Частная жизнь парламентскаго деятеля.

Роман Эдуара Ро (Rod).

(С французскаго).

Часть первая.


Маленькая гостиная в нижнем этаже, убранная проще всех остальных покоев дома, была любимой комнатой Сусанны, потому что в ней одной сохранилась прежняя мебель, высокий баул, диван, кресло во вкусе Людовика XIII и стол Генриха II, сочетание стилей, не доказывавшее классической строгости вкусов хозяев.

Однако в те дальныя времена, когда они еще жили в скромных антресолях в улице Помпы, эти вещи, купленныя по случаю и в разсрочку на распродажах и аувционах самим Мишелем, составляли предмет гордости тогда еще юной четы и с торжеством одна за другой водворялись в рабочем кабинете мужа.

Тогда оне являлись единственными предметами роскоши в их скудной обстановке; теперь, напротив, их постарались сбыть в комнаты, куда не заглядывал глаз посторонняго и допускались лишь близкие друзья дома, между тем как парадные покои двух этажей просторнаго отеля с конюшней и каретным сараем, который Тесье занимали вот уже третий год в улице Сен-Жорж,— были убраны новой мебелью, купленной в модном магазине зараз полной обстановкой.

Тесье вели скромный образ жизни до тех пор, пока это было возможно. Но с того времени, как денежныя дела их упрочились, благодаря полученному наследству, положение Мишеля с каждым днем улучшалось, он шел в гору и силою обстоятельств принужден был жить на широкую ногу: депутат и в ближайшем будущем министр, он должен был обставить себя с известною роскошью, позаботиться о представительности.

Но Сусанна осталась верна старой мебели. Она являлась для нея живым воспоминанием о прошлых днях. Она любила эти разнокалиберныя вещи. Оне напоминали ей невозвратные дни, о которых она сожалела, дни — когда Мишель безраздельно принадлежал ей, проводя с нею часы досуга, остававшиеся от публицистических занятий,— он уже был тогда известным публицистом, поглощенным большой газетой “Порядок”, в которой он участвовал, которая имела успех благодаря ему и выдвинула вместе с тем его и которую он еще редактировал и теперь, но уже спустя рукава, через пень-колоду.

Оне напоминали ей очаровательные часы, первоначальную близость союза по страсти, горячую привязанность, побудившую к необдуманному, безразсудному браку молодого, слишком молодого человека, без состояния, без определеннаго будущаго, с девушкой, которая была почти ребенком, все приданое которой состояло из доверия, отваги, розовых надежд и любви.

Вещи эти напоминали ей безчисленныя мелкия событий шестилетней жизни вдвоем, в нежном tête-à-tête, o той глубокой нежности, которую питают друг к другу бездетные супруги, остающиеся такими-же страстными любовниками как и до свадьбы.

Оне напоминали ей наконец высшее удовлетворение, полноту счастья, когда наконец она испытала муки, тоску и безконечную радость первой беременности; как она застенчиво предупредила мужа о готовящемся семейном событии, и с каким радостным удивлением принял он это. Потом болезнь Анни, их старшей дочери, а так-же тяжелая болезнь самого Мишеля, приговореннаго к смерти врачами, и котораго она спасла более силою безконечной любви, чем исполнением докторских предписаний, да, все это напоминала ей старая мебель, всякия мелочи, равно как и крупныя события, тысячи воспоминаний поднимались и окружали ее, едва она садилась на диван или кресло в маленьком кабинете, и перед ней возникала вся ткань нашей жизни, тянулись те безконечныя нити, которыя вышивают на ней то яркие, пестрые, веселые, то сумрачные арабески. Оне говорили ей о днях, из которых одни были радостны, другие тяжелы, но первых было больше, так как сильное, сладкое чувство все смягчало, сглаживало и украшало.

Сусанна вступила в тот период, когда сожаления берут перевес над надеждами, и глухой инстинкт заставлял ее предпочитать протекшие годы годам грядущим.

Теперь столько забот отвлекает от нее Мишеля, не дает его чувству сосредоточиться на ней! Он ее еще любит, без сомнения чувство, воспитанное и окрепшее за годы совместной жизни, не могло так быстро уступить изсушающей деловой суете,— душа его устояла против растлевающаго действия успеха. Но все же ужь прежняго не было: он уже не принадлежал безраздельно Сусанне. Жизнь требовала от него слишком много: он играл выдающуюся роль, у него был свой орган, которым он должен был руководить, своя партия, которой он управлял, великие планы и задачи, которые должен был преследовать и осуществлять, то “нравственное преобразование” страны, как он называл, и душею котораго был.

Жена помогала ему трудиться, поддерживала в нем энергию, ободряла его своей симпатией и вместе с тем своими руками готовила отчуждение мужа от нея. Дело стало между ней и мужем, приходилось делиться им с выборщиками, товарищами-соперниками, друзьями, подчиненными, обожателями и обожательницами наконец, так как женщины им бредили, очарованныя его задушевным красноречием, любовью к добру, великодушным характером, а главным образом его успехами. Вековечное свойство женщины преклоняться перед известностью, тяготение их ко всем, кому удалось выдвинуться, ненасытное любопытство заставляло женщин гоняться за Мишелем, надоедать ему, забрасывать его письмами, окружать опьяняющею атмосферой, в которой веяли струйки коварства и предательства. Сусанна питала к мужу глубокое, непоколебимое доверие, но тем не менее порою ее волновало смутное опасение.

Она чувствовала себя слишком слабой, чтобы отстаивать мужа, отражать посторонния влияния на него, охранять его. Она старелась: уже несколько серебряных нитей мелькало в ея прекрасных черных волосах, цвет лица принял колорит старой слоновой вости и морщины, не исеажая еще черт, тем не менее проложили тонкие следы на увядающем лице. Напротив Мишель, который всего на четыре года был старше ея, сохранился удивительно, без единаго белаго волоса, с юношеской гибкостью стана, сильный, живой, неутомимый, как будто тридцать восемь лет наполненных такою оживленною деятельностью прошли для него безследно и не легли гнетущею тяжестью.

Да, Сусанна сожалела о той поре, когда, сидя в креслах Людовика XIII, она видела перед собою Мишеля, работающаго за столом в стиле Генриха II, в то же врема разсеянно пробегая какую-нибудь новую книгу или работая иглой над какой нибудь хозяйственной мелочью. И теперь она любила уединяться в дальний покой, где принимала только близких, чтобы переживать прошлое, упиваясь его грустной отрадой.

Сегодня Сусанна сидела в маленькой гостиной с двумя дочерьми: Анни, слишком высокая для своих восьми лет, вытянувшаяся как спаржа, немного слишком бледная под белокурыми волосами, с маленьким вдумчивым личиком, на котором сияли большие, серые глаза,— глаза Мишеля,— поражала серьезным, мягким, почти меланхолическим выражением, между тем как Лауренция, моложе сестры на два года, почти брюнетва, составляла полную противоположность Анни: в чертах лица ея, в шустрых глазах, несколько несоразмерно большом рте, в круглых щеках с ямочками, дрожал и сверкал вечный смех. Дети как всегда сидели около матери, старшая по правой стороне, младшая no левой, чинно играя молча с перстнями матери, предоставленными ею в их распоряжение. Удерживая их взглядом в этом спокойном положении, которое видимо было естественно для старшей, Лауренции же стоило некоторых усилий, Сусанна беседовала с гостем. Это был Жак Монде, друг детства ея мужа, с которым сохранил теснейшую связь. Он приехал неожиданно, вызванный семейными делами, взяв отпуск из лицея в Аннеси, в котором сам учился вместе с Мишелем и где уже лет десять преподавал латынь. Зная, что у Тесье всегда найдется для него комната, он остановился у них, убежденный в хорошем приеме. В самом деле, Монде был вместе другом и мужа и жены: Тесье провели несколько сезонов в соседстве с ним, на берегу маленькаго озера, зеленыя воды котораго навевали на Мишеля воспоминания детства. Друзья не разлучались. Сусанна же, узнав покороче Монде,— при первом знакомстве он ей не понравился, прониклась в нему самой дружественной симпатией. Хороший человек, без всякаго честолюбия, легко переносивший скромную долю, выпавшую ему, с умеренными желаниями,—Монде скрывал под незначительною наружностью редкое благородство сердца и исключительную, всестороннюю интелигентность; Сусанна называла его “добрым гением” своего мужа. Она обожала его за простоту, прямой характер, добродушие. Порою она завидовала его жене, которая хотя итне вкушала сладкий фимиам славы, за то муж принадлежал ей и она делилась им только с шестью толстыми детьми, отлично выкормленными, но плохо одетыми, адский гвалт и топот которых не мешал скучным занятиям — исправления ученических тетрадей. Она чувствовала, что эти два любящия друга друга существа принимают спокойно все, что им посылает судьба, и не волнуются несбыточными желаниями. Мишель же таил в себе тайну, и порою она зияла как бездна в душе с виду спокойной, но которую всегда внезапная буря могла взволновать до сокровеннейшей глубины.

Монде, с своей стороны, обожал Сусанну за ея скромную прелесть, необыкновенную доброту и самоотверженную преданность “великому человеку”, котораго любил с истинно отеческой нежностью.

Часто говаривал он Тесье:

— У тебя именно такая жена, какую тебе нужно, мой милый, верная, единственная… Ты должен быть счастлив!

Тесье отвечал:

— Я счастлив, это правда, вполне счастлив…

A иногда прибавлял:

— У меня и времени нет быть несчастным!

И Монде оставался смущенным, смутно чувствуя что-то надтреснутое в этом счастье.

Сусанне и Монде было о чем поговорить. Вот уже четвертый год, то есть с того времени, как Мишель пошел в гору, летния поездки в Аннеси прекратились, и они почти не видались. Разговор переходил с одного предмета на другой, прерываемый время от времени Лауренцией, которой надоедало чинное сиденье возле мамаши.

Разумеется, едва только Монде сообщил новости о своей жене и детях, разговор перешел на Мишеля.

— Он вышел на открытую дорогу! — с уважением в голосе сказал Монде. — Вы знаете, в прошлые выборы он в Верхней Савое избран был почти единогласно… Мы боимся только, что если и Сена станет на его сторону, он совсем о нас забудет…

— Да,— с гордостью подтвердила Сусанна,— он очень популярен. Твердость и благоразумие его намерений, ясность принципов обезпечивает ему успех повсюду… Но только, политика занимает такое большое место в его жизни… теперь, когда он принадлежит всему свету, на нашу долю почти ничего не достается.

— Что вы хотите! Это судьба всех замечательных людей… а он человек замечательный, в полном смысле этого слова. Я всегда был высокаго мнения о нем, даже когда помогал ему справляться с латинскими упражнениями… потому что в латыни он силен никогда не был. Тем не менее, я ему удивляюсь, он превзошел мои ожидания! Когда я вижу чего он достиг в эти четыре года!.. как он гениально… да, прямо гениально… организовал охранительныя силы и победил сопротивление радикалов, мудрость его предложений, его удивительный такт, красноречие…

Здесь Сусанна со скромностью прервала его:

— Надо еще принять во внимание поддержку, оказанную ему страной и в особенности…

— Поддержку? Гм! Кто же его поддерживал, я вас, спрошу?

— Да все те, которые примкнули к его партии, такие публицисты, как Пейро и депутаты, как Торн и монсениор Руссель…

Монде покачал головой:

— Пейро… Торн… моньсениор Руссель… Желал бы я посмотреть, чтобы стали эти господа и их друзья делать без Мишеля! Нет, нет, я убежден в том, что он один вынес на плечах все здание. И знаете почему? Потому что он видит лучше других!.. Все эти господа, просто шуты гороховые, и думают только об одном, как бы набить карман. Он же человек с характером, с идеалами, с убеждениями, с твердой волей,— все это редко встречается, вот почему он один только и может нас спасти… Он должно быть сильно переменился с тех пор, как судьба заставила его играть такую высокую роль?

— О, нет, Боже мой! Он все тот же, ни мало не изменился, напротив: добр, ровен, прежде всего мыслитель, всегда спокоен, среди самых горячих схваток… Сегодня он должен произнести большую речь и если вы увидите его за завтраком…

Монде прервал:

— Как, он говорит, а вы не в палате?..

— Нет. Он не любит, чтобы я была там, когда он говорит… Я с своей стороны то же: все будут на меня смотреть… вы знаете, что у меня самолюбие направлено в другую сторону…

— Знай я это, я приехал бы вчера вечером… Легко бы мог приехать… какая жалость, что я не знал! Об чем же он говорит?

— Относительно предложения уничтожить закон о разводе.

Монде открыл удивленно глаза.

— Почему же он хочет уничтожить развод? — вскричал он.— Развод необходим, развод имеет свои основания; развод…

Сусанна с живостью прервала его:

— О, Мишель приводит веския основания! Если бы вы слышали его, вы бы согласились с ним… Надо помнить, что в его системе семья, общество, церковь, занимают одинаковое место. Все это святое… и должно уважать его неприкосновенность… Я не могу вам хорошенько все это растолковать, но он удивителен, когда коснется этих вопросов… Я убеждена, что он будет иметь громадный успех сегодня.

Честное лицо Монде по прежнему выражало удивление, но он не желал противоречить своей собеседнице.

— Вы были бы хорошим депутатом,— сказал он, улыбаясь.— Да, да, вы оказываете Мишелю гораздо большую поддержку, чем всякие Торны и Руссели. Очевидно, у него есть свои основания, раз вы это говорите, и так как он не пойдет против своих убеждений, то значит верит в свои доводы, но он задумал трудное дело, трудное дело…

В эту минуту беседа была прервана: дверь отворилась, и не предупреждая о себе, вошла хорошенькая молодая девушка. Дети побежали к ней на встречу, чтобы обнять ее. Она погладила по голове Анни и протянула руку Сусанне, свазавшей ей:

— Здравствуйте, Бланка!..

— Я намерена отобедать у вас без церемонии,— объяснила та,— если этим не причиню вам безпокойства…

— Вы сами отлично знаете, что мы всегда рады вам… К тому же у нас сегодня старый друг…

Бланка, не обратившая внимания на Монде, посмотрела на него и повернулась к нему с протянутой рукой:

— M-eur Монде!..

— M-llе Эстев!.. Я не смею больше вас звать просто Бланкой… Я не видел вас ужь лет пять, за это время вы так изменились, так изменились!..

Отец Бланки, Рауль Эстев, так же уроженец Верхвей Савойи, был третьим в тесном, дружественном союзе Тессье и Монде. Это был талантливый инженер, деятельный, предприимчивый, полный широких планов, и умер в полном цвете сил — погиб при одной жедезнодорожной катастрофе, оставив жену и дочь в положении, если не беннадежном, то во всяком случае крайне затруднительном.

Тесье, ввявши на себя заботу о их делах, вместо непрактичнаго опекуна, при помощи удачных операций составил довольно значительный капитал, который обезпечивал будущее Бланки. Что же касается г-жи Эстев, то, поговоревав, она вышла вновь замуж, не дождавшись конца траура, за очень богатаго и пустого клубмена, Керие. У ней не было детей от второго брака, который бросил ее в вихрь светской жизни, в которой всегда влекли ее вкусы.

Когда ея дочь, похожая на нее более лицом, чем характером, выросла, она стала тяготиться ею. Она относилась к дочери с полным равнодушием, и Бланка, которую не любил и Керие, так как она питала в нему глухую антипатию, совершенно вместе с тем чуждая вкусам той среды, в которой жила ея мать, мало по малу стала отдаляться от своей семьи и сделалась почти приемной дочерью Сусанны. Монде знал ея положение. На его глазах почти выросла Бланка, обыкновенно сопровождавшая Тесье в их летних поездках. Но уже четыре года, как он ее не видел, а за это время она значительно переменилась, развилась, похорошела. Теперь это была стройная и изящная молодая девушка, в которой было нечто большее чем одна красота юности. Без сомнения она была хороша собой, но особою, скромною и не кидающеюся в глаза красотой, которую не замечал глаз профана. Повидимому черты еялица были неправильны, и это мешало заметить разсеянному взгляду их тайную, своеобразную гармонию. Ея волосы на первый взгляд казались слишком белокурыми и не подходили к ея белоснежному цвету лица, с тою преувеличенною нежностью, которую видишь на эстампах; длинныя ресницы осеняли глаза, как бы желая скрыть странный голубой цвет их, ясный блеск, мягкое выражение. Чтобы вникнуть в ея прелесть, надо было долго и внимательно всматриваться. Надо было видеть ея походку, медленныя движения, заметить эту затаенную в себе грацию. Нужно было слышать как она говорит, ея голос одновременно глубокий и кристаллический, придававший особую прелесть самым незначительным словам. Надо было наблюдать ея позы, жесты, вдыхать особую атмосферу, которая окружала ее. И мало по малу вас схватывала эта внутренняя, скрытая жизнь, не стремившаяся обнаружить себя, но полная тайнаго очарования.

— Сегодня Тесье был великолепен,— сказала Бланка садясь в третье кресло Людовика Х╤П.

Она казалось была в сильном волнении и точно принесла с собою отголосок парламентской бури.

— Вы были в палате? — спросил Монде.

— Да… я была с г-жею де-Торн… Она его никогда до сих пор не слышала, можете себе представить.

— Так же как и я,— отозвался Монде.

— И я,— прибавила Сусанна с улыбкой.

— Вам не нужно слушать его в палате,— сказала Бланка,— когда вы слышите его постоянно, когда он разсказывает вам о всех своих планах! Но сегодня он был красноречив и увлекателен, как никогда…

— Значит его предложение прошло? — спросила Сусанна.

— Нет… Но успех все же был полный… Фурре предложил предварительный вопрос, стоит-ли палате выслушивать доклад… вы понимаете? Предварительный вопрос по поводу предложения Тесье, как вам это нравится!.. Большинством ста голосов тотчас же запрос отвергли… Неотложность так же приняли, но к несчастью только после вторичнаго голосования и всего 15 голосами… Палата шумела, волновалась, правая ворчала, левая апплодировала… И среди этого волнения его звучный, чистый голос гремел, покрывая гам и крики. Бесновались даже в трибунах, которыя были битком набиты. Я не понимаю, как он в состоянии выдержат и одолеть такую бурю. Ведь вы знаете: он остается совершенно спокоен, когда все кругом неистовствует.— Говоря это, она пришла в экстаз, голос ея дрожал от скрытаго волнения.

Монде покачал головой и сделал жест, выражавший неодобрение.

— Зачем Мишель вздумал поднять такой вопрос, как вопрос о разводе? — спросил он.— Есть проблемы, которых лучше не касаться. Время от времени их решают в том или ином смысле, но затем лучше их оставить в повое. Чтобы ни говорил в данном случае закон, но он во всяком случае еще не устарел и перемены едва-ли поведут к чему либо.

— Мишель вас обратит в свого веру,— сказала Сусанна, прежде чем молодая девушка успела возразить Монде.— Да вот и сам он. В самом деле, он входил. Это был высокаго роста человек, с решительной фигурой, резко очерченным профилем, темные волосы острижены под гребенку, усы закручены вверх.

— Bonjour! — сказал он. А! Монде! какой благоприятный ветер занес тебя в нашу сторону?

И протянул другу руку.

Но Монде слишком хорошо знал Мишеля, чтобы не уловить или не угадать скрытой холодности в его голосе, несмотря на сердечность слов и жеста.

— Меня вызвало маленькое дело насчет наследства моей тетки,— отвечал он.— Меня вызвал нотариус, но как бы ни было я пробуду здесь не долго, не более двух дней.

— Как, два дня! — вскричал Мишель, и на этогь раз с более искренней сердечностью.— Но если ты хочешь продлить свой отпуск, я могу похлопотать!

— Ты хорош с министром?

— Я? на ножах. Тем не менее я готов сделать все, что от меня зависит, если только что нибудь значу.

— То, что ты говоришь мне, мой милый,— начал Монде,— для человека желающаго всеобщаго возрождения…

Но Мишел повернулся в m-lle Эстев и не слушал его; ;более.

— Как я рад, что вам пришло на мысль провести у нас сегодня вечер, Бланка,— сказал он, беря ее за руку.

Она вся просияла. Он продолжал, указывая жестом на молодого человека, вошедшаго вместе с ним, но оставшагося незамеченным:

— Я должен вам представить Мориса Пейро; кажется вы еще не знакомы с ним, хотя он постоянно бывает у нас в доме.

Молодой человек поклонился, между тем как Бланка произнесла:

— Я вас постоянно читаю.

Тут Тесье, с несколько нервной подвижностью, обратился в жеве:

— Мы сейчас сядем за стол,— неправда ли? надо поскорее пообедать. У Пейро корректуры, которыя надо исправить сегодня же.

— Обед готов,— отвечала Сусанна.— Ужь больше получаса как мы ждем тебя.

В тех фразах, которыми перекинулся Мишель с присутствующими явившись из палаты, не было ничего, абсолютно ничего особеннаго. Почему же Монде испытывал тягостное безпокойство и никак не мог совладать с этим чувством, преодолеть его? Почему странное предчувствие глухою тоской сжало его сердце? И что-то грозящее, какая-то надвигающаяся опасность почуялась в этом смутном, болезненном впечатлении! Истинные друзья порою испытывают эти таинственныя предчувствия, обязанныя им без сомнения глубиною своей преданности.

Обед был сервирован с благородною простотой: один из тех ничем не выдающихся обедов, показывающих, что хозяева не придают ему никакого значения. Разговор вертелся исключительно около политики. Пейро овладел им и перетряхивал вопросы, о которых трактовалось на заседании того дня. Он говорил с редким искусством, изобильно уснащая речь метафорами и сравнениями, вставляя психологическия замечания и нравственныя сентенции. Монде возражал ему с обычною, характеризовавшею его, прямотою и здравым смыслом. Мишель разсеянно слушал их одним ухом, не говоря ничего или подавлял других авторитетным и нервным тоном, вставляя замечания, нетерпящия возражений.

— Вы судите как наблюдатель, любопытный, литератор,— резко сказал он Пейро, когда тот привел интересный случай развода.— В сущности я всегда удивлялся, что вы на нашей стороне. Вы интересуетесь делом лишь постольку, поскольку оно дает вам материал для философствования. Ваши убеждения ничто иное как отвлеченная спекуляция. Вы любите изучать вопрос со всех сторон, поворачивать его под всевозможными углами зрения, разсматривать его со всех точек, а это безполезная и опасная игра. Мы, наоборот, мы не философы, а люди практические. Мы желаем прежде действовать, а потом мыслить, так как это единственный способ что либо сделать. Заметьте, что это не мешает нам отлично знать, чего мы хотим. За последния двадцать лет во Франции все разстлилось и расползлось. Мы перестраиваемь, вот и все. Мы явились в полуразрушенный дом и желаем отстроить его заново, согласив все части. Поэтому-то мы и отвергаем вашу психологию и наша мораль гораздо проще вашей.

— Ты говориш словно в парламенте,— сказал Монде.

— Нимало. В палате я говорю длиннее, повторяю и разжевываю. Впрочем по существу ты прав. Чего же ты хочешь от меня? У меня нет двойных убеждений, одних для публики, других для интимнаго вружка. Ты видишь меня таким же, как и весь свет, старина!.. И это тебя не должно удивлять: ведь ты знаешь меня с детства!

Монде, любивший пошутить, принял иронический вид.

— Мне всего яснее,— сказал он,— из твоей сегодвяшней речи одно, что ты сжег свои корабли!..

И обратясь в Сусанне он продолжал, как будто в удивлении:

— Неправда ли, это ясно?.. Вы можете теперь быть совершенно спокойны… Могло-бы великому человеку придти на мысль покуситься развестись с вами — а после сегодняшней речи, все кончено, он сковал самого себя на веки.

И добряк Монде захохотал. Но никто не поддержал его. Сусанна принужденно улыбнулась. Мишель пожал плечами. После короткаго молчания, Пейро возразил:

— Вы можете быть спокойны, г. Монде. Но знаете ли, что составляет самую сильную сторону Тесье? Не его краспоречие, не талант: главным образом характер и то, что его дело не расходится со словом, и в особенности бевупречная семейная жязнь.

Монде обменялся взглядом с Сусанной, напоминая ей, что это именно то, что он сам всегда говорил. Но Мишель резко возразил:

— У нас этого рода вещи не имеют того значения, какое вы им придаете.

— Они значат быть может гораздо более, чем вы думаете, вы, репутация котораго беэукоризненна,— отвечал Пейро. — Торн не раз говорил со мною на этот счет, а вы знаете, как он проницателен. “Мы — странный народ,— говорил он,— добродетель кажется всегда нам немного смешной, и тем не менее, мы в ней безконечно нуждаемся и преклоняемся перед ней”. И я с своей стороны думаю, что Торн ни мало не обманывается.

— Несмотря на это,— возразил Тесье,— люди, очень мало щепетильные, делают прекрасную карьеру в нашем обществе. Возьмите хотя бы Диля. Вот ужь не скажете про этого человека, что он обязан своим успехом добродетели! A между тем, вопреки скандальным историям, которыя разсказывают о нем, Диль сидит себе на своем посту и ничем его не сдвинуть с него. Посмотрите так же, Компель: тут еще страннее. Явно замаранная репутация, а пользуется всеобщим уважением. В прошлом у него всевозможныя грязныя истории с жещиинами, денежныя аферы земного свойства, а он ни мало не смущается. Значение его возростает. Самые противники его признают, что в качестве президента совета он достоин полнаго уважения. Разве это не правда?

Повидимому слова Мишеля ни мало не поколебали Пейро:

— Все это не столь убедительно, как кажется с перваго взгляда,— возразил он.— Комбель и Диль — исключения: зло помогает их успеху. Они дошли до такой черты, что могут все себе позволить: ничто уже не может их сделать чернее, чем они есть. У них нет более репутации, которую можно было бы скомпрометировать… Они защищены от всех нападений. О них все сказали, более нельзя ничего сказать. Они прошли через огонь и воду, чрез все скандалы.

— Мне кажется, Пейро,— сказал Мишель,— что вы противоречите самому себе.

— Уверяю вас, что нет. Позвольте мне кончить. Если все это сходит им с рук и не мешает успеху, то это потому, что они обладают добродетелью, заменяющею все другия: наглостью.

— Ну, это парадокс!

— Никогда! Дело в том, что это верно относительно их одних, так как они своего роды монстры, как такие они и не подходят под общее правило. Но попробуй другой человек сделать или только покуситься сделать хотя одну десятую того, что они сделали и он погиб! И если это честный человек, в истинном значении этого слова, надо еще менее, чтобы погубить его: достаточно малейшей ошибки, слабости, пустяка.

— Я,— сказал Монде, слушавший с величайшим вниманием,— я думаю, что г. Пейро прав: прощают только злодеям. Смотри, Мишель, держи ухо востро! Ты осужден на вечную добродетель, мой милый!

— Все, что я сказал по этому поводу, не касается Тесье,— возразил Пейро,— он даже не знает, что такое раскаяние, так как ни разу не сделал ложнаго шага.

Никто не отвечал на эти слова. Воцарилось молчание. Наконец Мишель заговорил с большим добродушием, чем до того:

— Вы знаете, мои дети, что у всякаго есть свои слабости, свои недостатки и больныя места; даже когда люди и не делают чего либо подобнаго, что совершают Дили и Комбели, они стоют друг друга. Что вы хотите? Мы рабы своей судьбы. Моя ведет меня по прямой линии, и я должен следовать за ней! Если ужь вы хотите знать, то признаюсь вам, что порою мне становится тошно от собственной добродетели… Линия моя скучновата. Да! Но я никогда с нея не сойду; быть может в силу того, что и на моей дороге много приятнаго.

При этих словах он повернулся в жене, которая ему улыбнулась.

— Быть может также,— продолжал он,— я инстинктивно чувствовал то, что высказал Пейро, хотя я и не психолог, и не философ. Быть может я предчувствовал что добродетель — сила. Нами всегда руководит разсчет.

— Вот видите, вы кончили тем, что признали справедливость моих слов,— торжествовал Пейро.— Знаете ли, что сказал о вас Торн, между прочим: для Тесье, корректность — талисман.

— Но во всяком случае это странно,— заметил Монде, что прямо противуположныя вещи могут способствовать успеху. Что Диль обязан быть порочным и погиб бы, если бы вздумал обратиться в честнаго человека, а Тесье обязан быть добродетельным, и ему не простят малейшей оплошности.

— Да, это странно,— согласился Пейро,— но тем не менее это так. И быть может это и лучше! это расширяет бездну, лежащую между добрыми и злыми.

— Оставьте,— заключил Мишель,— справедливости произнести последнее слово: наступит день возмездия для Комбеля, Диля и им подобным! Теперь им удивляются, говорят о них: они сильны! A это все покрывает. Успех в глазах черни все оправдывает. Но подует другой ветер, и тогда, друзья мои, картина переменится! Мы уже видели тому пример: вспомните дело Каффареля, и обстоятельства ему предшествовавшия. Мы еще будет присутствовать при последнем суде!

Встали из-за стола. Мишель произнес свою тираду стоя и заключил ее широким, красивым жестом. Затем все перешли опять в маленькую столовую, где Сусанна, с помощью Бланки, сервировала кофе. Пейро, проглотив быстро свою чашку, вышел, извинаясь неотложными делами. Кружок приобрел тогда еще более интимный характер. Тесье, не куривший сам, предложил сигару Монде.

— У тебя добрыя сигары,— вскричал тот, после перваго же клуба дыма;— ведь ты ими не пользуешься? Вероятно держишь для политических друзей?

— Конечно.

— A тебя часто они навещают?

Сусанна ответила за Мишеля:

— Почти каждый день кто либо бывает.

— Вам то же приходится и самим много выезжать?

— Более чем мне было бы желательно во всяком случае,— сказал Мишель.

— Это должно тебя развлекать?

— Ах, весьма мало, уверяю тебя! Видишь ли, ведя спокойную жизнь в этом милом уголке Анеси, где один день похож на другой, ты вообразить себе не можешь, до чего порою я устаю и душею и телом от этой жизни, до чего она мне надоедает… Она наваливается на меня как гора, и я не могу из-под нея выбиться…

— Я бы не мог жаловаться на твоем месте: такой человек, как ты, который столько делает…

— Уверяю тебя, что выдаются минуты, когда мне отвратителен вид лица человеческаго… Мне хочется убежать куда нибудь от них и этой суеты, скрыться где нибудь с семьей… и несколькимя друзьями… да, с немногими друзьями… и там проводить скромную жизнь, без борьбы, без забот, без мысли…

Между тем как Мишель говорил это, Монде с выражением удивления вопросительно глядел на него.

Мишель заметил этот пристальный взгляд, ему стало неловко и он остановился.

— Мне странно слышать такия слова,— сказал ему его друг после короткаго молчания,— от человека, преследующаго великую цель, занятаго разрешением таких важных во всех отношениях вопросов, желающаго поднять нравственность страны, улучшить мир. Что если бы твои собратья или выборщики услышали тебя…

Мишель прервал его, пожав плечами:

— Но они не слышут меня!.. Они видят только мой внешний облик, лишь то, что видят все… внутренняя моя жизнь для них сокрыта… они не знают другого, истиннаго Тесье…

Голос его стал глух.

— Неужели же ты хочешь этим сказать,— спросил Монде, и в голосе его зазвучала тоскливая нота,— что твоя рол только поза?.. что в душе ты такой же скептик, как и другие?… Что не вера в добро движет тобою, а…

Тесье вскричал:

— Конечно, нет!… Я верю в то, что целаго и тому, что говорю и всеми силами желаю блага родине… Но что ты хочешь! Выпадают часы упадка духа, слабости, даже сомнений… сомнений в себе… Ты видишь меня именно в один из таких несчастных часов.

— Я не могу тебя хорошенько понять,— возразил Монде,— казалось бы в самом деле своем ты должен бы почерпать новыя силы, и чувство исполненнаго долга должно бы делать тебя счастливым…

Тут, повернувшись к Сусанне, молча слушавшей их, он прибавил:

— Как вы это позволяете ему так говорить?

— Что же мне с ним сделать? — отвечала та.— И такия минуты находят на него чаще, чем вы думаете… Если бы вы знали, как он нервен!.. Эта публичная жизнь пожирает его здоровье и силы… а также отчасти и его сердце… Я часто проклинаю всю эту политику, я желала бы предохранить его от этой пьевры… но это невозможно: он останется на своем посту до последней крайности.

С минуту помолчали.

— Во всяком случае,— сказал наконец Монде серьезным тоном,— для такого человека, как он,— горячаго, энергичнаго, умнаго, необходима кипучая деятельность… Это дает исход его нервной силы… Без того, быть может, сударыня, вам приходилось бы еще более безпокоиться за него.

— Вообще же, все это не так важно, как кажется,— заключил разговор Мишель.— Так или иначе приходится склоняться перед судьбой, и нести выпавший на долю крест.

С этими словами он встал и подсел в Бланке, которая сидела в стороне, не принимая участия в разговоре. Он в полголоса стал беседовать с нею, между тем как Сусанна продолжала толковать с Монде. Это двойное а parte продолжалось довольно долго.

Наконец Монде зевнул раза два и Сусанна вскричала:

— Ах, вы я вижу утомлены, а я кажется бы всю ночь на пролет говорила, говорила…

— Это все железная дорога виновата, сударыня… эта дьявольская железная дорога, на человека непривычнаго…

— Ваша комната вероятно уже готова. Позвольте мне вас привести туда, я посмотрю, все-ли в порядке…

Она поднялась, Монде попрощался с Бланкой и Мишелем и вышел за Сусанной.

Несколько мгновений в комнате царствовало молчание. Бланка и Мишель, обменявшись быстрым взглядом, одновременно повернулись к двери и прислушивались к удалявшемуся шуму шагов, заглушенному наконец коврами. Потом они вновь посмотрели друг другу в глаза и Мишел, опустившись на колени у ног девушки, покрыл ея руки поцелуями. Так оставалис они, замерли, молча, прижавшись друг в другу, изливая в этих ласках, какия только и могли себе позволить, всю сладкую муку своих безразсудных желаний, свою болезненную любовь, лишь увеличенную безполезной борьбой с долгом, которая мучила и вместе возбуждала их, и перед которою их воля была безсильна.

Без слов они сумели все сказать друг другу. Руки Бланки слабо трепетали в руках Мишеля; их дыхание становилось бурным. Чувство, поднявшееся в них, было подобно разрешившейся буре, которую весь вечер предчувствовал честный Монде. Но вот глухой шум, скрип пола, ничтожный шорох заставил их вздрогнуть в ужасе, Мишель поднялся и сказал торопливо:

— Пока мы одни…

Он вынул письмо из кармана, протянул его Бланке и она быстро спрятала его за корсаж, а в обмен дала другое. Когда он вновь взял ее за руки, молодая девушка спросила:

— Чтo вы мне пишете в этом милом письме?

Тот отвечал:

— Вы увидите… Все тоже самое! что я вас люблю… что я вас люблю и что я несчастен…

Она пожала ему руки:

— Несчастны?

— О, не теперь, не в эти редкия мгновения, когда я с вами наедине, возле вас, когда я тешу себя иллюзией, что вы моя!.. Но остальное время, постоянно!.. Когда я один — я думаю о вас. Мысль о вас преследует меня повсюду. Чтобы я ни делал, чтобы ни говорил, я делаю и говорю совершенно машинально, мысль моя занята вами… Сегодня, например, на трибуне…

Она прервала его:

— Вы так хорошо говорили!..

— Не знаю, я не слышал!.. Я думал, как всегда, о вас.

— Вы даже не смотрели на меня!..

— Потому что я говорил… ах, вы отлично это понимаете!.. я говорил наперекор сам себе, своему сердцу!.. Монде сказал правду, хотя и невольно: да, я сжег свои корабли… увы, все наши надежды! Я переживал мучительныя минуты, точно я самому себе вырезывал сердце… Все планы, которые я постоянно строю с тех пор, как полюбил вас, рушились… с каждой фразой, которую я произносил, мне становилось ясно как день, что вы никогда не будете моею… я сам, своими руками разрушил нашу последнюю надежду, изломал последнюю доску, на которой мы могли бы спастись… мне хотелось закричать от боли, так жгли меня собственныя слова…

Бланка слушала его удивленно. Из уст ея излетело лишь короткое “о!”.

— Да,— продолжал он,— я не говорил вам об этом никогда, но часто думал… Все таки у нас было средство в руках — развод.

Она сделала жест, как будто хотела закрыть ему рот рукой:

— Не говорите этого, Мишель! не говорите таких вещей, прошу вас!.. Зачем вы это говорите? Вы ведь отлично знаете, что все это одне слова, что это невозможно!..

— Невозможно, это верно, вы говорите правду… Но я долго думал и под конец мне стало казаться это не столь уже невозможным… Эта идея меня преследовала… Наконец я захотел победить ее…

— И хорошо сделали! Дорогой, не забывайте того, что вы сами так часто говорили мне: мы господа своих чувств, но не действий; и мы имеем право… верно-ли это? я не знаю… мы имеем право любить друг друга, так как этим мы никого не заставляем страдать…

— Да, это верно, я это говорил, я думал это и до сих пор еще думаю, но у меня нет более сил; я вас слишком люблю!..

— Никогда не ;”;слишком”!..— возразила она, прижимаясь к нему.

— Да, да, я должен быть мужественным… но я ненавижу, я презираю самого себя за то, что не мог с собою справиться! Я возмутил ваше спокойствие, я украл у вас счастье, которое судьба послала-бы вам на долю…

— Не говорите этого, ведь я счастлива!

И желая утешить любимаго человека, который видимо страдал, она почти материнским движением ласкала его волосы. Так замерли они, почти счастливые, все забыв,— самих себя, разделявшия их препятствия, все — что жизнь и долг клали между ними, что мешало слиться им, медленно сближавшимся, устам; они все забыли, ничего не видели, поглощенные всецело своей страстью, наклонившись над жарко дышущей бездной, кружившей им головы,— когда дверь комнаты безшумно отворилась; и они не видели, как вошла Сусанна, остановилась на пороге, сделала шат вперед, прижимая руку к сердцу, бледная как полотно, готовая вскрикнуть… Но она не вскрикнула, не выдала своего присутствия ни малейшим шумом, и так-же быстро удалилась как и вошла.

Еще несколько времени они оставались очарованные, глядя в глаза друг другу, обмениваясь лишь отдельными безсвязными словами.

Наконец они как-будто устали от этой напряженной борьбы с неудовлетворенной страстью, переменили позы и когда Сусанна вновь вошла, и как ни в чем не бывало присоединилась к их беседе, в них уже ничего не было, кроме обычной приветливости! Когда пробило десять часов, слуга явился доложить, что карета m-lle Эстев ждет ее.

Бланка встала, пожала руку Мишелю и обняла Сусанну, которая побледнела и закрыла глаза…

Но ни слова, не жеста, ничего не вырвалось у них, чтобы обнаружило разыгравшуюся между этими тремя людьми драму.

Однако, когда Бланка удалилась, Мишель заметил, что жена его бледна, утомлена и едва держится на ногах:

— Что с тобою? — спросил он с участием.

Она отвечала самым естественным голосом:

— Я чувствую себя не очень хорошо сегодня…

— Не очень хорошо? — переспросил муж с тревогой.

— О, это пустяки, не безпокойся… я немного устала… пришлось сделать столько покупок, бегать по магазинам… За ночь все как рукой снимет. Покойной ночи!..

Она подставила ему свой лоб. Он прижал к нему горевшия губы.

— Ты тоже пойдешь спать?— спросила она.

— Нет, еще слишком рано. Мне надо еще кое-что сделать… Я буду работать в кабинете…

Он взял лампу и первый вышел.

Она повторила то, что говорила ему каждый вечер:

— Не утомляй себя слишком!

Он на пороге обернулся и ответил тоже заученной фразой:

— Не бойся… Ты знаешь, как я разсудителен!..

Когда-же дверь за ним захлопнулась, Сусанна без сил упала в кресло, дав волю душившим рыданиям. Она не могла сомневаться в том, что видела собственными глазами. Но как все, кого настигнет несчастие внезапно, она еще все не могла сообразить всей его глубины. Она мысленно повторяла:— Все кончено! — не проникая в значение этих трагических слов. Она спрашивала себя: что делат теперь? не угадывая еще всей безнадежности этого вопроса. И тихо проходили глухие ночные часы в этих смутных терзаниях.

Мишель не работал. Сев к своему столу, он отпихнул груды наваленных на нем бумаг, и вынув из кармана письмо Бланки, принялся его читать и перечитывать. Прежде чем сжечь его, как всегда делал, он выписал, чтобы присоединить к некоторым своим интимным бумагам, следующее место из письма, заставившее его предаться самим сладким мечтам.

“… Я еще не говорила вам, что последнее время меня преследует какой-то странный бред. Я много думала о нашей любви, безъисходной, преступной, ужасной и мне становилось так грустно, я теряла всякую надежду. Я ничего не видела в будущем и мне казалось, что моя голова разорвется от скорби и усталости. Но внезапно, представив себе чем я могу и чем должна быть для вас, я испытываю глубокое, сладкое успокоение… Мне становится ясным, что между нами существует нерасторжимая исключительная связ, род братства в любви. Я для вас более чем сестра, потому что между нами тайна; более чем друг, потому что я энаю, как вы меня любите; более чем жена — мы так редко бываем вместе одни, что я не могу вас утомить, наскучить вам; более чем любовница, так как в нашей любви нет ничего темнаго. Если бы нам пришлось разстаться, мы вспоминали бы друг о друге без горечи и угрызений. Эти мысли делают меня совершенно счастливой и я спокойно засыпаю, а этого я уже давно не знаю…”

Мишель долго мечтал, над этими строками письма, наполнявшими его зараз безконечной радостью от сознания, что он так любим, и вместе безнадежностью, так как он понимал, что надо почти не человеческия усилия, чтобы воспрепятствовать этой великой любви перейти пределы дозволеннаго. И он так же, как и та, которая еще рыдала в маленькой заброшенной гостиной, спрашивал себя: “Что делать?” И если он не ощущал, как она, смертельной раны, опустошающей сердце, то все же с мучительной тоской измерял бездну, разверзшуюся перед ним и то безконечное пространство, которое отделило его на всегда от счастья. Между тем Бланка, пройдя через роскошный вестибюль равнодушнаго дома матери, где ея сердце никогда не находило отклика, заперлась в своей спальне, так же с тою целью, чтобы прочитать письмо Мишеля:

;”;…О, если бы вы знали,— писал он,— как я вас благословляю, как я благодарен вам!.. Если бы вы знали, какой благородной и великодушной я вас нахожу, как я обожаю вас за эту любовь, которая ни на что не разсчитывает, которая вся — самопожертвование!.. До сих пор жизнь моя была слишком увлечена внешними интересами, чувства не играли в ней большой роли, вы первая озарили передо мною тайны сердца. Я понял теперь многое, смысл чего прежде ускользал от меня, я понял такия вещи, которыя прежде были для меня закрыты. Да, я понял, я чувствую, что для нас настала новая жизнь, которая принадлежит только нам двоим. Я понимаю, чувствую все, что есть глубокаго, скорбнаго, жестокаго, божественнаго и сладкаго в тайне, которая нас соединяет. Вместе, ведя друг друга, мы вступили в мир, двери котораго были так долго закрыты. И наша любовь может дать нам немного радости, только если она будет выше любви. Она преступна, я это знаю, потому что осуждена на притворство и ложь. И тем не менее мне кажется, что мы можем смыть с нея пятно позора, что она может облагородить нас. Милая, или это иллюзия? Если это так, то разве простительно такому человеку как я, который должен знать жизнь, допустить такую грубую ошибку? Но что делать? Я не могу не улыбаться, думая о суде, который произнесут над нами, если все откроется. Да, я смеюсь, так я равнодушен во всему, что не вы. И я забываюсь, поглощенный счастием любить вас, и я с радостью пожертвовал бы для вас всем, еслибы в этом “все” не было трех существ, которых я должен защитить и спасти от себя самого. И это сознание безсилия, что вот счастье само дается в руки, а взят его нельзя, что долг, суровый долг препятствует этому, наполняет мое сердце безконечной грустью, и эта грусть, эта скорбь является для меня лучшим доказательством того, что наша любовь сама в себе носит извинение, так как она полна самопожертвования…”

Бланка читала и перечитывала; и, между тем как слезы ея падали на этот листок бумаги, она спрашивала себя, почему судьба предопределила ей любить этого человека, которому она никогда не будет принадлежать? почему она должна состареться, не зная радостей свободной и правой в глазах общества любви, той радости, которую ведают все невесты, все жены, все матери?…

II.


На другой день, Монде, поднявшись довольно рано, обошел дом, любопытствуя изучить расположение комнат, обстановку, немного вычурную мебель, картины смешаннаго достоинства, как будто желая открыть в убранстве покоев своего друга тайну его существования: ибо чем больше он размышлял, тем глубже убеждался в том, что уже и накануне смутно почувствовал, что в Мишеле явилось что-то фальшивое, надтреснутое, что он колеблется, сомневается, что как будто его приезд был ему неприятен, мешал ему. Или это его успехи в качестве главы политической партии сделали то, что в отношениях к людям и даже к ближайшему из друзей он ужь холоден, неискренен, держит всех на отдалении? Или быть может тут скрывается что либо другое, неприятность, денежныя затруднения, отношения в женщине, одна из тех тайн, которыя так часто скрываются в сердцевине семейных союзов и дают о себе знать сквозь благодушную внешность благополучия и порядочности острым холодом и неуловимой фальшью, слышными однако для тонких нервов близкаго человека?.. Переворачивая эти вопросы, и не в силах будучи разрешить их, Монде сидел перед столом в столовой; это был длинный, безконечный стол, который казалось постоянно ждал гостей. Лакей в переднике немедленно приблизился, осведомляясь, чего ему угодно спросить: чаю, кофе или шоколаду. Монде нахмурясь проворчал:

— Я подожду барина… Подайте мне то же, что и ему подаете…

— Они всегда кушают суп,— почтительно изъяснял лавей.

— Ну, и мне дайте супу, коли так!..

Монде переменил тон, повеселев. Ему утешительно было услышать, что среди роскоши парижской жизни Мишель сохранил привычку своего детства, обычай своей провинции. Монде смягчился и мгновенно в нем воскресла надежда, что он ошибся, что его друг все тот же, что не было никакой тайны, тяготившей его, а что просто он вчера был утомлен, как всякий депутат, после заседания, на котором он говорил речь.

Пробило девять часов. Тесье наконец явился, в черном пиджаке, готовый в выезду.

— А, вот и ты! — сказал Монде, пожимая ему руку.— Ты не ранняя птичка, как вижу!

— Ты думаешь?.. Я в это утро провел два часа, подводя итоги… да, для бюджетной коммиссии… и я голоден порядком!..

И он быстро стал глотать суп, прибавив, с полным ртом:

— Мы не в Анеси, старина! Приходится поздно возращаться домой, поздно ложиться, работать по ночам… Приходится спать, когда можно, когда спокоен, не томит безсонница, пользоваться временем, хотя бы то было и утром!..

Монде отвечал философично:

— У всякаго свои привычки!..

Потом продолжал:

— Вот что мне приятно видеть, так это твой хороший аппетит. Только ты ешь слишком быстро… это вредно для желудва.

— Желудок мой работает исправно,— возразил Монде, отирая усы,— однако нам надо сговориться… у меня есть время… мы ведь вместе отправимся, неправда ли? Куда тебя довезти?

— В улицу Saint-flonoré, номер 217, к нотариусу… В вашем проклятом Париже у меня только и есть это — дела… Затем я свободен… Чтожь ты мне что нибудь покажешь?

— Разумеется!.. Если бы ты меня предупредил, я сообразно с этим распорядился бы своим временем… Но ты свалился, как снег на голову… Но сегодня вечером я свободен. Постой, вот идея: мы отправимся обедать в кабачек, и проведем интимный вечер, как старые друзья… Хочешь?..

— Конечно… Но видишь-ли, отнимать у тебя целый вечер, когда ты так занят… ты здаешь, я прежде всего не желаю тебя стеснять.

— Стеснять меня? Ты смеешься!.. Могу же я найти один-то вечер, разок-то, ради такого случая… У меня немного таких друзей как ты, старина, и в Париж ты не часто показываешься!..

Когда они уселись в карету, Мишель стал просматривать газеты, ссылаясь на то, что позже у него не будет времени их прочесть. Монде был в смущении. В прежния времена Мишель не выражал удивления, когда он “падал как снег на голову”, по теперешнему выражению Мишеля, принимал его просто, радостно, радушно.

Снова Монде стало что-то мерещиться. Переменился его друг. Но что бы такое было тут?

Этот тревожный для искренней дружбы вопрос занимад честнаго Монде гораздо более, чем наследство, которое предстояло ему получить. Он думал об этом у своего нотариуса, который заставил его ждать порядочно, а принял всего на несколько минут. Он об том же думал, бродя по улицам, останавливаясь перед лавками, ища небольшой подарок для жены. Об этом же он думал и в кафе на площади Оперы, куда зашел выпить рюмку ликеру, как привык делать по воскресеньям. Зала была почти пуста. По естественной общительности, Монде подсел в столу, за которым уже сидело двое потребителей, лениво разговаривавшях и очевидно кого-то ждавших.

Вдруг он насторожил уши,— он услышал имя Тесье. Один из неизвестных произнес его, говоря по всей вероятности о вчерашнем заседании палаты.

Другой сказал убежденным тоном:

— Вот единственный, у котораго в прошлом нет никакой темной истории… Да, это честный человек, именно честный человек, который и живет честно, добрый семьянин, а не занимает газеты своими похождениями, пари и любовницами…

Первый, более скептик, покривился:

— Надо еще все знать!..

— Все знать? — с горячностью отвечал другой.— Да разве человек в его положении может что-либо скрыть? Если бы за ним водились какия-либо делишки, поверьте, все было бы известно… но ничего нет, даже и сплетен и клеветы нельзя о нем распускать.

— Однако я кое-что слышал…

— Что же именно?

— Я хорошенько не знаю… была одна история с женщиной… в которой он играл довольно гнусную роль… Почему вы думаете, что он лучше других? Такой же ведь человек…

— Почему? не знаю. Но он кажется лучшим… Это чувствуется в его словах… Я питаю в нему доверие…. Если и он такой же, как и другие, то я перестаю верить в политических деятелей и политику.

Тут они заговорили о другом, а Монде, больше уже их не слушавший, в изумлении думал: также как и в Анеси, общественное мнение Парижа на стороне Мишеля! Ему раз уже приходилось слышать такие отзывы о его друге в разговорах честных буржуа. “Смешные люди! странные люди!” повторял Монде, допивая свою рюмку. Те же мысли занимали его, в то время как он разсчитывался: “Ба! люди всюду одни и те же!.. В глубине души люди ценят и уважают многое, о чем повидимому так легко отзываются… Они любят добро, не отдавая себе в этом отчета… Часто они о том и не думают, но чувство это пробуждается, когда придется в слову… И они с радостью идут за тем, кто шествует прямым путем”… Он продолжал философствовать в том же духе на улице: “Если бы Тесье не был так искренен, можно было бы прдумать, что он великий хитрец… Он представляет из себя то самое, чего мы все хотим, что всем нам нужно… Он заставил звучать в нашей среде струну, которою слишком долго пренебрегали. Он стоит просто за честность. Добродетель осмеяли и все словно поверили, что миру нужен именно порок и зло… Никто точно не смел стоять за честность… Он посмел. Вот причина его успеха, его популярности!” Остаток утра он пробродил по улицам, погруженный в свои мысли. Наконец, заметив, что уже поздно, ускорил шаги. Когда он вернулся, в гостиной, около Сусанны, собралось небольшое общество. Тут были: Торн, Пейро и еще пять, шесть человек, между ними аббат. Тесье по обыкновению заставил себя ждать и в ожидании его, об нем говорили.

Наконец он явился, и извиняясь, пожал всем руки. Сели за стол и немедленно завязался политический разговор.

Монде слушал со вниманием этих людей, из которых некоторые были знамениты и в застольной беседе которых предрешалось будущее страны. Говорили о работниках, солдатах, о молодежи, о церкви. Как удовлетворить требованиям рабочаго класса? Какия стремления питает молодежь? Что делать, чтобы поднять нравственный уровень Франции? Нужно-ли присоединиться к церкви? или лучше обойтись без нея? У них были благородныя идеи, но они не были согласны между собой; видимо никто из них не знал хорошенько, чего он собственно хочет, за исключением Торна, отрывистый и властный голос котораго порою объединял всех, бросая веское и определенное мнение.

Особенно безпокоен был Пейро: у него всегда было в запасе возражение, он находил всегда “но”, которое охлаждало энтузиазм ораторов. В самом повидимому простом вопросе, он открывал такия стороны, которыя делали его неразрешимым. Он путался в диалектических тонкостях, пока Тесье, который почти не вмешивался в разговор, говорил ему:

— У вас отрицательный ум…

Тогда он умолкал, протестуя жестом, не желая быть классифицированным, когда он и сам не мог разобраться в свойствах своего ума.

После короткаго молчания возвратились в вчерашнему заседанию.

— Мне кажется,— сказал Торн,— что вчерашние инциденты могут объяснить положение дела. Положение палаты совершенно ясно. Мы не настолько еще сильны, чтобы излечить все повреждения, обезображивающия наше социальное здание. Должно держаться политическаго закона, который не затрогивает частных интересов, и вместе с тем всегда воодушевляет отдельный кружок людей…

На это Тесье заметил:

— Подойдем к вопросу прямо и исчерпаем его до дна! Почему нам сомневаться в возможности подействовать на общественное мнение и возбудить публику? наши идеи новы, или по меньшей мере подновлены: без известнаго потрясения оне восторжествовать не могут. Необходимо, чтобы пробудилось общественное сознание. Тогда только наши идеи будут поняты.

— Вы слишком много разсчитываете на общественное сознание,— возразил Торн.— Я же разсчитываю главным образом на нас самих и в особенности на вас, мой друг. Несомненно существует движение, которое нас поддерживает до сих пор. Но мы не должны его преувеличивать. Оно зависит от нас. Мы теперь должны им овладеть и руководить им.

— Без сомнения,— сказал до тех пор молчавший аббат.

— Однако,— думал Монде,— между ними мало единомыслия.

И когда разговор стал общим, он наблюдал за Мишелем, который говорил далеко не с обычной своей горячностью, казалось мало интересовался обсуждаемыми вопросами, имел разсеянный, утомленный вид, был в нетерпении, и сделал знав Сусанне, чтобы поскорее подавали.

Он оставался таким же до конца завтрака; казалось мысли его были далеко, глаза смотрели задумчиво. В гостиной, после кофе, он казался совсем не в духе; когда гости собрались удалиться, Торн попросил его в кабинет.

— Я должен спешить,— сказал он глядя на часы.

Монде уловил тоскливый взгляд, который остановила Сусанна на своем муже. Оставшись с нею наедине, он заметил в ней то, что ускользало раньше от его наблюдения, когда она занята была обязанностями хозяйки дома, с тем спокойным героизмом женщин, который составляет их тайну: он видел, что она страдает жестоко, что она пересиливает себя, но что это становится почти выше ея сил, потому что иногда, незаметно для нея самой, тяжелая слеза выкатывалась из ея глаз и, катилась по щеве. Чувство дружбы отчасти уполномочивало его спросить о причине скорби, которую она так плохо могла скрыть. Он хотел спросить ее: “что с вами?” и остановился. Его удерживало какое-то внутреннее смутное предчувствие, деликатность истинной дружбы, которая никогда не обманывает. Но она прочитала в его глазах вопрос и предупредила его:

— Ах! эта проклятая политика, какой это враг наш!.. Она пожирает нашу жизнь… Наши дни проходят в безпрестанных пререканиях и спорах. Мишель не принадлежит больше ни мне, ни себе самому… Я вам вчера сказала, что он все тот же. Я сказала неправду: он переменился, он так переменился, что я его едва узнаю… Он так возбужден, нервен, как прежде был спокоен и владел собою… Вы верно сами заметили: у него всегда такой вид, точно он где-то в другом месте, разсеянный, задумчивый. Может-ли он вынести такую жизнь? Она его убьет, убьет…

Монде слушал, вглядывался в нее, и его прозорливость подсказывала ему, что хотя она жаловалась, хотя и высказывала, что ее мучит, но утаивала причину. Он однако сказал, с тем сомнением, которое всегда звучит в словах человека, который в тайне чувствует зыбкость того, на что хочет опереться:

— Но ведь он делает великое дело! Он играет такую прекрасную роль!

Она повторила за ним, сврывая тайную иронию, которая тем не менее звучала в ея голосе:

— Да, это правда, он играет роль… красивую роль…

— Если бы вы только слышали, как о нем отзываются,— с жаром продолжал Монде. — сегодня утром, например, я слышал разговор в кафе… Если бы вы только услышали, вы были бы очарованы… Два совершенно незнакомых человека… Наковец, вы просто должны быть счастливыг видя на какой он высоте, как широка арена его деятельности, как много блага…

Она прервала его, пробормотав, с полузакрытыми глазами:

— Счастлива!..

— И это вы, которая, я помню, так радовалась его первым успехам!

— Тогда, да. У меня тогда еще были иллюзии…

— Иллюзии… насчет чего?..

— На счет всего… на счет жизни, вообще!

— И у вас их более нет…

— Да, их у меня более нет…

Они замолчали; наступило одно из тех молчаний, которыя являются немым выражением сочувствия и дружбы. Монде взял с почтительной нежностью руку Сусанны:

— Вы мне не говорите истины… В вашем горе политика не играет никакой роли. Тут что-то другое, но что-то есть… Почему вы не хотите довериться мне? Мне кажется, что я достаточно дружественно расположен в ваму достаточно близкий, “свой” человек, так что и вам и Мишелю можно не иметь от меня секретов… Кто знает, не простое-ли здесь недоразумение, которое я мог-бы разсеять? Я хотел бы помочь вам и может быть в состоянии буду это сделать…

Но Сусанна покачала головой, и после молчания, уронила следующия, отрывочныя слова, которыя были очевидно ответом на ея собственныя мысли и которыя Монде тем не менее понял во всем объеме их значения:

— …А впрочем, о чем мне горевать? Все таки мне остались дети…

В эту минуту, Мишель, в сопровождении Пейро, быстро вошел, со шляпою в руке.

— Ты уже уходишь? — спросила его жена.— Ведь сегодня, кажется, нет заседания…

— Да, но я должен присутствовать в коммиссии. До свидания, дорогая…

Он поцеловал ее в лоб, не глядя на нее, и не слыша бури, которая бушевала в ней. Затем прибавил, повервувшись в Монде:

— A за тобой я зайду в семь часов, и потащу тебя ужинать… Ужь собьем тебя с пути, провинция!

Когда он вышел, Сусанна и Монде переглянулись.

— Вы видите! — сказала она просто.

— Вижу,— отвечал Монде, желая ободрить ее,— вижу, что он занят, что его поглощают заботы, дела…

— Дела!..

На этот раз она не скрывала иронии, и Монде, который до последней минуты усиливался прогнать докучную идею, вскричал:

— Послушайте, вы не ревнуете-ли?

Она разразилась нервным смехом:

— Ревную? — переспросила она.— Нет… Ах, не ищите не существующих причин… Ничего нет; вы ничего не найдете, это лишь оттенки, ничтожные пустяки, женския химеры, если хотите.

Тут вошли вместе с няней Анни и Лауренция, готовыя для прогулки, и она страстно их обняла. Она прижимала их к себе с невыразимой тоской, как будто желала их защитить от какой-то ведомой ей одной опасности. Грусть звучала в быстрых словах, которыя она шептала им, и казалось, дети понимали ее, разделяя ее скорбь и инстинктивно желая ее утешить. Лауренция, вскорабкавшись на ея колени, с движениями клюющей птички целовала ее, между тем как Анни ласкала ее долгим, нежным взглядом больших глаз.

— Ну, ступайте, дети. Веселитесь хорошенько!

— Прощай, мама, прощай!..

Оне уже выходили, но Анни с порога вдруг вернулась и еще раз обняла мать.

— Можно подумать, что оне понимают, неправда-ли?— сказала Сусанна Монде.

— Да,— отвечал Монде, с своим обычным наклонением голови,— оне очень развиты.

И он задумался о своих детях, которыя были более детьми, чем эти парижанки, краснощекия, здоровыя, не проявлявшия ничего, кроме простого добродушия и здоровой грации добрых маленьких зверков… Ведь эти маленькия существа, выростающия среди нашей жизни, воспринимают и усвояют все наши качества, атомы нашей души, образующие около нас особую нравственную и нервную атмосферу.

После полудня прошло вяло, в разговорах, часто прерывавшихся, в полупризнаниях, которыя ничего не открывая, заставляли все предполагать. Дети вернулись, полныя еще впечатлениями прогулки, лошадьми и экипажами, которые их совершенно поглотили.

Когда все это было разсказано, Монде стал их тормашить, посадил их себе на колени, и заставил проявить их все, что в них было искренней детской веселости.

Немного удивленныя сначала таким безцеремонным обращением, девочки однако скоро сдались, хохотали как сумасшедшия, смяли свои туалеты. Но тут за ними явилась няня: пять часов, час, когда madame принимает. Начались визиты. И Монде, держась немного в стороне, присутствовал при том дефилировании, которое повторялось ежедненно. В гостиную один за другим явилось до двадцати гостей различнаго типа: дамы повидимому друг с другом незнакомыя, смотревшия с недоверчивою настороженностью; два весьма любезных депутата, надеявшихся застать Мишеля; академик, говоривший о будущих выборах, на которых думали выставить монсиньора Русселя. Пока он говорил, появился сам монсиньор, с изящной фигурой в стиле Фенелона, с вврадчивой речью, с мягким выговором буквы “г”, с грацией духовной особы и светскаго человека, с утонченностью и ловкостью государственнаго человека. Он вступил в беседу с академиком, между тем как остальные слушали молча.

— Становится очевидным,— говорил он,— что кардинал Лавижери имел основания… Республика несокрушима! она создана, организована, сильна, мудра… Так, она возстановит, она возвратит нам Францию, страну христианнейших королей… Демократия долго думала, что может обойтись без нас; она начинает сознавать свою ошибку; недалек тот миг, когда она обратится к церкви, возьмет ее за точку опоры.

— Не должно слишком предаваться розовым надеждам,— возразил академик — демократия обладает низшими слоями, которые нам мало известны. Мы не принимаем в разсчет темныя массы, инстинкты которых, совершенно неожиданно для нас, могут круто повернуть общество в сторону; в этой толпе возможны возвращения к тому первобытному зверю, который дремлет в человеке и просыпается в минуты великих кризисов…

— И мы все это предвидим; мы примем заблаговременно меры против этих возвратов…

Они продолжали эту беседу довольно долго, пока ее не прервал приход новаго гостя; это был весьма болтливый журналист, принесший великую новость: о свадьбе знаменитой актрисы с аристократом. Тогда разговор изменился сам собой как колесо, поворачиваемое незаметной пружиной, и все с таким-же интересом слушали, и трактовали новую тему. Разговор менялся еще не раз, переходя от театра в церкви, от высот философии к светским сплетням, пока гостиная мало по малу не опустела.

— Вот моя жизнь,— сказала Сусанна, простившись с последним визитером — так всякий день! Слова, слова…

— Ну, кое-что и интереснаго скажут,— примиряющим тоном возразил Монде.

— Я этого более не нахожу… Я наперед знаю все, что они могут сказать.

— Вы слишком развиты, как и ваши дети, или слишком нервны…

— Порою я чувствую себя такой усталой, как будто бы я за них всех говорила.

Монде посмотрел на нее своими добрыми, дружескими глазами:

— Это потому, что вы их не слушаете,— сказал он.— Вы думаете о другом!

— Нет, нет, я вас уверяю, вы ошибаетесь!.. О чем мне думать, Бог мой!

Ея голос прозвучал так надорванно, такая скорбь сказалась под притворным внешним спокойствием, что Монде был взволнован до глубины души. Но он не посмел ее разспрашивать. Он только подумал:

— Я должен все узнать; я заставлю Мишеля высказаться: он наверное мне все скажет.

Мишель пришел по обыкновению поздно, и в том лихорадочном возбуждении, которое всегда охватывало его, когда он был занят.

— Ну, идем,— сказал он,входя,— я умираю от голода, и ты, я думаю, также?

Сусанна не стала их удерживать.

— Где же нам отобедать, Монде?

— Где ты хочешь, лишь бы мы могли устроиться поспокойнее.

Они отправились в улицу Гельдер и вошли в длинную залу моднаго ресторана. Несколько человек поздоровалось с Тесье.

— Ну, здесь нам не дадут ни минуты покою,— сказал он другу, — нам нельзя будет говорить. Хочешь, в отдельный кабинет?

Метр-дотель провел их, они заказали обед и как только гарсон оставил их одних, Монде, облокотясь против тарелки с устрицами, посмотрел своему другу в глаза:

— Что у тебя такое? — спросил он у Мишеля.

— У меня? Ровно ничего…

— Не говори мне этого — ты не обманешь такого друга как я. Почему тебе скрывать от меня? Ты ведь хорошо знаешь, что мне можно все сказать… И тебе хочется высказаться,— я знаю тебя… И так, говори… это облегчит тебя…

С минуту царило молчание. Монде проглотил несколько устриц. Тесье размышлял, уставя глаза в потолок.

— Хорошо! — сказал он наконец,— ты прав, да, у меня есть кое-что… и я ужасно несчастен… У меня нет больше сил терпеть… повидимому я всего достиг, живу полною жизнью, а между тем то, что единственно мне нужно, того-то у меня и нет, то не может мне принадлежать… А между тем без этого одного я не могу жить… или оно у меня будет или я умру… Ты понимаешь?

— Да…

Последовало новое молчание. Гарсон переменид тарелки и подал бульон. Когда он вышел, Монде сказал:

— Да, я понимаю… ты влюблен, вот и все… Это опасно, я не стану спорить… Но и не смертельно. Не хорошо одно, что твоя жена очевидно все знает…

— Моя жена!? — вскричал Монде,— она не знает ничего.

— Ты думаешь?

— Я в этом уверен!

— Ну, а я этого не думаю.

— Она тебе говорила?..

— Ничего не говорила. Но она казалась мне нервной и встревоженной… Если она и не знает всего наверное, то во всяком случае подозревает… A мне так прямо кажется, что она все знает…

— Все? Ничего она не знает!

— То есть как это — “ничего”? Платонизм, значит, один, а?..

— Ну, да, платониэм, как ты говоришь… Ничего нет, потому что и быть ничего не может. Между нами стоит препятствие, которое сильнее нас…

— Честь?

Тесье отвечал на это лишь пожатием плеч.

— Муж ея твой друг?

— У ней нет мужа…

Монде, который не упускал до тех пор глотать между своими вопросами ложку за ложкой, тепер остановился:

— У ней нет мужа? Так это девица! Ах, бедный мой друг, в какое же болото ты залез!

И вдруг, точно его сразу озарило, вскричал:

— Ах, Боже мой!.. Бланка!.. Бланка Эстев!.. Несчастный! Как это тебе пришло на ум?.. Дочь нашего беднаго друга!.. Подумай только…

— Я все обдумал, мой добрый Монде, и она тоже, могу тебя уверить…

— Так она знает?

— Знает… И любит меня.

Монде в волнении встал и несколько раз прошелся по кабинету, между тем как гарсон переменял приборы:

— Но наконец,— сказал он, успокоившись,— на что же вы разсчитываете? Что думаете делать? Вы ведь уже не дети, в особенности ты? Вы должны же понимать, что это невозможно!

— Мы понимаем это…

И Мишель продолжал, как будто в бреду:

— Да, мы понимаем… мы знаем глубину бездны, которая нас разделяет… мы знаем, что никто не может нас соединить… Есть только один исход, мой друг… и часто это искушение встает передо мной: развестись и жениться на Бланке…

— A твоя жена? — вскричал Монде с сильным жестом.— Ты убьешь ее… A дети? Ты об них-то и забыл?..

— Напротив,— возразил Мишель спокойно,— я думаль о них… и понимаю, что и этот исход так же невозможен… Да я и сжег свои корабли, как ты вчера выразился, сам не подозревая, как ловко пришлись твои слова… Ты прав. Именно, чтобы уничтожить возможность отступления, я и говорил против развода. Политическая ошибка,— сказал Торн…— Но ужь это мне совершенно безразлично! Я не думаю о том, что говорю, что делаю, о своей партии…

— Знаешь-ли, что ты безразсуден! Знаешь-ли, что ведь все это просто… просто смешно, милый друг! Человек твоих лет, при твоем положении…

— Мои лета?.. но я ребенок, мой милый! Моему сердцу всего 18 лет. Я никогда не жил так, чтобы оно могло состареться, и люблю как юноша… Что касается до моего общественнаго положения, то я его каждый день проклинаю. В самом деле, будь я частным лицом…

— Ну, чтобы тогда было?..

— Ах, я сам не знаю, что говорю! Мне знаешь часто представляется, как разоблачится наша невинная тайна, переписка, свидания в церквах… Заговорят в газетах… Начнут рисовать каррикатуры, строчить заметки… Я прослыву за чудовище лицемерия. Мне останется только одно: выйти из числа депутатов и скрыться, замешавшись в толпе, а за собой оставить лай, поднятый во имя оскорбленной мною морали, добродетельной стаей Дилей и ему подобных… Да, я часто подумываю о таком исходе, и уверяю тебя, он ни мало меня не устрашает.

— Да, но ты упускаешь из виду, что твое крушение отзовется и на других. Ты не частное лицо: ты представитель известной социальной группы, известной партии… Более того, я сказал бы, что ты душа страны…

— И ты сказал бы глупость, мой милый! Если я исчезну, явится другой на мое место, более меня достойный, чтобы сыграть мою роль… Например, Торн, котораго почему-то я заслоняю собой. У этого человека нет слабостей. Он не чета другим — смышленый, всегда владеет собой, честолюбив… У меня нет никаких таких качеств, я прост и наивен…

— Искренен,— хочешь ты сказать. — Нет, ты один только и есть такой и потому-то ты и сильнее других и никто другой не может тебя заменить…

— Ты полон иллюзий на мой счет, друг! Но чтобы ни случилось, останусьли я там, где теперь нахожусь, или провалюсь, найдется-ли кто нибудь меня заменить или не найдется, не это меня мучает, не это озабочивает. Когда я думаю о своем положении, а я об этом постоянно думаю, я далеко от политики партий, общественной роли, общественнаго дела… Я думаю только о тех немногих близких людях, которых мои чувства и поступки прямо нятересуют, помимо всяких политических соображений: о моей жене, которую я не перестал в сущности любить, о моих детях, о ней… Увы! вот все эти близкия мне существа и составляют препятствие, связывают меня по ногам и рукам!.. Я могу завоевать счастие, только ценою их страданий… Вот почему я и сказал тебе, что мне нет выхода.

Гарсон явился с дичью и стал ее резать. Разговор прерывался на довольно долгий промежуток времени. Друзья сидели молча, облокотившись на стол друг против друга, каждый занят был своими мыслями. Когда они вновь остались одни, Монде медленно произнес:

— Прежде всего, мы не имеем права делать несчастными тех, кто нас любит, кто нам посвятил свою жизнь.

— Я это хорошо знаю,— отвечал Мишель. И продолжал, обрадованный возможностью излить тоску, скоплявшуюся столько времени в его сердце:

— Еслибы только ты знал, какие сумасшедшие проекты я строил! Развод еще был наиболее разсудительным. Да, я мечтал о романтическом побеге в необитаемую страну, о самоубийстве, после месяца счастья… Я мечтал о смерти… умереть одному мне… О, смерть была-бы отрадным исходом! Смерть все примиряет, все излечивает… Но все это невозможно, неисполнимо, непрактично: выхода нет…

— Выхода нет,— повторил Монде,— не находя ничего другого сказать.

Но сейчас же встряхнулся и вскричал:

— Нет, есть выход, есть один!.. Выкажи силу воли! Поступи, как требует честь, энергично! Стряхни с себя эти путы!.. Так как вы не можете принадлежать друг другу, перестаньте видеться! Послушай, ты мужчина, у тебя есть разсудок, сила воли, мужество…

— У меня? ничего нет!.. Я не могу…

— Чтожь ты любишь собственную гибель, что-ли?

— Да, люблю свою погибель… Это свыше моих сил, я не могу ничего сделать с собой, не могу…

— Все можно, если захотеть,

— Да, когда сердце свободно…

— Ну, так вы погибли…

— Что ты хочешь сказать?

— О, ты знаешь это сам… несмотря на свое безумие, твоя голова достаточно ясна чтобы понять…

— Ты хочешь сказать, что и у нас кончится тем, чем всегда кончается у других, что она просто сделается моей тайной любовницей, не правда-ли? Нет, мой друг, ты ошибаешься… Этого не будет никогда, никогда! И она не пойдет на это… у нея слишком высокая душа, чтобы играть подобную роль, лицемерить, унижаться, изведать всю грязь и позор такого положения… Да и сам я не хочу этого… Нет, нет, ужь не говоря о прочих причинах, которыя удерживают меня, я слишком люблю ее для этого!..

Монде покачал головой:

— Да, ты это можешь говорить и думать, но страсть найдет подходящую минуту, ослепит тебя… зверь, скрытый в человеке, пробудится…

— Это случается только в натуралистических романах… Мы владеем собою, мы до этого не дойдем… Мы господа самих себя…

— До того момента, когда перестанете ими быть…

— Нет. Я хорошо знаю, что это в нашей воле.

Монде снова поднялся и ходил по комнате, пока подавали кофе. Затем перед дымящейся чашкой он произнес, с выражением глубокаго сочувствия:

— Ах, вы оба ужасно несчастныя существа! Вы принуждены бороться с самими собой, со своей природой. Поверь, если вы не остановитесь в самом начале, вы так или иначе будете побеждены. Что за чорт! с любовью плохия шутки… и если у нея высокая душа, как ты выражаешься, то чтобы и ея разсудок и сила воли стояли в уровень с ея душой… В противном случае… позволь мне говорить с тобою искренно, Мишель! такой старый друг как я, может забыть твое высокое положение… в противном случае страсть рано или поздно вас поборет и падение будет более тяжкое, чем у людей, ведущих скромную жизнь, незаметных, существование которых, вместе с их ошибками и низостями, сливается с серым фоном обыкновенной действительности. В жизни, которую ведут все, страсть является только случаем, но когда она разыгрывается в среде, к которой принадлежите вы, то приводит к катастрофе…

Мишель не отвечал ни слова, а Монде смотрел на него с тайной надеждой, что его слова быть может разбудят в нем благоразумие. Он спокойными, плавными жестами, какие порою бывают у тех, в душе которых бушует буря, закуривал сигару, следя глазами за спиралью дыма, окрашивавшаго белый свет электричества. Казалось, что он совершенно был поглощен этим созерцанием и ни о чем не думал. Только после долгаго молчания он проронил:

— А, будь, что будет!

III.


Второй день, который провел Монде в Париже, он уже почти не разлучался с ним. Тесье овладел своим другом и не отпускал от себя. Только после полудня друзья разстались на несколько минут.

— Я должен встретиться с н_е_ю в улице Пирамид,— объяснил Мишель.— Поклон, пожатие руки, три слова, которыми перекинешься стоя на тротуаре и все… И сейчас же возвращусь к тебе.

Теперь, когда он был откровенен с Монде, сами собой испарились все неотложныя дела, коммиссии, работы:

— Отпуск на один день! — сказал он почти весело и прибавил с откровенностью: — знаешь-ли, мне было почти неприятно тебя увидеть вдруг, точно ты с луны свалился… Мне казалось, что у меня нет друзей: я боялся всех, всюду мерещились мне подозревающие, враждебные глаза… но ты для меня более чем брат!..

Старая интимность вновь установилась между ними, и симпатия сквозила в их разговорах, вертевшихся все вокруг одной и той-же темы. Монде понимал, что в отношении к нему Мишеля много эгоизма влюбленраго, который дорожит другом главным образом потому, что с ним можно говорить о ней. Но истинная дружба не знает самолюбия: он с радостью готов был услужить другу и без всякой задней мысли отдавался этому потоку конфиденциальных излияний, столь долго сдерживаемых и теперь хлынувших через край. Сказать по правде, оне несколько его изумили. Он думал, что всесторонне знает Мишеля, думал, что понимает вполне его подвижную и властную натуру, со всеми ея особенностями, достоинствами и недостатками, в мужественном складе которой таилось зерно капризной женственности. Слушая, наблюдая, разспрашивая его, он видел его в различных фазах жизни: ребенком, немного диким, с неожиданным взрывом веселости, иногда вмешивающимся в игры товарищей, которых обыкновенно избегал; потом трудолюбивым студентом, честолюбивым и бледнолицым, похудевшим от ночей, проведенных при свете лампы за книгами, отдавшись всецело труду, забывая об удовольствиях; еще позднее, начинающим журналистом, писателем, наконец главою партии. В тоже время, разбирая другия воспоминания, он шаг за шагом следил развитие того частнаго человека, который дополнял парламентскаго деятеля: существо, наделенное способностью глубоко. чувствовать, хотя мало экспансивное, тонкая душа, которая открывалась всегда с колебанием, подобно улитке мгновенно прячась при всяком ееосторожном прикосновении. Как мог такой человек быть вместе с тем способен на безразсудную страсть?

— Я никогда не думал, что ты можешь быть таким!— повторял Монде, с удивлением, в котором за упреком таилось уважение.— Пустая интрижка, мгновенная прихоть, которая-бы так-же быстро прошла, как и пришла, не компрометируя твою карьеру, ни семейную жизнь, это еще можно допустить, но страсть, настоящая, безумная, романическая страсть, когда не разсуждают, когда все ставят на карту!.. Ведь подумай, какого вздора только ты мне не наговорил со вчерашняго вечера!..

И он пускался в благоразумныя разсуждения, разсматривал сложную проблему со всех сторон, поворачивал ее и так, и эдак, усиливаясь найти выход, компромис…

— Сколько-бы ты ни искал, все равно ничего не придумаешь,— говорил ему Тесье с своим обычным спокойствием.

— Кто знает? — возражал Монде.— Ты не найдешь, это правда, потому что ты сам действующее лицо, а я быть может и найду, так как я лицо в деле непосредственно не замешанное,— затем прибавил: — во всяком случае, вот что я тебе скажу: забери себя в руки, хоть на небольшое время… наконец вы должны пойти на жертву и она, вместо мнимаго счастья, за которым вы гонитесь, и которое никогда не поймаете, даст вам истинное удовлетворение сознанием, что вы поступили согласно требованиям долга и чести.

Тесье пожимал плечами:

— Все это безполезныя слова,— говорил он.

Тогда Монде искал иного решения. И не находил. Он ничего не придумал до самаго отъезда.

— Берегись! — повторял он еще стоя с провожавшим его Мишелем на платформе дебаркадера,— умоляю тебя, удвой осторожность… Подумай, что если жена твоя узнает…

— Как она узнает?

— Как узнает? непредвиденный, пустой случай, инстинкт… Она так тебя любит!.. Ах, несчастный, что тебя толкает исковеркать свою жизнь?.. Но я буду знать, что с тобою случится, ты мне напишешь, я надеюсь?

— Непременно. Еслиб ты знал, как много добра ты мне сделал! Как облегчает возможность высказать все, что лежит на сердце.

Они пожали друг другу руки, и поезд унес на юг смущеннаго Монде, а Тесье вернулся домой, пешком, в раздумьи.

Через неделю, Монде получил обещанное послание: “Я пишу тебе, добрый друг мой, ради удовольствия открыть свою душу, облегчить ее откровенной беседой, пожаловаться на судьбу. Кроме этого, мне решительно нечего тебе сказать. Дни проходят, не принося никакой перемены в нашем положении, и это еще слава Богу, потому что оно не может измениться иначе, как в худшему. Состояние моего духа остается таким же болезненно подавленным. Порою, мне почти кажется, что я счастлив; и несмотря ни на что, наша мучительная любовь полна скрытых радостей: случайныя встречи, наши такия короткия, такия редкия свидания, письма… Ребячество, скажешь ты; да, ребячество, но я уже сказал тебе, что в груди моей бьется юношеское сердце, что его желания не соответствуют моим летам. И знаешь, когда я не вижу ея долго, когда нашему свиданию помешают, все изменяется: меня бьет лихорадка, меня пожирает тоска, я становлюсь жертвою ужасных мучений, я сам не свой, пока не свижусь с нею. И в эти моненты я начинаю ясно все видеть, так путник, заблудившись ночью, видит себя на краю бездны при блеске молнии. Внутренний гоюс предостерегает меня, что мы еще можем остановиться, что надо спешить, что еще не поздно, но что так продолжаться не может, что наша любовь все возрастает и придет час, когда мы более не в состоянии будем владеть собою. И в тоже время, когда я трепещу от желаний, и безумно призываю ту минуту, когда все будет забыто, я с величайшей ясностью представляю себе скорбь, отчаяние, гибель, которая за нею последует. Ах, зачем не могу я закрыть на все глаза, и не видеть будущаго! Если бы я обладал той способностью все забывать легко, той безсознательностью, которыми обладают другие люди! Тогда бы я ничего не предвидел, жил данною минутою, и не страдал заранее, переживая страдания завтрашняго дня. Но нет, увлекаемый потоком, я вижу те острыя скалы, на которыя он меня низвергнет. Я в двух шагах от крушения, я стою на краю подмытаго, готоваго рухнуть в кипящия волны островка. Я знаю, что волны отрывают от него кусок за куском. Я это знаю, и ничего не могу сделать… Я; ;в агонии непрестаннаго ожидания рокового конца! A между тем надо жить, разыгрывать перед всеми комедю, лгать, лгать постоянно словами, взглядами, губами, глазами, лгать перед близкими, перед теми, кого я люблю! Я презираю себя за слабость, ненавижу за двоедушие, чувствую себя низким, малодушным человеком, короче, я несчастен, мой друг, и с каждым днем все более и говорю тебе все это, чтобы высказаться и чтобы ты меня пожалел. Напиши мне, поговори о себе, это меня разсеет. A впрочем, нет: это я опять лгу, ты хорошо знаешь, что ничто, ничто не может меня разсеять, отвлечь от того, что единственно интересует меня. И так, говори со мною о нас, прошу тебя. Наибольшее облегчение больному, когда с ним говорят о его болезни. Но не ищи лекарств, это безполезно, оне мне не помогут”.

Тесье, в обнявшем его безумии, и не подозревал, что обычная прозорливость покинула его. Он не замечал, что Сусанна страдала, что ее пожирала тоска, которая на все вещи набрасывает траурную дымку. Она стала совершенно равнодушной к хозяйству, к светским обязанностям, она уже не заботилась по прежнему о муже, о детях даже. Да, смех Лавренции более не радовал ее и она оставляла Анни погружаться в задумчивое молчание. Время от времени та или другая из девочек спрашивала ее:

— Мама, ты больна?

И она прижимала дочь в себе, с приливом нежности, и глаза ея наполнялись слезами. Однажды Анни вдруг сказала ей, в порыве того детскаго предчувствия, которое заставляет отзывчиваго ребенка угадывать то, чего он еще не понимает:

— Я не хочу, чтобы ты умерла!

A Сусанна, целуя ее головку, прошептала:

— A я так бы желала умереть!

Их гости, постоянно навещавшие их, близкие знакомые, еще не догадываясь о разыгравшейся драме, замечали однако то, чего не видел Мишель. Порою они толковали между собою о странной перемене в семье Тесье. Долгое время согласие, семейное счастье Тесье составляло предмет общаго удивления, почти обожания, мир, сердечныя, теплыя отношения, постоянно ровное настроение делали привлекательной для всех атмосферу отеля в улице Сен-Жорж. Теперь это сменилось какой-то тяжелой искусственностью, проникшей даже в маленькую гостиную внизу. Иногда Торн или Пейро спрашивали Мишеля:

— Что с m-me Тесье? Она повидимому больна.

Мишель отвечал в удивлении.

— Ничего. Она здорова. Что с нею может быть?

В самом деле, что происходило в этой душе, раненой до самой сокровенной глубины?

В тот день, когда истина внезапно предстала перед нею, Сусанна почувствовала, что жестокий удар разбил все ее счастье. Она упала с высоты таких сладких иллюзий! Это было так чудовищно — человек взрослый, отец семейства, честный деятель у ног молоденькой девушки!… В ту минуту внезапно перед ней разверзлась такая бездна его порочности и лицемерия, что она не могла нарушить спокойствие двух любовников и поспешила затворить дверь, словно желая вырвать из глаз зрелище его позора. Потом, в долгие часы одинокаго отчаяния, задыхаясь от рыданий, она ощущала, как пробуждались в ней, одно за другим, чувства, в первую минуту подавленныя отвращением и ужасом: ревность, точившая ее, и увы! уязвленное самолюбие, которое делало еще более острыми ея мучения, примешивало к отчаянию, охватившему ея сердце, эгоистическую ноту ненависти, жестокости, мести. Потом, когда в ней вновь вернулась способность разсуждать, она поняла истину, поняла, что между Бланкой и Мишелем установилась связь, уже достаточно сильная, но еще быть может не приведшая к преступной развязке, что по всей вероятности они еще борятся с собою. Но хотя это несколько смягчило ея негодование, тем не менее она по прежнему терзалась. Ея воля, парализованная, отступила перед решением.

Что делать в самом деле? Бросить мужа, уехать? Это значило бы очистить им дорогу. И потом дети, многолетния привычки, и слабая надежда, мысль как бы не жалеть после! Бороться, защищать свои права, права супруги и матери! Молчать, притворяться, что не знаешь ничего? Игнорировать?.. И Сусанна, скрепя сердце, молчала, собирала последния силы, чтобы по старому жить, дружески улыбаться Мишелю, пожимать руку Бланке, когда та являлась и искала глазами своего Мишеля. Она молчала долго, решась жертвовать собой. Она не без борьбы с противуположными чувствами заставляла себя молчать. Порою, обрекая себя на страдание, и возбуждая в себе мужество, она утешала себя, говоря: “Есть еще более несчастныя. A у меня есть хоть дети!..” Порою в голове ея кипели безнадежныя мысли: “Ну, так что-жь, что дети?.. Все кончено, все кончено, мне нельзя больше жить!..” То с тоскою, в которой таилась надежда, она спрашивала себя: “Неужели же он не замеят, что я знаю все, что я умираю? Неужели он до того ослеплен, что не увидит, как я мучаюсь?..” A то думалась ей: “Да неужели же вся наша прошлая любовь, наши совместные труды, заботы, горести, радости, неужели все года, что мы прожили вместе, все деля пополам, неужели это все так таки и разбилось и ужь ничего нет больше от прошлаго и возврата нет? Неужели он не вернется наконец ко мне во имя прошлаго, во имя долга или хоть из жалости, Боже мой!..” И она ловила признаки его привязанности, но и тут ея мгновенная радость была отравлена. Горькая мысль убивала возрождавшуюся надежду! “Да, без сомнения,— говорила она себе,— он меня немного любит, он оставил меня про запас,— на втором месте, онь отдает мне то, что она позволила мне отдать, что ей не нужно!..”

Но несмотря на свою тоску и горе, Сусанна еще да известной степени относилась снисходительно к мужу, находила для него извинения. Но она ненавидела Бланку, ненавистью возроставшею день ото дня, которая увеличивала ея злопамятство, ее сдержанный, затаенный гнев, растравляла ея самолюбие, и делала ея сердце более жестоким, чем оно было от природы. Что было такого в этой девченке, чтобы предпочесть ее всем остальным? Ни красивее, ни интеллигентнее, ни более богата духовными дарами, чем многия другия. Почему же он выбрал именно ее, между столькими, стоившими гораздо большаго, между теми безчисленными женщинами, которых привлекал его двойной ореол славы и силы?.. После каждой его речи, он получал кучи нежных или признательных писем. Часто он их показывал Сусанне. Она думала:

“Он не обращает на них внимания, потому что любит меня”… Увы, он потому бросал эти письма под стол, что любил другую!..

Тогда новый вопрос неотступно преследовал ее, требуя разрешения: как давно началась эта любовь? сколько уже месяцев или лет у ней нет мужа? Она старалась угадать, припоминала, соображала.

Но все, что открывала она, увеличивало лишь ея отчаяние. Порой ей казалось, что все это, со стороны Мишеля, минутвая прихоть, каприз. Но нет, это была настоящая любовь, безпричинная, как всякая истинная любовь. Мишель любил Бланку не в силу тех или иных соображений, за ея глаза, за волосы, за грацию или ум: он ее любил просто потому, что любил. Здесь было нечто неуловимое, и с чем потому самому нельзя было бороться; это и приводило в отчаяние Сусанну; она не могла не чувствовать, что это что-то слепое фатальное как судьба: “По крайней мере, хоть бы она была достойна его!” повторяла она часто.

Одно упускала из виду или забыла, что всегда есть нечто достойное любви в женщине, сумевшей ее внушить, но только любящие это знают, что в каждой душе таится скрытое сокровище, которое открывается одной любви. То, что сверкало в душе Бланки, как легендарное золото, покоющееся в водах священной реки, что сначала манило, потом очаровало Мишеля, а теперь держало его в экстазе, того Сусанна не могла видеть: для нее, ея соперница была интриганткой, которая просто желала записать в поклонники великаго человека, быть может и не любя его, во всяком случае любя в нем не его самого, так как она и не знала его бедным, скромным, незначительным человеком.

Эти мысли и многия другия, в безсонныя ночи роившияся в усталой голове бедной женщины, доставляли порою Сусанне нечто в роде злобнаго утешения. Она с злорадством говорила себе, что Мишель дурак и вовсе у него не такое благородное сердце, как она думала; она радовалась тому, что в их любви было не мало горечи, что сознание преступности и низости их связи должно их убивать; она радовалась, что им трудно видеться, что возникают постоянныя препятствия, мешающия их близости, что их мучает голод, который они не смеют насытить; ея тешило то, что они должны хитрить, что ложь жжет им губы. Но сейчас же это мнимое утешение разлеталось прахом: “как бы то ни было, думала она, они счастливы”. Тогда ей представлялось, что не вечно же это будет продолжаться, что на свете все кончается, кончится и это. И она представляла себе, что Мишель вернулся в ней разбитый, измученный, опозоренный, несчастный. Что он во всем ей признался и она ему говорит мягко: “Я все давно знаю: я прощаю тебя”. Или ей представлялось, что она поступит иначе, что это будет возмездием, что настанет тогда его очередь страдать:— “Ты сам на это пошел, терпи же последствия твоих поступков! что я могу для тебя сделать? Мое сердце умерло, ты его убил!”

Да, в банальностях привычнаго обихода, в правильной суетне регулярной жизни, исполняя обязанности хозяйли дома, принимая гостей, слушая их и им отвечая, в свете, в театре, сидя у постели своих детей, смеясь с ними, Сусанна думала все об одном, все эти мысли, и еще другия, более безумныя, жестокия роились в ея мозгу. Порою печальныя мечтания повергали ея в полубезсознательное состояние; все забыв, сидела она, отдавшясь их потоку, пока сладкий поцелуй не пробуждал ее: это Анни обнимала ее и спрашивала:

— Мама, ты не больна?

Или то была Лауренция, приподнимавшаяся на ципочки, чтобы достать до ея губ…

–—

Наконец гроза разразилась, внезапно, без всякаго видимаго повода. Тесье проводил в палате ужасную неделю. Дело шло о бюджете и в частности предстояла борьба из за сумм, отчисляемых на нужды церави, “budget des cultes”. Но радикальное большинство еще держалось. После трехдневной баталии, богатой всевозможными осложнениями, атака консервативной партии была отбита слабым большинством. Мишел оставался на своем посту, проявляя такую стойкость, такую энергию, что можно было подумать, будто он вкладывает всю дугпу в эти дебаты, и в тоже время терзаясь при мысли, что успех его тактики налагает на него новое бремя, которое украдет у него еще несколько из редких и без того минут счастья. Занятый, нервный, тревожный, он подавлял в себе эти чувства и напрягая всю свою волю, шел вперед. И одна только Сусанна, из тех, кто наблюдал за ним среди парламентской схватки, могла-бы угадать, что все эти возвышенныя слова, которыя повидимому заставляли трепетать его могучий властный голос, эти пламенные жесты оратора, все это оставляло его в глубине души совершенно равнодушным. Что бюджет, министерства, победа или провал его партии, совершенно его не занимают, как он ни распинается с трибуны.

Что он бросается в свалку только для того, чтобы заглушать муки сердца; что наконец, в минуту полнаго кризиса, когда страсти наэлектризовывают парламентскую чернь и она беснуется и ревет вокруг него, как ураган вокруг мачты, он думает о ней, все лишь о ней, ни о чем кроме ея.

В субботу, после последних усилий и поражения, Мишель вернулся домой, вместе чувствуя себя и счастливым, от сознания, что исполнил долг свой до конца, и утешая себя тем, что хотя и был побежден, но не может себя упрекнуть ни в единой уступке. В то же время он до того устал, что ему только и мечталось, кас он завалится спать. Дети были в маленькой гостиной с матерью. Он почти весело обнял Анни, взял Лауренцию к себе на колени, и вскричал, играя с ея локонами:

— Ну, кончено… Ух, давно пора! Теперь я просплю всю ночь, а завтра буду отдыхать… Кстати,— прибавил он безпечным тоном,— я встретил Бланку, и просил ее придти провести воскресенье с нами.

Анни, любившая Бланку, захлопала рученками. Но из груди матери, полубезсознательно, почти против ея воли, излетел крик:

— Я не хочу!..

Она почувствовала, что час объяснения наступил, что она более не в силах себя сдерживать. Она быстро отослала детей, сказав им, что их позовут обедать, и оставшись наедине с мужем, ждала.

— Как, ты не хочешь, чтобы Бланка обедала у нас в воскресенье? — спросил Мишель, усиливаясь принять удивленный вид и одолеть свое волнение.— Почему? Что с тобою?

Она поднялась и подошла к нему.

— Что со мною? — произнесла она трепещущим голосом, меряя его взглядом.— Ты спрашиваешь, что со мною?

Морщина, пересекшая ея лоб, ея бледность, решительное выражение ея лица, в котором сверкали молнии гнева, дали понять Мишелю, что наступила роковая минута.

Собравшись с силами, призвав все свое хладнокровие, он отвечал безстрастным тоном, следуя инстинктивно этой тактике лжи, которая одна представилась ему исходом:

— Я не поннмаю, что ты хочешь сказать…

Она не дала ему продолжать:

— Не говори мне ничего… Ты солжешь… И это будет безполезно: я все знаю!..

Он попытался отклонить удар:

— Все?.. но ничего нет!.. Ничего, клянусь тебе!..

Она вновь перебила его:

— Замолчи!.. Я видела!.. О, давно уже… В тот день, когда приехал Монде… Она сидела в этом кресле… здесь… В ты был у ея ног, она ласкала твои волосы, а ты ей шептал всякия нежности… Я отворила дверь, увидела вас и опять вышла… Вы ничего не слышали, не заметили… Вы были в забытьи… В двух шагах от меня, от детей…

Мишель бледнел, слушая ее. Невозможно было никакою ложью опровергнуть то, что она видела собственными глазами.

Он понял это и решил защищаться иначе:

— Успокойся,— сказал он,— я не буду лгать, не буду отпираться… я уже достаточно лгал, и это мне не дешево стоило. Но не упрекай меня, я это делал для тебя!

Сусанна хотела протестовать; с своей стороны, он жестом остановил ее и продолжал:

— Да, я это делал для тебя, желая, чтобы ты как можно долее не знала о несчастии… да, о несчастии, против котораго мы ничего не можем сделать, и не страдала бы… Мы лгали, жалея тебя и это не единственная жертва, которую кы принесли ради тебя… Мы любим друг друга, это правда, но тут и все, слышишь ты? Мы понимаем, что никогда не будем принадлежать друг другу…

Сусанна с горечью усмехнулась.

— Ты не любовник еще ея? — вскричала она,— ты это хотел сказать, неправда ли? Но мне разве от этого легче!.. Я предпочитала бы, чтобы она была твоею любовницей: ты бы ее меньше любил!.. Ах, так только ты и можешь сказать в свою защиту! Но оставим это… Скажи мне лучше, что ты намерен делать… потому что, ты понимаешь, надо это чем нибуд кончить… Человеческия силы имеют предел, а я слишком страдала и не могу больше! Теперь твоя очередь. И Сусанна упала в кресло, закрыв лицо руками, между тем как Мишель возбужденно ходил ввад и вперед по комнате:

— Я сделаю все, что тебе угодно, Сусанна,— сказал он наконец мягко, заглядывая в лицо своей жене.

Она недоверчиво посмотрела на него.

— Да,— повторил он,— я сделаю все, чего ты ни потребуеш. Ты страдаешь: если бы ты знала, до чего мне больно это видеть!.. Бедная моя, неужели ты думаешь, что я сам не страдал? Ах, еслиб ты знала, каково мое счастье, в которому ты ревнуешь, ты успокоилась бы! Вот ужь несколько месяцев, что я живу, в постоянной тревоге, презирая, ненавидя самого себя и трепеща перед мыслью о роковом конце, думая о том, как ты будешь страдать по моей вине… а между тем сделать ничего нельзя.

При последних словах Сусанна пожала плечами:

— Ты ничего не можешь сделать! — повторила она с горечью.— Но ты можешь перестать видаться, во время остановиться… И ты это бы и сделал, без сомнения, если бы думал о мне… Но ты считал меня совершенно слепой, ты успокоивал себя: я ее обману; она ничего не узнает, а этого только и надо! Но ты ошибся, мой друг, я все знаю, и намерена действовать, не оставлю так, поверь…

Мишель молчал. Она продолжала:

— Ты разсчитывал на мою доброту, на мою слабость? A знаешь ли ты, что я больше не добра? Я не желаю быть слабой! Я страдала — теперь ты должен страдать… Надо кончить! Мы не можем больше жить вместе, ты со своею ложью, я со своею раной… Разъедемся!

Мишель, принявшийся было опять ходить по комнате, остановился перед ней:

— Это невозможно! — вскричал он,— ты это сама отлично знаешь!

— Ах, да,— с иронией подхватила Сусанна,— твое положение, партия, твоя газета, твоя роль наконец, роль честнаго человека! Об этом было время думать, а я ужь довольно думала.

— Нет, меня не это останавливает… Я думаю о детях, Сусанна, о тебе самой…

— О мне?.. О, разве я иду в счет!

— Но ты ведь по прежнему моя жена, Сусанна! Моя жизнь с тобою, юность, впечатления, годами складывавшияся в сердце моем…

Она с сарказмом прервала его:

— Ты скоро начнешь уверять, что любишь меня по прежнему… и гневно прибавила:— Лжец!

Но Мишель отвечал кротко:

— Да, я могу сказать, что люблю тебя, и это не будет ложью. Я люблю тебя — не так, как ты желала бы быть любимой, но люблю тебя иначе и быть может лучше… И ты это хорошо знаешь… Ты знаешь, что между нами существует связь, которую ничто не может порвать… Да, Сусанна, я люблю тебя, несмотря на мою вину, несмотря на все…

Она его слушала, и в ней возраждалась надежда, та безумная надежда, которая является вопреки очевидности.

— A ту, другую,— вскричала она,— ее ты не любишь? Скажи мне, что ты ее не любишь, что ты ее никогда не любил, и я тебе поверю быть может… Скажи мне, что это была минутная прихоть, что все это прошло, что все это кончилось…

Она почти умоляла. Она готова была бы поверить лжи.

— Нет,— сказал Мишель с глубокою грустью,— я этого никогда не скажу… Я не могу лгать. Я и ее так же люблю…

Последовало долгое молчание. Наконец Тесье с усилием сказал:

— Тем не менее, если надо пожертвовать одною из вас, ты сама знаешь, что это не ты будешь… Она не имеет прав на меня, ты же…

Сусанна перебила:

— Не говори мне этого!

И глухим голосом, с возростающей силой, она объяснила:

— Я не хочу, чтобы ты остался при мне из-за долга, слышишь ты? Я не хочу владеть тобою против твоей воли. Ты свободен, ты можешь уехать!

Он пожал плечами.

— Это слова, одне слова, я не свободен. Если бы я и хотел, то не могу с тобою разстаться. И ты говоришь мне это из одного самолюбия. Прошу тебя! не поддавайся этому чувству. Или ты не понимаешь, что я честный человек? Я слаб, это верно, я не мог совладать со своим сердцем. Но я поборю его… И прежде всего я знаю, что должен сделать: ты не должна страдать по моей вине.

Сусанна прошептала:

— Слишком поздно, теперь слишком поздно… Я уже слишком много страдала…

— A в особенности,— продолжал Мишел,— я не желаю, чтобы из-за меня страдали дети… Как ни велико мое безумие, но я этого не хочу… Я чувствую, что это было бы несправедливо и невозможно… Она это то же чувствует. И неужели же ты думаешь, что жертва с твоей стороны будет больше той, которую мы принесем?

— Я,— отвечала Сусанна с болезненной иронией,— я ничего в этом не понимаю. Эти вещи слишком тонки для меня! Я знаю только одно, что тебе надо выбирать… Она или я, мой милый, она или я.

Вновь воцарилось молчание.

— Она также составляет часть моей жизни, меня самого,— начал наконец Мишель.— Так вдруг нельзя порват… это выше сил моих. Надо время. Мало по малу все в нас перегорит, останется только дружба… и тогда…

Сусанна прервала его резким жестом.

— Ты хочешь увильнуть! — вскричала она.— Время, нужно время! Для вас это будет счастьем, а для меня страданием… Нет, нет, без отсрочек! Я не хочу более ждать…

Мишель с минуту подумал:

— Я не могу ее однако так бросить,— пробормотал он, отвечая более на свои собственныя мысли, чем на слова жены.

Сусанна резко подхватила:

— Ну, а меня ты можешь бросить?

— Если бы она предоставила мне на выбор, думаешь ли ты, что я поколебался бы? Но она и не думала об этом!

— Ужь рзвумеется; что она для тебя? Она хорошо знает, что все, что ты ей даешь, принадлежит мне, что она это у меня уврала… О, как бы она должна была стыдиться, если бы у ней была хоть капля гордости!..

— Она это сознает, чувствует и все же любит меня! Ты так добра, а к ней у тебя нет никакой жалости.

— Жалеть? Жалеть ту, которую ты любишь? Ту, которая тебя отняла у меня, у моих детей? Слушай, Мишель, ты говоришь не как разумный человек! Ты ослеплен, ты совсем свихнулся… Или ты не знаешь совсем женщин? Или ты не знаешь меня? И подумать, что в течение стольких лет, прожитых нами вместе, ты не потрудился вглядеться в мой характер!.. Ты разсуждаешь, возражаешь, как будто говоришь с посторонним делу лицом. Неужели ты не видишь, что я тебя не слушаю? Я не могу разсуждать… Я хочу только чтобы ты выбрал: она или я, она или я!..

Видя все своя усилия разбитыми перед этой непокорной волей, Мишель чувствовал, что в нем поднимается глухой гнев: гнев силы, готовый вместо аргумента употребить насилие.

— Берегись, Сусанна! — сказал он тоном, в котором слышалась гроза.

Она вскочила и близко придвинулась в нему.

— Угрозы! — вскричала она,— угрозы, теперь! Ты смеешь мне еще грозить, ты, ты!..

Ему стало стыдно. Он понизил голос.

— Я не грожу тебе, я знаю, что на твоей стороне справедливость… Я просто устал… и прошу тебя быть разсудительнее, подумать немного, не доводить меня до крайности…

— Не доводить до крайности? Подумать можно, что ты жертва, а я твой палач! Я что-ли тебя обманула?

— Я знаю, что я виноват, но мы все-же не два врага, несмотря на все, что произошло. Напротив, мы два друга, и должны сообща действовать против опасности… Мы имеем семью, родных, не забывай этого!

— A ты об этом помнил?

— Ради семьи, ради детей мы прежде всего и должны жить. Они не должны страдать, ни от наших раздоров, ни от наших страстей…

— От твоих. Я тут ни при чем.

С минуту они помолчали. Наконец Сусанна сказала, смягчившись:

— Все, что я могу сделать, Мишель, это простить тебя, потом, когда все это уйдет в даль… Да, тебя я прощу, ради детей… и ради себя самой… потому что я не могу жить помня зло. Я забуду. И кто знает? Быть может мы еще будем опять счастливы!

Он пробормотал, с выражением, которое все сказало:

— О! счастливы!..

И сейчас-же пожалел, что этот неосторожный крик сердца вырвался у него.

— Пусть мы не будем счастливы,— вскричала Сусанна, с омрачившимся лицом,— но ты сам видишь, что должен остаться с семьей; ты не можешь нас оставить, не погубив все свое будущее. Это она должна нас оставить! И не говори, что у тебя нет силы; нужно, чтобы у тебя она была, потому что она должна быть.

Мишель почти не колебался, убежденный этой логикой, которая в нем пробуждала, помимо его, чувства чести и долга, присущия ему. И все-таките слова, которых она добивалась, не выходили из его горла.

— Слушай, Сусанна,— сказал он наконец,— оставь нас, прошу тебя, дай нам время подумать вдвоем хотя до после завтра… Сегодня я ничего не могу ясно различить, я отуманен совсем… Мы найдем быть может исход…

— Ах, нет! — вскричала она нетерпеливо,— без размышлений, довольно их! Уж больше месяца, как я размышляю: это только хуже и ни к чему не ведет. Решай, прошу тебя, сейчас, останешься ты с нами или нет!

Тесье сделал безнадежный жест.

— Нет, положительно,— заключил он после небольшого молчания,— я ничего не могу обещать… Я желаю, чтобы она узнала все, что произошло. Она тоже имеет голос в этом деле.

С этими словами он вышел. Сусанна не могла его удержать.

Часть вторая. IV.


Вот письма, которыми Тесье, Бланка и Сусанна обменялись в течение весьма короткаго промежутва времени между собою. Тот перелом, который выразился в них, продолжался всего полтора дня. Мишель — Бланке (письмо написано непосредственно после его объяснения с Сусанной).

“Не приходите завтра, Бланка, наша несчастная тайна открыта тою, которой мы более всего опасались, и ею одною. Я прямо говорю вам это, без обиняков; простите, что я наношу вам удар, который, знаю, болезненно отзовется на всем существе вашем; но что можно еще прибавить, какими словами изменить то, что совершилось? часто я представлял себе эту минуту и спрашивал себя, как поступить? Но все, что мне тогда приходило в голову, оказывается неприменимым.

“Роковой час настал…

“Не отчаявайтесь, прошу вас, не теряйте мужества. В минуту опасности и надо быть храброй. Не существует положения непоправимаго, из котораго нельзя было-бы выйти с честью, раз оно будет разъяснено с полною откровенностью перед самим собой.

“Что касается меня, то я чувствую себя гораздо сильнее теперь, когда мы более не опутаны этой, тяготевшей над нами, ложью. И мне кажется, что я был-бы рад тому, что все открылось, так я страдал от необходимости лгать, еслибы я не ощущал той скорби, которую вам это причинит, еслиб я не видел тех опастностей, которыя с этой минуты угрожают нам.

“Одна из них превышает все остальныя и я гоню мысль о ней: я не хочу вас потерять, Бланка; я буду защищать вас, как свое сокровище.

“Что из этого произойдет? Я не знаю. Вчера у меня с Сусанной было бурное объяснение. Но она не останется при тех намерениях и в том настроении, в котором она теперь: я ее слишком хорошо знаю, чтобы не быть в этом уверенным.

“Чем более я думаю, тем менее вижу, что нам должно предпринять. Однако мне кажется, что вам следует ей написать. Да, напишите ей. Выскажите ей все, с полной искренностью.

“У ней возвышенная душа, быть может она поймет, что мы так-же несчастны, как и она сама. Во всяком случае она должна узнать, что наша любовь не похожа на те случайныя связи, когда два безпорядочных сердца кидаются в бездну, объятыя слепой страстью, что это одно из тех чувств, которыя сковывают две жизни, сливают их, дополняя друг другом, и сила, продолжительность и сущность которых, имеет нечто, извиняющее их.

“Быть может она по прежнему будет страдать, но иначе, это будет более благородная скорбь, которая станет выше самолюбия и может пройти, не оставив дурных следов. Она уже знает, что мы возлагаем на нее все надежды, что вы не были и никогда не будете для меня чем либо более друга… обожаемаго друга. Я сказал ей это и она поверила: она слишком хорошо видит, что я не желаю более ее обманывать.

“Бланка, моя дорогая Бланка, мне казалось, что мы можем любить друг друга всю жизнь так, как любили позавчера, любить всю жизнь, до самой смерти не принадлежа друг другу, но вместе с тем и не прерывая ни на минуту общения наших душ, соединенные вопреки всему, что нас разъединяет. Теперь, эта мечта, в которой воплощалось все счастье, на которое мы могли разсчитывать в будущем, теперь эта мечта более невозможна. И мне страшно.

“Я не смею, я не желаю думать, что нам придется быть может отказаться от счастия видеть друг друга. Она требует этой жертвы, но я не могу на нее решиться, это выше сил моих. Я не могу более жить без вас; вы стали частью меня самого.

“Завтра утром я так-же напишу ей, потому что в эту минуту я не в силах. Все зависит от этого письма. Боже мой! где найти нужныя слова! Как излечить эту раненую душу, когда истина может только растравить эту рану, потому что я не могу более любить ее, потому что я весь принадлежу вам?! Опять начать лгать? нет, нет, больше не буду, она мне не поверит. Что-же тогда сказать?

“Прощай. Будем бороться вместе, опорой нам будет наша любовь. “Мишель”.

Мишель — Сусанне.

“Не знаю, Сусанна, что ты в эту минуту о мне думаешь. Но и после вчерашней сцены, как прежде, я как всегда, я продолжаю смотреть на тебя, как на моего лучшаго друга. И теперь, в этом письме я обращаюсь в другу.

“Что ты оскорблена до глубины души, это меня не удивляет. Но мне кажется, что если я сделаю полное, чистосердечное признание, если ты все поймешь, твоя рана закроется, эта исповедь ляжет на нее как целебный бальзам, скорбь будет не столь жестока, досада менее жива. Ты слишком хорошо знаешь меня, чтобы не понимать, чего будет это мне стоить. Если до сих пор я не сказал тебе всего, как сто раз собирался сделать, и сожалею теперь, что не сделал, теперь, когда я вижу воочию твои страдания, если, повторяю, я таился до сих от тебя, то причиною этого не малодушие, не эгоизм, не желание спокойно пользоваться взаимностью другого существа, нет, только ради тебя, молчал я, ради тебя одной. Да, мой милый друг, я желал охранить тебя от страданий. Я думал, что единственная вещь, которая меня может извинить немного, это что я храню тайну. Да, лицемерие представлялось мне какою-то добродетелью и мне гораздо более требовалось усилий, чтобы утаить свои чувства от тебя, чем сколько нужно было для того, чтобы все тебе высказат; не думаешь-ли ты, что так как я обманывал тебя до сих пор, я попытаюсь обманывать тебя и впредь? Время лжи миновало. И поверишь-ли? Несмотря на тоску, терзающую меня, несмотря на угрызения совести, я чувствую, что тяжелое бремя с меня скатилось. И так маски сняты! На той ступени, где мы теперь стоим, нас еще может спасти только одно — это правда. Полная откровенность с обеих сторон, вот что теперь требуется.

“На мне лежит тяжелый долг сказать тебе, что Бланка не состоит со мною в любовной связи и что этого не будет ни в каком случае. Как-бы ты не презирала нас, но я думаю, ты поверишь, что у нас достанет силы защититься от самих себя. Но я ее пламенно люблю, необходимо, чтобы я сказал тебе это, и она меня пламенно любит. Между нами существует та связь, которая может возникнуть только между двумя существами, которых разделяют человеческие и божеские законы, союз сердец, тем более тесный, чем более препятствий, стремящихся его разрушить. Другой связи не существует. Единственное, в чем мы себя можем упрекнуть, это несколько поцелуев. Мы хорошо знаем, что должны высоко держать нашу любовь, но мы не святые, ни я, ни она.

“Я не хочу говорить тебе, как я ее полюбил. Это будет безполезно. Скажу одно: когда я заметил свою болезнь, было слишком поздно, чтобы лечить ее. Но никогда чувства, которыя я питал в ней, не уменьшали привязанности, которую я в тебе питал. Увы! я боюсь, что так говоря, я опять нанесу тебе рану! Привязанность: почему не любовь? Не знаю, милый друг. Не знаю, как это случилось, но любовь, та любовь, которую я питал к тебе, как ты знаешь, мало по малу перешла в привязанность прочную и спокойную, которая казалась мне имеющей не меньшую цену. Мне, по здравому размышлению, казалось, что это нормальный результат брака, и что счастливая любовь не может сохранить того характера экзальтации, который ей придают препятствия. Большинство мужчин и женщин примиряется с этой естественной метаморфозой. Я тоже думал, что примирюсь с ней, и ошибся. Несчастие в том, что я слишком поздно заметил свою ошибку. Но o чем еще говорить? Несчастие на лицо, не будем долго останавливаться над ним, разыскивая его причину. То, что прежде всего нужно, это найти против него лекарство.

Загрузка...