— Что тут толковать о вине, — возразила Зося. — Заплатим за развод поровну, и все.

— Ты меня обижаешь! Ведь это я разрушил наш брак, мне и платить!

— Время все разрушает. Ты не виноват, что у тебя прошло чувство.

— Но я мог не обманывать тебя! Если бы у меня была хоть капля разума…

— Причем здесь разум?

— Я был идиотом! Я во всем был идиотом и должен заплатить за все!

Они смотрели на меня с изумлением, не зная, как реагировать на этот взрыв всеобъемлющей самокритики. Их зрелое счастье вовсе не нуждалось в ней.

— Ну, если уж ты так хочешь платить… — пожала плечами Зося.

— Хочу? Категорически настаиваю! — прервал я ее и, закончив на этом дурацкий спор, встал, потому что оставаться дольше уже не было ни малейшего повода. Что-то тут не клеилось: конец разговора не соответствовал ни моральному значению проблемы, ни ее существу.

Когда я вышел от Анджея, время близилось к шести. Итак, я снова сидел на мели. Все мои дела ликвидировались так быстро и легко, что теперь даже вне зависимости от того, окажется ли диагноз профессора правильным, я должен был умереть, чтобы не создавать ни для кого сложностей. Надо было отправиться к высотному зданию, влезть на последний этаж и броситься вниз. В моем положении самоубийство становилось не только чистым выигрышем и бегством от бессмысленных пыток, но и логическим следствием банкротства, столь убедительно и наглядно продемонстрированного в течение сегодняшнего дня. Я сам обрек себя на полное одиночество перед лицом возможной смерти: никто не обязан был ухаживать за мной, кормить меня, слушать мои стоны и вообще видеть всю эту агонию, я не имел права беспокоить кого бы то ни было, а тем более ожидать бескорыстной заботы о себе. Кроме того, я не имел права отрывать сейчас Эву от ее дел. Если бы мне подарили еще хотя бы один год жизни, я не умирал бы в одиночестве. Такси довезло меня до центра. Дальше я шел пешком, минуя высотное здание, но не спешил войти в него. На улицах было пусто, механизм города работал на четверть оборота, как и всегда в воскресенье. Только телевизоры гремели так, что было слышно на улице. У дома, где помещалось мое учреждение, я остановился. Не потому, что мне хотелось, обливаясь слезами, проститься с местом моих взлетов и падений и в последний раз прикоснуться к своему письменному столу, который верно служил мне столько лет.

Я долго звонил к сторожу. Он встретил меня с удивлением. Сославшись на срочную необходимость заглянуть в документы и взяв ключ от секретариата, я пошел наверх. Если к концу дня, переполненного встречами и разговорами с людьми, пустая квартира радует и располагает к отдыху, то опустевшие комнаты учреждения пугают: они по самой своей природе созданы для движения и шума. Я шел по пустым коридорам скорее уже не как руководитель учреждения, а как его призрак, который является каждую полночь, чтобы выровнять баланс грехов и покаяния.

Отворив дверь секретариата, я сел за столик Божены и выдвинул один из ящиков. За два дня работы она успела превратить его в мусорный ящик, вдобавок засыпав все бумаги пудрой. Все же мне удалось отыскать блокнот с адресами. Из него выпал листок почтовой бумаги, на котором стояла вчерашняя дата (12 ноября, суббота) и который был исписан неровными угловатыми буквами. Это было письмо Божены: она писала его, когда я был у врача, а потом, подхваченная итальянской лавиной, унеслась, забыв о нем.

«Дорогая Казн! Я работаю на другом месте. Работа такая же, как всюду, но начальник, кажется, не такая свинья, как все мужчины, хотя этот старичок тоже того… не против, в общем. Он ломается передо мной вовсю, разыгрывает из себя важного фрукта, а глазки у него так и блестят и того гляди слюна потечет, когда он смотрит на мои ноги. Ну уж я ему этих ног не пожалела: такое мини выдала, что он сразу взял меня на работу, хотя у него, говорят, штатов нету. У него дома жена и взрослая дочь, но я буду делать вид, что помираю по нем, пока что-нибудь не выяснится. Во всяком случае, за вшивые деньжонки не продамся, меня еще пока что от этого на блевоту тянет. К ним тут иностранцы ездят, так что работа может быть даже интересной, но что-то сердце мое чует, что не для меня все это. Скажи Зенеку, что он сволочь, я его любила, а он оказался обыкновенный хулиган и бандюга и всю мою жизнь покорежил. Но придет время, он еще увидит мою фотографию в газете или на обложке журнала, как Люцину Винницкую печатают. Он тогда хватится, да уже поздно будет. Вчера тут приехал такой итальянец, что ему пять Зенеков в подметки не годятся, а он прямо на аэродроме уже ко мне разбежался, всю дорогу слюнки глотал. Мой начальник даже взбесился, он ведь воображает, что купил меня в полную собственность за эту зарплату для старых дев! Уж я тебе честно говорю, так мне мучиться приходится, так белкой верчусь, что лучше б я в каменоломню пошла! Если бы не этот Зенек…»

На этом письмо обрывалось. Божену вызвали к итальянцу, а что было дальше — известно. Действительность складывалась передо мной во все более гармоничную картину.

Я положил в ящик письмо, о котором очаровательная вертушка, наверное, уже забыла, и принялся перелистывать блокнот с адресами. Пробегая глазами фамилии, я видел равнодушные лица их владельцев. Перелистав весь блокнот, я вернулся к страничке, где был записан адрес Эльжбеты Боженцкой. Она жила недалеко, на Новогродской. Записав ее адрес, я вышел. На лестнице меня снова резанула боль, но сейчас я мог стоять здесь, ожидая, пока она пройдет, мог даже усесться на ступеньке, как жук на навозной куче: сегодня мне не грозила здесь никакая встреча. Посидев немного, я сошел вниз.

— Спокойной ночи, пан Тадеуш, — сказал я сторожу. Это был пожилой человек, инвалид, потерявший руку, и, хотя в течение многих лет мы виделись ежедневно, знал я о нем немногое. Вдруг я подумал, что вижу его, наверно, в последний раз. Я остановился.

— Вы просили дать вам отпуск, правда? — неожиданно вспомнил я.

— Просил. По семейным обстоятельствам. Сын женится, — подтвердил он.

— А где ваш сын?

— В городе Пулавы, техником работает.

— А невеста его вам нравится?

— Это дело темное, — он покачал головой. — Вообще-то она красивая, ничего не скажешь. И любят они друг друга. Вот только слишком она философией увлекается.

— Она что, на философском?

— Нет, садоводством занимается. Но когда речь о детях пошла, она начала чего-то крутить да вертеть…

— Не понимаю: не хочет иметь детей, что ли?

— Да вроде бы хочет, но пока не хочет — не поймешь. Молодая больно. А я хотел бы внука дождаться.

— Смерти боитесь, пан Тадеуш?

Сторож серьезно посмотрел на меня.

— Что это вы! В воскресенье, на ночь глядя, да этакое… Придет время — умру.

— И не жалко будет жизни?

— Что ж, если человек все, что ему положено, сделал… Вот дождусь внука — и пожалуйста… Отъезд!

— Сколько человек ни сделай, а мог бы и больше…

— Когда черт стареет, он в монахи лезет, — сказал сторож с некоторым раздражением. — Если бы мне руку не оторвало машиной, я бы больше сделал. А у вас есть телевизор? Сейчас как раз знаменитый актер выступает. Цибульский…

— До свиданья, пан Тадеуш, — сказал я, протягивая ему левую руку. — Мне кажется, ваша невестка еще надумает, родит вам внука.

Он закрыл за мной дверь и торопливо пошел домой. Окна его квартиры выходили на улицу, и я увидел через щель в занавеске все его семейство. Вокруг стола, вперив взгляд в телевизор, сидели сторож, его худенькая жена, какая-то молодая женщина, должно быть дочь, и еще пожилая чета, быть может брат с женой или сестра с мужем. Посреди стола на большом блюде возвышался пирог, вокруг стояли чашки. Это была живая семейная картинка, и я долго стоял и смотрел на нее. Какой-то верзила в надвинутой на глаза кепке остановился рядом и, охваченный любопытством, тоже стал заглядывать в окно. Но, увидев, что ничего «такого» там не происходит, разочарованно свистнул и окинул меня презрительным взглядом. Я бросился наутек. На Новогродской я без труда нашел старый замызганный дом с темным двором и вошел в подъезд, служивший до войны черным ходом. Это был типичный доходный дом, в котором после войны большие городские квартиры были поделены на маленькие закутки, а бывшие кухни превращены в отдельные квартирки. Шагая по скрипучим ступенькам, я добрался до третьего этажа и позвонил в дверь. За дверью была полнейшая тишина, но я не спешил уйти. Да и куда мне было спешить? Это был предел моих странствий. На лестнице воняло плесенью или какой-то тухлятиной. Я позвонил еще раз и, подождав, еще раз. До сих пор я никогда не руководствовался интуицией, но сейчас, почему-то поддавшись ей, ждал, что дверь в конце концов откроется. Через некоторое время я услышал тихий шорох.

— Кто там? — спросил слабый голос. — Максимович.

Она долго возилась с замком, наконец дверь отворилась. Придерживая на груди выцветший халат, Боженцкая смотрела на меня, как моя бабушка на фигуру святого Антония. Волосы ее были растрепаны, веки отекли, а кожа лица казалась почти синей.

— Вы?!

— Я же сказал, что не забуду о вас, — улыбнулся я.

— Кто теперь верит таким словам, — вздохнула она и отступила назад. — Пожалуйста, прошу вас, входите… У меня такой беспорядок… Но я ведь и подумать не могла…

Я оказался в коридорчике, а скорее, в крохотном квадрате между дверями — точно в лифте. Боженцкая снова отступила, и я вошел в комнату. Она бросилась убирать постель, но по ее движениям и по тому, как она держала голову, было видно, что она очень слаба. В какой-то момент она так покачнулась, что поспешила сесть на тахту.

Видно, они жили здесь вдвоем до смерти Боженцкого, потому что на письменном столике лежали чертежные принадлежности и готовые к работе рейсфедеры, стояли бутылочки с тушью и фотография моего деятельного покойного коллеги. Это была маленькая часовня, созданная в честь умершего, благодаря ей Боженцкая постоянно испытывала скорбь, все время заново переживала постигшее ее несчастье. Теперь она смотрела на меня подозрительно, с недоверием, глаза ее блестели от жара, а тело содрогалось, и она никак не могла унять эту дрожь.

— Вы больны, не правда ли? — спросил я, кивнув в сторону тумбочки у тахты, где стояли лекарства.

— Э, пустяки! — отмахнулась она. — Я могу работать!

— Только давайте без бравады, — сказал я и неожиданно схватил ее за руку.

Она вздрогнула, как пугливая овца. Рука ее горела.

— Тридцать восемь с десятыми! — определил я. — Что с вами?

— Да что-то там записали в истории болезни.

— А эта температура?

— То падает, то поднимается. Не стоит говорить об этом.

— Нет, давайте поговорим об этом, — возразил я. — Я подозреваю самое худшее. Вам просто не хочется жить.

— А разве я обязана жить? — вызывающе спросила она.

— Вот именно. Наверно, вы скажете «не для кого».

— Не для кого.

— И обществу вы не нужны, не правда ли? Все места под солнцем заняты.

— Если я умру, никто меня и не хватится. Разве что дворник, да и то месяца через два. Тогда выломают двери, и начнутся хлопоты с похоронами.

Она сказала это спокойно, без истерии, точно говорила о бесспорных фактах.

— Ладно. Знаю я эти дамские настроения. Умереть тоже надо уметь с достоинством.

— Да что вы знаете об этом!

— Вы давно не делали маникюр, — огорченно констатировал я.

Она так отдернула с колен руки, как если бы я плеснул на них кипятком.

— Ваша болезнь неизлечима, так что ли? — Не знаю. — А почему вы не знаете?

— А потому, что меня направили в санаторий… а за путевками большая очередь. Впрочем, я не очень-то и хлопотала об этом. Зачем? Раз уж вы хотите все знать, я вам скажу: мне и так на днях перестают платить пособие. Смешно было бы надеяться, что за эти несколько дней я найду работу… Вам понятно, что у меня нет денег на санаторий? И давайте лучше не говорить об этом. Вы, вероятно, пришли с какой-то целью?

— Да. Хотел узнать, что слышно у вдовы покойного коллеги. И хватит распускать нюни. Что это за санаторий?

Название его ничего мне не говорило. Разветвленная сеть лечебных учреждений всегда представлялась мне в виде некоего таинственного лабиринта, по которому бесконечно бродят толпы стонущих. Мне лично готовился туда путь без бюрократической волокиты: вход через одни двери и вскоре же вынос через другие. Я встал, притворяясь по-прежнему энергичным.

— Я сейчас вернусь.

Эльжбета наблюдала за мной исподлобья, как травленный кролик. Добиться чего-либо здесь можно было только терпеньем. С трудом спустившись по лестнице, я взглянул на часы: было около семи. Это воскресенье растягивалось, как резина. На улице я быстро отыскал автомат и набрал номер.

— Шеф, дорогой, извините, что я звоню в воскресенье, — сказал я. — Но речь идет о жизни человека Надо немедленно достать путевку в санаторий.

— Как же я могу ее достать в воскресенье? — удивился он.

— Но я должен что-то ответить сегодня.

— Путевка нужна нашему сотруднику?

— Речь идет о жене моего друга, который погиб год назад. Она совершенно одинока, надломлена психически и из-за болезни потеряла работу. Ей уже не хочется жить. Я должен отправить ее в санаторий, потому что она или умрет, или покончит с собой. Боюсь, что это вопрос нескольких дней.

— Она красивая? — не без подозрения в голосе спросил директор.

— Некрасивая и совершенно опустившаяся. Так как пособие по смерти мужа на днях кончается, все расходы по лечению я оплачу сам.

— Из собственного кармана?

— Хлопотать о денежном пособии сейчас нет времени. Впрочем, я с искренним удовольствием помогу ей.

Директор с минуту молчал, явно удивленный моим тоном.

— Ну, ну, — сказал он наконец. — Продиктуйте мне, пожалуйста, ее имя и фамилию. Завтра утром я попробую это уладить.

— Хотелось бы, чтобы она завтра уехала, — добавил я. — Спасибо вам. Пожалуй, я уж больше никогда не побеспокою вас в воскресенье.

— И совершенно зря. Побольше бы таких звонков, коллега!

Я вышел из будки, довольный своим директором. Если он обещал что-то, можно было спать спокойно. Напротив, на Кручей улице, светилась витрина фруктового магазина. К счастью, в Варшаву недавно завезли много апельсинов. Я покупал в магазине все подряд, точно деньги жгли мне руки. Схватив в охапку огромный пакет, я побежал искать цветы. Вдруг мне показалось, что каждая минута опоздания может привести к катастрофе, что Эльжбета умрет от разрыва сердца, отравится газом или выбросится из окна на мостовую, а следовательно, судьба и на этот раз не позволит мне согреть мое продрогшее тельце. Не обращая внимания на боль в паху, я побежал к ее дому и что было духу помчался по скрипучей лестнице. Отдышавшись у дверей, я появился в комнате Эльжбеты, как фея перед Золушкой. Она продолжала сидеть на тахте, но я заметил, что волосы ее были уже кое-как причесаны. Я воткнул цветы в вазу, вывалил на тарелку апельсины, прямо на стол высыпал пирожные, конфеты, шоколад и разную прочую снедь. От всей этой гастрономической роскоши в ее мрачной комнате сразу посветлело. Эльжбета продолжала сидеть, как изваяние, но вдруг у нее странно задрожали мускулы щек. Она ничего не могла понять: вчера надутый и важничавший, я заставил ее не один час прождать в секретариате затем только, чтобы раздраженно сообщить об отказе, а сегодня хлопотал вокруг нее, точно мать родная.

— Вы в состоянии согреть чай? — резко спросил я.

Это внезапно оживило ее. Она встала и подошла к газовой плитке у окна. Там лежала пачка чаю, оказавшаяся пустой.

— Чая нет, — тихо прошептала она. Я бросил ей на окно пачку английского чая со стола изобилия. Заметив, что Эльжбета едва стоит па ногах, я подошел поближе, чтобы в случае чего поддержать ее.

— Вероятно, завтра вы уедете в санаторий, — сообщил я. — И вы должны вылечиться, иначе не сможете работать.

В этот момент она как раз зажигала дрожащими руками газ, ломая спички одну за другой: эта женщина окончательно растерялась. Я хотел встряхнуть ее, дать ей тумака, пощечину… Но вместо этого вынул у нее из рук спички и сам зажег газ.

— Зачем вы это делаете? — вдруг воскликнула она.

— Со скуки.

— Не хотите же вы сказать, что это вас развлекает!

— Очень развлекает! Я рад, что могу провести с вами этот вечер.

— Ну что за вздор!

— Эльжбета, я буду считать себя вашим должником.

— Но у вас столько возможностей провести вечер в сто раз интереснее! Это просто какая-то дикая насмешка!

— Я говорю совершенно искренне, — серьезно возразил я. — Мне не хочется уходить отсюда.

— Но почему? Что случилось? — вскричала она. Она хотела понять, что все это значит, и я обязан был объяснить ей. Можно было бы, конечно, долго распространяться на тему о моей дружбе с Боженцким, о том, какой он был товарищ, о его конспектах, но она не поверила бы. Я выбрал самое простое толкование.

— Разве это так трудно понять? — улыбнулся я. — Вы мне нравитесь, вот и все.

Мы смотрели в глаза друг другу, и она первая опустила их. Такой аргумент рано или поздно примет любая женщина. Чайник шумел на плитке. Эльжбета, опершись о подоконник, растерянно молчала.

— Извините, — добавил я. — Может, получилось невежливо. Не будем больше говорить об этом. — И я, наклонившись, поцеловал ей руку.

Она подняла на меня влажные глаза и улыбнулась. Эта улыбка. на минуту сделала ее лицо не таким бесцветным.

— Независимо от причины… я очень вам благодарна… Если бы вы сегодня не пришли…

— Знаю, — прервал я ее.

Где-то высоко над нами парил дух Боженцкого и по-ангельски улыбался мне. Наконец-то мое чувствительное тельце стало отогреваться.

Мы начали готовить ужин. Глядя, как дрожали у нее руки, я больше не сомневался: эта женщина была доведена голодом до истощения.

Я ушел от нее около полуночи, когда она закончила рассказ о своей жизни. Дома я тихонько проскользнул в свою комнату. Из комнаты Зоей доносилось подозрительное похрапывание. Отбросив мысль о любовнике мяснике, я догадался, что моя жена вызвала свою матушку, чтобы избежать дальнейших объяснений. Трудно было бы ожидать от нее полного доверия ко мне.

Несмотря на тупую боль, я заснул быстро, видно оттого, что предыдущей ночью не сомкнул глаз. Проснулся, как обычно. В кухне гремел бас моей тещи. Я быстро оделся и уже выходил из дому, когда в коридор выбежала заспанная Эва. Она, как всегда, мчалась в ванную.

— Не схвати двойку! — сказала она по привычке. Я обнял ее и крепко поцеловал.

— Вот еще новости! — выпалила она смущенно и побежала в ванную.

Я тихо открыл дверь и вышел. Через несколько минут я был уже в машине. Рези в паху сменились какой-то неприятной сосущей болью. Медленно проехав несколько улиц, я свернул во двор, где была частная станция обслуживания машин, услугами которой я обычно пользовался. Ее хозяин, живой, как ртуть, был способен купить и продать самого черта, отчего и процветал.

— Здравствуйте, пан Станислав! — сказал я, пожимая ему руку. — Сколько бы вы дали за этого «вартбурга»?

Пан Станислав мог не заглядывать в машину: он знал ее наизусть. Меня он тоже знал как облупленного и прекрасно понимал, что я такой же торговец, как он — строитель социализма.

— В апрельский воскресный день, то есть в начале сезона, вы можете взять за него семьдесят пять тысяч. Это потолок.

— А сегодня?

— Сегодня ноябрьский понедельник. Вы не можете подождать до весны?

— К сожалению… высшая сила торопит… — туманно пояснил я.

— Шестьдесят, — лаконично изрек пан Станислав.

— Машина ваша, — поспешил согласиться я.

Пан Станислав взглянул на меня, чтобы убедиться, что я не шучу, потом указал на двери конторы. Там он подсунул мне чистый лист бумаги.

— Заявление о продаже. Сумма сорок тысяч. У покупательницы гражданки Регины Курдель больше этой суммы быть не может.

Я написал нужное заявление, совершив этим последнее, должно быть, в моей жизни караемое финансовыми органами правонарушение. Пан Станислав с врожденным достоинством вытащил из кармана толстую пачку тысячезлотовых бумажек и с ловкостью автомата отсчитал большим пальцем шестьдесят штук. В его левой руке осталось по крайней мере вдвое больше бумажек, но я не почувствовал никакой зависти. У меня было такое ощущение, будто, внезапно освободившись от низменных желаний, я обрел подлинную мудрость — удел немногих. И все это я успел пережить в три дня, от пятницы до понедельника, пережить столь молниеносно, точно фильм моей жизни вдруг завертелся с бешеной скоростью, пущенный пьяным киномехаником в провинциальном кинотеатре «Фатум».

Я спрятал деньги, похлопал по затылку бывшую свою машину и вышел на улицу. Превращение движимого имущества в деньги заняло у меня пятнадцать минут. Опаздывающие на работу люди выскакивали из трамваев и мчались через улицу напролом, как зайцы через поле, торопясь успеть в последнюю минуту повесить табель.

Я не спеша вошел в каменный дом, где помещалось учреждение Зоси. Моя жена уже муштровала курьера, ужасного дубину, но, увидев меня, поперхнулась и быстро вытолкала паренька за дверь.

— Что случилось? — с тревогой спросила она.

Видно, она все время ожидала от меня какого-нибудь внезапного удара в спину. Я полез в карман. Глаза Зоей сузились: должно быть, она подумала, что я вытащу пистолет или бутылку с соляной кислотой. Но я достал всего лишь тысячезлотовые бумажки.

— Я продал машину. Вот, пожалуйста, сорок тысяч.

— Мне твои деньги не нужны, — гордо ответила она.

— Мы нажили их вместе, — возразил я. — Я хочу, чтобы ты истратила их на Эву. Она должна получить аттестат и закончить институт.

Это был убедительный аргумент. Зося взяла деньги. У меня осталось двадцать тысяч, но ведь гражданка Регина Курдель уплатила только сорок…

— К чему такая спешка? — недоуменно спросила Зося. — Что ты, до вечера не мог подождать, что ли?

— Я взял отпуск и сразу после полудня уезжаю.

— Может, так будет и лучше…

— Так наверняка будет лучше. Ты говорила с Эвой?

— Эва уже давно обо всем знает. У меня есть к тебе предложение.

— Слушаю.

— Нам надо поделить квартиру, не правда ли? Так вот, если бы ты после возвращения переехал в комнату Анджея, а он в твою, мы все могли бы избежать ненужных хлопот и беготни. Разве что…

— Мысль гениальна, ибо проста, — одобрил я. — Анджей может переезжать хоть завтра. Мои вещи уместятся в чемодане.

Зося недоверчиво взглянула на меня. Уж слишком легко решалось дело с разводом. Она, должно быть, даже почувствовала что-то вроде обиды. Ведь как бы то ни было, женщины не любят, чтобы их отдавали без борьбы, я должен был бы хоть раз пригрозить ей самоубийством.

— Спасибо тебе, Кшись, — тихо сказала она. — Наверно, так будет лучше и для тебя и для меня…

— Так наверняка будет лучше, — подтвердил я и поцеловал ее в лоб.

Я почувствовал, что глаза у меня наполняются слезами. Мы стояли молча, не зная, что сказать друг другу в завершение нашей многолетней совместной жизни. К счастью, зазвонил телефон. Зосе пришлось дать какие-то указания по работе. Воспользовавшись этим, я вышел, избежав чувствительного прощания. Такси доставило меня к директору Тшосу.

— А я как раз только что уладил вопрос с Боженцкой, — сказал он, пожимая мне руку. — Путевку можно взять сейчас же. Так что она может ехать хоть сегодня. — Спасибо, — искренне поблагодарил я. — Надеюсь, она вернется оттуда здоровой… Боженцкая еще молодая женщина, и она из кожи вон вылезет, чтобы хорошо работать.

Директор взглянул на меня с некоторым подозрением.

— Вы подыщете ей какую-нибудь работенку?

— Я как раз хотел попросить вас об этом, товарищ директор.

— Меня? Почему?

— Потому что меня уже, наверно, не будет.

— Что это значит? Вы хотите остаться в Мексике?

— Я не поеду в Мексику. Я ложусь сегодня в больницу. Об этом никто не знает. Официально я прошу дать мне отпуск.

— Что-нибудь серьезное?

— Видимо, да. Боюсь, что я уже оттуда не выйду.

Директор обалдело смотрел на меня, ничего не понимая. Наконец до него дошел смысл моих слов.

— Я хотел бы, чтобы вы ошибались, — грустно сказал он.

— Я бы тоже хотел. С сегодняшнего дня меня заменяет Обуховский. Лучшей замены вы не найдете. Он действительно очень стоящий человек.

— О Боженцкой можете не беспокоиться, — тихо сказал директор.

Видно, он решил стать исполнителем моей последней воли. Мы перешли к обсуждению дел, которые надо было уладить. Через час я поднялся и пожал ему руку. Он вышел за мной в коридор, оперся о балюстраду и стоял так, пока я не исчез в холле. Я мог бы крикнуть ему: «Ау, директор! До скорого свидания на „Повонзках!“ Я вижу в ваших глазах тоску о вечном отдыхе!» Но я не сказал ничего.

На улице у самого дома Эльжбеты я слегка покачнулся. Какой-то туман застил мне глаза. Я напряг всю силу воли и дотащился по узкой лестнице до ее дверей.

Она открыла сразу же, должно быть, ждала меня у двери. Лицо ее засияло радостным удивлением. Наверно, она не рассчитывала на то, что вчерашний вечер будет иметь продолжение. На ней было довольно красивое платье, гладко причесанные волосы собраны в пучок, глаза оттеняла полоска туши у самых ресниц, а щеки розовели тонко наложенными румянами. Вероятно, на это у нее ушло все утро.

Итак, лечение шло согласно плану: передо мной стояла милая и не такая уж некрасивая женщина.

— Собирайте, пожалуйста, чемодан, — властно скомандовал я. — Мы едем за путевкой. Оттуда я отвезу вас на вокзал.

Она взглянула на меня, и в глазах ее появились слезы. Слабость, пришедшая на смену напряжению последних месяцев, сделала ее плаксивой. Впрочем, я тоже готов был расплакаться. Диккенс, графиня де Сегюр и прочие любители сантиментов, должно быть, радостно хохотали на том свете: если бы я не сдержался, мы с Эльжбетой разрыдались бы в эту минуту в объятиях друг друга и обливались бы слезами до тех пор, пока не утонули в них. Но я должен был играть роль надежной опоры. Впрочем, мода на чувствительность должна была вернуться лишь после 2000 года, в эпоху всеобщего благосостояния в Европе. А пока что глаза современных литературных героев были еще алчными, налитыми кровью и сухими.

Эльжбета вытащила из-под тахты потертый чемоданчик и стала укладывать в него весь свой жалкий скарб. Я уселся спиной к ней и начал вертеть в руках чертежную линейку покойного Янека. Он погиб глупо, торопясь после ночной смены к любимой жене, пал жертвой моторизации: пьяный ковбой на грузовике сшиб его, убив на месте.

Мы вышли на улицу. Дождик перестал моросить. Я взял Эльжбету под руку и повел ее энергичным шагом. Это стоило мне некоторого усилия из-за боли в животе, но я чувствовал на себе испытующий взгляд Эльжбеты, а расставаться со своей ролью не собирался. Впрочем, вскоре подвернулось свободное такси, и мы сели в него. Я беззаботно курил, посматривая на людные улицы. Мы ехали молча, сидя по обе стороны ее чемоданчика. События развивались слишком быстро для того, чтобы сознание Эльжбеты могло вместить их: она сидела в углу, ошеломленная, то улыбаясь, то поглядывая на меня с недоверием.

С путевкой все прошло гладко. Я представился начальнику отдела и прямо у него в кабинете заплатил кассиру нужную сумму, попросив их обоих сохранить это в тайне. Начальник отдела смотрел на меня, как на полоумного: он, как и каждый из нас, привык к тому, что филантропия осуществляется лишь за счет государства.

Но… не трудно быть сказочным принцем, когда в течение нескольких часов тратишь сумму, скопленную за многие годы.

Потом мы снова вышли на улицу, и я снова взял Эльжбету под руку и снова стал играть роль беззаботного, жизнерадостного кавалера. Она же все время ожидала, что вот сейчас я выдам себя чем-нибудь и рухнет вся эта потемкинская деревня. Я без труда прочел все ее несложные мысли. Наверняка она поставила на себе крест, придумала теорию о том, что ей суждены в жизни сплошные несчастья, начиная с тяжелого детства и кончая внезапной смертью Боженцкого, одиночеством, болезнью и потерей работы. Эта теория парализовала ее энергию, лишала ее веры в любое начинание и обрекала на покорность жестокой судьбе, на бездействие, скорбь и болезни. С другой стороны, душевное состояние непосредственно влияло на ее здоровье, как это обычно и бывает у женщин, и каждое очередное расстройство немедленно вызывало повышение температуры или приступ болезни. С каждым днем она становилась все более одинокой, потому что все ищут себе веселых друзей и избегают тех, кто вечно несчастен. Так постепенно Эльжбета все более и более скатывалась на обочину жизни. Мне казалось, что я попал к ней в самую последнюю минуту. Если за то короткое время, что мне осталось жить, я сумею вдохнуть в эту женщину достаточно силы, чтобы она смогла снова войти в русло жизни, мои нынешние страдания не будут казаться мне столь бессмысленными и жестокими, как до сих пор. Мы дошли до гостиницы «Гранд-отель». Я потащил свою спутницу в ресторан. В первый и последний раз я оплачу здесь счет из собственного кармана. Было еще пустовато, и я повел оробевшую Эльжбету в угол, где мы уселись за столиком, как двое влюбленных. Она не знала, какую еду выбрать, тогда я взял меню и заказал самые вкусные блюда.

— По рюмочке рябиновки нам тоже не помешает, — сказал я кельнеру в заключение. Эльжбета не протестовала. Кельнер, почувствовав мое желание «гульнуть», через мгновение вернулся, неся водку. Я поднял рюмку.

— За ваше здоровье, Эльжбета.

Она подняла рюмку и, не спуская с меня глаз, героически выпила ее до половины.

— Я за ваше здоровье не пью, в этом вы нисколько не нуждаетесь, но я желаю вам счастья, — сказала она, ставя рюмку.

— Я уже счастлив.

Она опустила глаза.

— Конечно, у вас есть все для счастья: положение, успех, жена, дочь…

— Увы, — вздохнул я. — Жена требует развода, дочь меня презирает, любовница изменяет мне, а мой пост может в любую минуту занять целая куча более достойных людей. Мое положение не из самых блестящих.

Эльжбета рассмеялась коротким нервным смешком. Но я понимал, что ей нужен не такой разговор, шутка моя не имела успеха, и я стал серьезным.

— А теперь скажу без шуток: я действительно один. — То есть как один? — Я остался один.

В моем тоне было столько искренней горечи, что она больше не расспрашивала. Это нас сближало: такого хорошего человека, как я, могла бросить только последняя сволочь. Я вытащил небольшой плотный пакетик.

— Почтовая бумага, — пояснил я. — Будете посылать мне из санатория отчеты. Сидя в теплых грязевых ваннах, вы сможете много размышлять и совершенствоваться духовно. Времени для этого будет предостаточно. Можно позавидовать!

— Вы бы там и недели не выдержали! — улыбнулась она и, пытаясь скрыть волнение, допила свою рюмку.

Настроение немного улучшилось, во всяком случае, оба мы удержались от слез, комок, подкативший было к горлу, растаял.

— Вы такой здоровый, такой цветущий! — добавила она. — Рядом с вами я сразу чувствую себя лучше!

— От вашего желания выздороветь теперь будет зависеть все ваше будущее, — поспешно прервал ее я. — Директор Тшос, мой начальник, фигура весьма влиятельная. У него есть для вас интересная ответственная работа, и он будет польщен, если вы навестите его после возвращения и согласитесь принять его предложение.

Она громко расхохоталась. Я впервые видел, чтобы Эльжбета хохотала так искренне, от души. Быть может, из-за тоскливого настроения я подсознательно приукрашивал действительность, но вдруг эта женщина показалась мне очень красивой. Серость внезапно исчезла с ее лица, будто с него сдули пепел. Зато я явственно ощущал, как ее чувствительное, незащищенное и потому похожее на мое тельце расцветает сейчас, согретое неожиданным теплом. Под напором этого тепла исчезала даже физическая слабость. К сожалению, я не имел права заходить в этой своей «согревательной» деятельности слишком далеко: диагноз профессора мог ведь оказаться и ошибочным!

Я вытащил из кармана конверт с деньгами и текст расписки, любезно напечатанный на машинке секретаршей директора («Настоящим подтверждаю получение суммы в 3000 злотых, выданную мне в качестве единовременного пособия по болезни…»). Текст расписки был настолько официален и стандартен, что я и сам бы ни на секунду не усомнился в том, что расписка действительно выдается какому-то учреждению. К тому же и сумма пособия была не слишком высокая: я охотно положил бы в конверт гораздо больше, но тогда у Эльжбеты неминуемо возникли бы подозрения. А жаль, никогда в жизни я не тратил деньги с такой пользой…

— Подпишите это, пожалуйста, — сказал я Эльжбете.

Она взглянула на бумажку и подняла на меня изумленные глаза.

— Три тысячи… просто так?

— Родина может позволить себе такой риск. Будем надеяться, что вскоре вы встанете на ноги и отдадите все свои силы работе…

Подозрительность в ее взгляде постепенно таяла. Ничего невероятного в этом акте не было: где-то наверняка существовали фонды помощи больным, и она могла предположить, что я, будучи человеком энергичным, выцарапал эти деньги где надо, минуя формальности вроде разных справок, решений комиссий и т. д.

— С вами все кажется так легко и просто, как в сказке, — вздохнула она.

Мне как добросовестному чародею хотелось продолжить этот магический сеанс: пробежаться с ней по магазинам, сыпать деньгами, пока они не иссякнут, довершить эту чудесную перемену в ее жизни. Но ведь ей было нужно не это… Впрочем, уже надо было поторапливаться, мое время истекало: жизнь бабочки подходила к концу.

— Эльжбета, — сказал я. — Прошу вас, обещайте, что вы уже больше не позволите себе так падать духом.

— Вы действительно заинтересованы в этом?

— Я заключил пари с самим собой и не хочу проиграть его.

— Постараюсь, чтобы вы выиграли ваше пари.

Большего я требовать не мог. Мы встали. В дверях появилась влюбленная пара. Они шли, держась за руки. Это был итальянец и Божена. Моя секретарша мчалась к цели поистине, как экспресс, не останавливаясь на промежуточных станциях. Итальянец высматривал уединенный столик в углу, но Божена заметила нас сразу же. При виде Эльжбеты, которую я вел нежно, как даму сердца, она не могла удержаться от изумления Однако работа в секретариате больше не интересовала ее, и ей не к чему было ломать голову над тем, почему я ухаживаю за отвергнутой и некрасивой соперницей на ее должность. Так что она лишь снисходительно улыбнулась при виде этакого чудачества и побежала за объектом своих надежд.

— Эта девушка уже не работает? — спросила Эльжбета.

— Эта девушка как раз и работает, — ответил я.

Эльжбета продолжала деликатно изучать меня. Мы вышли из гостиницы. Увидев, что мы с чемоданом, портье немедленно подозвал такси. В машине я робко взял в руки ладонь Эльжбеты. Она ответила легким, едва ощутимым пожатием. Мы ехали по улицам, и вокруг было сумрачно от низко нависших туч. Я чувствовал тепло ее руки, пульс Эльжбеты бился ровно, без перебоев — силы явно возвращались к ней. Было радостно сознавать, что мне удалось перекачать в нее свою энергию, которая разжигает в ней затухшую было жизнь: так к механизму подключают аккумулятор, чтобы пустить его в ход. Все время я чувствовал на себе оживленный взгляд Эльжбеты, от нее веяло теплом и благодарностью, мое согретое тельце на глазах оживало, выздоравливало, наслаждалось этой минутой. Но нужно было сказать еще что-то. Эльжбета ждала этого. Вся эта история должна была иметь либо продолжение, либо эффектный конец. Я не мог просто посадить ее в поезд и, сказав «счастливого пути», исчезнуть во мраке.

Вдруг такси резко свернуло, меня швырнуло на Эльжбету, и мое лицо неожиданно оказалось у самого ее лица. И тогда я не выдержал в первый раз, инстинктивно потянулся губами к ее щеке и очень нежно поцеловал ее. Она вздрогнула всем телом, но в моем поцелуе не было ничего, кроме нежности, и она не отодвинула лица, а лишь еще крепче сжала мою руку. Глаза мои мгновенно наполнились слезами, и я понял, что врожденная, но годами заглушавшаяся сентиментальность теперь готова хлынуть из меня потоком через глаза, уши, рот, ноздри… Должно быть, я всю жизнь ждал минуты, когда смогу досыта наплакаться, наобниматься, навсхлипываться, нажаловаться, короче говоря — до ушей перемазаться в слюнях. И сейчас механизм самоконтроля действовал во мне все слабее. Мне уже стало наплевать на то, как я выгляжу. Подумаешь! Все эти «герои нашего времени» тоже скулят дома! Клянчат, поди, у какой-нибудь шлюхи: «Ах, согрей меня, мне так не хватает материнского тепла, у меня было тяжелое детство, моя мать не любила меня, она отдавала всю себя младшему брату, прижитому с любовником…»

Мы ехали через самый центр в полдень, вокруг было полно людей, а я прильнул к теплой и близкой Эльжбете и, кажется, омочил ее щеку слезами. И только когда светофор задержал нас на углу Маргдалковской и спешившие на работу или с работы прохожие стали с возмущением поглядывать на нас: «Вот, мол, как некоторые развлекаются среди бела дня!» (я действительно выглядел, как упившийся гуляка, который везет к себе домой дамочку), я выпрямился, сел с достоинством и отер глаза.

Эльжбета с изумлением взирала на меня. Я слишком часто менялся на ее глазах, чтобы она могла что-нибудь понять: то суховатый начальник, то дед-мороз, то вдруг обыкновенный плакса, нюня. Нет, нельзя было давать волю своей сентиментальности; в самой Эльжбете ее наверняка было столько, что этого хватило бы на нас обоих. Поэтому я заставил себя бодренько, как ни в чем не бывало улыбнуться.

— Жаль, что я так поздно узнал тебя, Эльжбеточка…

— Почему поздно? — удивилась она.

— Да так… Вот провели вместе несколько часов, и уже надо расставаться… — вздохнул я. — Ты очень быстро забудешь эти минуты.

— Бывает так, что какой-нибудь один час человек вспоминает потом всю жизнь, а целые годы исчезают из его памяти, — многозначительно ответила она.

В такси становилось тесно от чувств: они заполнили его, как водород — воздушный шарик. Я едва сдерживался. К счастью, мы успели доехать прежде, чем наступил взрыв. На улице я вдохнул свежего воздуха. Когда мы вышли на перрон, поезд уже стоял. Усадив Эльжбету в пустом купе, я побежал за цветами, сладостями и какими-нибудь журналами для нее. Я метался, от киоска к киоску, спешил, бежал — мне вдруг показалось, что я не успею. К счастью, поезда сразу не уходят, разве что в кино, так что я все успел и встал под ее окном, с моей бодренькой улыбочкой на устах, готовый весело шутить… Но стрелки часов двигались быстро, я должен был смотреть и на них, и на Эльжбету, высунувшуюся из окна, у нас оставалось всего несколько минут, и вдруг, от страха перед убегающим временем, которое висело над нами, как нож гильотины над Марией Антуанеттой, я не выдержал во второй раз. Собственно, не я, мы оба, потому что мы начали говорить одновременно. Я был как в бреду и поэтому лишь примерно передам этот разговор.

Я: Эльжбета, думай обо мне!

Эльжбета: Я буду беспрерывно думать о тебе! А вот ты забудешь обо мне! В твоей жизни столько разного…

Я: И пусть., я не забуду, увидишь, я обо всем напишу тебе, ты вообще не понимаешь…

Эльжбета: Не понимаю. Но это неважно… не обязательно. Мне говорили, что такое бывает в жизни, но я никогда не верила…

Я: Такое должно быть, иначе жизнь ничего не стоит, жалко только, что так поздно, всегда слишком поздно…

Эльжбета: Почему слишком поздно? Совсем не поздно, если только ты захочешь, у нас еще столько времени, целая жизнь…

Я: У нас очень мало времени, я не могу тебе объяснить сейчас, я все тебе напишу, о господи… Черт бы все побрал!

Эльжбета: Почему у нас мало времени, ты говоришь чепуху, я вернусь, в конце концов я могу вообще не ехать в этот санаторий, я здорова, я сейчас выйду!

И она бросилась к двери купе, подхватив свой потертый чемоданчик, а я вскочил в вагон, чтобы остановить ее, и мы столкнулись в коридоре, я не пускал ее, и мы обнялись и стали целоваться, пока не задохнулись, пока пас не оттолкнули пробегавшие мимо пассажиры.

Я: Ты должна ехать, Эльжбета, а я должен остаться, я хотел бы рассказать тебе все, но это очепь долго, я совсем не такой, каким ты представляешь меня себе, я много хуже, но я тебя люблю, Эльжбета…

Эльжбета: Кшиштоф, скажи, ты совершил что-нибудь ужасное, я не могла бы этого пережить, я видела этот колоссальный счет в ресторане, тебя должны арестовать?!

Я: Да что ты, Эльжбета, как ты можешь так думать, никто меня не арестует, не за что меня арестовывать, это были мои деньги! Помни, я люблю тебя, я буду любить тебя до самой смерти!

Эльжбета: Ты будешь ждать меня, Кшиштоф?!

Я: Буду ждать, все будет хорошо, у меня есть надежда, завтра я напишу и послезавтра тоже…

И тут поезд тронулся, я втолкнул ее в купе и бросился к выходу, стремясь поскорее выскочить из вагона, чтобы не воспользоваться тем, что поезд уже идет, и не уехать вместе с ней в несуществующее будущее. Я успел еще заметить на ее лице спазм страдания, судорогу жгучей боли, идущей от самого сердца, оттого что я ее покидаю, а в глазах — любовь, из-за которой она способна совершить безумие, пролить кровь, закричать истошным голосом. Это была царская награда. Мне должно было хватить ее на весь остаток жизни, надо было немедля забрать это с собой, в свое одинокое путешествие, и я ринулся к дверям. Я спрыгнул на перрон и закачался, но не упал, удержавшись на ногах усилием воли. Несмотря на боль, тотчас же пронзившую живот, я выпрямился и поднял руку в прощальном жесте. Эльжбета до пояса высунулась из окна, точно собиралась выскочить. Достаточно было позвать ее, и она наверняка выпрыгнула бы на каменные плиты перрона. Уверенность в этом более всего и была мне необходима, но электровоз быстро набирал скорость, а состав, сворачивая, уже изогнулся мягкой дугой, и Эльжбета исчезла из виду, вся натянутая от напряжения, точно тетива в руках гигантского Эроса, а грохот мчавшегося поезда заглушил ее последний крик.

Согнувшись, я переждал, пока утихнет боль, и потащился к стоянке такси, чтобы отправиться в больницу.

P. S. Эти записи я закончил за два дня до операции и, вложив все в большой служебный конверт, адресовал его Эльжбете Боженцкой в санаторий. Она должна была получить его в случае моей смерти. Мой рассказ разъяснил бы ей все и позволил бы выдержать еще одно разочарование в жизни. Образ мой, облагороженный исповедью, занял бы в ее сердце избранное место рядом с коллегой Боженцким и, может быть, несмотря на все, согрел ее, дал бы ей силы вернуться к жизни и труду.

К рукописи было приложено краткое письмо-завещание: «Ты не имеешь права снова пасть духом. Благодаря тебе смерть моя была более легкой и красивой. Пусть память обо мне помогает тебе быть сильной. Я требую этого и прошу тебя об этом. Соверши в жизни что-нибудь важное и хорошее, чего я сделать не сумел».

Когда я писал эти слова, я с трудом удерживался от слез. До этого я ежедневно посылал ей письма, какие и следовало ожидать от энергичного человека, полные силы, оптимизма и веры в наше с ней общее лучезарное будущее. Эти письма были мне необходимы не меньше, чем ей, так как помогали уничтожить в себе следы душевной слабости. В ней же они успокаивали тревогу, вызванную моим глупым поведением на вокзале.

Ежедневное писание писем по утрам стало для меня самой большой радостью, а когда я заметил, что под моим влиянием письма ее стали веселей, я почувствовал себя счастливым.

Так я дождался операции. Я шел на нее, а вернее, ехал в коляске, сравнительно спокойно — как человек, сделавший все, что ему полагалось.

Я погрузился в наркоз, как в пуховую перину, не зная, проснусь ли когда-нибудь. Впрочем, это была бы смерть столь высоко гуманная, что я не мог бы и жаловаться на нее, — «смерть-люкс», уход из жизни, о каком можно только мечтать.

Проснувшись, я чувствовал себя как после крупной пьянки. Вокруг меня беседовали о том, что снабжение мясом стало в последнее время куда хуже, а международное положение куда сложнее. Я с изумлением обнаружил, что никто не обращает на меня ни малейшего внимания: неужели и здесь меня уже вычеркнули из списка живых? Наконец появился врач, прихода которого я домогался довольно долго.

— Через неделю мы вас выписываем, — сообщил он, улыбаясь.

— То есть… как это «через неделю»? — Я чувствовал себя оскорбленным таким пренебрежением к моей смертельной болезни.

— Язву вашу мы удалили, так что все в порядке. Должен вам сказать, что язва была крохотная, можно сказать не язва, а так себе, добродушный прыщик, так что мы с ней разделались в два счета.

— Да что вы мне тут сказки рассказываете! — вскричал я, окончательно разозленный. — Я же сам видел диагноз профессора собственными глазами! Я не ребенок, чтоб меня успокаивать!

— Ай-ай-ай, — журил меня врач. — Вот именно! Такой солидный мужчина, а подсматривает в чужой тетради, как ученик! Это же было только предположение, а не окончательный диагноз, так что это ни к чему профессора не обязывает. Я думаю, вы не разочарованы?

— Вот именно разочарован! — с искренним возмущением воскликнул я. Но врач, принявший это за шутку, весело рассмеялся, чем еще больше раздражил меня. — Я вам не верю! — продолжал орать я. — Вы всегда так говорите! А через месяц, глядишь, и метастаз…

— Даже и не мечтайте ни о каких метастазах! После какого-то ничтожного прыщика?! — Врач презрительно фыркнул. — Я вам точно говорю: через неделю будете дома.

И перешел к следующей койке.

Я действительно не поверил ему, мне чудился во всем этом некий заговор (разумеется, преследующий самые гуманные цели), и я прожил несколько последующих дней в самом смятенном состоянии, упорно и шумно требуя свидания с профессором. Но у профессора не было времени заниматься такими пустяковыми болезнями, как моя. Встреча с ним наступила лишь сегодня, когда мне вынули нитки из швов и позволили ходить, я подкараулил профессора в коридоре, когда он стремительно шел к операционной, и с грозным видом заступил ему дорогу.

— Я хотел поблагодарить вас, профессор! — мрачно рявкнул я.

— Только, ради бога, никаких подарков! — ответил профессор, ловко обходя меня. — И уж ни в коем случае никаких коньяков!

Господи, до чего ж мне хотелось двинуть ему по уху!

— Подумать только, что вы так прозорливо разглядели у меня рак! — лишь воскликнул я вместо этого.

— Какой рак? — Профессор в изумлении остановился. — Ах, да! Предположительный диагноз. А вы, должно быть, уже перестали спать от страха. — И как ни в чем не бывало отправился дальше. У самых дверей операционной он еще раз обернулся ко мне:- Надеюсь, вы не станете подавать на меня в суд за то, что, погрозив вам смертью, я не сдержал слова? — И, рассмеявшись, захлопнул за собой дверь.

— Хулиган! — прохрипел я ему вслед и вернулся в палату.

Не оставалось ничего другого, как только махнуть на все рукой и продолжать жить дальше. Но стоило мне попытаться представить себе свое дальнейшее существование, как меня охватила паника.

Прежней жизни не существовало. Ошибочный диагноз профессора обрушился стопудовой бомбой на прогнившее здание, каковым оказалась эта прежняя жизнь, и превратил ее в сплошную развалину. Я не мог вернуться ни к своей жене и дочери, ни тем более к Мае, не мог продолжать работать вместе с Радневским и Обуховским. Это выглядело скорее не как бегство, а как изгнание из Ясной Поляны, хотя я создавал себе жизнь в ней по собственному проекту, сообразно своим желаниям и планам. Я очутился в идиотской ситуации и не очень-то знал, что делать с этой столь неожиданно дарованной мне жизнью.

Подведя итоги, я пришел к заключению, что актив мой невелик: в нем были только две статьи, да и то совсем разные — Эльжбета и крохотная квартирка Анджея. Конечно, я мог считать Эльжбету ценным приобретением в жизни, но ведь я ее почти совсем не знаю. Нас связывают всего несколько часов, проведенных вместе в состоянии вполне понятной тогда экзальтации. Но что собой представляет Эльжбета, если взглянуть на нее спокойно и более критическим взглядом? Впечатлительная, тонко чувствующая женщина, готовая обвить любимого мужчину, как лоза дикого винограда шершавую стену. При мысли об этом меня бросило в дрожь: исцелившись от недугов, она немедленно захочет обзавестись детьми. Поди, заведет сразу же парочку… Я представил себе, как, вернувшись с работы, бросаюсь стирать пеленки, как мы оба возимся со всем этим до глубокой ночи, суетимся, ворчим и без конца натыкаемся друг на друга в тесной однокомнатной квартирке Анджея… Пожалуй, надо поскорее написать ей об ошибке профессора и о том, что не в моем характере, расчувствовавшись до слез, связывать себя на всю жизнь с женщиной, которую знал всего одни сутки. Но не могу же я начинать свою Новую Жизнь с подлости! Что ж делать? Нет, решительно моя смерть была бы для Эльжбеты большим благом, чем совместная жизнь со мной: от меня живого только и жди хлопот, и хлопот немалых! Впрочем, меня все больше одолевает сомнение, что ей удастся затянуть меня под своды ЗАГСа. Черт бы побрал этого профессора с его диагнозом!

Нет, нет, надо обдумать все это без спешки и основательно, боюсь, как бы мы оба вообще не пережили при первой встрече серьезного разочарования. Вчера у меня был искренний и сердечный разговор с директором Тшосом.

С грустью, но и с некоторым облегчением он рассказал мне, что расходится с женой, поскольку она влюбилась в какого-то спортсмена и ушла к нему, покинув и квартиру, и все свои заграничные тряпки. Директор выглядел человеком, которому удалили горб: операция была очень болезненной, но пациент с облегчением распрямился.

Я также поделился с ним своими заботами, и после долгого разговора обо всем он предложил мне рядовую работу во вновь организуемом проектном бюро под Варшавой. Конечно, соглашаясь на эту работу, я здорово съезжаю вниз и с точки зрения служебного положения, и с точки зрения зарплаты, но зато передо мной открывается возможность проверить себя, выяснить, стою ли я чего-нибудь действительно: там будут считаться только с той работой, какую я представлю на кальке. Я уже не мечтаю создать проект, который поразит мир, и вообще иду на большой риск, поскольку могу оказаться посредственным или просто никуда не годным проектировщиком. И может быть, мне уже до самой смерти придется существовать на подачки, которые мне будут протягивать из жалости более способные коллеги…

Поразмыслив как следует, я все же решил принять предложение директора. Как-никак, а все случившееся со мной не должно пройти бесследно. Нет нужды пояснять, какой тяжелый труд ожидает меня, если я хочу действительно выбиться в люди. При мысли об этом я сразу стал скупцом: каждая минута, проведенная на больничной койке, кажется мне не только напрасно потерянным временем, но и покушением на самое идею попытки начать жизнь сначала. Еще недавно, когда из-за ошибочного диагноза профессора я готовился к смерти, несколько оставшихся впереди дней казались мне милостивым даром судьбы и отсрочкой экзекуции. Теперь, когда я стал хозяином долгих лет жизни, каждый день, проведенный без дела, повергает меня в дрожь.

Моя новая работа находится в двадцати с лишним километрах от моего дома, и я со злостью думаю о машине, которой так быстро и с таким легким сердцем лишился. Теперь пройдет не год и не два, прежде чем я заработаю на новую, и все это время мне придется толкаться в трамваях и пригородных поездах, да еще в часы пик.

Но, в конце концов, дело не в этом. Главное — столь дорого доставшийся мне опыт не должен пропасть даром. А пока что я торжественно ставлю себе по всем предметам заслуженную двойку.

Загрузка...