ЧАСЫ ДЕРЕВЯННЫЕ С БОЕМ


БОРИС КЛИМЫЧЕВ



Повесть


Новосибирск

ЗАПАДНО-СИБИРСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

1981

Борис Климычев известен как поэт, «Часы деревянные с боем» — его первое прозаическое произведение. В повести с большим знанием дела рассказывается о тонкостях работы часового мастера, нарисованы живые картины Томска довоенного и в первые суровые годы войны. А поскольку герой повести — подросток, читатель с неослабевающим интересом следит и за его судьбой, и за тем, как события «взрослой» жизни преломляются в детском сознании.


К 70803—018

М143(03) — 81

68—81. 4803010102

© Западно-Сибирское книжное издательство, 1981

1. ВОЗВРАЩЕНИЕ «ИИСУСА»

Дядя Петя, материн брат, приехал к нам неожиданно, ранней весной сорокового года. Пять лет его дома не было. Рассказывают, что в детстве дядя Петя все читал книжку «Граф Монте-Кристо», дрался с соседскими мальчишками, часто приходил с разбитым носом. У бабушки Марии Сергеевны на кухне в углу на полочке есть икона, на которой Иисус Христос нарисован. Эта икона — как точный дяди-Петин портрет. Здорово он на Иисуса теперь похож. А раньше за иконой бабушка деньги прятала. Однажды утром встала, а Христос вниз головой стоит. Кинулась проверить — денег нет. И дядя Петя как раз в тот день из дома исчез. В свои пятнадцать лет он был не по годам высокий и крепкий. Теперь он говорит, что его позвал ветер странствий.

Дядя Петя долго странствовал: был в Одессе и во Владивостоке, работал грузчиком, матросом, а однажды даже подменял одного человека, который кормил в зверинце хищников. На груди у дяди выколот крокодил, который сам себя за хвост кусает. А фигура у дяди такая, что, по его словам, скульптор с него статую делал и платил деньги за то, что дядя позировал.

В первый же день после приезда дядя Петя повел себя по-геройски: вступил в схватку с Дюбой. Двадцатилетний этот парень, как и его отец, нигде не работает. Дюбин папаша, говорят, до революции был коннозаводчиком и домовладельцем. Потом у него все отобрали, и побывал он в заключении. Когда вернулся, то занялся рыбалкой, перевозом через речку, а еще на толкучке часто бывает, ходят слухи, что сбывает там краденые вещи. Не зря, наверно, в хибарку на берегу, где живут Дюба с отцом, частенько являются подозрительные личности. Бывает, что пьяный Дюбин отец обходит свои бывшие дома, показывает жильцам кулак и ругается:

— Сволочи! Нравится в чужом доме жить? Я б вас…

И смотрит, словно не глазами, а двумя дырками. Даже жутко становится.

Дюба весь в отца, взгляд у него такой же. Его не только мальчишки, но и взрослые побаиваются.

В тот весенний день Дюба собирал возле речки пятаки за переход. Наша Ямская улица спускается под гору к речке Ушайке, и весной со всей Ямской в речку сваливают вывезенный из дворов снег, сколотый помоечный лед. Вода в Ушайке прет поверх льда, только кое-где торчат горбы навозных куч.

Дюба на эти горбы положил доски: хочешь перейти — плати пятак, а нет — топай в обход, за пять кварталов, до Аптекарского моста.

Ребятня собралась на берегу и наблюдала за Дюбиной «работой». К переходу подошла толстая тетка в черном платке, повязанном у самых глаз. Богомольная, видать. Ногой доску пробует и все повторяет:

— Восподи, страх-то какой!

Потом тетка вдруг осмелела и быстро побежала по доскам. Дюба стоял на противоположном берегу речки, а дорогу тетке преградил его помощник, мальчишка Юрка по прозвищу Садыс:

— Пятак давай!

Тетка хотела его оттолкнуть, но он так раскачал доску, что она чуть в воду не свалилась, кое-как, на четвереньках, назад спятилась и в воду плюнула:

— Восподи! Пятак им еще давать! За свой пятак и утопнешь!

— Не дрейфь, тетка! — крикнул Садыс.— В случае чего свечку поставим!

После тетки на берегу появился здоровенный крестьянин. По его решительному виду было понятно, что платить он не собирается и обратно поворачивать — тоже. Одним махом он вскочил на первую доску и в три прыжка оказался на той навозной куче, где стоял Садыс, оттолкнул его и побежал дальше,

— Пятак уходит! — засигналил Садыс старшому.

А тот и сам уже все понял, не спеша погасил окурок о подошву хромового сапожка и стянул на своем берегу крайнюю доску. Почти добежавший до противоположного берега дядька стал перед потоком, в котором крутилась прошлогодняя солома, перепрыгнуть там впору чемпиону. Крестьянин тряс бородой, обещал всем посворачивать шеи, повернул обратно, а Садыс тем временем убрал доски на своем берегу. Бородач оказался отрезанным с обеих сторон. Пометался он и, делать нечего, кинул Дюбе пятак.

А потом к переправе с той стороны подошел мой дядя. Он ходил в милицию прописываться и решил укоротить обратный путь. Со своих Дюба брать не должен, да ведь дядю Петю на нашей улице давно все забыли.

— Гони, мужик, пятака! — крикнул Дюба.

— Я тебе не мужик, а Петя-Козырь,— ответил дядя, кинулся к доске и вцепился в край. Дюба схватился за другой конец. Перебирая по доске руками, дядя добрался до противника, они схватились по пояс в ледяной воде. Течение сносило их к промоине, а они молотили друг друга и ничего не замечали. И вот дяде Пете удалось ухватить его за ворот и несколько раз окунуть с головой. Внезапно дядя, дико взвизгнув, выпустил Дюбу и, где вплавь, где вприпрыжку, направился к берегу. Палец у дяди сильно кровоточил. Зато Дюба еле вылез, кашлял и воду выплевывал. И впервые он нам показался совсем не грозным, и даже жалким.

Дядя ему сказал:

— Сгинь, хромовый пижон! Чтобы я тебя больше тут не видел с пятаками и досками!

И Дюба послушался: велел Садысу собрать доски, поплелся к дому. Правда, у дома он не вытерпел и крикнул:

— Попомнишь!

— Иди, иди, кулацкая отрыжка! — крикнул на прощанье дядя.— Если меня еще встретишь — сразу в переулок сворачивай!

Верка Прасковьева, которая живет в нашем же доме, дала тогда дяде свою косынку, чтобы он палец обернул, и, покраснев, сказала:

— Идемте, Петечка, к Софрону, он студент медицинский, у нас живет, он вас полечит.

Я удивился: чего она дяде свою косынку дала? Ей же за это попасть от матери может! И Петечкой назвала! Всего на три года старше меня, шестнадцатый год ей, а воображает!

Пришли к Прасковьевым в полуподвал, они под нами живут. Одна стена нашего дома в гору вкопана, если я из своей квартиры на улицу гляну, то вижу, что, действительно, на втором этаже живу, а в соседний двор погляжу, так окно у самой земли. У Прасковьевых со стороны горы окон вовсе нет.

Верка кликнула Софрона, он появился из своей боковой комнатушки. Велел дяде обтереться насухо полотенцем, потом взял его руку, зажал какое-то место, и кровь сразу перестала идти. Дядя морщился, но Софрон быстро залил ему палец йодом и перевязал. Поинтересовался, кто дядю укусил. Верка рассказала.

— Слюна и, возможно, гнилые зубы,— сказал Софрон. —В больницу немедленно...

Дядя Петя ни в какую больницу и не подумал идти. Дома мать сразу же ругаться начала:

— На чужом хребте сидишь да еще перед соседями позоришь, драку устроил!

Дядя сказал, что он не дрался, а защищал свое мужское достоинство. И не виноват он, что у него теперь денежный кризис, раньше он деньги нищим в форточку пачками кидал. Мать махнула рукой, а вечером состоялся семейный совет, на котором было решено устроить дядю Петю в часовую мастерскую.

Дядя Петя надел самый новый из старых отцовских костюмов, и мы отправились в мастерскую «Точмех», что означает — точные механизмы. Дядя теперь там будет учеником. Так решил отец, а он в мастерской главнее всех, он — приемщик. Обычно часы принимает самый опытный мастер, или, как в мастерской говорят, мастер первой руки. В одну минуту надо при заказчике точно узнать, что там внутри у часов испортилось, и цену назвать.

До отца был приемщик, так он на всякий случай брал со всех по самой высокой таксе. Наговорит: чистка нужна, брегет загнуть, колонштейн поправить — и сдерет с заказчика, как с белки. А отец всегда точно определяет; может, кому-то из мастеров это и не нравилось, мол, заказчикам-то все равно не узнать, надули их или нет.

Мастерская расположена в длинном приземистом строении из камня. Одно окно смотрит на проспект, остальные — во двор. Пять мастеров склонились над верстаками, они сидят целыми днями, поэтому кладут на стулья подушечки. Отец сидит без подушечки — врачи велели. От многолетней сидячей работы появилась у него болезнь, называемая геморроем, и ему лучше сидеть на жестком.

На стенах мастерской, как маленькие зверьки, из стороны в сторону мечутся маятники. Одни часы стрекочут часто, как кузнечики, другие постукивают тихо и размеренно, как капель. Вот сейчас дядя удивится: в мастерской каких только чудес нет! У мастера-крупниста Лени Зубаркина в ремонте такие большие напольные часы, что я в их футляр вхожу, а Леня за мной дверку закрывает. На верстаке у мастера Бынина можно увидеть часики, циферблат которых похож на маленькую голубую капельку, это часы-брошка. Часы-музыканты играют «Камаринскую», «Степь да степь кругом» и другие песни. Немецкий будильник — в виде старичка в шляпе: через каждый час старичок покачивает головой и насвистывает. В часах-фонтане звонок заменяют струйки: сколько времени — столько струек. А когда Леня Зубаркин ипподромные часы чинил, то в них колокол звонил так, что на другом конце улицы было слышно.

Мы входим в мастерскую. Леня Зубаркин топит чурочками круглую печку-буржуйку, он тут самый молодой, вот и приходится быть истопником. Я смотрю на его уши: зажили. Он в самый лютый мороз бегает без шапки, и уши у него не редко шелушатся.

Горбатенький Бынин влез на стул и вытачивает что-то на станочке. Одной рукой крутит колесо привода, в другой держит штихель, резец, сделанный из надфиля. На обтачиваемую деталь Бынин смотрит через лупу, иначе ее не увидишь. Токарные станочки маленькие, мастера иногда их берут домой, нести легко: положил в карман и все. Иной такой станочек приводится в движение смычком, и кажется, что мастер играет на скрипке.

— Осенку точишь? — спрашивает отец Бынина.

— Угу! — не оборачиваясь, отвечает тот.

Леня заталкивает в печку последнюю чурочку, моет руки.

— Николай Николаевич! Штаневичу опять два обратника принесли, его еще нет, так я принял,— сообщает мастер Исай Богохвалов.

— Вот, Петро, — говорит дяде Пете отец,— учись сразу работать без обратников.

Обратник — это когда клиент отремонтированные часы обратно несет — встали. Переделывать надо бесплатно, доверие к мастерской теряется. У моего отца обратников не бывает. Он делает надолго. Однажды отец учудил: выписал клиенту гарантию на сто лет. Уже лет двадцать, говорят, прошло — часы идут. Мастера спрашивают, что, мол, Николай Николаевич, делать будешь, если часы пройдут, скажем, лет пятьдесят и встанут? А он отвечает: через пятьдесят лет или он, или клиент, кто-нибудь из них обязательно умрет.

Отец дает дяде Пете в чистку большие карманные часы, показывает, как пользоваться отвертками, корнцангами. Подбадривает: мол, в часах всего пять колес. Начинающим всегда так говорят, чтобы не пугались. Колес и правда пять, но, кто не пробовал, пусть попытается их в гнезда вставить и концы не сломать. Концы-то тоньше человеческого волоса! А кроме колес в часах еще много шестеренок и всякой всячины.

Я сажусь рядом с дядей и прошу себе какую-нибудь работу. Карманные часы меня отец давно чистить научил, а про будильники и ходики и говорить нечего. Дядя Петя недовольно морщится, разбирая часы «Павел Буре». Я знаю, что он обязательно колесо или винт потеряет. Мне почему-то даже хочется этого.

К приемному окошечку уже подходят клиенты. Сегодня выходной, но только не у часовщиков, у них по выходным самая работа. Слово «клиент» я услышал, когда еще под стол пешком ходил, мне казалось, что клиент — это тот, кого приклеивают. Мастерам хорошо, когда клиентов много: заработки увеличиваются. А чтобы клиентов много было, нужно быстро и вежливо обслуживать, давать часам точный ход.

В мастерской на валу вращается круглая щетка, ею чистят корпуса часов, затем шлифуют на кожаном круге изобретенной отцом пастой. Циферблат моют теплой мыльной водой и нашатырным спиртом, ваткой, а потом уж пальцами не берут, прихватывают папиросной бумагой. Стекло протирают фланелькой, а затем замшей до блеска. На часах ставят точное время, подают их клиенту, тоже прихватив папиросной бумагой. Если человек раньше не чувствовал, что часы — прибор, требующий бережного отношения, то теперь почувствует. Он свои часы узнать не может. После этого он только в эту мастерскую идет да еще другим про нее расскажет.

Дядя Петя кряхтит, сопит, нервничает. Трудно с непривычки. У нас и мать часы умеет чистить, а дядя даже разобрать механизм не может. А тут еще по мастерской перезвон пошел. Одно дело, когда один будильник зазвенел, здесь же сотни часов: с боем, настенных, напольных, настольных — любых. Некоторые не только часы, но и четверти часа отбивают, будильники на разные голоса заливаются, музыкальные часы наигрывать начали, прямо — оркестр. Мастера и внимания не обращают: привыкли. Только Леня Зубаркин голову склонил, прислушивается:

— Английским надо бы молоточек подрегулировать, мелодии настоящей нет.

— Стрелочку вам? Сейчас будет! — говорит отец клиенту.— Бынин! Сделайте гражданину стрелку!

Бынин поворачивается на вертящемся табурете, берет часы, моментально высвобождает механизм из корпуса, ставит на нитбанк, ударяет сверху пуансоном, вновь заключив механизм в корпус, прокручивает стрелки, убеждается, что они ни за стекло, ни за циферблат, ни друг за друга не задевают, и передает часы отцу, тот — клиенту. Ремонт произведен при заказчике, квитанцию не выписывают, отец смахивает рублевку в ящик. Я знаю: к полудню там наберется столько, что хватит всем на обед. Этот ящик так и называют — обеденный.

Дядя Петя чистит щеточкой платы механизма, морщится от запаха авиационного бензина. Это что! Когда бензина не было, эфиром чистили, от него спать хочется.

— Хватит, наверно? — с надеждой спрашивает дядя Петя. Бынин берет у него из рук платы, проводит по ним уголком белоснежного носового платка, уголок темнеет:

— Не телегу чистите, молодой человек!

Дядя Петя пристально, словно удав, смотрит на Бынина, но все же вновь берет щетку и с остервенением трет ею плату. Я вижу, он с трудом удерживается от того, чтобы не трахнуть механизм об пол. У меня тоже такое бывало, но я отца боюсь. А дядя почему боится? Он ведь человек необычайной храбрости.

Вычищенные детали кладут на стекло и покрывают колпаком, чтобы пыль не садилась. Ходу часов может помешать и невидимая глазу пылинка.

Вновь затрезвонили, заиграли часы. Отец вешает на дверь табличку: «Закрыто на обед». Леня Зубаркин с огромной хозяйственной сумкой отправляется в гастроном.

— Одна нога здесь, другая — там! — кричит вслед отец.

А Леня впрямь скороход: не успели мы руки помыть, он уже стучится, ставит сумку к ногам отца:

— Вот, Николай Николаевич!

Отец вынимает из сумки кольца колбасы, сыр и несколько бутылок пива. Для меня припасен лимонад. Дядя Петя, я вижу, повеселел. Он вытягивает из кожаного футляра сверкающий финский ножик и режет колбасу — быстро, красиво, ровными тонкими кружочками, наискосок. Бутылки распечатывает одним ловким хлопком. Да, тут он мастер первой руки!

— А стаканы где у вас, люмпены?

Сразу видно — не часовщик, мастера всегда пьют пиво из колпаков, которыми детали от пыли укрывают. Отец вручает каждому по колпаку и говорит:

— Ну, вот, ребята, я вас всех околпачил!

Колпаки звенят протяжно, торжественно, стакан сроду так не зазвенит. Отец придвигает колбасу поближе к Зубаркину и говорит:

— Леонардо, навинчивай!

Шутник отец: ведь это ученый был такой — Леонардо да Винчи. Отец говорит, чтобы было похоже и смешно. Словами он играет при каждом удобном случае. Однажды гости собрались, мать в комнату вошла, отец вскочил и объявил:

— Матрона лен дре, р-роман те ля пасе!

Можно подумать, что какую-то заграничную герцогиню объявил, а если с украинского перевести эти слова, то получится, что Матрена лен дерет, а Роман теленка пасет. Мать тогда сильно рассердилась, она все на родителей обижается, что ее так назвали. А бабушка Мария Сергеевна объясняет, что никто не знал, что моя мать городской станет, а у них в казачьей станице имя Матрена было самое модное. Мать даже хотела переименоваться, но оказалось — хлопотно, так она Матреной и осталась, но всем говорит, что Мария Ивановна.

Отец чокается пивом с дядей Петей:

— За твою карьеру, Петрум-перетрум! С сегодняшнего дня ты встаешь на причал. Сороковой год — дата круглая, легко будет считать…

Зубаркин зашторил окно и чем-то побрякивает в темноте. Я знаю: сейчас он будет показывать кино. Он давно уже отремонтировал киноаппарат, но все не выдает заказ, говорит, что не готово, а мастера чуть не каждый день кино смотрят. Лента у Зубаркина всего одна: третья часть картины «Гаврош», я смотрел уже раз пять.

Вот Зубаркин навел на белое полотно резкость, но изображение вышло вверх ногами, перевернул пленку — картина пошла наоборот: то, что должно быть в конце, идет вначале.

— Сапожник! — кричат мастера.— На мыло!

— Я вам что, киномеханик? — оправдывается Леня. Но вот картина пошла правильно. Все притихли.

Вспыхивает свет. Отец допивает пиво. Я спрашиваю:

— Папа, это правда было или выдумано?

— Что? — спрашивает он.— Выдумано? Нет, Коля, не выдумано. Я в твои годы вроде того Гавроша в рваном ходил. А тебе пора домой, поди, почитай учебники…

Дались ему учебники! Перешел я в пятый класс, говорят, что там заниматься будет труднее. Сейчас лето, до начала занятий далеко, успею еще начитаться. Отцу самому учиться не пришлось, так он мечтает, что я получу образование, не хочет, чтобы я тоже часовщиком был. Они с матерью все спорят, кем я буду, пытаются выяснить, какие у меня наклонности. Приглашали знакомого художника Пинегина, а он листок мне дал и говорит:

— Нарисуй самолет!

Я нарисовал, он посмотрел, сказал, что это вид сбоку, и предложил нарисовать самолет в фас, то есть вид спереди, Я художнику ответил:

— Никогда самолетов спереди не видел, они всегда боком летают.

Засмеялся Пинегин и перестал приставать. Ну, я-то понял, что мой самолет ему не понравился, потому что мать с отцом огорчились. А чего огорчаться и чего допытываться — кем я быть собираюсь? Мне пока и так хорошо — никем. Ну, а чтобы не привязывались больше, я сказал, что, наверное, буду полярником.

2. ПОРОДНИТЬСЯ С ЭС-КУ-ЛАПОМ

Мы едем в Казахстан в гости. Мы породнились с эс-ку-ла-пом! Это тот самый Софрон, что жил у Прасковьевых. Он окончил медицинский институт, его направили работать в Казахстан. Перед отъездом он женился на маминой старшей сестре — тете Шуре.

Они увезли с собой и бабушку Марию Сергеевну. Дескать, молодоженам помощь нужна, я уже большой вырос, могу без бабушки обходиться. Матери очень не понравилось, что бабушку от нас увезли. Она ворчала: все, мол, для этой Шуры,— но потом успокоилась.

В последнее время Софрон часто заходил к нам. Одет он был в толстовку, которую сам сшил без машины, просто иголкой, и полосатые брюки, на ногах — тапочки. Ходил бесшумно, потому что тапочки обуты на шерстяные носки, которые ему тетя Шура связала. Я восхищался, что у Софрона тапочки блестят, а мать сказала, что в них можно заработать ревматизм. Ну и что? Софрон сам теперь врач — вылечится, а ходить в таких тапочках дешево, легко и красиво.

Родом Софрон из зауральской деревни. Родители у него от холеры померли, он мечтал стать доктором, а сам батрачил у богатого чуваша. Школу окончил только к тридцати годам и приехал в Томск, поступать в мединститут. Два раза не приняли, в третий раз приняли.

Тетя Шура хвалила Софрона, он, мол, во многом похож на Ломоносова. А мать сказала, что он ненормальный, потому что пригласил нашу семью в анатомический музей. Пришли мы, дверь открываем, а навстречу скелет протягивает руку, вроде здоровается. Это медицинские студенты блок сделали: один конец веревочки к двери привязали, другой — к костяной руке. Еще мать сказала, что брезгует, когда приходит Софрон, так как он подрабатывал по ночам в морге. Тетя Шура стала обвинять мать в непонимании научных целей. А мать назвала тетю Шуру теркой и сказала, что ей никого лучше Софрона и не найти. С неделю они не разговаривали.

У тети Шуры, действительно, все лицо в мелких ямочках. Но разве она виновата, что раньше оспу не прививали? Мать почему-то стесняется, что у нее и отца нет высшего образования. Бывало, придет к нам какой-нибудь инженер, и хоть он ходит всю зиму в демисезонном пальто, хоть шарфик у него матерчатый, а ботинки стоптаны, мать смущается, боится что-то не так сказать или сделать. Как же — человек с высшим образованием! А чего ей смущаться? Хоть и выросла в казачьей семье, в городе живет давно, любит книжки, театр. Как стол сервировать, в какой руке вилку, в какой ножик держать — все знает. И все же... Уйдет такой гость, а она сидит, сидит, задумавшись, да и скажет:

— Шурку учили — рябая. А Мотря, мол, красивая, и так замуж выйдет. Вот я и вышла…

Она любит во всем первенство. Вот что ее мучиться заставляет. И Софрона потому невзлюбила: как же — сестра не только сама образование получила, но еще и за образованного метит выйти!

Перед свадьбой отец, я и дядя целый день сидели за большим кухонным столом, лепили пельмени. Зимой-то они у нас готовые есть: настряпаем сразу много, заморозим в кладовке и, когда надо, варим. А тут пришлось на» всю свадьбу стряпать.

Отец лепил пельмени и пел:

— Породнимся с эс-ку-лапом! Эску-лапом, лапом, лапом!

А мать, хоть и стояла ко мне спиной, все же догадалась, что я ем фарш, и заругалась:

— Ты что? Хочешь, чтобы черви в животе завелись? Сколько можно говорить, что сырой фарш есть нельзя?!

А фарш из говядины пополам со свининой, с луком, с чесноком, с перцем, замешенный на молоке, издавал такой запах, что невозможно было удержаться.

У отца пельмени выскакивали из пальцев один за другим, аккуратные, красивые. Дядя лепил медленнее, я его мог обогнать, а вот мать взялась бы, так никто не поспел бы за ней. Она их делает по всем правилам. Слишком тугой пельмень будет не сочный, а «слепой», без дырочки, по ее мнению, некрасивый, за такую работу она выругает, а пельмень в помойное ведро бросит.

Пришли жених с невестой. На Софроне — сшитый специально к свадьбе костюм, первый в его жизни.

— Ехать пора,— сообщил жених.— Уговорили Дергуна, а вы еще не готовы.

— Сейчас! — с готовностью ответил дядя Петя, бросая вилку, поспешно снимая фартук.

Дергун — живущий у нас в ограде легковой извозчик — украинец, человек нервный и упрямый. Если он лошадь распряг и собрался в пивную или в баню, будь хоть трижды сосед, хоть тысячу давай — не повезет, У Дергуна был банный день, но Софрон его как-то уговорил.

По случаю торжества Софрон надел золотое пенсне. Хвалился:

— Преподаватели к свадьбе поднесли. Таких и в Москве не достанешь.

Бабушка утирала фартуком слезы:

-— Говорила я, фату пошить. Господи! Как же это? Невеста — и без фаты.

— Бросьте вы, мама,— хмурилась тетя Шура.— Какая там еще фата? Чтоб люди смеялись?

Мать загадочно сказала:

— Баба с воза — кобыле легче.

Вышли все на крыльцо. Дергун свою лошадь в фаэтон запряг, на голове извозчика цилиндр, в каких обычно капиталистов рисуют, правда, верх оторвался, но Дергун его белыми нитками пришил.

В Томске извозчиков — тьма. Раньше, говорят, на гербе города была изображена вздыбленная лошадь. Зимой и летом на стоянках толпы извозчиков. Зимой вы сядете в высокую кошевку, застегнете полость из медвежьего меха, извозчик взмахнет кнутиком и — только свист стоит. Летом пролетка пружинная, сидеть мягко. Извозчики щеточками пыль с сиденья сбивают, зазывают клиентов с прибауточками. Это — легкачи. А есть еще ломовые, они грузы возят и сами мешки таскают. Иной ломовик кулаком быка убить может, и лошади у них особенные. Отец рассказывал: запрягут битюга, положат на телегу сто пудов, что по-теперешнему полторы тонны означает, а ехать — в гору. Битюга и стегать не надо, ломовик только чмокнет губами, скажет тихонько: «Н-но», глаза у битюга кровью нальются, рванет — и телега уже на горе.

У Дергуна лошадка небольшая, монгольской породы. Он ее целыми днями чистит, ухаживает за ней, как за часовым механизмом.

Фаэтон тронулся, выехал со двора. Юрка Садыс забежал перед фаэтоном и крикнул:

— Жили-были дед да баба, была у них курочка-ряба!

Тетя Шура так на него посмотрела, что любой другой присел бы от страха. А ему хоть бы что.

На свадьбу пришли Веркины родители. Эти Прасковьевы почти такие же старые, как моя бабушка, хотя Верка всего на три года. меня старше. Фаддей Зиновьевич — пряничный мастер. Фабрика у нас рядом, от нее дым и тот медом пахнет, Спрашивал я Фаддея Зиновьевича, много ли он конфет и пряников ест. Оказывается, терпеть их не может. А нам, помню, раз принес такого большого пряничного коня, что мы его всем двором ели. Сам сделал. Он вырезает из березы штампы, при помощи которых пряники делают, очень этим гордится.

Прасковьев поднес жениху и невесте два огромных пряника. На одном было оттиснуто: «Софрон», на другом: «Александра».

Часовщики явились в полном составе и подарили тете и Софрону настольные бронзовые часы. Зубаркин их на толкучке купил, наладил, очистил нашатырным спиртом с мылом.

Все пили водку и вино, кроме Софрона. На уговоры он отвечал:

— Сам не пью и вам не советую. Стопроцентный вред для организма — разрушаются печень, сердце, нервы и почки…

Потом началось самое интересное. Дядя Петя вдруг объявил:

— Последнее сообщение! К нам едет экспрессом артист из Одессы, любимец дам по кличке Адам!

Дядя Петя открыл вьюшку голландки, прислушался. Из вьюшки вылетел голубой шар. Дядя приставил к нему папиросу, шар лопнул, из него вывалилась картонная фигурка — усатый человечек с вытаращенными глазами. Руки и ноги фигурки в суставах скреплены ниточками.

Дядя Петя сел на пол, раздвинул ноги и поставил фигурку между ними; к моему удивлению, она не упала, хотя дядя ее не поддерживал.

— Маэстро! — крикнул дядя Петя. Отец взял гитару. Леня Зубаркин — балалайку, фигурка под музыку выделывала кренделя ногами, махала руками. Дядя Петя к ней не прикасался, только палочкой, вроде дирижерской, помахивал. Тут уж не только я, все удивлялись.

— Он на магните работает?

Дядя Петя подмигнул и показал пришитую к штанинам черную нитку. Просто! Когда дядя сел и раздвинул ноги — нитка натянулась, к ней он незаметно прицепил фигурку.

Палочкой по нитке стучал, фигурка вихлялась. Брюки черные, нитка черная, надо только подальше от всех, в темном углу, садиться.

...Приятно лежать в вагоне на полке и вспоминать. Но вдруг под нами что-то загрохотало. Я взглянул в окно, а там замелькали перекладины моста в виде больших букв «Х». Глянул вниз — река, по ней пароход плывет, из трубы дым пускает, словно закурил папиросу, люди на палубе машут руками, я тоже хочу им помахать, а их уже нет; я вижу домик, возле него стоит дядька и держит в вытянутой руке свернутый в трубку флажок.

Отец с лупой в глазу склонился над вагонным столиком. Часовщик, куда бы ни ехал, всегда при себе имеет инструмент. Он не плотник, он может свой инструмент поместить просто в кармане. Вдруг у Софрона часы испортятся или появятся новые знакомые, у которых часы будут сломаны. Узнают, что часовщик, и тотчас заводят речь о том, что им надо часы отремонтировать. Часы ведь ломаются часто. Оттого, что хрупкие, оттого, что люди не умеют с ними обращаться.

Отец не зря вывесил в мастерской правила обращения с часами. Пусть люди читают, пусть меньше денег на ремонт тратят. Мастера косились, мол, раньше за такие вещи хозяин мастерской надавал бы по шее. А отец говорит, что владелец часов — наш трудовой человек, зачем ему зря тратиться? Пусть знает, что часы надо заводить раз в сутки в одно и то же время, но не до отказа, что перед умыванием часы надо снимать, что нельзя колоть дрова, когда часы у тебя на руке. А если часы остановились, так пусть не лезет в них сам, не дает в ремонт любителю, потому что если там было ремонта на пять копеек, то станет — на двадцать рублей. И в профилактическую чистку часы надо отдавать раз в три года, даже если они идут вполне нормально.

Вообще-то отец в отпуске не собирался работать. Они с матерью решили, что ему надо полностью отключиться от всех дел. Он взял инструмент на всякий случай. Мало ли? Но ехала с нами в купе женщина — у нее из часов головка выскочила. Были тут ахи да охи. Отцу слушать надоело, там и дела-то всего — один винтик подвернуть. Он взял да и вставил головку на место. И вот та женщина давно. сошла, а к отцу все подходят клиенты изо всех вагонов, он отказывается, а они не отстают. Чтобы отвязаться, приходится брать часы, починять. А клиенты идут все новые и новые.

Вдруг я замечаю неподалеку от поезда бредущих гуськом верблюдов.

— Романс! — кричу я.— Романс! Бадридзе!

— У тебя что, жар? — осведомляется мать.

— Ничего не жар. Помнишь пластинку Бадридзе? Он там поет: «И вдаль бредет усталый караван». Помнишь? Так по смотри в окно, вон он — бредет!

Все смотрят в окно.

За окном проплывает земля, совсем не похожая на нашу, томскую. Там прямо к поезду ели подступали, можно было из окна рукой за ветку схватиться, а здесь — бесконечная равнина, изредка промелькнут чахлые кустики, и опять только трава. А вот подъехали к такому месту, где вообще только песчаные холмы. Эх, сколько песка вокруг! Тут можно песочные часы выпускать целыми тысячами. Такие часы я у Софрона видел, это он кому-нибудь градусник поставит или горчичник, и нужно ему, чтобы ровно десять минут прошло.

На одной из остановок я заметил на перроне желтолицего узкоглазого казаха. Сроду таких людей не видал, только на картинке. А дядя Петя сбегал в ларек за папиросами и, когда дежурный зазвонил в колокол, вдруг подошел к желтолицему, снял с него огромную треухую шапку и стал примерять. Казах улыбался. Но вот — поезд трогается, и дядя прыгает на подножку, позабыв снять треух. Желтолицый бежит по перрону. Мать высунулась в окно и кричит:

— Петька! Не смей! Отдай сейчас же!

Дядя нехотя снимает треух и кидает казаху, потом входит в купе:

— Ну, чего ты? Я ведь так, попугать только. А вообще добрый малахай, лисий. Вот бы в Томске по проспекту прогуляться в таком! — мечтательно говорит дядя.

Верблюдов уже не видно, я влезаю на верхнюю полку, и на меня наваливается дремота. Мне видится дядя Петя в лисьем малахае, ведущий по пустыне на веревке караван горбатых верблюдов, все они размеренно раскачиваются. Вдруг крайний из них оборачивается и изо всех сил ударяет дядю

Петю лбом. За ним бросаются остальные, все кричат:

— Бейте лучше! Лучше! Лучше!

В страхе просыпаюсь. По вагону идет проводник и выкрикивает:

— Щучье! Щучье! Шучье!

— Подъезжаем,— говорит мать, — собирайся.

На перроне все бегают, размахивают руками и громко кричат. Впечатление такое, будто драка началась, но драки никакой нет, просто народ здесь привык так разговаривать. В этой суматохе неожиданно появляется Софрон. На голове у него тюбетейка. Лицо стало круглое, живот вроде тоже увеличился. Я ему говорю:

— Ты чалму носи, а тюбетейку мне подари.

Софрон смеется. Он ведет нас к лошадке, впряженной в телегу, где постелено сено:

— Вот наш больничный транспорт. Рассаживайтесь.

Сам он садится на передок, взмахивает кнутом, и мы трясемся на телеге, аж зубы стучат. Да, это вам не пролетка, не дергуновский фаэтон! А станица, хоть это слово похоже на слово «столица»,— всего несколько длинных пыльных улиц, которые тянутся от вокзала куда-то вдаль. По одной из них мы едем, а за нами ползет белая туча пыли. Домишки на улице все маленькие, сделаны из глины, а вместо заборов плетни, сквозь которые видно, как в огородах корчится тощая картофельная ботва; почти в каждом дворе наискось торчит длинная палка, это колодцы с журавлями. Пыль скрипит на зубах.

Мать морщится:

— Захолустье... А еще писал, что вторая Швейцария…

Между тем телега въезжает на холм, Софрон показывает вперед кнутом:

— Есть Швейцария! Вон она!

Я вижу поросшие сосняком каменистые склоны, кое-где из бора выглядывают крыши. А оглянешься назад, там, за вокзальчиком, голая, как ладонь, равнина.

...У Софрона свои порядки. Сперва он нас на озеро купаться повел, да не шагом, а бегом, локти согнул, через плечо — полотенце, ногами тощими семенит и покрикивает:

— Не отставать! Делай, как я!

Прибежали. Горы там такие, что я бы их всю жизнь рассматривал.. Все они из камней состоят, есть камни величиной с двухэтажный дом, есть размером с дергуновский фаэтон, есть поменьше. Все цветом разные, мхом разноцветным поросли, друг на дружке лежат ступенями, пирамидами, меж ними травы пробиваются, сосны растут. Смотришь и не верится, что эти камни сами по себе так лежат, кажется, что их нарочно некий силач так взял и сложил. Горы эти сопками называются, озеро среди них лежит, как большое чисто вымытое блюдо. Вдали видна синяя гора, так ее Синюхой и назвали, дальше есть еще Белуха, а несколько гор, соединенных вместе, называются Спящим рыцарем. Приглядишься — похоже на человека, который на спине лежит и руки на груди сложил. В озере вода даже в августе ледяная, но зато, как сказал нам Софрон, очень чистая. С сопок в воду множество камней нападало, можно залезть на такую глыбу полежать, позагорать.

Помылись мы, позагорали, проголодались ужасно: там воздух такой, что всегда есть хочется. Прибежали обратно.

Бабушка Мария Сергеевна, конечно, уже и поесть приготовила. Все сели за стол. Отец быстро выхлебал суп. Протянул тарелку бабушке:

— Плесни-ка, тетенька, в мою печальницу! — Он вообще всегда так говорит, когда просит добавки, а что такое печальница — я не знаю. Сказал он так, а бабушка на Софрона смотрит. Он сказал:

— Вы, товарищи, будете отдыхать под медицинским контролем. Переедание очень вредно для организма. У меня все нужные вам калории и витамины рассчитаны. Первого больше нельзя, а рисовой каши вам сейчас Мария Сергеевна положит.

Поели не поели, а обед закончился. Отец сунул руку в пиджак за папиросами, а Софрон и говорит:

— Всю эту гадость я в туалет выбросил. Вы должны хоть месяц по-настоящему, по-человечески отдохнуть…

Мне сразу стало ясно, что ни отцу, ни, тем более, дяде Пете все это не понравилось, дядя Петя даже заявил:

— Во всем цивилизованном мире принято гостей встречать с бутылкой на столе.

Софрон велел всем почистить зубы и прополоскать горло слабо-розовым раствором марганцовки. Пообещал и бутылку: дескать, через час всем можно будет выпить по стакану минеральной воды.

В тот день мы еще в бор по грибы сходили, потом вечером еще раз в озере искупались, а ровно в десять Софрон приказал всем спать. Ужин был совсем легким, я и то не наелся: ватрушка и стакан компота. Я слышал, как дядя Петя ворчал:

— Академик белобрысый! Интеллигент в первом поколении! Все — по пунктам. Сдыхай тут с голода!..

Я уже засыпать стал, когда мне какой-то шорох послышался. Смотрю — в щелку свет пробивается. Я встал, дверь приоткрыл и обрадовался: на кухне, на полу, около духовки сидели все наши и вместе с тетей Шурой черпали из кастрюли жирную похлебку. Отец прямо из черпака хлебал, дядя Петя до ушей в сале вымазался, кость обгладывал.

Я тоже к этой компании подсел, баранины наелся, немножко и кумыса дали, но мне показалось, что тетя зря его хвалила, мылом отдает, добро бы туалетным, а то — хозяйственным.

Так стали мы жить. Софрон все продукты на весах вешает, а мы потом потихоньку без весов до отвала наедаемся. Пополнели. И Софрон был довольнехонек:

— Видите, что значит научно организованная диета?

Дядя с отцом мучились без курева и без выпивки. Стали они на щучинский рынок ходить, выпьют там по стопке, накурятся, купят жареных семечек и щелкают, чтобы запах отшибло.

Отцу и здесь стали приносить часы. Началось с того, что Софрон попросил секундомер наладить. Был в Щучьем мастер-любитель — разобрать его разобрал, а собрать не смог.

Ведь у секундомера система сложнее, чем у обычных часов.

Принес этот горе-мастер Софрону его секундомер в разобранном виде, все детали аккуратно завязаны в носовом платочке.

Софрон сказал однажды отцу:

— Отпуск есть отпуск. Я, как врач, все это хорошо понимаю. Но мне нужно у больных пульс считать, без секундомера я никак не могу.

— Пустяки! — отец вдел в глаз лупу. И, действительно, через полчаса секундомер ожил, красная секундная стрелка бодро заскакала по циферблату.

— Чудеса! — изумился Софрон.— Вы часовой профессор-хирург, никак не меньше!

Если бы он это только отцу сказал. Не утерпел Софрон, в больнице похвастал. А через день к отцу потянулись заказчики, и каждый говорил:

— Вся надежда только на вас. Мне без часов — никак!

Один клиент оказался пекарем. Если бы отец не починил ему будильник, он проспал бы — он должен приходить на работу к четырем утра, — и вся станица осталась бы без хлеба. Другой клиент был местным телеграфистом, третий тоже занимал какую-то важную должность, при которой без часов не обойтись. А один молодой казах сказал, что ему девушка назначает свидание в сопках, а он не может прийти точно в назначенный час, потому что «сагат» испортился.

Вечерами Софрон рассказывал о больнице. Он тут единственный хирург и главврач одновременно. Тетя Шура заведует родильным отделением.

У Софрона дома в маленькой комнатке есть музей: в банках из-под варенья в формалине плавают.две опухоли, которые он у больных вырезал. Он говорит, что со временем экспонатов будет много.

Отец рассказал, что и он сначала думал создать что-то вроде музея. Мало ли ему разных диковинных часов встречалось? Починял он и башенные часы девятнадцатого столетия. Починял часы-луковицу, вроде кулибинских, старинные. Попали раз в ремонт стенные часы, где гири были не на цепях, а на жильных струнах. Струны эти намотаны на барабаны, барабаны вращаются, струна раскручивается, гири опускаются. Но отец сказал, что часы не экспонаты. От опухоли, кроме научной, никакой другой пользы нет. А часы, пусть они и восемнадцатого столетия, если их хорошо починить, еще долго будут служить людям. А ему и одного хронометра хватит, чтоб по нему точность хода других часов проверять.

Мы прожили в Щучьем около месяца, и к концу нашего пребывания клиентов у отца стало меньше, потому, наверное, что он починил все неисправные часы в этой станице.

Мы еще много раз купались в озере, загорали на берегу.

А когда уезжали, Софрон на прощанье сказал, чтобы мы всегда соблюдали диету. И мы поклялись, что будем. соблюдать.

Поезд тронулся, перрон побежал в обратную сторону, и на нем остался размахивающий тюбетейкой Софрон. На первом же полустанке дядя сбегал на базарчик, принес килограммов пять жареной баранины, несколько пучков лука и бидон кумыса. Всю дорогу мы что-нибудь жевали и смотрели в окно. Когда возле станции Тайга показались елки, мы все приткнули носы к стеклам. Очень родными показались нам эти елки.

3. СНОВА ДОМА

В городе у нас несколько часовых. мастерских, и фурнитуру, то есть, запасные часовые части, доставать трудно. Вот, скажем, один из мастеров достал по случаю много часовых стрелок и знает, что у другого есть пружины. Он идет к нему и меняет пружины на стрелки. Мастера бывают разные. Есть крупнисты, то есть такие, которые могут только крупные часы починять: будильники, ходики, настольные часы. Есть специалисты по карманным часам, другие — по ручным. Мастера, который может выполнять любые работы, называют мастером первой руки.

Часовщики создают себе рекламу. У одного на вывеске написано: «Ремонт часов с гарантией». Заказчик идет, думает — здесь надежно. Действительно, ему тут выпишут гарантийное обязательство на шесть месяцев. И все шесть месяцев клиент будет бегать сюда — часы останавливаются. Весь шестимесячный срок часовщик будет переделывать свою работу, как сказано в гарантии, бесплатно. Себя и клиента замучает. Вот и выходит, что не всегда можно вывеске верить. Чаще всего бывает так: чем хуже мастер, тем красивее и внушительнее себе вывеску заказывает. В «Точмехе» вывеска не очень броская, зато сидят там большие мастера своего дела.

В последнее время отец стал долго засиживаться в мастерской — заказ сложный попался. Приехала на дергуновском фаэтоне старушка в старомодной шляпке, с которой на лицо свисала коричневая сеточка. Отец мне потом объяснил, что такая сеточка называется вуалькой.

Старушка приподняла двумя пальцами вуальку, заглянула в приемное окошечко и пожаловалась:

— Я всех часовых дел мастеров объехала, и никто не может выполнить мой заказ. Неужели не осталось настоящих умельцев? Неужели отмерла старинная профессия?

Отец всяких заказчиков видал, потому коротко сказал:

— Покажите, что у вас? — и протянул руку.

Старушка вышла из мастерской к фаэтону:

— Извозчик! Будьте настолько добры, занесите это в мастерскую. Осторожнее, прошу вас! Да осторожнее же. О, боже!..

Вошел Дергун, у него под мышкой было нечто продолговатое, завернутое в старинное стеганое одеяло. Сверток в приемное окно войти не мог, пришлось отворить дверь, старушка вошла вслед за Дергуном и все повторяла:

— Ах, осторожнее! Я вас умоляю!

Положили сверток на пол, развернули одеяло. В нем были деревянные часы, циферблат со старинными картинками: отец объяснил потом, что это — знаки зодиака. Корпус часов весь состоял из завитушек, удивительный был корпус, никогда, ни до этого, ни после, я не видал ничего подобного. Но мастеров этим не удивишь, мало ли какие бывают у часов корпуса и циферблаты. А вот когда отец вынул механизм, все мастера стали кружком и долго молчали.

Старушка сказала:

— Ну, конечно, и здесь мне ничего утешительного не скажут. Это ведь — восемнадцатый век. И сейчас нет такого умельца...

Отец даже кончик языка высунул, когда механизм осматривал. Он так всегда делает, когда выполняет очень сложную работу. Старушка все не могла успокоиться:

— Ну, конечно, и здесь не помогут. Теперь у всех — план.

А это антикварная вещь, наша фамильная вещь. И мой покойный муж Максимилиан...

— Та знал я твоего мужа! — неожиданно вмешался Дергун.— Никакой не Максильян, а обыкновенный Максим. Это он, как на тебе женился, барина из себе корчить зачал!

Старушка покраснела:

— Извозчик, я прошу вас не забываться!

— Ото ж и есть, шо я ничого не забувал...

Отец взял квитанционную книжку:

— За часами придете не скоро. Потребуется месяц, чтобы их восстановить и ход проверить. Механизм изготовлен из дерева.

За ремонт он со старушки взял совсем немного, как за обычный, хотя знал, что придется с часами изрядно повозиться. Он мог бы отремонтировать за это время десяток обычных часов, план выполнить и заработать. Но он считал, что авторитет мастерской тоже дорого стоит. Кроме того, как он сказал, про такой ремонт можно будет после внукам рассказывать. Часам-то почти три века!

Мастера в «Точмехе» вообще засиживаются поздно. И почти все они стараются отремонтировать часы на совесть. Только у дяди Пети пока еще плохо получается. Нетерпелив слишком. Точит, точит ось и вдруг как шваркнет ее вместе со станком об пол! Концы у оси такие, что простым глазом не увидишь. Нужно с час, а то и больше доводить ось до нужного диаметра и замерять ее микрометром. Вот, кажется, уже довел ось до кондиции, чуть-чуть еще подточить осталось. Резец, сделанный из старого надфиля, по-немецки грабштихель, чуть дрогнул в пальцах. И все! Отскочил конец оси! Как тут не взбелениться?! Но в том-то и дело, что у мастера должно быть терпение необычайное, осторожность сверхчеловеческая, чувствительность в пальцах должна быть, как у хорошего скрипача.

А когда кончится работа, в предвыходной день, мастера нередко идут в ресторан в городской сад. Там поужинают, погуляют вместе, поговорят, потом веселые домой расходятся.

Мы с матерью в такой день нередко к концу работы приходим в мастерскую, вместе с мастерами отправляемся гулять.

Вот пришли мы к семи вечера в «Точмех». Отец запирает дверь на тяжелые висячие замки. Мастера прихорашиваются. Кто запонки, кто галстук поправляет. Двинулись вперед по проспекту шумной компанией. Только мастер Штаневич сказал, что ему домой надо.

Живет он вдвоем с женой, но сад у него громадный, и огород тоже очень большой. Он свою усадьбу все время старается расширить за счет соседей. Возьмет и ночью начнет забор перестраивать, да так, чтобы хоть немного чужой земли прихватить. Если соседи возмущаются, он говорит:

— В этом месте надо линию забора выровнять, а то некрасиво…

Разводят они с женой кроликов, имеют пасеку, свиней держат. Все время в усадьбе возятся, устают. А ради чего? Все равно ведь им всего не съесть: и мед, и мясо, и овощи продают на базаре.

На центральном проспекте ветер с Томи несет запах мокрых тальников. Возле зданий часто стоят тележки мороженщиков. Прошу, чтобы купили мороженое. Старичок выдавливает порцию из жестяной вафельницы. Купили шоколадное, а есть еще яичное, сливочное, малиновое, кремовое, фруктовое — у каждого свой вкус.

Впереди показались буйно зазеленевшие макушки деревьев горсада, доносятся обрывки мелодии, которую исполняет невидимый пока оркестр. Мы проходим возле бочек с пивом, стоящих прямо на тротуаре, перед бочками — длиннющая очередь, позвякивают бидончики, графины.

— В ресторан! — командует отец.

Мы направляемся к странному зданию: его остроконечная крыша украшена шпилем и железным петушком, который поворачивается при каждом порыве ветра. Стен у здания нет, вместо них столбы, состоящие из завитушек, похожие на большие винты. Внутри этого здания прямо из пола растут пихты и березы, стволы их вверху проходят через потолок, а кроны шумят над крышей. Можно сесть за столик и опереться о ствол дерева. Интересно: сидишь в ресторане, а чувствуешь себя в лесу.

Наши сдвинули столики и рассаживаются вокруг пихты, я ствол могу рукой потрогать, он пахнет серой. Дядя Петя, многозначительно подмигнув Зубаркину, идет в противоположный угол зала, садится там за столик в одиночестве. Наши смотрят в его сторону, шепчутся.

Речь — об официантке Банковской. У нее муж строителем был, но строил все на свой лад. Поручат ему баню строить или, скажем, склад, а у него терем получается с резьбой. Закажут пивной ларек, а он выстроит избушку на курьих ножках, а продавщица ведь не баба-яга, ей в такой избушке торговать обидно.

Поручили ему строительство пионерских лагерей, дач — там его завитушки как раз к месту. Этот летний ресторан тоже он выстроил, потому Банковская здесь и работает. Ей, конечно, в любом ресторане рады: красивая, значит, клиентов всегда много. А она, как лето наступает, всегда в этот ресторанчик идет, потому что здесь ей муж вспоминается. Он погиб на охоте, надел меховую шапку, а кто-то подумал, что там в кустах скачет белка, выстрелил и попал Банковскому в голову.

Пять лет с той поры прошло, а Банковская ни на кого смотреть не хочет. Лицом, пышными волосами и бантиками она похожа на большую дорогую куклу. Но кукла неживая, а Банковская слишком даже живая, движется легко, как балерина.

Наши холостяки из мастерской за ней ухаживали и решили, что она неприступная, как крепость, даже разговаривать с ними не захотела. Дядя Петя, когда про это узнал, то сказал, что ему с ней подружиться — раз плюнуть. И они заключили пари. Он немым перед ней притворяется. Вот сейчас ей показывает на пальцах, мол, принесите, пожалуйста, то-то и то-то. А сам вдруг такой грустный сделался, хоть плачь и рыдай вместе с ним.

— Ну, артист,— восхищенно шепчет Зубаркин,— ему бы в цирк или на эстраду, талант!

— По-моему, мерзко это — с женщиной такие фокусы проделывать! — хмурится мать.— Вот взять да рассказать ей, какие вы свинские пари заключаете.

— И бросьте вы, Мотечка,— успокаивает ее мастер Исай Богохвалов,— и все равно у Пети ничего не получится. Банковская — это не та женщина, это —лед, северный полюс, и ей-богу же!

Мать смотрит на Банковскую пристально, как гипнотизер:

— Ничего особенного. Ноги, пожалуй, тонковаты. Конечно, кому что нравится... А ты чего воззрился! — вдруг оборачивается она к отцу.— Может, сам пойдешь, вместо Петьки к ней сядешь, слепым притворишься?

— Я — ничего... просто так... все смотрят и я тоже, — смутился отец.— Чего ты придираешься?

К нам подходит другая официантка, и отец делает заказ. Мне взяли котлету и лимонад, сами вино пьют. Блики солнца, пробиваясь сквозь хвою, падают на столы, на пол, играют в стаканах с вином. А я смотрю на дядю и глазам не верю: он там, у Банковской, так же, как я, пьет лимонад. Кто бы мог подумать? Ведь он так любит вино!

Дядя Петя поел. Банковская подходит к нему, лезет за сдачей в кармашек накрахмаленного фартучка, дядя придерживает ее руку, дескать, никакой сдачи не надо, за кого вы меня принимаете? Потупив взор, вежливо раскланивается. Из белоснежной рубашки выглядывает мощная загорелая шея, лицо торжественно-печальное — вылитая икона.

Вот он проходит мимо нас, словно незнакомый, только краешком глаза косит в сторону сада. Немного посидев для приличия, наши тоже идут.

— Ну, что,— обращается к дяде Зубаркин,— пустой номер? Говорили же, она на твои старания — ноль внимания.

— Вы обещанный ящик водки покупайте про запас,— отвечает дядя Петя.— Москва не сразу строилась, но все-таки стала больше всех городов. Вот так-то...

Мы забрели туда, где кончились аллеи и начались настоящие заросли, как в тайге. Часовщики все продолжают обсуждать дяди-Петино пари. Бынин хорохорится, что может тоже с Банковской познакомиться. Зубаркин добродушно подтрунивает над ним.

Говорят, Бынин младенцем с телеги свалился, от этого у него стали горбы. расти. Зря над ним подтрунивают. Он хоть и горбатый, но нравится мне больше нашего соседа Штаневича. Только вот упрямства в Бынине излишек и выпивает часто.

Бынин говорит Зубаркину запальчиво:

— Ты думаешь, если длинный вырос, то и мужчина? У мужчины характер должен быть мужской! Ясно?

— Характер! Вот будет драка и накладут тебе с твоим характером.

— Мне? Я лобовик! Ты еще пацан, лобовиков не знаешь!

— Если лобовик, так покажи, — просит дядя Петя.

Бынин встает, оглядывается:

— Несите доску и два гвоздя.

Дядя Петя отправляется на поиски. Бынин стоит, заложив руки за спину, ждет. Глаза у него глубокие, посмотришь в них, словно в озере тонешь, не поймешь — о чем он сейчас размышляет. Наверное, все-таки о Банковской, Дядя Петя оторвал где-то от забора доску, приколачивает ее между березами. Кирпич крошится, дядя Петя ругается, но старается приколотить как следует,

— Готово!

Бынин подходит, примеряется. Как раз на уровне его лба прибита доска. Дядя Петя знает, что делает.

— Может, не надо? — сомневается отец, Вместо ответа Бынин разбегается, руки отведены назад, голова выставлена вперед. Ударяет лбом доску. Треск. Доска разламывается пополам.

— Молодец! — кричит мать.— Ай да Бынин! Горный козел! Архар!

— Мура! — щурится дядя Петя.— Любой сможет...

— Попробуй, — говорит Бынин.

— Покажи-ка лоб,— просит дядя Петя. Ощупав ладонью бынинский лоб, отправляется за новой доской. На этот раз, мне кажется, он принес доску уже не такую толстую и, вроде, даже гниловатую. Быстро приколотив ее между деревьев, дядя Петя тоже разбегается и ударяется о доску лбом. Доска остается целой, а дядя с проклятиями отскакивает от нее. На лбу у него ссадина.

Мы идем прямой дорогой, по Горшковскому переулку, тропинкой, которая заросла высокой травой. Домики в оврагах с раскрытыми окнами, старушки на лавочках. Детвора играет в городки и в лапту.

Дома мать быстро накрывает на стол. Веселье продолжается. Люблю такие вечера, особенно, когда поют. Вот отец берет гитару и начинает наигрывать что-то одновременно грустное и веселое.


Отвори потихо-оньку калитку, —


мягко звучит его голос.


И скользни в тихий сад словно тень! —


подтягивает мать.


Не забудь потемнее накидку,

Кружева на головку-у надень!


Такая песня, словно я черное кружево вижу, а в черном что-то светлое сияет. Мне кажется, они про себя поют. Может, отец, когда в деревню Томышево ездил и тайком вызывал мать на улицу, тоже просил ее надеть накидку потемнее.

Впервые отец увидел мою мать из окна своей мастерской. В новогодний вечер пошла она по проспекту с подругами гулять. Такие вечера и теперь бывают, когда морозец не сильный и снег крупный, и небо, и дворы черные, а где-нибудь одно окно светится. К такому окну всегда тянет, вот и их потянуло. Интересно им: все вокруг гуляют, пожилые даже, а этот сидит пинцетом ковыряет, а сам не старый.

У отца как раз работа срочная была, он ведь пока не сделает — не уйдет. Они снежками — бац, бац! Рассердился отец, на улицу выскочил. Вообще он застенчивый, но тут — довели. Поймал одну и в сугроб посадил, это как раз моя будущая мать оказалась. В валенки ей снег набился, отцу пришлось ее в мастерскую вести, валенки сушить, так и познакомились.

Отец ее Иван Иванович, узнав про это знакомство, немедленно мать из города с курсов обратно забрал. Он почему-то всех городских считал жуликами. Вот тогда, тайком приезжая в Томышево, мой отец, наверно, и просил ее отворить потихоньку калитку, а потом тайно увез в Томск.

Иван Иванович запретил про беглянку упоминать. Бабушка Мария Сергеевна приедет в Томск на базар картошку продавать, зайдет к нашим, отсыплет с полведерка, больше-то нельзя — дед догадается, он за каждую картошинку отчета требовал. А потом дед погиб из-за своего казацкого характера. Поспорил на рождество с соседом, что через его избу на кошевке переедет. Избу с одной стороны снегом занесло, разогнался дед, чтобы по сугробу на крышу влететь, да ногу лошадь сломала, а сам он убился. С тех пор дядя Петя и бабушка стали у нас жить, а тетя Шура еще раньше в Томск переехала.


Вновь вспомнил я про бабушку. Скучно что-то без нее стало, хоть она не очень-то разговорчивая, строгая. Вот так живешь рядом с человеком, иногда даже на него сердишься за что-то. А расстанешься с ним — и начинаешь понимать, что без этого человека тебе трудно, что ты его, оказывается, очень любишь. Жалко, что Софрона так далеко на работу послали. Редко будем теперь с ним, и с тетей Шурой, и с бабушкой видеться...

Отец откладывает гитару, говорит мастерам:

— Ну, ладно, хлопцы, прощаться будем. Хоть завтра и выходной, думаю я над этими деревянными часами поработать. Заинтересовали они меня, любопытный механизм…

4. ЛЕГКО ЛИ БЫТЬ ПОДЛЫМ

Скоро в школу. Начну учиться, тогда отец не разрешит мне приходить в мастерскую, чтобы ничто меня от учебы не отвлекало. Ну, а пока ежедневно хожу с отцом и дядей на работу. Раньше с нами вместе ходил Штаневич, наши окна выходят в его сад. Он иногда даже в окно нам утром стучал, дескать, как вы — готовы? А теперь выжидает, когда мы уйдем, или уходит раньше нас, только бы не идти вместе.

Сегодня Штаневич не рассчитал и столкнулся с нами на улице, как говорят, носом к носу. Смутился, бормочет что-то, кашляет.

— Идемте вместе, — усмехнулся отец,— чего уж там, в мастерской-то вместе сидим.

У входа в мастерскую Штаневич замешкался, видно, неудобно ему входить вместе с нами. Мастера демонстративно отворачиваются от Андрона.

— И если я написал на вас заявление, то потому, что у меня создалось впечатление, — заглядывает в лицо отцу Штаневич.

— У меня тоже создалось впечатление, — отвечает отец,— забудем об этом!

Легко сказать — забудем! Я так не смогу забыть. Мы в тот вечер сидели дома, отец, как обычно, за своим домашним верстаком с лупой в глазу согнулся, я и мать читали, а дяди Пети дома не было, он приходит поздно ночью, а где бывает — никому не говорит. И вот внизу позвонили, я побежал узнать, кто пришел. Слышу голос Садыса:

— Открой, вам телеграмма!

Я сдуру и открыл. Смотрю — входит незнакомый дядька, а за ним два жильца из соседней усадьбы. Я и спросить не успел, чего им надо, они быстро мимо меня — и в комнату.

Незнакомый человек показал отцу удостоверение и давай все на верстаке рассматривать и в тетрадь записывать, а жильцам, пришедшим из соседней усадьбы, сказал, чтобы были свидетелями. Я удивился: разве мой отец жулик какой, что они на него протокол составляют? Вот уже полгода отец, вечерами мастерит особенные ручные часы, которые будут каждую четверть часа «Интернационал» играть, но что ж тут такого? Разве он виноват, что может даже такую штуку сделать? Отец так, этому дядьке и объяснил. А тот не поверил и продолжает свое:

— Все-вы так говорите! На вас поступило заявление от честного мастера-труженика Андрона Ивановича Штаневича, и я вижу, что он прав. Вы берете заказы на дом. Все механизмы я актирую и забираю, придется вам вечерний патент оплачивать...

У отца руки затряслись, а мать начала с дядькой ругаться. У меня от обиды слезы выступили. Хотелось объяснить, какой хороший человек мой отец. Но, как назло, все слова вдруг вылетели из головы, я смог сказать только:

— Вы моего папку не знаете... вот... а говорите...

Я, чувствую, покраснел, вроде сам был в чем-то виноват, хотя оправдываться было не в чем. А дядька этот даже не посмотрел в мою сторону.

Через несколько дней отец ходил на какую-то комиссию, ему там дали бумагу, по которой он должен был ни за что заплатить много денег, а механизмы, из которых он. мастерил свою диковину, конфисковали. Потом мать взяла у председателя артели товарища Елькина справку, а у работников часовой мастерской коллективное заявление и пошла в горсовет. Не знаю, что она говорила в горсовете, но отцу вернули все механизмы, разрешили делать часы с «Интернационалом» и денег с него не взяли.

Да и как иначе? Отец всю свою жизнь своему делу отдал. Посмотрите на него хоть утром, хоть вечером, у него всегда под правым глазом краснеет полукруглая складка. Отец говорит, что такая складка под глазом бывает только у английских лордов — от монокля, и у старых часовщиков — от лупы.

У меня пока под правым глазом складки нет, но лупу я тоже держать умею. Те, кто к ней не привык, стараются удержать ее, щурясь и напрягая мышцы, а этого делать не следует: вставляя лупу, чуть-чуть натяните кожу под глазом и бровью и сразу расслабьте, и лупа будет держаться. Отец же ее держит уже около тридцати лет.

У нас есть фотокарточка: отец в большом картузе стоит у той мастерской, где и теперь работает, только вывеска на ней другая: «Точное время г-на Бавыкина». Хозяин — рядом, одет хорошо и не злой с виду.

Родился мой отец в Саратове. Его отец участвовал в рабочем кружке, от ареста уехал с семьей в Сибирь, по дороге жена у него умерла, а сам он доехал до Томска, да тоже простудился и помер прямо на постоялом дворе. И вот моего отца, которому тогда было всего десять лет, в лютый мороз с постоялого на улицу вышибли. Куда было идти? Бродил-бродил он по незнакомому городу и на одной из улиц увидел разбитую витрину, залез внутрь — между стеклами все-таки не так дует. Утром его из витрины вытащил дядька и давай за ворот трясти:

— Ты вор? Полицию позвать?

Дядька оказался часовщиком Бавыкиным. Перед этим кто-то стекло кокнул, а нового вставить не успели. Из-за этого стекла судьба отцова повернулась.

Бавыкин дал ему подписать контракт: десять лет мальчик должен работать бесплатно, а когда ему двадцать исполнится и придет время жениться, он будет обучен часовому мастерству и полностью обеспечен инструментом.

У моего отца сейчас все нижние зубы золотые. Недавно вставил, а то все без зубов ходил. Хозяин обучал по-особому. Часы любят чистоту. Чтоб к ней привыкнуть, ученик мыл полы в мастерской и хозяйских комнатах. Чтоб привыкнуть к точности и осторожности, ученик нянчил хозяйского младенца, тоже — хрупкий механизм.

Раз Бавыкин с женой в театр ушел, ученик качал младенца и заснул на полу. Снился ему оркестр, барабанщики и певица, которая тонким голосом пела. А это Бавыкин из театра вернулся, в дверь стучал, а младенец криком заходился. Хозяин дверь высадил и ученику сапогом —в зубы! После шутил: мяса меньше есть будешь, дешевле прожить.

Не учили отца, сам до всего дошел. Однажды Бавыкин утерял вилочку от швейцарских часов. Это бывает, хотя у каждого верстака бортик сделан, и с него на колени мастеру белая тряпица свисает, чтобы деталь, выскочившая из пинцета, зацепиться могла. Если все же деталь на пол скатилась, мастер должен уметь ее найти. Магнитом пользоваться нельзя — часы намагнитятся, к тому же, магнит только сталь берет, а если деталь латунная? Ищут так: специальной щеточкой обметают одежду, стул, затем сметают пыль со всего пола в белую бумажку. Пол фанерой застелен, швы мастикой промазаны, но найти деталь, которая в десять раз меньше игольного ушка, не просто.

Бавыкин искал вилочку три дня, никому в мастерскую заходить не разрешал, работа остановилась. Хозяйка часов была женой важного чиновника. Тогда отец и вызвался выточить новую вилочку. Его подняли на смех, а он три дня работал и сделал. Заказчице выдали часы «в хорошем ходу», ей и не снилось, сколько с ее часами возни было. А утерянную вилочку Бавыкин через неделю нашел возле гардероба у себя дома, сверкнула вдруг в луче солнца. Понятно, что он ее туда на одежде занес.

С тех пор отцу поручали самые сложные работы. Так и шло. А в гражданскую войну Бавыкин с колчаковцами смылся и весь инструмент увез. Мастера разбрелись кто куда, а отец все в той мастерской сидел, сделал вручную корнцанги, отвертки, помаленьку заказы брать стал. Пришел финагент:

— Кто такой? На каком основании?!

Отец сказал: мол, на основании того, что кушать хочется, а хозяин смылся. Финагент говорит:

— Раз такое дело, организуем народную артель, набирайте мастеров.

Тогда и повесили новую вывеску, которая теперь висит.

Мастера все эту историю знают, потому особенно злы на Штаневича. Богохвалов говорит:

— И чего ты, Андрон, человеку душу мотаешь? Николай Николаевич у нас партийный и вообще...

— Проверять всех надо, понял-нет? — оправдывается Штаневич.— А в партию я бы тоже вступил, если захотел бы.

Исай смотрит на него пристально:

— А кто бы тебя принял, эсера бывшего? Думаешь, не слыхали?

— То были заблуждения молодости, понял-нет?

— Ау Колчака служил — тоже заблудился? Николай Николаевич был красноармейцем.

— Он в гражданскую молодой был, а то бы и его мобилизовали. А от Колчака я потом сбежал, документы есть, понял?

— А почему же в Красную Армию потом не пошел?

Штаневич ерзает на стуле:

— По здоровью... сердце у меня, понял? Гипертония...

— Странное у тебя сердце! — качает головой Исай,— белым служить не болело, а Советской власти — сразу больным сделалось.

Штаневич разбирает часы и ворчит себе под нос:

— Все хороши! Если он такой принципиальный, понял, зачем семейственность разводит, родственников на теплые места устраивает?

Тонкие шнурочки дяди-Петиных бровей сходятся у переносицы:

— Ты на кого намекаешь, сосиска, сукном обтянутая? Да я из твоей головы глобус сделаю!

Штаневич теряется под взглядом пронзительных дядиных глаз:

— Не понял, понял,— в каком это смысле глобус?

— А в таком! Вертеться вокруг оси будет, как глобус! Теперь понял?

— Брось, Петро, лучше делом займись, — примирительно говорит отец.

Откуда такие люди, как Штаневич, берутся?

Я много слыхал от мастеров про этого человека. Он вообще-то к часовому делу неспособный. Сначала работал в скупочном магазине приемщиком, приходилось и часы принимать, там он с ними немного познакомился. Но в основном он в скупке интересовался золотом. Какую бы золотую вещь ни приносили, он обязательно тер ее об суконку, как будто для того, чтобы узнать, золото это или нет. На суконке оставался чуть заметный золотой след. Суконки Штаневич складывал в ящик, а в конце недели сжигал в тигле, и на дне его оставалась маленькая золотая крупинка. Сколько таких крупинок накопил Андрон в скупочном магазине — трудно сказать, но с должности приемщика его турнули.

Во время нэпа Андрон открыл собственную мастерскую, на вывеске была его фамилия. Наберет Штаневич заказов и несет молодым мастерам, которые заработать хотят, сам с клиента возьмет десятку, а мастеру заплатит пятерку. А клиентам откуда знать, что Андрон и не мастер совсем? Они ему заказ сдали, у него же получили. Часы идут хорошо, значит и Андрон мастер хороший. Так он и жил. Потом разоблачили все же и мастерскую закрыли. Долго он без работы мыкался, даже, говорят, нанимался белить. И вот упросил однажды отца принять его, подучить немного, мол, кое-что уже в часах понимает.

...У приемного окошечка столпились заказчики. Отец углубился в работу. Я подхожу к дяде Пете, который пытается собрать вычищенные им часы, и шепотом даю советы.

Мастера все шутники. Кто-нибудь спросит:

— Где мой лобзик?

С другого конца мастерской откликаются:

— У меня! — А когда хозяин лобзика подойдет, добавляют: — Нету!

Ругаться бесполезно: человек правильно сказал: «У меня нету», только не сразу, а с остановкой.

Сейчас Бынин подмигивает дяде Пете и сует ему в руку баланс от будильника — колесико, надетое на ось, концы которой острые, как иголки. Штаневич как раз привстает, чтобы повесить хронометр на проверочную доску, дядя ловко втыкает баланс в подушечку. Штаневич садится и тут же с визгом вскакивает, как ужаленный. Поднимается такой смех, что даже заказчики за перегородкой, которые ничего не видели и не знают, в чем дело, тоже начинают смеяться. Исай Богохвалов схватился за толстый свой живот, трясется весь и вскрикивает:

— И что это делается! И не могу, ей-богу!

У Бынина от смеха слезы выступили. Отец старается быть серьезным, но губы сами расползаются в улыбку.

— Хулиганы! — кричит Штаневич, потирая уколотое место.— Я, понял, к председателю артели товарищу Елькину пойду! Попомните!

Он выскакивает из мастерской, сильно хлопнув дверью.

Дядя Петя неосторожно прижал плату и сломал ось секундного колеса, я был уверен, что этим кончится. У дяди Пети даже пот на лбу выступил.

Леня Зубаркин работает февкой, это — трубочка, толстый конец которой берут в губы и дуют изо всех сил: из тонкого конца вырывается струйка воздуха, она разогревает добела уголек, на котором лежит серебряная пластинка. Дуть нужно непрерывно, иначе серебро не расплавится и пайка не получится. Тут нужно так наловчиться, чтобы одновременно носом набирать воздух и выдувать его изо рта. Не каждый мастер это умеет, у моего отца это получается здорово. Леня Зубаркин многое у него перенял, а вот февкой по-настоящему овладеть никак не может. У меня, сколько ни пробовал, вообще ничего не получается: пока воздух носом набираю, уголек остывает.

У окошек мастерской торчат зеваки. А чего смотреть? Все равно ничего не понимают. Мне вот понятно, что мастера делают, оттого и любопытно.

На проверочной доске часов становится все больше. Ручные и карманные висят отдельно, на них, как на будильниках и настенных часах, время разное: одни убегают, другие отстают, их еще регулировать будут, вот только выяснят, какую разницу они дают за сутки.

Клиенты, которые заглядывают в окошечко, никак не могут понять: сколько же сейчас в самом деле времени? Так и надо! Не заглядывайте, куда вас не просят!

5. ДЮМА-ОТЕЦ, САДЫС И ДРУГИЕ

Когда первого сентября я собирался в школу, мать велела мне. надеть матроску, которую купила на толкучке. Ей кажется, что эта матроска мне очень идет. Вот так зимой она Унты носить заставляла, меня из-за них стали Папаниным звать, а из-за матроски, может, моряком с разбитого корыта назовут или еще похуже. Скажем, почему Юрку все Садысом зовут? Потому что он в детстве чересчур вежливым был: кто бы ни пришел — всех приглашал садиться, но получалось у него не «садись», а «садыс».

Но чем больше подрастал Садыс, тем больше становился невежливым. А потом еще хитрым и вредным стал. Когда нам лет по пять было, он меня очень обидел. У нас в сенях большой металлический крюк, которым двери запираются. Когда сени отперты, крюк этот чуть не до земли свисает. В сильные морозы он покрывается инеем. Вот Садыс и говорит мне:

— А ты никогда не пробовал крюк лизать? Он ведь сладкий!

Я почувствовал подвох и говорю:

— Может, и сладкий, так ведь холодный?

А Юрка вместо ответа взял и лизнул крюк и всем своим видом показал, что ему очень приятно. Не знаю, что со мной произошло, но только я вдруг Юрке поверил, взял и тоже крюк лизнул. Язык и прилип к холодному железу. Я рванулся, на крюке кусочек кожи остался, а из языка кровь пошла. Потом-то я узнал, что Юрка, прежде чем крюк лизнуть, положил на язык кусок промокашки. Я решил ему больше ни в чем не доверять.

Начались занятия в школе. Садыс, как всегда, на задней парте пристроился. Там ему удобнее диктант или задачу списать. Вызовут к доске, он начинает переминаться с ноги на ногу, смотрит на учителя жалобно, рассказывает, что отца у него нет, живет он только с матерью, поэтому жизнь у них трудная. Учитель и поставит ему «посредственно», хотя надо бы поставить «плохо» или «очень плохо». Но Садыс так ласково в глаза учителю глядит, так искренне клянется, что к следующему уроку обязательно все выучит, что некоторые учителя смягчаются.

Садыс любит дежурить по классу, наверное, потому, что тогда ему удается немного покомандовать. В день дежурства он приходит в класс пораньше и тщательно протирает стол учителя, заправляет ему чернилку-непроливашку чернилами, протирает доску. Никого до звонка в класс не пустит.

Я раз пораньше пришел. Он меня пустил — все-таки в одной ограде живем. Смотрел-смотрел на мои ботинки и говорит:

— Спорим, что в моих ботинках не сможешь по всему школьному коридору и обратно прогуляться?

Я посмотрел на его ботинки. Обыкновенные. И размер такой же, наверное, как у меня. Ну, думаю, сейчас мы переобуваться станем, а он возьмет, да в свой ботинок иголку или булавку воткнет. Но я-то не лыком шитый! Прежде чем его ботинки обувать, сначала все внутри прощупаю. Что ж, говорю, спорим. А на что? Он сказал, что на два перышка с шишечками. И показал мне эти перышки, А это большая редкость, в магазине их почти не бывает. Я быстренько разулся, свои ботинки Садысу отдал, взял его обутки, быстро внутри пальцами обшарил — нет ничего. Обул — хорошо! Вышел в коридор. Да я не то что раз, хоть десять раз пройду! И давай топать по коридору.

Вернулся. Хотел в класс зайти. А Садыс говорит:

— Теперь уже нельзя заходить. Скоро урок. Вот тебе твои ботинки.

Я переобулся, отдал ему его обувь, а тут вскоре звонок зазвенел. Ребята в класс побежали. И классный руководитель Петр Сергеевич зашел. Мы все встали. Он развернул классный журнал, смотрел-смотрел в него, а потом вдруг на потолок глянул:

— Эт-то что такое?!

Мы тоже на потолок посмотрели, а по всему потолку идут следы.

Садыс говорит:

— Я, Петр Сергеевич, не знаю, кто это сделал. Я как раз выходил тряпку намочить. Вот в это время кто-то и напакостил.

Петр Сергеевич поправил очки:

— Кто это сделал, вероятно, подумал, что его трудно найти. А это очень просто. Я попрошу всех встать и показать мне свои ноги.

Мы выстроились возле стены. Петр Сергеевич троим велел снять ботинки, а остальным разрешил сесть, потому что и так было видно, что не они наследили. И вот мы трое сняли ботинки, Петр Сергеевич встал на стол и рядом со следами на потолке отпечатал след сначала одного ботинка, затем другого, третьего. На Ямской возле школы грязь была непролазная, ботинки наши сырые, и следы отпечатались хорошо.

— Ну вот,— сказал учитель, — это Коли Николаева работа. Видите, на левом ботинке подошва с трещинкой у носка? Такой след Колины ботинки оставляют. Кто бы мог подумать? Способный мальчик. Правда, ленивый. А он, оказывается, еще и хулиган!

И пошел рассказывать, сколько трудов стоило побелить потолки, и какое это варварство — так поступать. И намекнул, что я живу в зажиточной семье и, видно, плохо знаю, что такое труд. И велел мне идти за матерью. А Садыс потихоньку, но так, чтоб учитель слышал, сказал:

— Где ж ему труд знать! Ест, что хочет, спит, на чем-хочет, как сыр в масле катается!

Такая обида меня взяла! Провел меня этот Юрка! Опять провел, и никому ничего доказать нельзя. Я не пошел домой, мать вызывать не стал, прошатался по улицам до того времени, когда занятия должны были кончиться, а потом явился домой, как ни в чем не бывало.

Но вышло еще хуже, потому что Петр Сергеевич сам к нам пришел. И рассказал, что я порой на уроках плохо себя веду, что с соседом по парте Витькой Кротенко во время уроков разговариваю.

Ушел он. Мать ругалась. Стали с отцом советоваться, как со мной быть, что делать. Я рассказал им все про Садыса, как он меня обманул. Но они не поверили.

— Молчи уж! — сказала мать.— Имей хоть мужество в своем разгильдяйстве признаться. Ох, и в кого же ты такой уродился?

Я хотел сказать, что, дескать, в нее, но промолчал. Мне и так могло крепко попасть. А она все продолжала ругаться:

— Ох, неужели же он вырастет таким, как Петька?!

А я подумал, что хорошо бы мне быть таким, как дядя, да где уж! Таланта нет. Его-то никто так не проведет и не обидит. Он со всеми находит быстро общий язык.

Вот и с официанткой Банковской он все-таки познакомился. Все ходил в тот летний ресторан до самого закрытия. Придет, сядет за столик, грустный сделается и на салфетке заказ напишет. Лимонад ему требуется, какао там, яичница. Сам почти не ест, а все на Банковскую смотрит. Посидит-посидит, расплатится и уйдет. Так он почти три месяца ходил, а однажды взял да и написал на салфетке, что он несчастный, одинокий, дескать, проводил бы ее, да опасается, что ей с калекой идти неприятно будет. Банковской его стало жалко: молодой, красивый и — немой. Она не смогла отказать. С тех пор они вечерами стали прогуливаться вместе. Дядя Петя, что надо, на пальцах ей показывает, а если непонятно, так у него записная книжка в кармане — напишет на листке, вырвет его и ей подаст. Так, мол, и так: погода хорошая, я очень счастлив. А когда в записной книжке ни одного листка не осталось, вдруг он заговорил. Рассказал ей, что не видел иного способа познакомиться. Она его пригласила в гости. Он часто к ней стал ходить, а потом и нас пригласил туда.

Дом у Банковской особенный: с мезонином и выстроен в виде терема. В мезонине к потолку ведет винтовая железная лестница, взбираешься по ней и крутишься, как волчок, а в потолке вместо двери дыра с крышкой, как у подполья, люком называется.

У Банковской вообще много необыкновенного. Я, когда к ней впервые попал, чуть не растерялся, В прихожей вместо вешалки — оленьи рога.

Банковская сказала:

— Мой муж был охотником, пойдем, я покажу тебе чучела.

Пошли мы по комнатам, а там чего только нет! Вцепившись когтями в толстые кедровые ветки, сидели коршуны, совы, все — как живые. Были там чучела глухарей, тетеревов, рябчиков, зайцев, лисиц. На стенах развешены разные ружья, манки, рожки и много всяких штучек, каких я раньше никогда не видел. Банковская объяснила, для чего они, да разве сразу запомнишь! На полу были расстелены медвежьи шкуры, а в спальне медведь стоял, протянув вперед лапы, словно хотел обнять кого-то. Все мы хвалили чучела, а дядя дернул медведя за хвост:

— Возможно, что ее охотник это все на толкучке покупал, а ей только рассказывал про свои подвиги.

Банковская почему-то не возражала, только поглядывала на дядю грустно. А позже я узнал, что она сдала всех зверей в комиссионку, а медведя — в центральный ресторан. Медведь там и сейчас стоит, в лапы ему поднос дали, а на подносе — графин и рюмки. Банковской только ружья на память о муже остались.

Мать надеялась, что дядя женится на Банковской и остепенится. Но дядя все почему-то не женился. Осенью ему на лотерейный билет пятьсот рублей выпало. Мать обрадовалась, сказала, что теперь он приоденется, не будет по выходным отцовские костюмы трепать, да и туфли тоже. Туфель не жалко, но в центре всюду гравий насыпан — подошвы, как на огне, горят. Мать рассчитывала, что дядя теперь будет давать деньги на еду.

Прошло две недели, а дядя костюмов не покупает, на продукты ни рубля не дает и вообще про деньги молчит. Мать спрашивает:

— Ты деньги выигранные получил?

— Нет, — отвечает он равнодушно, — в сберкассе инвентаризация.

В выходной дядя стал отцов пиджак надевать, желтые штиблеты из шкафа достал. Мать в них вцепилась:

— Куда?

— Тебе-то что? Ты кто мне, нянька?

Заметив, что мать сильно рассержена, поняв, что в этот раз она может туфли не дать, дядя назвал ее заграничным именем Мэри и попросил:

— Последний раз, сестренка, очень нужно.

Она сделала вид, что ей все равно, но едва он вышел, двинулась следом. Я из калитки смотрел, как она его выслеживала. Несколько шагов сделает, к стенке прижмется, за столбом постоит и — дальше. Настоящий шпион!

Мать думала, что дядя Петя отправился в ресторан выигрыш пропивать, и ошиблась. Он пошел в «Испр», в такой дом, где сироты, бывшие беспризорники и правонарушители живут. Оказывается, он там несколько раз выступал с фокусами и познакомился не только со всеми воспитанниками, но и с директором этого дома.

Вошел он в ворота, мать — за дерево и наблюдает.

У главного входа стояло что-то, накрытое белым покрывалом, а вокруг собрались воспитатели, ребятишки.

Дядя Петя на верхнюю ступеньку крыльца взошел вместе с директором «Испра» и художником Пинегиным, тем самым, который когда-то мои рисовальные способности проверял. Он давно дружит с нашей семьей и, конечно, понимает дядино увлечение литературой. Директор вышел чуть вперед. и сказал, что, дескать, в «Испре» большой культурный праздник, что ихнему коллективу Петр Иванович Коруна дарит бюст знаменитого писателя Дюма, а изготовил этот бюст по заказу товарища Коруны знаменитый художник Пинегин и что от этого исправцам будет огромная польза.

Затем дядя Петя откашлялся и сказал, что это бюст не просто писателя Дюма, а Дюма-отца.

В тот момент, когда сняли покрывало и все кричали «ура», дядя спросил художника: ,

— А ты не перепутал? Это точно отец? Без дураков? А то ведь знаешь, мне сына даром не надо, я отца заказывал.

Матери это дядино увлечение искусством почему-то не понравилось. А дядя, как только начался цирковой сезон, в цирк зачастил. Он там со всеми борцами познакомился. Дома он вырезал из картона фигурки борцов, очень похожие, и каждому на спине писал фамилию. Две таких фигурки. соединяют нитяным колечком, ставят на газету и тихонько трясут, фигурки падают, которая оказывается сверху, тот борец и победил. Этой игрой даже мой отец увлекался, про меня и говорить нечего. Конечно, мы играем, когда мать не видит. А я так места себе не нахожу, когда над куполом зажигается электрический гимнаст на трапеции и надпись: «Цирк». По этой надписи я читать учился.

Задолго до открытия сезона в людных местах на заборах появляется загадочная надпись: «Анонс!» Я как ее увижу, представляю, как громыхают по рельсам вагоны, в которых покачивают хоботами слоны, грустят львы. Пока еще спрятаны за стенами вагонов бисерные костюмы, трапеции, канаты, тумбы. Поезд еще далеко, может, возле Щучьего, но по заборам кто-то невидимый каждое утро распластывает все новые плакаты: «Скоро! Скоро! При участии мастеров!» Нарастает ожидание. Пока в афишах ничего определенного, только на одной: «К вам едет Лазаренко!»

А в один из первых морозных дней дядя Петя возвратился домой в сильном возбуждении:

— Тринадцать Альби приехали! Контрамарку за миллион не купишь! Трудно будет вас провести, но я сделаю...

Чтобы скоротать путь к цирку, пробирались задворками, скользили по льду Ушайки, утопали в сугробах.

И вот запах сырых опилок, полумрак, зал приглушенно гудит. Над главным входом невидимые фагот и скрипка издают несколько беспорядочных звуков и умолкают, словно испугавшись чего-то. И вдруг — марш, вспыхивают опоясывающие арену прожектора. Униформисты стоят, словно каменные, а инспектор манежа объявляет первый номер.

А Лазаренко? Как мы ждали его выхода! Подошло долгожданное третье отделение. Инспектор манежа прокашлялся:

— Уважаемая публика! Виталий Лазаренко устал с дороги и выступать не может... Вместо него...

Инспектору не дали договорить. Одни свистели, другие топали. Какой-то чудак в рабочем костюме спускался с галерки, выкрикивая: «Я пришел только ради Лазаренко! Отдайте мои деньги обратно!» Инспектор испуганно замахал руками, а чудак бежал по проходу, только ноги мелькали, и когда до арены осталось три ряда, он как прыгнул, крутя сальто, перелетел через публику и встал на манеж, Тут все поняли, что это и есть Лазаренко. А в антракте мы шли в конюшни, где стояли знаменитые ученые лошади Александрова-Сержа, и каждый мог купить на пятак морковки и угостить этих замечательных лошадей.

Дома и на работе дядя Петя изо всех сил старается вести себя хорошо, чтобы никаких огорчений у матери не было. Но это не всегда у него получается.

Разве дядя виноват, что Андрон пишет в контору жалобы. Длина верстака должна позволять каждому мастеру свободно положить локти на верстак, но с тех пор, как дядю поместили рядом с Андроном, одному его локтю не хватает полсантиметра пространства. Штаневич требует, чтобы его пересадили на другое место. Ясно, что ему хочется сидеть у окна, выходящего на северную сторону, в него падает мягкий свет, не дающий теней. Но там сидят лучшие мастера, Андрона туда все равно не посадят.

В одном из своих заявлений Штаневич указал, что дядя мой плохо еще знает часовое дело, что он к тому же — совместитель. Тут-то и выяснилось, что дядя по вечерам работает в цирке униформистом. Дядя пояснил дома, что подсмотрит там приемы и со временем станет жонглером или канатоходцем. Мать сказала:

— Всю жизнь болтался, как шевяк в проруби, не надоело?

Мать очень недовольна дядиными увлечениями. Она опасается, чтобы я не вырос похожим на дядю. А я думаю, что это было бы для меня великое счастье.

6. В МАСТЕРСКОЙ ЗВУЧИТ «ИНТЕРНАЦИОНАЛ»

Бывают зимы, когда наваливает столько снега, что он лежит до конца апреля. Так было и теперь. Приближались первомайские праздники, а во дворах, на берегу Ушайки еще лежал снег. Он, правда, осел, стал рыхлым и ноздреватым, но его еще было много. И тогда в наш двор высыпали стар и млад, чтобы к первомайскому празднику очистить все вокруг. Снег мы собирали в стоявшей на санях здоровенный короб, затем вывозили к Ушайке и там на берегу сваливали.


Я тоже орудовал лопатой и думал о том, что своими руками укорачиваю зиму. Мне было немножко жаль, что она кончалась. Есть в ней немало прекрасного — катание, например.

Еще в прошлую зиму.я катал Верку Прасковьеву на санях и представлял ее Гердой из сказки. А в эту зиму она уже выросла такая, что в санки не поместится. Какая уж теперь из нее Герда!

Всю зиму я катался и на санях и на коньках один и представлял, что цепляюсь к саням Снежной королевы. Летит мимо кошева, прицепишься к ней длинным проволочным крючком, мчишься в темноте, так, словно это не ты движешься, а мимо пролетают желтые пятна далеких и близких окон. Кошевка в несколько минут унесет тебя на другой конец города. Куда она поедет, куда свернет — неизвестно, в этом-то вся и прелесть.

Подвода — хуже, но тоже ничего. Бывает мороз такой, что туман кругом, но издали слышишь: полозья скрипят, лошади всхрапывают. Выныривают из тумана закуржавевшие лошадки. На первых санях сидит возница и из глубины громадного тулупа покрикивает лениво и важно: «Н-но!». Вторая лошадь за узду привязана к первым саням, следом третья лошадь и так далее. Иногда подвода бывает в пять-шесть саней, цепляйся смело, если хозяин и заметит, то всегда успеешь убежать. Только подводы движутся медленно, а мы любим скорость, хочется куда-то лететь, мчаться, чем быстрее, тем лучше.

Надышишься морозным воздухом так, что кажется — сам весь из воздуха состоишь, идешь домой с одним желанием: упасть в постель, а на снегу возле дома словно кто желток разлил, это — фонарь, освещающий табличку с номером дома.. В мороз лампочки лопаются, как мыльные пузыри, меняют их часто.

Но теперь мы увозили со двора остатки зимы. Дядя Петя так работал ломом, что ему стало жарко, он скинул полушубок, остался в одной майке, тело в прошлогоднем загаре, как шоколад. Верка Прасковьева смотрела так, словно ей хотелось откусить кусочек. Моя мать с крыльца крикнула:

— Петька! Сдурел! Оденься сейчас же!

А дядя никакой простуды не боится. Да и тепло было. Хотьи снега еще много, но солнышко пригревало, с сосулек капало, позванивало: тень, тень, тень! И мне, вспомнилось, что все последние вечера у нас дома почти такой же звук был слышен. Это отец доделывал свои музыкальные часы. Иногда он засиживался до поздней ночи, и, уже засыпая, я слышал, как у него на верстаке что-то позванивало: тень, тень!

Дядя Петя разогнал короб со снегом, сам стал на запятки и мчался с санями под уклон. На берегу короб перевернулся, шоколадное тело скрылось в снегу. Затем дядя выскочил из снежной каши и вприпрыжку повез пустой короб обратно. Схватил с воткнутой в снег лопаты свитер, стал растираться, полушубок зажал между колен. Верка подошла и сказала:

— Дайте, Петя, подержу...

Следующий короб доверили везти мальчишкам. Мы с Садысом стали на запятки, оттолкнулись ногами. Сани ехали все быстрее. Приближался откос, по которому мы могли съехать на лед.

— Ванте, тормози в лапте! — вдруг завопил Садыс и спрыгнул с саней. Я мчался дальше, мог бы на лед скатиться, но стоявший на берегу парнишка из соседней усадьбы, Витька Кротенко, крикнул мне:

— Заушаечники!

Так у нас называют тех, кто за Ушайкой живет. Зимой у нас вражда: если мы к ихнему берегу подойдем, они нас ловят, они к нашему берегу подойдут — мы их ловим. Могут но шее дать или веревочку, которой коньки подвязаны, перерезать, ковыляй домой и коньки в руке неси. Иногда мы собираемся в отряды и обстреливаем друг друга снежками.

Заушаечники возле самого нашего берега около парнушки суетились. Парнушку эту, как только станет лед, строят на реке Дюба с отцом, а весной раскатывают по бревнышку и увозят к себе во двор. Зимой в ней печка-буржуйка топится, во льду две продолговатые проруби, по краям положены доски. Женщины встают на них коленками и полощут белье. Вода в проруби ледяная, но от белья валит пар, и кажется, что — кипяток. Я раз руку туда сунул, мать заругалась: утонешь! А в прорубь свалиться и вправду просто. Однажды мать Юрки Садыса тетя Агаша поскользнулась и — в прорубь. Думали — конец ей, но у Дюбы предусмотрено: он за парнушкой полынью продолбил, чтобы упущенное белье ловить, в нее тетя Агаша и выскочила.

Проруби зимними ночами сильно обмерзают, их каждое утро заново кайлить надо. Зато и драл Дюба за вход в парнушку с каждой хозяйки по рублю. Зайди кто бесплатно, так он, пожалуй, и утопит. Теперь он должен был парнушку разобрать, ведь скоро лед тронется, да, видимо, не успел.

Заушаечники сдирали с парнушки доски, кричали:

— Соломы тащи! Поджигай гадскую парнушку!

Понятно, что они хотели Дюбе насолить. Он как в мальчишечью игру вмешивается? Поймает заушаечного пацана, ага, мол, вражеский лазутчик! Снимет с него шапку и коньки, потом на толкучке загонит.

Садыс спрыгнул с саней, меня не предупредил и исчез куда-то. Пока я оглядывался, он появился вместе с Дюбой. Дюба опух с похмелья, волосы из-под шапки в разные стороны торчат, а в руке — ружье.

Дюба поднял ружье и стал на заушаечников наводить.

«Что ж это такое?! — подумал я.— Это ж не снежки, не игра! Как же можно в людей стрелять?» Смотрю, Садыс улыбнулся:

— Пимы сними!

— Зачем это? — спросил я.

— Сердце искать, оно теперь у тебя в пятке!

Хотел я ему тоже что-нибудь такое ответить, но тут прибежали к берегу отец и дядя. Дюба увидел их, ружьем замахал:

— Не подходи на два с половиной шага!

Дядя подвигался бочком:

— Чего ты? Я ведь только посмотреть — какого оно калибра! — Вдруг, обернувшись, дядя воскликнул: — А с парнушкой твоей что стало!

Дюба посмотрел в сторону парнушки, в этот момент дядя выбил у него ружье, сделал подножку, сел на Дюбу, отделил ствол от приклада и начал этим стволом Дюбу лупцевать:

— Не пу-гай де-тей! Зря форс не гни!

Потом дядя размахнулся и отправил ствол в прорубь, ту-да же бросил и приклад. Дюба искал в снегу шапку, всхлипывая, говорил дяде:

— Попомнишь... Такое же купишь, не то, не я буду...

Дядя посмотрел Дюбе прямо в глаза:

— Я тебе корову куплю без рогов и хвоста. Понял? Потихушник! Сундук деревенский!

Мать тоже прибежала на берег, потянула отца и дядю за рукава. Я пошел за ними. Мать говорила:

— Надо было милицию вызвать, а самим не ввязываться. Он потом знаете что может устроить?! Это ж баклан, бандит настоящий!

Дядя Петя ее успокаивал:

— Я таких губошлепов видал и через забор кидал!

Мать рассердилась:

— Тебе лишь бы кулаки почесать! Всегда во все такие дела надо ввязаться!

Дядя вздохнул и скромно сказал:

— Что же поделаешь, если я, может, единственный тут мужчина, на всей этой Ямской улице.

Мать прищурилась и ответила:

— А мне кажется, что ты на этой улице единственный трепач.

Но вот наступил праздник Первомая, и мать сама смогла убедиться, что зря так про дядю говорила, что второго такого мужчину не только на нашей улице, но и во всей артели «Вперед», а, может, и во всем городе не найти.

Каждый коллектив на демонстрацию собирался возле своего учреждения. Возле конторы артели «Вперед» собрались фотографы, портные, парикмахеры и часовщики. Мастера из «Точмеха» держались вместе, кучкой. Бынин завернул рукав пиджака и стал проверять время. А на руке у него — штук десять часов, одни над другими. Не для хвастовства. Этого дело требует. Бывает, что часы висят на гвоздике или лежат на верстаке и ходят отлично, а выдадут их клиенту — они или спешить или отставать начинают, а то и совсем станут. Вот и считается лучшим способом проверять часы на руке.

Отец оправлял красный бантик на лацкане пиджака, дядя шутил, отбивал на тротуаре чечетку черными ботинками, которые были так начищены, что в них можно было смотреться, как в зеркало.

Когда все работники артели собрались, председатель товарищ Елькин и технорук стали думать, кому дать знамя нести. Технорук сказал, что передовику, но товарищ Елькин не вполне с ним согласился. Передовики-то бывают разные. Скажем, Бынин — передовик, но если дать ему знамя нести, никакого эффекта не будет. Надо, чтобы труженики видели, что это, действительно, идет артель с гордым названием «Вперед». Знаменосец должен обладать хорошей внешностью. Пусть даже это будет не совсем передовик. Тут выяснилось, что стройнее и мужественнее дяди Пети во всей артели мужчины не найти.

— Только тебе переодеться нужно в спортивный костюм,— сказал товарищ Елькин.

Тут же кладовщик принес брюки, а курток не было. Дядя сказал, что может идти в майке. Когда он снял рубаху и все увидели его бицепсы, то поняли, что лучшего знаменосца быть не может. Правда, крокодил, кусающий себя за хвост, из-под майки был виден, но самую малость, только хвост и зубы, так что, кто эту татуировку раньше не видел, тому ни за что не догадаться, что там дальше — под майкой.

Началась демонстрация, и дядя шел впереди колонны, высоко держа знамя артели «Вперед», и на него глядели толпы людей. Мы с матерью тоже смотрели. Отца мы так и не увидели, он на людях стесняется, поэтому в центре колонны спрятался. Бынин же, наоборот, вылез в первый ряд, хотя его никто об этом не просил, шел вслед за дядей Петей и смотрел в небо, изо всех сил размахивая руками.

Потом прошли колонны других рабочих, и я гордился своим городом: сколько здесь разных предприятий! Работники спичфабрики пронесли огромную, сделанную из бревна спичку, картонный язык пламени поджигал картонную бочку с порохом, на которой сидел капиталист в дергуновском цилиндре. Перед колонной завода «Металлист» везли знамя на настоящем мотоцикле, рабочие, видно, его сами собрали, потому что одно колесо у него блестело никелем, а другое было черное, мотоцикл стрелял, как пулемет, и обдавал улицу сизым дымом. Прошли колонны фабрики карандашной дощечки, лесозавода, канатной мастерской и дрожжевого завода. Мне показалось, что запахло дрожжами, вспомнилось красное кирпичное здание на окраине города: там ничего не стучит, как на других фабриках, тишина, и из окон-бойниц идет такой запах, что дышать легко и приятно. Вот так пахнут дрожжи, когда их не одна осьмушка, а целые тонны. Некоторые старухи специально приходят к дрожжевому заводу подышать, чтобы бодрее себя чувствовать.

Мы с матерью пошли к памятнику погибшим борцам: за площадью, в сквере — каменная игла, и на ней фамилии людей, которых когда-то колчаковцы здесь расстреляли. Через некоторое время сюда подошли все работники артели во главе с товарищем Елькиным. Он положил к обелиску букет, снял шляпу, постоял, а потом задумчиво сказал:

— И я мог быть тут...

Все стали его просить, чтобы рассказал, как дело было, но он не захотел. Многие и так знают. Его ранили в грудь, он упал, притворился мертвым, а когда колчаковцы за лопатами пошли, незаметно уполз. Лежат теперь здесь борцы разных национальностей, мы иногда мимо проходим, о них и не думаем, привыкли. А представьте себя на их месте! Ведь все это — было! Я в тот майский день это особенно почувствовал, глядя на седую голову товарища Елькина. Даже сердце сжалось, хотя я никогда его в себе раньше не ощущал. Но потом я подумал, что всех богатеев-шкурников до моего рождения изгнали, значит, мне огорчаться теперь нечего, больше никому в скверах памятников ставить не придется.

В праздничные дни у нас в городе все жители вывешивают флаги, даже старорежимная бабка Федоренчиха укрепляет на своей избе красный флаг. Флаги на ветру полощутся, щелкают. На улицах всегда есть на что посмотреть. Вот в витрине книжного магазина сделали шалаш, и возле костра Владимир Ильич Ленин склонился над блокнотом, что-то пишет. Языки костра шевелятся, как настоящие. Над технологическим институтом лампочный паровоз крутит колесами. В витрине у рыбников сидит картонный рыбак с удочкой, поплавок в маленьком озерке покачивается. Рыбак сидит, сидит, потом р-раз! — на крючке сверкает настоящая рыбка!

Отец в этот праздник тоже сделал горожанам сюрприз. В окне мастерской кузнецы стучат по наковальне, которая установлена на земном шаре. Они людям счастье куют. Их, по рисункам художника Пинегина, из фанеры и папье-маше сделали воспитанники «Испра», а двигатель мой отец с Леней Зубаркиным изобрели. Внутри спрятаны два граммофонных механизма. Диски вращаются, приделанные к ним штифты нажимают на рычаги, приводят кузнецов в движение. Пока у одного механизма пружина раскручивается, другой надо заводить. Часовщики решили дежурить по четыре часа каждый. Сейчас отцова очередь. Мы входим в мастерскую, а там — все точмеховцы. Мастера сегодня такие нарядные: у каждого на пиджаке алый бантик, все аккуратно причесаны, кроме, разумеется, Андрона, ведь лысину не причешешь.

— Что ж вы здесь? — осведомляется отец.— Вам дежурить еще рано. Неужели не надоело в мастерской?

— Да, так вот, как-то...— отвечает за всех Бынин,— когда сидишь, работаешь, конечно, конца смены ждешь... А теперь праздники, вроде куда угодно идти можно, а ноги сами привели в мастерскую.

— Не в мастерской дело,— раздумчиво говорит Богохвалов, — мы, как старые супруги, ругаемся, ссоримся, того нам не хватает, этого, а разлучи нас на неделю — с тоски помрем.

— Одним словом — рабочий класс! — подводит итог Бынин.

— Какие мы рабочие! Мы же, понял, ничего не производим. Ремесленники мы, понял, вот кто! — оттопыривает нижнюю губу Штаневич.

— Как это не производим?! — обижается отец.— Ты зря не говори. Часов пока выпускают у нас мало, не каждый труженик может новые купить. Мы ему из старья сделаем — значит, хорошее настроение произведем, он вовремя придет и на работу, и на свидание. Только делать нужно так, чтобы часы точно шли, не отставали на пятьдесят лет. Ясно?

— Вы, понял, всегда на Штаневича, он у вас всегда виноват,— обижается Андрон.

— Это так, к слову, — начинает крутить ручку отец.— Знаете, братцы, может, наша мастерская через десять лет в небольшой заводик превратится. Завод хорошего настроения. А? Звучит?

— Верится с трудом,— качает головой Богохвалов,— до завода нам еще как до небес.

— Ну, выпуск часов, конечно, не осилим, а ты представь завод по ремонту бытовой техники. Белое здание, два десятка мастеров, станки. Что мы сейчас можем? Часы, гравировку, ну, камешек в колечко вставить. А пишущие, швейные машины кто у нас чинит? Старушка очки разобьет — куда обратиться? Зубаркин будет по совместительству киноаппараты налаживать, кино каждый день смотреть будем,— мечтает отец.

Да, отец не зря у начальства новые станки и приспособления выбивает. Недавно сам граверное дело изучил и Зубаркина натаскивал. Надо вам надпись на часах — приходите в «Точмех», Сначала металл покроют воском и пишут иголкой, потом в царапины кислоту пускают, а когда она металл выест, подправляют буквы резцом-грабштихелем. Над такой надписью полдня просидишь, зато она на всю жизнь, не то, что какие-нибудь каракули в тетрадке.

Бынин извлекает из-под верстака бутылку шампанского.

Хлопнула пробка. Зазвенели колпаки. Отец выпил свою порцию и вдруг прислонил руку к уху Бынина:

— Слышишь, Василий Андреевич?

— «Интернационал»! — восклицает Бынин.— Здорово!.. Но... постой, откуда такие часы, какой марки?

— Наша марка, марка «Точмеха»,— смеется счастливый отец.

Мастера один за другим подходят послушать его музыкальные ручные часы. Никто из них не знает, сколько бессонных ночей провел отец над этой штукой, никто не знает, сколько раз он бегал на Подгорную улицу к знаменитому баяно-гармонному мастеру Бронникову, настраивал там маленькие штифтики, которые простым глазом, без лупы, не увидишь. Каждый такой стальной штифтик, соприкасаясь с особой шестеренкой, издавал определенную ноту. Тысячи штифтиков сточил и выбросил отец, прежде чем мастер Бронников одобрил звучание.

Ручные или карманные часы, которые каждую четверть часа играют какую-либо мелодию, называются репетиром, это большая редкость. Их выпускала одна швейцарская фирма и то недолго, видимо, выпуск таких часов обходился слишком дорого и был невыгоден. Но часов, которые играют «Интернационал» и сделаны вручную, еще не было. Мастера не знают, сколько работал над этими часами мой отец, но они понимают, чего это стоит! Они радостно пожимают руку отцу. Отец тоже улыбается:

— То ли еще будет, друзья, такое ли мы еще сумеем сделать. Если... если все будет хорошо...

7. ЛЕТО ОБЕЩАЛО БЫТЬ...

Лето обещало быть прекрасным. Несмотря на материны опасения, я успешно окончил пятый класс. Значит, летом можно отдыхать спокойно. Мы собирались выходные дни проводить в лесу, в тайге, у реки.

Еще зимой один клиент, которому отец починил часы, подарил нам шестимесячного боксера по кличке Маркиз. Щенок рос быстро и теперь превратился в изрядного пса. Маркиз нравился матери тем, что носил в зубах е базара сумку с продуктами. Принесет сумку к нашим дверям, сидит охраняет. Почуют собаки мясо, начнут подкрадываться, он цапнет какую-нибудь псину за бок, все пускаются наутек. А сам, хоть торт в сумку положи, ничего не тронет. Он вообще дисциплинированный. Мы раз утром из дома ушли, вернулись только вечером. Соседи говорят:

— Ваш Маркиз часа четыре уже под дверью скулит.

Только мы дверь открыли, он выскочил и к столбику бросился. А в комнатах было чисто.

С виду пес не красивый и сам об этом знает. Мать, бывало, мизинцем себе нос задерет, указательными пальцами кожу под глазами оттянет, а Маркиз из себя выходит, понимает, что она его изображает.

В один из выходных собрались мы отдыхать за реку, за Томь.

Встали рано, едва солнце сквозь сад пробилось к нам в окно. Все были вялые, заспанные, но спешили. Маркиз же был совсем бодрым: бегал по комнате, подгавкивал, бросался под ноги, мешал. Как он догадывается, куда люди собираются? Ведь он человеческой речи не понимает? Но вот отец скомандовал: «Маркиз, штиблеты!» Он кинулся под кровать и тут же принес коричневые. Отец их отшвырнул и уточнил: «Желтые». И вот чудо: Маркиз выволок за шнурки из-под кровати желтые штиблеты, хотя там стояли еще и черные.

Вообще Маркиз иногда бывает как человек, даже причуды у него свои есть. Заведем граммофон, если вальс звучит, он только хвостом повиливает, но стоит завести фокстрот, он начинает злиться и лаять. Сядет возле самой трубы и будет лаять до тех пор, пока пластинка не кончится.

Мы дали Маркизу нести две сумки с продуктами, отец их связал веревочкой и повесил на спину пса. У нас у каждого было в руке по корзине, в которых лежали рыбачьи снасти, байковые одеяла, полотенца, чашки, кружки и всякая всячина.

На улице пахло черемухой, тополиным листом, деревянные тротуары были покрыты разноцветным мхом, в щели острая зеленая трава пробивалась.

Недалеко от нашего дома сидела бабка Федоренчиха, в стеклянной баночке с водой у нее плавали кусочки серы, каждый комочек, розовый, аппетитный, насквозь на солнце просвечивал.

— Берите, милашки, по гривне комочек, листвяная, сладкая! — тянула бабка. Отец, сунул ей рубль и всех наделил серой.

Вышли на центральную улицу, мать серу выплюнула:

— Придумали гадость разную жевать, как верблюды… А ты чего глотаешь? Хочешь, чтоб желудок слипся?!

У пристани толпилось много таких же, как мы, отдыхающих. Они бросались к каждой подходившей к берегу лодке, отталкивали друг дружку, отчаянно шумели. Всем надо поскорее попасть на другую сторону реки, чтобы занять место. Перевозчики это понимали и повышали цену за перевоз.

— Побойся бога, Бабан! — ругала владельца обласка толстая женщина.— Деньги отдашь и вместе с твоим корытом на дне будешь. При таком риске и рубля хватит.

— С тебя с одной надо пятнадцать целковых брать, по твоим-то габаритам! — отвечал находчивый Бабан.

Мы дождались более надежную лодку. Около нее тотчас началась свалка. Все хотели занять место на «гребях», потому что гребцов перевозят бесплатно, сам перевозчик на корме сидит, правит, а двое должны грести. Мы на «греби» не стремимся, нам бы просто сесть. Дядя Петя с двумя корзинами рванулся вперед, его хватали за полы пиджака, а он огрызался:

— Чего надо? Перевозчик — мой тесть! Неужели родного зятя он не должен посадить в первую очередь?

Я думал, перевозчик дядю разоблачит, что он не зять, но тот только ухмыльнулся. Дядя занял место и на нас:

— Мотя! Коля! Скорей — сю-да!

Мы тоже лезли в лодку, нас отталкивали:

— Зять влез, а теперь еще и теща!

— А собаку-то, собаку — куда? Всех перекусает! Перевозчик, куда смотришь!

Перевозчику всех слушать некогда, ему надо деньги зарабатывать, пока народ валом валит, поэтому он оттолкнулся веслом, и лодка пошла от берега, разрезая носом прозрачную воду. Дядя Петя унимал крикунов:

— Наша собака гораздо меньше вас лает.

Гребцы попались нам неумелые, наверно, приезжие, не томские, то гребли слишком «мелко», поверху, обдавали всех брызгами, то врезались веслами слишком глубоко, отчего лодка дергалась. Всё опять начали кричать, ругаться, теперь уже на гребцов. К тому же, наспех заткнутые паклей и тряпками дыры стали пропускать воду. Маркиз поджимал лапы и поскуливал, мать корила лодочника за то, что людей много посадил, а он с кормы лениво огрызался:

— Хто просил тебя с собакой лезть? Я собаков воопче не вожу.

Я немного струсил, потому что плаваю очень хорошо и если потону, все будут думать, что я плавать не умел. Но доплыли мы вполне благополучно. Правда, когда подплывали к берегу, пассажирам пришлось разуться, чтобы не вымочить обувь, а свои пожитки держать в руках на весу.

Едва лодка ткнулась носом в берег, пассажиры стали выпрыгивать, каждый во всю прыть бежал по песку и зло косился на другого. Важно успеть.занять на берегу место получше, чтобы и песчаный пляжик был, и заливчик для купанья, и кусты, чтобы переодеться, да мало ли для чего они могут пригодиться?

Отец вещи оставил нам, а сам побежал, как физкультурник на соревновании. Он беспокоился за наше всегдашнее местечко с золотым песочком, с тальниками и черемухой на берегу, еще там был очень славный родничок с холодной чистой водой. Отец в прошлый выходной спрятал на дне родничка бутылку водки и бидончик с маслом, придавил камнями, чтобы не всплыли. Добежал он как раз вовремя, потому что из кустов выскочил мужчина, увидел усевшегося на песочек отца и крикнул кому-то:

— Не-а! Тута уже сидять какие-то! Дальше надоть!

Такой уж тут закон на берегу: занято, значит занято, рядом уже никто не станет располагаться, чтобы другим не мешать.

Кто при нашем коротком лете сумеет густо и ровно загореть — тот потом осенью в баню спокойно идет: все ему будут завидовать. Вот почему мать, как только мы распаковали вещи, сняла платье, намочила в роднике полотенце, повязала им голову и легла на песок. Отец с дядей Петей насобирали сушняку для костра.

Дядя Петя под таганком огонь развел и стал баранину варить, отец уселся с удочкой прямо в воду. Окуней он нанизывал жабрами на прутик с развилкой и опускал их опять в воду, чтобы были до самой ухи живыми. Маркиз ползал у воды на брюхе и подхалимски вилял задом, дескать, дай, пожалуйста, хоть самого маленького окунечка. Я знал, что когда на веточке будет рыбы достаточно для ухи, и Маркиз получит что-нибудь. Он тогда прямо фокусы делает: подбросит рыбку, сверкнет она в воздухе, клацнет огромная пасть — и рыбки как не бывало, и кажется, что Маркиз даже улыбается.

Когда баранина поспела, все собрались вокруг тагана, отцу досталась самая большая кость, он грыз ее с удовольствием. Потом жара нас разморила, мы постелили свои байковые одеяла около самой воды, где пахло мокрыми тальниками, тихонько потрескивали крыльями разноцветные стрекозы, и уснули.

Я проснулся оттого, что стали покусывать комары. Отец, и мать тоже уже проснулись. Мать посмотрела на отца и засмеялась:

— В китайца превратился! Вот умора!

Отца комары или мошки накусали так, что лицо у него распухло, глаза превратились в щелки. Мать смеялась, а он сердито ей говорил, умываясь:

— Подожди, может, и у тебя волдыри будут...

Она достала зеркальце и стала смотреться. Комарам все равно кого кусать, ее они, наверно, кусали тоже, но кожа у нее по-прежнему осталась гладкой, чистой.

Вокруг все померкло, потемнело. Небо застелили черные тучи, они выглядели зловеще. Мы поняли, что будет сильная гроза. Пляжники бежали к перевозу, чтобы поскорее возвратиться в город.

Только мы стали к городскому берегу подъезжать, как из тучи ударил град.

— Головы, головы корзинками защищайте! — кричал отец.— Вот так град-виноград — целое куриное яйцо. Что делается!

Я одну градину в кулаке сжал — здоровенная, правда, на яйцо похожа, будто ее там наверху кто-то специально сделал. Вот бы до дому донести, показать во дворе, а то ведь не поверят. Но градина быстро уменьшалась, таяла. Обидно было, что нечем будет доказать. Я ее в бидон из-под масла сунул, может, там сохранится? Когда уже по городу шли, заглянул в бидон, а там только грязной водички немножко.

На нашей улице повстречалась бабка Федоренчиха.

— Вы знаете, что случилось? Так вы еще не знаете? Большое горе у нас.

Дома по всей Ямской деревянные, пожары случаются нередко. Мать испугалась:

— Ой! Дом наш, наверно, сгорел! Вот так отдохнули! Чуяло мое сердце! — и кинулась вперед, потому что оттуда, где нам Федоренчиха попалась, нашего дома еще не было видно.

— Не беги зря! — крикнула Федоренчиха.— Целый дом ваш! Беда-то хуже пожара, уж лучше бы пожар!

— Да что ты, бабка, загадками говоришь! — рассердился отец.— Объясни толком.

Мать стояла бледная, а Федоренчиха опять все водила вокруг да около:

— Радуга-то, смотри, с одного красного цвета. Видал? Во-от. А черемуха ноне как цвела! На нее завсегда урожай перед бядой бывает, я так и знала... Я говорила, так оно и вышло, бяда-то и пришла.

— Да ты скажешь, старая, в чем дело?

— А чо говорить-те, война, деточки, война!

Мы пошли домой, отец надеялся, что, может быть, бабка что-нибудь напутала. Дома сразу радио включили, оно играло марши разные, мы немножко успокоились: что с этой Федоренчихи возьмешь, если из ума выжила? Но тут дядя Петя со двора пришел и тоже сказал, что, действительно, немцы нарушили договор, сам товарищ Молотов по радио выступал.

Вот так неожиданно окончилось для нас лето. То есть, оно, конечно, продолжалось, но нам сразу стало как бы не до него.

Дядя Петя, ничего не сказав домашним, на другой же день побежал в военкомат и подал заявление с просьбой немедленно отправить его на фронт.

Мы провожали дядю, сидели во дворе военкомата, мать удивлялась, что все в обмотках, а дядя — в сапогах. Дядя показал себе на левую руку, потом на ноги:

— Вот здесь были часы «Омега», теперь их нет, зато есть сапоги.

Загрузка...