для меня… – ее голос снова прервался, и в глазах блеснули слезы, – …и что они смогут помочь мне побольше спать, чувствовать чуть меньше…

– Тогда, может…

– Non! Jamais,[7] – она слабым движением сжала его руки. – Я не хочу терять ни единой минуты, ни единой драгоценной секунды, когда я могу быть рядом с тобой. Ни одного мгновения.

Амадеус почувствовал, что его душат немые бессильные слезы. Он закрыл лицо ладонями, и они вдруг стали влажными изнутри.

– Спасибо, – прошептал он еле слышно, не в силах говорить.

– За что ты меня благодаришь?

– Ты подарила мне… ты показала, как нужно жить – и любить.

– Мы оба подарили это друг другу, – Ирина притянула к своим губам его руки и покрыла их поцелуями. – Если б ты не нашел меня, не увез оттуда… может, у меня было б еще несколько месяцев… Но это были бы месяцы, похожие на те, что я прожила до встречи с тобой. Тогда я была уже мертва много лет.

Губы ее задрожали.

– Я думала, что жизнь моя кончилась со смертью Софьи… после того, как они сказали, что у меня это… тоже… Но я не знала, что все лучшее еще впереди.

Такса, лежавшая на стеганом одеяльце возле кровати, вдруг заскулила, и Амадеус взял ее на руки и положил поближе к хозяйке.

– Бедная Аннушка, – вырвалось у него.

– У нее будешь ты, – сказала Ирина, а потом добавила мягко, – а ты? Что будет с тобой? После…

Он не ответил.

– Я знаю, – она заговорила опять, и ее слабый голос был полон жалости к нему. – Я знаю, каково это… каково было бы мне, если б ты первый…

Она замолчала. Ее дыхание было уже несколько дней совсем затрудненным, но сейчас оно было даже более хриплым, чем вчера.

– Но мне это поможет… если я услышу, что ты будешь жить.

Амадеус кивнул.

– Я буду жить.

Ирина покачала головой.

– Не так – не как живой мертвец. Обещай мне, что постараешься – ты будешь думать и хотеть…

– Чего, любовь моя?

– Жить, – сказала она.

На десятый день апреля Ирина, немного оправившись, попросила Амадеуса помочь ей спуститься вниз и выйти наружу на террасу. Это был чудесный день, солнечный свет пробился сквозь зимнюю застоявшуюся дымку, и дыхание свежей ранней весны проникало в деревянный домик.

– А не будет это слишком трудно для тебя? – спросил он осторожно.

– Мне это нужно…

– Тогда давай заключим сделку. Если ты выпьешь немного бульона, я отнесу тебя вниз на террасу.

Ирина почти ничего не ела уже несколько дней.

– Так я подогрею суп?

Она улыбнулась.

– Если ты настаиваешь…

Он покормил ее легким овощным супом с ложки, и ей удалось съесть половину тарелки, а потом она снова откинулась на подушки – чтоб отдохнуть, как сказала она, просто несколько минуток… Когда она проснулась, день уже клонился к закату, и он подумал – она, наверно, уже не захочет спускаться вниз до завтрашнего дня, но он ошибся. Ирина опять попросила его, и на этот раз она была настойчивой.

– Я хочу посмотреть на свой водопад, – сказала она, и в ее хриплом голосе была такая настойчивость, что он не смог устоять.

Он завернул ее в толстый плед и подхватил на руки, и сердце его упало и сжалось от муки – она была такой легкой, она весила едва ли больше маленького ребенка. И он понес ее на залитую солнцем террасу и положил бережно и заботливо на шезлонг, и посадил Аннушку ей на колени.

– Я принесу бинокль.

– Не сейчас. Подержи мою руку… немножко.

Он сел рядом с ней, взяв ее хрупкую бледную руку; он гладил ее щеки и нашептывал ей ободряющие, нежные простые слова любви и ласки.

– А теперь, – сказала она, – пожалуйста, принеси бинокль.

Она была слишком слаба, чтобы держать его самой, и Амадеус поднес бинокль к ее глазам и помог ей повернуть лицо в нужном направлении – чтоб она могла видеть то, что хотела.

И Ирина смотрела на далекий водопад, ставший еще победоноснее в лучах заката. А потом она отвела глаза от бинокля и посмотрела опять на Амадеуса, и ее прекрасные глаза наполнились слезами.

И она сказала ему в последний раз.

– À l'éternité.

До встречи в вечности.

3

Амадеус был просто раздавлен страшной утратой. Он чувствовал себя одиноким, как перст. Его единственной компанией была Аннушка, оплакивавшая на свой лад Ирину так же безутешно, как и ее новый хозяин. Амадеус не видел своего сына, Александра, почти полгода, его короткие визиты в Цюрих в последние два года становились почти невыносимыми из-за сурового присутствия – во время одного-единственного часа, когда ему позволялось побыть с сыном – его тещи, Элспет Грюндли, и Амадеус терпел, сколько мог, но все-таки сдался. После смерти Ирины он стал полузатворником: он работал по инерции, сидя на скамейке на задворках своего магазина. Он даже нанял местную девушку, чтобы та общалась с покупателями – сам он не хотел видеть никого.

Первый раз за все это время он покинул Давос, чтобы поехать в Берн на похороны своей матери. Через три месяца он уже хоронил отца. А когда прямо перед Рождеством, в этом же году, он узнал от Хильдегард, что ее родители, – оба, и Леопольд и Элспет Грюндли, – погибли в автокатастрофе, он заставил себя отправиться вниз, в Цюрих, на еще одно погребение. Александр – которому теперь уже исполнилось десять лет, и по крайней мере внешне он был более легко сложенной, худощавой копией отца – с такими же льняными волосами и живыми голубыми глазами – встретил его по понятным причинам отчужденно; но, к удивлению и благодарности Амадеуса, Хильдегард, казалось, почти сочувствовала ему. Но все дело было в том, что теперь, когда ее соперница была мертва, Хильдегард была готова развестись с ним. Конечно, глаза б ее больше не видели этого Амадеуса, думала она с обидой. Но вслух она сказала, что позволит ему приезжать на лэнч к Александру раз в месяц – если он хочет. Ребенок должен знать своего отца – даже если этот отец этого вовсе не заслуживает.


На следующий год, в один апрельский полдень, в Давос приехал адвокат из Цюриха, чтобы увидеться с Амадеусом по поводу последней воли и завещания графини Ирины Валентиновны Малинской.

– Моя фирма приносит вам извинения за то, что мы не сразу связались с вами, герр Габриэл, – галантно сказал седовласый адвокат, – но это было вызвано тем, что нам было необходимо удостовериться в подлинности завещания и убедиться, что не осталось никого в живых из ее родственников, как она и заявляла.

Амадеус побледнел и слегка задрожал.

– Может, мы присядем, герр Габриэл? – сказал гость сочувственно, увидев его шок.

Они все еще стояли перед входной дверью: Амадеус уже отвык от посетителей и позабыл – из-за тяжелых событий последнего времени – простые хорошие манеры.

Амадеус кивнул.

– Прошу вас, – он указал жестом на кресло, ближайшее к окну и взял шляпу и пальто адвоката. – Хотите чаю? Или что-нибудь покрепче – может, шнапса?

Он был несказанно удивлен. Ему никогда и в голову не приходило, что Ирина могла ему что-то оставить; они никогда не говорили о собственности за время их совместной жизни.

Адвокат согласился на шнапс – как ради своего удовольствия, так и ради Амадеуса.

– С вашего позволения я зачитаю вам завещание, герр Габриэл, а потом – если вы сочтете это удобным для вас в данный момент, мы посетим санаторий, где графиня была пациенткой.

– Зачем? – спросил резко Амадеус, потому что от одного только упоминания об этом месте сердце его сжималось от боли.

– Графиня Малинская и ее сестра абонировали сейф в хранилище директора санатория, герра Джагги. Мне необходимо, чтобы вы сопровождали меня – вы должны забрать содержимое сейфа и подписать кое-какие важные бумаги.

Амадеус одним глотком выпил свой шнапс; тот немного обжег ему горло, но придал сил.

– А вы знаете, что в этом сейфе?

Адвокат позволил себе неуловимейшую улыбку.

– Согласно завещанию я имею смелость полагать, что там находятся драгоценности семьи Малинских.

* * *

Драгоценности. Такое бесцветное слово для описания сокровища, что лежало внутри стального ящичка, который Ирина и Софья оставили герру Джагги в 1920 году, по приезде в санаторий. Рубины, изумруды, бриллианты и сапфиры… потрясающая коллекция – по любым самым придирчивым стандартам. Эти камни были просто ошеломляющими по их чистоте, и по размеру и качеству. Амадеус не мог поверить своим глазам. Ирина никогда и словом не обмолвилась о драгоценностях. Конечно, он понимал, что у нее должны были быть какие-то средства, чтоб оплачивать дорогостоящее пребывание в санатории и медицинские услуги. Но он считал, что это не его дело – расспрашивать, да и сама Ирина не говорила по этому поводу ничего.

Короткое письмецо с объяснением было вложено в конверт и положено вместе с драгоценностями в стальную коробочку. Драгоценности были частью коллекции ее матери – и это было все, что сестрам Малинским удалось вывезти тайком во время их бегства из России. Они завернули каждый камень в темно-коричневый, превосходный тонкий шелк и прятали их в своих длинных, густых волосах, специально украшенных разными шпильками и надежно подколотых наверх. Ирина писала, что ей пришлось продать несколько камней – еще тогда, давно, в Париже и Швейцарии, но особо ценная часть коллекции была в сохранности.


– Мне было велено подождать, пока вы откроете ящик, прежде чем отдать вам еще одно письмо, – сказал адвокат Амадеусу после того, как они зашли в его банк, чтобы арендовать сейф перед возвращением в деревянный домик. – Оно было послано нам в Цюрих вместе с завещанием графини, в начале 1923-го.

Ирина написала письмо вскоре после того, как чуть оправилась от сильной простуды. Оно было написано просто, скромным спокойным тоном, – но любовь ее сквозила в каждой строчке. Амадеус дал ей величайшее счастье и радость, какие она только знала в своей жизни, величайший дар, какой только мужчина может преподнести женщине, и Ирина хотела, чтобы ему остались все драгоценности семьи Малинских, кроме одного: роскошного, бархатно-зеленого колумбийского изумруда.

«Я надеюсь, что этот драгоценный камень когда-нибудь будет отдан моему очень дорогому другу, Константину Ивановичу Зелееву из Санкт-Петербурга. Ты, наверно, помнишь, мой любимый, что я часто рассказывала тебе о нем? Мы никогда не забывали, что именно он помог нам, сделал так, что мы с Софьей живыми и невредимыми спаслись из России. И теперь я всего лишь плачу малую часть неоплатного долга, в котором мы всегда были перед ним».

Ирина всегда молила бога, чтоб Зелеев – золотых и финифтяных дел мастер, ученик своего отца, который, в свою очередь, работал исключительно для Карла Фаберже, – благополучно бежал из России. Она оставляла свои адреса во время путешествия по Финляндии, Швеции и Франции и никогда не расставалась с надеждой, что в один прекрасный день он появится в Давосе и сделает ее счастье совсем полным.

Когда Амадеус немного оправился от шока, вызванного завещанием Ирины и ее изумительным посмертным даром, он стал более внимательно рассматривать драгоценные камни. В конце концов, он все-таки был ювелиром – и не таким уж и плохим, хотя и неопытным, но, правда, он никогда не испытывал ни малейшего восторга, а уж тем более страсти к своему ремеслу. И, конечно, он видел предостаточно драгоценностей – своей жены и тещи, и их друзей, и знакомых. Но никогда, никогда он не держал в руках ничего похожего на то, что лежало сейчас перед ним. И теперь это принадлежало ему.

Как всякий ничем не выдающийся ювелир, его отец тоже работал с довольно обычными драгоценными камнями – но он любил свое дело и понимал, что пути судьбы неисповедимы, и может статься так, что его сыну в один прекрасный день посчастливится держать в руках действительно выдающиеся, замечательные камни. И поэтому он сумел внушить сыну, учившемуся без особого энтузиазма, что необходимо знать хотя бы минимум об этом чуде природы и научил его неплохо разбираться в них. Амадеус никогда не видел кашмирского сапфира или рубина из Могока, но был абсолютно уверен, что сейчас они были у него перед глазами – во всей своей славе васильково-синего и кроваво-красного цвета. Здесь также были сверкающие бледно-голубым огнем бриллианты, безупречно и прихотливо ограненные, и поистине изумительный уникальный золотистый алмаз – в пятнадцать каратов и без единого изъяна…

Амадеус уже знал, что он сделает с этими камнями. Конечно, он хорошо понимал – продай он хотя бы малую часть этих сокровищ, и он будет богатым человеком. Но богатство его мало интересовало. Да и к чему оно ему в деревне? Ведь он никогда не покинет дом, где они жили с Ириной, никогда не вернется к жизни в городе. И у него нет ни малейшей тяги к путешествиям. Завещание родителей сделало его обеспеченным человеком, дела в его собственном магазине шли неплохо. И самое главное – разве годы процветания в доме Грюндли принесли ему счастье?

Он не знал, как начать. Его опыт в ювелирном искусстве был очень ограниченным и не мог подготовить его к выполнению задачи, которую он поставил перед собой. Задачи такого масштаба, что даже страшно было подумать. Но все равно – ничто не сможет его остановить. Он собирался сотворить памятник Ирине, и именно для этой цели он хотел использовать драгоценности Малинских – чтоб воссоздать в скульптурной миниатюре ее любимый водопад. Ее «Вечность».


Именно Зелеев, приехавший в домик в долине почти через два года после смерти Ирины, в феврале 1926-го, превратил абстрактную мечту Амадеуса во вполне конкретный и мощный творческий порыв и замысел.

Бесспорно, он был запоминающейся наружности – легче сложенным и ниже ростом, чем Амадеус, но сильным и энергичным, с рыжими волосами, зелеными глазами и густыми, но тщательно ухоженными усами над широким чувственным ртом. Узнав, что и Ирина и Софья умерли, он был потрясен и плакал, не стесняясь, и Амадеус, сердцем ощутивший безутешное горе тридцатипятилетнего незнакомца, был тронут и почувствовал себя с ним так легко и просто, как не чувствовал ни с кем со времени смерти Ирины.

– Я никогда не видел Софью, но мне кажется, мы оба любили Ирину, – сказал Амадеус бережно и проникновенно, когда русский наконец отер глаза. Первый взрыв чувств миновал.

– Я обожал ее, – глаза Зелеева были отстраненными и скорбными. – Никогда на свете не будет другой такой женщины. Даже подобной ей! Конечно, ее сестра была чудесной девушкой, но Ирина Валентиновна была…

Его голос дрогнул, и он замолчал.

– …сама радость и жизнь, – закончил он.

– Вы побудете здесь немного? – предложил Амадеус. – Если честно, именно этого она всегда хотела. И я сам буду рад вашему обществу.

– Спасибо.


Они были почти совсем непохожи друг на друга, но стали друзьями с первой минуты. Амадеус отдал Зелееву колумбийский изумруд и пленительный рубин и поделился своими надеждами и мечтами о сотворении скульптуры.

Константин вернул Габриэла к жизни. Он пошел с ним в горы, чтобы взглянуть на любимый Иринин водопад, а когда они вернулись, Зелееву было достаточно лишь беглого взгляда на пока еще сырые наброски, которые ему показал хозяин, чтоб понять, что видел в своих мечтах Амадеус. Была еще лишь середина зимы – время, когда жизненная сила и выразительная красота Альп словно затихает, блекнет, но Зелеев, похоже, заглянул в самую душу водопада, а когда еще и солнце пробилось сквозь пелену облаков и заиграло в струях каскада, увидел то, что видел Амадеус, и что видела сама Ирина – алмазы и сапфиры в причудливом танце полузамерзшей воды.

– Это возможно? – чуть позже спросил Амадеус, когда они пили горячий кофе в деревянном домике.

– Возможно?.. Да… но и чертовски трудно.

– Скажите мне, как.

Зелеев улыбнулся.

– Что мне сказать вам, мой друг… Вы – ювелир в маленьком городке. Конечно, есть здесь и поставщики высокого традиционного ювелирного искусства. Есть и сами ювелиры. Вот вы, например… Вы продаете обручальные кольца, ремонтируете ожерелья, вам заказывают выгравировать что-нибудь на этих обручальных кольцах – а иногда вы делаете пару сережек сообразно со вкусом клиента.

– Это правда – мои возможности ограничены.

– Между тем, у вас прекрасное воображение и решимость осуществить то, что запало вам в душу, – Зелеев сделал паузу. – Что же касается меня, то я – золотых дел мастер, и финифтяных тоже… но не простой, а, возможно, незаурядного таланта.

Он опять улыбнулся.

– Я не вижу смысла в ложной скромности, mon ami,[8] продолжал он. – Если б не большевики, я, может статься, поднялся б до высот Михаила Евлампьича Перчина – вы, конечно, знаете о нем.

Амадеус покачал головой.

– Просто человек, которому мы обязаны одними из самых выдающихся шедевров Мастера… Вы не слышали о нем? – Зелеев покачал головой, словно не веря. – Ну да это я так, к слову… Просто я хотел сказать, что вместе мы сможем – у нас есть все необходимое, чтоб создать шедевр из мечты, которая у вас есть. Но не радуйтесь раньше времени. Даже если это и так, и мы сможем начать работать, боюсь, мы часто будем блуждать впотьмах, прежде чем доберемся до конца, который нас обрадует и удовлетворит.

– Вы говорите – мы, – заколебался Амадеус. – Должен ли я понять это так, что вы готовы помочь мне?

– Вам никогда не удастся создать это без меня, – напрямую ответил Зелеев.

– Но ваш дом… Ваша жизнь?

Русский рассказал Амадеусу, что какое-то время жил в Лондоне, работая с известнейшими мастерами Варскими, прежде чем переехать в Женеву; а теперь, похоже, он решил отказаться от спокойного размеренного существования ради соблазна мечты, которая была даже не его.

– Я – художник, – сказал Зелеев. – Ваше воображение – изумительное, но не обижайтесь, если я скажу: мое – волшебное. Я посмотрел на ваши наброски и на сам водопад, и в голове уже нарисовал вещи, которые – еще раз прошу на меня не обижаться – вам никогда бы даже и не приснились: сама гора – из белого золота, с перегородчатой эмалью; рубины и изумруды, искрящиеся гроздьями на лике горы… чтобы передать краски лета. И филигранный каскад с прозрачной эмалью по рельефу, сквозь которую может сиять свет, переливающийся волшебной радугой бриллиантов и сапфиров среди горного хрусталя и сосулек из алмазов.

Амадеус словно потерял дар речи. Он молча и неотрывно смотрел на своего гостя, видел его зеленые глаза, искрившиеся возбуждением, и почувствовал, что месяцы – а может, даже и годы – которые раньше расстилались перед его глазами, как необозримая унылая бесплодная пустыня, теперь вдруг наполнились ощущением смысла и цели.

– Это будет трудно, друг мой, – сказал опять Зелеев, – но, я думаю, мы сделаем это, n'est-ce pas?[9]

– Ради Ирины, – сказал Амадеус, и на какое-то мгновение ему показалось, что он чувствует ее присутствие – здесь, в этой комнате, рядом с ним, и в первый раз за все два года он ощутил облегчение и некоторое подобие покоя.

Оба они понимали, что на это уйдут годы. Сначала нужно выбрать из драгоценных камней Ирины самые подходящие и продать остальные – чтобы купить материалы и инструменты, которые им были необходимы; сократить до минимума необходимую дневную работу в магазинчике Амадеуса, чтобы в оставшееся время заняться оборудованием совершенно новой мастерской и студии в его доме; сделать печь для сушки и обжига – чтоб изготовить первоначальную модель из глины, по которой будет создана, сотворена прочная золотая скала; соорудить кузнечный горн, где будет пылать неистовое пламя – необходимое для того, чтобы расплавить золото, а позднее, и для того, чтобы плавить и обжигать эмаль.

Когда они только начинали, пока Амадеус занимался организационными вопросами и работой в магазинчике и в мастерской, Зелеев ездил туда-сюда в Цюрих и Женеву, Париж и Амстердам. Там он выбирал и покупал материалы – с огромной тщательностью и придирчивостью. Он начал привозить кое-что из своих вещей из квартиры в Женеве. Чаще всего он захватывал с собой книги. Однажды он привез два романа – «Анну Каренину» и «Отверженных». Он признался Амадеусу, что даже не помнит, сколько раз он их перечитывал, находясь под бесконечно-ярким, непритупляющимся впечатлением от лиризма и глубокой трагичности обеих книг. Привозил Зелеев еще и одежду, очень элегантную и удобную. Это были костюмы из шелка, пуловеры из кашмирской тонкой шерсти, рубашки из чистейшего хлопка, которые сидели на нем, как влитые. Как-то раз Амадеус вернулся домой и увидел в комнате удивительные по красоте вещи – это были остатки прошлого, как называл их Зелеев, тайком вывезенные из России. Амадеус восхищался чудесным серебряным самоваром и, затаив дыхание, рассматривал две реликвии славных дней Фаберже: ящичек для сигар, украшенный красной эмалью, и покрытый гравировкой кинжал с рукояткой из нефрита с позолотой.

Амадеус был заинтригован своим гостем. Да и было отчего! Никогда еще Амадеус не видел субъекта с такой сложной, своеобразной, прихотливой и прямо-таки уникальной в своей противоречивости натурой. С одной стороны, Зелеев был утонченным и даже требовательным и капризным в своих манерах и привычках, и в высшей степени потакал своим слабостям и желаниям. Дважды в день он принимал ванну, нежась под струей теплой воды, слегка ароматизированной бергамотным маслом, которое он периодически покупал в Женеве; затем – также дважды в день – он подолгу брился остро отточенной бритвой, и обихаживал свои золотисто-рыжие усы маленькими острыми ножницами. Каждое утро (независимо от погоды) он занимался зарядкой на террасе почти с военным педантизмом и дисциплинированностью – прежде чем отправиться любоваться своей наружностью в большое зеркало с подвижной рамой, в которое никто не заглядывал со времен Ирины – у самого Амадеуса не осталось ни малейшего интереса к тому, как он выглядит. Зелеев хранил свои вещи на своих местах, спальня его была скрупулезно опрятной и чистой, и если на его кожаных ботинках ручной работы появлялась хоть малейшая полоса или пятнышко, он мог целых полчаса полировать их, пока они не засверкают опять безукоризненным блеском.

Но многое вдруг менялось, когда Зелеев работал. Как только будущее творение оказывалось у него перед глазами, он покидал реальный мир и оказывался совсем в другом – таком же далеком от скромного деревянного домика, как Санкт-Петербург от Давос Дорфа. Работая с драгоценными материалами и превосходными инструментами, он был доволен и сохранял изысканность манер. Но если вдруг чего-то не хватало или инструмент был неудобным для его руки, или Амадеус, его добровольный подмастерье в мастерской, не успевал мгновенно схватить то, что от него требовали, Зелеев тут же впадал в неистовую ярость и начинал швыряться чем попало – и часто в Амадеуса.

– Я не могу Вас понять, – протестовал Амадеус, сам доведенный до бешенства, что с ним редко прежде случалось. – Вы холите тело и лицо, словно вы – красивая капризная женщина, проливаете настоящие слезы, когда читаете все эти книги, будто вы молоденькая девушка, а потом рычите на меня и беснуетесь в моем доме, как раненый медведь!

– Со мной трудно, – спокойно допускал Зелеев.

– Трудно? Да кто вам это сказал? Вам, наверно, просто польстили. Да вы просто невыносимы!

– Я – гений, – спокойно заявлял Зелеев.

От алкоголя перемены были еще более разительными и драматичными. Зелеев не пил во время дневной работы – иногда вообще не пил по месяцу, но когда начинал, то это уж точно была водка, и всегда он пил, как дюжая лошадь. Такое зрелище с лихвой превосходило самые смелые и буйные догадки, которые могло бы предложить по этой части Амадеусу его воображение. К тому же – хотя Зелееву и требовалось какое-то время, чтобы изрядно опьянеть, обычно это случалось к середине его кутежа – он вдруг становился сильно чувственно возбужденным и решительным. Этот момент хотя и был связан с дозой выпитого, но не напрямую, и всегда был неожиданным и непредсказуемым. И тогда Зелеев вырывался из дома, как бык, и устремлялся в деревню, взнуздав старый опель Амадеуса или залезая в почтовый автобус, если таковой подворачивался, или просто топал вниз всю дорогу – ради неуемной потребности в женщинах он готов был стать пешеходом.

Чаще всего он оставался с носом, потому что женская половина Давоса охотнее поворачивалась к нему спиной – или, если хорошенько спровоцировать, отвешивала ему, не скупясь, изрядную пощечину, – нежели покорно сносила его приставания. И поэтому Зелеев отправлялся в какой-нибудь кабачок и продолжал там свой кутеж, пока не оказывался пьяным вдрызг, и Амадеусу приходилось доставлять его домой.

– Вам лучше пить во время поездок в город, – сказал он Зелееву после того, как однажды тот получил предупреждение от полиции. – В Давосе нет проституток, мой друг, и ни одна порядочная женщина не посмотрит на вас дважды в таком состоянии.

– Нецивилизованное место, – буркнул Зелеев.

– Если оно вам так не нравится, почему не уезжаете?

– Уеду, – пообещал Зелеев. – Завтра.

Но на следующий день, едва оправившись от крутого похмелья, он отправлялся в мастерскую и снова уходил с головой в работу, потому что чем больше затягивала его мечта, которой его увлек Габриэл, тем немыслимее казалось ему отказаться от нее. Константин Зелеев был человеком, чьим далеко не скромным амбициям был нанесен революцией в России жесточайший и резкий удар; теперь же он видел возможность достичь подлинного величия и признания, и, может, даже обрести бессмертие. Eternité, он был убежден, будет не только его лучшим детищем. Это будет самое выдающееся и неповторимое произведение скульптуры, которое когда-либо создавали человеческие руки.


Прошло целых полгода, прежде чем оба они остались довольны глиняной моделью, сделанной для начала. Теперь можно было рискнуть сделать первую из экспериментальных проб из самого дешевого металла. Они достигли почти совершенства, но потом случайно, по неосторожности, форма треснула. Зелеев пришел в бешенство, и Амадеусу едва удалось обуздать его прежде, чем русский смог бы разнести вдребезги глиняную модель.

– Вы сошли с ума! – он держал их детище высоко над головой – для верности. – Вы месяцы тратили на мельчайший штрих, на малейшую деталь, а теперь хотите шмякнуть модель об стенку, как пустую бутылку из-под водки!

– Да потому что я работаю с неуклюжим безруким уродом! – бушевал Зелеев, кипя от ярости и обиды. – Нет никакого смысла продолжать, если вы будете поганить совершенство, которое я пытаюсь достичь, своими корявыми, варварскими пальцами! Да у вас не руки, а молоток! Грабли!

– Вы сделали трещину в модели!

– Да только потому, что мне пришлось выхватить ее у вас из-под носа! Пока вы не успели испортить ее своим дурацким штрихом! Слава богу, я успел! Потому что вы – деревенский ремесленник, mon ami. У кузнеца больше искусства в прикосновении, чем у вас!

– А у вас – самообладание маленького ребенка! Я работаю с вами только ради Ирины!

Лицо Зелеева, и без того пунцовое от злости, стало багровым.

– Вы не стоите того, чтоб произносить ее имя! Ирина Валентиновна, наверно, повредилась в уме, когда заболело ее тело – если доверила вам свою жизнь! Позволила быть рядом с ней!

Амадеус сильно врезал ему в челюсть, но потом в ужасе отскочил назад. Он никогда не бил человека с тех пор, как ему было шесть лет, тогда его довел до этого мальчишка из породы обидчиков.

– Простите меня, – сказал он.

Русский медленно опустился на скамью и потрогал свою челюсть.

– Впечатляет, – пробормотал он, осторожно двигая челюстью, чтоб убедиться, что она не сломана.

– Мне нет прощенья, – Амадеус дрожал. – Я назвал вас невменяемым, а сам вел себя как животное.

– Я заслужил это.

– Нет.

Теперь Зелеев улыбался, хотя все еще озабоченно ощупывал лицо.

– Полностью заслужил. И не спорьте. Вы были правы, друг мой. И слава Богу, вы спасли модель.

Амадеус все еще сжимал ее в левой руке. Он держал модель мертвой хваткой даже тогда, когда бил Зелеева кулаком правой руки.

– Теперь можете поставить ее на место. Ей уже ничто не угрожает, – опять улыбнулся Зелеев.

Амадеус поставил модель на стол.

– Может, мы начнем делать другую форму прямо сейчас?

– А вы не слишком устали?

– Я никогда еще не чувствовал себя бодрее. Зелеев усмехнулся.

– Видите, борьба вам на пользу, мой друг. Тремя месяцами позже пассивная на вид гора, литая из белого золота, была закончена, и они готовы были начать обсуждать следующий этап работы. Опять Амадеус добровольно взял на себя роль подмастерья, и Зелеев терпеливо объяснял ему технику работы, называвшейся «самородок», – благодаря ей грубая невыразительная поверхность металла превращалась в восхитительный лик горы. Хотя Зелеев видел, как это делается, в России, сам он еще ни разу не пробовал применить свои знания на практике. Но он знал, что эффект будет потрясающий. Получится как раз то, что им нужно. Они должны попытаться – потому что ничто другое не сможет его удовлетворить.

Напряжение достигло просто кошмарных пределов, когда эксперимент близился к концу. Особенно много хлопот доставляло им то, что золото, которое они нагревали, должно было плавиться при строго определенной температуре – если, конечно, они хотели получить то, чего желали, а не бесформенную глыбу.

Придя просто в экстаз от результатов своей работы, оба они решили немного отдохнуть. Зелеев нуждался в заряде жизненной энергии, который он получал от своих поездок в город, а Амадеус все время помнил, что не видел Александра уже много месяцев. Они расстались в приподнятом настроении – русский предвкушал свою веселую жизнь в Париже, но, к радости Амадеуса, согласился опять начать совместную работу ранней весной.

Между тем, время шло, наступил уже конец мая, а Амадеус все еще с нетерпением ждал возвращения Зелеева. К середине июня он по-прежнему был один в своем деревянном домике, и только присутствие любимых зелеевских вещичек работы Фаберже давало надежду, что Зелеев может неожиданно вернуться в Давос.

Он приехал в августе, но отнюдь не извинялся и не объяснил ровным счетом ничего. Он выглядел больше помятым, чем посвежевшим, и Амадеусу стало ясно – по крайней мере последнюю неделю Зелеев провел в угаре дикой вакханалии.

– А я уж решил, что вы умерли.

– Как видите, нет.

– От вас не было ни строчки, ни одной весточки. Я ждал, что вы вернетесь в марте.

– А что, вы теперь моя жена?

Амадеус проглотил отповедь – потому что был рад, что Зелеев вообще вернулся. Дом, который до того вполне устраивал Амадеуса, после отъезда русского стал казаться неожиданно невыносимо пустым – он успел привыкнуть к своему новому другу, со всей его бешеной эксцентричностью. Да и потом, хотя он уже начал свыкаться с мыслью, что ему в одиночку придется заканчивать скульптуру, он с болью осознавал, что без Зелеева, без его мастерства и дерзости у него ничего не получится.

Когда они взялись за работу, Амадеусу досталась филигрань золотой нитью, она должна была служить основой каскада, а Зелеев тем временем экспериментировал с различными видами эмали – он хотел добиться, чтоб ни одна деталь скульптуры не бросалась в глаза и не разрушала общего впечатления от их творения. Когда они завершат Eternité, это будет магический мощный символ волшебства природы; и смотрящий на нее будет созерцать это уникальное произведение искусства с наслаждением – целиком, а не просто поражаясь совершенству и роскоши драгоценных камней Малинских или фрагментам, где будет использована прозрачная эмаль вместо французской перегородчатой.

Зелеев исчезал дважды, прежде чем была завершена работа – и оба раза со своей обычной внезапностью и безапелляционностью. Однажды в январе 1929-го он с Амадеусом катался на лыжах и сломал левое запястье. Оба они впали в мрачное, подавленное настроение, и им стало немножко полегче только тогда, когда пришло письмо из Цюриха – в нем говорилось, что Хильдегард позволяет Александру, которому теперь было уже четырнадцать, навестить Амадеуса в его собственном доме. Эта новость очень обрадовала Амадеуса, но потом он вдруг запаниковал.

– Я едва его знаю, – пытался он объяснить Зелееву. – Мой собственный сын – и как будто просто знакомый. Я приезжал к нему на лэнч… мы сидели за едой и часто даже едва находили, о чем говорить. А когда я почти знал, как разбить лед, разделявший нас, пора уже было вести его назад в этот проклятый дом.

– На этот раз все будет по-другому, – сказал ему русский. – Вы будете на своей собственной территории, и он увидит вас таким, какой вы есть – настоящий. А что? Из вас получился славный житель гор, вы здесь – как рыба в воде.

– Да я даже не знаю, хочет ли мальчик приехать сюда.

– Конечно, хочет. Из того, что вы рассказали мне о своей бывшей жене, mon ami, я понял – она никогда не отпустила б его сюда, если б он ее не умолял.

– Но почему он это делает? – спросил угрюмо Амадеус. – Он ведь уже не тот ребенок, каким был, когда я бросил его и его мать. Он уже достаточно взрослый, чтобы понять – это было предательство, и я знаю – он ненавидит меня за это.

– Может, он надеется понять больше – теперь, когда он стал взрослее. Может, он вырос настолько, что уяснит – Вы не тот гнусный предатель, каким он вас тогда считал.

Но Амадеус все еще казался встревоженным.

– Вы остаетесь? – Амадеус боялся, что Зелеев, которому наложили гипс в Париже, убежит в один из своих любимых городов – в неопределенно долгую поездку. – Может, в вашем присутствии Александр не будет так зажат и замкнут.

– Я могу его разочаровать. Уверен, его матери я уж точно пришелся б не по вкусу.

– Но вдвоем со мной он быстро заскучает… я скучный человек.

– Ирина Валентиновна никогда бы не полюбила скучного человека, – великодушно заявил Зелеев. – Если б ваш сын знал ее, он бы понял вас сразу.

– Но он ее не знал.


Потребовалось несколько дней, чтобы городская скованность Александра исчезла. Помог снег – Александр много лет мечтал о катании на лыжах, и Амадеус был в восторге, когда мальчик попросил научить его. Он не был храбрым, и ему было трудно совладать со своими нервами и не бояться, когда его лыжи спотыкались о неровности трассы; чаще всего он сам садился на снег, чтоб избежать падения. Но вольный воздух и счастливый смех других детей делали для него гораздо больше, чем все эти города и приморские курорты, куда его возила Хильдегард – когда на нее нападал такой стих.

Зелеев, как и надеялся Амадеус, как мог, помогал разрядить атмосферу, смягчить неловкости между отцом и сыном, и бедная Аннушка – тоже. Ей было уже двенадцать лет, и она слабела день ото дня. Такса, редко признававшая незнакомцев, без заметного усилия и мужества привязалась к сыну Амадеуса почти сразу, позволяя мальчику брать себя на руки и нести себя туда, куда тому вздумается. Она брала лакомство из его рук и выбрала его кровать местом для сна.

– У Вашего сына доброе сердце, – говорил Зелеев Амадеусу, когда они оказывались одни. – Он так нежен с Аннушкой – он даже никогда не сердится, когда она устраивает переворот в его комнате.

Один только факт, что такса была так дорога Ирине, удерживал русского от того, чтобы выбросить старую собаку на снег, когда становившаяся иногда вдруг очень шустрой, такса переворачивала его спальню.

– В Доме Грюндли никогда не было собаки, – объяснял Амадеус. – Как не было младших братьев и сестер. Александру не было о ком заботиться.

– Мне он нравится.

– Он от вас просто в восторге, Константин. И вы обращаетесь с ним как с равным – он никогда не видел этого в своем доме, – Амадеус покачал головой. – Это звучит горько, и я не имею права так говорить. Я бросил их ради Ирины, и Хильдегард имела полное право воспитывать его так, как считала лучшим для него.

– И у нее неплохо получилось, – заметил Зелеев.

– И она позволила ему приехать в Давос – за это я ей буду всегда благодарен.

Он заколебался.

– Но в Александре есть какая-то мягкость, которая меня тревожит – хотя я и не знаю, почему. Нет, мне гораздо больше нравится, что у моего сына нежное сердце, чем если б оно было суровым, но…

– Необходима некоторая доля твердости, чтобы выжить в далеко не милосердном мире, – закончил Зелеев.

– Именно так.

Зелеев улыбнулся.

– Вы не можете ждать, что что-то измените или вообще окажете на него большое влияние за три недели его пребывания здесь, mon ami. Считайте, что вам повезло, если он позволит быть его другом.

За два дня до того, как Александр должен был уехать назад, в Цюрих, Аннушка умерла во сне. С ее спиной творилось что-то не то, и Амадеус боялся, что ее парализует – рок, который висел над многими таксами. И хотя он видел, что Аннушка больна, ее неожиданная гибель глубоко его поразила; его боль была тем сильнее, что с потерей собаки порвалась еще одна зримая ниточка, связывавшая его с Ириной.

Александр был безутешен.

– Она лежала на моей кровати – я даже не заметил, что она больна.

– Она спала, – успокаивал его Амадеус. – Ты ничего не смог бы для нее сделать. Это самая легкая смерть. Все к лучшему – для нее.

– Как это – к лучшему? – вспыхнул мальчик, глаза его были полны слез. – Аннушка – мертва.

– Она была старой, Александр, – попробовал вмешаться Зелеев – Ей было больше, чем восемьдесят по человеческим срокам.

Они закопали ее возле деревянного домика, под серебристой елью, возле которой она часто летом спала. Александр настоял на том, чтоб самому выкопать маленькую могилку – задача была не из легких, потому что земля промерзла, и когда Амадеус положил собачку на место ее последнего успокоения, глаза мальчика были мокры от слез. Заплакал и Амадеус. Ему вспомнились скорбные, одинокие годы, которые он провел вместе с Аннушкой, и ту радость, которую она дарила ему. Александр опять заплакал. Когда все было кончено, и они вернулись назад в дом, он все еще выглядел бледным и несчастным.

– Мы все должны выпить, – сказал Зелеев.

Амадеус нашел бутылку абрикосового шнапса и налил немножко в бокал Александра.

– От этого тебе станет немножко легче.

– Но мама не позволяет мне пить алкогольные напитки…

– Ты никогда их не пил? – Зелеев сказал в изумлении.

– Так, почти что нет. Только каплю вина на Новый год. Но мне понравилось.

Амадеус посмотрел на бутылку водки, стоявшую в углу буфета, но потом подумал – лучше не провоцировать Зелеева на кутеж, особенно когда еще не уехал Александр, и налил обоим бренди.

– Давайте выпьем за нее, – сказал он, поднимая свой бокал. – За Аннушку.

– За Аннушку, – эхом отозвались остальные, а потом все выпили. Александр слегка закашлялся, когда от жгучего шнапса у него перехватило дыхание.

– Осторожней, – встревожился Амадеус. – Пей помедленней.

Мальчик отпил еще немного и посмотрел в бокал.

– Оно согревает, – сказал он и понюхал напиток. – Хорошо.

Он отпил еще, а потом опять поднял бокал.

– За Аннушку, – повторил он и неожиданно выпил залпом все остальное.

– Александр! – засмеялся Амадеус. – Не так.

– Тебе лучше? – спросил Зелеев. Александр задумался и облизнул губы.

– Немножко.

– Выпей еще, – русский встал, чтобы взять бутылку.

– Он опьянеет, – предостерег Амадеус. – Или ему станет плохо.

– Вовсе нет, – щеки Александра стали менее бледными, но голубые глаза все еще были скорбными. – Пожалуйста, Константин, – сказал он. – Налейте мне еще немножко.

– Тебе нужно попробовать водку, – улыбнулся Зелеев.

– Нет, – неожиданно голос Амадеуса стал твердым.

Тем вечером за ужином мужчины пили пиво, а Александр – только воду, но позднее, проснувшись на рассвете, Амадеус увидел свет внизу, спустился и застал своего сына сидящим на полу со стаканом бренди в руке.

– Господи Боже, что ты делаешь?

– А на что это похоже? – голос мальчика был немножко глухим, и слова звучали неразборчиво.

Амадеус взял у него стакан.

– Сколько ты выпил? – спросил он резко.

– Немного.

– Но почему?

– Я не мог уснуть.

– Это не выход, – Амадеус был расстроен. – Ты должен был прийти ко мне. Для тебя это плохо.

– Раньше ты говорил другое, – его голос был вызывающим и слегка сердитым. – Ты говорил – хорошо.

– Один глоток после похорон. Даже второй был ошибкой. И я никогда не говорил, что ты должен пить Branntwein.[10]

– Поначалу она жжет даже сильней, чем шнапс – но мне понравилось.

– Тебе может стать от него плохо. Ты слишком молод.

– А почему тебе должно быть до этого дело? – впервые за все время, прошедшее с его приезда, Александр выказал признаки обиды.

– Конечно, мне есть до этого дело.

– С каких это пор? Амадеус не знал, что ответить.

– Иди спать.

– Сначала дай мне допить, – алкоголь сделал его дерзким.

– Делай то, что говорит тебе отец.

Амадеус и Александр обернулись и увидели Зелеева, стоящего у подножия лестницы. Даже с перевязью на левой руке он выглядел щеголеватым и безукоризненно элегантным в своем шелковом халате.

– Иди спать, – сказал он мягко, и мальчик, неожиданно залившись краской стыда, встал на ноги и пошел наверх, немного нетвердо ступая по ступенькам.

– Не принимайте это близко к сердцу, – сказал Амадеусу Зелеев. – Утром у него в голове будет стучать молотком, и тошнота ему обеспечена. Он больше не будет этого делать наспех.

Хотя утром Александра и впрямь мучало похмелье и тошнота, к нему вернулись хорошие манеры, и он искренне и с видимой болью просил у них прощения – и у отца, и у Зелеева, а когда, на следующий день, все они стояли на платформе железнодорожного вокзала в Давос Дорфе, и он благодарил их за все, он говорил с настоящей неподдельной теплотой.

– Мне так жалко Аннушку, – проговорил он и протянул отцу руку. Амадеус колебался только долю секунды, а потом отдался своим чувствам и обнял сына, и благодарность захлестнула его, когда Александр ответил ему тем же.

– Пожалуйста, скажи спасибо маме за то, что она разрешила тебе приехать, – сказал Амадеус, голос его был хриплым от волнения. – Я напишу ей сам, конечно.

– А мне ты тоже напишешь?

– Если ты хочешь.

– Конечно, хочу! Очень.

Александр повернулся к Зелееву.

– И вам тоже спасибо, Константин. Как жалко, что у вас сломано запястье. Надеюсь, вы скоро поправитесь.

– Еще несколько недель – и будет полный порядок, – Зелеев тоже обнял Александра, и его зеленый глаз подмигнул. – Твой отец уверен, что я плохо повлиял на тебя той ночью.

– Так оно и есть, – вмешался Амадеус.

– Я не хотел огорчить тебя, папочка.

– А я уже забыл об этом.

Поезд подкатил к станции, остановился ненадолго, дав пассажирам выйти и зайти внутрь, а потом, без долгой проволочки, запыхтел дальше. Они махали друг другу рукой – Зелеев достал большой белый платок и размахивал им на прощанье. Поезд исчез из виду, и русский обернулся, чтоб посмотреть на Амадеуса, ожидая увидеть на его лице грусть. Каково же было его изумление, когда вместо этого он увидел настоящую радость и безоблачное веселье. Просто – хотя Зелеев и не заметил это – Александр только что назвал Амадеуса папочкой, впервые за семь лет.

* * *

Eternité была закончена двумя годами спустя, весной 1931 года. Им понадобилось пять лет, и они работали гораздо медленней по мере того, как работа близилась к завершению – частично потому, что уникальность их творения требовала особой осторожности и заботы. Но была и еще одна причина: оба они понимали, что как только скульптура будет окончена, у них не будет причин оставаться вместе. Несмотря на разницу в их характерах и стычки, которые продолжались, временами переходя во взрывы бешенства – как в мастерской, так и дома, – оба они полюбили друг друга. И Амадеус знал – он боится завершения работы, боится пустоты, которая придет ей во след.

Законченная скульптура стояла во всей своей красе, высотой в триста пятьдесят миллиметров, и Зелеев подозревал, что если б ее увидел сам Фаберже, он бы отверг ее – по сверхтребовательным меркам Мастера в ней был только одному русскому заметный изъян. Но все же Константина Ивановича Зелеева никогда еще не переполняла такая распирающая гордость и чувство удовлетворения – потому что Eternité, без сомнения, была именно тем, о чем он мечтал, и чем она должна была стать: изысканным, бесценным произведением искусства, сделанным безошибочной рукой настоящего мастера из бесценных материалов в едином порыве вдохновения, с любовью, мастерством и бесконечным терпением.

– Ну, что теперь? – спросил Зелеев в тот день, когда были закончены последние работы по отделке скульптуры, и оба они уснули в креслах в полном изнеможении.

– Я не знаю, – Амадеус почувствовал внутри пустоту. – Что вы собираетесь делать?

Зелеев пожал плечами.

– Уеду.

– В Женеву?

– Думаю, в Париж, – русский немного помолчал. – Париж, это – именно то, что мне нужно сейчас.

Он опять сделал паузу.

– Вы тоже могли бы поехать, mon ami, – сказал он через некоторое время.

Амадеус улыбнулся.

– Я так не думаю.

– Вы останетесь здесь?

– Только здесь мое место.

В сущности, они были посторонними людьми друг для друга, незнакомцами, которых познакомила и соединила вместе любовь к Ирине и общая цель. И теперь, когда их греза воплотилась в жизнь, различия в характерах, казалось, снова могли стать причиной обоюдного дискомфорта. Но, однако, ни тот, ни другой не хотели сделать друг другу больно; оба чувствовали, что взаимная привязанность останется надолго – даже если сейчас им придется расстаться.

– Что будете делать с ней?

– С Eternité? – Амадеус покачал головой. – Ничего.

Зелеев подался вперед в кресле, его зеленые глаза заблестели.

– Это – уникальное произведение искусства, mon ami. И даже великое.

– Хочется верить.

– Великие произведения искусства должны видеть все, друг мой.

– Да… если они создаются для этого, – Амадеус помолчал. – Но все, чего я хотел – это воссоздать Иринин водопад… во имя памяти о ней… использовать ее дар, чтоб воплотить наше видение в жизнь. И благодаря вам это нам удалось – именно так, как мы дерзали мечтать. Может, я и неправ… но мне не нужно, чтоб кто-нибудь видел ее – разве что мой сын… Я был бы очень рад, если б Александр взглянул на нее и понял, что мы смогли создать.

Зелеев молчал, но недолго. Потом он спросил:

– Вы позволите мне взять ее с собой в Париж?

– Нет, – Амадеус покачал отрицательно головой. – Мне хочется, чтобы она осталась здесь. Здесь ее место. Мне очень жаль, Константин. Простите меня.

– Но тогда мы могли бы свозить ее по крайней мере в Женеву, или в Цюрих – если это вам больше понравится. Нет, я хорошо понимаю, что драгоценности и золото – ваша собственность, mon ami. Но согласитесь, вы допускаете, и я в этом совершенно уверен, что львиная доля труда в создании скульптуры принадлежит мне. Что уж там говорить, я – отличный ремесленник. Но это не все. Я – еще, без сомнения, художник и, естественно, я хочу, чтоб мое творенье увидели.

Напряжение в комнате стало почти физически ощутимым, и между ними словно начала вырастать пока еще небольшая стена. Амадеус всегда думал, что Зелеев понимает и разделяет его чувства и намерения. Совершенство скульптуры, достигнутое их совместным трудом, не имело для него ничего общего с ее стоимостной ценностью или возможным публичным признанием ее высоких художественных достоинств.

– Я думал, что вы понимаете, Константин, что я чувствую, понимаете с самого начала… что такое для меня Eternité, – пытался он объяснить Зелееву. – Мне казалось, вы понимаете… это – моя сокровенная любовь к Ирине. Просто воплощенная память о ней. Это – очень личное, и не имеет никакого отношения к другим.

Русский встал с кресла.

– Я понимал это, – холодок закрался в его голос. – Но на нее ушли пять лет моей жизни – так же, как и вашей, мой друг. В нее влилась вся моя творческая сила, моя душа – не только ваша.

Амадеус в упор взглянул на него.

– Чего вы хотите? – не выдержал он.

– Совсем немного, – Зелеев сделал паузу. – Итак, это – моя лучшая работа. Из всего, что я сделал. Звучит не как пустые слова, не правда ли? И, я это чувствую, – самая прекрасная. Я также верю, что она может стать самой завораживающей, магической игрой фантазии, которая когда-либо была воплощена со времен исчезновения Дома Фаберже. И это тоже – не хухры-мухры, mon ami. Я не прав?

Какое-то время он поглаживал свои рыжие усы, и глаза его были подернуты дымкой.

– Я хочу, чтобы кто-нибудь – пусть только один человек, если это все, что вы можете мне позволить… но только пусть это будет человек, обладающий талантом и знаниями истинного ценителя, – мог взглянуть на скульптуру и вынести свой приговор.

– Что именно он должен оценить? Ее стоимость?

– Не смешите меня, mon ami. Вы отлично понимаете, что дело не в деньгах. На предмет ее совершенства, – голос и глаза Зелеева подчиняли себе Амадеуса. – Это все, о чем я прошу. Это что, очень много?

Амадеус не отвечал какое-то время.

– Нет, – сказал он наконец. – Но при одном условии.

– Каком?

– Анонимность, – он заставил себя прямо взглянуть на Зелеева. – Вы можете взять Eternité – как вы и хотите, и показать ее одному-единственному эксперту. Но вы не должны ни словом обмолвиться о ее связи со мной или с Ириной. Не должно быть ни единого слуха о драгоценностях Малинских.

Огонек иронии резко полоснул в зеленых глазах Зелеева.

– Позволено мне упомянуть мое? Мою заинтересованность в создании этого шедевра?

– Ради бога, – Амадеус опять сделал паузу. – Но если ваш эксперт сделает хотя бы малейший намек на ее стоимость – я ничего не хочу об этом знать.

Он протянул руку.

– Вы согласны?

– Полностью, – пальцы Зелеева крепко ухватились за руку Амадеуса. – И я вам благодарен.

– Вам не за что благодарить меня, Константин. Кривая, но вполне пристойная усмешка появилась на лице русского.

– Нашлись бы многие, кто согласился б с вами, мой друг. И хотя, похоже, вы сомневаетесь во мне, я вас понимаю, Амадеус Габриэл.


Зелеев уехал неделей позже – в неопределенном направлении. Скульптура была любовно завернута и положена в самый маленький его кожаный саквояж.

– Я ни за что не выпущу ее из рук, – убеждал он Амадеуса. – И я вернусь через неделю – клянусь вам в этом.

Он улыбнулся.

– Вы доверяете мне?

– Полностью.

– Многие назвали бы вас за это дураком.

– Это их дело. Я вам верю, – Амадеус спокойно смотрел на русского. – Так же, как верю, что вы не будете напиваться, пока это находится в ваших руках. Потому что знаю – вы дорожите ею так же, как и я.

Зелеев вернулся на шесть дней позже.

– Ну что? – тихо спросил Амадеус.

– Вы хотите знать?

– Только то, довольны ли вы, Константин Иванович, – Амадеус пристально рассматривал лицо своего друга, ища на нем признаки удовлетворения или разочарования, но не увидел ничего. – Вы, наверно, азартный игрок и могли бы отлично выигрывать в покер.

Зелеев усмехнулся.

– Да, имел такую славу.

– Так вы довольны? – Вновь спросил Амадеус.

Зелеев улыбнулся.

– Спасибо вам, мой друг.


Он остался в Давосе на месяц – отчасти потому, что опять должен был приехать Александр, в середине мая. Мальчик был здесь уже дважды после своего приезда в 1929-м, и оба раза – хотя отец и Зелеев работали в поте лица над скульптурой – они даже мельком не позволяли ему взглянуть на то, что у них получалось и не объясняли, что же именно такое они пытаются создать.

Теперь Александру было уже шестнадцать. Он был высоким, как отец, хотя и легче сложен, и с привлекательным лицом – чему был обязан больше Хильдегард, чем Амадеусу.

– Оно окончено, правда? – сказал он в день своего приезда.

– Откуда ты знаешь? – удивился Амадеус.

– Обстановка в доме – она другая. Спокойнее.

Амадеус посмотрел на Зелеева.

– Покажем ему?

– Вам решать.

– Папочка? – Александр повернулся потом к русскому. – Константин, вы не хотите, чтоб я видел?

Зелеев засмеялся.

– Я хочу, чтоб весь мир увидел ее, Александр.

Глаза Амадеуса потеплели.

– Пойдем.

* * *

Она стояла под покрывалом, на центральном столе мастерской, в задней части дома. Когда Амадеус стянул покров, его ноги вдруг ослабели, а руки задрожали. Александр смотрел во все глаза, пытаясь не зажмуриться. Несколько минут он стоял неподвижно, потом медленно обошел вокруг стола, разглядывая скульптуру под всеми возможными углами, словно стремясь вобрать ее в себя взглядом – всю.

Никто не произносил ни слова, но через некоторое время Зелеев подошел к столу и молча указал Александру на три драгоценных камня, под которыми были выгравированы инициалы: его собственные, под большим сапфиром, сверкавшем на суровом склоне горы из золотого самородка; Амадеуса – под русским изумрудом в дальней части водопада в пене филиграни и стекающего эмалью прозрачного водопада с его острыми, как иглы, хрустальными сосульками с крошечными бриллиантами, и наконец, инициалы Ирины Валентиновны Малинской – под огромным, золотистым алмазом, сиявшим, как солнце, на вершине каскада.

– Ну? – Амадеус больше не мог утерпеть. Александр все еще неотрывно смотрел на скульптуру и не мог отвести взгляда.

– Я не могу насмотреться. Я не могу поверить… – пробормотал он вполголоса. – Я никогда не видел ничего подобного.

– Я говорил твоему отцу – она уникальная, – спокойно и тихо сказал Зелеев.

– Это… она просто волшебная, – выговорил Александр, а потом замолчал. – Самое прекрасное – из всего, что только я видел.

Борясь с соблазном, он наклонился и осторожно погладил миниатюру пальцами.

– Ты можешь потрогать, – сказал Зелеев и посмотрел на Амадеуса, на чьем лице отразилась целая буря чувств. – Она называется – Eternité.

Александр коснулся указательным пальцем левой руки золотистого бриллианта.

– Это ради нее? – он обернулся, чтобы взглянуть на отца. – Папочка?

Амадеус подошел ближе.

– Я расскажу тебе все.

* * *

На закате они вышли из дома и пошли к водопаду – вдвоем, Зелеев тактично заявил, что ему нужен отдых.

– Этого не скажешь словами, папа. Он… такой прекрасный… и величавый.

Оба они, не отрывая глаз, смотрели на водопад.

– Я могу понять, почему она так любила его, – голос Александра был тихим и грустным. – Но твой по-своему даже прекрасней.

– По-своему.

– Я никогда не думал, что ты любил ее так сильно, папа. Ты мало говорил мне о ней, а мама всегда вела себя так, словно ее вообще не существует.

– Ты не можешь винить ее за это.

– Нет. Конечно, нет.

Какое-то время они молчали, а потом Александр сказал:

– Должно быть, она очень…

Он запнулся.

– Дорого стоит? – закончил за него Амадеус. – Похоже на то.

– И тебе правда все равно, папочка, да?

– Тебе это не нравится?

– С чего ты взял? Зачем ты так говоришь?

– Многим сыновьям бы не понравилось, – Амадеус по-прежнему смотрел в сторону, на водопад. – Твоей маме бы не понравилось… не ради себя – ради тебя.

– Маме это было бы безразлично, – ответил Александр, слегка покраснев.

– Конечно, – согласился Амадеус. – Конечно, ты прав.

Они пошли опять по густой травянистой тропинке к дому. Луг, поросший жирянкой и венериным башмачком, отливал странными бликами в розовом свете заката, пара рыжих белок искрой пронеслась над их головой. Воздух был ясным и еще теплым.

– Константину так хотелось показать Eternité на какой-нибудь выставке, – сказал вдруг Амадеус.

– Это можно понять.

– Ты думаешь, я неправ… несправедлив, решая ее судьбу один?

Александр покачал головой.

– Она существует только благодаря тебе.

– Я никогда не создал бы ничего подобного без него. Я мог только мечтать… Гений Константина сделал мечту реальностью.

Амадеус вздохнул и добавил:

– Пусть все именно так… но даже теперь я не могу сделать то, чего он хочет.

Александр взял отца за руку.

– Это – твое право. И тебе решать.


Через неделю после того, как Александр вернулся в Цюрих, Зелеев уехал из Давоса. В их последний вечер вместе Амадеус отдал ему неограненный рубин и два ограненных, как бриллианты, алмаза – половину того, что осталось от собрания драгоценных камней Малинских.

– Вы – глупец, – сказал Зелеев.

– Это я уже слышал от вас, – засмеялся Амадеус. – И не раз.

– Вы могли бы стать баснословно богатым – а теперь еще отдаете и то, что осталось.

– Мне достаточно того, что у меня есть.

Зелеев пожал плечами.

– А как насчет Александра? Вы говорили с ним об этом – и о том, что собираетесь делать с оставшимися камнями?

– У матери Александра больше денег, чем она могла бы потратить и за десять жизней. В этом отношении ему нечего бояться.

– Радости права первородства не всегда измеряются в деньгах, mon ami. Эти драгоценные камни, конечно, ему ни к чему… но от нашей скульптуры глазки у вашего сына загорелись.

Амадеус покачал головой.

– Он понимает мои чувства – то, что значит для меня Eternité.

– Но это не значит, что он их разделяет. Он не только ваш ребенок – он еще и сын Хильдегард, и я советую вам не забывать об этом, друг мой.

– Что вы пытаетесь мне сказать, Константин? Что Александр захочет взять себе наш чудесный водопад, когда меня не станет? Но я только счастлив, если это так.

– Да, мой друг – но вам не приходило в голову, что не только он один? – сказал мягко Зелеев. – Когда ты создаешь такой шедевр… бесценной красоты и совершенства, всегда найдутся те, кого он заворожит, и они захотят обладать им. Любой ценой.

Амадеус зорко в упор взглянул на Зелеева.

– Вы предали мое доверие к вам, когда брали Eternité с собой? Вы же обещали мне полную анонимность! Никто не должен был знать.

– И я сдержал свое слово.

– Тогда ваши предостережения лишены всякого смысла. Чего мне бояться? Меня не волнует, что случится с моей собственностью после моей смерти – это относится и к Eternité. Я знаю, что она значит для меня. Разве этого недостаточно?

Наступило молчание. Амадеус оглядывал гостиную, замечая пустоты там, где раньше были вещи Зелеева. Тот их уже упаковал.

– Вы думаете – вам будет одиноко? – Зелеев словно прочел его мысли.

– Конечно, – Амадеус стал опять грустным, и голос его стал мягче. – Я думал, что моя жизнь кончена, когда Ирина покинула меня. А потом ее дар и ваша щедрость вернули меня к жизни – и я всегда буду вам благодарен за это.

– Это были чудесные годы, – сказал Зелеев, в глазах его стояли слезы. – Вырванные из плена реального времени, украденные у дикого и грубого реального мира.

– Вы обязательно вернетесь.

Зелеев кивнул.

– Но этих лет уже не вернуть.


Наутро, прежде чем отправиться на станцию, оба они пошли взглянуть на скульптуру. Уже не осталось и следа от мастерской – она сослужила свою службу, и теперь помещение снова превратилось в конюшню с сеновалом.

Именно на сеновале они решили спрятать свое сокровище – в тайнике, выбитом в стене и укрытом за тюками соломы. Они показали тайник Александру перед его отъездом домой, и никто, кроме Зелеева, Амадеуса и его сына даже и не догадывался о его существовании.

До появления Магги.

4

Она родилась у Александра и его жены Эмили 7 декабря 1939-го, через три месяца после всеобщей мобилизации швейцарской армии и через десять месяцев после того, как брак соединил две семьи, жившие по соседству на Аврора-штрассе. У Губеров была большая типография, и их дом был добротным и внушительном. Но несомненное превосходство Дома Грюндли и их собственности над богатством Губеров – хотя и немалым, но меркнувшим перед состоянием Грюндлей – отгоняло саму мысль, что можно принимать всерьез благосостояние их новых родственников. У Эмили было двое братьев, и они управляли имуществом компании Губеров, и поэтому с самых ранних лет счастливая звезда ее судьбы для ее семьи означала удачное замужество – и не более того. Хильдегард хорошо была осведомлена об относительно скромных надеждах на прибавление состояния Грюндлей, связанных с невесткой, но, с другой стороны, она в равной степени понимала, что в ее сыне есть нечто, что не позволяет мечтать о браке с наследницей какого-нибудь громко известного семейства Цюриха.

Александр пил слишком много. Он был очаровательным молодым человеком, красивым, с располагающей к себе открытой улыбкой, и всегда был ей хорошим сыном. Но в последние девять лет он проводил много времени с отцом, с паршивой овцой для Грюндлей – гораздо больше, чем хотелось бы Хильдегард, и она с очевидностью, которая ее донельзя раздражала, понимала, что сын обожает и уважает Амадеуса, мужчину, который не заслуживал ни восхищения, ни уважения. Хотя, конечно, у Амадеуса, по крайней мере, была сильная индивидуальность – несмотря на безответственность и эгоизм. Александр, боялась Хильдегард, был куда более слабым. И он слишком много пил.

Поначалу, после женитьбы на Эмили и особенно в первые годы после рождения Магдален, казалось, что стабильность в доме уравновешивала Александра, давала ему твердую опору. Конечно, они жили в Доме Грюндли, потому что ничто иное и не мыслилось, по крайней мере, со стороны Эмили. Она поладила с Хильдегард. А сам Александр служил в Грюндли Банке. В период между 1939-м и окончанием войны Александра мобилизовали и демобилизовали несколько раз, и это насилие над его натурой не оставляло времени для скуки. Но когда Александр просиживал на работе в банке, ему приходилось делать над собой значительное усилие. Женитьба, если и требовала от него некоей уравновешенности и здравомыслия, то он и сам не многого больше хотел бы просить у жизни. Ему нравилась его прелестная, дивноволосая жена – когда она к нему не придиралась, и он обожал свою маленькую дочку, Магги, с ее непослушными золотистыми кудряшками и восхитительными глазками, отливавшими, как говорил ее дед, ляпис-лазурью, а иногда – персидской бирюзой.

– Она – свет моей жизни, – сказал Александр Амадеусу в один из своих приездов в Давос; Магдален тогда было четыре года.

– И не только твоей, – Амадеус смотрел на свою маленькую внучку, рывшуюся на полках его книжного шкафа и изредка одаривавшую обоих сияющими улыбками.

Они приезжали так часто, как только могли при их обстоятельствах, то есть когда Хильдегард не говорила ничего, а Эмили терпела. Она знала о его чувствах, но с самого начала отказалась ездить вместе с мужем и дочкой, демонстративно оставаясь в Цюрихе и жалуясь, когда они возвращались домой со слишком счастливыми лицами. Давос сильно разросся за последние десять лет – когда стал известным зимним курортом; не последнюю роль сыграли открытие подъемника для лыжников и хитроумное приспособление под названием Holzbügel-Skilift, позволявшее лыжникам хвататься за деревянные и железные перекладины, прикрепленные к стальному тросу, и поэтому они могли взбираться на гору на лыжах самостоятельно без особого труда. Все это сделало городок гораздо более привлекательным для разного рода праздных любителей лыж – не то что в прежние времена, когда только самые закаленные и выносливые энтузиасты типа Амадеуса приезжали сюда регулярно.

Магги любила эти уик-энды и праздники год от года все больше. Это были ни с чем не сравнимые дни, которые она проводила только с папой и Опи. Ее братик Рудольф, появившийся на свет в 1942-м, ровно за три месяца до ее третьего в жизни дня рожденья, был теперь достаточно большим, чтобы присоединиться к ним, но они по-прежнему ездили в Давос вдвоем.

Цюрих подвергался иногда бомбардировкам, и Александру и дворецкому Максимилиану приходилось время от времени таскать на себе винтовки и тяжелую амуницию с 48 боевыми патронами, отправляясь туда, куда их пошлют. Но жизнь в городе по-прежнему изобиловала комфортом мирного времени и была все также четко организована. Магги спала на красивых шелковых простынях, и ее спальня – за исключением тех дней, когда строго соблюдался режим светомаскировки – играла всеми оттенками бледно-розового цвета в свете ламп и ночников. Когда она стала уже слишком большой для того, чтобы ее купали, горничная по-прежнему помогала ей, когда она выбиралась из ванны, и держала наготове заранее согретое турецкое полотенце с ее монограммой. Семейные трапезы проходили в огромной Speisezimmer[11] – дворецкий Максимилиан подавал еду на серебряных подносах. В мирное время он был также и шофером машины Хильдегард и Александра. Но теперь, из-за все же появившихся разных ограничений – в частности, горючего – личному автотранспорту не позволялось появляться на дорогах.

Магги учили – хотя это не означало, что она научилась – шить, вышивать и вязать и быть настоящей леди в любое время дня и ночи. «Быть настоящей леди» означало всегда иметь при себе свежевыглаженный носовой платок – но пользоваться им только в случае крайней необходимости, никогда не высказывать своего мнения и вообще не говорить – до тех пор, пока к ней не обратятся, и никогда не бегать в общественных местах, и уж само собой не петь – только в церковном хоре.

В деревенском доме деда, прилепившемся высоко в горах, весело трещали дрова в печи, и Магги спала на простой перине из гусиных перьев на льняных простынях и укрывалась – особенно когда было холодно – грубым шерстяным одеялом. Они с отцом и Амадеусом ели простую вкусную еду: бифштексы или жареную колбасу с соусом и жареным луком, или сыром, расплавленным над пламенем печи на большой вилке, и дедушка разрешал ей сдувать пену с его кружки с пивом и поощрял петь в полный голос, чтобы легкие девочки наполнялись свежим горным воздухом; а еще он позволял ей бегать, где вздумается, и учил кататься на лыжах и коньках и подыматься в горы. И жизнь здесь была веселой и казалась такой простой и открытой – какой никогда не бывала внизу.


Все изменилось в один вечер 1947-го. За один только вечер, всего-то за несколько часов, все, что любила Магги, рухнуло.

Ей было семь лет, а брату Руди – почти пять. Война в Европе кончилась два года назад. Александр и Эмили Габриэл были женаты уже восемь лет, но не были довольны жизнью даже и близко к тому, как ожидалось. В свои двадцать девять лет Эмили была по-прежнему прелестной и бездумной женщиной, чтобы не сказать пустой. С мужчинами она могла быть мягкой и пикантно-глуповатой, но с женщинами не церемонилась и не считала нужным играть. Она уважала свекровь, Хильдегард ей была по душе, но в ее обращении с Магги сквозило нетерпение и даже нетерпимость, и ничем не объяснимая суровость, подчас переходящая в свирепость. Руди был мальчиком и, следовательно, по ее понятиям, чем-то более стоящим. Но вот муж был для Эмили большим разочарованием. Они с Александром часто ссорились из-за детей – да и вообще поводов для размолвок хватало, не говоря уже о том, что Александр, как и до того его отец, находил работу в банке не такой важной, как хотелось бы его семье, и совершенно неинтересной. Но в отличие от Амадеуса, нашедшего силу бросить все, Александр Габриэл был слабым человеком, которому не хватало храбрости, твердости и уверенности в себе.

Все чаще и чаще Александр думал о том, как сбежать от честолюбивых и энергичных жены и матери – сначала он искал убежища в круто заверченных американских романах и – когда удавалось – в поездках в Давос, но постепенно он пристрастился к походам в питейные заведения Цюриха и к проституткам. Бары, куда он зачастил, становились все более грязного пошиба, и вскоре он пристрастился к наркотикам. В сомнительных домах, больше похожих на притон, он курил марихуану, якшался с продажными женщинами, не менее хищными, чем его супруга, и пил виски и жевал коноплю. А потом возвращался домой, на Аврора-штрассе, и старался снова быть сыном, мужем и отцом. Работа тяготила его все больше – в сущности, он был уже едва способен выполнять ее, и все растущая потребность в наркотиках, стимуляторах и галлюциногенах засасывала его. И вот вскоре ничто уже не могло привлечь его внимание больше чем на пять минут – ни его прежде любимые детективные истории, ни Руди. Ни даже Магги.


Был субботний июньский вечер, когда Магги, с любопытством перегнувшись через перила наверху винтовой лестницы, смотрела на экономку фрау Кеммерли, впускающую в дом незнакомца. Это был человек с прямыми рыжими волосами и ухоженными усами.

– Herr Gabriel, bitte,[12] – мужчина слегка поклонился и подал экономке визитную карточку.

– Einen kleinen moment, bitte,[13] – фрау Кеммерли исчезла, направившись в библиотеку. Незнакомец посмотрел наверх, увидел Магги и улыбнулся. Его глаза были зелеными, а улыбка – теплой и даже радостной, словно он знал, кто она такая, хотя они никогда не встречались.

– Константин! – Александр вбежал в холл, протягивая навстречу обе руки, и Магги подалась назад и спряталась – на всякий случай, если мать неожиданно выйдет из туалетной комнаты и застанет ее здесь.

– Александр, как поживаешь?

– Уже лучше оттого, что вижу Вас. Когда Вы приехали? Видели уже отца?

Магги прокралась назад к ступенькам; любопытство победило – она знала, кто этот гость. Дедушка часто, говорил о русском, его большом друге. Константин Иванович Зелеев. Уже одно его имя завораживало девочку – хотя она всегда представляла его себе темноволосым, с карими глазами и в меховой шапке.

– Нет еще, – ответил он на вопрос Александра. – Я поеду в Давос через несколько дней, но сначала мне бы хотелось отобедать с тобой. Поедем куда-нибудь. Если ты, конечно, не занят.

Опять он взглянул наверх, отлично зная, что Магги все еще там – смотрит и слушает. Она поднесла пальчик ко рту, будто хотела сказать ему: «Молчи!», и он, словно они с Магги были сообщниками, отвел взгляд и посмотрел опять на Александра.

– Я сейчас все устрою, – ответил ему отец. – Я дам вам немного выпить, а сам пойду скажу Эмили.

– Но если у тебя есть планы на сегодня, тогда… – На этом их голоса оборвались, потому что они зашли в гостиную и закрыли дверь. Магги поджидала, переминаясь с ноги на ногу. Ей так хотелось зайти внутрь, очень хотелось, чтоб ее представили русскому, и она знала, что отец не будет возражать, но вот мама и бабушка – они-то уж точно будут. Да и потом, если она не попадет в какую-нибудь историю, папочка обещал отвести ее назавтра в зоопарк.

С отвращением она медленно потащилась к своей спальне. Если она будет идти по-настоящему медленно, может, ей удастся привлечь внимание отца, когда он пойдет наверх к ее матери. Но когда Александр вышел, он пошел прямо в туалетную комнату Эмили и даже не заметил Магги. Она подождала еще несколько минут, слыша, как родители повышают понемногу голос – очевидно, начиная ссориться – и сдалась.

Десятью минутами позже дверь ее спальни открылась.

– Папочка! – Магги прыжком вылетела из кровати. Это был такой фарс – отправлять ее спать в половине седьмого, хотя все знали, что она не могла уснуть раньше десяти, а иногда даже и позже. Магги никогда не чувствовала себя наутро усталой, как они вечно зловеще предрекали.

– Все еще не спишь, Schätzli.

Александр протянул ей обе руки, и она бросилась в его объятья и крепко сжала руками его талию, прижавшись щекой к холодной пряжке его пояса.

– Ты уходишь, папочка? С русским?

Он легонько отодвинул ее на расстояние вытянутой руки.

– Ты опять подслушивала на ступеньках?

– Да, папочка, – сказала она, подмигнув ему. В ее душе и характере не было хитрости. Она знала, что в любом случае, что бы там ни было, может быть честной и откровенной с отцом. – Это ведь русский друг Опи, правда, папочка? Тот, который жил с ним?

– Тот самый.

– А я могу сейчас спуститься вниз и познакомиться с ним?

– Нет. Не сегодня, Schatzli. Ты должна вернуться в кроватку и взять себя в руки.

– Куда ты идешь?

– Пообедать – вот только пока не знаю, где.

– А мама недовольна? Александр улыбнулся.

– Совсем немножко. А теперь сделай то, что тебе сказали, Магги.

Она прыгнула назад в кровать, и отец задернул занавеси над ее головой, наклонился и нежно поцеловал в лоб.

– Сладких снов.

– А ты придешь ко мне, когда вернешься домой?

– Это будет слишком поздно.

– Ну пожалуйста, папочка. Если я буду знать, что ты хотя бы заглянешь, мне будет легче уснуть, а иначе я не буду спать до тех пор, пока ты не возвратишься.

– Это шантаж, – он погладил ее по волосам, поцеловал еще раз и пошел к двери. – Я загляну, когда вернусь, но лучше всего будет, если ты крепко уснешь.

– Да, папочка, да.


Они ехали в такси – машину Зелеев оставил, оказывается, ждать его у дома – вниз по пологим улицам к Ремерхофу, потом направились на запад, пересекая Квэбрюке, в центр города.

– Я очень благодарен тебе, Александр, – сказал Зелеев, сидя на заднем сиденьи машины. – Эмили очень сердита на меня за то, что я увез тебя?

– Не больше, чем обычно. У нас не было особых планов – только пообедать вместе дома. Моя мать там, так что она не будет в одиночестве.

– Куда ехать? – водитель посмотрел на них.

– «Баур-о-Лак»? – спросил Александр Зелеева. – Думаю, мы можем начать с гриль-бара, а потом продолжим – и так весь вечер. Я тут по случаю набрел на одно-два местечка, которые могут вас заинтересовать, с тех пор, как мы виделись.

Зелеев улыбнулся.

– А ты – не скучный человек, Александр, верно? Не всегда самый мудрый, но вот унылый – редко.

Тон Александра был ироничным.

– Моя жизнь, по большей части, безвылазно скучная, Константин. И бог свидетель, я должен с этим как-то бороться.


В Доме Грюндли Хильдегард совершала свой вечерний обход, прежде чем отправиться спать. Сначала она пошла взглянуть на Руди и убедиться, что мальчик сладко спит – как обычно, нежно поцеловать его золотистую головку и тихо закрыть дверь, прежде чем пройти мимо комнаты его няни в спальню Магги.

Девочка крепко спала, лежа на спине, ее длинные локоны разметались веером вокруг лица, одной рукой она сжимала подушку, простыни сбились и торчали из-под одеяла. Хильдегард почувствовала, как сердце ее сжалось при виде спящей внучки, почувствовала укол сожаления оттого, что знала – Магги она кажется мрачной строгой бабушкой. Это была ее вина, Хильдегард понимала это, но она не могла ничего с собой поделать и не быть поборницей размеренности, дисциплины и хороших манер. Если б только Магдален могла быть такой же хорошей, как ее маленький брат! Жизнь для нее стала б тогда гораздо легче и проще – и для Эмили тоже. У ее невестки, к сожалению, не было природной склонности к материнству, думала Хильдегард. В идеале матери не должны преувеличивать недостатки своих детей, а, наоборот, любить своих сыновей и дочек вместе с этими самыми недостатками. Конечно, Магги, может, и не безукоризненно воспитанная и послушная девочка, но в ней есть природная теплота чувств и искренность, и щедрость, и бесспорная храбрость, которые, в конечном счете, могут оказаться куда важнее традиционных достоинств.

Теплоту натуры, предположила Хильдегард, Магги унаследовала от Амадеуса; она помнила природное мягкосердечие и добрый нрав юноши, в которого она влюбилась так много, много лет назад. Она никогда не простит ему того, что он сделал, но она была достаточно честной женщиной, чтобы понимать, что отчасти она сама оттолкнула его. Мужеством Магги тоже обязана Амадеусу, думала она – потому что хотя у Эмили и были замашки сильной, властной женщины, едва ли она обладала той отважной свободой и силой духа, которая была у девочки. И уж, конечно, не Александр привил ей это.

Она вздохнула, закрывая дверь спальни Магги: Александр всегда старался сбежать – от ситуации, от ответственности, от жизни. И вот пожалуйста – сегодня вечером он опять за свое! Уехал незнамо куда и незнамо с кем – предпочтя своей жене друга отца. И только Бог знает, в каком состоянии он вернется домой – если вообще вернется раньше утра.


– Тебе пора домой, – сказал Александру Зелеев.

– Почему?

– Твоя жена будет ждать тебя.

– Эмили? – Александр сделал пренебрежительное лицо. – Да она уже сейчас в постели. Мы все должны рано расползаться по кроватям. Моя мать и жена – они следят за соблюдением правил.

Его глаза были налиты кровью, и речь была уже невнятной. Они перебрались из элегантного «Баур-о-Лак» в расслабленную атмосферу «Цойгхаускеллер», огромного пивного зала на Банхоф-штрассе, где Александр опустошил шесть кружек пива Херлиманн, а Зелеев запросто выпил полбутылки водки.

– Ну, по крайней мере у тебя есть женщина в постели. Эмили ведь вполне хорошенькая, правда? – Зелеев никогда не видел фрау Габриэл-младшую, но он слышал, что она более чем очаровательна.

Александр пожал плечами.

– Она – красивая женщина, внешне, но чертовски разочаровывает. Невозможно заслужить ее одобрение.

– Она чувственная? – зрачки зеленых глаз Зелеева стали больше, и его мужское естество напряглось. Он знал, что такие безудержные возлияния делают многих мужчин бессильными, но у него водка, как всегда, только распаляла похоть.

– Когда-то она была неплоха, – Александр поднял кружку к губам, и струйка пива побежала по его челюсти. – А теперь мне приходится искать наслаждения на стороне.

– В этом городе? В таком чопорном, демонстративно-рафинированном? – глаза Зелеева насмешливо блестели.

– Вы знаете это, может, лучше меня. Папа говорил мне о ваших срывах… – он запнулся. – О вашей ненасытности.

Русский рассмеялся.

– Мое буйство преувеличено твоим отцом. Что касается меня, это просто способ расслабиться и отдохнуть.

Александр наклонился к нему, и его лицо неожиданно стало казаться хитрым, почти лисьим.

– А сегодня ночью хотите расслабиться, Константин?

– Даже больше, чем писать, – подчеркнуто лениво Зелеев встал со скамейки и огляделся вокруг. – Вы можете это устроить?

– Считайте, что все уже устроено.


В половине одиннадцатого Эмили отложила свежий номер «Die Elegante Welt» на столик возле кровати, посмотрела на часы на каминной доске и со вздохом выключила свет.

Через две двери, в своей гостиной, за столом сидела Хильдегард и разыгрывала смиренное терпение. Ей не нужно было смотреть на часы, чтоб узнать, который час – вопреки своей воле последний час она считала каждую минуту, отлично зная, что сын еще не вернулся. Это ее раздражало, как это частенько бывало, а еще ей было досадно и грустно – Хильдегард жалела Эмили и детей. Но сегодня было и что-то еще – что именно, она даже не смогла бы сказать себе, – отчего она чувствовала смутное беспокойство и страх.

В детской, в дальнем конце этажа, спал сладким сном Руди Габриэл – тихо и безмятежно. Ему было только четыре года, и все, кто значили для него больше всего – его мать, няня и бабушка – были дома, вместе с ним. Он был окружен любовью и добротой, теплотой и заботой.

В розовой спальне его сестра видела сон. Она каталась на лыжах с отцом – на чудесной занесенной снегом горе. Снег был густым, мягким и хрустящим, и она неслась на лыжах вслед за отцом, совсем как взрослая, повторяя все его повороты, все его движения – так смело и уверенно, что ей совсем не приходилось думать о том, что ей нужно делать; это было как полет – только еще лучше, и снежная пелена, взвихренная стрелами лыж, бешено кружилась вокруг нее, как серебристое облако.

– Не бросай меня, папочка! – кричала она ему вслед, неожиданно испугавшись, когда его фигура пропала в снежном тумане.

– Ни за что на свете, Schätzli, – выкрикнул он в ответ через плечо, и Магги почувствовала, как он любит ее – и этот внезапный страх исчез, и остались только его ласка и забота, и этот волшебный полет вниз по крутому склону горы.


Зелеев и Александр были в неряшливо прибранной маленькой комнате в обшарпанном доме на темной улочке на Недердорф-штрассе – длинной, узкой, мощеной булыжником щели, словно трещина бегущей параллельно реке. По обеим сторонам ее прилепились в изобилии бары, кафе и прочие развеселые забегаловки. Александр докуривал последнюю сигарету с марихуаной. Он ощущал в груди какую-то тяжесть и чувствовал, что мышцы его слушаются гораздо хуже, чем всегда. Но эйфория от наркотика, мгновенно затопившая его, была что надо – если только, конечно, она не улетучится в самый неподходящий момент. И если только сигарета будет последней, успел подумать он.

Перед русским стояла новая бутылка водки – так еще и не початая. Пока что он в ней не нуждался – как и в наркотиках, которые настойчиво предлагал ему молодой Александр. Тот отчаянно тревожился, что Зелеев еще не достиг высот кайфа, на которые занесло самого Александра. Но у Зелеева и так было все, чего он хотел – в стеклянном бокале и на кровати. Ей было около двадцати пяти – в хорошей форме, с каштановыми волосами, глазами цвета ореха, и с большой грудью и чистой гладкой кожей. У них на двоих была одна женщина, но сейчас он собирался получить то, что ему всегда нравилось – в подходящей обстановке.

– Готов, Александр?

– Нет еще, – Александр вынул две пилюли из пакетика. – Водки, – улыбнулся он и протянул руку.

– А это еще что такое? – Зелеев подумал: молодой Александр выглядит так, что может вырубиться. Одно то, что он намешал кучу напитков, уже плохо: Александр выпил виски перед обедом, потом – красного вина, потом несколько сортов пива, и сверх всего – наркотики. А теперь еще он запил пилюли водкой прямо из бутылки.

– Что он выпил? – женщина подала голос впервые с тех пор, как они зашли в комнату. – Не хватало мне еще чего-нибудь скотского.

– Не беспокойся, – ответил Зелеев, глядя на Александра. Он не имел ничего против, чтобы переждать более молодого мужчину. Его собственная эрекция была стойкой, как скала; предмет его мужской гордости никогда еще не подводил. Он выпьет еще чуток, и будет наблюдать, как раздевается Александр. Он не видел его обнаженного тела со времен первого приезда мальчика в Давос – много лет назад, когда Зелеев зашел в ванную комнату, а сын Амадеуса стоял под душем и нежился под теплой струей. Русский подумал тогда – как он красив, а теперь ожидание влило свежую жадную волну крови в его вены. Он редко проделывал это с юношами – но как только они начнут с девицей и немного побалуются, он нацелится на эти круглые мужские бедра, и тогда… До тех пор, пока его мозг не взорвется.

Шло время. Лицо Александра менялось, пьяная летаргия стекала с него, уступая место мощному заряду энергии. Амфетамины, подумал Зелеев. Габриэл уронил галстук на пол и начал расстегивать рубашку нетерпеливыми пальцами.

– Нужно прибавить, – сказала женщина.

– Заткнись, – спокойно проговорил Александр, и Зелеев ощутил новый прилив могучего возбуждения при мысли, что вся эта бесконтрольная чувственность бушует в другом мужчине, стоявшем перед ним.

Брюки и рубашка Александра оказались там же, где и галстук – на грязном ковре. Его тело было бледным – хотя и не таким белокожим, как у Зелеева, а пикантный предмет – меньше, но воинственно вздернутым. Зелеев перевел взгляд с него на девицу. Она напряглась, и он видел, что вопреки себе она тоже была по-настоящему возбуждена.

Какая-то темная сила вызревала в замызганной комнате – растущее исступленное маниакальное ожидание, общий накал жара тел. Обезумевшее помрачение ума.

Они были готовы. Все трое.


Магги разбудил страшный крик. Кричала ее мать: в истерике и шоке – но крик быстро оборвался, словно подрезанный гулом голосов. В темноте Магги села в кровати, сердце ее бешено колотилось, а уши боялись услышать, что же будет дальше.

Она слезла с кровати и побежала к двери, чтобы лучше слышать. Голоса не умолкали – мужские и женские, то пронзительные, то приглушенные, и ничего нельзя было разобрать или узнать, кто говорил. Она открыла дверь и, босая, шагнула за порог в коридор.

– Магдален, что ты тут делаешь? – на Магги надвинулась бабушка, в ночном халате персикового цвета, седые волосы отливали серебром в неярком свете. Она наклонилась над Магги, растопырив руки – словно чтоб остановить ее и толкнуть назад в комнату.

– Я слышала крик, Оми.

– Ничего страшного, детка, – лицо Хильдегард было мертвенно-бледным.

– А мама? Что с ней случилось?

– У твоей матери был легкий шок, но теперь опять все хорошо, а ты должна вернуться назад в кровать.

– А папа дома? – Магги попыталась проскользнуть мимо бабушки, но Хильдегард крепко и жестко схватила ее за руку.

– Назад в кровать. Немедленно.

Это был приказ.


Она попыталась снова уснуть – но теперь это было невозможно. Голоса снова загудели – и надолго, иногда они возвышались до крика, потом вдруг смолкали или становились похожими на жужжанье. Наконец, любопытство стало просто невыносимым, и Магги подкралась снова к двери и обнаружила, что она заперта – снаружи. Но они еще никогда не запирали ее дверь! Магги была потрясена и хотела было уже кричать и протестовать, но какой-то инстинкт подсказывал ей молчать, и она ретировалась назад в кровать и скорчилась калачиком под одеялом. Неожиданно по коже ее побежали мурашки. Ей стало очень страшно.

Время ползло медленно – до тех пор, пока звук мотора не заставил ее слететь с кровати и броситься к окну. Магги отчаянно вглядывалась в темноту ночи. Машина бабушки стояла на улице с зажженными фарами, освещая вход в дом. Минутой позже из парадного входа вышел Максимилиан, их шофер. Какой-то человек шел рядом с ним. Магги изо всех сил напрягла зрение и увидела, что это был русский, Константин Зелеев – он забрался на заднее сиденье машины и захлопнул дверь как раз в тот момент, когда Максимилиан повез его прочь.

Наверно, решила Магги, ее отец и рыжий дядя вернулись домой немного навеселе. Она несколько раз слышала, как ее мать жаловалась – отец подолгу пропадает вне дома и «плохо себя ведет». Она часто слышала, как родители ссорились – из-за этого, и из-за многого другого. Магги припомнила героев книжек, которые читал ей отец – они пили виски и пиво; это казалось вполне нормальным в книжках, чем-то таким, что обычно делают мужчины – и не больше. И Магги не задумывалась и не беспокоилась, что это же самое делал отец – ведь все равно он возвращался домой. И всегда любил ее. Если он только что вернулся, он отопрет дверь и придет сейчас к ней, чтоб обнять ее – своим быстрым, успокаивающим объятьем, она сможет снова уснуть, и поутру все будет опять в порядке.

Но он не пришел. Магги ворочалась в кровати, беспокойно, тревожно, все время просыпаясь и слыша звуки шагов по дому. Мимо ее спальни, по лестнице, по паркету холла вниз… Опять голоса – они шепчутся, потом голос бабушки, громкий – похоже, она говорит по телефону. Магги опять услышала голос матери, довольно отчетливо, а потом – папин, а когда взглянула на часы, то увидела, что почти пять утра, и страх снова сдавил ее сердечко. Почему папа не зашел к ней, как обещал? Мама иногда говорила, что на него нельзя положиться, но Магги-то знала, что может верить ему во всем. Он был таким «настоящим», родным, и он любил ее больше, чем кого-либо на свете – больше, чем маму, и даже больше Руди, и, конечно, она обожала его. Но была уже глубокая ночь, а папочка все не шел к ней.

Она толкнула снова в дверь и, обнаружив, что она по-прежнему заперта, начала изо всех сил колотить в дубовые панели. Никто не шел на ее шум. И тогда она ужасно разозлилась и одновременно растерялась – она продолжала лупить кулачками, плача навзрыд от досады и раздражения. Ведь в замочную скважину она отлично видела, что весь дом на ногах, везде горят огни. Она слышала гул голосов, топот ног – они бегали туда-сюда в непонятной девочке спешке и тревоге и полностью игнорировали Магги.

А потом, почти сразу же после утренней зари, вернулась бабушкина машина, и Магги снова бросилась и прильнула к окну. Максимилиан вышел из машины, потушил фары, но мотор оставил включенным. Затем он вошел в дом, а потом, через несколько минут, появился опять на улице. Но на этот раз рядом с ним шел отец.

Глаза Магги широко раскрылись от изумления. Папочка тяжело опирался рукой на плечо шофера – тогда как рука Максимилиана крепко держала его руку, а в другой руке у него был большой чемодан. Магги не удавалось увидеть лицо отца, и она все еще старалась осмыслить происходящее, когда из боковой двери вышли Эмили и Хильдегард – в ярком свете, лившемся из окон холла нижнего этажа их фигуры были видны очень отчетливо. Обе они были одеты не по-домашнему: на них были туалеты для улицы – элегантные костюмы темного цвета, безукоризненно облегавшие фигуру. Прически тоже были явно не в беспорядке. И Магги вдруг вспомнила тот день, когда все они ехали из дома на похороны дедушки – отца Эмили: на лицах женщин было то же сухое, непроницаемое и безлико-застывшее выражение, и ее мать вот также держала у губ носовой платок.

Магги не могла больше вынести этого. Она изо всех сил рванула шпингалет и широко распахнула обе рамы окна.

– Папа! – не помня себя, закричала она. Александр обернулся и взглянул наверх на нее долгим остановившимся взглядом. Его лицо, помятое, было пепельно-серого цвета – он выглядел больным, и даже в слабом и чем-то пугающем свете еще не окрепшей зари Магги видела, как в глазах его стояли слезы. И он ничего не сказал.

– Папочка! Папа! Что случилось? Папа!

Максимилиан слегка подтолкнул его к машине.

Александр оглянулся назад на жену, сказал что-то, чего Магги не могла услышать – но обе женщины стояли, как статуи, монументальные и безжалостные. Магги стало страшно. Ее захлестнуло отчаянье. Ее отец уезжает! Его выгоняют, увозят, и неожиданное мучительное предчувствие пронзило ее – она никогда больше его не увидит!

– Нет!!! – незнакомый, дикий крик вырвался у нее из самой глубины ее существа, и с недетской силой она вцепилась в раму и вскарабкалась на холодный камень карниза. – Мама! Что он сделал плохого? Я хочу знать, что случилось!

– Магдален, немедленно слезь с окна! – резанул по ней жесткий окрик бабушки, тогда как Эмили, как прежде, стояла рядом молча, безо всяких эмоций на наглухо застывшем лице.

– Не слезу! Нет!! Я хочу к папе! Выпустите меня отсюда! – она стояла на наружном подоконнике, ранний свежий утренний ветерок вздувал ночную рубашку вокруг ног. – Папа! Заставь их! Пусть они выпустят! Папа!

– Магги, пожалуйста… – голос отца был странным и слабым. – Слезь с подоконника, это опасно.

– Но папа… Я хочу поговорить с тобой!

– Schätzli. Солнышко мое.

Это было все, что он сказал, но Магги видела, каким испуганным и страдающим было его лицо, и только ради него, ради него она подчинилась и слезла вниз с окна на пол. Слезы потоком лились по ее щекам. А когда она оглянулась назад и посмотрела вниз, из окна, Александр, шатаясь, уже садился на заднее сиденье машины, и Максимилиан захлопнул дверь с последним безвозвратным звуком, резким, как выстрел.

– Папа?! – сказала Магги слабо, дрожа всем телом, когда шофер запихнул чемодан в темное пещерное чрево багажника и сел за руль. Мотор завелся. Машина тронулась и исчезла из виду.

Магги, видя и не видя, смотрела вниз, на мать и бабушку, но они, казалось, забыли о ее существовании, словно не слышали рыданий, которые сотрясали ее тельце. Медленно пошли назад в дом, закрыли тяжелую входную дверь, потушили свет и оставили ее наедине с тусклым мертвенно-бледным предутренним небом.


Только час спустя в замке повернулся ключ, и фрау Кеммерли вошла в спальню Магги.

– Сладенькая моя, – сказала экономка, в голосе ее была доброта. Она посмотрела на залитое слезами детское личико и прижала девочку к своей груди.

– Что случилось, фрау Кеммерли? – Магги попыталась немного отстраниться, но обнимавшие ее руки экономки были крепкими и сильными. – Куда уехал мой папа? Почему они меня заперли?

– Ну, ну, деточка, – приговаривала фрау Кеммерли, гладя ее по волосам. – Все будет хорошо.

– Что будет хорошо?

Экономка отпустила ее.

– А теперь давай умоемся и оденемся, чтобы идти в церковь. Тебе станет лучше после хорошего завтрака…

– Я не хочу завтракать!

Совсем измученная, Магги оттолкнула ее и выскочила из комнаты за ней. В доме теперь было тихо, все остальные двери на этаже были закрыты. Она побежала прямиком в кабинет отца и распахнула дверь. Там было все, как всегда – папины бумаги и ужастики Чандлера, и ничто не предлагало ключа к разгадке.

Магги выбежала назад, пронеслась мимо двери Хильдегард и внезапно остановилась около половины родителей. Она услышала плач и без стука повернула дверную ручку.

Эмили Габриэл сидела в обитом ситцем кресле. Она уже сняла темный костюм, который надела для расставания с мужем и теперь была в атласном неглиже экзотической расцветки.

– Магги, – сказала она и с необычным проявлением теплоты раскрыла ей объятья. Магги забежала в них, безотчетно ища защиты и ласки. Но вид такого явного страдания матери испугал ее больше, чем что-либо. Глаза Эмили были красными, и в правой руке был стиснут белый кружевной платок, весь мокрый от слез.

– Мама, ну что случилось? – Магги взглянула вниз и увидела на ковре около кресла разбитую свадебную фотографию родителей в серебряной рамке. – Куда уехал папа?

Момент близости миновал, и руки Эмили беспомощно упали с плеч дочери.

– Он уехал, и хватит об этом.

Какая-то твердая окончательность в голосе матери обострила страх Магги.

– Но куда он уехал? И почему ты кричала, мама? Я слышала это – и слышала голоса – и видела того человека…

– Какого человека?

– С рыжими волосами.

Магги заставила себя сосредоточиться на произнесении имени, которое она запомнила потому, что всегда думала – это такое чудесное имя. – Константина Ивановича Зелеева. Друга Опи.

– Откуда ты его знаешь? – тон Эмили неожиданно стал холоднее.

– Я не знаю его, но Опи рассказывал мне о нем. Он из России, и я видела, как он пришел в наш дом сегодня вечером, – Магги слегка покраснела, когда поняла: она признается, что подсматривала со ступенек, но сейчас это было для нее неважно. – И я видела, как он уехал с Максимилианом ночью.

Она запнулась.

– Почему ты кричала, мама?

Эмили промокнула покрасневшие глаза носовым платком.

– Иди и оденься, Магги.

Магги смотрела на нее в нерешительности.

– Но я хочу знать…

– «Ты хочешь». Юная леди вообще не может ничего «хотеть», Магдален, – сказала твердо Эмили; вся ее теплота исчезла окончательно. – Я хочу остаться одна. У меня была ужасная ночь, и я просто выжата.

– Но папа…

– Ни слова больше о твоем отце. Иди и оденься. Фрау Кеммерли отведет тебя и Руди в церковь.

– Но папа выглядел больным…

– Не сейчас, Магдален, – Эмили почти кричала на дочь, потом вдруг разразилась рыданиями, неожиданность и сила которых встревожила Магги так, что она отступила назад в замешательстве.

– Прости меня, мама, – сказала она, а потом с уколом неожиданной жалости к матери подбежала к ней, чтоб успокоить ее. – Пожалуйста, не плачь. Я просто…

– Оставь меня одну, – голос Эмили прозвучал хрипло, и на лице ее застыло выражение, которое показалось дочери бескомпромиссной неприязнью. – Прочь отсюда!

Магги выбежала вон.


Объяснение, данное позже Магги ее матерью и бабушкой, было туманным, неудовлетворительным, и даже еще больше повергло ее в шок и разбередило горе. Это произошло как раз перед лэнчем, и Руди был в детской с няней – взрослые решили, что вовсе ни к чему без нужды расстраивать четырехлетнего мальчика. Он слишком мал, чтобы понять, да и в любом случае он сам привыкнет к тому, что взрослые считают лучшим в его же интересах.

– Твой отец, – сказала Магги Эмили, – из-за своей невоздержанности повинен в ужасной истории.

– Что значит – невоздержанность? – спросила Магги.

– Это значит, что твой отец – пьяница, – Эмили была теперь спокойней; хотя болезненная припухлость глаз предательски выдавала ее, манера поведения была почти ледяной в своей бесстрастности. – Ты понимаешь, что такое – пьяница?

– Уверена, она понимает, – быстро вмешалась Хильдегард. Она тоже владела собой почти так же, как всегда, но лицо ее было бледнее, чем обычно, и ловкие руки с широкими пальцами чуть-чуть дрожали.

– Тебе самой не раз пришлось быть свидетельницей его безволия… он всегда потакал своим прихотям, – продолжала бить в одну точку Эмили, тон ее становился все жестче. – К несчастью, твой отец никогда не выказывал особой любви к тебе и Руди – не говоря уже о своей жене и матери.

Теперь Эмили смотрела дочери прямо в глаза.

– Так что больше нет никакого смысла скрывать от тебя правду, так, Магги?

– Да, мама, – Магги ждала в тревоге.

– Правда состоит в том, что он навлек бесчестье на нашу семью и впутал нас в грязный скандал, и навсегда покинул наш дом.

– Нет!

– Боюсь, что это правда, хотя и отвратительная.

– Но он никогда не сделает этого! – лицо Магги стало белым, как мел. – Папа никогда не бросит меня!

– Сделает. И уже сделал, моя дорогая, – отрезала Эмили. – И теперь ты должна забыть его.

– Никогда! – обжигающие слезы подступили к глазам Магги.

И тут опять вмешалась Хильдегард.

– Конечно, ты не можешь совсем забыть своего отца, – сказала она более мягко. – Но твоя мать поставила тебя лицом к лицу с голыми фактами только потому, что мы обе чувствуем – ты уже большая храбрая девочка, и мы не хотим тебе лгать.

Она сделала паузу.

– Поверь, это ужасно шокировало всех нас. Твой отец – мой единственный сын, Магги – я люблю его так же, как и ты.

– Он не стоит любви, – эфемерное спокойствие Эмили начало покидать ее, и голос дрогнул от горечи.

– Но я по-прежнему не знаю, что произошло, – выкрикнула Магги. – В какой скандал он впутал семью? И куда он уехал?

Она умоляла их обеих.

– Куда его увез Максимилиан? Я знаю – он не хотел уезжать! Я видела это по его глазам…

– Куда уехал твой отец – не тебе знать, – резко оборвала ее Эмили, желая положить конец разговору. Голова ее разрывалась – она была почти больна. – Александр Габриэл – порочный, отпетый человек, настоящий грешник.

– Нет! – голос Магги стал пронзительным от отчаянья. Она бросилась к бабушке. – Скажи ей, Оми, скажи! Скажи, что папа – не порочный. Это она – она сама порочная, если так говорит!

Правая рука Эмили уже была готова хлестнуть дочь по щеке, но она совладала с собой. Хильдегард стояла рядом с ней, резко выпрямившись. Она колебалась, но не говорила ничего.

– И ты не смеешь больше упоминать о своем отце в моем присутствии, – проговорила Эмили, разворачиваясь, чтобы покинуть комнату.

Она не станет есть лэнч; она думала, сможет ли она вообще опять когда-нибудь есть.

– Никогда, ты слышишь меня?

– А мне все равно! Мне неважно все, что ты говоришь! – Магги теперь уже просто кричала. – То, что будто сделал папа! Мне ВСЕ РАВНО – я тебе не верю!

– Магдален, – стала выговаривать ей Хильдегард. – Не говори с матерью в таком неуважительном тоне.

– Но ведь она лжет про папу – и она заставила его уехать от нас!

– Нам всем крупно повезло, что он уехал, – сказала Эмили, и ледяное спокойствие опять возвратилось к ней.


Магги пыталась докопаться до правды, но все было безуспешно – слуги были строго проинструктированы, и ни няня Руди, ни фрау Кеммерли, ни Максимилиан не сказали ей ничего, чего бы ей уже не говорили. Шофер жалел девочку, но он служил в Доме Грюндли уже много лет, и его преданность хозяевам была абсолютной.

Это была первая мука в коротенькой жизни Магги, и она была совершенно бессильна что-либо изменить. Она презирала их всех, она обижалась и негодовала, но Магги не могла не понимать одну горькую вещь – ей было всего семь лет, и для них она была всего лишь ребенок, которому можно было не объяснять ничего, или лгать, считая, что она не имеет права требовать правды. Конечно, она никогда не считала своего отца святым. Но он был такой восхитительный, от него всегда веяло весельем и теплотой, так часто он смеялся с нею взахлеб, ласкал ее, баловал – он любил ее. Никогда – даже на секунду, Магги не поверит, что ее папочка – тот порочный человек, о котором говорила ее мать. Это гнусная ложь. Но никому на свете не было до этого дела, он был не нужен никому, всем наплевать на то, что случилось с Александром – кроме Магги и, может, еще Опи; и она знала – хотя никто не говорил ей об этом – что ей больше не позволят навещать Амадеуса. Что касается Руди, он, конечно, задавал вопросы об исчезновении отца – но мальчик всегда был любимцем Эмили, ее сладким малышом, и в его годы он, казалось, больше думал о настоящем, о том, чем была заполнена его жизнь, а не жалел о том, что утратил.

Магги угадала верно. С отъездом Александра пришел конец ее поездкам в Давос. Она с болью поняла, что потеряла тех двух единственных на свете людей, которых она любила по-настоящему. И эти явные несправедливость и жестокость превратили ее в постоянного и неумолимого судью матери. Если раньше причина проделок Магги коренилась в бьющей через край энергии и потребности жизни, то теперь ее упрямство и непослушание шли от несчастья и полного одиночества – а еще, от чувства, которого она никогда раньше не знала.

Магги ненавидела свою мать.

5

Теплым сентябрьским утром 1950-го, через три года после того, как Александр покинул Цюрих, Эмили Габриэл оформила развод на основании исчезновения своего мужа и вышла замуж за богатого торговца оружием по имени Стефан Джулиус. Ему было сорок четыре года – на двенадцать лет старше Эмили. Это был второй брак для обоих. Они идеально подходили друг другу. Это был мужчина с пепельными волосами, серыми глазами и респектабельной, внушительной наружностью. Он угодил Грюндлям во всем – именно так ощущали себя Хильдегард и Эмили, угодил гораздо больше, чем когда-либо Амадеус и Александр, вместе взятые. С Джулиусом в дом семейства Грюндли пришел еще более грандиозный достаток; там, где раньше сквозило изящество и комфорт, теперь были роскошь и бьющее в глаза изобилие.

У Джулиуса не было детей от предыдущего брака, и поэтому Магги и Руди были единственными «подружками» и «пажами» невесты на бракосочетании в кирхе Святого Петера. Жизнь их теперь изменилась. Но если Руди от души радовался происходящему, то Магги была подневольной спутницей матери в этой новой ее жизни. Она терпеть не могла своего серого, безликого и расчетливого отчима, и Джулиус платил ей тем же. Он узурпировал место главы семьи, которое принадлежало по праву только ее отцу, и – к ее досаде и боли – как показало время, сделал это ловко, мастерски держа ситуацию под контролем. И, похоже, узурпировал навсегда.

– Я ненавижу его, – сказала она как-то Руди.

– Правда? – ее брат, которому было уже восемь, казалось, искренне удивился. – А мне он нравится.

– Потому что он приносит тебе подарки? – презрительно спросила сестра.

– И делает так, что мама смеется.

Этого Магги не могла не признать. Благодаря своему новому мужу к Эмили вновь вернулись ее прежние игриво-пустые, но претендующие на многое женские повадки, почти усохшие за время жизни с так разочаровавшим ее Александром. Она чувствовала себя довольной, на своем месте, и бесконечно счастливой, и это делало ее более приятным спутником жизни для окружающих. Хильдегард была за нее рада, одобряла ее брак, и ей приносило удовлетворение, что Стефан – хотя и внесший кое-какие перемены в их жизнь, все же оценил незыблемые ценности и имущественное положение Дома Грюндли и не собирался оспаривать ее статус матриарха дома и семейства. Руди же любил всякого, кто был с ним добр, в нем не было ни затаенной вражды, ни притворства. Только Магги оставалась саднящей занозой в плоти матери, диссонансом, вносящим беспорядок в ее новую полноценную и правильную жизнь.

– Ты что, не можешь сделать над собой усилие и быть полюбезнее со своим отчимом? – спросила Эмили свою дочь месяцев через шесть после свадьбы. – Пока вряд ли можно сказать, что ты хотя бы вежлива с ним. Он мирится с этим только ради меня, и я не вижу причин, почему он должен это делать.

– Он относится ко мне с неприязнью, – глухо сказала Магги.

– А почему он должен относиться иначе, если ты такая? – Эмили сделала паузу, пытаясь сдержать свой гнев и быть настолько терпеливой, насколько возможно. – Чего ты ждешь от него, Магги? От всех нас? Чего ты хочешь, детка?

– Я хочу видеть своего отца.

Все они говорили ей, что она забудет его, но Магги знала, что не забудет никогда, и однажды, всем им на зло, увидит его.

– Это невозможно, – слабо сказала Эмили.

– Почему ты так говоришь?

– Ты хорошо знаешь сама, почему.

– Это – неправда, – бирюзовые глаза Магги вызывающе смотрели на Эмили. Она никогда не простит своей матери то, что она забыла ее отца, и чем больше проходило времени, тем сильнее крепла решимость Магги. Она не простит.

– Ах, Магги, – вздохнула Эмили. – Неужели ты не можешь немножко смириться? Прошлое нельзя изменить – неважно, как горячи твои чувства.

Магги подождала минуту.

– Тогда дай мне по крайней мере увидеть дедушку.

Ее мать покачала головой.

– Ты никогда не успокоишься, не уступишь, ведь так? Ты и впрямь самая несносная девчонка на свете.

– Если ты дашь мне увидеть Опи, обещаю, я постараюсь вести себя иначе.

Если б это касалось другого ребенка, тут можно было бы заподозрить хитрость, но Эмили знала, что ее одиннадцатилетняя дочь была слишком честной, слишком прямой для этого. Внутренний мир Магги всецело строился на чувствах, но при этом в ней была необыкновенная решимость. Ее предложение было логичным, своего рода компромисс. Если они позволят ей увидеться с Амадеусом, тогда она – Эмили в это поверила – постарается по крайней мере сделать усилие.

– Я поговорю с твоим отчимом, – сказала Эмили. – Но я не могу тебе ничего обещать.

Оказалось, что ее плохие отношения со Стефаном имели одно преимущество, о котором Магги никогда не могла бы догадаться. Стефана она настолько раздражала, что он только обрадовался бы, если б ее отсутствие в доме длилось как можно дольше, и поэтому поездки Магги в Давос были узаконены, и атмосфера в доме стала чуть разряжаться.


Амадеусу не было и шестидесяти, но со своими побелевшими волосами и обветренной горным воздухом и частой зимней непогодой кожей он казался Магги очень старым. Он доехал до Ландкарта, чтоб встретить цюрихский поезд, и вся радость, переполнявшая его сердце, была написана у него на лице. Его голубые глаза сияли, его большие сильные руки крепко обняли ее, и Магги почувствовала, что ей не было так хорошо и спокойно уже много лет.

На второй вечер после приезда Магги сидела на террасе деревянного дома, когда Амадеус пошел к входной двери, услышав стук. Когда он вернулся, он был не один.

– Schätzli.

Голос заставил Магги прыжком вскочить на ноги. Глаза ее широко раскрылись, словно блюдца, щеки залил жаркий румянец радости.

– Папочка!

Оба они стояли, не двигаясь с места, а потом, через секунду, Магги бросилась на шею Александру, всхлипывая от счастья, а Амадеус смотрел от порога, ничего не говоря.

– Папочка, я знала, знала, что если приеду сюда, то увижу тебя! Ох, папочка, мне было так плохо без тебя! Я так ждала тебя! – все время плача навзрыд, Магги прижималась к отцу, и слова так и лились из нее фонтаном. – Где же ты был? Куда ты уехал? Почему они заставили тебя? Ведь они заставили тебя, правда?

Александр обнимал ее крепко, чувствуя ее рядом, видя ее, вдыхая ее сладкий запах, вновь ощущая любовь своей дочери. Никто – из всех, кого он знал – не любил его с такой силой, неистовостью и честностью, как его Магги, и горечь сознания того, что он покинул ее, была просто невыносимой.

Весь вечер она не переставала спрашивать и спрашивать его о той ночи, когда он покинул их дом. Но Александру удавалось уходить от ответов и ничего не сказать, кроме того, что он любил ее тогда и сейчас, и будет любить всегда – всем своим сердцем. Амадеус сидел молча и курил свою пенковую трубку, к чему недавно пристрастился, и смотрел задумчиво на них. Александр и Магги прижались друг к другу, и отец рассказывал дочери свои старые детективные истории, словно пытаясь вернуть утраченные счастливые дни – но его голос и манеры изменились. Он вообще во многом изменился, поняла Магги, он был гораздо более безрадостным и задумчивым, чем она его когда-либо видела, и глаза его были несчастливыми.

– Почему ты такой грустный, папа? – спросила она его мягко.

Александр улыбнулся.

– Совсем нет – не сейчас, когда я с тобой.

– Это хорошо, – сказала она и поцеловала его самым нежным из своих поцелуев. Но все равно он выглядел другим: худее, помятее, с кругами под глазами и руками, которые часто дрожали. И она поняла – по тому, как он продолжал уходить от ответов, – что он не скажет ей ничего; по крайней мере до тех пор, пока она еще ребенок. И она была расстроена, но не сердита. Разве могла она сердиться на своего папочку – ведь она так любила его, да и в любом случае теперь все это не имеет никакого значения. Главное, сейчас они снова вместе.

Но это была недолговечная радость. Хотя Магги приехала к Амадеусу на шесть дней, Александр уехал, пробыв всего двое суток.

– Ну почему ты должен ехать, папочка, почему? Она опять плакала – но теперь уже от безысходнейшего горя.

– У меня нет выбора, Schätzli.

– Но я не понимаю!

Дедушка попытался объяснить ей кое-что – как мог. Он сказал, что ее семья думает, Александра нет в Швейцарии. Могут быть неприятности, если они узнают, что он здесь. И Магги поклялась, что никому ничего не скажет. Но это ничего не изменило. Ее отец уезжает и покидает ее – опять.

– Ты такая несчастная, Магги. Не надо, – умолял он ее. Он выглядел таким подавленным, каким Магги не видела его никогда. – Я не смогу этого вынести.

– Тогда останься здесь.

– Я не могу.

– Еще один денечек, и я обещаю, что не буду мешать тебе уехать, – ее глаза заглядывали в его глаза с отчаянной надеждой. – Никто никогда не узнает, что ты…

– Это невозможно, Schätzli, – он остановил ее. – Но твой дедушка даст мне знать, когда ты опять приедешь к нему, и тогда – клянусь, я приеду к тебе опять.

– Но где ты будешь, папочка? Где? Куда ты едешь? – теперь Магги уже точно знала, что он ничего ей не скажет. Но она должна была спросить, должна сделать все, что в ее силах, чтобы остановить его, не пустить его назад в эту черную дыру, в это страшное, пустое, таинственное место, где он прячется от ее семьи. Но почему? Почему? Неужели она никогда не сможет понять?

Но ей по-прежнему было всего лишь одиннадцать, и ничто не было в ее власти. Она ненавидела это – быть ребенком. Пустая трата времени. Жизни. И она поклялась, что когда вырастет, никогда не выпустит свою судьбу из своих собственных рук.

– Когда я вырасту, – сказала она Александру перед самым его отъездом, – мне не придется ждать, пока они скажут – ты можешь ехать в Давос. И я не буду ждать, пока ты приедешь ко мне. И даже если ты не скажешь, где мне искать тебя, я все равно найду. Хоть на краю света! Я приеду и буду жить вместе с тобой.

Ее отец наклонился и взял ее за подбородок – так, чтобы были видны ее чудесные глаза.

– Когда ты вырастешь, моя маленькая Магги, ты станешь красивой женщиной, и много, много мужчин полюбят тебя, и у тебя не останется времени для твоего глупого, испорченного старого папочки.

– Ты – не испорченный, и у меня всегда, всегда будет время для тебя!

Александр проглотил слезы.

– На всем свете нет такой, как ты, моя Schätzli, – он поцеловал ее золотоволосую головку. – Благослови и храни тебя Бог.

И оба они были как потерянные – в слезах и скорби, прижимались друг к другу тесно-тесно, пока Амадеус не подошел и тихо не тронул сына за плечо, и не сказал ему, что пора ехать.


После этой встречи Магги ездила в Давос почти каждые каникулы, и дважды Руди было позволено поехать вместе с ней. И им было хорошо там всем вместе. Амадеус так радовался, что его внук тоже наконец навестил его, а Руди был все тем же мальчиком с добрым легким нравом. Но у него не было ни отваги, ни решимости сестры; он был послушным и податливым, и всегда делал то, что ему говорили. Когда Магги и дедушка хотели покататься на лыжах, он, естественно, соглашался, но когда Амадеус сажал его рядом с сестрой на стул горного подъемника, Руди становился белым, как снег, окружавший его, и всю дорогу дрожал так сильно, что это было заметно. Магги искренне жалела его, и ободряюще обнимала за плечи, чтобы защитить от страха, но потом она жаловалась Амадеусу:

– Лучше бы он не ходил с нами – он такой слабак.

– Это – не по-доброму, Магги, – Амадеус хмурился и смотрел с упреком из-под бровей, ставших немного лохматее с возрастом. – И непохоже на тебя.

– Но ему не нравится – на самом-то деле. Магги сделала паузу:

– Да и потом, когда Руди здесь, папочка не приезжает.

Амадеус погладил ее руку.

– Я знаю, Herzli,[14] – это тяжело.

– Но почему он не может приехать, когда здесь Руди? Разве папа не доверяет ему?

Ее дедушка колебался, прежде чем ответить. Он испытывал противоречивые чувства. По правде говоря, у Александра не было такой же веры в сына, как в дочь. Симпатии Руди – если б случилось их испытать – были бы безо всякого сомнения на стороне Эмили и Стефана, и это вполне понятно, потому что мальчик едва ли помнил своего отца. Но в то же время Амадеусу казалось, что было бы неправильным дать понять Магги, что ее маленький брат не заслуживает доверия. Неважно, по какой причине.

– Руди не видел твоего папу с тех пор, как ему было четыре, – проговорил он наконец, как всегда сознавая, как это важно – говорить Магги правду. – И если он не испытывает к отцу тех же чувств, какие есть у тебя, Магги, это – не его вина. Он просто не может. Он очень искренний и открытый мальчик – такой же, как ты в его годы.

– Я никогда не была такой, как Руди, – сказала Магги со снисходительным отвращением.

– Ты всегда была открытой и честной – и такой же твой брат. Настолько такой же, что первое, что он сделает, приехав домой – если увидит твоего отца – это расскажет твоей матери и отчиму. Даже если мы попросим его не говорить, он может легко об этом забыть.

Но когда бы ни приезжала Магги в Давос одна, Александр появлялся там буквально через день-два после ее приезда. Он никогда не говорил, откуда приехал, и исчезал всегда так же загадочно, как и в их первую встречу. И Магги чувствовала, что по-настоящему живет только в те дни, когда она бывает вместе с Амадеусом и Александром. Там, внизу, в Цюрихе она просто существовала. И ждала.

Хотя Эмилия Джулиус и верила, что ее бывший муж благополучно исчез из Швейцарии, и не имела ни малейшего понятия о том, что ее дочь видит его регулярно, она была недовольна – Магги совершенно явно все больше попадала под влияние «первой паршивой овцы» семейства Габриэлов. Но Стефан по-прежнему поощрял эти поездки, и Эмили, впервые счастливая в своем замужестве, не собиралась делать что-то, что могло бы подвергнуть риску ее брак.

Если б только Магги могла бы быть такой, как ее дорогой Руди, – он был покладистым, хорошо вел себя дома. И он обожал своего отчима.


Приезд Магги в Давос в начале зимы 1953-го особенно запомнился. В первое же утро приехал Александр, неся в руках маленькую жесткошерстную таксу.

– Папочка, да она просто красавица, – у Магги перехватило дыхание, когда отец протянул ее ей. – Сколько ей?

– Всего шесть месяцев.

Амадеус был просто очарован.

– А у нее уже есть имя?

– Ее звали Хекси[15] – потому что может так очаровать, что ты сделаешь все, что ей хочется.

Александр на мгновенье замолчал.

– Я никогда не забывал Аннушку, папа, и когда я увидел эту малышку и узнал, что она продается, то просто не мог устоять. Я подумал – она будет тебе неплохой компанией.

– Где ты нашел ее? – быстро спросила Магги, надеясь что-нибудь узнать об отце.

Александр улыбнулся.

– Во время одной из поездок, Schätzli.

Хекси была настоящая чаровница. Она была сильнее, смелее, и более открытой и общительной, чем Аннушка когда-то. Она была законченным воришкой, невероятно ловко стягивая кусочки ветчины с тарелок за ужином и тапочки из-под кроватей. Но когда ее начинали ругать, она только внимательно смотрела в их лица своими маленькими карими глазками, и через минуту все трое уже улыбались.

Двумя днями позже они сидели за лэнчем, когда услышали стук во входную дверь. Ни слова не говоря, Александр встал и поспешил наверх, а Амадеус быстро вымыл тарелки сына, бокал и протер стол там, где он только что сидел.

– Опи? – нервы Магги были на пределе. – А что делать мне? – прошептала она.

– Веди себя как обычно – мы с тобой одни, ты и я, ты понимаешь?

Она кивнула, и ее дедушка спокойно пошел открывать дверь.

– Кстати, о времени – я думал, что ты уже умер.

Амадеус разразился хохотом и обнял человека, стоявшего в дверях.

– Константин Иванович! Глазам своим не верю!

– Собственной персоной, вот он я во всей красе.

Магги, словно завороженная, наблюдала, как человек снимал меховую шапку. Она сразу его узнала, потому что тот почти не изменился. Его волосы были такими же рыжими, и усы все также безупречно ухожены и густы. Русский. Мужчина, с которым ушел ее отец в тот злополучный вечер, больше чем шесть лет назад.

– А кто эта очаровательная юная леди? – спросил по-французски Зелеев, заходя в комнату вместе с порывом холодного воздуха.

Амадеус закрыл входную дверь, оставив снаружи снег, который уже было начал залетать в дом.

– Это моя внучка, Магдален.

Магги встала, глядя в знакомые дружелюбные зеленые глаза.

– Возможно ли? – подмигнул Зелеев. – Девочка на лестнице? Но та была совсем ребенком, а вы – настоящая юная леди.

Он сделал паузу.

– Сколько вам лет – если это не очень нескромный вопрос?

– Мне – четырнадцать, мсье, – с достоинством ответила Магги.

– Константин! – Александр сбежал по ступенькам вниз. – Quelle bonne surprise![16]

– Для меня – тоже, – сказал Зелеев, и они тоже тепло обнялись. – Как ты жил, Александр?

Он отодвинул Александра на расстояние вытянутой руки и внимательно изучал его лицо.

– Не слишком хорошо, а?

Александр отстранился.

– Не все легко на свете.

На какой-то момент он залился багровой краской, но потом подошел к Магги и обнял ее.

– Вас уже представили моей дочери?

– Магдалене Александровне? – сумрачно сказал Зелеев. – Да, я имел это удовольствие.

– А почему вы меня так называете? – спросила Магги.

– Так обращаются друг к другу в России, – ответил он. – Это называется – отчество, но это второе имя означает просто то, что вы дочь Александра. Вам это нравится?

– Очень, – она сделала паузу. – Но немножко длинно для ежедневного общения, не так ли? Почти все зовут меня Магги.

– Тогда я внесу поправки – в своем вкусе, – улыбнулся Зелеев. – Конечно, Магги – это прелестно, но не очень подходит для такой обворожительной и умной молодой леди, как вы.

– Не пытайся обольстить мою внучку, ты, старый греховодник, – вмешался Амадеус и хихикнул.

Зелеев тоже засмеялся, но Александр отвернулся, и Магги, ощущая его беспокойство, подошла к нему и взяла его руку в свою. Несмотря на то, что папа был явно рад видеть русского, она чувствовала, что его присутствие тревожило его, и она понимала, почему. Та ночь. Ее тоже беспокоил этот человек, по-своему, но все же она была возбуждена – наконец-то она почувствовала, что можно будет узнать, что привело к неожиданному изгнанию ее отца. В лице их странного гостя.


Она ждала три дня. Магги уже достаточно хорошо узнала скрытность взрослых, чтоб понять – слишком прямое или поспешное приближение к интересующему ее вопросу сделает лишь то, что тайна шестилетней давности станет не за семью, а за восемью печатями. Они отлично нашли общий язык – она и Зелеев. Многие друзья и знакомые ее матери и отчима отпускали ей комплименты по поводу ее золотистых волос или цвета ее глаз, и она понимала, что эта лесть могла быть не всегда искренней; но русский смотрел на нее так, что она знала – он имел в виду то, что говорил: он находил ее особенной, ему нравилась ее индивидуальность. И хотя Магги еще ни разу не встречала никого, подобного ему – с такими странно утонченными, даже привередливыми замашками и внезапными взрывами юмора и темперамента, или не всегда понятных чувств, – она могла с уверенностью сказать, что он тоже ей нравился.

Ее шанс выпал однажды днем, когда они вместе поехали в Давос Плац. Зелеев хотел купить новую расческу – потому что его старая сломалась вечером, и он не успокоится до тех пор, пока не найдет ей замену. Конечно, что касается него, это не может быть просто любая расческа – какая ни попадя, жизненно важно, чтобы она была сделана в Англии, и если он не найдет здесь то, что ищет, то без всяких колебаний отправится в Цюрих. Амадеус и Александр отправились на весь день кататься на лыжах. Магги же чувствовала себя непривычно нехорошо, ей пришлось сидеть дома все утро. Прежде чем она решила ехать с Зелеевым.

К счастью, они нашли расческу Кэнт, которая как раз была ему и нужна, во втором же магазине, в который зашли, и у них осталась еще уйма времени до вечера. Они пошли в кафе Шнайдера. Зелеев заказал большой облитый шоколадом торт и хрустящие пончики в сахарной пудре, и какое-то время они сидели молча; русский ел уже второй кусок торта, а Магги с удовольствием уплетала пончики, запивая горячим чаем.

Зелеев заговорил первым.

– Ну-с, когда же это начнется?

– Что начнется?

– Допрос с пристрастием, – улыбнулся ей Зелеев. – Я ждал несколько дней. Ты была очень терпеливой.

Он увидел, как она покраснела.

– Не смущайся, ma chère.[17] Было очень просто заметить огонек решимости в глазах, когда ты впервые попробовала расколоть меня.

Магги посмотрела на него.

– Вы имеете в виду – насчет папы?

– Конечно.

– Просто я… – Она замолчала и прикусила губу.

– Продолжай, продолжай.

– Просто я его очень люблю, и мне невыносимо не знать ничего – быть бессильной помочь ему.

– Ты помогаешь уже тем, что любишь его, – сказал Зелеев.

– Но этого недостаточно, – Магги говорила тихо, хотя за соседними столиками не было никого. – Он должен иметь возможность вернуться домой.

– Твои родители в разводе, Магги.

– Но тогда, по крайней мере, он мог бы жить в Цюрихе. Я даже не знаю, где живет мой собственный отец. – Она глубоко вздохнула. – И он так напуган. Вы бы видели его – когда приехали и постучали в дверь. Он просто побелел и сразу побежал наверх, словно…

– Словно что?

– Словно его сейчас арестуют или еще что-нибудь похуже.

Она замолчала.

– И я уверена, что он не сделал ничего, чего надо было бы стыдиться. Не сделал. Не мог сделать.

Зелеев наклонился ближе.

– Никто не собирается арестовывать твоего отца. Пока он осторожен, все будет в порядке.

– Но почему он должен быть осторожен? Я не понимаю. Мне нужно знать, что произошло той ночью. Вы ушли вместе с ним – Вы должны знать.

– Мне нечего сказать тебе, Магги, – проговорил Зелеев мягко. – Твой отец – единственный человек, который может…

– Но он не станет! – перебила его Магги, забыв на мгновение свое желание говорить тихо. – И как я могу помочь ему, если я ничегошеньки не знаю? Моя мама сказала, что папа влип в скандал, что он – пьяница, что он навлек позор и бесчестие на нашу семью. Но я знала, что она лжет – это все не может быть правдой!

Она помнила каждое слово, произнесенное Эмили, и жгучую, мучительную боль, которую причиняло ей каждое слово матери, каждый его слог.

– А ты уверена, что справедлива к своей матери, Магги?

– Но она говорила про него такие ужасные вещи! Даже если и был какой-то странный случай, даже если папа и пил…

Она запнулась и ждала, что скажет Зелеев, но он молчал.

– Мой отец – хороший человек, – настаивала Магги. – Добрый. Помните, как он принес дедушке таксу – он знал, что Опи очень одиноко.

– Да, это доброта.

– Я думаю, что получилась ужасная несправедливость – похожая на то, что произошло с капитаном Дрейфусом.

Магги внимательно слушала в школе, когда они проходили дело Дрейфуса, и это чудовищное недоразумение запало ей в душу, и Магги мечтала о том дне, когда ее семья будет умолять отца простить их.

– Мне жаль тебя, Магги, – сказал Зелеев, – больше, чем ты можешь себе представить.

– Ну тогда, пожалуйста, расскажите мне! Вы были с ним. И вы были в моем доме поздно ночью. Я вас видела – видела, как вас увез Максимилиан.

– Ты не можешь не понимать, что это – личное дело твоего отца. У меня нет права решать за него и рассказывать кому бы то ни было. Когда он сам решит, что пришло время объяснить тебе все, я не сомневаюсь, он сам расскажет тебе. Сам.

– Но он все еще думает, что я слишком маленькая.

– Может, и так. Тебе нужно набраться терпения, ma chère, и думать о том, что важнее всего.

– А что важнее всего?

– То, что вы вместе, прямо сейчас – ты и твой папочка, и дедушка, высоко в горах, в этом чудесном месте.

– И вы тоже.

Он улыбнулся.

– И я тоже.

Он протянул руку и нежно сжал ее ладонь.

– Вы должны научиться жить настоящим моментом, Магдалена Александровна. У вас по-прежнему есть отец – вопреки всем, и вы гордитесь друг другом. И никто не может у вас это отнять.

Магги ничего не ответила. Внезапно она ощутила себя просто выжатой – словно вся ее энергия ушла в эту мольбу. И теперь, хотя к ней снова вернулось то же томительное и напряженное ожидание и тревога, к которым она привыкла за эти годы, у нее не было больше сил бороться. Она вдруг почувствовала себя очень усталой и, извинившись, вышла из-за стола и пошла вниз в туалетную комнату. Когда вернулась, смесь смятения, беспокойства и страха снова были в ее душе.

Зелеев вежливо поднялся, но она не села снова за столик.

– Мы уже уходим? – спросил он.

– Пожалуйста…

Лицо ее было бледным, с двумя алыми пятнами краски на щеках.

– Но…

Она запнулась.

– Что случилось, ma petite?[18] – Зелеев нахмурился. – Тебе нехорошо? Ты заболела?

– Нет, – сказала она. – По крайней мере, мне так кажется.

Не говоря больше ни слова, Зелеев заплатил официантке, взял за руку Магги и вывел ее на улицу. Свежий холодный воздух слегка оживил ее, но смятение осталось.

– Может, поедем на санях?

Ему нравилось звяканье колокольчиков и лошадиные запахи пролетавших мимо саней – они напоминали ему о тройках, дома, в старые, но незабытые времена.

Магги беспомощно огляделась по сторонам.

– Мне нужно в…

– Что тебе нужно? Ты что-то хочешь купить?

– Да, – кивнула она. – В аптеке.

– Обязательно.

Он все еще держал ее руку, и он хотел уже было повести ее по направлению к ближайшей аптеке, но Магги словно застыла на месте и не двигалась. Он взглянул вниз на ее лицо.

– Что-то случилось, n'est-ce pas? Ты уверена, что с тобой все в порядке? Тебе плохо?

Она покачала головой, и ее щеки залила жаркая волна краски.

– Я не больна, но…

Она смотрела на белую, заметенную снегом землю, чувствуя просто пытку смущения.

– Я боюсь далеко идти, – сказала она с трудом.

– Но почему?

Отчаяние Магги стало просто невыносимым. В другое время, при обычных обстоятельствах, она не сказала бы ему ни за что на свете, но рядом не было никого другого, и уж лучше вытерпеть унижение перед одним мужчиной, чем перед целым городом незнакомцев. Она встала на цыпочки и прошептала:

– У меня кровотечение.

На одну мимолетную секунду Зелеев оказался в замешательстве, но потом он понял. Видя и понимая ее смущение, он тоже нагнул голову и спросил чуть хрипловатым голосом:

– Это – впервые, Магги?

Она кивнула, лицо ее все еще пылало. Она так мало знала об этом – кроме того, что у большинства ее одноклассниц уже началось, и для всех них, казалось, это было чем-то хорошо известным, потому что матери подготовили их. Эмили же ни словом не обмолвилась на эту тему, а сейчас внезапно, посреди улицы…

– Пойдем, ma petite, – Зелеев взял на себя ситуацию, останавливая проносившиеся мимо сани. – Залезай туда и накройся полостью.

Он помог ей и обратился к извозчику:

– Подождите меня немного – мне нужно кое-что купить.

Вскоре он уже спешил назад к ждущим его саням, держа в руках бумажный сверток. Он сел рядом с Магги.

– Все в порядке?

Она благодарно кивнула.

– Тогда давай поедем домой.

К тому времени, как они добрались назад в дом в горах, Магги чувствовала себя уже просто еле живой от стыда и тревоги. Обычно она носила брюки, но сегодня она надела клетчатую шерстяную юбку и привлекающую внимание своей изысканностью шляпку, которую Эмили купила ей в Цюрихе недели две назад.

Зелеев был в ударе. Он быстро выбрался из саней, пошел наверх и включил ей теплый душ, брызнув в ванну немного своего любимого бергамотного масла – обычно он не делился им ни с кем. А потом он отдал ей бумажный сверток из аптеки и спокойно, но осторожно объяснил, что нужно с ним делать.

– А теперь иди и прими душ, ma chère, а когда закончишь, мы слегка это отметим, пока не вернулись остальные.

Магги теперь была спокойнее, но ей все еще было неловко.

Зелеев нежно погладил ее по золотистым волосам.

– Ты становишься женщиной, – сказал он. – И я имел честь разделить с тобой этот момент.


Этот день как-то сблизил ее с русским. Магги ощущала его доброту и поддержку, и еще его такт, когда он оказался в несколько не обычной для мужчины роли, осторожно объясняя ей особенности ее женской природы. Он делал это так, что это звучало, словно он даже завидует ее способности к продолжению человеческого рода. Он успокоил ее, и даже дал ей свое любимое пушистое банное полотенце, и подбодрил, когда она устала за день. А после этого он больше никогда не возвращался к этому эпизоду, и за это Магги была ему благодарна – больше, чем за все остальное. Константин Иванович Зелеев, без сомненья, был человеком, которому можно доверить любой секрет, он доказал это, отказавшись предать доверие Александра – даже ей.

Спустя два дня после их поездки случился еще один запоминающийся эпизод. Это было чудесное солнечное утро, и все они завтракали вместе за столом на террасе, когда Амадеус встал.

– Я думаю, время пришло, Александр, – сказал он. – Пора показать твоей дочери Eternité. – Он сделал паузу. – Вы оба согласны?

– Как я могу быть против? – сказал Александр.

– Константин?

Улыбка Зелеева была немного кривой.

– Ты же знаешь – даже после всех этих лет, mon ami, – если б это зависело от меня, я показал бы ее всему свету. Но даже если это и так, нет ни одного человека, кому бы я хотел показать наше сокровище больше, чем Магги.

– Сокровище? – Магги с удивлением и любопытством посмотрела на дедушку.

– Зарытое сокровище, – вмешался Александр и засмеялся.

Они надели ботинки и вышли наружу, обойдя дом. Они дошли до его тыльной Части и зашли в конюшню. Куры Амадеуса, запертые внутри на зиму, подняли возню, раскудахтавшись, когда Амадеус подошел к сеновалу.

– Здесь? – спросила Магги.

– Потерпи, Schätzli, – засмеялся Александр, пока Амадеус и Зелеев орудовали граблями, чтобы скинуть вниз снопы сена. – Папа, дай я.

Александр взобрался на кучу, расшвырял сено и вытащил солому из тайника, а потом он забрался внутрь и вытащил спрятанную скульптуру.

– Вот она, – сказал он и мягко и бережно передал ее Амадеусу.

Как и у ее отца двадцать лет назад, у Магги перехватило дыхание от изумления, и глаза ее стали огромными.

– Ну? – вывел ее из забытья голос Зелеева.

– Это – водопад, да? Тот, что недалеко от долины? – спросила она еле слышно, глядя неотрывно на скульптуру и медля коснуться ее, словно боялась причинить ей вред. – Тот, что искрится даже в темноте.

– Ты права, – сказал Амадеус, бесконечно тронутый: она увидела не золото и бриллианты, а то, что видели они.

– Мы назвали его Eternité.

– А откуда она у вас?

– Ее сделали мы, – ответил Амадеус.

Она посмотрела на него, словно не веря его словам.

– Вы?

– Константин и я. Больше он, чем я – если по правде.

– Неужели? Разве это возможно? – она посмотрела на Зелеева, ища подтверждения. – Когда?

– Мы начали в 1926-м, – сказал Зелеев, его голос стал слегка мечтательным от воспоминаний. – И закончили через пять лет. В те дни я жил здесь, с твоим дедушкой и Аннушкой.

– Таксой Ирины, – сказала Магги. – Той, которую ты помогал хоронить, папочка.

Ее отец и Амадеус часто говорили с ней о тех старых временах, но всегда сдержанно и осторожно, памятуя о матери Магги и, конечно, о Хильдегард. Это были хорошие минуты, особенно для Амадеуса, которому всегда хотелось быть честным и открытым с внучкой, – но он всегда помнил, что маленького ребенка могут ранить эти разговоры, или она может обвинить свою семью, и, что еще хуже, это может привести к запретам на ее приезды сюда, в горы.

Но между тем сейчас Магги было уже четырнадцать. Она была очень развитой для своих лет, и у нее был здравый смысл и уверенность в себе, столь редкие для ребенка, все еще живущего под жесткой опекой семьи. Даже теперь, в одиннадцать лет, Руди казался на много лет меньше Магги – не по интеллекту, а по качествам повседневной жизни, таким, как отвага, амбиции и энергичность. Ни Амадеусу, ни Александру не приходило в голову показать Руди Eternité – они понимали, что это небезопасно: но когда Амадеус убедительно сказал Магги, что никто больше не должен знать о существовании скульптуры – потому что людям будет дело только до ее денежной стоимости, а не истинной ценности, – он знал, что может доверить Магги не только тайну, но и саму свою жизнь. Достаточно было только взглянуть в широко раскрытые внимательные глаза внучки, чтобы понять – он не ошибался.

– Расскажи мне еще об Ирине, – просила его она после того, как услышала историю про драгоценности Малинских. – Расскажи, как ты любил ее.

– Я любил Ирину, – начал Амадеус, – всей своей душой, каждой ее крохотной частичкой. По правде говоря, думаю, я ее обожал – а это не самый мудрый и безопасный путь любви. Но Ирина дарила мне в ответ даже больше, чем я мог дать ей, и дала мне счастье верить, что меня тоже обожают.

Хотя он охотно говорил об Ирине, он редко когда открыто пускался в разговоры о глубокой насыщенности и стремительности их романа, о силе их чувств. Но теперь, видя рядом с собой Зелеева и своего сына и внучку, он начал говорить прямо и очень откровенно – словно отпирая свое замкнутое, полузабытое сердце, и вся его любовь, все обожание, боль и горе хлынули из него – как полноводный Иринин водопад.

Никогда еще Магги не слышала такой романтичной, такой трагичной и прекрасной истории, не видела ничего великолепнее и трогательнее, чем эта скульптура, которую создали двое мужчин во славу женщине.

– Может, – рискнула она как-то сказать, – если б ты объяснил все Оми, она смогла б тебя лучше понять.

Ей всегда было больно слышать, как они говорили об Амадеусе, называя его Schwarzes Schaf.[19] Ей ответил Александр.

– Если б моя мать узнала, что они делают с драгоценностями, или что на пять лет двое мужчин ушли от мира, вкладывая всю свою душу и жизнь в произведение искусства – и только во имя любви, думаю, она постаралась бы упрятать моего отца в психушку.

– Может, она и Эмили и теперь не прочь сделать это, если узнают, – спокойно вмешался Зелеев.

– Я никогда им не скажу, – твердо ответила Магги.

– Мы это знаем, Schätzli, – сказал Александр. – Иначе Опи никогда бы не доверил тебе свою тайну.

Магги повернулась к Зелееву.

– Расскажите мне побольше о старых временах – когда вы жили в России и были с ней друзьями… и о Доме Фаберже…

Словно завороженная, она слушала несколько часов. Хекси заснула у нее на коленях, а рядом с Магги сидели трое мужчин, которых она считала своей единственной семьей. И Магги попала под странное обаяние Ирины Валентиновны, которая даже сейчас, спустя тридцать лет, заставляла сиять глаза Амадеуса и Зелеева, когда они говорили о ней. Зелеев продолжал бесконечные истории о Петербурге его юности – потом, когда устал и стал немного грустным, – о потекших вслед за этим годах, которые он провел в Париже и Женеве, и месяцах, которые прожил в Лондоне и Берлине, и Амстердаме, великих городах Европы, где промышленные ювелиры и коллекционеры продавали и покупали драгоценные металлы и камни, и фантазийные миниатюры…

– Париж – из них самый великий, – говорил он своим слушателям. – Как говорил Гюго, Париж – это крыша человечества. Человек может там чувствовать себя влюбленным, даже если он совсем один.

– Так вы теперь там живете? – спросила его Магги.

– К несчастью, нет, – ответил с сожалением Зелеев. – Я должен жить там, где найду наилучшую работу, а на сегодняшний день это – в Женеве. Хотя я чувствую, что никогда – и боюсь, что чутье меня не обманывает, – никогда я не создам ничего даже равного тому, что мы создали здесь, в этом маленьком доме.

Как всегда, когда Магги была в доме дедушки, ее поощряли петь в той манере, за которую преследовали в Доме Грюндли, и Зелеев научил ее своей любимой песне – «Жизнь розы», и Магги она сразу же полюбилась. Она быстро ее запомнила – потому что способности к музыке и поэзии далеко превосходили ее прилежание в школе, где она чаще всего скучала и чувствовала себя раздраженной. И хотя она была еще такой юной, ее роскошный, с приятной хрипотцой голос произвел сильное, захватывающее впечатление на троих мужчин и заставил бледные, золотисто-рыжие волоски на руках Зелеева буквально подняться.

– Посмотри, что ты наделала, – он показал ей, вызвав у нее озорной смешок. – Это дано только великим певцам, Магги. Ах, ты еще и смеешься! Ну, смейся, смейся, и смущайся, ma chère… но мое чутье – тонкая штучка, и оно не врет, а реакция на звуки – чисто инстинктивная и верная.

– Вы думаете, я правда смогу стать певицей? – спросила она, неожиданно совсем застеснявшись.

– Ты – уже певица, – доверительно сказал Зелеев. – Но при правильном обучении и тяжком труде ты заставишь слушателей повскакивать со стульев.

Он помолчал, а потом посмотрел на Амадеуса.

– Знаешь, mon ami, иногда она напоминает мне нашу Ирину Валентиновну – ты не знал ее в юности, когда она вся дышала здоровьем. У них обеих – одна и та же свежесть души.

Александр обнял свою дочь, ничего не говоря, и Магги прижалась к нему в ответ, наслаждаясь его близостью, хотя и ощущала странную, скорбную дрожь в его теле, с болью сознавая, что через несколько коротких дней, а может – часов, они расстанутся опять.

– Париж… – начал опять мечтательно Зелеев. – Вы должны побывать в Париже, Магги, поехать туда – в один прекрасный день, так, как сделала она. Этот город заставляет сиять даже уродство. Они понимают там красоту и талант – именно они придумали радости жизни. Если вы попадете в Париж, Магдалена Александровна, я думаю, вы покорите его, ослепите его своим блеском.

И она ему верила.

6

Прошло два года. За это время Магги ездила в Давос бессчетное множество раз, и всегда эти поездки были счастливыми – драгоценные дни, и Александр всегда приезжал к своему отцу и дочери. Но Магги так и не узнала правды о том, что же произошло той ночью, и со временем мучительность этого желания немного притупилась, потому что у нее по-прежнему был ее папочка, и их тайная, хотя и недолгая, жизнь вместе в доме в горах, в конце концов, была всем, что имело значение для нее в этой жизни.

Но зимой 1955-го, когда Магги было шестнадцать, на Давос свалились обильные и почти непрекращающиеся снегопады, и дорога, ведущая к деревянному домику, была завалена снегом. В Цюрихе Магги, Руди, Хильдегард и Стефан заболели гриппом, и хотя Магги почти уже выздоровела, Эмили не собиралась позволять ей навещать дедушку, пока погода не наладится, и вся семья не поправится.

Магги чувствовала себя, словно зверюшка в клетке, в доме Грюндли, пропитанном запахами Kamillentee[20] и эвкалиптового масла. Она очень волновалась за дедушку, который сам казался больным, когда она видела его в последний раз, и она горевала об утраченной возможности быть вместе с отцом. Она так надеялась увидеться с ним на Рождество, думая, что ей удастся отделаться от семейных торжеств и поехать в Давос. Но с тех пор, как ее мать и фрау Кеммерли стали зависеть от ее помощи – нужно было Магги ухаживать за Руди и бабушкой, чтобы Эмили могла всецело посвятить себя мужу, – нечего было и мечтать о том, чтобы попасть в горы до наступления Нового года.


Амадеус предчувствовал, что это его последняя зима. Ему было только шестьдесят четыре, но за последние месяцы он начал чувствовать себя старым, очень старым. Он знал причину своего недомогания, своей слабости – знал это очень давно. Он смотрел в зеркало в ванной комнате, вставленное в свое время для Ирины, и видел потухшие глаза и неестественный румянец на щеках. Он уже видел это раньше – больше тридцати лет назад.

Магги не раз спрашивала его – еще несколько месяцев назад – показывался ли он врачу, слыша по ночам кашель и хрипы. Выражение его лица было таким безмятежным, таким уверенным в себе, и, конечно же, он ответил ей «да», и что ей не о чем беспокоиться. Но он сказал ей неправду – потому что ему не нужно было идти к врачу, чтобы узнать диагноз. Он не собирался лечиться антибиотиками, которые были недоступны в Иринино время. Жизнь была благосклонна к нему – в целом ему повезло больше, чем он того заслуживал. Но пик его существования – его величайшая радость и глубочайшая скорбь, единственное время, когда он по-настоящему чувствовал свое сердце и душу, свое истинное «я» – были заключены только в двух годах. Двух коротких, бессмертных годах.

Он был готов умереть. Но как-то ему удавалось все еще жить, и он ждал и надеялся получить весточку о приезде Магги. Тогда он пошлет записку Александру. Он хотел уйти от них в небытие не внезапно, а повидав их перед смертью. Уйти спокойно. С любовью.

Но снег продолжал валить. А там внизу, в Цюрихе, в сумрачном старом доме на Аврора-штрассе грипп, оставив в покое Хильдегард, Руди и Стефана, перекинулся на Эмили и фрау Кеммерли, сделав для Магги совсем неосуществимым ее желание поехать в Давос.


Весть о смерти Амадеуса достигла Цюриха в первую неделю февраля, но хотя дороги теперь были в полном порядке, а обитатели Дома Грюндли совершенно поправились, Стефан и Эмили запретили Магги присутствовать на похоронах.

– Я обязательно должна поехать, – Магги была в шоке.

– Боюсь, что нет, – сказала Эмили, но без враждебности. – Это будет неразумно.

– Как можно говорить о разумности? Он же – мой дедушка.

Магги была вне себя от ярости, горя и страха. Боль и мука утраты настигла ее сразу же, как только ей отдали письмо от фрау Кранцлер, занимавшейся делами магазинчика Амадеуса в Давосе вот уже пятнадцать лет, но эта боль стала просто невыносимой и поглотила все ее существо, когда она поняла, что единственная прочная ниточка, связывавшая ее с отцом, оборвалась вместе с кончиной Амадеуса.

– Если бы не вы, я была бы с ним, когда он нуждался во мне, – бросила она в лицо своей матери и отчиму.

– Ты была нужна здесь, – отрезал Джулиус. – Твоя мать нуждалась в тебе.

– Я никогда не была ей нужна.

– Это, конечно, неправда, – Эмили парировала с достоинством, тогда как Стефан побагровел от злости на свою падчерицу. – Ты сама достаточно давала понять, что предпочитаешь общество этого человека своей семье. Ты не можешь делать из черного белое и наоборот только потому, что тебе так удобно.

– Но Опи – тоже наша семья! – запротестовала Магги. – А Вы оставили его умирать одного.

– Мы не знали, что он умирает, – сказала жестко Эмили. – И кроме того, он сам выбрал свою судьбу много лет назад.

Магги боролась с собой, чтобы успокоиться, понимая, что гнев не поможет выиграть сражение.

– Но вы разрешали мне часто ездить к нему – вы даже Руди разрешали, иногда. Почему же нельзя сейчас – именно в этот раз, а не тогда? – спрашивала она уже более спокойно. – Разве это не естественно, что я хочу быть там? Я вас не понимаю.

– А ты подумала о своей бабушке? – спросил Джулиус.

– Она не против.

– Ты очень ошибаешься.

– Как? – удивление и замешательство Магги было совершенно искренним. – Сейчас – после стольких лет – когда он умер?

Ей ответила мать.

– Потому что он будет похоронен рядом с ней, – ее голос был суровым. – Его любовницей.

– Рядом с Ириной? Конечно.

– Не произноси ее имени в этом доме, – вмешался резко ее отчим.

– А какое Вам до этого дело?

– Потому что мне есть дело до твоей матери, и твоей бабушки и до того, на чем зиждется наша семья, на чем она держалась до того, как ее устои запятнали Габриэл и его сын.

В первый раз ее отчим – ни рыба, ни мясо, бесцветное пятно, каким она всегда его считала – обратился к ней со словами, в которых сквозило нечто, напоминавшее человеческое чувство. Джулиус никогда не притворялся, что питает к ней какую-либо привязанность, и его частая злость на нее проявлялась во взрывах раздражения, сменявшихся холодным пренебрежением. Но сейчас Магги услышала в его голосе гордость и увидела ее в его серых глазах, и с удивлением поняла, что он любит ее мать и, что может еще важнее, уважает. И еще она поняла, что все дальнейшие споры и аргументы будут бесполезны – потому что у Стефана не было такого же уважения к ней, и никогда не будет. Ни он, ни Эмили не позволят ей быть на похоронах. И хотя они весьма условно были согласны на то, что она иногда виделась со старой паршивой овцой при его жизни, теперь респектабельные манеры Грюндлей-Джулиусов наконец возобладали, и решение было принято. Этому давно нужно было положить конец.


Амадеуса положили на место его последнего успокоения три дня спустя. Магги же бдительно стерегли: в школе – учителя, а дома – ее семья или фрау Кеммерли и Максимилиан. И она выплакивала свою боль без слез и держала свое горе и страхи в себе. Но она не собиралась сдаваться или отказаться от своего права попрощаться с дедушкой. Ей было шестнадцать, и она уже больше не была ребенком, у которого нет другого выхода, как только позволить, чтоб его жизнью распоряжались другие. После похорон они ослабят свою бдительность, и тогда у нее будет шанс. Она поедет в Давос, пойдет на могилу дедушки, опять увидит свой любимый дом. И тогда, может быть, она увидит своего отца – потому что он тоже мог не приехать на похороны. Ведь Александр мог даже не знать, что Амадеус умер; а когда узнает, он обязательно приедет, и вдруг счастливый случай сведет их там снова.

Она ускользнула из школы в полдень, через шесть дней после похорон. Магги села на трамвай, идущий к Гауптбанхоф, успела на поезд на Ландкарт, потом перебралась на маленькую железнодорожную ветку, петлявшую среди гор, и приехала в Дорф, когда первые лыжники уже возвращались со склонов. Она уже однажды побывала с Амадеусом на маленьком кладбище – когда он показал ей могилу Ирины, рядом с ее сестрой, и теперь Магги шла по следу своей памяти по истертым ступенькам некрополя, ища их троих. Сумерки уже начали спускаться на горы, и розовато-лиловый отсвет окрашивал это молчаливое, занесенное снегом царство вечного покоя в странные тона, вызывая тревожное чувство – нечто сродни дурному предчувствию или страху перед чем-то неведомым. Но Магги знала, что не может рисковать, дожидаясь утра – ведь Стефан и Эмили могли уже узнать, что она сбежала из школы без разрешения.

Их надгробные камни разделяло лишь несколько футов, и Магги увидела, что кто-то смел шапку снега с памятника Ирины. Теперь оба надгробия были одной высоты и ниже, чем те, что их окружали, давая ощущение единства. И Магги пришло в голову, что оба влюбленных лежат так близко друг к другу, что, кажется, могут протянуть руки, укрытые щедрой швейцарской землей, и соединить их навеки.

Она посмотрела на простую надпись, выгравированную на памятнике дедушки:

ПОКОЙСЯ С МИРОМ

– Я приду опять, – проговорила она сквозь слезы. – С цветами.

Но сейчас у нее так мало времени, и поэтому она поспешила назад в Дорф, и дошла до магазинчика на Променаде, ища фрау Кранцлер. Она всегда была приветлива с Магги и добра к Амадеусу. Дверь была на замке, окна закрыты ставнями, и маленькая надпись в траурной рамке извещала о кончине владельца.

Она нашла фрау Кранцлер в ее доме на Тшугген-штрассе, ее волосы с сильной проседью были спрятаны под платком, ее всегда нарядный и подтянутый вид теперь портил уродливый цветастый фартук. Она раскраснелась от работы – смерть ее работодателя позволила ей раньше, чем обычно, приступить к тщательной и большой уборке в доме, которой обычно занималась лишь с приходом весны. Она обняла Магги, завела внутрь и приготовила чай.

– Герр Габриэл умер во сне, – сказала ей фрау Кранцлер. – Я узнала об этом, когда пришла к нему – от него не было вестей больше дня. Ты же знаешь, твой дедушка не каждый день приходил в магазин. Я не раз говорила ему, чтоб он поставил себе телефон, но он все не хотел. Я приходила к нему почти каждый день, когда он чувствовал себя плохо, или он отправлял мне весточку с почтальоном.

– Он сильно страдал?

– Не очень, – сказала бережно фрау Кранцлер. – Доктор сказал, что его, сердце просто остановилось. – Она замолчала. – Он говорил о тебе постоянно.

Лицо Магги застыло.

– Они не давали мне приехать.

– Я знаю. Грипп.

Фрау Кранцлер опять помолчала.

– Он понимал.

Магги допила чай так быстро, как только могла. Больше всего на свете ей хотелось спросить об отце, но насколько она знала, никто в магазинчике не догадывался о его приездах. Магги могла допустить, что фрау Кранцлер осуждала ее семью за то, что они оставили одного старого больного человека и не пускали к нему Магги, – она знала это почти наверняка, и, может, Магги могла бы ей доверять – ведь она сочувствовала девочке и была по-своему привязана к ней, – но все же риск был очень велик.

– А где Хекси? – спросила она. – Я подумала, может, она у вас?

– Ее взяли Майеры. Похоже на то, что герр Габриэл договорился об этом несколько месяцев назад.

Майеры были фермерами, жившими немного подальше в долине.

– А дом тоже заперт – как магазинчик? – спросила Магги.

– Ja, ja,[21] – закивала головой фрау Кранцлер. – У герра Вальтера, адвоката, есть ключи. У него офис на Обер-штрассе в Плаце.

Она встала со стула.

– Ты хочешь, чтоб я ему позвонила?

– Нет, – быстро ответила Магги. – Спасибо вам, но сейчас слишком поздно. Я лучше дождусь до утра.

– Конечно, конечно. Где ты будешь ночевать?

– В Бельведере.

Магги сказала неправду. А потом она осторожно спросила:

– Кто-нибудь приезжал к дедушке за последние недели, фрау Кранцлер?

Сердце Магги забилось быстрее.

– Никто – с ноября, – фрау Кранцлер поджала губы. – Кажется, его друг-иностранец приезжал на неделю. Мсье Зелеев.

– И с тех пор никого? – во рту у Магги пересохло – несмотря на чай.

– А кто еще мог тут быть? – женщина опять стала доброй. – У него была только ты. И его воспоминания.

Магги уехала на такси – фрау Кранцлер настояла, чтобы вызвать его, и велела шоферу отвезти девочку в Бельведер, – но как только машина с Магги исчезла из виду фрау Кранцлер, Магги сказала водителю довезти ее до Дишма-штрассе. Она знала, что нет смысла идти к адвокату за ключами, потому что он должен будет сначала позвонить в Цюрих за разрешением, прежде чем отдать их ей. А ей хотелось побыть здесь одной, не видя никого. И тайно.

Она заплатила шоферу и дошла пешком последние несколько ярдов, наслаждаясь хрустом глубокого белого снега у нее под ногами. Ночное небо было кристально чистым, искрясь яркими звездами: тонкий диск новой луны парил высоко над Якобсхорном, и воздух был прозрачным, холодным и полным тишины. Магги посмотрела вперед и увидела дом. Всегда такой приветливый и гостеприимный, он теперь казался пустой раковиной: окна были темными, а из труб не шел дым.

Она разбила боковое окно, вытащила осколки стекла и перелезла через наружный подоконник в гостиную. Несмотря на безжизненную тьму, дом был полон Амадеусом. Старые знакомые запахи: его трубка, аромат дерева, его любимый шнапс, мыло в ванной. Электричество было отключено, и Магги нашла свечу в буфете и зажгла ее. Она бродила по комнатам, смотря, касаясь, вспоминая. Она немножко постояла на террасе, которую сделал Амадеус для Ирины больше тридцати лет назад, а потом вернулась внутрь и села на стул, на котором обычно сидел Александр. Магги закрыла глаза и стала молиться о чуде – Господи Боже, сделай так, чтоб приехал отец, прямо сейчас. Ведь он всегда приезжал, когда она была здесь – словно дедушка, как волшебник, просто взмахивал рукой и звал его. Но теперь больше нет волшебника, и Магги знала, что чуда не будет, что времена доброго колдовства ушли вместе с Амадеусом, оставив ее совсем одну.

Все его нехитрое хозяйство было вокруг нее, потому что Опи был человеком, для которого материальные вещи не имели такого значения, как для других людей. Дешевый эстамп Ходлера на стене, подставка для курительной трубки, вырезанная местным умельцем, и фотографии: одна Ирины, закутанной в ее соболя, другая, где ее руки обнимают Амадеуса – они были сняты на Парсенне, совсем как безмятежная и счастливая семейная пара; фото Александра, держащего на руках двухлетнюю Магги, а еще – Зелеева, в шелковистом смокинге, красивого человека, развернувшегося к смотрящему. Магги поднялась по деревянным ступенькам в свою старую комнату и прилегла на кровать, зарывшись лицом в плед и отдавшись чувству безопасности, спокойствия и счастья, которые всегда были с ней здесь, в этом старом, дорогом ей доме. А потом она взяла свечу и пошла назад, вниз из дома, и зашла на конюшню.

В первый раз она подумала об Eternité.

Она накапала воску на половицу и прочно поставила свечу. Все выглядело так, как всегда. Схватив грабли, она взобралась на сеновал и сбросила вниз несколько снопов соломы, прежде чем добралась до тайника. Дрожа от физического усилия и внезапного ожидания, Магги вытащила оттуда солому и заглянула внутрь.

Скульптуры там не было. На ее месте, придавленная большим камнем, лежала сложенная бумажка. Магги слезла вниз и поднесла бумажку к свету свечи, скорчившись на полу. Это была короткая записка, написанная рукой ее отца.

«Я дам знать Зелееву, где найти меня. Не говори никому. Благослови тебя Бог, моя Schätzli. Верь мне.»

Магги перечла ее три раза, потом сожгла драгоценный клочок в пламени свечи. Сердце ее бешено колотилось. Быстро, как только могла, двигаясь почти механически, она залезла снова наверх, засунула в тайник солому и положила на место снопы на сеновале граблями, а потом слезла вниз, взяла свечу и отковырнула застывший воск с пола. Сеновал выглядел так, словно никто не касался его. Магги обошла дом и зашла внутрь. А потом она пошла снова наверх, на этот раз в дедушкину спальню, и легла на его кровать, чувствуя, как его близость и теплота окутывают ее в последний раз. И, плача, она уснула.


Адвокат, герр Вальтер, разбудил ее в восемь утра. Он провел тревожную ночь после того, как его поднял с постели звонок Стефана Джулиуса, требовавшего найти Магги как можно быстрее и препроводить ее под охраной в Цюрих.

– Вы сказали фрау Кранцлер, что остановились в Бельведере, – сказал он мягко, против своей воли тронутый этой милой, взъерошенной девчушкой, у которой хватило смелости забраться в этот дом – и одной, во мраке ночи.

– Извините, что причинила вам столько беспокойства, – ответила она покорно.

– Мне придется позаботиться о том, чтобы вставили стекло в окне.

– Хотите, я сделаю это сама? – предложила Магги.

– Думаю, вам лучше вернуться домой, – сказал Вальтер. – Вы готовы?

Он посмотрел на ее наручные часы.

– Если вы голодны, мы можем сначала позавтракать, может, в кафе Вебера?

– Вы так добры, – колебалась Магги. – Но что мне действительно хотелось бы – если вы не возражаете – так это увидеть дедушкину собаку, прежде чем я уеду. Фрау Кранцлер сказала, что она на ферме Майеров.

Не видя в этом ничего дурного, адвокат с любезностью отвез ее на ферму и подождал ее в машине.

Магги нашла фрау Майер и Хекси на кухне – дверь была широко открыта, и Магги увидела таксу, свернувшуюся калачиком у ножки стола. Увидев Магги, собачка зашлась в экстазе радости, громко лая и виляя в восторге хвостом, а седоволосая женщина встала с места, вытирая руки об фартук.

– Grüezi mitenand, Fröili Gabriel,[22] – сказала она громко, чтобы ее услышали сквозь лай Хекси. Они виделись всего пару раз за все эти годы. – Фрау Кранцлер сказала мне, что Вы можете приехать.

Они пожали друг другу руки, и затем Магги обратила все свое внимание на таксу, дрожавшую с головы до ног от возбуждения радости и заливавшуюся лаем.

– Вы так добры, что взяли ее, – сказала Магги, отстегивая карабин от ошейника Хекси.

– Это было последнее, что мы могли сделать для герра Габриэла, – сказала фрау Майер, смотря на Магги в замешательстве. – Нам пришлось привязать ее. Чем бы ни был занят, нельзя спускать ее с поводка.

– А почему? – спросила Магги, беря собачку на руки. – Она причинила вам неприятности?

– Неприятности – не то слово, Fröili, – щеки фрау Майер порозовели, а глаза заблестели смехом. – Это существо просто невыносимо – она постоянно лает, носится туда-сюда – и днем и ночью, наскакивает на коров и пугает кур. Какое облегчение, что вы приехали за ней – я даже и не знаю, сколько б еще герр Майер стал это терпеть.

Магги колебалась только секунду. В Доме Грюндли никогда не было ни единой зверюшки, и она хорошо знала, что собаку Опи там ждут меньше всего, но перспектива того, что Хекси проведет всю свою жизнь привязанной…

Адвоката, ждавшего в машине, это застало врасплох.

– Вы не возражаете, герр Вальтер? – улыбнулась ему Магги. – Я буду держать ее на коленях.

Глядя в ее бирюзовые глаза, герр Вальтер обнаружил, что – несмотря на кожаные сиденья всего три месяца назад купленной машины – он вовсе не против, хотя и не был уверен, что Стефан Джулиус будет столь же покладистым.

– Так вы берете ее с собой домой, фройлейн?

Магги забралась в машину. Хекси прижалась к ее груди.

– Я заберу ее в Цюрих, – сказала она и поняла, с уколом скорби, что не может назвать дом на Аврора-штрассе своим домом. Домом был старый деревянный домик в Давосе, который, она знала, только что покинула навсегда.


Именно такса невольно вызвала последний, но сокрушительный взрыв в Доме Грюндли. Ни Хильдегард, ни Эмили вовсе не хотели собаки в своем обжитом респектабельном доме, где порядок охранялся с почти свирепой тщательностью, но самым ярым противником затеи Магги оказался Стефан. Если б ему когда-нибудь захотелось завести собаку, сказал он с угрюмо-угрожающей миной, уж будьте уверены, это была бы настоящая собака, а не избалованное сосископодобное существо с кривыми лапами. Хекси делала все, чтоб его злость не угасла. В первый же вечер она сделала лужу на кремовом абиссинском ковре в туалетной комнате Эмили. В свое первое утро она оставила недвусмысленную кучку в ванной Хильдегард и в этот же день куснула Руди за ляжку.

– За что она меня? – спросил Руди, его удивление было даже большим, чем физическая боль. Брат Магги совершенно не привык к непочтительному или недоброму обращению в доме – ни с чьей стороны, разве что иногда только Магги… Она не могла справиться с предубеждением против него за то, что он не поддерживал отца и ладил со Стефаном.

Буря разразилась часом позже, вскоре после того, как Эмили и Стефан вернулись с делового лэнча из Долдер Гранда и узнали от фрау Кеммерли о том, что случилось. Магги была в саду на заднем дворике, пытаясь уговорить Хекси делать свои дела на пышную густую цветочную клумбу, а не на ухоженные газоны и обожаемые ковры в доме.

– Магдален!

Она услышала голос отчима и сразу же поняла, что это Руди порассказал байки. Гнев и раздражение стали закипать внутри нее, и она подозвала к себе Хекси – но куда там! Такса была занята исследованием обрезанных голых розовых кустов.

– Выуди оттуда эту паршивую тварь и иди немедленно в библиотеку!

Ее поджидали бабушка и братец. Руди казался огорченным, но сидел тихо, как послушный ребенок. Скамья обвинителей, подумала Магги, глядя на них, и ее ярость стала еще сильнее.

– Где маленькое чудовище? – спросил ее Джулиус.

– Она в моей спальне.

– Дверь заперта?

– В ней только двадцать сантиметров, – ответила с вызовом Магги. – Как она достанет до ручки?

– Ты видишь? – Джулиус обернулся к жене. – Все, что я от нее вижу – это новые и новые дерзости, а ты хочешь, чтобы я с ними мирился?

– Магги, – начала Эмили. – Ты должна понимать…

– Уж конечно, она понимает, – рявкнув, вмешался Джулиус. – Она – не дурочка. Она отлично знает, что ей запретили ездить в Давос, и отлично знает причины, но она все равно ездит. Она всегда была невыносимым ребенком…

– Я – не ребенок, – не могла удержаться и перебила его Магги.

– Тогда все еще хуже – ты доказала, что ты – предательница и тебе нельзя доверять.

– Стефан, не расстраивай себя, – попыталась вмешаться Эмили.

– Ее поступок никому не навредил, – резонно заметила Хильдегард.

Это правда, она была очень недовольна и расстроена предательством Магги в такой важный момент. Но если б Стефан просто почтительно поддержал тещу и позаботился о ней перед похоронами, она бы поговорила с Магги наедине и успокоилась. А теперь она боялась, что дело было раздуто сверх меры, и это угрожало скандалом, внося опасное беспокойство в размеренную атмосферу дома.

– Не навредил? – Джулиус редко кричал, но он больше не собирался оставлять вопрос дисциплины своей падчерицы в руках ее матери. – Девочка лгала, предала нас и, могу вам напомнить, нарушила закон. Если б Петер Вальтер не позаботился обо всем, нам, может, уже позвонила б полиция.

– Но они не позвонили, – возразила Эмили.

– И вдобавок ко всему она приносит это нелепое создание, у которого не больше самоконтроля, чем было у ее хозяина, а если и этого всего вам недостаточно – полюбуйтесь, оно кусает Руди ни с того, ни с сего!

– Ну, это пустяк. Ничего страшного, – в первый раз заговорил Руди.

– Оно тебя укусило.

– Совсем легко, – сказал мальчик. – Правда, папа, это был крошечный укольчик.

Магги повернулась к нему.

– Если такой крошечный, почему ты нажаловался им?

– Я не жаловался.

– Тогда откуда они узнали? – спросила она осуждающе. – От Хекси?

Эмили защитила своего сына.

– Нам сказала фрау Кеммерли. Это все же случилось, и от кого мы узнали, не меняет дела.

– А зачем он пошел к ней, плача? – с отвращением сказала Магги. – Ему уже четырнадцать лет, а ведет себя, как малявка.

– Да как ты смеешь критиковать своего брата? – взорвался Джулиус, разбушевавшись, как гроза. – Только потому, что он имеет понятие об элементарной вежливости, о правилах хорошего тона…

– Как и я, – перебила его Магги.

– Отлично. Тогда ты должна понимать, что не может быть больше и речи об этом животном.

– Что вы имеете в виду? Джулиус игнорировал ее.

– Эмили, если ты отыщешь в телефонной книге номер ветлечебницы, я позвоню туда прямо сейчас – ее может отвезти Максимилиан.

Эмили посмотрела на часы.

– Уже слишком поздно сегодня.

– Для чего? – голос Магги стал напряженным.

– Ладно, – сказал Джулиус. – Первым делом сделаем это утром.

– Что? – спазм страха сдавил живот Магги.

– Укол. – Джулиус говорил теперь ледяным тоном. – Уверен, это то, что нам нужно. Достаточно безболезненно, насколько я знаю.

– Ты хочешь убить Хекси? – Магги сразу поняла, что задумал ее отчим, но она была не в состоянии поверить в это. – Только за одну маленькую ошибку?

– Папа, пожалуйста, – Руди побледнел. – Думаю, я сам виноват… Я, наверно, испугал собачку… она такая маленькая… уверен, она не хотела сделать мне плохо.

Хильдегард тоже казалась взволнованной.

– Это выглядит некрасиво, Стефан, – сказала она мягко и примирительно. – Может, Магги удастся придумать совсем другой выход, который устроит всех в нашем доме. Может, она найдет ему другой дом? Других хозяев?

– Где? В деревне? – Джулиус просто источал сарказм. – Она так хорошо вела себя у тех людей, что они были вынуждены держать ее на привязи – днем и ночью. Магдален сама же нам и рассказала об этом – чего уж больше. – Он сделал паузу. – Нет, я принял решение и я не уступлю. И кончено с этим.

– Вы не сможете, – решительно сказала Магги.

– Он говорит разумные вещи, – Эмили было противно, но так как ее муж редко требовал от нее неприятного, она чувствовала себя обязанной поддержать его. – Магги, ты должна видеть…

– Я не вижу ничего, кроме жестокости, – отрезала Магги.

Эмили закусила губу.

– Впрочем, у тебя есть выбор, – сказал своей падчерице Джулиус отрывисто и безапелляционно.

– Какой?

– Я могу застрелить эту бестию.

Как и всякий мужчина-швейцарец в стране, он всегда хранил свою армейскую винтовку дома.

– Ты предпочитаешь это, Магги?

– Отец, – начал Руди, но остановился.

– Ну? – Джулиус ждал.

Магги била лихорадка, ей стало плохо. Она поняла, что держала себя в руках многие годы. Поездки в Давос спасали ее от невыносимого, почти удушливого рабского существования и давали ей силы страдать в молчании. Каждый раз перед отъездом Амадеус предупреждал ее, что ни слова об Александре не должно было сорваться с ее губ. И Магги возвращалась в Цюрих во всеоружии скрытности, пряча свои чувства под маской молчания.

Но теперь она взорвалась.

– Вы – мерзкий человек, – сказала она Джулиусу, ее голос дрожал. – Меня от вас тошнило. Всегда. Я поняла вас с самого начала, как только увидела – но я была всего лишь маленькой девочкой, без всяких прав.

– У тебя всегда были права, – сказала потрясенная Хильдегард.

– Правда? У меня были какие-то права, когда вы прогнали папу, даже не дав мне поговорить с ним?

Она резко обернулась, чтобы взглянуть в лицо матери.

– Ты думаешь, что я забуду ту ночь, когда вы заперли меня?

– Это было для твоей же защиты, – сказала Эмили.

– Я тебе не верю. И я никогда не прощала тебе – и никогда не прощу.

– Ну уж хватит, – вмешался Джулиус. Но Магги не могла остановиться.

– По вашему хватит? Вы все вели себя так, словно папа был преступником… что он не может даже появиться в Швейцарии – не может видеть меня. Но он видел.

Щеки ее полыхали румянцем, а глаза горели от ярости.

– Он видел меня часто – каждый раз, когда я только была в Давосе!

– Только не тогда, когда я там был, – широко раскрыл глаза удивленный Руди.

– Конечно же, нет. Папочка не приходил, когда ты там бывал, потому что он знал, что не может доверять тебе.

Подсознательно, даже в пылу гнева, Магги поняла, что она чересчур сурова к брату, что в том вовсе не его вина была, но не могла заставить себя остановиться.

– Я же говорила вам, – прошептала Хильдегард, побелев в лице. – Я говорила, что Амадеус поможет Александру – что бы тот ни натворил.

– Он ничего не натворил, – бросила ей Магги в лицо. – Ничего, что могло бы сравниться с тем, что вы сделали с ним – со мной!

Она сделала глубокий вздох.

– Но мы перехитрили вас всех. Мы чудесно проводили время на зло всем вам, и вы ни о чем не догадывались.

Вся ненависть Магги и все ответные обвинения хлынули из нее – в едином порыве чистой, ничем не разбавленной страсти, вместе с так долго сдерживаемыми словами ее неистребимой, неиссякаемой любви к отцу и дедушке. В совершенном отчаянии она сказала им все, зная, что теперь все кончено, что нечем теперь рисковать, – потому что никто на свете не в силах вернуть ей это назад. Они слушали ее в гробовом потрясенном молчании, а она описывала им счастливые дни и ночи, проведенные с Амадеусом и Александром, говорила о Константине Зелееве и его завораживающих бесконечных историях про Ирину и Санкт-Петербург и Париж – и о скульптуре из массивного золота и бриллиантов, сапфиров и рубинов, прекрасней которой им даже не снилось ничего.

– Расскажи нам, – сказал наконец Стефан Джулиус, в первый раз прерывая страстный поток ее восторженных слов, и в голосе его было стальное спокойствие. – Расскажи нам побольше об этой скульптуре.

Слишком поздно Магги поняла свою ошибку. Будущее Хекси было забыто на время; отошло на задний план даже открытие о ее встречах с Александром. Ее отчим стал перебивать ее, и в его хорошо контролируемой вражде было что-то жуткое.

– Герр Вальтер не упоминал о скульптуре, когда говорил о собственности старика. Он не говорил о золоте или драгоценностях. Он сказал, что у него не было ничего ценного – кроме самого дома.

Магги молча кляла себя за свое глупое поведение.

– Она все это сочинила, – неуверенно сказала Эмили.

– Не думаю, – ответил Джулиус, его взгляд не отрывался от лица падчерицы. – Она могла приукрасить немного – но за этим что-то стоит.

Больше Магги не сказала ничего. Она думала о записке, которую написал отец, и поклялась молчаливой клятвой, что никогда больше не предаст его ни единым словом – что бы с ней ни случилось.

– Эти волшебные времена… – глаза Эмили стали холодными. – Как они могут быть волшебными, если вы торчали в обшарпанном доме вместе с прелюбодеем и садистом?

Магги впилась в мать ненавидящим взглядом, испытывая жгучее желание взорваться опять.

– Ты правда веришь, что твой отец – хороший, достойный человек, а, Магги? – отчетливо спросила Эмили ледяным тоном. – А почему бы и нет – если никто не хотел, чтоб ты узнала правду.

– Эмили, – предостерегла ее Хильдегард.

– Мы не хотели ранить тебя больше, чем это уже случилось, – продолжала Эмили. – Ты думала, что мне наплевать на тебя, что я – порочная и мстительная. А все эти годы я держала в себе правду – как бы ты ни была невыносима, как ни гадко ты пыталась меня наказать.

– Эмили, – попыталась опять Хильдегард, но Джулиус остановил ее.

– Пусть она продолжает, – сказал он спокойно. – Девочка достаточно взрослая, чтобы знать все.

– Но Руди? – Хильдегард была шокирована. Какой-то момент Эмили колебалась, глядя на сына, сидевшего по-прежнему тихо, выпрямившись, но потом покачала головой.

– У Руди никогда не было беспочвенных фантазий насчет Александра – он вряд ли помнит его, ведь так, дорогой?

Она улыбнулась быстрой, кривой улыбкой.

– Может, у него и фамилия Габриэлов – но не натура. Он не такой, как Магги.

Магги все время стояла, с самого начала, как вошла в библиотеку. Теперь у нее ноги стали вдруг слабеть и она села на ближайший стул.

– Какую новую ложь ты собираешься мне рассказать, мама?

– Никакой лжи, – сказала Эмили. – Только чистую уродливую правду.


Александр Габриэл, сказала дочери и сыну Эмили, был слабым и аффективным человеком, который годами оглушал себя не только алкоголем, но и наркотиками, которые помогали ему трусливо бежать от реального мира. До той ночи в июне девять лет назад ему удавалось сохранять подобие самоконтроля – но в тот раз случилось иначе. Он зашел слишком далеко. Той ночью старый знакомый приехал в город. Мужчина, которого Магги расписала как героя сказки. Это был русский, Зелеев.

– Я не знала, что это – друг вашего дедушки. Для меня он был просто незнакомцем – я даже не видела его до тех пор, пока он не привез домой вашего отца – посреди ночи.

Эмили взглянула в упор на Магги.

– Ты «рекомендовала» его нам как самого элегантного мужчину, какого только видела. А когда я столкнулась с ним, я увидела только смердящего омерзительного пьяницу.

– Продолжай, мама, – голос Магги дрогнул лишь чуть-чуть. Она почувствовала, как ее охватывает оцепенение, вызванное странным ощущением нереальности происходящего.

– Именно этот русский рассказал мне, что произошло. Ваш отец едва соображал в тот момент – помню, понадобился океан черного кофе, чтобы он хоть как-то понял, где он и кто он. И помню, как мы с бабушкой все лили и лили в него этот кофе… Помню, как он хрюкал, его рвало прямо на нас.

Ее лицо исказилось при этом воспоминании. Хильдегард подошла и коснулась ее руки.

– Мне очень жаль, что ты это делаешь, – сказала она. – Ничего хорошего из этого не выйдет.

– А мне от этого легче, – хрипло ответила Эмили.

– Продолжай, мама, – опять сказала Магги.

– Русский сказал нам, что он сам выпил слишком много водки. Он делал это нечасто, но когда напивался этой гадости, то вел себя отвратительно. Он сказал также нам с бабушкой, что мой муж пил виски, вино и пиво – и он курил марихуану. Потом они подобрали шлюху на Нидердорф-штрассе и привезли ее в комнату где-то на задворках улицы.

– Мама, пожалуйста, – сказал тихо Руди.

– Я не могу остановиться, Руди. Извини, – безжалостно продолжала Эмили. – Русский сказал, что Александр был слишком пьян, обкурен и расслаблен, чтобы воспользоваться проституткой, и вопреки предостережению заглотил таблетки. Бензедрин, сказал русский, вид амфетамина. Я никогда и краем уха не слышала о таких вещах до той ночи, но этот Зелеев объяснил, что они отгоняют сон, взбадривают, ускоряют обмен веществ.

Она сосредоточила все свое внимание на Магги, и история материализовывалась гладко, последовательно и без истерии.

– Но в случае с твоим отцом они привели его на грань безумия, сделали из него дикого зверя.

– Я не верю тебе, – Магги стала терять свое защитное оцепенение – кокон вокруг ее сердца и ума стал истончаться. Она крепко стиснула кулаки, поджала кончики пальцев внутри туфель.

– Верь мне, Магги, это – правда. Такую правду не может изобрести ни один достойный человек. Он был моим мужем – помни об этом, – а не только отцом моих детей. Твоим обожаемым Папочкой…

Она выждала, прежде чем нанести удар.

– который изнасиловал, зверски избил и почти задушил женщину, прежде чем его приятель оттащил его от нее.

– Как ты можешь… такую клевету? – прошептала Магги.

Но Эмили еще не закончила. Зелеев, продолжала она, к его чести, сохранил достаточное присутствие рассудка, чтобы вынести проститутку незамеченной из дома и положить ее на улице с суммой денег, достаточно внушительной, как он надеялся, для того, чтобы купить ее молчание, когда она придет в себя. А потом он доставил Александра назад – полуволоча, полутаща на себе – в Дом Грюндли.

– Твоя бабушка все потом устроила, от меня не было никакого толку – из-за шока.

– А кто не был бы в шоке от такого? – ввернул Джулиус.

– Хильдегард знала, что Александру невозможно было оставаться в доме даже на одну ночь. Если женщина позвала полицию, или если ее нашли, могло случиться все, что угодно. Наш брак совершенно очевидно развалился – я не могла вынести его присутствия в этом доме, остаться с ним наедине. Да и потом, у нас есть вы, дети, о которых нужно думать.

– Теперь ты понимаешь? – спросил Джулиус Магги, но она не ответила – не могла ответить.

Тогда за нить рассказа ухватилась Хильдегард.

– Я разбудила своего адвоката, настояла на том, чтобы он немедленно приехал и составил необходимые бумаги. Я велела Максимилиану отвезти русского на Гауптбанхоф и быть готовым перевезти Александра через немецкую границу через несколько часов.

Ее голубые глаза блестели, и она дрожала.

– Тебе было только семь лет, Магги. Мы заперли дверь, чтоб спасти тебя от ранившей бы тебя правды. Для тебя было лучше… пусть лучше ты будешь испытывать к нам вражду, чем лицом к лицу столкнешься с тем, что натворил твой отец.

– Как вам удалось заставить его уехать? – голос Магги был теперь совсем бесстрастным. Шок и ужас, и – несмотря ни на что – недоверие бросали ее чуть ли не ежеминутно из одного состояния в другое: она была то на взводе, то чувствовала себя слабой и опустошенной. – Как вы заставили его бросить меня?

– У него не было выбора, – ответила Эмили. – Он не мог оставаться здесь, и он знал, что не вынесет, если его арестуют и посадят в тюрьму. Он был таким патетичным, – сказала она опять. – Мы поставили его под холодный душ, помогли ему надеть свежую одежду – мы сожгли ту, что была на нем. Он подписал все, что положил перед ним адвокат – я помню, как дрожала его рука, когда он писал свое имя.

– Что вы заставили его подписать?

– Один документ, в котором он отказывался от всех прав на имущество твоей бабушки, и еще один – на имущество отца…

– Таким, каким оно было, – закончила за нее Хильдегард.

– Может, оно больше, чем мы думали, – заметил Джулиус, вспоминая скульптуру.

– Он подписал еще одну бумагу, подтверждающую, что он оставляет меня и не будет опротестовывать наш развод, и не будет предъявлять мне никаких требований.

Эмилия, приближаясь к концу истории, не умолчала и об этом.

– И последнее.

– Что? – глаза Магги горели.

– Твой отец поклялся, что никогда не увидит больше ни тебя, ни твоего брата – всю оставшуюся жизнь.


Все чувства Магги, смятенные, израненные, годами подавляемые, вылились в один-единственный отчаянный ответ. Если она и думала раньше, что почти всю свою жизнь в Доме Грюндли испытывала ненависть, теперь она поняла, что это была просто бессильная ярость ребенка, тривиальная по сравнению со жгучим неистовым омерзением и гадливостью, которые она почувствовала сейчас.

Ее мать лгала – Магги это было ясно, как день. Она никогда не поверит в эту якобы так героически утаенную историю – никогда. Что-то кошмарное, жуткое произошло той ночью – но это не могло быть то, что ей пытались навязать. Ее мать – которая теперь замужем за мужчиной, сделавшим свое состояние на торговле оружием, несшим смерть и разрушение (незадолго до войны он продавал его немцам) – говорила об ее отце как о растленном чудовище. Но Магги знала, что Александр Габриэл был добрым сердечным человеком, любящим, нежным и заботливым отцом и сыном.

И Магги, очень медленно, встала со стула и оглядела их всех – это семейство, собравшееся вместе, чтобы устроить ей суд. Ее тошнотворный отчим, всегда такой самоуверенный и непробиваемый, и считавший, что именно такими бывают порядочные и воспитанные люди; ее бабка – женщина, способная на то, чтобы вышвырнуть своего сына из дома и дать ему погибнуть; Руди, ее собственный брат, с потрясенным и белым, как мел, лицом, но не сделавший ничего, чтоб защитить своего отца и сестру. А потом она посмотрела на Эмили – самую отвратительную из них, казавшуюся сейчас потрепанной и жалкой, словно все ее усилия хитрости, эгоизма и жестокости оставили на ее лице и теле уродливые шрамы.

Теперь Магги знала, что такое настоящая ненависть.

7

Магги покинула Дом Грюндли той же ночью.

Она взяла с собой свою Хекси, несчастную обреченную таксу, маленький кожаный чемодан и свой паспорт, который потихоньку вытащила из секретера в кабинете отчима, и выскользнула на улицу. Было четыре часа утра.

Она не чувствовала сожаления. Может, легкую тень чувства, похожего на вину – перед Руди… но не больше. Она и ее младший брат казались похожими, но у них не было ничего общего – они никогда не были друг другу близки и не делились ни одним из своих, даже самых пустячных, секретов. Был только один человек, который что-то значил для нее в этой жизни, и Магги решила, что обязательно найдет его.

* * *

Она шла вниз по Ремерхоф и, бредя по маршруту Восьмого трамвая, миновала Шауспильхаус и пошла по Ремиштрассе. На мосту Магги остановилась в нерешительности: путь по набережной был более коротким и прямым, но тогда она наверняка столкнется с ночными искателями приключений, а ей совсем не хотелось попасть в какую-нибудь скверную и опасную историю. Она перешла по мосту, оглянулась на темную воду слева, и на дальний другой берег, угрожающе залитый огнями, и пошла по Беркли Плац, свернув потом направо на Банхофштрассе.

– Это – одна из самых элегантных улиц в мире, – сказала она Хекси, которая обнюхивала корни большой липы, а потом, завиляв коротеньким хвостиком, натянула свой поводок и стала рваться вперед – куда бы они не шли. – Мама и Оми провели здесь полжизни, ходя по магазинам, попивая кофе и сплетничая, – но уж спасибо, это все не по мне.

Большинство людей, которых она знала, любили этот город; цюрихцы гордились им, а туристы и приезжие заявляли, что это – самый цивилизованный и очаровательный город на свете. Магги иногда думала – может, все было б иначе… она бы чувствовала все совсем по-другому, родись она в другой семье и вырасти совсем в других условиях, где не было б такого давления. Ее друзья по школе были очень счастливыми – и, если быть честной перед собой, она тоже бывала достаточно счастлива, пока не уехал отец…

Парадеплац была пустынной – мягкое шарканье ботинок Магги и легкий стук коготков Хекси были единственными звуками, нарушавшими ночную тишину и покой. Было всего пять часов утра. Они миновали «Франц Карл Вебер», большой магазин игрушек, потом «Голдшмидт», любимый магазин Оми, потом универмаги «Джемоли» и «Глобус», постояли около сада Песталоцци, потом дошли до двух отелей в начале улицы, «Сен-Готард» и «Швейцерхоф», залитых огнями внизу и источавших тепло и уют, но сонных и темных наверху. Тишина окружала ее, и все казалось призрачным, нереальным, но Магги чувствовала странное успокоение, словно что-то спасало ее натянутые нервы, воодушевляло идти вперед.

На вокзале Хауптбанхоф было тоже тихо и мирно, каждый легчайший звук гулко отдавался в огромном здании. Магги купила билет в один конец до Женевы, а потом закрылась с Хекси в маленькой кабинке дамского умывальника и стала дожидаться отхода первого поезда.

Беспокоясь, что собачка может вести себя непоседливо во время путешествия – а Магги совсем не хотела привлекать к себе внимание, она присела с Хекси на полу багажного вагона и стала стараться думать здраво. Она едет в Женеву потому, что когда в последний раз видела Константина Зелеева, он сказал, что там он работает. Записка папы ясно сказала ей, что русский – единственный человек на свете, кому она может доверять. Магги во что бы то ни стало нужно найти Зелеева.

Она опустошила свою копилку – забавную фарфоровую хрюшку, которую подарил ей отец, когда Магги было четыре, и в которую он почти ежедневно – пока не ушел – бросал монетки и бумажные денежки; а еще она взяла с робой свою личную чековую книжку – на ее имя открыли счет в «Швейцерише Банкверейн» в день ее двенадцатилетия. Она понимала, что, может, ей не удастся снять деньги со счета без разрешения родителей, а средства, вложенные для нее в Грюндли Банке, потеряны навсегда, но все же она может попытаться. На ней были две дорогие, украшенные драгоценностями, вещи – платиновые часы «Патек Филипп», подаренные Хильдегард на день рожденья в прошлом году, и маленькое золотое кольцо-печатка с выгравированными на нем ее инициалами – последний дар ее отца. Она оставила им все свои драгоценности: ее прелестные сережки с сапфирами, чудесный золотой браслет и восемнадцатикаратовый золотой крест и ожерелье, подаренные в день Конфирмации. Все это она получила уже после того, как мать вышла замуж за Стефана Джулиуса, и Магги не хотела иметь у себя их подарки. Она лучше умрет, чем продаст свое золотое кольцо, но если будут нужны деньги, она расстанется с часами.


Путешествие было восхитительным, но больше всего ее поразила, при выезде из Лозанны, красота Женевского озера – такого захватывающего дух великолепия Магги не видела еще никогда, и когда она наконец очутилась на вокзале Корнавин, она была уже просто в экстазе восторга. Она знала, что Женева меньше Цюриха, но город казался больше – он был более броским, нарядным и «иностранным». Глядя по сторонам широко раскрытыми глазами, она положила свой чемодан в ячейку камеры хранения, купила плитку молочного шоколада, которую съела вместе с Хекси, а потом вышла наружу, на Альпийскую улицу, и очутилась на набережной де Монблан у Женевского озера.

Утро было ясным и холодным, ледяной ветер дул с озера, когда Магги пересекла Женевский рейд, глядя на живописные суденышки и знаменитый фонтан, извергавший струи воды высоко в небо. Больше двух часов она бродила по улицам, вдоль озера, переходила туда-сюда Рону, с одного берега на другой, наслаждаясь ярким солнечным светом, звуками французской речи и глазея с любопытством в витрины магазинов. Это был город часов, подумала она, видя сотни и сотни часов, дорогих и красивых; «Бауме-э-Мерсье», «Блан-пэн», «Ролекс», «Одемар Пике», «Вашерон Константэн». Ясно, что Женева была не тем городом, где нужно пытаться продать свои «Патек Филипп». Она опять вспомнила, как терпеть не могла ходить за покупками дома – хотя магазины казались нарядными и веселыми, а Банхофштрассе – чудесной, когда липы были в цвету, но всегда ее очарование рассеивалось от нравоучений и муштры матери или Оми; но этим утром она была наконец свободна от них. Вот только одно отравляло ей удовольствие: Магги понимала, что не может остаться здесь долго – риск был слишком велик. Корпорация Джулиуса имела большие офисы на рю Ротшильд, и ее отчим регулярно, каждую неделю, ездил в Женеву, обычно по понедельникам, и хотя сегодня была среда, но Магги не хотела неприятных случайностей. Да и потом она приехала сюда с единственной целью.

Зелеев говорил ей о фирме золотых дел мастеров, называвшейся «Перро и сыновья». И Магги, потуже натянув поводок Хекси, зашла в телефонную будку и легко нашла адрес в книге. Ее настроение поднялось – скоро она снова увидит русского, а потом найдет своего отца.

Здание фирмы «Перро и сыновья» на рю дю Рон было старым и внушительным с виду, демонстрационный зал для розничной продажи занимал два этажа – тихое место, дышавшее атмосферой чинности и респектабельности, напоминавшее Магги Большой Зал их семейного банка. На обитом бархатом стуле в дальнем углу сидела дама, которую обслуживал седовласый господин в серой визитке. На даме были меха, и она прижимала к груди крохотную собачку. Магги, увидев бледно-розовый ковер, сделала то же самое с Хекси; такса отчаянно пыталась вырваться, но Магги прижала ее к себе еще крепче, когда другой элегантный продавец подошел к ней.

– Bonjour, Mademoiselle.[23]

Он говорил с безукоризненной вежливостью и галантностью, но неодобрение сквозило в каждой черточке его лица. Этим она обязана своей одежде, мгновенно поняла Магги. Обладая гардеробом, набитым дорогой, высшего класса одеждой, выбранной, в основном, Эмили – туалетами, которые были бы пропуском и гарантировали прием и уважение в любом самом респектабельном месте и обществе, – она убежала из дома в своих любимых черных лыжных брюках, ярком бирюзовом просторном пуловере и старом пиджаке из овечьей шерсти. Такое можно было надеть в горах, на Шварцхорне, но не в это святилище истеблишмента и изысканности, да к тому же еще и после ночи, проведенной в умывальной комнате для дам и после путешествия в багажном вагоне.

– Я ищу мсье Зелеева, – сказала она и затаила дыхание. Хекси вертелась у нее в руках и поскуливала.

Лицо продавца осталось бесстрастным.

– Вы должны встретиться с этим господином здесь, мадемуазель?

– Нет, мсье. То есть, я надеюсь с ним встретиться, но…

Она остановилась в замешательстве.

– Мсье – наш клиент?

Он слегка наклонил голову.

– Боюсь, я не смогу вспомнить клиента по фамилии…

Он колебался.

– Зелеев, – повторила Магги. – Он работает здесь.

Неодобрение возвратилось опять.

– Нет, мадемуазель.

Сердце Магги замерло.

– Или он работал здесь раньше. Недавно.

– Как давно это было?

Дверь открылась, и почтенного вида пожилая чета появилась на пороге. Продавец поклонился в их направлении.

– Два или три года назад, – ответила Магги, – но мсье Зелеев не работал в демонстрационном зале. Он – ювелир.

Она прочла скуку в его глазах, и попробовала более сильное средство.

– Раньше он работал на Дом Фаберже в Санкт-Петербурге.

– Правда? – его рот криво изогнулся в уголках губ. – Догадываюсь, что это было так давно, n'est-ce pas? Как бы там ни было, но этот господин не работает в данный момент на «Перро и сыновей». Очень сожалею.

Но Магги заехала слишком далеко от дома, чтобы так вот просто сдаться.

– Может, вы могли бы посмотреть в ваших старых записях?

– В этом нет необходимости.

– Но мне это необходимо, – настаивала она. Хекси подвывала в ее руках; настырный негромкий звук из самой глубины ее пасти. – Для меня жизненно важно найти мсье Зелеева.

Неодобрение превратилось в неприязнь.

– Тогда я могу предложить вам оставить свое имя и адрес, если отыщется какой-нибудь след этого господина, мы вам напишем.

– Я не могу этого сделать – я имею в виду, что не смогу дожидаться записки. Это – очень срочное дело.

– В таком случае, я ничего не могу для вас сделать – только пожелать вам приятно провести сегодняшний день.

Он плавно двинулся к двери и взялся за ручку.

– Пожалуйста, мсье, – Магги просила его в последний раз, но без всякого толку. Дверь была открыта.

– Bonjour, Mademoiselle.

Продавец намеренно не сказал ей au revoir.[24] Дверь за ней закрылась. Магги ободряюще погладила таксу – потому что собаке тоже пришлось натерпеться – и спустила ее на землю.

– А что теперь? – спросила она, и не получив ответа, сама ответила на свой вопрос. – Мы пойдем дальше.


Зная, что не может позволить себе тратить время попусту, Магги быстро обежала столько ювелирных магазинов, торгующих золотом, серебром и драгоценностями, сколько смогла найти. Перед ее глазами промелькнула целая вереница блистательных магазинов на рю де Рон, набережной Женераль Гизан, Пляс дю Моляр и на другом берегу реки, на Пляс де Берже. Впечатления были яркие, но удручающие – никто не знал Зелеева и никогда не слышал о его существовании. Магги зашла в почтовое отделение на рю де Мон Блан и начала рыться в книге адресов города и окружавших его пригородов, но не нашла жителей с его фамилией. Тогда она подошла к кассе и разменяла франки на сантимы и стала звонить из автомата в каждый ювелирный магазин и лавочку, в которые не смогла зайти сама. Хекси, устав и проголодавшись, стала совсем беспокойной – она вертелась, скулила, виляла хвостом, царапала когтями стену, а потом начала лаять, не давая Магги слышать то, что говорилось в трубку. Но Магги уже поняла, что ее затея провалилась. У нее было мало времени, и если Зелеев и жил в Женеве – в чем она уже сильно сомневалась – она его не найдет.

Впервые после ухода из дома она почувствовала, что нервы ее на пределе. Скоро будет темно, а ей негде было остановиться на ночь. Конечно, ее окружали экстравагантные, красивые отели, но какой от них прок? Ведь Магги понимала – если она начнет платить за подобные номера, ее деньги не задержатся в ее кармане больше нескольких дней. Но если она сейчас сдастся, вернется в Цюрих, она будет быстро сожрана жадным настырным миром Грюндлей и Джулиусов, словно беззащитная устрица, поданная на блюде. Ее индивидуальность, ее надежды и стремления будут растерты в порошок. И она может больше никогда не увидеть отца.

Она побрела, теперь уже медленно, к маленькому парку возле озера, где Хекси, под покровом вечера, растянулась на траве и блаженствовала несколько минут, но потом, словно вспомнив о голоде и усталости, побежала назад к Магги и стала царапать ее своими маленькими лапками, пока Магги наконец не сдалась и не взяла ее на руки.

– Ну, что теперь? – проговорила она.

Она сёла на скамейку, посадив на колени Хекси.

– Как тебе понравится провести здесь ночь?

Такса сунула свой длинный нос в карман Магги, где, она помнила, лежала съеденная теперь шоколадка. В парке, казалось, было безопасно, размышляла Магги… но если ее начнет расспрашивать полиция, она наверняка к рассвету уже окажется в Цюрихе, и это будет конец для Хекси. И для нее тоже.

Но потом собственный ответ поразил ее своей очевидностью. Конечно, им нужно идти вперед – но не просто лишь бы куда. Ведь на самом деле она знает одно-единственное место, словно посланное ей самой судьбой. Господи, да как это она сразу не сообразила! Город, о котором столько говорил Зелеев – так восторженно, живо, так поэтично; город, в котором была так счастлива Ирина Валентиновна – женщина, которую Магги никогда не встречала, но на которую она, как ей часто казалось, была похожа больше, чем на свою собственную мать. Именно туда мог поехать Зелеев, если он покинул Женеву. Город, в котором, так он говорил Магги, она блеснет.

– Именно так, – пробормотала она и поцеловала Хекси в жесткое ухо.

Она приняла решение. Она вернется к железнодорожному вокзалу и найдет комнатку в дешевой меблирашке, а утром сделает еще одну попытку отыскать русского в этом городе. А потом она и Хекси сядут на ближайший отходящий поезд и покинут Швейцарию.

Они поедут в Париж.


Она успела на утренний поезд, и началась еще одна поездка без всяких удобств, потому что хотя на этот раз Магги и попыталась устроиться в вагоне второго класса вместе с Хекси, проводник вагона решил отправить непоседливую собачку в багажное отделение одну, и Магги пришлось отправиться вслед за ней.

Но Магги не замечала неудобств, потому что за окном проносился мир во всех своих красках. Паспорт Магги проверяли уже дважды – первый раз на швейцарской стороне, а второй – на французской. Альпы остались позади нее, они ненадолго остановились в Лионе, а теперь ехали вдоль реки Соны на север через южную Бургундию. За окном медленно проплывал сельский пейзаж, казавшийся таким прелестным, несмотря на тусклый февраль – покатые холмы, леса, луга, виноградники и стада скота.

Сразу после их остановки в Дижоне проводник, чувствовавший себя неловко оттого, что изгнал красивую девушку в багажное отделение, появился в дверях, держа маленький поднос. На нем была тарелка с сыром камамбер, паштетом и корзиночка с хрустящим хлебом, бокал красного вина и льняная салфетка.

– Pour vous, Mademoiselle, avec mes compliments.[25]

Он поставил поднос на один из упакованных контейнеров и улыбнулся на таксу, не знавшую покоя – она постоянно виляла хвостом и поскуливала от голода.

– Может, вашей petite amie[26] понравится паштет, – сказал он. – А что касается вас, мадемуазель… мы недавно проехали чудесный городок Бон. А так как это почти богохульство – уехать из этих мест и даже просто не попробовать, я принес вам стаканчик превосходного местного вина с отличного виноградника.

– Merci beaucoup, Monsieur.[27]

Магги была тронута и польщена. Не успела она покинуть дом, как с ней уже обращаются, как со взрослой – это было потрясающее чувство. Она вспомнила, что Зелеев неожиданно подарил ей похожее ощущение ее собственной индивидуальности и значимости – но хотя ей это и понравилось, она понимала, что это был один из атрибутов своеобразного шарма русского. Но сейчас, глядя на этого незнакомца, этого человека в униформе, она почувствовала, что действительно очаровала его, что он в самом деле увидел в ней не просто подростка, а молодую женщину.

Это было немножко странно, подумала Магги – что она так мало жалеет, что покидает свою родную страну. Она любила саму Швейцарию, ее красоту и великолепие – она уже думала об этом в Цюрихе и знала, что, может, была бы счастлива среди ее людей, не родись она в семействе Грюндли. Но ее жизнь там была уже в прошлом. Она двигалась вперед – еще и еще, оставляя позади край виноградников и плавно скользя на северо-запад по Иль-де-Франсу. К новой жизни.


Поезд медленно въехал на Лионский вокзал вскоре после шести, и Магги, бодрая и оживленная, но все же еще не позабывшая свои вчерашние бесполезные блужданья, взяла в правую руку чемодан и поводок Хекси – в левую, и пошла сквозь бурлящий, шумный нетерпеливый людской поток из здания вокзала на бульвар Дидро. Магги знала, что она с головы до ног покрыта пылью, что она растрепанная – ее густые непослушные волосы давно уже выбились из-под атласной ленты, которой она завязала их рано утром. И еще она понимала – если она чувствовала себя одинокой, беззащитной и потерянной в Цюрихе, то по логике вещей она в десять раз больше подвергается риску здесь, в этой terra incognita,[28] столице чужой страны. Но все же она никогда еще не чувствовала себя более уверенной в себе, более убежденной в правоте того, что она делает.

Инстинкт подсказал ей свернуть налево на многолюдный широкий бульвар и привел ее на набережную де ла Рапе. Здесь, по ту сторону улицы, текла Сена. Река ее детских стишков и песенок, которые они пели в доме дедушки в те счастливые дни, которые она никогда не забудет.

– Это – добрый знак, Хекси, – сказала она таксе, которая, чувствуя ее восторг, вертелась, как юла, и радостно подскакивала. – Подожди немножко – нам нужно перейти улицу.

Она перешла, сначала – улицу, потом – свой первый Парижский мост, потому что увидела на другом берегу каменные ступеньки, ведущие вниз к реке. Ее ожидания и нетерпение возросли – это определенно был добрый знак – и новые силы влились в ее длинные ноги, когда она сбежала вниз и опустила Хекси на дорожку. Она была широкой и усыпанной галькой, с островками травы и деревьев, и маленькая собачка, вне себя от радости, что ее спустили с поводка, носилась кругами, обнюхивала землю, скакала, смешно встряхивая ушами и часто подбегая к Магги и заливаясь тонким пронзительным счастливым лаем.

Было уже темно и довольно холодно, но Магги по-прежнему не чувствовала ничего похожего на ту тревогу и грусть, которую она ощущала в этот же час в Женеве. Она чувствовала себя в безопасности, свободной – никто не станет искать ее здесь. Пусть она даже и упомянула вскользь Париж – когда она взорвалась перед ними в библиотеке (разве могло это быть всего два вечера назад?) и выплеснула им в лицо всю правду о ее отце и их встречах, о Зелееве и его приключениях и рассказах. Ведь упомянула-то она этот город просто в качестве своеобразной словесной иллюстрации к своему рассказу. Кому взбредет в голову, что она может быть здесь? Если ее семья и ищет ее, они будут искать в горах, потому что знают, что именно там она была счастливее всего. Кожаный чемодан в ее правой руке вдруг стал казаться легче, и ее интуиция, сильная и естественная, отчетливая, как чей-то явственный человеческий голос, подбадривала и воодушевляла ее: иди вперед, говорила она ей. Все будет хорошо – иди, иди вперед.


Густой туман спустился на Париж. На берег реки, освещенный только случайными газовыми фонарями, легли глубокие тени, он стал более темным и менее гостеприимным. Плакучие ивы грациозно наклонились над широкой дорожкой, и время от времени мимо проходили пары, двигаясь довольно быстро и тесно прижимаясь друг к другу – может, они пришли к реке в поисках романтики, но поняли, что для прогулки слишком холодно. Хекси, опять уставшая и все еще не дождавшаяся обеда и уюта, прыгала у ног Магги, требуя, чтобы ее взяли на руки. Проходя мимо стоявших на якоре барж, Магги почуяла запах, который нельзя было спутать ни с чем – запах готовящейся пищи, и остановилась – теплый воздух, выливавшийся из открытой двери одной из барж, окутывал ее, слышался смех и громкие звуки голосов. Магги пошла дальше, ее желудок стал неприятно поднывать – после утренних хлеба и сыра она не съела еще ничего. Такса ерзала на ее правой руке, а чемодан стал опять казаться тяжелее.

– Нам нужно принять решение, – сказала она Хекси чуть попозже, увидев в нескольких ярдах впереди ступеньки, ведущие от реки на одну из улиц, и поднялась по ним, надеясь обнаружить какое-нибудь приветливое симпатичное местечко, которое бы ее воодушевило и вернуло пошатнувшийся оптимизм. Но вместо этого она почувствовала себя потерянной и встревоженной и уныло спустилась вниз на насыпь реки; чемодан бил по ее ногам, а ступни замерзли и начали болеть. Наверно, это потому, что Сена – такой знаменитый ориентир, подумала Магги; она почувствовала, что пока она рядом с рекой, ей не будет казаться, что она заблудилась в этих туманных темных улицах.

Ее уверенность стала таять. Был февраль – один из самых малоприятных месяцев в году почти во всех странах. Париж, о котором так восторженно рассказывал Зелеев, был городом весны – городом веселых нарядных бульваров и уличных кафе, где девушка может сидеть за единственной чашечкой кофе или бульона столько, сколько ей захочется, глядя, как мимо проплывает мир импрессионистов…

– Я должна была обдумать все еще на вокзале, – пожаловалась она Хекси. – Мне нужно было обменять часть денег на французские франки. Я должна была купить карту и попросить у кого-нибудь совета.

Она разозлилась на саму себя; она всегда такая импульсивная, вечно куда-то спешит вместо того, чтоб сначала понять, что ей нужно делать дальше – или заранее задуматься о последствиях своих поступков.

Большой, ярко освещенный пароход проплыл мимо нее, и Магги увидела сквозь окна иллюминаторов мужчин и женщин, которые пили и ели. Они казались счастливыми – в тепле, в безопасности… Голыши под ногами Магги казались большими и отшлифованными временем, ей было трудно идти. Чемодан теперь казался просто набитым кирпичами, плечи болели. Она опустила Хекси на землю, но собачка скулила и яростно царапала ее ноги, требуя вернуть ее назад на руки.

– Нет, – сказала Магги, и Хекси резко залаяла и даже куснула чуть-чуть, но Магги не стала обращать на нее внимания. Какой-то человек приближался к ней сквозь туман – он шел, ссутулившись, на голове его была кепка. Когда он подошел ближе, она увидела, что одежда его была изношенной, и большой шрам пересекал его щеку; от него пахло застарелым потом, чесноком и плесневелыми овощами, словно он ночевал в куче отбросов, И его тяжелый взгляд, изучавший ее с головы до ног, заставил Магги занервничать. Ускорив шаги, она подтянула Хекси на поводке поближе к себе, и такса сердито залаяла, ковыляя на коротеньких лапках. Ее лай был воинственным – словно она угрожающе предупреждала незнакомца, и Магги с облегчением увидела, что он уходит.

Впереди, прямо перед ними, река разделялась на два рукава, отделенных друг от друга маленьким островом – вернее, двумя островами. Огни их зданий мерцали в тумане, как маяк. Магги остановилась. Огромный и красивый собор с башенками и контрфорсами вырисовывался в густой дымке, и восхитительно-прекрасные центральные островерхие башни пронзали облака тумана. Ее сердце забилось радостью узнавания. Нотр-Дам де Пари. Собор Парижской Богоматери. И остров, на который она сейчас смотрела был не просто каким-нибудь обычным островом, а Иль де ла Ситэ, островом Ситэ, сердцем Парижа, словно плывущим вдоль Сены.

Почувствовав, что внезапно ноги ее ослабели, Магги просто рухнула на скамейку. Ей было так холодно, горло словно скребли изнутри, она начала дрожать. Хекси скулила, и Магги взяла ее и посадила на колени, расстегнула жакет, и такса прижалась к ее телу. Ну, сказала сама себе Магги, сейчас самое время принять решение. Может, ей нужно вернуться на Лионский вокзал и пристроиться где-нибудь там до утра. А может, ей надо перейти через призрачный мост, который она видит сейчас впереди – соединяющий берег реки с Иль де ла Ситэ. Может, Нотр-Дам де Пари – не только один из самых больших и великих соборов Европы, но и место, где она сможет найти прибежище и уют? Как бы там ни было, она не может оставаться там, где она сейчас – здесь слишком холодно, слишком сыро…

Но когда Магги попыталась встать со скамейки, она ощутила приступ дурноты; ее голову словно пронзали иглами, ноги отказывались держать ее, и ей пришлось сесть опять. Впервые после ухода из дома у нее появилось сильное желание заплакать, и слезы начали набухать в ее глазах. Но вместо этого она сделала то, что часто делала раньше, когда чувствовала приступы отчаянья – она стала петь, мягко, сама себе. Слова песни, которой научил ее Зелеев, свободно слетали с ее губ, когда она пыталась согреться, представив себе Сену жарким августовским днем – ее воды нежно-прохладны, они мягко плещутся о камень набережной, словно слегка аккомпанируя шагам влюбленных собственной мягкой музыкой.

Она пела негромко, с легкой хрипотцой, но горячо и вдохновенно. Хекси иногда лизала своим маленьким язычком ее кожу, которая виднелась в просвете между рукавами пуловера и перчатками.

А потом Магги вдруг услышала еще один голос – мужской и очень приятный, который запел ей в унисон.

Внезапно разнервничавшись, Магги перестала петь. Голос казался затерянным в пространстве – словно он исходил от человека, лишенного тела, он шел откуда-то из тумана. Ее сердце встревоженно застучало, и она крепко прижала к себе Хекси, услышав, как собачка заскулила.

Но потом Магги увидела его – он шел к ней, сначала похожий на призрак, постепенно обретавший форму и плоть. На мужчине был просторный плащ с поднятым воротником и фетровая шляпа, руки были засунуты в карманы дождевика. Он по-прежнему пел, изо рта его вырывался пар, когда он закончил оборванную Магги песню. Он подошел и встал напротив скамейки.

– Bonsoir, Mademoiselle.[29]

Он улыбнулся и галантно снял шляпу. Хекси перестала скулить.

Магги взглянула наверх и увидела мужчину лет тридцати, с мягким взглядом карих глаз и темными, немного редеющими волосами.

– Bonsoir, Monsieur.[30]

– Надеюсь, я не потревожил вас, – сказал он вежливо. – Я услышал ваш голос и был заинтригован – кто это поет эту летнюю песню, такую грустную, в холодный февральский вечер?

Он казался добрым, и отношение его к Магги было уважительным. Она протянула ему свою руку.

– Магдален Габриэл, – сказала она.

– Ной Леви, – ответил Он и улыбнулся на таксу. – А это ваш прелестный друг?

– Ее зовут Хекси.

– А-а, – сказал он. – Маленькая колдунья.

– Вы говорите по-немецки, мсье?

– Я родился в Берлине.

Он помолчал.

– Вы не возражаете, если я сяду?

Магги покачала головой, и он сел, на почтительном расстоянии от нее. Он посмотрел на ее чемодан.

– Вы приехали или уезжаете?

– Приехала.

– И вам негде остановиться?

– Вы угадали. Пока что негде.

Он был вежливым, внимательным, с ним было легко – человек, несколькими словами и без всякого усилия вызвавший доверие и желание быть с ним откровенной. За те десять минут, что они просидели вместе на скамейке, он понял ее затруднительное положение и предложил простое разрешение ее проблем.

– Одно дело, если вы хотите сами провести такую трудную и неприятную ночь на этой скамейке в незнакомом городе, да еще и в такую погоду – если вы, конечно, уже выбрали именно это. Но совсем другое – такса, которую вам поневоле придется втравить в это дело.

Таксы, напомнил он Магги, особенно прихотливы в том, что касается комфорта; хотя, конечно, Хекси уже постаралась найти для себя самое теплое и уютное место, какое только можно было обнаружить при сложившихся обстоятельствах. Уж кто-кто, а он-то хорошо знает такс – он вырос вместе с ними, потому что у его родителей были две такие собачки.

– Прежде чем я буду продолжать, думаю, мне следует назвать вам свой полный титул – чтобы вы не истолковали неверно мои намерения.

– У Вас есть титул?

– Я – его преподобие Ной Леви.

– Священник? – Магги была удивлена.

Он покачал головой.

– Un chantre, – сказал он. – Кантор.

Магги улыбнулась.

– Вы поете в синагоге.

– Exactement.[31]

Леви сделал паузу.

– У меня есть большая квартира в районе Оперы, с двумя пустыми спальнями. Для меня будет огромным удовольствием предложить вам и Хекси постель и крышу над головой – пока вы не найдете себе что-нибудь подходящее.

– Я не могу, – в замешательстве быстро ответила Магги.

– Я понимаю, – продолжил он сразу же, – что прекрасно воспитанная молодая барышня из хорошей швейцарской семьи, естественно, отвергает двусмысленные предложения незнакомого мужчины, но…

– Наоборот, – перебила его Магги.

– Правда?

– Что-то подсказывает мне, что могу принять его, – сказала Магги и внезапно покраснела. – Но я всегда следую своим чувствам… а я обещала себе, что впредь не буду такой импульсивной.

– Понимаю, – сказал его преподобие Леви и задумался на мгновение. – Но в данном случае, Магдален, какая у вас есть альтернатива? Конечно, нельзя оставаться здесь – вы до смерти замерзнете.

Магги закусила губу.

– Я думала, может… церковь.

Он перехватил ее взгляд.

– Нотр-Дам? – он улыбнулся. – Немножко великоват, не правда ли? Хотя я подозреваю, что ваша мама предпочла бы священника или пастора, а не кантора.

– Я не понимаю, почему вы так подумали – мы не особо набожны.

– Тогда, значит, вы пойдете со мной?

Он посмотрел на Хекси – собачка дрожала.

– Если не ради себя, то ради la petite.

Магги внимательно посмотрела на него.

– Вы так добры, – сказала она мягко.

– Просто обычный парень. Из тех, кто понимает.

* * *

И Магги провела свой первый вечер в Париже, ужиная куриной лапшой, жареной печенкой и заливной рыбой в уютной квартире иудейского кантора в доме номер 32 по бульвару Осман.

Ной Леви, как он рассказал Магги, родился в Берлине в 1925 году и провел первые тринадцать лет своей жизни в изяществе и комфорте, живя вместе с родителями, обожавшими музыку, двумя сестрами и двумя таксами – пока нацисты не стерли с лица земли всю его семью. В живых остался только юный Ной. Его прятал до конца войны бельгийский мясник-протестант. И Ной узнал, что еврей может существовать и на свиных отбивных, если нет другого выбора – и вообще много чего об искусстве выживания. У этой прелестной молодой девушки, – с ее непослушными золотистыми локонами и замечательными глазами, и странным меццо-сопрано – впереди вся жизнь, и Ной Леви был просто не в состоянии оставить ее на улице, где она подвергалась такому риску.

– Мы можем вернуться туда, если вы захотите, – сказал он за едой, – когда наступит день, и вы увидите рыбаков и торговые баржи, разгружающие свои товары по всей Франции. А потом вы увидите clochards – самых избранных и снобистских бродяг на свете. В такую погоду, как сегодня, они частенько забираются на баржи, когда нет владельцев, и спят там, и даже готовят.

– Мне кажется, я проходила мимо них вчера вечером.

Магги вспомнила чудесный аромат, который так усилил ее голод.

– Но вчера вы чувствовали себя такой беззащитной и немного нервничали, – заметил Леви. – Через день или два вы почувствуете себя совсем иначе… теперь, когда у вас есть дом, куда вы можете вернуться в любой момент, когда захотите. Вы будете чувствовать себя настоящей парижанкой.


Магги смотрела на un chantre, когда он пел свои странные звучные молитвы после ужина, когда он стелил свежие чистые простыни на кровать, которая была теперь ее кроватью. Потом пристегнул поводок к ошейнику Хекси, чтобы они все вместе могли пойти на последнюю в этот день прогулку. Она увидела, как он улыбнулся искренней снисходительной улыбкой, когда сконфуженная собачка сделала большую лужу на паркетном полу в холле перед входной дверью. Никогда еще Магги не чувствовала себя так легко и не радовалась такому гостеприимству с тех пор, как дедушка встречал ее на пороге дома в Давосе в минувшем сентябре.

И она опять подумала, что была права – уехав из Цюриха, права, что приехала в Париж. Здесь она сможет сама построить свою жизнь. Она найдет Константина Зелеева, а через него – своего отца.

Его преподобие Ной Леви был вторым добрым знаком.

Загрузка...