Когда в свое первое утро в Париже Магги вышла из своей спальни, она увидела его преподобие Ноя Леви сидящим на крохотном узком балкончике, примыкающем к его petit salon;[32] большая чашка кофе с молоком стояла на белом крашеном металлическом столике, справа от него. На коленях его сидела Хекси и поедала щедро намазанные маслом рогалики.
– Bonjour, Maggi.
– Bonjour, Monsieur.
Какой-то момент она стояла в нерешительности. Такса завиляла хвостом в знак приветствия, но не сдвинулась с места.
– Разве мы не договорились, что вы будете звать меня Ной? – хозяин указал на второй стул за столиком. – Пожалуйста, будьте как дома. Налейте себе кофе и съешьте небольшой завтрак.
Магги протиснулась наружу и села на стул. Было холодное утро, и она была рада, что как следует оделась, прежде чем выйти из комнаты. На ней был еще один пуловер, из тех, что она захватила с собой. Но несмотря на невысокую температуру воздуха, солнце сияло, и поток людей под балконом уже спешил на работу по широкой мостовой. Магги ощущала, как от них исходит заряд жизненной силы и энергии, поднимавшийся наверх и окутывающий ее, и ей захотелось спуститься и присоединиться к ним.
– Voici Paris, – улыбнулся Ной. – И он вам уже понравился.
– Он чудесный, – Магги взяла чашку с кофе обеими руками. – Я так хорошо сегодня спала, и в тот момент, когда проснулась, я знала, где нахожусь, и была так счастлива. И я не могу поверить в свою удачу – что встретила вас.
– C'était le bon Dieu,[33] – сказал Ной. – Всемилостивейший Господь послал мне вечернюю прогулку, на которую я сам бы не отправился, по крайней мере, раньше марта.
Он был тишайший и спокойнейший человек из всех, кого она только видала, готовый принять любые карты, которые раскинет ему bon Dieu – хотя и необязательно без борьбы. В отличие от других взрослых, он не суетился и не поднимал шума. Когда Магги сказала ему, что хочет продать часы – чтобы заплатить за свое пребывание в квартире, если, конечно, Ной по-прежнему позволяет ей остаться, пока она не найдет работу и свое собственное место, где жить, – он не стал спорить.
– Я уже сказал вам вчера вечером, что вы и Хекси можете жить здесь столько, сколько захотите… или будете вынуждены.
Он помолчал.
– Единственное, что я могу вам предложить взамен продажи ваших часов, это отвести вас на mont-de-piete.
– А что это такое?
– Это место, куда французы идут, чтобы заложить свои вещи. В некоторых местах вы можете пойти просто к ростовщику, ссужающему деньги под залог, и сказать, что хотите оставить часы chez ta tante, но здесь, в Париже, вы поступите более мудро, если пойдете в муниципальный ломбард. Они немедленно выдадут вам часть стоимости часов, но самое главное – вы можете им доверять. Если вы захотите потом выкупить их, будьте уверены, вы получите их назад без проблем.
Когда Леви доел свой последний рогалик, Хекси спрыгнула с его колен и забралась к Магги.
– Какая ты бессовестная.
– Все они такие, – он смахнул крошки со своего галстука. – У меня есть только одно условие, Магги: вы должны известить свою семью, что с вами все в порядке, и вы – в безопасности.
– Хорошо.
– И вы должны дать им мой адрес.
– Нет, – она покачала головой. – Я не могу этого сделать.
Леви наклонил голову немного набок и посмотрел на нее в упор.
– Вам – только шестнадцать, Магги. Они будут волноваться за вас.
– Я им напишу.
– А адрес?
– Если вы настаиваете, чтобы я дала им адрес, – сказала она твердо, – тогда мне придется уйти. Я не буду ждать, пока они приедут сюда и силой утащат меня назад.
Она сделала паузу.
– И они приедут вовсе не потому, что волнуются и заботятся обо мне. Они думают, что я – их собственность, думают, что могут распоряжаться моей жизнью.
– Они могут – по закону.
– Я им не позволю. Больше не позволю.
Они пришли к своего рода компромиссу. Магги напишет письмо немедленно, отошлет его с почтамта на рю де Лувр, а потом потратит две недели на поиски работы и Константина Зелеева. Ной попросит une dame respectable[34] из его прихожан поселиться временно в его второй пустой комнате – чтобы Магги была должным образом под присмотром; и если до конца второй недели Магги не найдет ни русского, ни работы, ни подходящей квартиры, Ной лично свяжется с Джулиусами. Но если, с другой стороны, Магги будет настаивать на том, чтобы уйти отсюда, и Ной почувствует, что она приняла честное здравое решение, он признает ее права и не скажет ничего. Леви считал себя хорошим знатоком человеческих характеров. Эта девушка была юной, но отважной, и с решительной натурой. И она была абсолютно честной – в этом он был уверен. Он доверял ей.
Помня об их уговоре, в тот первый день, Ной не выпускал ее из виду. Он показал ей окрестности Оперы, купил ей маленький путеводитель, в котором были карты и маршруты автобусов и метро, а затем, отведя Хекси назад в квартиру, пошел вместе с Магги в муниципальный ломбард на рю де Франк-Бурже, где она рассталась со своими часами «Патек Филипп» в обмен на значительную сумму французских франков, которую Ной положил в карман своего жилета для сохранности. Оказавшись в своей любимой части города, районе Марэ, он показал ей Пляс де Вогэз, старейшую площадь Парижа.
– Я прихожу сюда, – сказал он Магги, – когда хочу немного отдохнуть от окружающей меня суеты. Она такая красивая и distingue[35] – но не пышной, холодной красотой, а очень мирная и прелестная.
Они съели лэнч в Коконнасе, расположившись на стульях в стиле Людовика XIII и глядя из окна на площадь. Их окружали в основном бизнесмены. Магги, взглянув на цены в меню и, беспокоясь, что Ной обдуманно выбрал дорогой ресторан, какое-то время молчала в замешательстве.
– Я была бы рада съесть сэндвич, – наконец шепнула она ему.
– Ну уж нет! Вы можете есть сэндвичи – или baguettes – в любой день недели, когда вам вздумается, – улыбнулся Ной. – Но не со мной и не в ваш первый день новой жизни в этом городе ресторанов.
После ресторана они сходили в синагогу Ноя на причудливой длинной улочке недалеко от улицы Монмартр. Ной объяснил ей, что теперь они находятся в deuxième arrondissement,[36] и что Париж разделен на двадцать таких районов, и каждый из них обладает своим собственным характером и колоритом.
– Не ждите, что быстро узнаете этот город, – говорил он Магги. – Думаю, вы часто будете теряться поначалу… но потеряться в Париже – это одно из громаднейших наслаждений. И абсолютно безопасное: все, что вам нужно сделать, это – спросить, и вскоре вы опять будете на верном пути.
На первый взгляд синагога казалась тусклой, однообразной и не вдохновляющей. Но когда Ной показал ей все помещение, со спокойной гордостью указывая на Святую Арку, шкаф для хранения свитков Торы, Магги ощутила простой и естественный дух общности и причастности тайнам. Она раньше не встречала ни одного иудея; Ной Леви казался ей христианином больше, чем кто-либо из тех, кого она знала.
Они почти не останавливались весь день. Из синагоги Ной повел Магги в метро и оттуда вверх, на Монмартр, чтобы взглянуть на Сакре-Кер, полюбоваться величественным видом с холма, и площади на холме, прелестной, усыпанной голышом площади, окруженной множеством кафе, ресторанов и очень милых кабачков, и даже в это время года здесь было много местных художников, пытавшихся продать свои работы туристам.
В шесть часов, как и сказал Ной, в квартиру приехала dame respectable. Мадам Вольфе, седоволосая женщина, строгого, но одновременно и заботливого вида, рассматривала Магги с нескрываемым подозрением, а когда Хекси сделала лужу на персидском ковре в гостиной – и с осуждением.
– Сколько они здесь останутся? – спросила она Ноя, словно они были одни, хотя Магги тоже была в комнате. – Полагаю, не больше нескольких дней?
– Две недели – по крайней мере, – ответил Ной с довольным видом, потому что он не мог припомнить дня, когда он в последний раз больше радовался жизни… – А может, и дольше.
– А ее семья это одобряет?
Мадам уже начала смягчаться – она считала его преподобие импульсивным молодым человеком, но она также знала, что он не способен на дурное.
– Как же они могут не одобрять?
Если раньше Магги он нравился, то теперь она его просто обожала.
Мадам Вольфе поужинала с ними, проследила, чтобы Магги как следует умылась и с удовлетворением пронаблюдала за ее отходом в спальню. Утром она позавтракала с Магги и его преподобием, прежде чем Ной отправился исполнять свои обязанности, а потом мадам Вольфе была свободна идти к себе домой до вечера. Магги, смотря, как закрывается за ней входная дверь, и слыша перестук ее каблуков по каменным ступенькам, улыбнулась Хекси и вздохнула от облегчения и удовольствия. Они были чудесными, добрыми людьми, но по-своему они ограничивали ее свободу, как и ее семья.
– Еще пару часов, – сказала она вслух, – и я бы просто умерла от покровительства.
Она расчесывала свои волосы до тех пор, пока они не затрещали от электричества, потом погладила Хекси по голове, пристегнула ее поводок и вышла из квартиры, вооруженная картой. Ной сказал ей, что самые элитные ювелирные магазины расположены вокруг Вандомской площади, и что большинство ювелирных мастерских находятся на рю дю Тампль в районе Марэ. Но прежде чем она начнет свою охоту на Зелеева, прежде чем сдержит свое обещание, данное Ною, найти работу, Магги хотела уделить всего несколько часов самой себе.
– Никакой цели, – сказала она Хекси. – Никакого эскорта. Никакой защитной сетки.
Когда она, выйдя из дома, оказалась предоставленной самой себе, все, что она видела вчера с Ноем, выглядело совсем по-другому. Шумный перекресток с Галереей Лафайет справа и целой кучей указателей, смущал и искушал ее. Некому было сказать ей, куда идти – это был только ее выбор.
Независимость, думала она с растущим радостным возбуждением. Свобода. Именно так нужно жить в реальном мире. Она увидела цветочный магазинчик на углу и сказала про себя, что нужно купить большой букет на обратном пути, чтоб украсить комнату в знак благодарности. Но сейчас она пойдет дальше. Она пересекла первый бульвар, потом – рю де ла Шассе д'Антин и повернула налево, на рю Галеви, направляясь к пляс де л'Опера. О-о, площадь была огромной, величественной и красивой – как и сама Гранд Опера, с ее прелестными ступеньками, колоннами и фризами. Магги подумала было взобраться по ступенькам и заглянуть внутрь, но потом решила – не сегодня. И вообще, это занятие – для туристов, а не для нее, не для новоиспеченной парижанки. Смотреть наскоком. Сегодня она была как готовая вылететь из лука стрела, направленная в будущее; впереди еще много дней, чтоб медленно бродить и смотреть, с наслаждением рассматривать все детали и черточки, которые и есть настоящее лицо города. Но не сегодня. Не этим утром.
Она шла легко, переполняемая энергией и уверенностью, чувствуя себя в безопасности, потому что знала, что у нее есть по крайней мере на две недели уютный надежный дом и друг. И еще – у нее есть свобода, о которой она так долго мечтала и тосковала. Она потеряла своего любимого дедушку, но в это чудесное утро ей почему-то казалось, что Амадеус здесь, рядом с ней; она чувствовала его одобрение, и это было все равно, что если б он взял ее за руку и вел вперед по авеню де л'Опера к рю де Риволи и дальше, в сад Тюильри.
Здесь ей неожиданно захотелось присесть – не потому, что она устала, а просто ей так хотелось, и она села на скамейку в тихом, почти пустом саду рядом с каруселью, на которой не было ни души, и отстегнула поводок Хекси, чтоб собачка могла носиться туда-сюда и наслаждаться свободой, которую она тоже заслужила. Странно, думала Магги, что она чувствует себя так уютно в этом парадном саду, где было больше усыпанных гравием дорожек, чем зеленых лужаек. Но сидя здесь, рядом с одной из маленьких, поросших травой площадок, украшенных чудесными скульптурами, она ощущала какую-то странную интимность, покой. Утро было холодным, и только изредка кое-кто из редко забредавших сюда в это время посетителей шел по центральной аллее, но Магги чувствовала, как внутри нее разливается тепло: словно это место было для нее особенным, хотя она и не знала, почему.
Покидая Тюильри, Магги остановилась ненадолго при виде огромной пляс де ла Конкорд – площади Согласия, раздумывая, пойти ли туда и ощутить эти невероятные ширь и размах, захватывающие дух, но потом решила увести Хекси подальше от шумного транспорта, на рю де Рояль. Справа от нее был «Максим» – она помнила, как часто Зелеев с восторгом и почтением говорил о «Максиме», а потом, на другой стороне, она заметила ювелирный магазин и «Кристофль», где продавались изделия из золота. Но внимание Магги уже приковало здание в конце улицы, похожее на замок в стиле неоклассицизма. Подойдя ближе, она увидела, что несмотря на его неприветливую коринфскую колоннаду, это была церковь, стоящая посреди приятного вида площади и окруженная с обеих боков прелестным цветочным рынком.
Святой Марии Магдалины, прочла она. La Madeleine.
– Моя церковь, – сказала Магги для Хекси, которая стала выказывать признаки усталости. Она взглянула наверх и увидела уличный указатель. – Place de Madeleine.[37]
– Моя площадь, – сказала она и улыбнулась.
На площади было два продовольственных магазина, в двери которых регулярным потоком входили и выходили из них роскошно, изысканно одетые покупатели. «Фушон» и «Хедьяр»; оба они, подумала Магги, рискнув подойти поближе, выглядели внушительно. Она постояла какое-то время возле окон «Фушона», и каждый раз, когда открывались двери, до нее доносился аромат колбас, свежеиспеченного хлеба, сыра и шоколада, заставлявший ее сглатывать слюну.
Хекси стала поскуливать.
– Мы не можем.
Это было очень дорого – ясно, как день, и Магги знала, что при ее обстоятельствах, когда она даже не знает, как долго не сможет найти работу, она должна покупать батон хлеба с ветчиной в дешевом кафе и делиться им с Хекси… Но сегодня был особый день, и к черту все правила!
Было странно, и даже противоестественно, чувствовать больший душевный подъем при виде хорошей еды, больший, чем от знаменитых красот Сакре-Кер или от щедрости Ноя Леви. Но в те три четверти часа, которые Магги бродила внутри двух зданий, составлявших «Фушон», у нее было любопытное ощущение, что с ней происходит какая-то метаморфоза. Она больше не неслась стремительно вперед, почти обезумев от неистовой радости, свободы и страха, что ее могут снова отнять, она внезапно как-то притихла, у нее появилось ощущение какого-то гипнотического роскошного покоя, словно она бродит взад-вперед по райским кущам. Хекси, привязанная снаружи, была временно забыта, когда глаза Магги раскрылись на пол-лица, а рот переполнился слюной. Конечно же, в Цюрихе тоже должны были быть красивые гастрономы, подумала она – но она никогда там не была. У нее даже не было нужды заходить туда, потому что фрау Кеммерли, которую отвозил Максимилиан, закупала всю провизию для Дома Грюндли.
Внутри было просто разлито блаженство. Магги смотрела, как какой-то господин рассыпал на полу немного сушеных пряных трав и отошел в сторону, удовлетворенно наблюдая, как покупатели разнесли их по полу своей обувью, обогатив и без того божественно благоухавший воздух едва уловимым, тонким и изысканным ароматом. Вокруг были восхитительные, внушающие восторженный трепет экзотические фрукты и овощи, Деревянные кадочки с pate de foie gras,[38] аппетитные пышные колбасы, трюфеля, консервированные петушиные гребешки – здесь было просто царство изобилия, земной рай для гурманов. Это был город Зелеева и, может, в один прекрасный день – и ее город тоже.
Магги купила сосиску, запеченную в бриошь, и нехотя вышла на улицу, к оставленной и начавшей уже паниковать таксе.
– Извини меня, извини, Хекси.
Она подхватила Хекси опять на руки, и нос собачки, почуявший благоухающий запах из ее сумочки, засопел с голодным недовольством. Но мысли Магги были все еще не о собачке, они все еще были заняты ее продолжавшейся трансформацией. Она вошла в «Фушон» все еще бездомным, все еще смущенным швейцарским подростком, сбежавшим из дома; но пока она блуждала по магазину, и теперь, когда она снова оказалась на площади Мадлен, которую пересекали утренние покупатели, она почувствовала себя захваченной этим городом, затянутой в него. Она изменилась таинственным, чудесным образом. Une Parisienne.[39] И к тому времени, когда она, уставшая, вернулась назад в квартиру на бульваре Осман, нашла вазы для цветов, которые купила по пути домой, привела себя в порядок и заперла Хекси в своей спальне. Прежде, чем отправиться в первый из магазинов haute joaillerie,[40] она уже решила, что поменяет свое имя на новое, больше отвечающее ее новой сущности. Ей никогда не нравилось ее имя; Магдален было слишком старомодным, слишком святым, тогда как Мадлен звучало иначе, в нем было что-то живое, уютное и изящное…
Мадлен Габриэл.
Ей понравилось.
Ей не удалось обнаружить никаких следов Константина Зелеева на Вандомской площади – как ни в одном из наиболее известных ювелирных и торгующих золотом магазинов, так и в quartier des bijoutiers[41] в последующие дни. Никто из художников-ювелиров и золотых дел мастеров не знал русского, и как она могла заключить из ее рысканья в книгах адресов и целенаправленных поисков в районе между вокзалом Сен-Лазар и площадью Батиньоль, где, как ей сказали, жило много русских эмигрантов в старые времена, Зелеев не жил ни в Париже, ни в его пригородах.
Стиснув зубы, чтобы скрыть свое сильное разочарование, она приступила к решению другой своей первоочередной задачи – поискам работы. Они оказались такими же безрезультатными. Шестнадцатилетняя девушка-швейцарка, без необходимых для работы документов и даже без удостоверения личности, без квалификации и опыта и не желающая вдаваться в подробности о своей семье, была малопривлекательным кандидатом на рабочее место. Конечно, Мадлен могла бы мыть посуду в ресторанах и барах, прислуживать официанткой за столиком, дожидаясь чаевых, или стать фотомоделью для какого-нибудь капризного сомнительного фотографа, но она знала, что Ной скорей отвезет ее назад в Цюрих – даже если она будет брыкаться и кричать, – чем позволит ей заняться такой неподобающей ей работой.
Ее две недели были почти на исходе. В последний день февраля, в половине четвертого пополудни, сидя за кофе со сливками в кафе «Флора» и просматривая газеты и журнальчики, Мадлен подняла голову как раз вовремя, чтобы увидеть, как черноволосая девушка за соседним столиком вдруг упала со стула в обморок.
– Все в порядке. Все хорошо, – успокаивала ее Мадлен, когда девушка пришла в себя и дала Мадлен себя поднять. – С вами все хорошо.
Мадлен позвала официанта.
– Un cognac s'il vous plait, Monsieur.[42]
– Извините меня, – слабо проговорила девушка и закрыла глаза.
– Пустяки, – ответила Мадлен.
Принесли коньяк, и она бережно поднесла рюмку ко рту девушки – так, что лишь чуть-чуть влилось через ее губы.
– Не принимайте это близко к сердцу, я никуда не спешу.
– Третий раз, – сказала девушка и заплакала.
– Не надо, – сказала Мадлен, расстроившись. – Может, вам просто нужен свежий воздух – давайте, я помогу вам выйти на улицу?
Девушка покачала головой.
– Не сейчас.
Она нашла носовой платок в своей сумочке и отерла глаза.
– Извините, – повторила она. – Мне так неловко.
– Почему? – спросила Мадлен. – Вам просто стало плохо – вот и все.
– Я не больна, – проговорила девушка, и слезы опять потекли из ее глаз. – Я – беременна.
– Ох, – вырвалось у Мадлен, заметившей, что на ее пальце не было кольца. Она не знала, что сказать.
– Вернитесь к своему кофе, – сказала девушка. – Теперь со мной все хорошо.
– Нет, не все хорошо.
Мадлен помолчала.
– Как Вас зовут?
– Симона.
– Пейте коньяк, Симона.
Девушка повиновалась.
– А ваше имя?
– Мадлен Габриэл. – Она помолчала опять. – А вы уверены?
– Насчет беременности? Полностью.
Глаза Симоны были похожи на спелые черные вишни, с красными кругами вокруг них, ее кожа была бледно-оливковой, нижняя губа была пухлой, даже немного опухшей, словно она кусала ее.
– Три месяца, – сказала она. – И когда они узнают, я окажусь на улице.
– Кто?
– Мсье и мадам Люссак – я у них работаю. Я – bonne à tout faire,[43] их горничная, и я недостаточно сильная, чтобы скрывать от них правду – я уже три раза падала в обморок.
– Может, они вам помогут?
– Нет, – Симона покачала головой. – Как они могут? Они – приличные люди с маленькими детьми. И в любом случае, есть вещи, которые я делать больше не должна – если хочу сохранить ребенка…
– Конечно, вы хотите его сохранить. Симона пожала плечами.
– Было бы проще… – она замолчала. Мадлен посмотрела на нее.
– Пойдемте.
– Мне еще не пора – мне хочется еще посидеть.
– Мы пойдем не к вам на работу.
– Тогда куда же?
– Со мной, – улыбнулась Мадлен. – Домой.
Мадлен уже выложила ей то, что самой Мадлен показалось блестящим и гениальным по своей простоте планом. Даже если б хозяева девушки были и более добросердечными, и более широко мыслящими, чем можно было заключить со слов Симоны, ей все равно бы пришлось оставить это место, потому что она не смогла бы выполнять свои тяжелые обязанности. И это освобождает вакансию, для которой Мадлен была не так уж неквалифицированна, как в случае с любой другой работой.
– Я – сильная, – говорила она решительно Симоне. – У меня есть воля, и мне отчаянно нужна работа. И там есть, где жить – все просто идеально!
– А я? – спросила разумно Симона. – Где же буду жить я?
– Ты можешь остаться здесь, с Ноем, – Мадлен предусмотрела все. – Ему нужна горничная – но это будет гораздо более легкая работа, чем та, к которой ты привыкла. Он – добрейший, тишайший и заботливейший человек на свете.
– Но он меня даже не знает. Ты же ничего не знаешь обо мне – ты просто подобрала меня с пола в кафе. Я для тебя – полная незнакомка, ты даже не знаешь моей фамилии.
– А я ведь могу ее узнать?
– Дайя.
– А что это за фамилия?
Впервые за время их знакомства Симона улыбнулась.
– Мой отец – алжирец, а мать – француженка.
– Bon,[44] – сказала Мадлен. – Теперь я знаю твое полное имя.
Когда Ной вернулся домой, Мадлен была уже наготове. Велев Симоне оставаться в спальне, она встретила кантора самой трагической передачей истории девушки, на какую только была способна, и выпалила планы на свой собственный счет.
– Я могу сама представиться мадам Люссак в ее grand appartement[45] – они занимают два этажа на бульваре Сен-Жермен в районе Бурбонского дворца – прежде чем она даже узнает о ждущей ее проблеме. Это же здорово, Ной! Ей даже не придется тратить время и нервы на поиски новой горничной – ведь я могу приступить к работе сразу же, как только ее оставит Симона.
Она в первый раз перевела дух и посмотрела на реакцию Ноя.
– Теперь я могу высказать свое мнение? – спросил он мягко.
– Конечно.
– А как это поможет Симоне?
Мадлен приступила ко второй части своего плана.
– И, пожалуйста, не говорите, что вам не нужна прислуга – потому что она вам нужна. Господин такого положения, как ваше, просто должен иметь экономку. У вас есть более важные, более духовные вещи, о которых вы можете думать – а не тупые однообразные домашние дела. Симона может ходить за вас по магазинам…
– А мне нравится покупать самому, – вставил он.
– Конечно, отдельные вещи – но не все эти утомительные и скучные необходимости… такие, как мыло или крем для чистки ботинок. Да и потом, вы не очень любите мыть и стирать, правда, не любите? И я знаю, как вы ненавидите гладить рубашки. А Симона гладит просто превосходно!
– Вы уже видели ее за работой? – поинтересовался Ной.
– Еще нет, но она говорила мне, и я ей верю – у нее честное лицо.
– А, может, мне тоже покажут это лицо? – предложил Ной. – Думаю, именно поэтому Хекси скребется в вашей спальне.
– Я позову ее.
– Будьте так любезны.
Симона была скованной от смущения, глаза ее еще больше покраснели.
– Мне так стыдно, мсье, – прошептала она.
– Где живет ваша семья?
– В Авиньоне, мсье.
– А может, вам лучше вернуться к ним, домой?
– В свое время, – допустила Симона. – Может случиться так, что у меня не будет другого выбора… но все же я надеюсь, что… – Она густо покраснела.
– …что мой друг женится на мне.
– Вы любите его?
– Очень.
– А он знает, что вы ждете от него ребенка? – спросил осторожно и вежливо Ной.
Симона кивнула.
– Думаю, он испугался… Но он – неплохой парень… может, он вернется ко мне. Но если я сейчас уеду из Парижа, тогда – надежды никакой.
– Понимаю.
– Правда? – быстро подхватила Мадлен. – Я знала, что Вы поймете.
– Я понимаю, что мадемуазель Дайя в плачевном положении.
– Но оно не настолько плачевное – по крайней мере, теперь, – глаза Мадлен блестели ярче, чем обычно. – Это такое чудесное волшебное разрешение проблемы – оно поможет нам всем.
– Это невозможно, – сказал Ной.
– Ерунда! Это не только единственно возможное решение – оно и еще очень удобное. Для всех нас. Вы говорили, что если я найду подходящую безопасную работу и место, где жить, вы одобрите мои действия, а мсье и мадам Люссак – очень почтенные уважаемые люди.
– Так оно и есть, – эхом отозвалась Симона.
– А чем занимается мсье Люссак? – спросил Ной девушку.
– Он имеет дело с антикварной мебелью, мсье, у него галерея на Фобур Сент-Оноре, и вся квартира полна красивыми вещами.
– Звучит чудесно, – подхватила Мадлен. – Я не могу дождаться, когда увижу все это.
– Конечно, я не могу удержать вас от попытки… – мрачно посмотрел на нее Ной. – Но мне кажется, будет лучше, если мадемуазель Дайя сама расскажет мадам Люссак о своем положении, прежде чем вы пойдете туда, думая, что есть свободное место.
– Но для Симоны это слишком тяжело, да и потом, если она может остаться здесь…
– Нет, – твердо ответил Ной.
Симона опять начала плакать, и Мадлен, словно защищая, обняла ее за плечи.
– Но это только на время. На оговоренное время, – взывала она к Ною. – С вашей помощью Симона сможет переговорить со своим другом и выйти замуж – а если нет, она вернется назад, в Авиньон, в любом случае – когда родится ребенок.
Ной молча смотрел на обеих девушек: на одну, такую импульсивную и настойчивую, и на другую – несчастную, отчаявшуюся и потерянную.
Даже если б я и мог что-то сделать, – сказал он, – я не могу не учитывать мнения моих прихожан. Они, конечно, не одобрят этого, и нельзя ждать, что мадам Вольфе станет опекать ее – я в этом уверен.
Мадлен взглянула на часы на каминной доске и поняла, что через какие-то минуты в квартире должна появиться la dame respectable. И еще Мадлен вспомнила еврейское слово, которое мадам Вольфе часто повторяла за эти двенадцать дней – в основном, в отношении Ноя. Мицва.[46] Оно означало хорошее доброе дело, особенно благотворительного толка.
Она вынула свой собственный платок из кармана и протянула его Симоне, чтобы та вытерла нос. А потом она взглянула на Ноя – в упор, вызывающе, прямо в его карие глаза.
– Вы сделаете такое чудесное мицва, – сказала она торжественно, зная, что это была ее козырная карта, и что если она будет бита, дело пропало.
Улыбка появилась на губах Ноя, как долгожданный луч солнца из-за туч, прорывая его внутреннюю оборону, – что и нужно было Мадлен. А он понял, без тени сомнения, что она убедит неизвестную ему мадам Люссак и станет возможно самой необычной bonne à tout faire, какую только эти добрые люди когда-либо знали.
И еще он понял, что ему будет ее не хватать.
– Так у вас нет опыта, так, Мадлен?
– Нет, мадам, но я молодая и сильная.
– Вы, конечно, умеете шить?
– Oui, Madame.[47]
– И гладить?
– Naturellement, Madame.[48]
– Отец Бомарше сказал мне, что вы выросли в приличной семье, и что в вашем доме было много красивых вещей. Он считает, это означает – вы будете бережно обращаться и с нашей собственностью.
– О да, мадам.
– Ваши волосы довольно неопрятны, Мадлен. Мсье Люссак и я хотим, чтобы вы были чистой и опрятной всегда.
– Конечно, мадам. На улице довольно ветрено сегодня.
Мадлен сделала паузу, думая, чем произвести впечатление.
– Я довольно хорошо готовлю, мадам.
– У нас есть чудесная повариха, Мадлен. Хотя, конечно, вам придется прислуживать во время семейных обедов, а также во время более скромных обедов с гостями.
– Я буду делать это с удовольствием, мадам.
– Тогда очень хорошо.
Через сорок восемь часов после знакомства с Симоной Дайя Мадлен уже поселилась в своем новом жилище – маленькой, выкрашенной белой краской комнатке в мансарде с покатым потолком, слуховым окошком и окном размером не больше мужского носового платка. Ее единственной мебелью была узкая кровать, маленький столик и всего один стул, на котором она сидела в свой первый вечер здесь, пытаясь справиться со своей первой работой – подогнать на себя две униформы Симоны. Мадлен, бывшая всегда честной, бессовестно солгала насчет своих портновских способностей. Конечно, ее и вправду учили шить – сначала Хильдегард, а потом – в школе, но это требующее усилий и утомительное занятие всегда было для нее сущим наказанием, и она никогда не выказывала никаких признаков старания.
– А теперь я за это расплачиваюсь, – бормотала она самой себе, когда уколола палец в пятый раз, слизнув маленькое алое пятнышко раньше, чем оно испортит белый воротник или манжеты на черной униформе; ей отчаянно хотелось бросить это занятие, но она знала, что завтра утром ей нужно выглядеть особенно аккуратной, опрятной и подтянутой – иначе все старания Ноя пропадут зря.
Он сделал маленькое чудо, позвонив отцу Бомарше, местному священнику, своему другу, с просьбой посодействовать. Когда святой отец отправился навестить мсье и мадам Люссак на бульваре Сен-Жермен, чтоб объяснить затруднительное положение Симоны и предложить Мадлен в качестве отличной и надежной замены, Ной и Симона решили поработать над самой Мадлен, ища что-нибудь подходящее, в чем она может пойти на эту встречу, и пытаясь обуздать ее непокорные волосы так, чтоб они казались вполне смирными.
Единственной спорной вещью была Хекси. Невозможно было представить себе обстоятельств, при которых Габриэль Люссак согласится принять маленькое животное в свой красивый ухоженный дом. И опять прелестные глаза Магги обратились к Ною Леви.
– Никто лучше вас не знает такс, Ной, – сказала она чуть льстивым тоном – из самых лучших побуждений.
– А еще я знаю сколько с ними хлопот, – ответил он без энтузиазма.
– Симона будет с ней гулять – это хорошо для ее ребенка. Это заставит ее заглатывать достаточно свежего воздуха. Ведь ей это так необходимо! А я буду приходить к вам всякий раз, как только смогу.
– У вас будет не так много времени, вы же понимаете, Мадлен, – вежливо и осторожно предупредил ее Ной. – Вы приехали в Париж в поисках свободы, но боюсь, вы потеряете ее уже через две недели.
– Но это же было ваше жесткое условие – чтоб я за две недели нашла работу, – напомнила ему Мадлен. – И вы были совершенно правы. Я приготовилась работать не на шутку, и если будет очень тяжело, я напомню себе, что это просто средство для того, чтоб остаться независимой.
Уже меньше чем через неделю Мадлен знала, что, как обычно, она действовала под влиянием порыва. Трудно было отыскать человека, который бы еще меньше подходил на роль горничной, чем она. Но все же Мадлен была настроена решительно – она будет продолжать работать! Она знала – у нее нет выбора. Пока она не подыщет себе что-нибудь получше – а на это пока было непохоже – или не отыщет отца или, по крайней мере, Зелеева, она должна считать себя везучей, что твердо стоит на ногах.
Это была роскошная квартира, вся заполненная – как и говорила Симона, разными чудесными вещами: красивые и мягкие, как пух, ковры, идеально повешенные портьеры и занавески, коллекция хрупкого фарфора, внушительного вида тяжелая мебель, прекрасные произведения искусства, любовно начищенное серебро. Мадлен выросла в доме простой роскоши, и она была ребенком, считавшим эти дорогие вещи просто тем, что должно доставлять удовольствие. Теперь она видела, что для Габриэль и Эдуарда Люссаков все то, что их окружало, было по-настоящему важно – они всю жизнь собирали эти драгоценные находки. Задачей Мадлен было заботиться о них, и эта ее новая ответственность тревожила ее.
Она всегда чувствовала себя измотанной к концу дня. За все свои шестнадцать лет она никогда еще не работала так много. Ее хозяева вовсе не были недобрыми, но их претензии были высокими. Двое их дочерей, Андрэ, четырнадцати лет, и Элен, на два года моложе, были живыми, хорошо воспитанными девочками и доставляли Мадлен мало хлопот: большинство времени они проводили вне дома – или в школе, или у друзей, да и потом мадам Люссак доставляло удовольствие самой заботиться о своих детях.
– Мадлен лишь немногим старше Андрэ, – сказал Эдуард Люссак своей жене. – Мне иногда кажется – она с трудом удерживается, чтоб не подружиться с ними.
Габриэль Люссак кивнула.
– Мне кажется, что Мадлен вообще многое дается с трудом, должна тебе сказать. Она не привыкла много работать.
– Но она старательная, n'est-ce pas, chérie?!
– О да, конечно, она очень старается, – улыбнулась мадам Люссак. – И иногда ей кое-что удается… но это не происходит естественно, само собой.
Обязанностью Мадлен было содержать каждый сантиметр красивого и огромного пола двухэтажной квартиры в безукоризненной чистоте, на ней лежала вся стирка и утюжка, она должна была помогать мадам Блондо, поварихе – внушительно сложенной пятидесятипятилетней женщине незаурядной силы – если это было необходимо; чистить семейное серебро – непрерывное и неблагодарное занятие, как казалось Мадлен – потому что как только она заканчивала, ей приходилось начинать все сначала; сервировать стол перед каждой едой и подавать ее – от завтраков в постель мадам Люссак до званых обедов, которые ее хозяева, может, и считали скромными, но Мадлен казались роскошными и утомительно частыми.
Как и заметили ее работодатели, она очень старалась, отказываясь сдаваться, и так как она была молодой и сильной, то знала, что эта работа доступна ей физически. Но дисциплина и монотонный надоедающий характер работы шли вразрез с ее натурой. Мадлен хотелось убежать на свободу, бродить по городу, и, самое главное, ей нужно было время, принадлежавшее только ей – чтоб найти Зелеева и отца. Конечно, она добровольно ушла от своей семьи, и до сих пор считала, что приняла тогда верное решение – но теперь Магги боялась, что ее исчезновение сделало невозможным для Александра найти ее. Она обнаружила, чем больше проходит времени, тем больше ей не хватает Амадеуса и его любящего взгляда, и тепла его заботы, и ей все больше и больше не хватало отца – хотя они провели вместе так мало времени за последние годы. Если б она хотя бы знала, где он, она постаралась бы пока смириться с их разлукой. А сейчас она не знала ничего, и Александр Габриэл мог быть уже мертв. Так же, как и ее дедушка.
В июле парень Симоны Дайя пришел в дом номер 32 по бульвару Осман, чтоб потребовать ее и еще неродившегося ребенка. Дом Ноя Леви стал снова принадлежать только ему одному. Правда, там осталась еще Хекси, которая была довольно капризной, но он был ей рад, потому что чувствовал себя одиноким после ухода Мадлен. Симона была хорошей и благодарной девушкой, и изо всех сил старалась сделать так, чтоб Ною было хорошо, но Мадлен… Мадлен – это Мадлен, и этим все сказано. Хотя она и пробыла в его квартире всего две недели, эти золотистые волосы и редкие бирюзовые глаза, ее отвага… он мог назвать это только chutzpah… оставили на его сердце отметину надолго. Их дружба, конечно, будет продолжаться… но Ной чувствовал, что эта девушка не останется навсегда в Париже. А больше никогда не увидеть Мадлен – да, это было бы несомненным несчастьем. Она оказывала такое влияние на людей – очаровывала всякого. И Ной подозревал, что так будет всегда.
Совершенно очевидно, что Люссаки тоже попали под ее обаяние – потому что иначе они бы уволили ее давным-давно. Как она ни старалась, Мадлен никогда не выглядела так, как должна была выглядеть прислуга. Ее волосы словно обладали своим собственным характером и волей. Они упорно отказывались оставаться подколотыми и спрятанными под скромной белой наколкой, которую ей полагалось носить – и вообще Мадлен была просто не в состоянии выглядеть скромно. И, что еще хуже, все ее попытки преуспеть на своем новом поприще пропадали втуне. Всего за пару месяцев Мадлен прожгла утюгом шелковые простыни Люссаков, оставила выбоины и вмятины на их серебряном чайном сервизе викторианской эпохи, переколотила бесчисленное количество изделий из севрского фарфора и уйму мейссенских статуэток, и выстирала красный пуловер Элен из шерсти ягнят вместе с любимым кремовым кардиганом мсье Люссака.
– Когда я его вытащила, он был весь в розовых подтеках и пятнах, – жаловалась она Ною в один из своих выходных дней. – А он был так добр со мной – хотя я знаю, что он наверняка рассердился.
– Думаю, он понял, что это была ошибка, – сказал Ной в своей обычной вежливой и бережной манере.
– Конечно, это была ошибка, но я делаю так много ошибок!
Мадлен сидела, устроившись на канапе Ноя, и трепала Хекси по ушам, чтобы успокоиться.
– Кажется, я такая неуклюжая. Нет, правда, чаще всего я нерасторопная, но иногда я просто слон!
– Не принимайте это так близко к сердцу, – посочувствовал ей Ной.
– Легко сказать! Как я могу не принимать это близко к сердцу? Они ведь так хорошо ко мне относятся – она может быть строгой – но никогда недоброй или несправедливой! Вот мадам Блондо – та меня обзывает, один раз она меня даже шлепнула…
– Ты шутишь, – Ной подался немного вперед, успокаивая ее.
– Но я ее не виню. Я уронила посудину в ее превосходное сырное суфле – оно было готово, и можно было уже подавать. Правда, потом она извинилась, что вышла из себя, но я уверена – она ненавидит меня.
– Чепуха.
– Но я не собираюсь сдаваться, – Мадлен встала. – Они дают мне шанс за шансом, и я буду все больше и больше стараться.
В ее глазах был решительный блеск.
– Я стану хорошей горничной – даже если это сведет меня в гроб.
На следующий день она уговорила мадам Люссак не отсылать новый пеньюар из атласа и кружева к Мюссэ на Фобур Сент-Оноре, где должны были вышить монограмму. Ей хотелось, чтоб мадам увидела, как она преуспела в работе с иголкой. Но увы! Как оказалось, Мадлен заварила эту кашу лишь для того, чтобы обнаружить, что она прошила сразу несколько слоев атласа, и в карман стало просто невозможно залезть рукой. Тремя днями позже убирая со стола после обеда, она залила воском скатерть, и прожгла ее свечой, которая, как ей показалось, давно потухла. А в свой выходной в ноябре, после часовой прогулки с Хекси на бульваре, Мадлен провела ее через парадную в холл, и такса немедленно сделала лужу на мягком зеленом ковре Люссаков.
Но все же они не уволили Мадлен. Иногда она почти хотела, чтоб они сделали это.
В течение нескольких месяцев Мадлен регулярно помещала объявления в двух журналах – каталогах изделий из драгоценных камней, золота и серебра. И однажды днем в апреле 1957-го ей позвонили.
– Allo?
– Магдалена Александровна, это вы?
– Не может быть! – ее сердце бешено заколотилось от радости. – Где вы?
– В Париже.
Они встретились за поздним ужином в «Брасьери Лип» напротив Сен Жермен-де-Пре. Прошло четыре года с тех пор, как они в последний раз виделись, но Магги показалось, что Зелеев почти не изменился. Его волосы были такими же рыжими и безупречно причесанными, а его усы – такими же густыми и ухоженными, и глаза – все те же зеленые и изменчивые.
– Магги, ты прекрасно выглядишь!
Его объятье было крепким, а щеки благоухали его любимым знакомым бергамотным маслом.
– И вы тоже – но теперь я Мадлен.
Они сели – напротив друг друга. Ресторан, оформленный в духе art nouveau,[49] был, как всегда, полон; в воздухе стоял гул разговоров, и пиво лилось в кружки.
– А почему ты изменила имя?
– Мне показалось, что это нужно сделать. Я изменила свою жизнь, и значит – я тоже изменилась?
– Тебе нет нужды меняться – но Мадлен тебе подходит.
– Где вы были?
Мадлен до сих пор не могла поверить, что он здесь; у нее было сильное искушение протянуть руку и коснуться его – чтоб убедиться, что он – настоящий.
– Как вы меня нашли?
– Я приехал в Париж два дня назад, – рассказал ей Зелеев. – А вчера мой коллега с рю дю Тампль показал мне твое объявление – я был так счастлив, что просто полетел к телефону. Я несколько раз писал тебе в Цюрих – но не получал ответа.
– Потому что я оттуда уехала – больше года назад.
– После смерти Амадеуса, – сказал Зелеев и кивнул. – Я поражен.
– Но где же вы были? Я месяцами давала объявления, и я была в Женеве, прежде чем приехать сюда – никто там о вас не слышал.
– Какая короткая у них память, – проговорил Зелеев с кривой улыбкой.
– Я вспомнила, что вы работали на Перро и сыновей.
– Ты ходила туда?
– Только в магазин – но они не захотели мне помочь.
– Я был в Америке, – сказал Зелеев. – В Нью-Йорке. Мои таланты стали немного не соответствовать вкусам Европы – но там, за океаном, меня оценили. – Он сделал паузу. – Но я по-прежнему люблю путешествовать, и ненавижу подолгу быть далеко от Парижа.
– А теперь мы здесь оба, – Мадлен помолчала и почувствовала, что все ее тело напряглось. – А мой отец?
– Боюсь, я мало что о нем знаю.
– Но вы хотя бы знаете, где он? Он оставил мне записку… Он написал – вы будете знать, как найти его, и скажете мне. – Вся ее боль и тоска были в ее голосе. – Где же он?
– Если б я только мог сказать тебе, Магги! – Он улыбнулся. – Я не могу перестать называть тебя так – ты не возражаешь?
– Конечно, нет.
Они заказали ужин и эльзасского пива, прежде чем Зелеев стал продолжать.
– Здесь, в Париже, у меня многие годы сохранялся обычный адрес моего пристанища – твой отец его знает, но я получил весточку от Александра всего один раз, вскоре после смерти Амадеуса.
– Когда?
– Через три месяца. На письме был штемпель Гамбурга, но не было адреса, и Александр писал, что вскоре снова тронется в путь. И с тех пор больше – ничего.
– Что же он написал в этом письме? – Мадлен чувствовала себя совсем как погибающий от голода – если нельзя получить целый обед, то драгоценны и крошки. – Оно у вас с собой?
Зелеев покачал головой.
– Я даже и не мечтал о таком счастье – встретить тебя, ma chère.
– У вас его нет… – разочарованно протянула Мадлен.
– Но я могу вспомнить.
– Правда?
– Он написал коротко – в основном, о тебе, а еще – об Eternité.
– Значит, вы знаете? – тихо спросила Мадлен.
– Что он взял ее? Да, он написал мне. Он боялся, что Джулиусы или Хильдегард могут найти ее прежде, чем ты сможешь приехать туда, и поэтому на всякий случай он прихватил ее с собой. Он писал, что любит тебя еще больше, чем прежде… и что не видеть тебя – это самое большое горе в его жизни. Но он верит, что в один прекрасный день он сам сможет отдать Eternité тебе. А пока он клянется, что сохранит ее – ради тебя и отца.
Принесли пиво. Зелеев пил его жадно, а Мадлен смотрела на него и изнывала от желания услышать еще что-нибудь. Но больше ничего не было.
– Если он напишет вам опять, вы ведь сможете сказать ему, где я, правда?
– Да. Если только он даст мне свой адрес.
– Но разве он может снова не дать? Почему? – умоляюще спросила она.
– А вдруг у него просто нет возможности?
– Но почему? – она помолчала. – Из-за женщины? Из-за того, что случилось той ночью?
Зеленые глаза Зелеева стали зорче и жестче.
– Кто тебе сказал?
– Моя мать. Вот почему я ушла из дома – из-за ее лжи.
– Понимаю.
– Разве?
Мадлен была просто вне себя от радости, что снова видит Зелеева, она была счастлива, что снова нашла важную ниточку, связывавшую ее с прошлым. И самое главное – ее отец жив: по крайней мере, год назад он был цел и невредим в Германии. Но снедавшая ее мука, что она оказалась совсем оторванной от него в ту ночь, когда уехала из Цюриха, злое чувство к Эмили, и довлевший над всем этим страх, что кое-что из рассказанного матерью об Александре могло быть правдой, сидели в ней, и Мадлен с тоской и болью все эти годы бессознательно ждала момента, когда наконец эти страшные мысли оставят ее.
– Пожалуйста, Константин, скажите мне правду. Она увидела, как его бледные щеки залила краска.
– Ведь я больше не ребенок. Она ждала.
– Вы не можете сделать мне хуже, если расскажете, что произошло. Пожалуйста.
– Прямо сейчас? – спросил он.
– Я ждала десять лет, – ответила она, и голос ее дрогнул. – Я больше не могу. Поймите, я больше не могу.
Глаза его сузились от знакомого Мадлен отвращения, но потом потеплели от жалости к ней. А потом он рассказал ей. Ту же самую историю, которую она слышала от Эмили – хотя он рассказывал иначе, его голос был бережным и дрожал иногда, когда он пытался преуменьшить преступление отца.
– Мы оба виноваты, – говорил он. – Мы оба были пьяны – я был жутко, чудовищно пьян. Но наркотики… эти проклятые наркотики, которые принял Александр – они довели его до безумия и уничтожили его достоинство. Он не понимал, что делает.
– Продолжайте, – сказала Мадлен, горло ее сдавило.
– Твой отец заплатил за свои грехи – за слабость и безрассудство – в тысячу раз более дорогой ценой. Той ночью, Магги. Но я никогда не переставал проклинать себя за свою роль в этой истории.
– Но вы не били женщину, – прошептала с несчастным видом Мадлен. – Вы не пытались ее убить.
– Нет, но все равно мне есть за что себя проклинать. – Внезапно лицо Зелеева исказилось от боли воспоминаний. – Если б я не приехал в Цюрих в тот день, если б я, как безмозглый мальчишка, не напился так по-свински, чтоб купить шлюху… если б я не потащил женатого мужчину неизвестно куда на ужин – ваши отец и мать по-прежнему были бы вместе, пусть не очень счастливы, но вместе, и ты бы жила дома, в уюте – где тебе и должно жить.
– Вы думаете, мне важен комфорт?
– Нет, – его голос звучал горько. – Но это важно мне.
Они встречались так часто, как только было возможно. Зелеев вскоре должен был снова уехать из Парижа. Иногда Мадлен чувствовала, что эти встречи были самой большой радостью, какую только она испытывала с тех пор, как видела его в последний раз в Давосе. Но в другие разы они отчаянно спорили – Константин был твердо убежден, что она занимается не своим делом – роль горничной ей совсем не подходит, и она зарывает в землю богом данный ей талант.
– Тебе надо брать уроки пения, – не уставал он ей повторять. – Никакого драянья полов! Такое самоуничижение хорошо в романах – но не в реальной жизни.
– Но вы ведь обожаете свои драгоценные романы, – дразнила его Мадлен, памятуя о том, что сказал ей когда-то Зелеев: он никогда не ездил куда-либо без своих любимых «Анны Карениной» и «Отверженных».
– Да, я счастлив вновь и вновь проливать слезы над страданиями Фантин и бедной Анны, – отрезал он. – Но у меня нет никакого желания видеть и слезинку в глазах тех немногих людей, которых я люблю.
Они обнялись – Мадлен была глубоко тронута его заботой о ней, хотя его гнев и забавлял ее, что немало расстраивало Зелеева. Она познакомила его с Люссаками, надеясь, что встреча с ними еще больше поднимет ему настроение. Но он сказал потом только, что был бы рад, если б Габриэль и Эдуард Люссак были ее друзьями. Но они – ее работодатели, добавил он, и, значит, ошибочно считают, что они выше ее. Он также встретился с Ноем Леви и был очень рад, когда Хекси стала радостно лаять и носиться вокруг него, но Магги чувствовала, что он держится с Ноем отчужденно, и это ее очень расстроило.
– Я вас не понимаю, – сказала она ему позже. – Ведь Ной, в сущности, спас мне жизнь, когда я приехала в Париж. Если б не он – даже и не представляю, что б тогда могло со мной случиться.
– И я ему за это, конечно, благодарен, – ответил Зелеев. – Но тем не менее, он не для тебя, Магги.
– Мадлен, – поправила она. – И я не понимаю, что вы имеете в виду, говоря, что он – не для меня. Слава Богу, он – не мой парень.
– Не будь вульгарной.
– А вы не будьте таким сердитым – на вас это непохоже. И Вам это не идет.
Однажды Зелеев встретился с ней в ее выходной, и лицо его просто сияло от восторга.
– Какое у меня было утро, Мадлен!
– А где вы были?
– Les egouts, – сказал он ей. – Клоака.
– Но зачем?
– Конечно, ради Жана Вальжана.
– Кого?
– Героя «Отверженных» Виктора Гюго, Жана Вальжана. – Он закатил глаза. – Боже! Ты до сих пор не читала? Совершенно ясно, что нет.
– Извините, – улыбнулась она.
– Это было потрясающе. Я давно собирался это сделать – я вообще не понимаю, почему я до сих пор не собрался? Но теперь, когда я наконец сподобился, я приобщился!
– К канализации?
– К преисподней Парижа.
Они сидели у Фуке на Елисейских полях – как всегда, здесь собирались представители блистающих верхов. Те, кому меньше повезло, рады были поглазеть на них и послушать их беззаботную болтовню, и на лицах их явно читалась надежда – может, когда-нибудь дойдет очередь и до них, и они тоже будут сиять и прожигать жизнь так же бездумно, как эти просто лоснящиеся благополучием баловни судьбы.
– Итак, начиная с сегодняшнего дня вы будете ездить только на метро, – пошутила Мадлен.
– К черту метро! – огрызнулся слегка Зелеев. – Все-то тебе шуточки, Магги. А у меня в голове гораздо более захватывающая перспектива.
– А можно узнать, какая?
– Вот подожди и увидишь.
Он заплатил по счету и вывел ее на улицу, где поймал такси.
– Площадь Данфер-Рошро, – сказал он коротко водителю.
– А что там такое? – спросила заинтригованная Мадлен.
– Рядом кладбище Монпарнас.
– Так мы едем на кладбище?
– В некотором роде.
Выйдя из такси, Магги увидела группу людей, стоявших перед дверью, выкрашенной в зеленый цвет. Туристы – с камерами наперевес, в солнечных очках, с картами и путеводителями, возбужденно переговаривались между собой.
– Где мы?
– Смотри, – Зелеев указал на надпись у нее под ногами. Три слова четко выделялись на асфальте: ENTRÉE DES CATACOMBES. Вход в катакомбы.
– Нет, – сказала она и взглянула на него. – Константин?
– Ты ведь не боишься темноты, правда?
– Не особенно – но я больше люблю солнечный свет.
– Ну тогда после часа тьмы солнце засияет для тебя еще ярче и покажется еще чудеснее.
Дверь открылась спустя несколько минут, и группе ожидавших позволили войти. Зелеев пошел, заплатил за вход и стал, улыбаясь, подталкивать ее к ступенькам.
– Viens,[50] – сказал он.
Ступеньки были очень узкими и вились бесконечной спиралью, уходя все ниже и ниже в землю, пока не достигли дна, и туристы, спустившиеся вместе с Мадлен и Зелеевым, начали двигаться по направлению к первому тоннелю, бормоча себе что-то под нос, с неуверенными и нервными смешками.
– Зачем мы здесь?
– Ради удовольствия. Она состроила гримаску.
– Вы – человек странных вкусов.
– Пойдем, – сказал он, взял ее руку и повел вперед. Они прошли по ряду тоннелей, темных и сырых – мрачного, унылого вида. Здесь пахло отбросами и запустением. Иногда они освещались слишком слабым светом ламп, но глинистая земля была почти невидима, и Мадлен несколько раз спотыкалась.
– Мои туфли будут совсем в жутком виде, – пожаловалась она.
– Я сам почищу их – ради тебя, chérie, – Зелеев все еще держал ее за руку. – Обещаю тебе, это стоит того.
Он остановился и заглянул ей в лицо.
– Ты боишься, ma petite?
– Конечно, нет, – солгала она. – Вот еще!
– Ни чуточки?
– Извините, что разочаровала вас. Капля воды упала ей на волосы.
– Пойдемте быстрее, – она устремилась вперед, чтоб побыстрее пройти и выйти наружу.
Они все шли, и глаза Мадлен постепенно привыкали к темноте, но ее тревога возрастала, когда они все дальше углублялись в то, что совершенно очевидно было лабиринтом тоннелей; безопасность их пути обеспечивалась заградительными барьерами и еще – цепями, чтоб предотвратить поворот в непредусмотренный маршрутом тоннель.
– Если мы только изменим маршрут, – сказал Зелеев, его голос отдавался глухим эхом под подземными сводами, – то вскоре обязательно заблудимся.
Мадлен содрогнулась и крепче сжала его руку.
– Сколько еще идти?
– Скоро мы будем в самом их сердце.
Где-то впереди них послышался легкий общий возглас испуга, сменившийся одним за другим раздававшимися смешками, и вскоре они с Зелеевым – буквально через несколько минут – пришли к внутреннему входу, выкрашенному в черное и белое.
– Взгляни, ma chère, – сказал Зелеев, указывая рукой вверх.
ARRÊTE! C'EST ICI L'EMPHAE DE LA MORT.[51]
– A это что? – спросила Мадлен, внутренне похолодевшая от надписи.
– Империя смерти, – ответил он просто, и подтолкнул ее к двери. – Лучшая часть катакомб.
Мгновением позже Мадлен внезапно застыла на месте и выдернула руку. Она, как загипнотизированная, смотрела на стены, которые их окружали. Они не были больше из глины. Они не были темными. Они не были больше уныло и гнетуще одинаковыми. Они были из костей. Длинных костей человеческих тел. Большие берцовые и бедренные кости… И черепа. Больше всего было черепов – с пустыми глазницами, древних и жутких.
– Уведите меня отсюда, – наконец выговорила она хрипло.
– Но ведь это совсем недалеко, – сказал Зелеев, и его глаза с большими и черными зрачками блестели восторгом. – Фантастика, n'est-ce pas?
– Немедленно, – сказала Мадлен: неожиданно ее голос зазвучал резко и настойчиво. – Я не хочу смотреть на это – я не хочу больше оставаться здесь ни минуты. Я хочу, чтоб Вы вывели меня отсюда. Немедленно! Вы слышите меня? Или я больше не буду с Вами разговаривать. Никогда.
– Тебе уже лучше? – спросил Зелеев, когда они были опять на свежем воздухе. – Может, хочешь чаю? Или коньяка?
– Я хочу домой.
Несмотря на огромное облегчение, что она опять оказалась в реальном мире – таком чудесно-благоуханном реальном мире, полном солнечного света, цела и невредима, как и час назад, – Мадлен была все еще в ярости.
– Неужто это и впрямь было так ужасно для тебя? – сказал задумчиво Зелеев. – Я и подумать не мог, что это тебя так расстроит, ma chère.
– Да?
– Конечно, нет. – Он выглядел огорченным. – Легкий укол страха – как при катании в парке аттракционов, возможно, но не больше.
– Это были кости человеческих существ, – бросила ему в лицо Мадлен. – Я никогда не думала, что вы такой бесчувственный, Константин Иванович… а грязь и вонь? Как вы выносите вонь? – она неистово потерла руки. – Как вам понравилась грязь, Константин Иванович? Вам, который принимает ванну дважды в день?..
– По меньшей мере.
– Это не смешно.
– Конечно, нет – если это принесло тебе столько тяжелых переживаний, – сказал он бережно. – Я думал, что это тебя заинтригует – то, что ты видишь настоящую преисподнюю Парижа… я не должен был втравливать тебя в это.
– Да, не должны.
– Мне правда очень жаль, – сказал он смущенно. – От всего сердца.
Мадлен ничего не сказала.
– Вы меня простите?
Она посмотрела ему в лицо.
– Я словно попала в западню – там, внизу.
Он опять взял ее за руку, полный благодарности, когда она позволила ему сделать это.
– Простите меня, Магги, пожалуйста.
Его сокрушенность была видна на его лице.
– Конечно, я вас прощаю, – сказала Мадлен, но она чувствовала, что открыла в своем друге незнакомую, резко диссонирующую черту.
И позже, этой ночью, ей снилось, что ее заживо погребают под падающим градом черепов, а вокруг танцуют скелеты, и кости пощелкивают, как кастаньеты, в этом чудовищном гротескном фламенко; она проснулась в холодном поту, ее руки беспомощно цепляли воздух. Ее била дрожь. Сердце ее бешено колотилось. Мадлен коснулась лица и поняла, что она плакала.
– Не глупи, – сказала она, убеждая себя. – Ничего этого не было. Это – просто сон.
Но прошло еще несколько дней, прежде чем она смогла спать до утра, не просыпаясь по ночам; две недели горел у нее ночник до рассвета, и только через месяц Мадлен смогла заставить себя снова зайти в метро.
В последний день пребывания Зелеева в Париже он купил Мадлен подарок: прелестные старинные часы в дорогом магазине на рю Бонапарт, чтобы возместить потерю ее «Патек Филипп», давным-давно уже проданных для нее на аукционе муниципальным ломбардом.
– Это тебе – как напоминание о том, – сказал он ей, – что время бежит вперед, а не назад. Эта самая твоя, с позволения сказать, работа…
– Я думала, вы поняли, – перебила его Мадлен и вздохнула.
– Да. Я понял. По крайней мере, я допускаю, что в жизни иногда необходим компромисс. Но я хочу, чтоб ты мне поклялась, что запомнишь – это лишь временная мера, способ отстоять свою независимость, как ты сама сказала.
– Я клянусь, Константин.
– Каждый раз, когда я думаю о тебе – в униформе, там, на побегушках у хозяев – какими бы милыми они ни были, – я содрогаюсь.
Словно чтоб подчеркнуть свои слова, Зелеев театрально содрогнулся. Мадлен улыбнулась.
– Я буду помнить.
– Ты совсем не поешь, – продолжал он. – А тебе надо петь – не полы драить.
– Но как это возможно?
– Ты что, не хочешь больше петь?
– Конечно, хочу.
Мадлен старалась не думать о своем тоскливом желании петь. Она пыталась видеть в нем просто еще одно из лишений своей жизни – и не больше. Да и потом, чтоб петь, нужно иметь силы – а у нее они все уходили на дневную работу. Но все же, против своей воли, она всегда помнила это волшебное, магическое чувство освобождения, парящего счастья, которое всегда охватывало ее, когда она бродила с песнями по лесу в окрестностях Цюриха или пела в доме у дедушки.
– Никогда не отказывайся, – сказал Зелеев. – Ни от пения, ни от всего остального, чего тебе хочется в жизни.
После того, как он вернулся в Нью-Йорк, у Мадлен появилось ужасное ощущение жизненного спада. Она чувствовала пустоту и унылое однообразие внутри себя – словно она потеряла цель, ориентир. Долгожданная встреча с Зелеевым состоялась, и хотя он поклялся ей во время их взволнованного прощания со слезами на глазах, что позвонит ей, как только получит весточку от Александра, все же Мадлен пришлось призвать на помощь все свои силы, какие у нее только остались, чтоб продолжать верить, что однажды она снова увидит отца. А пока не оставалось ничего больше, как только терпеть.
Самым худшим было то, что теперь, после стольких лет неуверенности, она знала правду о той ночи. Но разве ей стало от этого легче? Наоборот, теперь она не могла не признать, что Эмили все-таки не лгала. Это было тяжелое чувство – словно признать свое поражение. Но, как бы там ни было, это только еще больше подчеркивало, насколько она была другой, не такой, как Эмили и Хильдегард. И Мадлен поняла, что ее любовь была независимой ни от чего, и именно этим она отличалась от всей ее семьи. Ее любовь была безусловной, а именно это и есть свойство настоящей любви. Ее отец был человеком с изъяном, он не был больше лучезарным героем ее детства – но это ее не пугало. Но теперь она сама уже не была больше ребенком, и Мадлен всем своим сердцем чувствовала и понимала, что слабость Александра, и даже его грехи не могли убавить ее любовь и заботу о нем. Это неподвластно времени и обстоятельствам.
Она жалела только, что романтика и приключения ушли из ее жизни. Мадлен приехала в Париж, чтобы найти отца и сделать новый рывок, чувствуя себя героиней фильма, готовящейся принести жертвы во имя того, что, она знала, было правильным. Теперь она осталась один на один с реальностью – и знанием того, что оставила позади жизнь, полную роскоши, комфорта и безопасности ради работы под неким названием bonne a tout faire, и свободы у нее было не больше, чем раньше. Когда у нее выдавался выходной, Мадлен бродила по богатым улицам города. Они напоминали ей о том, что она оставила без оглядки. Она смотрела на окна Гермеса, вспоминая бабушкины перчатки из шевро, которые периодически отсылались назад на Фобур-Сент-Оноре для чистки; она смотрела сквозь витрины Луи Вуттона и узнавала темно-коричневые с золотыми буковками чемоданы своего отчима. Она вдруг ясно припомнила, как он хвастался – они достались ему от его отца, и что у Джулиусов есть свои собственные зарегистрированные замки и ключи, зарезервированные еще и для их потомства на авеню Марсо. Она проходила мимо магазинов Баленсиаги, Ги Лароша и Нины Риччи и словно наяву слышала восхищенные вздохи наслаждения Эмили, рассматривавшей дома глянцевые модные журналы. Мадлен видела мраморные ванны и турецкие махровые халаты, отели grand luxe и роскошные рестораны, а потом она возвращалась в свою крошечную, не слишком-то теплую комнатку и надевала черную с белым униформу, в которой чувствовала себя не очень уютно, и спешила вниз на кухню, чтобы помочь мадам Блондо с приготовлениями к обеду.
Мадлен была слишком честной, чтобы лгать самой себе, чтоб отрицать, что жалеет кое о чем. Но все же у нее не выходили из головы слова Зелеева, согласившегося с ней – это временная мера, временное средство отстоять свою независимость.
И она знала – несмотря ни на что, она была права, покинув Дом Грюндли. И она не вернется туда никогда.
Эдуард и Габриэль Люссак продолжали терпеть необычную горничную, хотя и сами не совсем понимали, почему. Единственное, что они знали – это то, что Мадлен привносила в их дом чуть-чуть больше солнечного света и веселья, которые радовали и их, и Андрэ с Элен. А еще они знали – их замучает чувство некой иррациональной вины, если они попросят ее оставить это место.
Мадлен, между тем, стало совсем скучно. Она по-прежнему восхищалась Парижем – но у нее было слишком мало возможностей наслаждаться тем, что мог предложить этот город. У нее был друг – Ной, вежливый, мягкий и верный ей человек, и она была счастлива, когда узнала, что он теперь помолвлен и собирается жениться на Эстель Галан, по уши влюбленной в своего жениха и так же, как и он, поладившей с Хекси. Мадлен она сразу же понравилась своим юмором, добротой и терпимостью – но счастье ее друга сделало еще более очевидной одну вещь, которую она все время пыталась игнорировать. Пустоту ее собственной жизни. Она была одинока.
За день до дня ее восемнадцатилетия, в декабре, Мадлен, как всегда, поддалась одному из своих порывов, выплеснув таким образом все накопившиеся у нее разочарование и усталость. Она знала, что волосы ее красивы – но они просто сводили ее с ума. Всю жизнь от них были одни только неприятности. Когда она была маленькой, Хильдегард, Эмили и ее учителя вечно донимали ее тем, что она неаккуратная, неподтянутая, и как можно туже заплетали упрямые косички, пытаясь поймать в их капкан каждую золотинку волоска, выбившегося на лоб или щеки. Конечно, мадам Люссак и в голову не пришло бы прикоснуться к Мадлен хоть пальцем, но ее сдержанные и даже мягкие взгляды, в которых, однако, явно сквозило неодобрение, были достаточно красноречивы.
И Мадлен вдруг почувствовала, что с нее хватит. Она схватила ножницы из ее злополучной корзиночки со всякими вещами для шитья, отправилась в ванную комнату, встала около зеркала и стала яростно стричь. У нее вырвался возглас досады – слишком маленькие, слишком тупые! Она сбегала назад в свою комнату и принесла ножницы для ткани. Чик, чик – Теперь ей показалось, что слишком медленно. Она осмелела и стала кромсать более решительно, укорачивая то с одной, то с другой стороны. Она остановилась только тогда, когда увидела, что основная масса золотистой копны волос лежит у нее под ногами.
Задолго до того, как Мадлен покончила с этим занятием, она поняла, что совершила еще один непростительный промах. И это был даже не промах, а самая настоящая нелепая и глупая ошибка, самая глупая из всех, что она когда-либо сделала. Она хотела выглядеть шикарной и в то же время опрятной и причесанной достаточно строго. Но сейчас, глядя на себя в зеркало обескураженными глазами, она увидела, что напоминает ничто иное, как перевернутую вверх кухонную швабру.
– Мадлен!
Она услышала голос мадам Люссак, звавший ее, и поняла, что опаздывает. Внезапно на нее напала паника. Мадлен, как могла, причесала волосы, засунула отрезанный золотистый ворох волос в бумажный пакет и побежала назад в свою комнату, чтобы надеть униформу. В какой-то момент она была даже рада, потому что белая наколка легко утвердилась на ее голове, и забрать волосы не составило никакого труда.
– Мадлен, ну где же вы были? Я уже опаздываю на прием к дантисту, а мне еще нужно дать вам список покупок, которые нужно сделать.
Ее хозяйка была в такой спешке, что к счастью для Мадлен даже не взглянула на нее, когда девушка брала список. И уж конечно Мадлен как можно быстрее бросилась с глаз долой, бормоча про себя молитвы благодарности. Она сделает все, что от нее требовалось, а потом попробует что-нибудь сделать со своими жуткими волосами прежде, чем соберется вся семья. Что ж, у нее будет достаточно времени оплакать свой катастрофический вид, потому что Мадлен уже поняла – ей придется жить с этим не один месяц.
По случаю дня рождения мадам Люссак дала Мадлен лишний выходной, и ее ждали на лэнч в квартире Ноя. День был очень холодным, и это дало ей возможность натянуть шерстяную шапочку сильно на уши. Хотя она и настаивала, что сядет в таком виде за стол – несмотря на поддразнивания Ноя и Эстель, и действительно села, но Ной со смехом протянул руку и стащил шапочку с головы Мадлен.
– Dieu![52]
Смех увял на его лице. Хекси заскулила.
Нижняя губа Мадлен дрогнула, но она взяла себя в руки.
– Вам нравится? – спросила она бодро. – Последний писк.
– Что случилось? – поинтересовалась Эстель.
– Ты их случайно подожгла? – Ной внимательно посмотрел на нее. – На тебя напали?
– Не смешите меня, – неловко улыбнулась Мадлен.
– Но что ж тогда произошло?
– Я их отрезала.
– Ной, не будь таким ехидным, – выбранила его Эстель.
– Простите меня – это просто от шока. Твои прекрасные волосы!
– Знаю, – Мадлен смотрела в тарелку супа, которую поставила перед ней Эстель. – Но пожалуйста… могли бы мы больше это не обсуждать?
Эстель встала.
– Viens, – сказала она.
– Куда? – спросил Ной.
– Я не тебе. Мадлен, пойдем со мной.
– Зачем? – Мадлен посмотрела снизу на нее.
– Срочный ремонт.
– Нет, серьезно, ты думаешь, что сможешь что-нибудь сделать? – надежда блеснула в глазах Мадлен. – Я старалась – и так, и эдак, но становилось все хуже и хуже.
– Я не осмелюсь и прикоснуться к ним, – сказала Эстель и исчезла из комнаты, но вскоре вернулась, неся в руках пальто свое и Мадлен. – Но хороший парикмахер творит чудеса.
– Правда? – в голосе Мадлен было сомнение.
– А ты просто пойди, – посоветовал ей Ной. – Делай то, что говорит Эстель. Вот помяни мое слово – она почти всегда права. – Он сделал паузу. – Во всяком случае, уж хуже не будет.
Мадлен встала, и Хекси снова заскулила.
– Похоже, у меня нет выбора.
– Это точно, – согласился Ной. – Никакого.
– Да, но как же лэнч? – спросила Мадлен у Эстель, чувствуя себя виноватой. – Я причиняю вам столько беспокойства. Может, сначала поедим?
– Нет, нам нужно срочно идти. – Эстель протянула Мадлен пальто. – У Шарля в Ритце все расписано на неделю вперед по крайней мере, а то и на месяцы. А это значит, что нам придется буквально умолять. Я надеюсь только на то, что если кто-нибудь на тебя посмотрит, то сразу же посадит в кресло.
Прошло три часа. Обе молодые женщины вышли из salon de beauté[53] – одна из них не изменилась, но другая! Другая чувствовала себя полностью преобразившейся.
– Нет, это не я, – прошептала Мадлен, все еще дрожа и сжимая руку Эстель. Она взглянула на подругу, ища поддержки. – Этого не может быть.
– Могу тебя успокоить – это точно ты, – Эстель бросила одобрительный, восхищенный взгляд на Мадлен. – Я чувствую себя почти Пигмалионом.
Мадлен оглянулась, чтобы посмотреть на свое отражение в окне.
– Чудесно, n'est-ce pas?
– Просто сногсшибательно.
– Спасибо, – Мадлен повернулась к невесте Ноя, и ее глаза засветились благодарностью. – Я даже не знаю, как благодарить тебя, Эстель. Ты меня просто спасла… я думала… я надеялась – может, им удастся сделать так, чтоб от меня хотя б не шарахались на улицах, но теперь я выгляжу…
– Красивой, – закончила за нее Эстель.
– Правда?
Эстель улыбнулась.
– До сегодняшнего дня твои волосы – конечно, чудесные, красивые волосы, эдакий неукротимый нимб… но они словно заслоняли собой тебя – твое лицо, тело, даже твою индивидуальность, – она внимательно разглядывала Мадлен. – И неожиданно я вижу, что у тебя прелестные скулы и идеальная шея – и чувственный рот.
– В самом деле? – Мадлен ощутила, что краснеет.
– Все, что тебе теперь нужно – это новый гардероб.
– Но я не могу себе позволить покупать одежду. Это пальто съело все мои сбережения.
Мадлен засунула руки в глубокие карманы твидового пальто с капюшоном, которое купила в прошлом месяце. Она никогда раньше не носила бывшую в употреблении одежду, и ее вовсе не прельщала такая перспектива – но это пальто понравилось ей сразу, даже издалека.
– Оно тебе не нравится? – спросила она Эстель. – Оно – такое симпатичное.
– Нет, оно мне очень нравится, но ты же не можешь находиться в помещении в пальто, правда? – Эстель помолчала. – Позволь мне купить тебе что-нибудь новенькое.
– Конечно, нет, – решительно отказалась Мадлен. – Ты и так была уже ко мне слишком великодушна и щедра.
Эстель настояла на том, чтоб заплатить по счету у Шарля в Ритце, сказав – это подарок ко дню рождения Мадлен, от нее и Ноя. Но как бы яростно ни спорила Мадлен, она знала, что не сможет найти деньги для покупок.
– Тогда купи себе только одну вещь, – не отступала Эстель. – Мы никуда не спешим – давай просто зайдем и посмотрим. На рю де Севр.
Мадлен остановилась на пуловере из шерсти ягненка цвета ляпис-лазури, который, как уверяла Эстель, очень шел к ее глазам – они казались еще огромнее и ярче, теперь, когда ее волосы больше не затеняли их собой; а потом Мадлен обняла Эстель с любовью и благодарностью, но, извинившись, отказалась вернуться с ней на бульвар Осман – было уже довольно поздно, да и потом она вдруг почувствовала сильное и неодолимое желание побыть одной. Она чувствовала, что это и впрямь была новая Мадлен – прежняя Магги-ребенок исчезла навсегда. Это было особенное, волнующее ощущение, и она хотела разделить его с Парижем – городом, который уже дал ей так много: хороших друзей, весьма сносную надежную работу и крышу над головой. А еще – постепенное осознание своего нового, меняющегося и развивающегося «я».
Начался снегопад, но Мадлен так не хотелось накидывать на голову капюшон. Она даже не надела на голову вязаную шапочку. Ничто на свете не заставит ее спрятать свою новую чудесную прическу. Большие влажные белые хлопья мягко ложились на ее волосы, оставляли капельки воды на щеках и холодили маленькие точеные и открытые теперь уши, но какое сейчас ей до этого дело? Внутри у нее все ликовало.
Неожиданно проголодавшись, она обнаружила, что находится рядом с площадью Мадлен, и пошла в Фушон. Она не заходила туда с того самого второго дня в Париже, но сегодня был день ее восемнадцатилетия – сегодня все должно быть иначе. Она стала другой. Мадлен купила два крохотных лотарингских пирожка и слоеное пирожное, потом купила две маленькие коробочки глазурованных орехов: одну – для Эстель, а другую – для мадам Люссак. Прижав к себе покупки и мешочек, в который продавщица положила ее старый пуловер, она быстро пошла к саду Тюильри.
Сумерки уже сгущались над садом, и Мадлен только что смахнула со скамейки мягкий снег, чтоб сесть и съесть пирожки, как увидела мужчину.
Он был всего в нескольких ярдах от нее – так близко, что можно было коснуться его рукой. Высокий и худой – очень худой – немного угловатый, но изящный. Черный пуловер и черные брюки были видны под расстегнутым оливково-зеленым плащом. На нем не было шляпы, и волосы его были прямыми, темными и густыми, а глаза в тусклом свете казались темно-голубыми, с густыми черными ресницами. Сигарета в уголке рта выглядела настолько естественно – словно часть его самого, своеобразное продолжение.
Снег перестал падать, и Мадлен смогла рассмотреть незнакомца, он казалось, не видел ее. Его кожа выглядела гладкой, чистой и бледной – словно редко видела солнечный свет, а руки его, без перчаток, были изящными, с длинными пальцами. Красивый мужчина, подумала Мадлен.
Он кормил птиц – стайку маленьких городских птичек – тем, что было похоже на крошки от рогалика, и через несколько секунд Мадлен поняла, что он разговаривает с ними приятным тихим голосом. Она продолжала смотреть, затаив дыхание, когда воробышек порхнул к нему на ногу, крохотные лапки смешно семенили по кожаному ботинку, и Мадлен вдруг расхотелось есть – она боялась даже поднести пирожки ко рту, она боялась пошевелиться, чтобы не вспугнуть очарование этого момента.
Крошки кончились, и большинство птичек уже разлетелось в разные стороны, унося в клювиках угощение. Но мужчина стоял неподвижно и продолжал мягко говорить что-то птенцу, усевшемуся на ботинок. Но вот пепел, копившийся на кончике сигареты, упал на снег, и чары рассеялись. Воробышек улетел, и мужчина повернулся к Мадлен.
– Спасибо, что подождали, – сказал он.
Какая теплая и искренняя улыбка у него, подумала Мадлен. Она догадалась, что он часто улыбается – его лицо хотя и было молодым, вокруг глаз и рта сбежались морщинки.
– Хотите присесть? – она не почувствовала никакой неловкости, что расчищает для него место возле себя.
– Merci. Он сел.
– Выглядят вкусно, – он посмотрел на пирожки.
– Хотите один? Я просто не съем оба.
Мадлен протянула ему другой пирожок, и он охотно взял его.
Они начали болтать, и теплое ощущение удовольствия и какого-то восторга охватило все ее существо – словно внутри нее включили некое центральное отопление. Это все были подарки сегодняшнего дня, ее особого дня. Он сказал, что его зовут Антуан Боннар.
– Как художника? – спросила она.
– Exactement.
Он родился и вырос в Нормандии, жил в Париже уже семь лет и работал менеджером в маленьком ресторанчике в Сен-Жермен.
– Он называется Флеретт, – сказал он, и Мадлен увидала гордость в его глазах. – Когда я туда пришел, дела шли отлично, но теперь там все даже еще лучше.
Какое-то время они молчали и ели, и она заметила, что зубы его были белыми и острыми, и от него чудесно пахло легким ароматом одеколона, смешанным с запахом сигарет, которые он курил до того и закурил снова, как только окончил есть.
– Вам здесь нравится? – спросил он.
– В Тюильри? – она кивнула. – Очень. Хотя, конечно, в Париже есть сады и получше, правда?
– По мне, так самый лучший – это Люксембургский, – сказал он. – Там так красиво и весело круглый год, он весь полон радости. Я иду туда, когда у меня мрачное настроение, и мне нужно взбодриться, чтобы не огорчать посетителей.
– А здесь?
– Сюда я хожу, когда я доволен чем-то и потому великодушен – и особенно зимой, потому что знаю, что голодных птичек в этом парадном парке реже кормят прохожие, чем в Люксембургском саду.
Они говорили уже почти час, поделили пирожное, он выкурил еще две сигареты, а Мадлен выложила незнакомцу все, что могла, о своей жизни в Париже – хотя она лишь вскользь упомянула о Магдален и других подробностях ее прошлой жизни. Она бегло рассказала ему о своей работе горничной, и он смеялся, когда слушал рассказ про все ее ошибки, которые Мадлен продолжала делать. И она не забыла доброту четы Люссаков и ее чудесных друзей – Ноя и Эстель, и, конечно, она рассказала о Хекси. А еще она не скрыла мечты стать певицей, но посетовала, что невозможно их осуществить – ей негде учиться и нет денег, чтобы платить за уроки, в которых она так нуждается.
И пока Мадлен все говорила и говорила, словно облегчая душу, и словно они были друзьями уже многие годы, Антуан Боннар слушал внимательно каждое ее слово, облизывал крем со своих пальцев, и закуривал еще сигарету. Стало уже темно, и зажглись фонари, четко обозначившие дорожки сада.
– Вы не замерзли? – спросила его Мадлен, неожиданно почувствовав, что продрогла до костей.
– Просто окоченел.
– Мне пора идти.
Но ей не хотелось уходить.
– Могу я вас проводить?
Они вместе вышли из сада на площадь Согласия, и Мадлен подумала – как чудесно, что они живут и работают всего в нескольких километрах друг от друга на левом берегу, хотя и встретились на правом, в том самом месте, где она была лишь один раз – два года назад в неприветливый холодный день. Уже тогда она почувствовала почти мистическую важность, которую приобрел для нее Тюильри. Они перешли реку по мосту Согласия, и Антуан Боннар шел рядом с ней, совсем рядом, но он не касался ее, даже случайно, и Мадлен подумала – он так же вежлив и галантен, как и красив. И она уже просто не могла дождаться минуты, когда снова увидит его.
Они дошли до дома, где была квартира Люссаков, и Мадлен вдруг захотелось сделать вид, что она живет дальше по бульвару – чтоб идти с ним еще и еще, не прощаясь. Но чувство ответственности остановило ее.
– Мне нужно сюда.
– Какой чудесный дом, – Антуан Боннар заглянул сквозь высокие витые железные ворота на маленький дворик перед внушительного вида зданием. – Совсем неплохое место для работы.
– Да, – сказала она. – Но, наверное, не такое, как Флеретт.
– Вы правы, – он помрачнел. – Как обидно работать в день рождения.
– Но они дали мне лишний выходной. А сегодня у них вечеринка.
– И вы им нужны.
– Чтоб пролить суп на гостей, – она засмеялась озорным смехом. – И это будет не в первый раз. Я просто не могу понять, почему они не выгонят меня?
– Думаю, я могу понять. – Он открыл ей ворота. Неожиданно он взял ее правую руку, снял с нее перчатку и поднес ее руку к губам для легкого поцелуя.
– Joyeux annieversaire,[54] – сказал он.
А потом он повернулся и стал уходить, медленно, вниз по бульвару Сен-Жермен, отбросив сигарету и машинально закурив другую. А Мадлен смотрела ему вслед, видя, как он становился все меньше, все более далеким, рука ее все еще трепетала от его поцелуя, и только теперь она внезапно, с уколом боли, поняла, что они не договорились о новой встрече.
– Я этого не вынесу, – сказала она вслух. Ей так хотелось побежать за ним по улице, позабыв про Люссаков, но потом она вспомнила о гордости, и о том, что пришла почти на час позже, чем обещала мадам Люссак. И ноги ее отяжелели, она вошла в дом, поднялась наверх, в свою комнату, сняла чудесный лазурный пуловер и надела униформу.
Теперь ее белой наколке больше не нужно было ничего скрывать; теперь она сидела, как влитая на голове Мадлен с ее новой удивительной протеской. Когда она сошла вниз, ее увидела Габриэль Люссак и приподняла брови в удивлении, а потом улыбнулась, хотя Мадлен почувствовала, что это была далеко не улыбка одобрения.
Реакция мсье Люссака была даже еще более смущающей.
– Что ты наделала, Мадлен? Он казался разочарованным.
Он задумчиво рассматривал ее, и она заметила отблеск восхищения в его глазах.
– Очень мило, – допустил он. А потом с некоторым беспокойством она почувствовала, что он быстро отвел взгляд.
Гораздо позже, ночью, когда Мадлен сняла черное платье и выстирала белый фартук, и устало стягивала толстые теплые чулки, она взглянула на свое отражение в зеркале и неожиданно увидела то, что, как она догадалась, повергло в изумление ее хозяев. Новая прическа сотворила нечто большее, чем просто подчеркнула ее красивую внешность. Она стерла ту безыскусную невинность и наивность, которую придавали ей нимб ее упрямых волос, и выявила в ней нечто ярко-новое и броское. Чувственность. До сегодняшнего дня Мадлен в униформе вызывала чувство умиления, некоторой забавы и симпатию; она казалась Габриэль и Эдуарду Люссакам молоденькой девочкой из хорошей среды, попавшей в затруднительное положение и борющейся за то, чтоб вести достойное существование в условиях, к которым она не была предназначена и не привыкла. Теперь, поняла Мадлен, она выглядит пикантно провокационно. И это открытие заставило ее думать об Антуане Боннаре и гадать, что же он подумал о ней.
Вешая чулки сушиться, она вдруг вспомнила его так ясно и живо, словно он только что стоял перед ней, такой сильный и стройный – некая напряженная сила, как натянутая тетива… его голубые глаза цвета моря, его губы, в которых была сигарета… его бережную заботу о птицах, тепло его улыбки… поцелуй на ее руке…
– Антуан, – сказала она вслух. Его имя звучало чудесно, оно наполняло ее ощущением красоты, и ее губы сложились в поцелуй на втором слоге. – Антуан.
И только тогда, когда она потушила свет и легла в постель, она поняла, что же произошло с ней сегодня в занесенном снегом саду Тюильри.
– Ich bin verliebt, – пробормотала она, а потом, вдруг почувствовав желание услышать звуки французской речи, к которой уже привыкла и которая очаровала ее, произнесла: – Je suis amoureuse.
Это было одно и то же на всех языках. Мадлен была влюблена.
Подошло Рождество и прошло, а за ним – Новый год. Grand appartement ярко сияла праздничными огнями, дышала весельем и bonhomie.[55] Люссаки, заботливые, как и всегда, наняли на время прислугу со стороны, чтоб Мадлен не чувствовала себя слишком загруженной, а потом Андрэ и Элен стали умолять своих родителей, чтоб те позволили Мадлен в сочельник сесть с ними за праздничный стол, хотя Габриэль Люссак больше склонялась к тому, чтобы им отказать – ей хотелось пощадить чувства мадам Блондо. Но в конце концов Мадлен пригласили в качестве гостьи на праздник святого Сильвестра. Смущавшая мадам Люссак проблема разрешилась сама собой – кухарка отправилась домой в Марсель на неделю.
– Что же мне делать? – спросила Мадлен у Ноя и Эстель, которые тоже пригласили ее провести с ними новогодний вечер. – Мне бы гораздо больше хотелось побыть с вами… но они были так добры, что пригласили меня – я не хочу их обижать.
– Наверняка они не очень огорчатся, – сказал Ной. – Или, скажем так, не будут задеты.
– Ты не прав, – возразила Эстель. – Они очень даже могут быть задеты. Я уверена, Мадлен – первая горничная, которую они когда-либо приглашали к себе на праздник.
– И поэтому они будут безутешны, – поддразнил ее Ной.
– А почему бы и нет, chéri? Что касается нас, Мадлен может быть уверена – нас-то не заденет, если она откажется. А вот что до мадам и мсье Люссак… тут она может рисковать их дружеским расположением.
Мадлен, одетая в черное бархатное платье Эстель с глубоким вырезом оказалась под Новый год в компании торговцев антиквариатом, целым сонмом аристократов, актрис и плейбоев, смешавшихся воедино в уютной атмосфере vielle richesse.[56] За ней ухаживал какой-то восьмидесятилетний граф, увивался трижды женатый господин, разводивший лошадей, и на какие-то опасные полчаса новый парень Андрэ, семнадцатилетний юноша из золотой молодежи по имени Марк, жужжал вокруг Мадлен, со всем энтузиазмом пчелы, впервые вылетевшей на сбор меда. Но она избавилась от них грациозно и тактично, и держала Марка на расстоянии всю ночь. И хотя во многих отношениях она еще никогда так весело не проводила время, того человека, которого она хотела видеть больше всего, увы!.. здесь не было.
Она не могла выбросить Антуана Боннара из головы. Миновали праздники, и Мадлен попыталась окунуться в работу, но обнаружила, что видит его лицо везде, повсюду, что бы она ни делала – мыла, скребла, вытирала пыль или гладила – на каждой простыне и салфетке, на рубашке и блузе, которые она гладила, и всякий раз, как она думала о нем – а это было почти постоянно, – ее просто переполняло желание петь во весь голос, и Мадлен приходилось успокаивать себя, с еще большим неистовством принимаясь за работу.
Она три раза ходила в сад Тюильри, захватив с собой пакетики с хлебными крошками, но все было совсем не так, как в прошлый раз – то ли птицам были не нужны ее крошки, то ли просто она не была Антуаном, но они не приближались к ней. И она ни разу не видела Антуана.
– Может быть, я слишком молода, чтобы быть высокого мнения о себе, – сказала она Хекси на третий раз, когда уже направлялась к бульвару Осман, чтоб отвести туда таксу на попечение Ноя. – Может, мне нужно найти его ресторан – его Флеретт. Может, я должна пойти к нему.
Хекси, всегда бурно радовавшаяся прогулкам, сейчас уже устала и рвалась поскорее домой, в тепло, к своему обеду и собственному уютному креслу. Она бежала вперед, изо всех сил натягивая поводок, но все же основательно чихнула в ответ.
– Ной говорит, что я его едва знаю… и что мне не следует разговаривать с незнакомцами в парках… Но если это так, я бы никогда не познакомилась с Ноем и Эстель, не правда ли?
На перекрестке на рю де Риволи, такса решила, что теперь самое время взять ее на руки, и стала яростно скрести по ногам Мадлен, и та, как всегда, подчинилась.
– Тебе нужно на что-нибудь решиться, – указала себе Мадлен, глядя в умные глазки собачки. – В следующий выходной пойду я его искать или нет? Если ты согласна, что мне нужно пойти, лизни меня в лицо.
Такса лизнула ее нос.
– Слушай, ты такая умная собачка, ты это знаешь, Хекси?
Хекси лизнула ее в щеку. Окажись в этот момент рядом Ной, он бы обязательно заметил, что такса обожает лизать лицо почти так же, как свежеподжаренные куриные ножки – но его не было рядом.
Час спустя, когда Мадлен входила в дом, где жили Люссаки, она услышала скрип голыша во дворе позади нее, а потом мягкий спокойный голос.
Она обернулась. Это был он – Антуан стоял, облокотившись на железные ворота. Он выглядел совсем так же, как и в тот раз, словно он гулял по улицам все время, прошедшее со дня ее рождения – весь в черном, не было только его оливково-зеленого плаща, прямые темные волосы немного падали ему на лоб, и во рту была сигарета.
– Привет, – проговорила она, и сердце ее замерло.
– Я хочу послушать, как вы поете, – сказал он просто.
– Сейчас?
– Если это возможно, – он помолчал. – Можно? И не задумываясь и даже не оглянувшись, Мадлен пошла с ним из ворот на бульвар. Как и прежде, они шли рядом, по-прежнему не касаясь друг друга – его руки были в карманах, она безотчетно примерялась к его шагам, не осмеливаясь заговорить.
Они зашли в метро у Палаты депутатов и вышли наружу у Сен-Лазара, и за это время Антуан Боннар произнес всего несколько слов, просто брал ее под руку на перекрестках, пока они не дошли до дома на Римской улице.
– Где мы? – спросила Мадлен.
– Вы все сами увидите, – ответил Антуан. Он пошел впереди, когда они поднимались по ступенькам. А на третьем этаже он открыл дверь, и они оказались в танцклассе с зеркалами и станками по всему периметру зала и роялем, стоящим в его конце на возвышении.
– Дайте-ка мне свое пальто, – улыбнулся он, потом снял свой плащ, сложил его, и уронил его вместе с ее пальто на деревянный пол. А затем он сел за рояль и откинул крышку.
– Chante-moi quelque chose,[57] – сказал он. Мадлен молча смотрела на него. Она думала, а вдруг ей все это снится… может, это одна из желанных грез, которые одолевали ее с тех пор, как они познакомились. Но нет, она же знает что бодрствует – никогда в жизни она еще так остро не ощущала реальность. И если Париж стал неотъемлемой частью ее судьбы, и сад Тюильри был ей так важен, точно так же она чувствовала, что этот мужчина был нужен ей, жизненно важен. И раз он хочет, чтоб она пела – что ж, она будет петь.
Она начала с «J'ai deux amours», а он ей аккомпанировал – мягко, бережно, следуя за ее голосом, потом двигаясь вперед вместе с ней, приноравливаясь к ее манере. Она дошла до конца песни и остановилась. Она ждала.
– Продолжайте, – сказал он.
И она продолжала. Она пела все песни, какие только знала, какие сохранила ее память – слышанные по радио, в кафе и на улицах. А когда она забывала слова, она импровизировала, и ее голос, необработанный и лишенный практики, становился хриплым и уставшим, но Мадлен продолжала петь, и все это время мужчина аккомпанировал, сопровождал ее и иногда вел за собой, и глаза его не отрывались от ее лица.
Наконец, она совсем сбилась с мелодии и голоса, и Антуан Боннар взял еще пару мягких завершающих аккордов, закрыл крышку рояля и протянул ей правую руку.
– Viens.
И Мадлен пересекла зал и подошла к нему. Он встал со стула, наклонил голову и поцеловал ее шею, ее горло.
Он повел ее в ночной клуб возле Елисейских полей, и Мадлен позвонила мадам Люссак, извиняясь, что ее задержало дело невероятной важности – она даже не может объяснить его по телефону. Антуан заказал виски для себя и vin chaud[58] для Мадлен, чтоб согреть и промочить ее уставшее горло. Потом закурил сигарету и начал наконец говорить.
– Я был бы рад отвести вас во Флеретт, но сегодня вечером там закрыто – и потом здесь есть одна певица, и мне хочется, чтоб вы взглянули на нее и послушали.
Но Мадлен хотелось смотреть только на него. Он казался теперь другим: казалось, он отдыхал, но в нем чувствовалась какая-то еще большая сила и внимательность, даже пытливость. Она была очарована клубом и его посетителями, медленно заполнявшими зал, но ей с трудом удавалось оторвать глаза от Антуана.
– Хорошо? – спросил он ее.
– Просто замечательно, – ответила она.
Там, в танцклассе, песни и само пение поглощали Мадлен, словно возносили ее куда-то ввысь, из глубины души, как это бывало всегда, когда она пела. Но теперь она была снова на земле и рядом с Антуаном Боннаром… И вдруг ее охватило неодолимое желание коснуться его. Он был таким реальным – после всех волшебных этих фантазий, сидел рядом с ней, устроившись на стуле, как некий черный лоснящийся кот с глазами цвета моря. И Мадлен впервые ощутила физическую тягу к мужчине. Она чувствовала его тело, пылавшее под тонким черным шерстяным свитером – она так сильно хотела обнять его и прижаться щекой к коже его груди и вдыхать ее аромат…
– Может, мы закажем обед? – спросил он.
– Закажите за меня, – ответила она нерешительно. Мадлен была рада позволить сделать это ему – у нее не было аппетита, ей было неважно, что она будет есть и будет ли есть вообще, хотя она и сделала вид, что пьет красное вино, налитое в ее бокал.
– Я думаю, если вы согласитесь, можно брать уроки пения, – мягко сказал Антуан. – У меня есть друг – он учитель.
– А захочет ли он, как вы думаете?
– Он прослушает вас и решит.
Закончив свое первое блюдо, он закурил и наклонился немного ближе.
– Вам нужно подобрать репертуар, Мадлен. Если вы это сделаете, и уроки пойдут на лад, я надеюсь, что вы сможете петь для гостей во Флеретт. – Он помолчал. – Как вы думаете, это вас заинтересует?
– Очень, – ответила она еле внятно. Но на какой-то момент, хотя она и знала, что должна просто прыгать от восторга, она ощущала только горькое разочарование. Он по-прежнему говорит только о ее пении, тогда как она сама давно уже думает только о нем.
– Mange un p'tit peu, – сказал он ей. – Если вы не будете есть, у вас иссякнут силы. Tu es asser fragile.[59]
– Я сильнее, чем кажусь, – сказала Мадлен, а потом посмотрела смело ему в глаза глубоким прямым взглядом, и Антуан Боннар ответил ей точно таким же взглядом. И в этот момент она поняла, что хотя он, может, еще и не готов говорить о том, что чувствует, он тоже думает о чем-то большем, чем просто ее уроки пения, и охваченная и согретая этим неожиданным открытием Мадлен вся засветилась изнутри.
И в этот момент заиграла музыка.
Мадлен никогда не была в boîte de nuit,[60] никогда не сидела в прокуренном, пропитанном запахом виски и анисового аперитива переполненном джаз-клубе. Она никогда еще не видела людей, которые сидели словно завороженные, с полузакрытыми глазами, молча, а если и говорили, то их голоса были тише и легче, чем шелест шепота. И все из-за музыки. Из-за певицы.
– Кто она? – шепнула она на ухо Антуану.
Он слегка повернул голову.
– Просто смотрите, – сказал он. – Просто слушайте.
Это была американка, негритянка, лет пятидесяти по меньшей мере и не отличавшаяся физической красотой, но она заставляла слушателей затаить дыхание одним своим присутствием, своим голосом и своим талантом. Она начала с «Ветреной погоды» и продолжала петь, в основном, на английском, и Мадлен мало что понимала, но оценила все. Ее голос не шел ни в какое сравнение с тем, что она слышала до того – глубокий и грудной, мелодичный, словно скользящий и ускользающий на некоторых нотах, потом возвращавшийся к исходной ноте опять – часто октавой ниже или выше. Это было эмоциональное, возвышенное, чувственное пение. Оно словно сжало Мадлен горло, все внутренности, ее сердце, и слезы покатились у нее из глаз – но когда она на секунду перевела дыхание и бросила украдкой взгляд на Антуана, то увидела, что вместо певицы, несмотря на всю ее магическую мощь, тот смотрит на нее, и новая волна радости захлестнула Мадлен. Было уже больше двух, когда они ушли из клуба.
– У вас будут неприятности? – спросил ее Антуан, когда холодный ночной воздух повеял на их теплые лица.
– Может быть.
– Мне очень жаль. Извините меня.
– Это неважно.
Мадлен сознавала, что ей должно быть важно, но важно не было. Ей казалось, что ее жизнь в качестве bonne à tout faire y Габриэль Люссак была какой-то невсамделишной, нереальной, и только этот вечер, эта ночь была реальностью. Ей хотелось никогда не расставаться с Антуаном – чтобы он отвел ее к себе домой, в маленькую квартирку, в которой, как он говорил, он жил над его рестораном. Она хотела, чтоб он любил ее – и к черту последствия.
Но вместо этого он нашел такси и дал водителю адрес Люссаков, и проводил ее через железные ворота в дом и наверх до самой квартиры.
– Это было просто волшебно, – прошептала Мадлен, и повернулась к нему.
– Я рад, – сказал он, и морщинки смеха обозначились четче у его глаз.
Но все ее мечты развеялись. Он даже не поцеловал ее – ни в губы, ни даже руку. Он едва коснулся пальцами ее щеки, бережно, нежно. А потом он ушел.
На следующее утро Мадлен приблизилась к увольнению ближе, чем когда-либо. В десять часов она должна была забрать полдюжины изысканных облитых сахаром орхидей от знаменитой мадам Лапьер для званого обеда, который ее хозяева давали в тот вечер, но по пути домой она уронила и сломала их. Все ее попытки компенсировать их свежими орхидеями, даже с помощью мадам Блондо, потерпели провал.
– Mais qu'est-ce qui s'est passe?[61] – мадам Люссак, все еще ожидала объяснений Мадлен по поводу ее вчерашнего отсутствия. Но теперь ее ждал новый неприятный сюрприз, и она в ужасе взирала на уже совсем поникшие цветы. – Что ты наделала?
– Я уронила коробки на мостовую, мадам, – сказала Мадлен, ее глаза были виновато опущены. – Я надеялась… может, свежие смогут их заменить, но…
– Так почему же ты не попросила саму мадам Лапьер заменить их живыми?
– Она всегда так занята – да и потом, мадам, я подумала, что будет уже поздно…
– Я позвоню ей прямо сейчас, – мадам Люссак была в расстроенных чувствах. Она быстро нашла номер в своей записной книжке, подошла к телефону и начала говорить. А затем она посмотрела на Мадлен. – Вообще-то я наконец хочу узнать, что это такое за важное дело, о котором ты даже не могла говорить по телефону. Поговорим об этом позже.
– Конечно, мадам.
Несмотря на все свои старания, Мадлен была все также абсолютно не способна врать. Оказавшись лицом к лицу с хозяйкой – после того, как срочно организованный заказ был выполнен кудесницей мадам Лапьер, она выдала чистую и неприукрашенную правду.
– Я была так счастлива видеть его снова, мадам – я просто пошла с ним.
– Забыв о своих обязанностях.
– Боюсь, что так.
– И ты, конечно, очень сожалеешь?
– Конечно, мадам, хотя…
– Хотя? – брови мадам Люссак опасно приподнялись.
Мадлен решила все же продолжать.
– Хотя это было так чудесно, мадам. Мне только очень жаль, что я так расстроила вас и мсье Люссака. Вы заслуживаете гораздо лучшего с моей стороны.
– В самом деле. Это верно.
Мадлен ждала, когда на нее опустится карающий меч, но так и не дождалась. То же самое непонятное, хранящее Мадлен чувство, столько раз не дававшее Габриэль Люссак уволить девушку, сработало и сегодня. Какой бы рассерженной она ни была, почему-то ее гнев испарялся. Вот и сейчас… Если она вышвырнет Мадлен Габриэл на улицу из-за этого идиотского романтического дурмана, которым набита ее голова, один Бог знает, какая судьба постигнет ее.
Прошла целая неделя без весточки от Антуана. У Мадлен все валилось из рук, и она словно грезила наяву – то ей казалось, что он волшебным образом появится сейчас в квартире мадам Люссак или на улице, или в овощном рынке, но через минуту она уже чувствовала себя несчастной и покинутой, и холодела от ужаса, что никогда больше его не увидит.
Консьержка дома, рыжеволосая женщина с кислым, как лимон, выражением на лице, отдала Мадлен записку на восьмой день после того, как она рассталась с Антуаном.
«Ваш первый урок пения с мсье Гастоном Штрассером состоится в танцклассе на Римской улице в два часа дня в следующий понедельник. А.Б.»
И это было все – никакого упоминания о том, будет ли Антуан сам присутствовать на уроке или нет, ничего воодушевляющего, ни единого личного словечка. Мадлен в минутном порыве разочарования, боли и отчаяния, смяла записку в комок и отшвырнула. Но вскоре она уже сидела на коленях, расправляя бумагу, перечитывая записку в поисках скрытого смысла, изучая почерк – с отчетливым, легким наклоном вперед, – пытаясь понять его характер.
– Я получила записку, – сказала она Андрэ после обеда. Старшая из дочерей Люссаков зачастила в комнату Мадлен. Она доверяла ей те маленькие секреты отношений со своим парнем, Марком, которыми она не рискнула бы поделиться с матерью и которые не хотела открывать сестре.
– От него? – спросила Андрэ, и ее темные глаза вспыхнули любопытством. – Покажи.
– Это просто записка.
– Не любовное письмо?
– Конечно, нет. Он договорился об уроках музыки для меня – вот и все.
– Правда? Как романтично.
– В нем нет ни капельки романтики, Андрэ, – заверила Мадлен шестнадцатилетнюю подружку. – Он даже не подписался полным именем.
– Тогда покажи мне, – Андрэ взяла этот клочок записки, рассматривала ее пару минут, а потом поднесла к лицу, понюхала и закатила глаза.
– Что ты делаешь?
– Нюхаю – аромат.
– Это его одеколон.
– Мне он нравится, – глаза Андрэ были все еще закрыты. – А еще она пахнет специями и рыбой. Он, наверно, писал его на кухне.
– Ты все выдумываешь, Андрэ, – засмеялась Мадлен.
– Нет, не выдумываю. Подожди… – и она понюхала. – Сигареты «Житан».
– Теперь я точно знаю, что ты все это придумала, – Мадлен взяла у нее назад записку. – Между прочим, он курит «Голуаз».
– Мне нравится его почерк. – Андрэ была неуемна. – Честная и артистичная натура.
– Все-то ты знаешь.
– А почему бы и нет?
Мадлен пожала плечами.
– В любом случае, это не имеет никакого значения. Ясно, как день, что он договорился об уроках, чтоб избавиться от меня.
– Но Мадлен… Если это так – зачем ему вообще беспокоиться о тебе?
– Потому что обещал.
– Я же сказала тебе, что он – честный, – Андрэ с любопытством смотрела на Мадлен. – Могу побиться об заклад, он придет. А если нет – что ты тогда будешь делать?
– Ничего. Просто петь, – Мадлен вздохнула. – И даже это будет напрасной тратой времени мсье Штрассера, потому что я не смогу заплатить больше чем за один урок.
– Он придет, – уверенно заявила Андрэ. – Как же! Забудет он тебя… Ты слишком роскошна для него, чтоб о тебе забыть.
Мадлен засмеялась.
– Все до одного говорят – ты слишком красива, чтоб быть нашей горничной. Я знаю, Марк хотел приударить за тобой на той вечеринке – и только потому, что ты отогнала его, а я пригрозила переломать ему ноги, он вернулся ко мне.
Мадлен улыбнулась.
– Все-то ты знаешь. А ты уверена, что тебе всего шестнадцать?
– Шестнадцать двадцати стоят, мама говорит, – Андрэ сделала паузу. – Что ты наденешь на урок?
– Вообще-то, я еще не думала.
– Ты можешь надеть свое черное платье…
– Днем, на рю де Ром?
– Ты ведь будешь петь – ты должна выглядеть шикарно и торжественно.
– Мсье Штрассер – учитель, а не кинопродюсер, Андрэ. Я могу надеть хоть мешок – это не имеет никакого значения.
– Тогда надень свой лазурный пуловер – тот, который идет к твоим глазам.
– Антуан меня в нем уже видел.
– Ну и что? Это не имеет значения.
Мадлен отправилась в студию в следующий понедельник, надев кремовую шерстяную блузу (одолженную у Эстель) с бирюзовым шелковым шарфом (предложенным Андрэ), повязанным вокруг шеи, и черную шерстяную юбку с застежкой впереди на пуговицах (свою собственную). Она приехала на десять минут раньше и сильно дрожала.
Когда приехал Гастон Штрассер, дрожь стала даже еще сильнее.
– Мадемуазель Габриэл?
– Bonjour, мсье Штрассер.
Мадлен протянула руку в знак приветствия. Потом она немного осмелела и стала украдкой рассматривать своего учителя. Ему было далеко за сорок, а когда он снял шляпу, оказалось, что его голова была лысой, как яйцо, а сам он был неожиданно и шокирующе мускулист.
– Может, мы начнем? – он подошел к роялю, открыл крышку и сел на стул.
– Начнем? – ее голос дрогнул.
– Со слов Антуана Боннара я понял, что вы хотите петь. Он что, сказал неправду?
– Нет, конечно, нет, – испугалась Мадлен.
– Тогда пойте. Она побледнела.
– Что мне петь, мсье?
– А что вы пели Боннару?
Он заметил, что ее руки дрожат.
– Вам холодно, мадемуазель?
– Нет, мне страшно, мсье. Я боюсь.
– Меня?
– Да.
Штрессер немного смягчился.
– Боязнь сцены – обычный недуг, мадемуазель Габриэл, и поэтому так необходим некий трюк. Что вы обычно делаете, когда вам не по себе?
Мадлен улыбнулась.
– Пою.
– Alors.[62]
Она начала, как и с Антуаном, с «J'ai deux amours». Голос ее немного дрожал при первых нотах. Но вскоре воодушевление, всегда охватывавшее ее, когда Мадлен начинала петь, словно подняло ее ввысь, и Гастон Штрассер, казалось, одобрительно поглядывал на нее из-за рояля. В отличие от Антуана, который быстро приспособился к ее индивидуальной манере пения, Штрассер аккомпанировал с безукоризненной точностью, не позволяя Мадлен задерживать ритм, когда ей этого хотелось, или использовать голос для личной интерпретации, которая отличалась бы от музыки, которую он играл и которая была так написана и опубликована.
– Continuez,[63] – скомандовал он, когда песня была окончена, и она повиновалась. Мадлен снова запела, Штрассер то аккомпанировал ей, то вставал со стула, обходил вокруг нее и заглядывал ей в лицо своими цепкими серыми глазами.
Он остановил ее через двадцать минут.
– Я услышал достаточно, – сказал он. – Начиная с данного момента, вы будете практиковаться в гаммах, вокале и упражнениях по контролю за правильным дыханием каждое утро. Вы когда-нибудь пробовали гаммы?
– Это было несерьезно, мсье – только в школьном хоре.
– Я вас научу. Но вы должны обещать мне практиковаться.
– Но мне негде это делать, – сказала в замешательстве Мадлен. – Мои хозяева не одобрят – это будет им мешать.
– Во сколько вы встаете по утрам?
– В половине пятого.
– Тогда на будущее вам нужно вставать, по крайней мере, на полчаса раньше – чтоб вы могли выйти наружу и петь. Идите домой к своему другу или даже в метро – а если погода хорошая, можно в парк – куда угодно, лишь бы петь.
– Oui, Monsieur.[64]
Штрассер опять внимательно посмотрел на нее.
– У вас есть ларингит, мадемуазель?
– Нет.
– А частые простуды?
Мадлен покачала головой.
– У меня хорошее здоровье, мсье.
– Тогда почему ваш голос такой хрипловатый? Вы курите?
– Совсем не курю. Он всегда был таким.
– Может, болезни детства?
– Ничего похожего, мсье.
– Но ведь невозможно иметь хрипловатый голос без всякой причины. Ваше горло когда-нибудь обследовал специалист?
– В этом не было необходимости… Я же говорю – мой голос всегда был таким, даже когда я была совсем маленькой. Он хрипловатый, но сильный.
– У меня есть уши, мадемуазель.
– Да, мсье, – быстро согласилась она.
– Если вы хотите петь, как сказал мне Боннар, тогда это желание должно быть сильнее всего остального. Важнее вашей работы, личной жизни – всего.
Какое-то мгновение Мадлен молчала, а потом собрала всю свою храбрость и спросила:
– Как вы думаете, у меня есть какой-нибудь талант, мсье Штрассер?
– Своеобразный, – ответил он, закрывая эту тему.
Когда она попыталась заплатить ему за урок, Штрассер отказался, сказав, что, во-первых, пока не за что, а во-вторых, он кое-чем лично обязан Антуану Боннару.
– Вы из Швейцарии, n'est-ce pas?
– Вы правы, мсье.
– Я родился в Вене, – сказал Штрассер. – Мы с вами оба – иностранцы.
– Я чувствую себя почти как дома в Париже, а вы, мсье?
– Ровно настолько, как и везде.
И это было все, что пугающий, лысый учитель рассказал Мадлен о себе, и стало ясно, что прослушивание подошло к концу.
– А гаммы? – спросила Мадлен, когда Штрассер надел пальто и взялся за шляпу. – Когда вы научите меня гаммам, мсье?
– В следующий раз.
– На следующей неделе? Здесь?
– Если вы хотите.
Впервые за все время прослушивания Мадлен почувствовала себя спокойнее.
– Мне бы очень хотелось, мсье.
Она была бы просто вне себя от счастья, что выдержала это трудное испытание – но Антуан не пришел, и когда Мадлен брела назад домой, она чувствовала себя сбитой с толку и одинокой больше, чем всегда.
Он пришел на следующий день, подойдя к парадной двери вместо черного входа, как было бы уместнее. В руках у него был букет из дюжины бархатно-алых роз.
Открывая дверь в своей униформе и чувствуя присутствие мсье Люссака за спиной в холле, Мадлен понимала – как горничная, она должна бы испытывать скорей замешательство, чем что-то иное, а как хорошо воспитанная молодая женщина она должна реагировать сдержанно.
– Bonjour, Мадлен, – сказал проникновенно Антуан и протянул ей розы.
Явная ее радость, глубокий вздох облегчения при появлении его, да еще и с букетом цветов, такое долгожданно-открытое проявление его чувств… все это было слишком для нее.
– Merci, – сказала она и без стеснения бросилась в его объятья, и мсье Люссак вопреки себе улыбнулся.
Этим вечером Антуан, с позволения мадам Люссак, отвел Мадлен во Флеретт. Ресторан был на углу улицы Жакоб, в веселом, очаровательном и приветливом местечке, в самом сердце Сен-Жермен-де-Пре. Он был уютно маленьким, больше похожим на bistrot chic,[65] чем на ресторан, безыскусно и непретенциозно прелестным, как и обещало его название.[66]
– Я так часто проходила мимо него, – восторженно сказала Мадлен. – Господи, я даже и не подозревала!
– И я тоже – что ты проходишь мимо, – Антуан смотрел на нее. – Тебе нравится?
– Да здесь просто чудесно! А владелец живет в Париже?
Антуан покачал головой.
– У него есть еще один в Провансе, и по крайней мере сейчас он предпочитает жить там. А управлять рестораном он доверил мне. И поэтому я иногда верю, что он почти мой.
– А почему бы и нет – раз ты сделал его таким процветающим?
Он пожал плечами.
– Да, вроде дела идут хорошо.
Три из дюжины столиков были уже заняты, и все новые и новые посетители заходили на обед, но Антуан нашел время, чтоб представить Мадлен своему персоналу из шести человек – Грегуару Симону, chef-de-cuisine,[67] Патрику Гюго, его ассистенту, и Суки, их plongeuse,[68] на кухне и Жоржу, Жан-Полю и Сильвии, работавшим непосредственно в зале.
– Мне повезло, что я нашел Грегуара – именно тогда все во Флеретт пошло по-другому, – сказал Антуан, ведя Мадлен к маленькому, отдельно стоявшему в глубине комнаты столику. – Он вырос всего в нескольких километрах от того места, где я раньше жил. Вообще мне давно хотелось, чтоб у нас была еще и нормандская кухня – это очень вкусно, да и к тому же я разбираюсь в ней лучше, чем во всякой другой… а тут как раз я познакомился с Грегуаром – и словно по волшебству, он нигде тогда не работал и согласился.
– Они выглядят счастливыми, – сказала Мадлен.
– Надеюсь, что так. Патрик и Жан-Поль живут вместе на рю де Бюси – всего в нескольких минутах ходьбы отсюда.
– А откуда Суки?
– Родилась на Сингапуре, но живет в Париже с тех пор, как ей исполнилось пять лет. В свободное время она рисует акварели, и у нее двухлетний сынишка – она приводит его сюда иногда, когда его отец не в настроении заниматься ребенком.
Жорж, один из официантов, круглолицый молодой человек с прекрасными волосами, принес меню.
– Я сам приму у нее заказ, – сказал Антуан.
– А ты тоже поешь со мной? – спросила Мадлен.
– Мне нужно работать, но я тебя обслужу сам. – Он указал ей на карточку в ее руке. – Можно я тебе кое-что рекомендую?
– Пожалуйста, выбери сам.
– Vraiment?[69]
– Absolument.[70]
– Ты простишь, если я тебя покину?
Мадлен откинулась на своем стуле, совершенно счастливая, глядя на Антуана в его привычной обстановке. Пусть Флеретт и не принадлежал ему, но отпечаток его вкуса и стиля лежал на всем. Он принес ей potage cressonnière,[71] подождал, пока она попробует, а потом налил ей в бокал белого вина.
– Это просто мускат – но превосходный. А как тебе понравился суп?
– Очень вкусно.
– Ты не возражаешь, если я опять тебя покину? – Он был заботлив.
– Конечно, оставь меня наедине с супом.
Он принес ей палтус, поджаренного омара, morilles,[72] шампанское и взбитые сливки, она ела потихоньку и смотрела на него. Жорж и Жан-Поль, официанты, время от времени поглядывали на нее дружелюбным взглядом. Сильвия же, хорошенькая длинноволосая брюнетка, смотрела на Мадлен, как ей показалось, с подозрением и, может, даже почти враждебно. Но какое это имело значение? Ничто не могло испортить ей настроение.
– Ça va? – все время спрашивал Антуан, и Жорж предлагал ей пропустить по-нормандски маленькую рюмку кальвадоса между блюдами, но она отказывалась.
Она никогда даже и не мечтала о том, чтоб встретить такого красивого мужчину – и смотреть на него часами, словно он был прекрасным произведением искусства. Глядя на Антуана, занятого своей работой, она восхищалась его сноровкой и изяществом. Чего стоили одни только его руки, красивые, с длинными пальцами. Они были постоянно в работе: выписывали счета, открывали бутылки, расстилали свежие скатерти, раскладывали на колени салфетки, пожимали руки, брали телефонную трубку, открывали и закрывали входную дверь. Он был общительным и очаровательным, хотя и держал себя независимо с посетителями, внимательно и зорко следил за своим персоналом – казалось, он точно знал, когда нужно их по-дружески «подстегнуть», а когда дать им возможность немного расслабиться и наслаждаться своей работой и собой в этой работе. Но весь вечер, каждую свободную минуту, его глаза, эти глаза, которые она уже любила – она знала, что полюбила с той самой первой минуты, как увидела в саду Тюильри – обегали зал, чтобы остановиться с радостью, удовольствием и теплотой на ее лице.
Они были не одни до глубокой ночи. Наконец Антуан закурил свою первую сигарету, налил им обоим кальвадоса и устало опустился на стул рядом с ней.
– Раньше, чем обычно.
– Правда?
Он кивнул и немного выпил.
– Такие вот дела. Лэнчи, обеды и ужины, каждый день, кроме понедельника – а потом несколько часов отдыха перед походом на рынок с Грегуаром. Иногда он ходит один, но мне это не нравится – я люблю ходить сам.
– Я могу это понять, – сказала она мягко.
– Правда? – он улыбнулся. – Мне это нравится, но другим выносить нелегко. Нелегко иметь девушку.
Он подавил зевок.
– Ты, наверно, устал – мне нужно идти домой.
– Нет, нет, я оживу через несколько минут – как всегда.
– Но ты сказал, что тебе остается поспать лишь несколько часов.
– Но я все равно сегодня не усну, – он посмотрел ей прямо в глаза. – Мне нужно поговорить с тобой, мне нужно объяснить…
– А что нужно объяснять?
– Причину, по которой я не приходил раньше.
– Зачем? Это не нужно, – быстро проговорила Мадлен. – Ты пришел – и только это имеет значение.
Неожиданно она почувствовала какое-то беспокойство, почти страх, что он скажет ей что-то такое, что может испортить все.
– Но я хочу быть честным, – сказал Антуан. – Это очень важно для меня.
Он глубоко затянулся сигаретой, выпустил через ноздри дым.
– В последнее время у меня были отношения с одной девушкой. Ты ее видела – это Сильвия Мартин.
Темноволосая официантка с недружелюбными глазами… Мадлен молчала – она ждала и слушала.
– Мы не были влюблены друг в друга – но были любовниками. – Он помолчал. – Но я не из тех мужчин, которые любят играть – не люблю лгать. – Он пожал плечами. – Между нами все кончено. Сильвия понимает. Я знал, что все должно кончиться, когда впервые увидел тебя – в тот день перед Рождеством. Это было так важно для меня – le vrai coup de foudre.[73] Со мной никогда такого не было.
– И со мной – тоже, – тихо сказала Мадлен.
– Я это понял.
– Да? – она покраснела. – Я никогда не была влюблена. У меня даже никогда не было парня…
У нее не было слов, и ее румянец стал еще гуще. Она казалась такой наивной и неопытной. Ей хотелось быть искренней и правдивой – но она боялась показаться глупой.
– Ты уверен, что Сильвия понимает? – быстро спросила она, меняя тему.
– Не сомневаюсь, – Антуан отпил еще немного кальвадоса. – Сильвия – милая девушка, но немного властная и жесткая. Она – не такая, как ты, Мадлен. Она опытная – у нее уже было много парней. Она мне говорила, что уже знает, что к чему. Не беспокойся насчет Сильвии.
Они стали говорить прямо, открыто, изливая душу друг перед другом. Мадлен чувствовала, что пространство между ними словно исчезало, хотя соприкасались лишь их руки. Ей казалось, что мысли их сливаются, переплетаются Друг с другом, и это было новое и потрясающее ощущение. И она знала, что уже сейчас Антуан значит для нее то, что мог бы значить позже, и это чувство будет только углубляться, а не изменится или исчезнет: Мадлен обнаружила, что ей хочется рассказать ему все – о своем детстве, о своей жизни в Швейцарии, о Грюндлях и Габриэлах, о ее дедушке и Ирине, и отце, о своей матери и Стефане, и Руди. И об изгнании Александра, и о Зелееве и Eternité. А еще она поняла с огромным облегчением и радостью, что Антуану тоже хочется знать о ней все, как и ей о нем.
– Теперь расскажи ты, – сказала она, когда закончила свой рассказ.
– Ну, тут не о чем много рассказывать – моя жизнь была обычной до тебя.
– Нет, пожалуйста, расскажи что-нибудь.
– У нас маленькая семья, – начал он. – Отца зовут Клод, а мать – Франсуазой. У меня еще есть сестра, Жаклин, на два года моложе меня.
– Но я не знаю, сколько тебе лет.
– Двадцать семь. В марте я буду на десять лет старше тебя.
– Разве это важно?
– Не для меня.
– И не для меня – тоже. – Она улыбнулась. – Продолжай рассказывать.
– У нас есть небольшой пансионат прямо на выезде из Трувиля. Пансионат Боннаров. Одно из тех чистых уютных местечек, куда туристы любят возвращаться опять и опять. Постели мягкие и теплые, мой отец – добрый и гостеприимный человек, а мама готовит самые восхитительные супы, какие только можно представить.
– Конечно, ты скучаешь по ним?
– Очень. И я скучаю по Нормандии – но не настолько, чтоб уехать из Парижа. Конечно, из-за своей семьи и их пансионата я мог бы уехать, если нужно, но думаю, этого никогда не потребуется.
– Я полюбила этот город в ту же минуту, как приехала, – сказала Мадлен. – Потом мне стало немного страшно, а потом появился Ной, и все стало хорошо.
– В Париже есть все, чего бы я хотел от города, – сказал ей Антуан. – Он смелый и дерзкий – боец за выживание. Он напоминает мне красивую женщину, влюбленную в жизнь и в ладах с самой с собой.
– Человечный город.
– Exactement, – он закурил еще сигарету. – В Париже есть все – блеск и очарование, музыка и искусство, вкусная еда и страсть.
Он приехал в 1950 году, когда ему было двадцать, не тронутый войной и влекомый жаждой путешествий. За месяц он нашел работу во Флеретт – официантом, уже через полгода стал менеджером, и погрузился в атмосферу напряженной работы, контролируемого хаоса и ублажения посетителей.
– Хотя в глубине души настоящий Антуан Боннар – сочинитель песен.
– Правда? – Мадлен была поражена. Она должна была сама понять – по тому, как он ей аккомпанировал, заинтересоваться, почему restaurateur[74] так интересуется ее пением.
– Я написал свою первую песню – и музыку и слова, когда мне было девять лет.
Всю войну он писал язвительные песенки, высмеивающие нацистов, а когда приехал в Париж, была издана его первая песня.
– Она называлась «Les Nuits lumineuses».[75]
– Мне так хотелось бы услышать ее.
– Ты услышишь, – улыбнулся Антуан. – Я ношу ее все время с собой – листочек музыки, лежащий в кармане жилета, как бумажный талисман. – Он помолчал. – Только один певец исполнял ее до сих пор – Гастон Штрассер… когда пел один сезон во Флеретте.
Он опять замолчал.
– С того самого момента, как я услышал твой голос… когда ты мне пела, Мадлен… когда я услышал твой голос, я понял, что эта песня для тебя. Твоя песня.
Она просто не могла говорить. В глазах ее появились слезы.
– Если ты не возражаешь, – сказал мягко Антуан, – я лучше отвезу тебя домой.
– А мне кажется, что я здесь дома, – прошептала она.
– Да, – сказал он.
Мадлен хотелось знать еще и еще – о нем, о его музыке, о каждой самой мелкой подробности его жизни. Но она знала, что у них еще будет долгое, неопределенно долгое время вместе, тогда как теперь, почувствовав наконец усталость и желание спать, она с безжалостной ясностью увидела, что уже три часа ночи, и что ей завтра опять вставать в шесть и быть горничной. Но когда Антуан провожал ее домой, держа ее руку в своей руке, ее вдруг одолело любопытство по поводу одной вещи.
– Расскажи мне о Гастоне Штрассере, – сказала она. – Он кажется таким странным.
– Он пытался внушить тебе благоговейный страх?
– Да. И ему это удалось.
– В душе Гастон – сущий котенок, но он хочет защитить себя.
– От меня?
– От любого незнакомого человека. От мира. Какое-то время они шли молча. Город постепенно затихал. Хотя он никогда не засыпал совсем, музыка становилась мягче, жизненная энергия – приглушеннее, неутомимые философы и спорщики успокаивались, любовники мирно спали в объятиях друг друга. Антуан Боннар и Мадлен Габриэл, все еще узнавая друг друга, открывали для себя чудо идти, тесно прижавшись друг к другу, переплетя руки.
– Как ты думаешь, сколько лет Гастону? – спросил ее Антуан.
– Сорок пять, пятьдесят?
– Только-только сорок.
Холодный ночной воздух пощипывал уши и шею Мадлен, но она не замечала этого, не хотела накидывать на голову капюшон пальто. Ей все еще нравилось ощущение свободы и легкости, которые давали ей ее короткие волосы, а потом ей так не хотелось прятать лицо от Антуана.
– Может, он выглядит старше оттого, что у него нет волос.
– Он бреет голову, ты знаешь? Таков имидж, который он выбрал, в котором он нуждается.
Гастон Штрассер, рассказал ей Антуан, был способным студентом консерватории, когда ему пришлось бежать из Вены от нацистов в 1938-м в Париж, к кузенам его матери-француженки.
– Он еврей?
– Гомосексуалист. В те дни это было одно и то же. Опасно. После оккупации Парижа Штрассер обнаружил, что он не в большей безопасности, чем был в Австрии. В двадцать лет у него была легко сложенная стройная фигура и на голове целая шапка мягких белокурых волос. Идеальная мишень. Жертва. Однажды ночью в 42-м он попался на пути банде нацистских подонков и подвергся зверскому насилию и избиению. Он оправился физически, но его психика была настолько травмирована, что у него началась глубокая и хроническая депрессия. Его кузены вышвырнули его на улицу после освобождения.
– Как? – Мадлен была потрясена.
– Они сами были ханжи, и полагаю, он должен был быть для них источником постоянного беспокойства и раздражения. Когда это произошло, он принял решение.
– Какое?
– Он взглянул в зеркало и увидел вдохновенное колоритное существо, которое в любую минуту снова может стать жертвой. И тогда он решил, что ему нужно изменить себя.
Штрассер сбрил волосы и стал заново лепить себя – он заставлял себя есть простую здоровую пищу, даже когда у него совсем не было аппетита, а еще он подружился с менеджером гимнастического зала, где тренировались боксеры. Гастон сделал себя сильным и непривлекательным. Никто не любил и не понимал его – но зато никто и не смел ему угрожать. Его мечты о карьере тенора развеялись, как дым, и теперь он выглядел скорее как укротитель львов из цирка, чем как оперный певец. Понимая свою новую роль и ограничения, которые она накладывала на него, Штрассер брался за ряд работ, которые вовсе не соответствовали его характеру и требовали физической силы: он был то телохранителем, то вышибалой в ночном клубе, то ночным сторожем. Поначалу у него было чувство небольшого удовлетворения от того, что он достиг своей цели, но это чувство вскоре исчезло, и у Гастона началась новая депрессия, продолжавшаяся до 1951-го года – когда он встретил Антуана.
– А где вы познакомились? – спросила Мадлен.
– В Люксембургском саду.
– Наверно, ты был в плохом настроении, – сказала Мадлен, вспомнив, что он ей говорил в саду Тюильри.
– По-моему, я пытался сочинять, а ничего не выходило.
Он замолчал, вспоминая.
– Гастон сидел на траве под деревом, глядя на маленьких детишек в театре Гиньоль. Только он не смеялся, а плакал. Я сидел рядом с ним, и мы разговорились.
– И ты взял его певцом во Флеретт? Антуан пожал плечами.
– У него был – да и сейчас есть – прекрасный голос, а Сен-Жермен привык к колоритным личностям.
Между тем, искусственно созданное уродство Штрассера обернулось в ресторане против него, и дела пошли плохо. Венец предложил уволить его, но Антуан не позволил ему сдаться. Это была его идея, чтобы Гастон начал учительствовать, но Антуан поставил условие – пока ему не удастся найти платежеспособных учеников, он должен продолжать петь во Флеретт.
– Посетители вскоре снова зачастили в ресторан – они знали, что всегда найдут там прекрасную кухню и обслуживание было, как всегда, отличное. Да потом, по мере того, как росла уверенность в себе Гастона, он научился делать свою внешность более респектабельной. Он принял вид и тон некоей насмешливой свирепости, которая стала частью его имиджа. Публика даже была в восторге.
– Так вот почему он не взял денег, – сказала Мадлен. – Он сказал мне, что обязан тебе. Я решила, что это денежный долг – но это гораздо больше.
– Да нет, это все пустяки – просто шанс. У Гастона есть мужество.
– Конечно, – согласилась Мадлен, но думала она уже совсем о другом. Она испытывала трепет – даже еще больший, чем перед конфирмацией. Она полюбила этого щедрого, доброго человека. Если б только ей не надо было заходить внутрь, думала Мадлен, когда они приближались к дому Люссаков. Если б только эта ночь никогда не кончалась.
Они остановились.
– Что будет завтра! – подмигнул он, глядя вниз на нее. – Ты будешь такой замечательной горничной, какой не была еще никогда.
Он взял ее лицо в свои ладони.
– Вот увидишь, сначала ты что-нибудь расколотишь, а потом у тебя подгорит их завтрак.
– Я не готовлю – мне не дает мадам Блондо.
– Мудрая женщина, – с улыбкой заметил Антуан.
– Но я могла бы хорошо готовить.
– Очень может быть.
Мадлен посмотрела на него сонным взглядом.
– Мое лицо в твоих ладонях… Почему?
Его голубые глаза цвета моря были темными и глубокими.
– Жду.
Мадлен почувствовала, как по ее телу прошла дрожь.
– Нашего первого поцелуя.
Он помолчал.
– Можно?
Она кивнула, не в силах сказать ничего.
Он наклонился. Она почувствовала, как его губы, прохладные, мягкие и упругие, коснулись ее губ с такой нежностью, что на глазах у нее навернулись слезы. О-о, это было самое прекрасное ощущение на свете – она закрыла глаза и ответила на поцелуй, и его губы раскрылись; его рот был таким теплым и живым, и на какое-то мгновение их языки соприкоснулись легко, как ласка птичьего пера, и она стала слабеть, слабеть от счастья…
А потом он отстранился.
– И все это – лишь в одном поцелуе, – едва слышно проговорила она.
Антуан улыбнулся – его зубы блеснули белизной в темноте.
– И даже больше, – сказал он нежно и отнял руки от лица, а потом взял ее руку в свою и открыл ворота.
Наверху, у входной двери, он шепнул ей:
– Скажи им, что это я виноват в твоем опоздании – скажи им, что больше такого не случится… просто нам нужно столько времени, чтобы лучше узнать друг друга, чтобы быть вместе.
– Но как же нам быть? – неожиданно Мадлен встревожилась. – Ведь иногда ресторан не закрывается до двух? Как же нам быть?
– Net'en fas pas, chérie, – успокоил он ее. – У нас будет еще много времени, не волнуйся. Это ведь наш первый вечер – не последний.
– Наш первый поцелуй.
Выражение лица Антуана было радостным и решительным.
– И это только начало, – сказал он.
– Расслабьтесь.
– Я уже расслабилась.
– Да, как натянутая струна – да не волнуйтесь так.
– Но я волнуюсь из-за вас.
– Давайте начнем снова. Наклонитесь – направо. От талии. Теперь уроните голову, пусть все расслабится – как у тряпичной куклы. Теперь начинайте медленно – очень медленно – выпрямляться, спина, т-а-ак, голова – последняя. Теперь расслабьте плечи, встряхните ими легко – чтобы грудь тоже встряхнулась – так, хорошо, хорошо… А теперь дышите часто, как собака – не нужно так сосредотачиваться, просто дышите.
Мадлен сделала то, что ей велели.
– Теперь запомните, что поддержка должна идти из диафрагмы. Пусть ваше горло будет открытым – нужно достаточно пространства, чтобы выходил звук, без всякого усилия. И начинайте опять – ля ля ля…
Гастон вернулся к роялю, и начал опять – и так до бесконечности, все играя и играя гаммы. Мадлен чувствовала себя словно во власти какой-то безумной армейской муштры, но повиновалась, ненавидя каждую минуту занятий.
– Ля ля ля ля-я-я ля ля ля.
– А теперь ми-и ми-и ми-и…
И опять все по новой.
– Это ужасно, – говорила она Андрэ и Элен. – Я просто хочу петь, но мсье Штрассер заставляет меня повторять гаммы, опять и опять – пока мне просто уже хочется кричать.
– Но разве всем певцам не нужно распевать гаммы? – спросила Элен.
– Да, конечно, но не все же время, да еще и одни только гаммы!
– А что, он не дает тебе петь ничего, кроме гамм? – удивилась Андрэ.
– Ничегошеньки. Он заставляет меня делать упражнения на дыхание. Самое забавное – это когда он зажигает свечу и подносит ее к моему лицу.
– А это еще зачем?
– Чтоб быть уверенным, что я ее не задую.
– А как же тогда тебе дышать?
– Да пламя даже не должно колебаться! Ну, конечно, у меня оно мечется, как бешеное, а потом гаснет, и тогда мсье Штрассер или кричит, или, наоборот, становится очень-очень спокойным, что еще хуже.
– Ты хочешь сказать, что тебе даже нельзя дышать?
– Конечно, можно, Андрэ. Но певец должен сделать вдох, а потом так контролировать дыхание, что только крошечная струйка воздуха выходит наружу зараз. Штрассер говорит, что для звука вообще не нужен воздух.
– Кажется, все это жутко трудно.
– Еще бы, chérie! Очень трудно.
– Так почему ты не бросишь эту затею?
– Потому что я хочу петь.
– Гастон ненавидит мой голос, – пожаловалась она Антуану однажды днем в садике возле церкви Сен-Жермен-де-Пре.
– Глупости! Конечно, нет.
– Нет, он ненавидит – и он прав. Представляешь, в первый раз, с тех пор, как мы занимаемся, он разрешил мне петь – по-настоящему петь. Это было из Шуберта – Lieder,[76] вовсе не то, чего бы мне хотелось, но все равно очень красивое, и уже гораздо, гораздо лучше, чем упражнения и гаммы.
– И получилось плохо?
– Плохо – это не то слово! – Мадлен была страшно расстроена. – Во-первых, я забыла все, чему училась в школе – чтение с листа… Господи, ну почему я не старалась тогда получше запомнить!
– Я уверен, ты вспомнишь.
– Но Гастон стал очень нетерпеливым – он даже грохнул по роялю кулаком. Потом он рассвирепел на себя, что поколотил дорогой инструмент…
– А пение? – осторожно и мягко спросил Антуан.
– Кошмарное!
– Уверен, что нет.
– Но ты же знаешь мой голос. Разве он подходит для Lieder?
– Может, и нет, но…
– Я знаю, знаю, но это все – часть обучения, – перебила она расстроенно.
– Правильно.
– Конечно, я буду стараться, но Гастон никогда не будет доволен мной. Он – классически выученный певец, учитель классики. Для него музыка священна в том виде, как она написана, и на нее нельзя посягать певцу – и уж тем более такому бестолковому и бездарному зеленому новичку, как я.
Антуан хихикнул.
– Не могу представить, чтобы Гастон – или вообще кто-нибудь – считал бы тебя бестолковой или бездарной, ma chérie. Может, новичком – это еще куда ни шло, но…
Но Мадлен не была расположена шутить.
– Ты просто не понимаешь, – продолжала она с горячностью. – Гастон хочет, чтоб я пела как великие, классические меццо-сопрано, и уж, конечно, я так никогда не смогу. Нет, я буду очень стараться исправиться и как можно больше работать, работать, но мне хотелось бы использовать и то, что у меня есть.
– У тебя хороший слух – настоящий абсолютный слух.
– Но я хочу чувствовать себя свободной, когда пою – использовать свой ум, свое сердце, а не чье-то другое, не чье-то представление, как все должно быть.
Она остановилась, чтобы перевести дыхание, и начала понемногу успокаиваться.
– Гастон говорит, что нужно сначала научиться ходить, прежде чем бегать, что я должна научиться контролю над эмоциями.
– Как ты думаешь, он прав?
– Полностью. – Мадлен покраснела. – И когда я сейчас слушаю себя, то думаю – какой, наверно, я кажусь тебе заносчивой, и мне так стыдно за себя… потому что, несмотря ни на что, мне так нравятся мои занятия, и так благодарна Гастону, что просто нет слов… и, конечно, я знаю, что он прав, и я должна научиться технике и контролю. Но если б он только позволил мне спеть всего одну вещь – песню по моему собственному выбору, свободно, дал бы мне всего один шанс за весь урок – все сразу бы стало по-другому.
– Хочешь, я с ним поговорю? – тихо предложил Антуан.
– Нет! – воскликнула Мадлен и вскинула голову. – Я хочу заслужить уважение Гастона, а не его презрение. Если он будет считать, что тебе приходится решать мои проблемы, он возненавидит меня даже больше, чем мой голос.
Антуан протянул ей руку.
– Viens, ma belle.[77]
Она подошла, и он прижал ее к себе.
– Гастон уже тебя уважает – он сам мне сказал. Ему нравится, когда ты бросаешь ему вызов. Но не обольщайся сразу – он никогда не поддастся тебе. И он знает, что тебе хочется петь баллады и популярные песни, и, может, немножко джаза, и что ты любишь эмоциональную, страстную музыку. А еще он знает – ты найдешь свой путь, свое «я» в пении.
– Но мне нужно быть терпеливой, – мягко сказала Мадлен.
Она смотрела на двух ребятишек, гуляющих с матерью – мальчику было около пяти, и он бежал вприпрыжку за красным мячом, а его сестричка, которая едва еще умела переставлять ножки, смотрела ему вслед с явным расстройством.
– Как этой малышке – пройдет еще немало времени, прежде чем она сможет бегать быстрее, чем ее брат. Просто ждать так трудно.
Антуан посмотрел ей в лицо.
– Я дам тебе спеть во Флеретт – если ты чувствуешь, что уже готова.
– Нет. Еще нет, – улыбнулась ему она. – Но однажды – очень скоро… если ты подождешь.
– Pour toujours,[78] – сказал он.
Они виделись так часто, как только могли – хотя их работа вносила некоторые препятствия в их стремительный роман. Антуан приводил Мадлен в свою квартиру, четырьмя пролетами ступенек выше ресторана, и они говорили без конца и обнимались со все растущим пламенным желанием, и Мадлен поглядывала на его кровать, но Антуан отказывался от их близости.
– Мне двадцать восемь лет, – говорил он ей в свой день рождения на третьей неделе марта. – А тебе восемнадцать.
– Но ты сказал, что тебе это неважно.
– Конечно. Но ты мне сказала, что я – твоя первая любовь, и что у тебя никого не было, – он поцеловал ее левое ухо. – И поэтому особенно важно, если наступит такой момент, ты должна твердо знать, что это именно то, чего ты хочешь.
Мадлен знала, чего она хочет. У нее не было ни тени сомнения. Он заполнял все ее мысли и мечты – она могла сосредоточиться на чем-то другом только во время занятий со Штрассером. Теперь, когда она начала понимать его, ее учитель больше не пугал и не раздражал ее, и она знала, что, несмотря на разницу в их вкусах, он был прав и учил хорошо. Его одержимость нудным утомительным вокалом и упражнениями на дыхание по-прежнему доводила ее до умопомрачения от нетерпения и мысли, что она лишь чуть-чуть приблизилась к самой себе. Но Мадлен чувствовала, как ее исполнительское мастерство и творческая энергия стали богаче и выразительнее, и ее голос, его уникальное звучание стали многообразнее и ярче, и свободнее. И стали поддаваться контролю.
В первый понедельник апреля, вскоре после того, как Мадлен накрыла лэнч для Люссаков и должна была переодеться, чтобы встретиться с Антуаном, она услышала звонок во входную дверь.
– Griiezi, Magdalen.
В дверях стоял Стефан Джулиус собственной персоной. Прошло два года с тех пор, как она в последний раз видела его, но он совсем не изменился. Его костюм был серым – как и его галстук, его волосы и глаза. Мадлен уставилась на него, думая – если она зажмурится, исчезнет ли он так же внезапно, как и появился?
– Ты не собираешься пригласить меня войти?
– Конечно, – Мадлен отступила назад, страшно жалея, что ей не удалось снять униформу до того, как он увидел ее. Она почувствовала себя неуютно в черном платье прислуги, фартуке и наколке, Которую ее правая рука безотчетно потянулась поправить.
– Не беспокойся, – сказал Джулиус. – Ты выглядишь очаровательно.
– Что вы здесь делаете? – Мадлен стало нехорошо от шока, когда она закрывала дверь. – Как вы меня нашли?
– Очень милое приветствие, – сказал он холодно. – Я думал – может, после долгого отсутствия ты обрадуешься встрече?
– Мадлен? – Эдуард Люссак зашел в холл.
– Мсье Люссак, как я догадываюсь? – Стефан протянул руку. – Моя фамилия – Джулиус.
– Это – мой отчим, мсье, – Мадлен почувствовала, как ее щеки заливает румянец. – Извините, что вас побеспокоили.
– Вовсе нет, – он пожал руку Джулиуса. – Enchanté, Monsieur.[79]
– Нам лучше подняться наверх в мою комнату, – быстро сказала Мадлен.
– Даже не хочу об этом слышать, Мадлен, – тепло улыбнулся ей мсье Люссак. – Почему бы тебе не проводить своего отчима в petit salon?[80] Вы можете там спокойно поговорить.
– Merci, Monsieur.
– Собственно говоря, – сказал Стефан Джулиус, – я бы попросил вас уделить мне несколько минут, мсье Люссак. Дело в том, что моя жена очень тревожится и считает, что я, по крайней мере, должен поговорить с работодателями ее дочери.
– О чем речь, мсье Джулиус! Конечно, конечно. Моя жена, Габриэль, будет очень рада познакомиться с вами. Может быть, все-таки пройдем в гостиную? – Люссак взглянул на Мадлен. – Пойдемте с нами, моя дорогая.
Ей удалось улыбнуться.
– Un instant, Monsieur.[81]
Дверь закрылась, и в ту же секунду Мадлен пошла к антикварному овальному зеркалу в дальнем конце холла и взглянула на свое отражение. Она стащила с головы наколку, сняла фартук, взглянула опять и почувствовала себя лучше. Она ощутила легкий укол стыда: до сегодняшнего дня униформа еще никогда не повергала ее в замешательство, не заставляла чувствовать себя ничтожнее, ощущать себя стоящей ниже кого бы то ни было. Она была горничной – вполне непредосудительное занятие. Только Джулиус, одной своей покровительственной и высокомерной репликой, смог смутить ее, вывести из равновесия.
Собравшись с духом, она вошла в гостиную. Они сидели в креслах с высокими спинками и ждали ее.
– Садись, Мадлен, – улыбнулась мадам Люссак. – Ты хочешь чаю?
– Нет, благодарю вас, мадам.
Ей не хотелось оставлять его наедине с ними ни на секунду.
– Уверена, что мадам Блондо не будет возражать. Это был тактичный намек на то, что Мадлен теперь не у дел.
– А вам, мсье Джулиус?
– Не беспокойтесь, мадам.
– Может быть, чего-нибудь покрепче? – предложил Эдуард Люссак.
– Нет, спасибо.
– Eh bien,[82] – сказал Люссак приятным голосом. – Что мы тогда можем сделать для вас, мсье Джулиус? Кроме того, что сказать, как мы ценим Мадлен.
Стефан улыбнулся.
– Мы слышали, что Магдален поменяла имя.
– Оно не так уж сильно изменилось, – заметила мадам Люссак. – Просто оно больше подходит к ее новому окружению.
– Это верно.
Люссаки сидели спокойно и ждали.
– Какая жалость, – сказал Джулиус, кладя ногу на ногу и скрещивая руки на одетой в элегантный костюм груди, – что нам пришлось узнать о перемене имени Магдален, впрочем, как и обо всем остальном, неизвестно от кого, а не от самой Магдален.
– Действительно, жалко, – согласился Эдуард Люссак.
Джулиус продолжал:
– Магдален исполнилось в декабре восемнадцать лет, мсье Люссак, и я не знаю, было ли известно вам, когда вы ее нанимали, что она возмутительным образом убежала из дома и заставила свою семью волноваться и беспокоиться за нее.
– Мы знали о ее кое-каких семейных затруднениях, – ответили Люссаки, подхватывая его спокойную галантную манеру.
– Но вы не знали, что Магдален – из состоятельной, почтенной и уважаемой цюрихской семьи.
– Но у нас никогда не было принято выпытывать личные подробности о жизни тех, кого мы нанимаем, – очаровательно улыбаясь, заметила Габриэль Люссак. – Конечно, Мадлен – искренняя, честная, но очень молодая девушка, и мы кое-что узнали о ее окружении и обстоятельствах.
– Что, однако, не натолкнуло вас на мысль – может, было б правильнее сначала связаться со мной или ее матерью?
– Нет, – мадам Люссак слегка наклонилась вперед. – Можем ли мы сказать вам еще что-нибудь, мсье Джулиус, что бы успокоило вашу тревогу по поводу вашей приемной дочери и ее жизни с нами?
– Возможно, этого было бы и достаточно, если бы это предложение было сделано раньше, – ответил Джулиус. – Но не теперь. Недавно я узнал более чем достаточно, и настроение мое далеко от спокойного и безоблачного.
Тут впервые за все время Мадлен заговорила.
– Откуда именно вы узнали?
– Из достоверного источника.
– Откуда именно?
Стефан слегка наклонил голову и впился своими серыми глазками в ее лицо.
– Я узнал о пошибе людей, среди которых ты вращаешься со времени своего приезда в Париж. О твоих первых неделях жизни вместе с Леви – мужчиной, который подобрал тебя на берегу Сены…
– Ной вовсе не подобрал меня, – горячо перебила его Мадлен, – и его титул – Его Преподобие Ной Леви.
– И я полагаю, тебе понятно, как твоей матери и бабушке будет приятно и лестно узнать, что ты жила с иудейским кантором, неженатым мужчиной? Но я уверен, что это составляло часть твоего вызова нам – ты знала, что намеренно глубоко ранишь и оскорбляешь свою семью.
– Но именно ближайший друг его преподобия Леви, отец Пьер Бомарше, представил нам Мадлен, – вмешался Эдуард Люссак. – Я могу вас заверить, что ваши опасения лишены всякого основания.
– В самом деле? Но мне напротив, стало совершенно ясно, что Магдален сделала все, что в ее силах, чтобы ранить и оскорбить нас, затронуть нашу честь – изменив свое имя, прическу, взявшись за совсем неподобающее ей дело – за одно из самых неподобающих, – беря уроки пения у известного всем извращенца и повиснув самым бесстыдным образом на каком-то выскочке-официанте.
– Да как вы смеете? – Мадлен одним прыжком вскочила на ноги. – Как вы смеете являться сюда без приглашения, чтобы оскорблять моих работодателей и моих друзей?! Вы и понятия не имеете, о чем говорите.
– Очень сожалею, но я смею и знаю, о чем говорю. Мадлен изо всех сил боролась с собой, чтоб держать себя в руках – во имя Люссаков, понимая их растущее отвращение и гадливость. Она давно не была так потрясена и шокирована. Мадлен считала себя в недосягаемости для диктата Грюндлей и Джулиусов, начала другую, новую жизнь, и ей теперь и в голову не приходило, что все это однажды могут отравить.
– Что же вы сделали? Наняли детектива?
Волна горько-сладких воспоминаний захлестнула ее; может, герои любимых книг ее отца теперь словно материализовались и хотят навредить ей?
– Совсем наоборот, Магдален, – парировал Джулиус с блеском удовлетворения в глазах, – компания, которую ты избрала себе в новые друзья, предала тебя.
– Никто из моих друзей не способен на такое. Джулиус пожал плечами.
– Ну, не друг, разумеется. Молодая женщина, написавшая твоей матери анонимное письмо, рассказала, что ты украла ее дружка – того официанта, Боннара. Она подумала, что нам следует узнать о жалкой, недостойной жизни, которую ты ведешь.
Сильвия Мартин. Мадлен была потрясена. Антуан сказал, что они не были влюблены друг в друга, что Сильвия смирилась с тем, что их связь порвалась. Она – милая, но жесткая и властная девушка, сказал Антуан, которая легко найдет другого мужчину. Мадлен почувствовала ее враждебность, но не придала ей значения, потому что была так счастлива.
Она опять села.
– Зачем вы здесь? – спросила она Джулиуса. – Уверена, вы ждете, что я вернусь с вами домой – и не хотите этого?
– Пока ты сама этого не захочешь.
– Никогда, – сказала она. – И я не позволю вам украсть у меня мою жизнь – мою свободу. Мне нелегко досталось то, что я имею, и я очень счастлива.
– Отскребая полы и спя с официантами, ты чувствуешь себя счастливой, моя дорогая Магдален? Тогда я не могу и мечтать, чтобы помешать такому счастью.
Он сделал паузу.
– Я пришел сюда, потому что хотел уверить Эмили и Хильдегард, что с тобой все в порядке и ты – в безопасности.
– Слава Богу, и то и другое – правда.
– Если это все, – сказал Эдуард Люссак, – тогда…
– Не совсем, – Джулиус все еще смотрел на Мадлен. – Мне также хотелось знать, знаешь ли ты о местопребывании твоего отца. Ты виделась с Габриэлом, Мадлен?
– Нет.
– Правда? Верится с трудом. У нас сложилось впечатление, что убежала ты в основном затем, чтоб найти его. Я помню, как ты свирепо встала на его защиту, когда мы говорили в последний раз.
– Я его не нашла. Мадлен помолчала.
– А какое вам до этого дело?
– Просто потому что я верю, что у него есть кое-какие ценности, исчезнувшие из дома твоего дедушки после его смерти. Я уверен, ты помнишь, Магдален, как именно ты привлекла наше внимание к имуществу Амадеуса.
Eternité. Она редко думала о скульптуре, но неожиданно она вспомнила настойчивость Стефана в тот вечер перед ее побегом из дома Грюндли – когда она по неосторожности выдала секрет Опи. Господи, они скопили такое богатство, которое им не истратить и за всю свою жизнь – но им по-прежнему нужно наказать Амадеуса и Александра за их старые, непрощенные грехи.
– Я не знаю, где мой отец, – сказала она опять, твердо.
– А если б и знала – все равно б не сказала, – закончил за нее Джулиус.
Эдуард Люссак встал с кресла.
– У нас никогда не было повода сомневаться в честности Мадлен, мсье.
– Может, это потому, что вы никогда не встречали ни ее дедушку, ни отца – иначе бы вы поняли, какой племенной штришок и грешок мог искушать ее на ложь.
– Мадлен – не животное, мсье Джулиус, – подчеркнула Габриэль Люссак; голос ее был по-прежнему спокойным, но теперь уже без всякой приветливости.
– Но это, должно быть, только благодаря ее матери, – сказал Джулиус, – потому что оба Габриэла были едва ли лучше, чем похотливые быки.
– Я буду вам очень признателен, если вы не будете выражаться подобным образом в моем доме, – Эдуард Люссак побледнел. – Пожалуй, будет лучше, если вы уйдете.
Мадлен сидела тихо и неподвижно. Она была просто в агонии ярости и смущения и боялась говорить, не доверяя своему самообладанию. Его гнусные оскорбления в адрес отца и Опи не были для нее неожиданностью – но то, что эти порядочные, достойные уважения люди вынуждены выслушивать мерзости Джулиуса из-за нее… вынести это было почти невозможно.
Все показное слетело с Джулиуса, его глаза сверкали открытой злобой и враждебностью.
– Я знаю, что это нарушение закона – нанимать на работу особу, у которой нет легального права работать во Франции.
– Если вы хотите официальной ссоры с нами, мсье, – быстро и отрывисто сказал Люссак, уже направляясь к двери, – тогда я могу предложить вам обратиться за инструкциями к адвокату, а пока…
Он открыл Дверь.
– Магдален было шестнадцать лет, когда она убежала из дома, – злобно произнес Джулиус, тоже вставая. – Я – не лицемер, и поэтому не буду делать вид, что огорчен ее исчезновением из нашего дома. Она всегда была груба и вела себя со мной вызывающе. Но ее мать и младший брат, и ее бабушка, старая почтенная дама, настоящая леди, очень страдали от неизвестности и страха, что может приключиться с девочкой…
– Да вы настоящий лжец! – взорвалась Мадлен, ее голос дрожал.
Ее отчим игнорировал ее.
– Вы сознательно дали ей убежище, мсье Люссак. А ваша жена к тому же еще была рада заполучить дешевую выносливую рабочую силу…
– Пожалуйста, немедленно уходите, – в голосе Эдуарда Люссака была сдерживаемая ярость.
– Я ухожу, но не думайте, что на этом все закончится…
– Вон отсюда!
Джулиус прошел мимо него.
– Если б я был на вашем месте, мсье Люссак, я бы вышвырнул девчонку до того, как она преподнесет вам серьезные и неприятные сюрпризы.
Он повысил голос, обращаясь назад в глубь гостиной:
– Adieu, Magdalen.[83]
Когда за ним захлопнулась дверь, Мадлен уже плакала безудержными, надрывными слезами, не в силах больше их удержать. Габриэль обняла ее за плечи.
– Простите меня, – всхлипывала Мадлен. – Мне так неловко.
– Это – не твоя вина, моя дорогая.
– Конечно, это я виновата.
– В том, что у тебя такой неприятный отчим? Едва ли.
– Мне так жаль, – сказала опять Мадлен, шаря в кармане в поисках носового платка и вытирая слезы. – Я должна была ему сразу сказать, чтоб он уходил – мне нельзя было позволять ему говорить с вами.
– Ты не смогла б его остановить, Мадлен, – Габриэль взглянула наверх, когда в комнату вошел Эдуард Люссак. – Ça va, chéri?
– Oui, oui.
Он сел. Он выглядел напряженным и растерянным.
– Может, мне нужно было сдержаться и дальше, но боюсь, у меня было такое сильное желание ударить этого человека, что лучше было увидеть его спину…
– Он подлый и гнусный человек, – сказала Мадлен. – Простите меня.
– Перестань извиняться, ma chère, – успокаивала ее Габриэль. – Нам всем нужно выпить чаю, или что-нибудь покрепче, и вернуться к нормальной жизни.
Она взглянула на часы на каминной доске.
– Ты куда-нибудь пойдешь сегодня, Мадлен?
– Я собиралась, мадам, но…
– Тогда иди и переоденься.
– Но… – Мадлен колебалась. – То, что сказал мой отчим… что меня нужно уволить… я думаю, вам нужно это сделать.
– Глупости, – уверенно сказал Эдуард.
– Но он будет делать вам гадости – я не могу этого допустить.
– У моего мужа отличный адвокат, – возразила Габриэль. – И поэтому тебе не о чем беспокоиться.
Антуан ждал ее в кафе уже больше часа, когда пришла Мадлен. Увидев ее лицо и разъяренные глаза, он заказал коньяк и заставил ее выпить несколько глотков, прежде чем позволил ей говорить.
– А теперь расскажи мне что произошло. Что плохо?
– Все.
– Уверен, что нет, – он погладил ее по щеке. Она рассказывала ему, и ее страдания вырастали по мере того, как она говорила.
– И теперь у меня нет иного выбора, как только уйти с этой работы.
– Люссаки никогда не предложат тебе такое.
– Конечно, я знаю – но я убеждена, что Стефан сделает то, что он грозился сделать, если я останусь. Я не вынесу, если стану причиной их беспокойства и неприятностей – они были так добры ко мне.
– Viens, – сказал Антуан, бросив деньги на столик и вставая.
– Куда?
– В лучшее место для решения проблем.
Они пошли в Люксембургский сад, и обнаружив, что бельведер не занят, сели. Оттуда был виден фонтан Медичи – вокруг них кипела жизнь, но сами они были в чудесном уединении.
– Все испорчено, – сказала Мадлен. – Теперь, когда они знают, где я. Париж был мой, – она в отчаянии прижимала руки к груди. – Моя жизнь была полностью отделена от них, без прошлого. А теперь они вторглись в мой собственный мир.
– Не совсем, – сказал Антуан. – Может быть, сейчас тебе так кажется, но это не так.
Он пожал плечами.
– Это был твой секрет, и теперь они, может, знают кое-какие факты – просто мелкие детали, вроде того, где ты была, и с кем ты виделась. Но это просто голый остов – и ничего больше.
Они ведь не проникли в твое сердце или твою голову – они не могут изменить твой опыт или твои чувства.
– Но у меня такое чувство, что за мной следят – даже теперь.
– Если б только не Сильвия послала это письмо, – Антуан покачал головой, его волосы слегка упали на лоб. – Мне тяжело думать, что это она предала нас.
– А кто еще мог это сделать?
– Действительно, кто? – его глаза были рассерженными. – Я думал, мы друзья – ты знаешь. Она работала у меня четыре года, а наш роман длился лишь три месяца. Я никогда не намекал на какие-либо обязательства, но и она тоже.
Мадлен сказала тихо:
– Ты говорил с ней о нас?
– Совсем немного – но Сильвия часто была в ресторане, когда мы с тобой разговаривали, да? Думаю, она слышала больше, чем нам кажется.
Его рот сжался в твердую полоску.
– Я так хотел остаться ее другом… я хотел, чтобы она знала – я ценю ее как человека, хотя люблю тебя.
– Что ты будешь делать?
Он закурил сигарету.
– Сильвия уйдет оттуда сегодня вечером.
– А ты уверен?
– Как ты можешь сомневаться?
Они ушли из бельведера и побрели, рука в руке, к восьмиугольному пруду, где дети играли с маленькими корабликами. Мадлен немного успокоилась, но у нее все равно оставалось тяжелое чувство, что ей нужно что-то менять, что семья Люссаков, которой она стольким обязана, не должна подвергаться риску – даже самого тривиального юридического толка.
– Поэты и писатели всегда приходили в этот парк в поисках вдохновения, – сказал ей Антуан. – Бодлер, Гюго, Жорж Санд – и художники тоже. Если я приходил сюда во время кризиса, то часто уходил, приняв мудрое решение. – Он улыбнулся. – Или по крайней мере с новой песней.
– А мой кризис?
– Он уже разрешился.
Антуан бросил на землю свою сигарету, затушил ее каблуком ботинка, и закурил новую.
– Пойдем ко мне, – сказал он мягко. – Пойдем со мной, во Флеретт – работать со мной, петь для меня. И жить со мной.
Мадлен посмотрела ему в лицо.
– Тебе просто нужна новая официантка, – сказала она, лишь наполовину поддразнивая его.
– Правильно.
– Ты думаешь, я готова? Я могу петь для публики?
– Мы скоро увидим – когда посетители уйдут или останутся.
– А твоя кровать? – она нежно бросила ему вызов. – Ты готов наконец разделить ее со мной?
Ее щеки запылали при этом вопросе.
– Мою кровать? – повторил он, и глаза его потемнели. – Мою жизнь… мое сердце.
Он помолчал.
– Если ты хочешь.
– Я хочу этого, – сказала Мадлен. – С того самого момента, когда впервые увидела тебя в саду Тюильри. И никогда не переставала хотеть.
Мадлен поселилась в маленькой квартирке над рестораном на углу рю де л'Эшад и рю Жакоб две недели спустя. Люссаки сначала пытались отговорить ее, и Андрэ плакала, не желая расставаться с ней, но вскоре семья Люссаков все же согласилась, что визит Стефана Джулиуса может иметь самые неприятные и непредсказуемые последствия.
– Ты нас не забудешь? – сказала Габриэль Люссак, когда пришел Антуан, чтобы забрать Мадлен. – А мы тебя, конечно, никогда не забудем, ma chère. Ты была самая необычная горничная, какую я только знала…
– Уникальная, – подхватил Эдуард, широко улыбаясь.
– Она была для нас больше, чем просто горничная, – всхлипнула Андрэ.
– Она была нашим другом, – сказала Элен.
– Вы думаете, дорогие, – улыбнулась Габриэль, – что мы сомневались в этом? Хоть один день?
– Мы никогда не относились к ней иначе, – проговорил Эдуард.
– Это правда, – Мадлен обняла Габриэль. – Могу я иногда заходить к вам, мадам? Если это удобно?
– Как это может быть неудобно? – ответил за них всех Эдуард, а потом повернулся к Антуану и крепко пожал его руку. – У меня такое чувство, словно у меня есть третья дочь, и я даю вам свое разрешение забрать ее с собой от нас. Хорошенько заботьтесь о ней, друг мой.
– Я надеюсь, вы как-нибудь зайдете к нам в гости во Флеретт? – спросил Антуан.
– Очень скоро, – обещал Эдуард. Вдруг Мадлен стала очень серьезной.
– И пожалуйста, вы должны мне поклясться, что скажете, если мой отчим станет причинять вам беспокойство.
Она помолчала.
– И что бы он ни делал, не говорите ему, где я.
– Ты теперь взрослая, ma chère, – сказала Габриэль. – Что ты делаешь, где ты живешь – касается только тебя, и никого больше.
В тот их первый вечер Антуан пошел вниз в ресторан один, чтобы дать время Мадлен распаковать свои вещи и спокойно приготовиться к работе. Но когда в половине восьмого она тоже сошла вниз, немножко волнуясь от мысли, что ей придется обслуживать столики, то обнаружила, что Флеретт был совершенно пустой.
– Никаких посетителей? – спросила она Антуана, расстроенная.
– Ни единой души, – засмеялся Антуан. Он указал ей на входную дверь, закрытую на замок, а потом повел, взявши за руку, в угол комнаты. Один столик – их столик – был накрыт на двоих, мягко освещенный светом свечей.
– Просто не могу поверить, – проговорила она.
– Ты что, правда, думала, что я позволю тебе работать сегодня вечером, mon amour.[84]
– Конечно, – она позволила ему усадить себя и положить на колени салфетку. – Это же работа – и я готова, мне хочется работать вместе с тобой.
– Так и будет – но не сегодня вечером.
Они тихо пообедали, устрицами и суфле из лосося – но они были слишком влюблены друг в друга, чтоб есть с обычным аппетитом, слишком переполнены чувствами, чтоб даже просто говорить, как всегда. Чуть позже Антуан сел к роялю возле бара и начал играть, а Мадлен пела, только для него, все те песни, которые Гастон не позволял ей даже попробовать петь – живые, чувственные, взволнованные песни, по которым она так тосковала…
– А теперь попробуй вот эту, – Антуан перелистнул пару страниц своих нот и показал ей.
– Это твоя?
– К сожалению, нет, но одна из любимых.
– Но она на английском.
– Все равно – попробуй. Она была написана еще до того, как ты родилась.
Он заиграл начальные аккорды, и Мадлен слегка наклонилась над его плечом, глядя в ноты, а потом начала петь «Я буду смотреть на тебя», сначала оробев, но постепенно обретая уверенность в себе.
Антуан встал, когда она закончила, и повернулся к ней, и Мадлен увидела, что глаза его стали влажными.
– Посетители не просто останутся, – сказал он ей немного хрипло, – они будут ломиться сюда, чтоб услышать тебя.
Она покраснела.
– Что ты имеешь в виду?
– Эта песня, chérie, была для меня последним доказательством, – он вытер глаза и улыбнулся. – Всякий, кто поет ее так, как нужно ее петь… тогда у меня наворачиваются слезы. А если ее поют плохо – мне больно.
– Ты сошел с ума, – она улыбнулась.
– Совсем немножко. В этом деле на мое чутье можно положиться.
В порыве любви Мадлен обняла его за шею.
– Спасибо тебе, спасибо, – шептала она у его груди. – За это, за все, за сегодняшний вечер – за то, что ты любишь меня…
Он прижался губами к ее золотистым волосам, вдыхая их аромат, ощутил ее хрупкость, распознал ее силу – и был побежден.
– Пойдем, – он не мог больше ничего произнести.
– Куда? – она отстранилась и взглянула ему в лицо, и ощутила, как ее щеки залила жаркая волна румянца, как все тело ее стало словно горячим, почувствовала, что ее пальцы, даже кончики пальцев на ногах стали пылать от незнакомого прежде восторга и ожидания. Наконец, подумала она, долгожданное наконец…
Она подумала – когда они раздевались, помогая друг другу, когда в первый раз их обнаженные тела соприкоснулись, и они легли в постель рядом друг с другом, туда, куда она так долго и мучительно-сладко жаждала лечь, – что если б она была не певицей, а художницей, она бы отстранилась от него, просто для того, чтоб навсегда запечатлеть в своей памяти это блаженство видеть его. Он был таким же красивым, каким она и мечтала увидеть его, и взглянув на свое тело, Мадлен заметила в нем перемену – как оно окрасилось в другие тона, как все оно дрожало от его поцелуев в плечо… Они были словно пара нежнейших парящих обнаженных Матисса, или мраморных мерцающих любовников Родена, внезапно обретших жизнерадостную плоть, и от живых сердец заструилась упругая кровь по человеческим венам…
– Даже твои пальцы чудесны, – сказал Антуан, и неожиданно, когда он коснулся губами кончиков пальцев ног, Мадлен почувствовала, словно электрический разряд желания пронзил все ее тело, и она перестала быть только замиравшей от счастья наблюдательницей и всем сердцем отдалась своим ласкам. Если он мог сделать такое для нее, просто целуя ее ноги, если смог разбудить в ней это утонченное, но неистовое желание – то она тоже хочет отдать ему такое же счастье. Так вот что такое любовь – блаженно отдавать друг другу ласки и чувства.
– Поцелуй меня, – горячо прошептал Антуан, и она поцеловала его самым самозабвенным поцелуем, каким только могла, открытым и щедрым, и доверчивым, полным любви и силы, и страсти, и почувствовала, как он ей отвечает. И он обнял ее и положил ее голову на подушку, и смотрел на нее, словно вбирая в себя долгим, глубоким и любящим взглядом.
– Ma belle, – проговорил он, целуя ее шею, чуть пониже правого уха. Она затрепетала и поцеловала его в ответ. Его руки гладили ее, и он услышал ее стон наслаждения. А потом, к его восторгу, он почувствовал, как она отвечает ему, как ее пальцы скользят по его телу, гладя кожу, касаются легко и невесомо, как крыло бабочки. Вдруг Мадлен нежно оттолкнула его, и он перекатился через нее и оказался сбоку, лицом к лицу. И он увидел черные зрачки ее сияющих бирюзовых глаз, словно пивших его, как нектар, изучавших его.
– Пожалуйста, – прошептала она, ее голос был тихим и дрожащим. – Я хочу почувствовать тебя внутри меня…
– Не сейчас, – левая рука Антуана ласкала ее шелковистые крепкие бедра, и Мадлен выгнулась и потянулась к нему губами.
– Пожалуйста, – настаивала она и обняла его и, повторяя его движения, заскользила руками по его телу и почувствовала, как напряглись его сильные мускулы, отвечая ее ласкам.
– Сейчас, – прошептала она. – Сейчас! Антуан обнял ее и бережно положил на спину, целуя опять и опять ее рот, ее шею, грудь, все ее тело, и его правая рука крепко сжимала ее руку, и она задохнулась от ожидания. И Антуан взглянул на нее, замиравшую от наслаждения, и тоже застонал от счастья перед тем, как войти в нее, и начал двигаться, и Мадлен двигалась вместе с ним, природное чутье вело ее к их взаимному наслаждению.
– Не останавливайся, chéri, – прошептала она, почувствовав, что он колеблется.
– Я не могу сделать тебе больно.
– Ты не сделаешь…
А потом он почувствовал, как ее пальцы неожиданно впились в его спину: услышал короткий подавленный стон боли и хотел остановиться, но она не позволила – пока пылающий жар в их телах не достиг восхитительного пика наслаждения.
Позже, когда они лежали, прижавшись друг к другу, полные неизъяснимого удовлетворения и покоя, Антуан мягко сказал:
– Я хотел остановиться, но я не смог.
– Чтоб не было ребенка? – Мадлен улыбнулась в темноте. – Мне бы хотелось этого больше всего на свете – иметь твоего ребенка.
– У нас будет еще для этого много времени, mon amour, – он поцеловал ее в волосы. – В следующий раз я буду осторожней.
Она немного отстранилась чтоб видеть его лицо.
– Я бы не вынесла, если б ты остановился. Это было самое лучшее ощущение на свете – то, что было потом.
– Есть и другие способы.
– Конечно, – сказала она и услышала его смешок. – Почему ты хихикаешь?
– Из-за мудрости прелестной швейцарской девственницы.
Мадлен слегка укусила его за ухо.
– Но прелестная швейцарская девственница живет в Париже, – сказала она. – Невозможно жить в Париже и ничего не знать об этом… Это кричит со стен, разлито в воздухе. – Она помолчала. – Было чудесно, правда? Ведь правда?
– Кроме того, что я сделал тебе больно, – сказал Антуан.
– Даже это было чудесно, – возразила она. – Прекрасная боль. Но только подумай, chéri, – я никогда не испытаю ее опять – как грустно. – Она задумалась на мгновение. – Следующая прекрасная боль будет тогда, когда я буду рожать твоего ребенка.
– Надеюсь, что это будет не скоро. Мадлен привстала.
– Ты не хочешь, чтобы у нас были дети – никогда?
– Конечно, хочу. Но я ни за что на свете не хочу причинять тебе боль.
Его глаза стали мрачными от этой мысли, и Мадлен вдруг заметила в нем какую-то уязвимость и беззащитность, от которой внутри нее поднялась волна огромной любви и желания заботиться о нем.
– Мы так здорово будем жить вместе, правда? – сказала она. – Флеретт станет самым процветающим рестораном в Сен-Жермене, и твой patron сделает тебя своим партнером. А потом, со временем, мы выкупим у него ресторан и будем жить здесь всегда.
– Не слишком ли здесь будет тесно, когда нас станет шестеро? – тревога исчезла из глаз Антуана, и теперь они весело блестели.
– Шестеро?
– По крайней мере.
– Я согласна. Но зачем на этом останавливаться?
Она спала так крепко, так сладко и безмятежно, что даже не почувствовала, когда Антуан встал, оделся и вышел, и проснулась только тогда, когда он вернулся и поцеловал ее нежно в щеку.
– Bonjour, соня.
– Привет, – Мадлен улыбнулась ему и с удовольствием потянулась. – Почему ты не здесь, со мной?
– Кто-то же должен приготовить завтрак.
Она резко привстала, простыня соскользнула с нее.
– Разве ты не пойдешь на рынок вместе со мной? Антуан улыбнулся.
– Не сегодня. Грегуар уже ушел без меня. Мадлен взглянула за его спину.
Она до этого момента не замечала, что вся их маленькая спальня была заставлена вазами с розами – роскошно-распустившимися чайными розами разных оттенков розового, бледно-желтого и белого цвета. Она спрыгнула с кровати и бросилась в его объятия.
– Мне все время снились тонкие, благоухающие духи – а это был ты и твои розы, – она начала расстегивать его рубашку и покрывать его грудь поцелуями. – Ты самый красивый мужчина на свете…
– И самый счастливый, – пробормотал он сквозь их поцелуи, отрываясь от нее только для того, чтобы поставить у кровати деревянный поднос с завтраком. – Я подумал, может, ты хочешь есть?
Она посмотрела на поднос и увидела белую фарфоровую миску с клубникой, красивую сахарницу и лепестки роз, уроненные на белоснежную салфетку, и мягко сказала:
– О-о, это словно картина – та, которую я люблю. Внизу, на стене ресторана, висел эстамп Ипполита Лукаса «Клубничный чай», про который Антуан сказал ей – он напоминает ему летние дни в Нормандии.
– Но у нас еще есть кофе и теплые рогалики, – Антуан снял салфетку с небольшой корзиночки. – Voilà, Mademoiselle.
– Но мы накрошим в постели.
– Я тебя всю засыплю крошками – а потом все это съем.
Быстрым грациозным движением Мадлен вернулась в постель, расправила простыню.
– Мы слишком много болтаем, – сказала она. – Возвращайся в постель и давай есть.
Антуан расстегнул ремень.
– Проголодалась?
– Как волк.
Они стали жить вместе, в простой уютной квартирке, которая стала теперь их общим домом. Антуан продолжал заниматься делами Флеретт, но только теперь, когда рядом с ним была Мадлен, он мог тратить чуть больше времени на свои песни, которые стали еще лиричнее и романтичнее, чем прежде.
Мадлен была в восторге от своей новой жизни; она даже не могла себе представить, что можно желать чего-то еще. Дважды за каждый вечер, шесть раз в неделю, она снимала свой фартук и пела для посетителей, и они отвечали ей своим вниманием, обожали слушать и смотреть на нее – казалось, она становилась все красивее с каждым проходящим месяцем. У них словно начался медовый месяц, и ее жизнь была яркой и насыщенной, ее отношения с Антуаном – честными и естественными, их близость стала еще более восхитительной и волнующей. Они проживали каждый день настолько интересно и насыщенно, что даже часто мало спали – после закрытия Флеретт они окунались в бурное многообразие ночного Парижа: шли в Ла Купол или клуб Марс послушать джаз, или заходили в Голубую Ноту или Бильбоке, а потом отправлялись в Ле Халлз около четырех утра. Здесь они покупали свежие продукты на весь день; болтали со знакомыми за тарелкой лукового супа и смотрели, как владелец бакалейной лавочки нагружал их тележку свежими ароматными овощами, фруктами, мясом и сырами; а потом они иногда, если еще оставались силы, танцевали щека к щеке «У курящей собаки». Они вместе навещали своих друзей – они делали вместе все, что только возможно. Они были молоды, очень влюблены друг в друга и с уверенностью смотрели в завтра.
Счастье сделало ее великодушной и понимающей. Мадлен отметила свою первую годовщину вселения на рю Жакоб, написав письмо своему младшему брату.
– Сомневаюсь, что он мне ответит, – сказала она Антуану, – но я думаю, пришло время восстановить оборванное – по крайней мере, с Руди. Хватит лжи – той, что вылили на него Стефан, моя мать и Сильвия. Она помолчала.
– Ему уже почти пятнадцать, и я так хочу знать, каким он стал теперь.
– Он – твой брат, – улыбнулся Антуан. – Думаю, этим все сказано.
– Ты думаешь, я имею право сделать это прямо сейчас?
– Без всякого сомнения, – он взял ее руку. – И еще я думаю, что нам пора поехать в Нормандию. Моя семья просто сгорает от любопытства увидеть тебя.
– Но как мы можем бросить ресторан?
– Гастон знает дела достаточно хорошо, чтоб заняться Флеретт – несколько дней не сделают погоды.
Глаза Мадлен засияли.
– Когда же мы поедем?
Они попросили «пежо» у Ноя и Эстель и выехали в Нормандию в следующее воскресенье, приехав в пансионат Боннаров, очаровательный, увитый плющом домик с соломенной крышей, как раз к лэнчу. Мадлен с радостью смотрела на безыскусно теплое воссоединение семьи, пока ее саму не засыпали шквалом добрых слов, объятий и поцелуев. Мать Антуана, Франсуаза, была маленькой оживленной женщиной сорока семи лет с естественно вившимися черными волосами, с легкой проседью, голубыми глазами, немного более светлыми, чем у ее сына, и всегда просящейся на лицо улыбкой. Клод Боннар, его отец, был высоким и сильным, лысеющим, но красивым мужчиной с белокурыми усами и замечательного фиалково-синего цвета глазами. А Жаклин, сестра Антуана, была так похожа на брата, что Мадлен казалось – она без труда бы узнала ее на улице.
– Мы знали, – сказала ей Жаклин, пока мадам Боннар накрывала на стол, принесла неотразимо-аппетитного вида цыплят с запеканкой из риса с овощами, а Клод наливал вино в бокалы, – что вы – совсем особенная. И мы никогда не сомневались, что сердце Антуана будет отдано только тому, кого он любит по-настоящему.
– И мое тоже, – мягко сказала Мадлен, – с той самой минуты, когда я его увидела…
– В саду Тюильри, – закончил за нее Клод. Он широко улыбался, блестя нижним золотым зубом. – Да, Антуан написал нам в тот самый день, как его настиг «удар молнии» – любовь с первого взгляда. Но вы ведь гораздо лучше, чем гром среди ясного неба – вы созданы из плоти и крови.
– Tais-toi,[85] Клод, – шутливо выбранила его Франсуаза. – Ты смущаешь Мадлен.
– Pouf,[86] – отмахнулся он. – Она ведь не сердится, да моя дорогая?
– Как я могу? – улыбнулась Мадлен.
Дом стоял посреди яблоневого сада, недалеко от живописного густого леса, и если пройти совсем немного вперед, открывался чудесный вид на Кот-Флери. В следующие четыре дня Антуан и Мадлен помогали родителям в их делах с пансионатом, беспечно болтали в кругу семьи, а потом шли гулять по лесам или ездили в своем «пежо» по окрестностям, наслаждаясь видом мирных сочных лугов, деревянных домиков фермеров и пасшихся на зеленой свежей траве коров, что давали их хозяевам знаменитые местные сливки и сыры.
– Ты не скучаешь по такой жизни? – с любопытством спросила Антуана Мадлен.
– Ужасно – иногда, – он пожал плечами. – Но еще больше я бы скучал по Парижу.
Он посмотрел вниз на нее и погладил ее по щеке, и она положила свою руку на его.
– Может быть, когда-нибудь, когда мы будем старше, когда нам надоест большой город, мы вернемся в Нормандию… когда мои отец и мать устанут, и им будет нужна наша помощь.
– Они так много работают, – сказала Мадлен. – И Жаклин тоже.
Антуан кивнул.
– Когда Жаклин выйдет замуж, и у нее будут дети, родителям станет еще труднее. Им придется нанять чужого человека – а этого они никогда не хотели.
– Ты заговорил о сестре и ее замужестве… Ты думаешь, твои родители не одобряют нашу жизнь… ну пусть хоть немножко?
В вопросе Мадлен не было ни тени неловкости. Они иногда вскользь говорили о браке, но они были так счастливы, так полны радостью, которую приносил им каждый новый их день, что у них просто не оставалось времени думать об этом, и они просто знали, что сделают это, если будет в этом такая необходимость.
– Конечно, они не одобряют – в религиозном смысле, – ответил Антуан. – Но они – реалисты, и любовь для них значит гораздо больше, чем все остальное. Моя мать всегда боялась за меня – ведь я живу в такой богемной обстановке. И поэтому она очень благодарна тебе, chérie, – за то, что ты спасла меня от самых невообразимых опасностей.
Мадлен засмеялась.
– Но я вряд ли образец невинности.
Антуан улыбнулся.
– Но у тебя есть здравый смысл и замечательная интуиция – мама знает это. И ты любишь меня.
Они возвратились в Париж и нашли ответное письмо от Руди. Было ясно – по той быстроте, с которой он ответил, что он рад получить весточку от сестры. Тон его письма был сдержанным, но теплым и искренним – в нем сквозило понимание, почему Мадлен покинула дом без оглядки и не попрощавшись с братом. Он мало что писал о Стефане и Эмили, и о бабушке, но между строк Мадлен прочла и почувствовала, что ее брат шагнул далеко вперед от того бессловесного, послушного мальчика, которого она оставила в Доме Грюндли. И еще, она многое угадала – не из того, что написано, а больше из его умолчания. Живя теперь в грехе, – как они безусловно считали, сваливая почти все на растлевающее влияние Сен-Жермен-де-Пре, – работая вместе со своим любовником официанткой и ничтожной шаньсоньеткой, Мадлен стала воплощением сбывшихся самых мрачных пророчеств Стефана Джулиуса, какие он только когда-либо изрекал. Она была schwarzes Schaf в третьем поколении – третьей паршивой овцой из породы Габриэлов.
– Он скучает по тебе, – сказал Антуан, прочтя его письмо.
– Разумеется, нет. Мы никогда не были близки друг другу, и я никогда не была приветлива с ним, – честно ответила она, чувствуя укол вины. – Я заслуживаю его ненависть – и если б все сложилось по-другому, может, я бы тоже ненавидела его. Антуан покачал головой.
– Сомневаюсь. Ты говоришь о ненависти, но мне кажется, единственный человек, кого ты действительно ненавидишь – это Стефан Джулиус.
– Я ненавижу свою мать.
– Твое чувство – слишком страстное, chérie. Это не одно и то же.
– Я ненавижу ее за то, что она сделала моему отцу…
– Даже после того, что ты знаешь о его поступке? – осторожно и нежно спросил Антуан.
Мадлен посмотрела ему прямо в глаза.
– Ты думаешь, что я смогу перестать любить тебя, даже если ты сделаешь что-то плохое, если совершишь ужасную ошибку? – Она помолчала. – Я не в силах перестать любить.
– Тогда почему же ты думаешь, что Руди перестал любить тебя?
– Я не знаю, – мягко и тихо ответила Мадлен. – Может, потому, что я никогда не понимала, что он может любить меня больше других.
Она написала Руди опять, рассказывая об их поездке в Нормандию и о семье Антуана. И даже задолго до того, как между братом и сестрой наладилась регулярная переписка, оба они были так благодарны судьбе за эту новую связь между ними. Об Александре не было никаких новых вестей. Мадлен получала письма и от Зелеева из Нью-Йорка, но русский тоже ничего не знал об ее отце. Но хотя это было по-прежнему важно, боль ее немного поутихла, потому что Мадлен больше не была одинока. У нее была семья. Не та чинная, упорядоченная семья, в которой она родилась, но та, которую создала она сама – та, о которой она мечтала. Ее любовь, ее общение с Руди; ее дорогие друзья, Ной и Эстель, и Гастон Штрассер, Люссаки. Но Антуан был ее счастьем, самой сущностью ее жизни. Он понимал ее лучше, чем когда-либо кто-либо на свете, и песни, которые он писал для нее, трогали ее сердце своими чудесными мелодиями, их чувственным, неизбывным лиризмом.
Но его первая песня оставалась ее самой любимой. Когда Мадлен пела «Les Nuits lumineuses» во Флеретт, она чувствовала, что сливается с песней воедино, просто растворяясь в ее словах, его любви. Их ночи, те короткие, отгороженные от всего мира часы, проводимые вместе в их крохотной квартирке над рестораном, были напоены благословенным светом, и их дни – тоже, и когда Антуан слушал, как она поет его песню, он знал, что написал ее в порыве истинного вдохновения.
Десятого июня 1961 года, после того, как они узнали, что Мадлен ждет ребенка, они обвенчались в тиши, среди мирной красоты средневековой церкви Сен-Северин в Латинском квартале. Это была счастливая, веселая свадьба, на которую приехали родители Антуана и его сестра из Нормандии, и Руди из Цюриха.
– Не могу поверить, что ты здесь, – Мадлен потрясла головой в удивлении. Они пили шампанское перед лэнчем, – Грегуар Симон готовил его для них во Флеретт. – Стефан, наверное, рвет и мечет?
– Не могу сказать, что он доволен, – ответил Руди с кривой улыбкой, – хотя мама и Оми не особенно возражали. Думаю, они понимали, что это напрасная трата времени. Да и потом, хотя мама бы ни за что не призналась в этом перед Стефаном, я чувствовал, она рада, что кто-то от нас будет здесь.
– А может, это то, во что тебе хочется верить? Конечно, поначалу Мадлен было трудно увидеть в нем нечто большее, чем просто восемнадцатилетнего молодого человека, – он так был не похож на мальчика из ее детства, – когда он, не колеблясь, обнял ее в день их первой встречи тем утром и крепко пожал руку Антуана. И даже теперь, когда она была так счастлива, Мадлен неожиданно начинали одолевать сомнения. Она всегда была так уверена в себе, так убеждена в правильности своих ощущений, своей интуиции – разве могло случиться, что Руди так изменился? Ведь люди в конце концов не меняются коренным образом – разве что ее прежние представления о брате не были верными?
– Вы так похожи, – говорил Антуан, присоединяясь к ним, лицо его сияло улыбкой. – Вы запросто могли бы быть близнецами.
– Я всегда считала, что мы отличаемся друг от друга, как день и ночь, – мягко сказала Мадлен и снова стиснула руку Руди. – Кажется, я ошибалась.
– Ты была маленькой, – сказал легко Руди. – А я был еще меньше. Да и потом, в отличие от тебя, я всегда был трусливым ребенком.
– Я так не думаю, – Мадлен посмотрела в лицо, которое было так похоже на ее собственное, с болью понимая, что знает так мало о том, что за жизнь скрывалась за этими красивыми, правильными чертами. Она знала только одно – ее брат проявил великодушие и решимость, приехав сюда, в Париж. – У тебя были другие чувства, другие мысли. А я была убеждена, что ты должен разделять мои.
– А теперь, – вставил Антуан, – у нас есть еще один шанс.
– Слава Богу, – сказал Руди.
– Да, – Мадлен оперлась о плечо мужа. – Я не думала, что что-то может сделать меня еще счастливее, но это сделал ты, Руди.
– Я хотел спросить… – Руди колебался. – Я хотел спросить – может, ты приедешь навестить дом, как-нибудь?
– Никогда, – сказала она тихо, но твердо. – Я никогда туда не вернусь.
– Никогда – это слишком долго, chérie, – проговорил Антуан.
– А жизнь коротка, – сказала она тихо и грустно. – Но ничто на свете не может изменить мои чувства к ним. Тебе было только четыре года, когда папа покинул дом. Руди, ты просто не мог ничего понять. Но я их никогда не прощу.
Но потом выражение ее лица прояснилось.
– А сейчас я хочу забыть о них всех и думать только о тебе и о дне моей свадьбы. Ты уже видел чету Леви, Руди, а как тебе Люссаки?
У Мадлен начались боли 14 февраля 1962-го, в день святого Валентина, когда она с Антуаном гуляла в саду Тюильри. Кружился легкий снег, и Антуан захватил большой пакет с хлебными крошками, чтобы покормить птичек, и Мадлен, как всегда, с удовольствием смотрела на него, когда первый укол боли пронзил ее, вызвав пока лишь удивление.
– Qu'est-ce que tuas[87] – спрашивал ее Антуан, глаза его не отрывались от ее лица. – Схватки?
– Думаю, что да.
– Тогда пойдем скорее?
– Подожди, – улыбнулась она. – Пусть птички поедят.
Следующий приступ случился через пятнадцать минут, да такой сильный, что Мадлен слегка застонала от боли и шока. Антуан бросил оставшиеся крошки на землю и бросился к ней, подхватив ее под руку.
– Мы едем прямо в больницу, – сказал он, его лицо было напряженным от тревоги.
– Мне хотелось бы вернуться домой, чтоб захватить кое-какие вещи, – возразила Мадлен. – Уверена, есть еще много времени. Еще нескоро.
– Я сам принесу тебе вещи, потом, – с Антуаном было бесполезно спорить. – Ты можешь идти, chérie, или я тебя понесу?
– Конечно, могу, – она взглянула на него, и глаза ее сияли восторгом. – Он готов, Антуан, он идет к нам!
– Моя дочь, ты хочешь сказать.
Они играли в эту бесконечную игру всю ее беременность. Им было неважно, какого пола родится ребенок, они знали, что будут любить его. Дай Бог, чтобы был только сильным и здоровым.
Это продолжалось в больнице Сен-Винсент-де-Поль больше девяти часов, и почти все это время, вопреки желаниям акушерок и обслуживающего персонала, Антуан был рядом с ней, давая ей впиваться ногтями в его пальцы, вытирая пот с ее лба прохладной влажной салфеткой и шепча на ухо слова ободрения и успокоения. Но в момент рождения ребенка его не было, он вышел на минутку в туалетную комнату, а когда возвратился, то обнаружил, что его не пускают назад. И Антуан находился снаружи – до той минуты, когда все уже было позади.
– Сын, – сказал ему, улыбаясь, врач двадцатью минутами позже. – Отличный здоровый мальчик.
– А моя жена? С ней все в порядке?
Широкая улыбка одобрения расплылась на лице акушера.
– Мадам Боннар – просто образцовая пациентка, мсье. Сильная и храбрая. После небольшого отдыха она станет примерной матерью. – Он слегка поклонился. – Желаю вам долгой счастливой жизни. И нового прибавления семейства.
– Merci, Docteur, – Антуан обнял врача. – Спасибо от всего сердца.
Мадлен лежала, откинувшись на белоснежных подушках, ребенок на ее согнутой руке. Ее влажные золотистые волосы разметались, глаза прикрыты от усталости, но улыбка сияла.
– Прости меня, mon amour, – сказал Антуан, наклоняясь, чтобы поцеловать ее.
– За что?
– Они не дали мне войти – я не находил себе места.
– Если честно, – улыбнулась Мадлен, – я не уверена, что заметила бы тебя.
– Было так ужасно?
– Ужасно и чудесно – последние минуты я думала, что он разорвет меня на части, но я хотела этого, мне нужна была боль. Я говорила тебе, chéri, – это будет прекрасная боль.
Она взглянула на него вопросительно.
– Ты не хочешь подержать нашего сына?
– Сначала я хочу посмотреть на тебя.
Убедившись, что с ней все в порядке, Антуан переключил все свое внимание на ребенка. Разглядывая крошечное существо, закутанное в пеленки и мирно спавшее у груди его жены, он увидел маленькое личико, сморщенное, с розоватыми щечками и лобиком, с плотно сжатыми глазками, ресницами, темными, как и влажные волосы, крошечным, чуть посапывавшим носиком и нежными причмокивавшими губками.
Он молча протянул руки, и Мадлен, с встревоженной бережностью первого материнства, отдала ему ребенка.
– Поддерживай ему головку, chéri.
Какое-то время Антуан все молчал. Держа на руках их ребенка, он чувствовал, что делает что-то самое важное, самое правильное и естественное за всю свою жизнь. Малыш был таким легким, таким близким и знакомым, что Антуану захотелось развернуть его пеленки, чтобы хоть на мгновение прикоснуться к его тельцу, плоти от плоти его, дотронуться до его кожи, почувствовать его тепло, биение маленького сердечка.
И любовь волной затопила его, все его мысли, и когда Антуан снова закутал ребенка, малыш открыл глаза, такие же темно-голубые, как и у него самого, и неожиданно начал громко плакать.
– Bon Dieu,[88] – прошептал Антуан и обнаружил, что он тоже плачет.
– Ты думаешь, он проголодался? – спросила Мадлен.
– Уже?
– У него был долгий и трудный путь, – улыбнулась Мадлен, и Антуан положил малыша обратно ей в руки, где он мгновенно затих.
– Умный мальчик, – сказал Антуан, а потом, вспомнив, добавил:
– А его имя, chérie? У него должно быть имя.
Во время беременности они иногда говорили об этом, но в последние месяцы, боясь сглазить, вдруг перестали, решив дождаться вдохновения в нужный момент.
– У меня есть идея, – сказала Мадлен. – Если ты, конечно, согласен…
– Скажи мне скорей.
– Валентин, – сказала она мягко. – Немножко в честь святого Валентина, в честь любви. А еще – в честь моего дедушки – его grand amour,[89] Ирины Валентиновны.
Она замолчала, а потом спросила:
– Ты согласен?
– Это просто чудесно!
– Валентин Клод Александр Боннар, – Мадлен посмотрела на Антуана. – Так?
– Лучше не бывает, – сказал Антуан.
Год и день спустя, вечером, когда отметили первый день рождения Валентина, Антуан у столика посетителя открывал бутылку вина и вдруг уронил ее на пол. Он схватился правой рукой за голову, огляделся вокруг в замешательстве и внезапно нахлынувшем страхе, ища глазами Мадлен, и рухнул на пол без сознания.
Гастон Штрассер, игравший на рояле, мгновенно оказался около него, пощупал пульс.
– Немедленно вызовите скорую, – скомандовал он Жан-Полю. – Где Мадлен?
Ресторан замер. Жан-Поль молча уставился, не в силах двинуться с места от шока.
– Не стой, как столб, кретин! – Гастон, изо всех сил стараясь не впадать в панику, осторожно повернул Антуана на бок, смахивая в сторону осколки разбитой бутылки. Жан-Поль очнулся от оцепенения и помчался к телефону, а посетители стали в тревоге ерзать на своих стульях.
– Мадлен! – звал Гастон, нежно гладя Антуана по волосам.
– Она наверху, с ребенком, – ответил Грегуар низким испуганным голосом.
Гастон поднял свою бритую голову; вены на его висках бешено пульсировали.
– Мадлен! – взревел он.
Они сказали ей, что с Антуаном случился удар. Если он выживет в первые три недели, он поправится до определенной степени. Пострадало левое полушарие его мозга, и это вызвало поражение правой половины его тела. И это, возможно, повлияет на его речь и его способность понимать, что ему говорят.
Когда Мадлен впервые увидела его на больничной койке, неподвижного, в бессознательном состоянии, она подумала, несмотря на то, что ей только что говорили врачи и сиделки, что он умер. На кровати лежал мужчина – но это не был ее Антуан, который всегда был таким подвижным, деятельным, полным жизненной энергии. А этот человек казался частью больничной палаты, такой же безжизненный, как мебель или стены, его лицо и тело сливались с белым льном простыней и подушки.
– Он умер, – сказала она больничной сестре, стоявшей рядом с ней, и Мадлен показалось, что она тоже умерла.
– Нет, мадам.
– Он такой тихий. И отсутствующий.
Сестра осторожно и сочувственно коснулась ее руки.
– Погладьте его щеку. Возьмите за руку. Не бойтесь, не надо.
Но только через два дня после того, как к Антуану вернулось сознание, весь ужас случившегося обрушился на них со всей своей силой; не только полупаралич, от которого вся правая половина его тела стала слабой и вялой, не только пугающее поражение речи и то, что он не понимал, что ему говорили – это был еще и страх, беспомощная паника, которую чувствовали они оба. И пока это было единственное чувство, которое они могли разделить друг с другом.
Мадлен была в отчаянии, она была раздавлена и замкнута в кошмаре того, что обрушилось на их жизни, пожрало их радость. Они пытались ей объяснить.
– Удар, – они старались говорить просто, – случается, когда приток крови перестает поступать в мозг. А в случае с мсье Боннаром, мы думаем, это было вызвано кровотечением.
– Я не понимаю, – сказала Мадлен, едва слыша их слова.
– Мы думаем, мадам, что у вашего мужа была врожденная слабость стенок артерии, питающей мозг, и она лопнула, вызвав поражение этой области мозга.
Они говорили ей что-то еще и еще, но она едва ли понимала, что ей говорили. Она хотела знать только одну вещь – выживет ли Антуан? А когда ей показалось, что будет именно так, она ощутила прилив жадной надежды и не хотела знать больше ничего. Она хочет, чтоб с ним опять было все хорошо. Она хочет его прежнего.
– Он слишком молод для этого, – повторяла она с мукой в голосе. – Ему только тридцать три – он всегда был таким сильным и здоровым.
– Иногда такое случается, мадам.
– Да, – сказала она, но ее мозг все еще отказывался верить.
– Вы должны принять это, – сказал ей однажды днем врач твердо. – Я знаю, это трудно, но очень важно. – Вы и ваш муж должны перестать убеждать себя, что это был просто кошмарный сон, который скоро рассеется.
– Я это не могу принять, – в рассерженных глазах Мадлен была горечь и боль. – Мой муж опять станет прежним. Мы должны бороться. Уверена, вы не ждете от нас, что мы сдадимся?
– Конечно, нет, мадам. Просто примите все, как есть.
Сидя у кровати Антуана Мадлен начала разговаривать с ним почти непрестанно. Но если сначала, в первые дни после того, как он пришел в сознание, она говорила только, что любит, обожает его, что он совсем поправится, и все, чего он лишился, вернется к нему, то теперь Мадлен говорила все, что приходило ей в голову. Валентин так ужасно скучает по нему, говорила она, потому что, разве можно найти такого другого хорошего папочку? Папочка всегда был так бесконечно добр к малышу, менял пеленки, кормил, купал его и играл с ним всякий раз, как только мог. Во Флеретт все хорошо – они неплохо управляются без него, но разве может быть все по-прежнему, когда его нет – он так нужен, отчаянно нужен многим людям…
– Спать, – сказал Антуан своим новым, словно пьяным голосом.
– Сейчас, дорогой, – говорила Мадлен и продолжала говорить.
– Уходи, – говорил он, и она видела оголенную боль в его глазах и знала, что он считает ее жестокой в ее решимости и воодушевлении, что он хочет, чтоб она остановилась, но чутье подсказывало ей продолжать. Он так быстро выстроил стену болезни вокруг себя, скрывавшую его страх, что это стало напоминать поражение и приводило Мадлен просто в ужас.
Она спросила, можно ли ей привести с собой Валентина повидать отца, но они сказали, что дети не допускаются в. больницу. Мадлен по секрету шепнула Антуану, что хочет украдкой привести мальчика вопреки всем. На лице Антуана появился ужас, и он так расстроился, что потребовалось немало времени, чтобы успокоить его. Но она продолжала слушаться только своего внутреннего голоса и однажды утром, в самое напряженное время в больнице, когда все были так заняты, она накинула на себя самое просторное старое пальто Антуана, спрятала под ним Валентина, для которого это было восхитительной игрой, вошла в палату, задернула занавески и посадила пухлого годовалого мальчика на кровать мужа.
– Нет, – сказал Антуан. – Нет.
Он отвернулся от мальчика, на лице его была мука.
– Он настаивал, чтоб я взяла его с собой, – сказала мягко Мадлен. – Ему так нужно видеть тебя.
Антуан с трудом посмотрел глазами, полными слез.
– Ненавижу тебя, – сказал он очень отчетливо.
– Я знаю.
Валентин сидел очень тихо, смотря своими большими, озадаченными и любопытными глазами, и в какой-то момент Мадлен показалось, что он сейчас заплачет.
– Вот твой папочка, – сказала она нежно и взяла беспомощную руку Антуана в свою руку. И Валентин тоже протянул свою пухлую ручку и дотронулся до бедной правой руки отца.
– Папа, – сказал он и весь засиял. – Папа, – повторил он.
Слезы покатились по щекам Антуана. Мадлен, всхлипывая, убрала свою руку, взяла левую руку Антуана и прислонила ее к щечке ребенка.
– С этой рукой все в порядке, – сказала она тихо и спокойно. – Пользуйся ею, чтобы любить его. Пользуйся ею – и все остальное придет.
Антуан заметно пошел на поправку в следующие две недели, и они сказали, что для него вполне безопасно возвратиться домой. И он, Мадлен, Гастон и Грегуар пытались весело смеяться, когда поднимали его вверх на четвертый этаж в их квартирку. Он продолжал поправляться еще неделю, а потом вдруг его выздоровление прекратилось.
Мадлен была воодушевлена первыми успехами, она была просто в экстазе оттого, что ему позволили вернуться на рю Жакоб. Теперь она опять пала духом. Врачи объяснили им обоим, что быстрее всего выздоровление происходит в первые три недели, когда многие органы, находящиеся вне зоны поражения, спонтанно восстанавливаются. Но после этого процесс замедляется, хотя это совсем не означает, что они должны оставить надежду на дальнейшее улучшение состояния.
Просто теперь они должны бороться еще упорнее, чтобы добиться этих улучшений.
– Вам обоим повезло, мадам, – сказал врач, пришедший осмотреть Антуана. – Последствия для вашего мужа относительно минимальны. С вашей помощью и поддержкой, с его сильной волей, которой, я верю, он обладает, он будет в состоянии, по крайней мере, вставать с постели самостоятельно и опять ходить – на костылях.
Да, им повезло – к счастью, расстройства речи Антуана были уже минимальными, и хотя самые знакомые слова иногда вдруг неожиданно, к его отчаянью, ускользали из его памяти, они могли опять общаться почти нормально, и казалось, временная агрессия по отношению к Мадлен в больнице, исчезла. На их стороне была любовь и надежда, и сила молодости, и врачи говорили, что с их помощью они смогут добиться существенного выздоровления.
Мадлен знала, что была сильной – эмоционально и физически, и что нет у нее ни единой мысли, даже тайной, которая бы толкнула ее перестать любить и заботиться об Антуане. Но каждая проходящая неделя еще больше ранила ее исходящее болью сердце и изматывала ее и без того измученное тело. Когда Клод и Франсуаза Боннар, потрясенные увиденным, начали просить ее уговорить Антуана вернуться назад, домой в Нормандию, Мадлен сначала легко поддалась, но она знала, что это означает бросить Флеретт. Ресторан и Париж были миром Антуана, жизнью, которую он любил: если он сейчас откажется от всего этого, надежда может быть потеряна навсегда.
Их друзья изо всех сил помогали им. Эстель Леви приходила почти каждое утро и забирала Валентина на бульвар Осман поиграть вместе с ее двумя маленькими дочками. Ной заходил по крайней мере раз в день, за исключением только субботы, поговорить с Антуаном и помочь ему делать его упражнения. Но именно Гастон Штрассер просто спасал их, отправляясь по утрам на рынок за продуктами, когда не мог этого сделать Грегуар Симон, и управляясь днем и вечером с делами во Флеретт, не требуя в награду ничего, кроме оплаты расходов и хорошего обеда. На плечах Мадлен оставалась только работа с бумагами ресторана, и каждый вечер она пела.
Да, им повезло, думала она горько. Валентин был таким добрым мальчиком, с легким нравом и удивительно чувствующим и понимающим не по летам. Он был полон природной энергии. Но когда Мадлен положила на его щечку здоровую руку отца, он каким-то образом почувствовал, что ему нужно быть терпеливым и послушным. Крушение всех надежд и несчастье Антуана надрывали ей сердце. Теперь он еще реже жаловался, но ограничения его новой жизни сводили его с ума. Необходимость спускаться вниз, медленно скользя со ступеньки на ступеньку, а потом быть вывезенным в инвалидной коляске на свежий воздух – все это было болезненно и унизительно и часто жалеющие глаза незнакомых людей загоняли его назад наверх, где Антуан опять лежал на кровати, с закрытыми глазами, выжатый усилиями и своим несчастьем. И часто Мадлен, глядя на него, боялась, что он на грани нового удара.
Впервые за семь лет, прошедшие со времени ее отъезда из Цюриха, Мадлен стало не хватать чувства безопасности и защищенности. Она попыталась убедить Антуана просто поговорить о возможности вернуться домой в Нормандию и жить им вместе с его семьей. Но Антуан не хотел и слышать об этом. Пансионат был слишком маленьким, чтоб принять их всех на долгое время, не нарушив сложившегося уклада жизни Боннаров.
– Но твои родители были бы так рады видеть нас у себя, chéri, – сказала Мадлен.
Антуан покачал головой.
– Я всегда говорил, что, может, когда-нибудь, мы поедем помочь им. Это было бы естественно, это было бы правильно.
– А разве не правильно позволить им помочь тебе?
– Нет, – его лицо стало замкнутым. – Не для меня и не для них.
Он попытался немного смягчить свой тон.
– Все наладится со временем, mon amour. Постарайся так не волноваться.
Но каждый день был борьбой, и Мадлен не оставалось ничего другого – только наблюдать, как это изводит Антуана. Ему рекомендовали бросить курить и начать правильно питаться, но его пристрастие к сигаретам было слишком сильным, чтоб от него отмахнуться. В прошлом он курил ради удовольствия, но теперь сигареты вместе с аперитивом и вином, которые он пил слишком много, стали для него такими же подпорками, как костыли, которыми он начал пользоваться.
В конце августа Константин Зелеев приехал в Париж повидать Мадлен, и отдал ей письмо, посланное на его постоянный адрес Александром.
– Слава Богу! – воскликнула она, почти вырывая письмо из его рук. – С ним все в порядке? Что он пишет?
– Не так уж много. Лучше прочти его.
Письмо было послано в июне из Амстердама. Оно было грустным, в нем сквозило одиночество и чувство вины, и Мадлен ощутила в нем тоску отца и его желание узнать, что у нее все хорошо, что она счастлива. Но он так и не дал своего адреса.
– Ну почему он не говорит, где он? – спросила в отчаяньи Мадлен. – Он же знает, что может мне доверять – он знает, что вы скажете только мне, и что оба мы никогда не предадим его.
– По-моему, он очень встревожен, – сказал Зелеев. – Мы же не знаем, что с ним происходит, что он делает, ma chère, и как ему удается выжить и какие люди его окружают.
– Вы думаете, он боится?
– Может быть. Мадлен покачала головой.
– Если б не мое несчастье, может, я бы поехала в Амстердам, стала искать его и не сдалась бы до тех пор, пока не нашла б его, но это – невозможно. Господи, ну почему все так!
Зеленые глаза Зелеева были полны сочувствия.
– Мне так жаль, ma petite, у меня просто нет слов, чтоб сказать, что я чувствую. Мне казалось, что ты так счастлива, так переполнена радостью жизни. Я не был уверен, что Антуан тот человек, который нужен тебе, но твои письма убедили меня, что он именно такой.
– И он по-прежнему именно тот человек, Константин.
– Да, конечно.
Зелеев был потрясен, увидев измученную Мадлен и жалкое состояние ее мужа. Он со всей ясностью вспомнил те прежние дни, в Давосе, когда он заронил мечты о Париже в золотоволосую головку девочки, которая жила если не среди любви, то по крайней мере в комфорте и безопасности, и груз ответственности всей тяжестью обрушился на него. Он слушал, как она пела в ресторане, видел увлажнявшиеся глаза посетителей – личное горе Мадлен выливалось в ее песню и сделало ее голос таким выразительным. Он глядел, как она устало поднималась наверх к своему мужу и их маленькому сыну, и с горечью думал о том, как эта жизнь, полная боли, отличается от той, которую он нарисовал ей когда-то.
Как только он услышал о болезни Антуана, он стал наводить справки в Нью-Йорке и узнал, что здесь можно пройти особый курс лечения с использованием кислородной барокамеры, лечение, говорят, приносит хорошие результаты.
– Может, они смогут помочь Антуану, – предложил он Мадлен.
– Если б мы были там – возможно.
– А почему бы вам не поехать туда?
– А почему бы нам не полететь на Луну? – ответила она с грустной улыбкой.
– Неужели это и впрямь так абсурдно, ma chère? Я ведь летаю туда-сюда, правда? Если дело только в деньгах, я могу помочь.
– Я не могу вам этого позволить.
– Но почему?
– И дело не только в деньгах. Антуан даже и слышать не хочет о том, чтоб поехать к его семье в Нормандию – разве он согласится покинуть Францию, уехать из Европы?
Но Зелеев был не из тех, кто так просто сдается. Когда-то давно он нарисовал ей радужную и волнующую картину Парижа; теперь он точно так же, почти бессознательно, манил ее в Нью-Йорк. Это – настоящий город чудес, говорил он Мадлен, город самых поразительных контрастов; замечательной красоты, которая от начала до конца была творением рук человеческих – и такого же почти завораживающего уродства, словно созданного для того, чтоб уравновесить эту красоту. Эдакий гигантский симбиоз. Нет такой вещи на свете, которую нельзя было б найти в Манхэттене; здесь можно встретить любой из бесчисленных типов людей: людей выдающейся культуры – и филистеров, богобоязненных мужчин и женщин – и отъявленных негодяев, баснословных миллионеров и едва перебивающихся с хлеба на воду нищих.
– Это обитатели ночлежек – они ничем не отличаются от клошаров Парижа, – Зелеев смотрел на Мадлен. – Там есть огромный парк – в самой гуще зданий из стекла и бетона, сотни акров душистых лугов, густых тенистых деревьев и чистых озер, и площадок для игр. Я где-то прочел, что в Нью-Йорке больше тысячи парков, хотя сам я был всего в двух – но это очень человечное место, Мадлен, и самый восхитительный город на свете.
Зелеев уже больше сорока лет был оторван от России, но не утратил тяги к лиризму и трепетности. Его зажигательный энтузиазм застал Мадлен врасплох, словно маленькую девочку, его обаяние и тут сделало свое дело. Зелеев заметил это с удовольствием и стал еще больше настаивать.
– Ты должна подумать о том, чтоб поехать туда, ma chérie. Ну хорошо, пусть это будет не навсегда… Но хотя бы на время – ради Антуана, ради его здоровья. В конце концов, ради вашего будущего. Я позабочусь обо всем. Я найду уютное, хорошее местечко, где вы будете жить, пока он будет проходить курс лечения. А потом вы сами решите, что делать дальше… вы сможете вернуться в Париж, если захотите.
Он помолчал.
– Хотя, может, ты и не захочешь уезжать. Ведь Манхэттен – царство музыки. Ты уже попробовала себя как певица… в Нью-Йорке они будут тебя обожать. А если уж они будут носить тебя на руках, Мадлен, то… о-о! Так, как нигде, в этом мире…
– Остановитесь, Константин, это невозможно.
– Нет ничего невозможного, ma petite, – глаза его сверкали. – И если ты чувствуешь себя свободной в Париже, ты почувствуешь себя в тысячу раз свободнее в Америке.
Она грустно улыбнулась, с тоской и сожалением.
– Все это звучит чудесно.
– Скажи только слово – и я все устрою.
– Я не могу.
– Тогда по крайней мере подумай над этим. Мадлен пожала плечами.
Искушение было очень сильным – она понимала, что их лучшие времена в Париже уже миновали и могут больше не вернуться вообще. И все же она по-прежнему боялась, что, увезя Антуана из его привычной обстановки, от того, что он хорошо знал и любил, она может подвергнуть его еще большей опасности. Пока рядом были их дорогие друзья, помогали, заботились о них, пока занимались делами ресторана и держали его на плаву даже в эти худшие месяцы, она все еще верила, и. в сердце ее было местечко для надежды.
Но потом, вдруг, без предупреждения, владелец Флеретт, Жан-Мишель Барбье приехал в Париж из Прованса, и случилось непредвиденное и ужасное. Никто не уведомил его о состоянии Антуана. А еще, он и понятия не имел о том, что без его личного одобрения в его отсутствие делами ресторана заправляет Гастон в качестве менеджера. Барбье сразу же сильно невзлюбил Штрассера. Хотя Барбье и сочувствовал несчастью Антуана, но все же решил, что для него, как для владельца Флеретт, будет лучшим выходом предупредить их, чтоб они освободили квартиру в течение месяца – он собрался нанять нового менеджера. Мадлен умоляла его не делать этого, и Ной несколько раз приходил, чтобы взывать к его лучшим чувствам. Гастон Штрассер же, презиравший хозяина ресторана, в порыве негодования сначала оскорбил его, а потом заехал кулаком ему в нос. И если Барбье раньше был полон решимости, то теперь он стал просто непреклонен.
И тогда Эстель Леви написала Руди, умоляя его безотлагательно приехать в Париж. Она встретила его на Лионском вокзале и отвезла в квартирку на рю Жакоб, чтоб Руди сам, своими глазами мог увидеть случившееся с семьей его сестры.
– Если честно, я немного удивлена, – говорила ему Эстель по пути с вокзала, – что вы не приехали раньше.
– Если б я только знал… – тихо ответил Руди. – Если б я только знал, что дела так плохи – я давно был бы здесь.
– Разве Мадлен не написала вам об Антуане?
– Да, она писала немножко. Но с ее слов можно было подумать, что ничего страшного не произошло. Что болезнь Антуана чуть похуже, чем грипп. – Он покачал головой. – Думаю, она боялась, что я случайно проговорюсь отчиму или матери.
– Она очень гордая.
– И упрямая.
Руди не терял времени даром. Ясно одно, сказал он сестре, уведя ее из комнаты больного, вниз, в ресторан, она должна поехать вместе с ним в Цюрих за теми деньгами, которые принадлежат ей по праву. Тогда она сможет отвезти на них Антуана в Америку или остаться во Франции.
– Об этом не может быть и речи, – сказала Мадлен. – Ты же знаешь, я никогда не попрошу у них помощи.
Руди посмотрел на Эстель.
– Вы можете подменить мою сестру, пока я свожу ее куда-нибудь на лэнч?
– Но мы можем поесть здесь.
– Пойдем, Магги, – сказал он. – Нам нужно кое о чем поговорить.
– Но ведь можно и здесь, – возразила Мадлен.
– Тебе не помешает прогуляться, правда? – заметила Эстель.
Он увел ее из Сен-Жермена, подальше от Левого берега, в уютное кафе. Руди заказал обоим телячью печенку, обжаренную с луком. Какое-то время они молчали, а когда Мадлен вопросительно посмотрела на него, Руди сказал – ей потребуются все ее силы.
– Ты стала похожа просто на щепку.
– Ну, спасибо!
– Конечно, на прелестную щепку, но с таким измученным лицом, что мне больно смотреть.
– Не переживай из-за меня, – сказала Мадлен, тронутая его вниманием. – Да, наступили тяжелые времена, но мы все преодолеем.
– Но, Магги, ты ведь не станешь возражать, если я скажу – легче преодолеть, имея деньги.
Она вздохнула.
– Конечно, ты прав… но это ничего не меняет. Пожалуйста, не заставляй меня спорить с тобой, Руди – я не дотронусь до денег Грюндлей, и уж конечно, никогда не попрошу куска хлеба у Стефана Джулиуса.
– А я и не прошу тебя об этом.
– Тогда что же? – вздохнула она. – Ты пытаешься одолжить мне денег?
– Нет, – сказал Руди. – Ведь мои деньги, конечно, из того же источника, и поэтому я даже и не буду пытаться тебя уговорить.
Официант налил немного вина в бокал Руди. Он отпил немного и одобрил.
– Чудесное, – сказал он Мадлен. – Выпей тоже немножко.
– Чуть попозже.
– Сейчас.
– Ты изменился, – сказала она чуть сухо.
– Мне нужно тебе кое-что сказать – о нашем дедушке… – Руди отломил маленький кусочек хлеба и жевал его какое-то время. Наконец он заговорил.
– Две недели назад я случайно слышал разговор мамы с Оми. Они были в гостиной Оми. Дверь была приоткрыта. Они не знали, что я дома.
– Продолжай.
– Они обсуждали письмо, оставленное Амадеусом. Он хотел, чтобы все его имущество перешло к тебе. Дом, все его содержимое – и скульптура, о которой ты говорила тогда, когда уходила из дома. Eternité.
Он помолчал.
– Но самое важное – из того, что я услышал, Магги, – он наклонился к ней через столик и заговорил тихо, – это то, что наш отчим уничтожил это письмо.
– Но зачем ему это понадобилось? Я уверена, адвокат, герр Вальтер… Он ведь, наверно, производил опись имущества в доме и нашел его…
– Если это было просто письмо, а не официально оформленное завещание, он мог отдать его нераспечатанным. Ему платит Стефан, и похоже, адвокат не очень расположен вмешиваться в семейные дела.
Мадлен задумалась.
– Значит, имущество Опи перейдет к нашему отцу – но они, вроде, заставили его отказаться от прав наследования собственности дедушки. – Она колебалась. – Значит ли это, что оно перейдет к нашей матери – или к нам двоим?
Руди пожал плечами.
– У меня нет определенной идеи – но это ничего. Я просто подумал – продав дом, ты можешь немедленно получить необходимые деньги, Магги. А что касается этой таинственной скульптуры…
– Ее там нет, – тихо и спокойно сказала Мадлен.
– Но тогда где же она?
Мадлен взглянула в лицо брату и почувствовала облегчение – она поняла, что может ему доверять. Слава Богу, это и в самом деле был ее брат.
– Наш отец забрал ее, – ответила она. – Лишь трое – кроме самого Опи – знали, где была спрятана скульптура: папа, я и Константин.
– Русский?
– Опи никогда не создал бы ее без него. Они жили вместе пять лет. Они вложили в нее все, Руди, всю свою душу – ради Ирины, потому что оба они так любили ее.
– А эти драгоценности… ты думаешь, они настоящие?
– Константин говорил, что эта скульптура просто не имеет цены, – она ответила мягко. – Одни только камни стоят целое состояние. А еще вся она сделана из цельного белого золота, и Константин вложил в нее весь свой талант, все свое искусство и то, чему научился у отца, который тоже работал на Дом Фаберже.
Она покачала головой.
– Она была просто необыкновенной, уникальной, хотя Опи никогда не думал о ее денежной цене.
– И он хотел отдать ее тебе.
– Уверена, папа надежно сохранит ее для меня.
– Да? – бережно спросил Руди.
– Как ты можешь сомневаться? Кому же мне еще доверять? – Мадлен бросила ему вызов, мягкий, но все же вызов. – Человеку, который любит меня без оглядки, или мужчине, настолько ничтожному и подлому, что он мог наплевать на последнюю волю моего дедушки?
Она остановилась, чтоб перевести дух.
– Не говоря уже о моей матери, которая позволила ему сделать это.
– Она чувствует себя виноватой… и голос у Оми был грустный. Они говорили недолго, но мне стало ясно – они не одобряют его.
– Но ведь они не остановили Стефана.
– Нет, – Руди посмотрел ей прямо в глаза. – И именно поэтому я говорю тебе – ты должна поехать в Цюрих.
– Я не хочу унижаться.
– Нет, не обвинять их, не клясть – я знаю, ты этого не сделаешь. Но Стефан просто обокрал тебя, Магги, и у тебя есть нечто большее, чем просто моральное право требовать финансовой помощи.
Пока они ели, Руди расспрашивал ее о состоянии Антуана, о лечении, которое предлагал ей Зелеев, о тех возможностях, которые откроются перед ней, если она последует его совету.
– У меня нет выбора, да? – спросила она устало, когда они шли назад по площади Оперы. – От одной только этой мысли мне становится плохо… но если я не возьму то, что мне принадлежит, я не смогу помочь своей семье…
– Я буду с тобой, – Руди взял ее руку, слегка пожал ее. – Сколько тебе нужно времени, чтоб собраться?
– Нисколько. Мы можем поехать завтра утром. Если я замешкаюсь, то не смогу этого сделать никогда.
Начал накрапывать дождик, и все такси, обычно выстраивавшиеся около Гранд Отеля, разъехались, но Мадлен не обращала внимания на погоду.
– Я возьму с собой Валентина. Но не хочу останавливаться дома – мы поселимся в гостинице.
– Конечно. Я понимаю.
– Самой обычной, недалеко от вокзала, и только на одну ночь. О, Господи! – она почувствовала, как внутри нее начинает разгораться паника, и крепко сжала руку брата. – Я поклялась, что никогда не вернусь туда.
– Но ты ведь не возвращаешься, Магги, дорогая.
– Я еду назад, чтоб пресмыкаться.
– Не нужно таких слов, – голос Руди стал неожиданно чуть резким. – Ты неспособна пресмыкаться, и даже не смей так думать. Это просто деловой шаг, и ни больше, ни меньше. Они много должны тебе, Магги, и они это знают – и мы тоже знаем. Ты только берешь частицу того, что принадлежит тебе по праву. Только то, что всегда было твоим.
Во время путешествия, плавно скользя среди прелестного пейзажа, двигаясь по старой, знакомой земле, Мадлен пыталась расслабиться, но это ей не удалось – ее пальцы напряженно впились в руку, а голова раскалывалась от боли. Ее мучили сомнения – права ли она, оставив одного Антуана даже на день, взяв с собой Валентина в качестве эмоционального оружия? Но хуже всего было то, что ей придется просить Стефана Джулиуса – неважно о чем.
Руди повез их прямо в отель Централь, недалеко от вокзала, нехотя согласившись с ее отказом поселиться в пятизвездочном отеле, который он выбрал для них.
– Нас ожидают к трем часам, – сказал он ей. – Может, оставить тебя ненадолго? Ты отдохнешь, что-нибудь съешь в своей комнате – я могу найти приходящую няню для Валентина. Хочешь?
– Нет, – Мадлен так крепко прижимала к себе сына, что он издал слабый писк протеста. Он так замечательно вел себя во время поездки, изредка забираясь на колени к Мадлен и своему дядюшке, глядя завороженно в окно или на людей в вагоне. А последний час он просто спал.
– Я возьму его с собой.
– Да? – Руди слегка удивился. Он ожидал, что Мадлен не захочет, чтоб ее сын переступал порог Дома Грюндли. Он чувствовал – его сестре кажется, что воздух там был неподходящим для невинного ребенка.
– Я подумала обо всем, как ты мне и предлагал. Это деловая встреча. Конечно, для них я неблагодарная беглянка, строптивый ребенок. Но с Валентином я мать их внука, правнука Оми, – глаза ее заблестели. – Пусть они увидят то, чего у них никогда не будет.
Все это было напряженно, неприятно и даже скорбно. Мадлен показалось, что она заметила отблеск удовольствия в глазах Хильдегард, когда бабушка впервые увидела Валентина, и холодные руки Эмили слегка задрожали, когда они коротко приветствовали друг друга. Но ледяное отношение отчима сделало совсем слабыми эти и без того хрупкие связующие ниточки.
– Насколько я знаю от Руди, ты здесь потому, что тебе что-то нужно от нас. Чего ты хочешь, Магдален?
Мадлен собрала все свое мужество. Она напомнила себе, что она уже взрослая, усилием воли отбросила все болезненные старые воспоминания, которые могли сделать ее слабой и уязвимой.
– Деньги, – сказала она отчетливо. – Мне нужны деньги.
Она говорила прямо, честно и искренне. Мадлен делала упор на том, что случилось с ее мужем, подчеркивая свою растущую надежду на успех курса лечения, который, как ей сказали, можно пройти в Америке.
– Дела обстоят у нас так, что мы не можем поехать в Америку. И вы не можете не понимать – я просто не могу позволить, чтоб что-то стояло на пути выздоровления Антуана. Именно поэтому мы здесь.
Руди встал на ее сторону.
– Я сказал Магги – я знаю, вы позаботитесь о том, чтоб у нее было все, в чем она нуждается.
– Любопытно. Что же дает тебе такую уверенность? – спросил Джулиус.
– Ее права, – ответил Руди.
– А разве твоя сестра сама не отказалась от них, когда сбежала из дома?
Руди посмотрел отчиму прямо в глаза.
– Мы не говорим о твоих деньгах, – сказал он спокойно, но твердо. – И речь идет вовсе не о состоянии Грюндлей. Мы говорим о ее собственных правах.
– А что, у нее они есть?
– Я думаю, вы знаете, что я имею в виду.
Холодок повеял между старшим и младшим. Джулиус взглянул с открытой неприязнью. Мадлен понимала – она присутствует при молчаливом окончательном крахе отношений Руди и отчима. Совершенно очевидно, эти отношения стали давать серьезную трещину после того, как Руди поехал на ее свадьбу два года назад.
– Стефан, – впервые заговорила Хильдегард. – Я хотела бы сделать предложение. Ты не возражаешь?
– Конечно, нет. – Джулиус резко отвернулся от Руди.
Хильдегард мало изменилась. Она казалась старой женщиной всегда, сколько помнила ее Магги, старой, но красивой. Ее парадный строгий вид редко смягчался улыбкой. Но когда она давала немножко воли чувствам, она была способна на настоящую теплоту.
– А ты думала, Магдален, о том, чтоб привезти своего мужа и сына домой?
– Домой?
– В свою родную страну. В Цюрих.
– В этот дом, вы имеете в виду? – тон Мадлен был холодным.
– Естественно, – Хильдегард помедлила. – Я знаю, до настоящего момента вы жили в крошечной квартире, почти на верхнем этаже, без лифта. В Нью-Йорке может быть еще труднее. Насколько я знаю, там еще сложнее найти более или менее сносные условия для жилья, чем в Париже. Так что, как ты смотришь на мое предложение?
– Об этом не может быть и речи, – спокойно и вежливо ответила Мадлен.
– В этом доме, – продолжала Хильдегард, – у твоего мужа будет спальня, сделанная специально для него, для его особых нужд. Она может быть на первом этаже, с выходом в сад.
Эмили, бледная, молчавшая до сих пор, добавила:
– Его можно будет показать лучшим врачам, Магги. Может, будет правильно… ты поступишь мудро, если привезешь его сюда хотя бы ненадолго. Стоит проконсультироваться со специалистами перед тем, как отправляться за тридевять земель… в погоне за так называемым лечением, которое может оказаться ничем иным, как благими намерениями.
– Может, это и было бы мудро, – ответила Мадлен, и что-то неожиданное, похожее на благодарность, к ее удивлению, шевельнулось в ее душе. Она подняла голову и встретилась глазами с матерью. – Но это невозможно. Вы должны это понимать.
Валентин, сидевший на скамеечке рядом с ней, начал вдруг ерзать. Руди быстро взял его на руки и начал вполголоса напевать ему что-то на ушко, и ребенок, всегда охотно отвечавший на любовь и ласку, тихонько засмеялся и вцепился в белокурые волосы своего дядюшки.
– Но, может, ты все же подумаешь над этим, Магдален? – спросила мягко, но настойчиво Хильдегард.
– Ты уверена, Магги? – спросила Эмили, отводя глаза от лица Стефана. – Разве это не безумие – выбирать трудности, когда можно выбрать комфорт и безопасность?
Она помолчала.
– И разве ради своего мужа ты не обязана хотя бы просто посоветоваться с ним?
В комнате повисло молчание.
– Я поговорю с Антуаном, – сказала Мадлен, а потом опять собрала всю свою решимость. – Но сегодня я приехала сюда за деньгами.
– Сколько? – внезапный голос Стефана, жесткий и неприязненный погасил искорку человечности, которая ненадолго смягчила атмосферу. – Каков счет за твою последнюю выходку?
Получив от Джулиуса чек на пятьдесят тысяч швейцарских франков и положив его в сейф в отеле, Мадлен ужинала в тот вечер вместе с Руди в прелестном маленьком ресторанчике. Она не захотела оставить Валентина с приходящей няней, и Руди отвез их обоих в это местечко. Владельцами его были двое молодых людей, его друзья, и Мадлен могла быть уверена, что на ребенка здесь никто не будет смотреть хмуро.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил ее Руди, когда нашелся высокий стульчик для Валентина, и они сделали заказ.
– Просто выжата.
– Но ты довольна, что приехала?
– Да, – она взглянула на него. – Знаешь, если б не ты – этого бы никогда не произошло, правда?
– Кто знает…
– Нет, тут даже нечего сомневаться… – Она помолчала. – Ты сделал для меня гораздо больше, чем я заслужила.
– Чепуха. Я – твой брат.
– А разве я была тебе сестрой?
– Обстоятельства, – отмахнулся Руди. – И я знаю теперь, Магги, ты бы сделала то же самое для меня.
Он погладил пухлую ручку Валентина.
– Ты спросишь Антуана?
Мадлен кивнула.
– Но ты не веришь, что он согласится приехать в Цюрих, – его голос был грустным и сожалеющим. – Знаешь, Магги, я не могу не хотеть этого… хотя, наверно, это и эгоистично. Но я был бы так рад, если б ты опять вернулась домой.
– Но здесь я никогда не была по-настоящему дома, Руди.
– Я знаю, – согласился он грустно.
– Если мы только согласимся, – сказала Мадлен, и от одной только мысли ей уже стало дурно, – конечно, у Антуана будет весь мыслимый комфорт и уход. Да, он сможет спокойно отдыхать в саду, зная, что его жене не приходится целыми днями работать. Но цена будет слишком высокой, Руди. Мы с Антуаном потеряем свое «я» и нашу свободу. Но что еще хуже, они отнимут у нас нашего сына. Его просто проглотит их мир.
Она слабо улыбнулась, глядя на мальчика.
– Этот чек все меняет, Руди, что бы там ни произошло. И несмотря ни на что, я им благодарна за это.
– Это их долг, Мадлен.
– Но здесь даже больше, чем я хотела взять.
– Но они твои – по праву.
– Они так не думают.
– Потому что мы не поймали их за руку, – заметил Руди.
– Может, это и к лучшему. Если б мы это сделали, Руди, вообрази, к чему бы это привело? Стефан никогда не простил бы тебе… а я не хочу быть причиной вашего раздора. Ты и так для него уже полное разочарование, хотя, может, мне и не следует так говорить. Она запнулась. – Как ты думаешь, он простит тебя?
– Если честно, – сказал Руди, – мне все равно. Поединок с семьей совсем измотал Мадлен. Но вкусная еда, располагающая атмосфера ресторана, теплое сочувствие брата – все это вызвало у нее приступ такого аппетита, что Мадлен изумилась. И к тому времени, когда она устало упала на мягкую удобную кровать, она уже не раз подумала – как было бы глупо не поехать сюда.
Она почти с точностью предугадала ответ Антуана. Если уж он не хотел обременять любящую его семью в Нормандии, то разве мог он согласиться получать ежедневную помощь людей, от которых его жена убежала еще подростком? Одна мысль об этом была для него совершенно невыносимой. Он знал, как уютно, как легко может быть в Доме Грюндли. А что касается медицинской помощи, то в Нью-Йорке нет ничего такого, что было бы недоступно в Швейцарии – что бы там ни говорил Зелеев. Но Антуан также знал, что Мадлен будет глубоко несчастна в этом пропитанном горечью доме, и именно ее унизительное положение будет для него самой тяжелой вещью на свете.
– Раз мы потеряли Флеретт, – говорил он ей, – мы потеряли наш Париж. Значит, нам нужно воспользоваться шансом, который сам плывет нам в руки, и двинуться дальше.
Он улыбнулся ей ободряющей улыбкой.
– По крайней мере, Америка – это приключение, – подмигнул он нерешительно смотревшей на него Мадлен. Первые искорки оптимизма проскользнули в его голосе. – Уж лучше это, чем самая роскошная тюрьма.
Константин Зелеев был прав, думала Магги, когда пророчествовал, что она найдет счастье в Париже. Русский был замечательным другом дедушке. И он был единственным человеком во всем мире, через которого шла ниточка ее связи с отцом. Он был ее союзником – с тех пор, как ей исполнилось четырнадцать лет, и хотя она так редко видела Зелеева, она верила ему безраздельно. Она могла доверить ему все.
Даже жизнь своего мужа.
Они улетели в Нью-Йорк в третью неделю февраля 1964-го, сразу после второго дня рождения Валентина. До того два месяца провели вместе с Леви, Эстель и Хекси в квартире на бульваре Осман – в той самой, где восемь лет назад Мадлен начала свою жизнь в Париже.
Они вылетели дневным рейсом из аэропорта Орли, перелет оказался отнюдь не коротким – семь беспокойных утомительных часов. Боинг-707 был заполнен до отказа. У пассажира, сидящего позади них, оказалась аллергия на табачный дым. Насильственный отказ от стойкой привычки, да еще и неудобное самолетное кресло довели Антуана просто до исступленного состояния, и его стресс передался Валентину – мальчик плакал и кричал всю дорогу, что было на него совсем непохоже. Мадлен пыталась убаюкать малыша и успокоить мужа, хотя сама была просто на взводе. Все время полета она не сомкнула глаз, глядя на них, как оберегающая свое семейство львица. Ей даже стало казаться, что она просто сейчас поседеет раньше времени, прежде чем самолет принесет ее сквозь облака в неизвестное. В чужой незнакомый город.
Зелеев уже ждал их в международном аэропорту Кеннеди с инвалидной коляской и длинным просторным черным лимузином, и Мадлен нашла наконец облегчение и успокоение в его сильных объятьях. Но скоро ее настигло молчаливое разочарование, близкое к настоящей депрессии. Они неслись по скоростной дороге Лонг Айленд к городу. Все было таким уродливым, думала Мадлен – даже эта дорога. А эти странные маленькие домики! Они выглядели так, словно по ним просто шмякнули молотком и забили в них пару десятков гвоздей. Ей казалось – они были сделаны безо всякой любви и грации, словно только для того, чтоб дать их обитателям крышу над головой. И даже когда через двадцать минут лимузин взлетел на небольшой мост, и знаменитые небоскребы Манхэттена словно взорвались перед их глазами буйством солнечного света, пылавшего в окнах, и Мадлен почувствовала прилив неподдельного восторга и возбуждения, на лице Антуана она увидела такую скорбную потерянность, что ей понадобилась вся ее воля, чтоб не сказать шоферу повернуть назад в аэропорт.
Зелеев забронировал для них номер в Эссекс Хаус, сорокаэтажном отеле на Сентрал Парк Саус, где их сразу же провели в их комнату, просторную, с видом на парк, огромной кроватью, хорошенькой кроваткой для Валентина и небольшой кухней.
– Константин, это совершенно излишне, – сказала она, глядя на категорию номера, помеченную на двери. – Честно говоря, я думала, что мы едем в небольшую квартирку.
– Это – мой вам подарок, – спокойно сказал ей Зелеев. – После того, что вам пришлось вынести, вы заслужили немного комфорта.
– Об этом не может быть и речи, – вмешавшись, твердо сказал Антуан. – Вы очень добры, но мы просто не можем принять.
– Серьезно? Ну так вот что я вам отвечу – вы не можете отказаться, не обидев меня. И очень сильно обидев, – он поглаживал свои усы, по-прежнему ярко-рыжие и ухоженные. – Всего на три ночи, mon ami. Он сделал паузу.
– Если вы не хотите сделать это ради себя, то хотя бы ради жены – ведь ей приходилось так много работать.
– Не знаю… – Антуан вспыхнул краской замешательства.
– Просто отдохните, – предложил Зелеев. – И подумайте об этом позже. Не сейчас.
– Разве здесь не чудесно? – воскликнула Мадлен, когда он ушел. Она прилегла на кровать и смотрела, как Валентин с удовольствием ползал по мягкому ковру, его маленькое личико светилось любопытством. – А вид! Какой отсюда вид!
– Тихая комнатка, – сказал неопределенно Антуан. – А где мои костыли?
Мадлен быстро встала с кровати и протянула ему костыли.
– Куда ты хочешь идти? Могу я помочь тебе, chéri?
– Я просто хочу пойти в туалет – разве нельзя? Он выбрался из своего кресла и направился к ванной комнате.
– Если твой друг вообще принимал меня в расчет, он должен был понять – мне придется привыкать к двум новым местам вместо одного.
За ним захлопнулась дверь, и жаркие слезы брызнули из глаз Мадлен, и словно в ответ, Валентин зашелся плачем. Она подхватила его на руки и прижала к себе, чувствуя, как его маленькая грудка сотрясается при каждом рыдании. Мадлен вдруг стало совсем тоскливо. Если б она могла также свободно излить всю тяжесть, скопившуюся у нее на сердце!
Дверь снова открылась. Антуан стоял в полосе света за его спиной, и смотрел на них.
– Прости меня, – проговорил он.
– Мне нечего тебе прощать, – Мадлен быстро стерла слезы со своих щек, а потом со щечек ребенка. – Я знаю, как тебе тяжело.
Она помолчала.
– Может, я не могу знать до конца – но я чувствую, что твоя боль – это моя боль.
– Я знаю. Но было бы лучше, если б это было не так.
Он опустился на кровать и лег, вздохнув с облегчением.
– Немного крепковат, – сказал он, ощущая под собой матрац. – Но совсем неплохо.
– А какой большой! Он кивнул.
– Отличная кровать.
Мадлен, все еще держа на руках Валентина, присела рядом с мужем.
– Ты хочешь, чтоб мы уехали отсюда, chéri?
– Конечно, нет, – он криво улыбнулся. – Я был так груб. Все эти дни я просто чудовище. Твой друг хотел только сделать как лучше – я извинюсь перед ним.
– Он понимает, я уверена.
– Но я все равно извинюсь.
Зелеев позвонил из холла два часа спустя.
– Я подумал, не помешает хорошая легкая прогулка, перед закатом. Если сейчас долго отдыхать, разница во времени не даст вам уснуть всю ночь.
– Я даже и не знаю… – проговорила в замешательстве Мадлен.
Зелеев понял.
– Чем раньше Антуан выберется в город, тем лучше для него. Какой смысл менять одну тюрьму на другую, chérie?
– Вы правы.
– Как всегда, mon ami.
Антуан немного поворчал, но потом сдался и позволил Мадлен вывезти себя в инвалидной коляске в лифт, потому что слишком устал, чтоб ходить на костылях. Да и потом она была такой удобной и легкой в обращении после той, к которой он привык в Париже; Валентин сидел у нега на коленях и улыбался ему. Швейцар приподнял фуражку и пожелал им приятной прогулки. И погода была такой восхитительно ясной, несмотря на холод. И хотя они знали, что находятся в Новом Свете, в чужом городе, было что-то такое в Центральном парке, что напоминало им немного о Париже. Тротуары были таким широкими, а дорога по краю парка – такой гладкой, и мягко ложилась под колеса, и пешеходы казались такими безразличными к проносившимся мимо машинам и спешили вперед – одни целеустремленно, а другие задумчиво и безмятежно.
– Ну-ка, посмотри на лошадок, – сказал Антуан Валентину, показывая на прелестные экипажи, стоически поджидавшие туристов, которые никак не хотели появляться. – Может, мы как-нибудь на них покатаемся, chéri.
Зелеев посмотрел на Мадлен.
– Помнишь нашу поездку на санях в Давосе – целую жизнь тому назад?
– Только десять лет, – сказала Мадлен.
Они углублялись, медленно, безмятежно, в парк, проходя под высокими, густыми деревьями с влажными, без листьев ветвями, смотрели на стайки семенивших вразвалку голубей, клевавших что-то в грязи; пара белок мелькнула рыжими хвостами у них над головой.
– Тут недалеко есть очаровательный пруд, – сказал Зелеев. – Может, мы отдохнем там немного? Валентин посмотрит на уток и лебедей. А потом перед тем, как мы вернемся, вы можете взглянуть на Пятую Авеню. Ça va, Антуан?
Антуан кивнул.
– Ça va bien.
– В этом парке ездят верхом на лошадях, – рассказывал им русский, – и есть специальные велосипедные дорожки. Неподалеку отсюда большая игровая площадка – хотя наш мальчик еще очень мал для нее. Есть зоопарк – он Валентину очень понравится. А когда выпадает снег, ребятня катается даже на санках и на коньках.
Они вышли из парка на Пятую Авеню, пересекли Пятьдесят Девятую улицу у отеля Плаца и возвратились в отель Эссекс, пройдя мимо отеля Сент-Мориц. Мадлен улыбнулась на щеголеватых посетителей за окнами ресторана отеля, а Зелеев сказал, что можно забавно провести время в Румпельмейере, съев там лэнч или выпив хорошего чаю.
– Элегантные женщины здесь всегда сидят на диете, – весело заметил он, – хотя их постоянно искушают совершенно гаргантюанские сырные пироги. А салаты! Вы бы видели их салаты! Даже если они и озабочены своими фигурами, их салатами можно запросто накормить целую семью.
Пробираясь сквозь бурлящий поток нью-йоркцев – кто-то шел домой с работы, другие – просто туристы на прогулке, кто-то спешил на вечеринку или просто выпить где-нибудь коктейль с мартини – Мадлен почувствовала себя затерянной в этой толпе. И хотя она улавливала лишь случайные слова из гула разговоров на английском, она вдруг поняла, что быть здесь иностранкой, незнакомкой, даже со всеми проистекавшими из этого трудностями, – подарок судьбы несмотря ни на что. Волна благодарности к Зелееву нахлынула на нее. Это он вытащил их из боли и отчаянья, захлестнувших их в Париже. Кто знает – удалось бы им избавиться от этого самим?
Вернувшись назад в номер, Антуан вдруг как-то охотно поддался окружавшей их роскоши. Удобству и быстроте сервиса, – огромные бифштексы так и таяли во рту, купание в ванне с ароматной пеной было долгим и приятным, невообразимо пестрая толчея на телеэкране показалась забавной. Взрослые понимали, что это было лишь недолгой передышкой, радужной эйфорией перед тем, как им придется перенести новые испытания с переездом на новую квартиру, а Антуану – приступить к курсу лечения в медицинском центре Маунт Синай. Но в эти недолгие дни они не хотели беспокоиться ни о чем – не хотели даже думать. Они могут расслабиться, не чувствуя за это никакой ответственности, не вспоминая о прошлом и не заглядывая в тревожное будущее. Они могли наслаждаться ощущением, что они снова живут. Болезнь Антуана настигла их, как удар грома среди ясного неба, всего лишь год назад, но, казалось, прошла целая вечность с тех пор, как они в последний раз ощущали себя такими беззаботными.
В тот вечер они были близки, и это само по себе казалось им чудом. Впервые после удара молчаливый Антуан ощутил свою безжизненную правую половину тела. Все еще возможно, понял он теперь, глядя в сияющие глаза Мадлен и любуясь ее шелковистой кожей – он все еще может дарить радость своей любимой жене.
– Это было так… ну словно наш дом превратился в тюрьму, – пытался объяснить ей он позже, когда они лежали, прижавшись друг к другу, в большой американской кровати. – И пока мы были там, все напоминало мне о том, чего я теперь не могу.
Мадлен ничего не говорила, просто лежала, благодарная хотя бы за то, что он мог с ней разговаривать.
– Я знал – потому что они мне так говорили – что мне повезло, что могло быть гораздо хуже. Но вместо того, чтоб думать о той части тела, которая все еще могла работать, была нетронутой – большая часть меня, я позволил больной части, бесполезной, взять верх надо мной.
– Совсем не бесполезной, – нежно возразила Мадлен. Опершись о локоть, она позволила своим глазам легко и свободно странствовать по его телу, на что она не отваживалась вот уже год. – Ты все такой же красивый, ты всегда самый лучший для меня – как в ту ночь, когда я поселилась во Флеретт.
Она помолчала.
– И я не верю, что ты не станешь сильнее опять. Ты поправишься. Все будет хорошо.
– Не надейся слишком на многое, chérie, – сказал Антуан.
– Но разве это мне важно, как ты не видишь? – сказала она ему. – Мне больно из-за того, что чувствуешь ты, что ты думаешь – о себе, о жизни, как смотришь на Валентина.
Она взяла его правую руку и поцеловала каждый палец.
– Мне не нужно ничего больше того, что у меня есть сейчас… только чтоб ты был счастлив опять, полюбил снова жизнь.
Она запнулась.
– Мы никогда не говорили вслух – но мы оба боялись этого, правда?
– Близости? – глаза Антуана потемнели. – В прошлом я редко боялся. Я был везучим парнем, потом удачливым мужчиной. А потом, ни с того, ни с сего, я стал трусом.
– Не говори так, – запротестовала Мадлен. – Я была ранена так же, как ты. Врачи часто говорили – это будет скорей всего удача, чем риск, но это ничего не меняло. Я слышала только «скорей всего», «риск».
– Поворот колеса рулетки…
Она прижалась теснее.
– А теперь мы не будем бояться.
У них осталось это позади, думала радостно Мадлен. Она чувствовала себя легче, смелее, моложе. Они рискнули, сыграв «ва-банк», покинули страну, где узнали радость и где ее потеряли, и очутились чужестранцами в чужой незнакомой стране. Удивительном месте, где могут случаться чудеса.
– Константин, вы просто гений – Мадлен была права!
– Конечно.
– И как всегда, сама скромность, – засмеялась Мадлен.
– Оставим скромность лицемерам, ma chérie, – с улыбкой парировал Зелеев. – Вы думаете, здесь вам будет уютно?
– Да здесь просто замечательно!
– Отлично!
– Я рад, – Зелеев сделал паузу. – По правде сказать, все дело решил случай. Я рассказал своей квартирной хозяйке – прекрасной женщине из Москвы – о том, что вам необходимо. Я объяснил ей, что комфорт и приятная обстановка жизненно важны для успеха лечения Антуана. А потом она узнала – благодаря своим связям, что в один из этих домов можно ненадолго вселиться. Это большая удача, потому что обычно здесь бывает все занято.
Он удовлетворенно улыбнулся.
– Et voilà.
Они сняли маленький живописный кирпичный домик в Хендерсон Плейс, небольшом квартальчике неподалеку от Восемьдесят Шестой улицы, Ист-Энд Авеню и Карл Шурц Парк, прелестного парка. Благодаря реке Ист Ривер в дальнем конце парка воздух в Хендерсон Плейс был свежим, чистым, и все дышало миром и покоем. Поблизости стояли приветливые жилые кварталы.
– Они построены в стиле английской королевы Анны, – рассказал им Зелеев. – Сначала было двадцать четыре дома, соединенных друг с другом, но осталось лишь несколько. Их только нужно немного подновить. К сожалению, вам придется спускаться вниз на пять ступенек.
– Только пять ступенек, – улыбнулся Антуан. – После четырех пролетов это просто ничто, да и потом, Это будет для меня прекрасной тренировкой.
В зеленых глазах русского заплясали огоньки.
– Если вам нужна тренировка, mon ami, вам нужно пойти как-нибудь со мной в гимнастический зал.
– Вы ходите в гимнастический зал? – спросила Мадлен.
– А как иначе бы я поддерживал себя в форме? – Зелеев пожал плечами. – Всю жизнь мне нравилось держать себя в форме, быть ловким и сильным. И нельзя делать передышек.
Антуан опять улыбнулся.
– Думаю, пройдет еще какое-то время, прежде чем я буду готов присоединиться к вам, Константин.
– Совсем необязательно, mon ami.
– Сколько ему лет? – спросил Антуан Мадлен после того, как русский ушел, и они остались одни.
– Я не знаю точно, – Мадлен задумалась. – Я никогда не думаю о возрасте, когда вспоминаю Константина. По-моему, он человек без возраста. Время над ним не властно.
– Он обожает тебя, – сказал Антуан. – Боготворит.
– Он ко мне добр и привязан, я знаю.
– Больше, чем просто привязан.
– Ты так думаешь?
В их распоряжении был нижний этаж, только с одной спальней, маленькой жилой комнатой, крошечной кухней и еще более крошечной ванной комнатой. Удобства отеля уже стали сладким далеким сном, но все равно квартирка была роскошной по сравнению с тем, как они жили на рю Жакоб. В их первый полдень Мадлен оставила Антуана дома с книжкой, взяла с собой Валентина на Йорк Авеню, а потом прошлась по магазинам на Первой Авеню, охотясь за тем, чего вдруг неодолимо захотелось: за патефоном и пластинками. К наступлению темноты они чувствовали себя уже почти как дома. Маленький холодильник был полон едой. Валентин посапывал в своей кроватке в спальне. В жилой комнате стоял уютный аромат жареных цыплят с эстрагоном, мешавшийся с запахом сигарет Антуана. И Мадлен пела в унисон пластинке Кармайкла.
На десять часов утра назавтра было назначено первое посещение Антуаном медицинского центра. Оба они все еще присматривались к Нью-Йорку, но у Мадлен было ощущение правильности их выбора – похожее на то, какое она испытала, приехав в Париж. Нью-йоркцы, с которыми они уже познакомились неумного поближе, были добрыми и куда более терпеливыми к незнанию их языка, чем большинство парижан с иностранцами. Невысказанная тревога, которую они оба поначалу ощутили в этом царстве бездушного стекла и бетона, стала понемногу таять. У них была вновь вера в интуицию, приведшую их сюда. Первоначальное разочарование, с каким они смотрели на город во время поездки в лимузине, было забыто. Если их решимость начать лечение, вера в него могли иметь какое-то значение для выздоровления Антуана, они смогут добиться огромных результатов.
Валентин проснулся с плачем в полночь, и Мадлен была в мгновение ока на ногах, взяла его из кроватки и баюкала на руках.
Он быстро успокоился и вскоре уже сладко и крепко спал.
– Он такой спокойный малыш, – сказала Мадлен, когда забралась обратно в постель. – Нам повезло.
– Моя мама говорила, что я был спокойным и уравновешенным ребенком. – Антуан прижал ее снова к себе, чтоб опять чувствовать ее рядом всей своей здоровой половиной.
– Он – такой же необыкновенный, как и ты – во всем, – улыбнулась Мадлен.
– Pauvre petit,[90] – посочувствовал Антуан.
– Счастливый мальчик, – сказала она.
– И мужчина, я надеюсь.
Они опять стали близки, и это была самая сладкая, нежнейшая, чистейшая близость, какая у них только была, И они улыбались в темноте, глядя в глаза друг другу и ощущая безмятежное спокойствие, надежду и радость. А потом они уснули, и тела их по-прежнему касались друг друга, теплые и счастливые.
Когда она проснулась около семи утра, еще до звонка будильника, даже раньше Валентина, Мадлен испугало то, насколько холодной была кожа ее мужа по сравнению с ее. И несколько мгновений она лежала неподвижно, едва дыша. Слушая. Чувствуя. Ожидая.
И она уже знала.
Она повернулась, очень медленно, чтобы взглянуть ему в лицо. Солнечный свет ласкал его темные разметавшиеся волосы. Он выглядел совсем таким же, как вчера, перед тем, когда она закрыла глаза. Но бесконечно спокойным и умиротворенным.
Мадлен посмотрела туда, где все еще спал Валентин, ни о чем не подозревая, и каким-то нечеловеческим усилием воли нашла в себе силы подавить рвущийся наружу крик горя и муки, и с губ ее не слетело ни звука. Легкая, словно плывущее само по себе маленькое облако, мысль промелькнула в ее голове – она может просто положить подушку на личико их сына и дать ему уснуть навсегда в вечном неведении, прежде чем сама возьмет снотворное Антуана и покончит счеты со своей собственной жизнью.
Но потом Валентин тоже проснулся. Он сел в своей постельке, очень прямо, и посмотрел в упор на нее, улыбаясь утренней сонной улыбкой. Она поднесла к губам указательный палец, и он понял, и молча лег обратно в кроватку, и ждал, привыкнув не беспокоить отца.
И Мадлен легла опять в эту последнюю постель, которую ей было суждено разделить с Антуаном, и прижалась к нему, навсегда впечатывая в свое тело и сердце ощущение его тела и запаха, всего его в своей памяти. А потом, очень медленно, она встала с кровати, подняла, не видя, халат, подняла Валентина с кроватки и пошла в холл позвонить Константину.