ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Воззри на скорбный ликъ: потухъ въ семь зраке огнь.

Сколь горемъ изнуренъ, истерзанъ, въ тленъ ввержонъ!

Превосходная Баллада о Милости. Томасъ Чаттертонъ

И я узрелъ Цветокъ въ дни Летнiя Жары:

Растоптанъ, смять, загубленъ до поры.

Гисторiя Уиллiама Канинга. Томасъ Чаттертонъ

1

Завернув за угол, он принялся искать Дом над Аркой. А когда он вошел в Доддз-Гарденз, солнце словно поджидало его в конце длинной узкой улицы. "Душ здесь нет – одни только лица", – сказал он, окинув взглядом обступившие его дома: пилястры, позаимствованные с фасадов XVIII века и воспроизведенные здесь в миниатюре; железные балкончики – одни свежевыкрашенные, другие тронутые ржавчиной; фронтоны, настолько обветшавшие или развалившиеся, что их очертания едва угадывались над дверными и оконными проемами; причудливой формы ставни, выцветшие от времени и уже не пропускавшие свет; затейливая штукатурная работа, вся в изъянах и трещинах; прогнившие доски; поврежденная или осыпавшаяся каменная кладка. Таков был Доддз-Гарденз – Лондон, W14 8QT.

Но Чарльзу все эти дома казались на одно лицо – эдакие милые фамильные особнячки. Присвистнув, он засунул руки в глубокие карманы своего пальто цвета хаки, затем остановился погладить большого черного пса, пробегавшего мимо.

– А ведь неплохо было бы вместе бегать по деревне? – заметил он, доверительно склонившись к собаке. – Как Чарли Браун и Снупи.[5] Как индийский мальчик и Лесси. Как слепец и старый пес Поднос. Деревня ведь совсем недалеко. Туда всегда можно добраться – стоит только захотеть. Правда-правда.

И с этим утешительным напутствием он зашагал дальше. А пес улегся в грязь и какое-то время наблюдал за тем, как Чарльз развинченной походкой идет по улице. Затем он увидел, как тот остановился, сделал шаг назад, почесал голову и исчез.

Вначале Чарльзу показалось, что в Доддз-Гарденз проделан лаз, и лишь потом, сойдя с тротуара, он разглядел арочный изгиб – а потом и сам Дом над Аркой. Здание было построено целиком из камня и поэтому выглядело значительно старше соседних кирпичных домов. Под аркой, куда завернул Чарльз, воздух был холоднее. На внутренней стене было черным намалевано человеческое лицо, а деревянная крыша и поддерживавшие ее ржавые железные скобы пестрели явственно процарапанными значками и каракулями. За аркой находился дворик, и войдя в него, Чарльз заметил маленькую вывеску у синей двери:

Лавка Древностей у Лино.
Не Мешкайте.
Доставьте Нам Радость.
Входите Же.

Надпись позабавила его. Он подхватил две книги, которые нес под мышкой, и водрузил себе на голову; затем на цыпочках пересек двор, сохраняя шаткое равновесие. Наконец книги свалились, и он поймал их на лету.

На каменной лестнице, поднимавшейся на два пролета, сильно пахло дезинфекцией. Пока Чарльз всходил по ступенькам, прямо над ним раздавались сердитые возгласы. Не разбирая слов, он только различал яростные женские выкрики, перемежавшиеся с почти истеричными мужскими воплями. Чарльз ступил на первую площадку и увидел на двери табличку: "Да, Вот Вы и Здесь. У Лино". Он нерешительно постучал, и сразу же воцарилось молчание. Он постучал снова, и голос за дверью важно произнес:

– Войдите.

Он отворил дверь и, оглядевшись по сторонам, заметил мужчину, деловито протиравшего клюв чучелу орла.

– Мне нужен…

– Да-да?

– Мне нужен мистер Лино.

– Перед вами, собственной персоной. – Мужчина по-прежнему стоял к нему спиной. Он уже добрался до когтей мертвой птицы.

– Привет, я Вичвуд. – Чарльз всегда так здоровался.

Мистер Лино, видимо, был озадачен.

– ВИЧ?

– Вуд. Я звонил сегодня утром. Насчет книг.

– Должно быть, это так. – Мистер Лино неожиданно обернулся лицом к Чарльзу, и тот с некоторым смятением увидел на его правой щеке большое ярко-красное родимое пятно. На какой-то миг оно придало ему свирепое выражение. – Дорогая, – прокричал он в пустоту. – Дорогая, у нас посетитель.

Тут Чарльз понял, что тот высокий голос, который он слышал с лестницы, в действительности принадлежал самому мистеру Лино.

– Мистер Бич, благоволите… – Он махнул рукой, но не договорил фразы, и во внезапно наступившей тишине Чарльз окинул взглядом комнату с благосклонным, почти собственническим интересом. Она была от пола до потолка загромождена различной утварью, гравюрами, чучелами животных и всякой всячиной. Ложки лежали в треснутой вазе для фруктов, словно их зашвырнули туда с большого расстояния; поверх выцветших нотных листов вытянулась вереница пресс-папье из слоновой кости; большие куклы были свалены в груду, их руки и ноги беспорядочно перепутались, словно у мертвецов, сброшенных после расстрела в братскую могилу; перед гипсовыми бюстами выстроились в шеренгу цветные шахматные фигуры. На нескольких пыльных полках Чарльз разглядел колоды карт, книги, глиняные чашки и три кружевных зонтика, обращенных наконечниками друг к другу. Кое-где стояли тарелки, заполненные пуговицами и зубочистками, наполовину выдвинутые деревянные ящики были забиты старыми журналами, а на двух медных подставках лежали стопки гравюр. В углу комнаты горела парафиновая печка (в опасной близости к деревянной лошадке-качалке) – и вдруг Чарльз заметил, что, несмотря на изрядный жар, исходивший от печки, мистер Лино одет в темную тройку.

– Миссис Лино, – вновь позвал тот. – Наш гость все еще здесь. Покажись же и стань нам родной матерью.

Эту комнату с соседней, расположенной чуть выше, соединяло нечто вроде металлического уклона; разница в высоте свидетельствовала о немалом возрасте дома, который с годами, очевидно, накренился или осел с одного бока. По этому-то скату и съехало теперь инвалидное кресло, будто толкаемое чьей-то могучей рукой, – и резко притормозило возле безглавого торса из розового гипса. Миссис Лино, не обратив ни малейшего внимания на Чарльза, наклонилась вперед и беззвучно окрысилась на мужа. Она тоже была одета во все черное, а сумрачность ее наряда оживляла лишь фиолетовая шляпка, как-то непрочно сидевшая на блестящих каштановых волосах.

– Мистер Бич…

– Вуд.

– Мистер Бичвуд принес тебе книги, дорогая.

Только теперь она почти застенчиво взглянула на Чарльза, а затем с неожиданной прытью выхватила из его рук оба тома, которые он ей протягивал. Это было сочинение Джеймса Макферсона Утраченное искусство игры на флейте XVIII века. Она издала легкий горловой кашель, который показался Чарльзу радостным иканьем.

– Это флейта, мистер Лино, божественное дуновенье.

– Так поднеси ее к устам, дорогая. К воображаемым устам, конечно.

Она еще раз взглянула на Чарльза, который с улыбкой слушал этот короткий обмен репликами.

– Вы, верно, птица перелетная? С таким-то диким гнездом на голове, с персиковым пушком над губой, – вы, верно, разбойник-менестрель? А где же ваш любезный инструмент?

Чарльз, нимало не удивленный такими расспросами, сразу же заговорил доверительно: казалось, он всю жизнь знает этих людей.

– Из меня мог бы выйти флейтист… – Собственно, он купил эти книги несколько лет назад в Кембридже, с тележки букиниста на рыночном развале. Это был лишь случайный порыв души, но в ту пору Чарльз решил, что ему суждено стать флейтистом. Поэтому он внимательно прочел первые страницы, но потом отложил книги в сторону и впредь редко до них дотрагивался. Утраченное искусство игры на флейте XVIII века стало частью той жизни, которую Чарльз перевозил за собой с места на место, и постоянным напоминанием о том, что ему еще не поздно сделаться великим флейтистом стоит только пожелать. "Ведь никогда не знаешь, – говорил он. – Чего только не бывает".

Но сегодня утром он проснулся в безысходном отчаянии, как будто провел ночь в борении с непобедимым врагом, и впервые за много месяцев понял, сколь же он беден и сколь горшая бедность ждет его в будущем. Чтобы унять мрачные думы, он праздно подобрал два тома Джеймса Макферсона, – и почти немедленно ему пришло в голову, что за них можно выручить немалую сумму. Его уныния как не бывало: его столь ободрила собственная деловая смекалка, что он позабыл о бедности и даже призадумался о карьере книгопродавца.

– Из меня мог бы выйти флейтист, – произнес он, – а так – я писатель.

Сказав это, он посмотрел ей в глаза.

– Я так и знала, мистер Лино!

Ее муж втянул в себя щеки, отчего родимое пятно почему-то лишь увеличилось, и ничего не ответил.

– Вы сочиняете романы? Или так, всего понемножку?

– Сейчас я работаю над стихами.

– А-а, поэзия. Финтифлюшки! – Все это время она сидела согнувшись в своей каталке, углубившись в изучение книг. – Мое второе имя – поэзия. Сибилла Поэзия Лино.

Ее муж, вновь принявшийся за чучело орла, обратился к ней через плечо:

– Пришла ли миссис Лино к какому-нибудь решению?

Она тихонько взвизгнула и ткнула пальцем в гравюру, изображавшую старинную флейту.

– Ты только погляди, милый, на эти золотые точечки! – Но, прежде чем он захотел бы последовать этому совету, она уже захлопнула книгу. – Могу предложить пятнадцать.

Чарльз ушам своим не поверил.

– Речь о фунтах?

– Нет, речь не о фунтах. Речь о монументах железного века.

Чарльз вынул руки из карманов и принялся крутить прядь волос. Миссис Лино вновь погрузилась в размышления, и он обратился к ее мужу:

– Не подняться ли нам чуть повыше?

Мистер Лино, ожесточенно полировавший орлиные когти, спросил у мертвой птицы:

– Не подняться ли ей чуть повыше?

– Она поднялась бы повыше. – Миссис Лино еще раз вышла из транса. Она поднялась бы аж до Почтовой башни, будь при ней ее ноги. Но не все в нашей власти. Этот мир далек от совершенства.

Чарльза так поразила ничтожность предложенной суммы, что он вовсе утратил интерес к разговору и принялся расхаживать по лавке с рассеянным видом, как расхаживал бы любой посетитель, которого не замечают или о присутствии которого не подозревают. Так или иначе, он уже перестал понимать, обращен ли разговор супругов Лино к нему, или они просто беседуют между собой.

– Поэзия и бедность, – декламировала миссис Лино. – Поэзия и бедность.

– И что же дальше, дорогая?

– Они словно чердачная каморка и погребальная урна!

– Сегодня ее не унять, – изрек мистер Лино, и в его тоне недовольство смешалось с восхищением. – Это ясно как день.

Чарльз подумал, что уж это замечание вполне могло быть адресовано ему; он рассматривал колоду карт таро эпохи Эдуарда и, обернувшись, увидел, что оба и в самом деле смотрят в его сторону.

– Знаете, мне бы хотелось побольше. Книги-то весьма ценные.

– Ему бы хотелось побольше, миссис Лино.

– В самом деле? А мне бы хотелось босиком бегать по Брайтонским скалам, но разве это что-то меняет?

– Бегать с перьями в волосах. – Мистер Лино вздохнул.

Чарльзу внезапно опротивел запах парафиновой печки, и он снова взялся за колоду таро. Тогда-то он и увидел картину. На миг у него появилось смутное ощущение, что на него кто-то смотрит, поэтому он повернул голову и встретился взглядом с мужчиной средних лет, наблюдавшим за ним. Сперва он тоже уставился на него в изумлении. Затем, совершив усилие, подошел поближе и взял портрет в руки. Холст был кое-как вставлен в легкую деревянную раму. Держа картину на расстоянии вытянутой руки, Чарльз принялся тщательно изучать ее. На портрете был изображен сидящий человек; в его позе чувствовалась некоторая небрежность, но вскоре Чарльз разглядел, как цепко сжимает его левая рука страницы рукописи, лежащей у него на коленях, и как нерешительно замерла его правая рука над столиком, где громоздятся стройной горкой четыре томика инкварто. Быть может, он собирался затушить свечу, что мерцала возле книг и отбрасывала неверный свет на правую сторону его лица. Мужчина был облачен в темно-синий сюртук или плащ и белую открытую сорочку, просторный ворот которой мягко спускался на сюртук; такой наряд казался чересчур байроническим, чересчур «молодежным» для мужчины, явно перешагнувшего порог зрелости. У него был большой рот, вздернутый нос и короткие седые волосы, разделенные пробором и обнажавшие высокий лоб. Но особенно притягивали Чарльза его глаза. Они казались разноцветными и придавали лицу неизвестного (ибо на картине не имелось никаких надписей) сардоническое и даже тревожащее выражение. Кроме того, в этом лице угадывалось что-то знакомое.

Миссис Лино неожиданно оказалась совсем рядом.

– Мы принимаем кредитные карточки – Аксесс, Виза, Америкен-Экспресс…

– И Кооп-Голд-Кард, дорогая.

– И Дайнерз-Кард. Не забывай. – Она похлопала Чарльза по ноге. Говорят, пластик унимает боль. Но вам-то это известно. Вы же поэт.

Оглядев картину еще раз, Чарльз решил, что она его уже заинтриговала. И тут же ему представилась нелепой мысль просто продать свои книги: ведь деньги скоро растают, а портрет мог бы остаться у него навсегда. И он снова повеселел:

– Вы знаете, я бы охотно пошел на обмен.

– На обмен со мной – а, разбойник вы эдакий? – Миссис Лино настроилась на игривый лад.

– Но хватит ли у нее духу расстаться с ним? Говорите ж, миссис Лино, иль навеки… – Где-то в соседней комнате засвистел чайник, и мистер Лино, поворотившись на каблуках, исчез.

Миссис Лино, напротив, была только рада расстаться с этим портретом, так как его присутствие в лавке с самого начала угнетало ее. Бывало порой, что она притаскивала картину из обычного укрытия и размахивала ею перед носом у мужа, восклицая: "На этом лице – смерть!" На что тот неизменно отвечал: "На каждом лице – смерть".

Негромкий кашель возвестил о возвращении мистера Лино, и она сама подкатила поближе к нему:

– Начало XIX века. Без рамы. Холст, масло. Двадцать на тридцать: так да или нет? – И, грустно поглядев на Чарльза, добавила: – Но могу ли я отпустить его в чуждый мир? Ведь здесь такое величие. – И указала на картину: – Словно луч потайной.

– Так готова ли она расстаться с ним ради двух томов в переплете? – В голосе ее мужа послышалось легкое нетерпение.

– Флейта для лорда. Флейта для лорда. Ах, мистер Лино, на что же это будет похоже?

– Достанем флейту, дорогая? – И оба быстро переглянулись.

– Решено! – воскликнула она, покатив к мужу с такой скоростью, что, казалось, колеса вот-вот раздавят его. – Грязная сделка заключена! Поэт меня одолел. Я рада, что одета в черное сегодня.

Чарльз последовал за ней, с готовностью протягивая картину, но она только откинулась поглубже в кресло.

– Нет-нет. Теперь он ваш.

– Простите, – рассмеялся Чарльз. – Я только хотел завернуть его во что-нибудь. – И вытянул правую руку, чтобы показать, как он выпачкался в пыли, осевшей на картине. Она поглядела на его пальцы с ужасом.

– У нас есть пакет. – Мистер Лино вклинился между ними и забрал картину. – Пакет-то всегда найдется.

Миссис Лино швырнула в портрет свою фиолетовую шляпку, пробормотав: "Прощай, мой милый", – и снова удалилась в соседнюю комнату, взъехав туда по скату. Между тем ее муж безуспешно пытался запихнуть картину в продуктовый пластиковый пакет с желтой надписью «Европа-80» на боку.

– Да не беспокойтесь, – произнес Чарльз, забирая у него портрет, – это не так уж важно.

– Это всегда важно. – Мистер Лино отвесил торжественный поклон и проводил Чарльза до двери. – Но подоспела пора пить чай.

Чарльз спустился по лестнице и уже собирался пересечь внутренний дворик, как вдруг снова послышались истерические крики и вопли спорящих супругов, несколько минут назад прерванные его появлением. Но, шагая вдоль Доддз-Гарденз и неся впереди себя картину, он продолжал улыбаться. Он поискал глазами черного пса, думая показать ему свое приобретение, и помедлил на том месте, где видел его в последний раз. Он пригляделся к ближайшему дому, но там виднелся лишь мох, поросль крестовника, жестянки из-под пива и темно-зеленые побеги травы, отливавшие блеском в тающем солнечном свете. Он поднял голову, и сквозь окно нижнего этажа взгляд его уперся в пустую комнату. Занавески были наполовину опущены, но он явственно увидел, что в углу комнаты неподвижно стоит маленький ребенок. Он плотно прижал руки к бокам и, казалось, тоже смотрел на Чарльза. Тот заметил птичку, усевшуюся на правое плечо мальчика. Затем на солнце набежало облако, и в комнате наступила темнота.

о да

Вичвуды жили в Западном Лондоне, на четвертом этаже дома, который некогда являл собой довольно величественный особняк викторианского семейства, но затем, в шестидесятые годы, был поделен на небольшие квартирки. И все же дом сохранил кое-что от своего прежнего облика – прежде всего, лестницу, которая все еще изящно вилась от этажа к этажу, хотя местами доски уже прогнулись, а перила были выщерблены или сломаны. Завернув на четвертую площадку, Чарльз увидел своего сына Эдварда, развалившегося на верхней ступеньке.

– Поздно ты, папа. – Он лежа читал комиксы Бино, опершись подбородком на обе руки, и даже не повернул головы.

– Нет, это не я поздно, Эдвард Невозможный. Это ты рано.

Мальчик звонко рассмеялся, не прерывая чтения.

– Где же твой ключ, Эдвард Неподготовленный?

– Вчера ты у меня его забрал. Ты потерял твой.

– Свой, Эдвард Неожиданный, свой. И где же ты шатался? – Чарльз ухватился было за ершистые каштановые волосы сына, а затем осторожно переступил через него и со смехом побежал отпирать дверь. Эдвард снова взялся за комиксы и широко улыбнулся. Потом поднялся и, сделав хмурое лицо, последовал за отцом в свою квартиру.

Передняя комната выглядела так, словно в ней жил студент. И вправду, оранжевые виниловые стулья, хлипкий сосновый столик, продавленный диван и плакаты с рекламой всяческих films noirs,[6] – все это перекочевало сюда из комнаты Чарльза, которую он занимал, учась в университете. (То же самое относилось и к значительной части его гардероба.) Чарльз уже прошел в свой «кабинет» – угол комнаты, отгороженный деревянной ширмой, выкрашенной в ярко-зеленый цвет, – и Эдвард на цыпочках последовал за ним. Затаив дыхание, он заглянул внутрь сквозь щелку и весьма удивился, увидев, что отец разговаривает с портретом какого-то старика. «Ты мой шедевр», говорил он. Эдвард отступил от ширмы и хранил молчание до тех пор, пока отец не позвал его:

– Эдвард Идолопоклонник! Поди-ка сюда на минутку и погляди, что у меня есть! – Никакого ответа. – Это важно, Эдди!

Тогда мальчик с притворной неохотой показался из-за ширмы.

– Что ты об этом скажешь?

Эдвард быстро взглянул на полотно.

– Это фальшивка.

Чарльз уже наполовину убедил себя в том, что приобрел чрезвычайно ценную картину, и потому его раздосадовал такой ответ.

– Где это ты выучился таким словечкам, Эдвард Немилосердный?

Мальчик поборол искушение улыбнуться.

– Мама съест тебя, когда узнает.

Чарльз отставил картину и приложил к груди руку.

– Сколь сладостная смерть. Впрочем, не думаю.

Тут Эдвард наконец рассмеялся; а Чарльз сгреб сына в охапку и принялся щекотать ему коленки и лодыжки. Мальчик зашелся беспомощным хохотом, а потом с трудом прокричал:

– Мама зарежет тебя за то, что ты тратишь ее деньги!

Чарльз перестал щекотать сына и серьезно опустил его на пол. Эдвард сделал шаг назад, протер глаза и с вызовом посмотрел на отца, но Чарльз уже снова занялся портретом и начал тихо и монотонно посвистывать, как будто рассматривая его по-иному. Чтобы утешить отца, мальчик обнял его и прошептал:

– Это фальшивка.

– Не заняться ли тебе чем-нибудь, Эдвард Безработный? – Чарльз чуть помедлил на последнем слове – даже немного покраснел, как показалось его сыну, – и добавил: – Я занят. – Затем, уже утомленным голосом, он произнес: – Мне нужно побыть одному, Эдвардино.

По-видимому, его и в самом деле занимали какие-то мысли, так как он отложил в сторону картину и достал лист бумаги из ящика деревянного письменного столика. Он вставил его в переносную пишущую машинку и напечатал:

«ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ мосты довольства»

Чарльз поглядел в окно. Он настолько ушел в свои мысли, что сам не заметил, как его взгляд, отпрянув в испуге от бездонного неба, остановился на воробье, который скакал по крыше соседнего дома. Казалось, его левое крыло полусгнило, а воздух вокруг дрожал. Чарльз вновь отвел глаза, стараясь стереть этот образ из памяти.

Вот уже несколько недель он корпел над длинным стихотворением, но ему было в радость сочинять медленно и изредка: ведь признание – всего лишь вопрос времени, и ему казалось, что не стоит особенно торопиться. Он был настолько уверен в своем таланте, что вовсе не собирался по пустякам тревожиться о признании: еще не пора.

Он остался доволен строкой, которую только что сочинил, и в нахлынувшем воодушевлении снова взял портрет и водрузил его перед собою на стол. Заболели глаза, и он на миг прикрыл их правой рукой. Потом лизнул кончик указательного пальца и медленно провел им по поверхности картины – в том месте, где рядом с загадочным сидящим человеком были изображены четыре книги. Тут же в слое пыли, покрывавшей холст, образовалась влажная полоса, и Чарльзу померещилось, что на книжных корешках проступили следы букв. Пытаясь разглядеть их, он облизал пыль с пальца.

– Папа!

– А?

– Что ты делаешь, папа?

– Поедаю прошлое.

– Что-что?

– Я занят расследованием.

– Ты можешь выйти сюда?

Чарльз вовсе не был недоволен тем, что его оторвали от работы, и с театральным жестом он поднялся с места и отодвинул ширму.

– Что случилось, Эдвард Непоседливый? – Он уже собирался подойти к сыну поближе, как вдруг входная дверь распахнулась, и в комнату вошла Вивьен Вичвуд. Чарльз застыл на месте и взглянул на жену почти застенчиво, а Эдвард выпалил:

– Привет, мама, – взял ее под руку и потянул было на кухню. Ему хотелось есть.

Но она отстранилась.

– Ну как движутся дела? – спокойно спросила она мужа.

– Так, идут потихоньку. – Неожиданно перед ним возник образ этого тихого движения, причем сам он являлся его частью.

– Головная боль не возвращалась?

– Нет, я подарил ее Эдварду. Он собирается прихватить ее с собой в школу.

– Ну что за шутки такие, Чарльз! Ты и на смертном одре будешь шутить.

После рабочего дня она выглядела усталой, но все же не смогла сдержать улыбки, когда Чарльз, разыгрывая умирающего, повалился на диван, безжизненно свесив руку на ковер. Сверху растянулся Эдвард, и оба принялись тузить друг друга, пока Вивьен стояла и наблюдала за их игрой. Когда же она сняла пальто и прошла на кухню, они прекратили бороться. Эдвард включил телевизор и разлегся перед экраном, а Чарльз принялся топтаться на пороге кухни, наблюдая, как жена готовит ужин.

– Я заключил сегодня одну сделку, – выговорил он наконец.

Вивьен на миг закрыла глаза, опасаясь самого худшего.

– Ты продвинулся со своей работой, Чарльз?

– Я набрел на один портрет, за который, как знать, можно выручить большие деньги.

– Не забудь – к нам на ужин сегодня придет Филип. – Вивьен яростно рубила морковку; она давно уже свыклась с его приступами воодушевления, которые, как правило, испарялись так же быстро, как и появлялись, – и все же ее сердило, когда они мешали ему сочинять.

– Он тратит наши деньги, мама, – прокричал Эдвард, заглушая звуки телевизора. – Это фальшивка!

Вивьен снова рассердилась, на этот раз уже на сына.

– Не смей говорить так об отце! Он работает изо всех сил!

Чарльз приблизился и тихонько обнял ее, как будто в защите нуждалась она, а не он.

– Почему бы тебе не взглянуть на него, Вив? Я думаю, тебе понравится.

Вздохнув, она последовала за ним в комнату. Он нырнул за ширму и тут же вынырнул, держа портрет перед собой, так что лицо его было спрятано за картиной.

– Вуаля![7] – голос его прозвучал немного приглушенно.

– Манжту![8] – откликнулся Эдвард. Это было единственное французское слово, которое он знал.

Вивьен не выказала особого восторга.

– Кто это?

– Я не покупал его, – сказал Чарльз. – Я его выменял. Помнишь те книги про флейту?

– Но кто же это?

Из-за холста показалась голова Чарльза, и он в очередной раз воззрился на сидящую фигуру.

– Разве ты не видишь, какой у него умный взгляд? Я думаю, это какой-нибудь родственник.

Эдвард громко и гулко рассмеялся.

– Какой-то он неуловимый.

– Но правда ведь, в нем есть что-то знакомое? Я никак не могу нащупать…

– Ты же его щупал, папа. – Эдвард бросил притворяться, что смотрит телевизор. – Я сам видел.

Но Вивьен уже потеряла интерес к предмету разговора.

– Могу я посмотреть, что ты написал за сегодня? – спросила она, направляясь к рабочему столу Чарльза.

Но он, казалось, не расслышал ее.

– Я думаю, это какой-то великий писатель. Взгляни на книги, что лежат рядом с ним.

Вивьен же взглянула на одну-единственную строчку, которую Чарльз сочинил за день, и мягко проговорила:

– Дорогой, не расстраивайся, если не можешь писать каждый день. Как только пройдет твоя головная боль…

Чарльз неожиданно разозлился.

– Ты когда-нибудь прекратишь об этом говорить?

Вот уже несколько недель его мучили перемежающиеся головные боли, с потерей периферийного зрения в левом глазу. Он ходил ко врачу, и тот поставил диагноз – мигрень – и прописал болеутоляющие. Чарльзу этого было вполне достаточно, так как он считал, что назвать болезнь – это почти то же самое, что излечить ее.

– Я не болен! – Он подошел к окну и окинул взглядом ранневикторианские дома, тянувшиеся в ряд по другой стороне улицы. Вечернее солнце золотило поблекшую штукатурку на фасадах, и вся улица показалась ему вдруг чем-то эфемерным, лишенным глубины или объема, – всего лишь диорамой викторианской жизни, свитком холста, который развернули, чтобы создать иллюзию движущегося мира. Это было словно гнетущее сновидение, и он понял, что нужно пробудиться, прежде чем оно полностью завладеет им.

– Прости, – сказал он, оборачиваясь. – Я совсем не хотел кричать.

Эдвард не сводил с него серьезного взгляда.

– Мы с тобой, Эдди, – продолжил он, желая побыстрее сменить предмет разговора, – как следует изучим эту картину. Мы раскроем ее тайну.

Эдвард поднялся с пола, взял за руки обоих родителей и воскликнул:

– Мы все вместе это сделаем!

Но такой оборот дела лишь удручил Вивьен, и она, тихонько высвободив руку и поцеловав сына в макушку, вновь удалилась на кухню.

– Скоро придет Филип, – сказала она. – Так что приготовьтесь-ка оба.

если это подлинник

Филип Слэк в нерешительности остановился посреди комнаты. Он знал Чарльза вот уже пятнадцать лет (они вместе учились в университете), но как будто до сих пор не был уверен в том, что его приходу здесь рады. Слегка склонив голову, он нервно запускал руки то в карманы пиджака, то в карманы брюк, хотя ничего в них не искал.

Эдвард на миг отвлекся от телевизора.

– А куда папа делся?

– Вино. – Заговорив с мальчиком, Филип опустил глаза, и в голосе его послышалось что-то замогильное. – Пошел открывать вино. – Он заходил в гости каждую неделю и всегда приносил с собой две бутылки. Он протягивал их с глуповатым видом, а Чарльз всякий раз удивлялся подарку.

Эдвард по-дружески улыбнулся ему.

– Филип, а можно я потрогаю твою бороду?

– Ну… – Он словно засомневался, как получше это устроить. – Ладно, потрогай. – Он слегка склонился, и Эдвард пребольно дернул его за бороду. Уф!

– Настоящая. – Мальчик явно был разочарован.

Тут с кухни возвратился Чарльз, неся откупоренные бутылки вина.

– Ты бы сел куда-нибудь, Филип. А то наш Эдди нервничает.

Филип прокашлялся.

– Сюда?

– Да куда хочешь. – Чарльз взмахнул бутылками и пролил немного вина на ковер. – Все, что мое – твое.

Филип осторожно осмотрелся, прежде чем выбрать свой привычный – самый неудобный – стул, а Чарльз тем временем уже развалился на диване.

– Совсем заработался, дружище?

– Да, компьютеры. – Филип работал в публичной библиотеке.

– Расскажи мне, что это такое?

Филип уже привык к вечной беззаботности своего друга.

– Обучающие компьютеры. Да ты знаешь.

– Нет, не знаю. – Он развеселился. – Ты не поверишь, но я и правда не знаю. Уж такие мы, безработные. Мы, в сущности, мечтатели. Мы витаем в облаках. – Эдвард рассмеялся, слушая отца. – Ах, вот же, вспомнил. Я должен тебе кое-что показать. – Он спрыгнул с дивана, и Филип, вздрогнув от этого внезапного движения, сам приподнялся со стула. Эдвард, глядя на него, заулыбался. – Что ты об этом скажешь? – Чарльз появился, размахивая портретом, и поднес его почти к самому лицу Филипа.

– Что это?

– Я полагаю, это портрет. А ты, как полагаешь? – Он отступил на несколько шагов и принялся вертеть картину из стороны в сторону, так что это смахивало на заученные движения танцовщицы-стриптизерки. Филипу удавалось сосредоточиться как следует только на глазах: казалось, они сохраняют неподвижность.

– Кто?

– В этом-то и загадка, Холмс. Стоит мне только ее разгадать, и я вмиг разбогатею! – В тот же миг в комнату вошла Вивьен с посудой, и Чарльз поспешил спрятать картину. Филип неуклюже поднялся, чтобы поздороваться с ней, и при этом залился краской. Он восхищался Вивьен; он восхищался ею за то, что она «спасает» Чарльза, как сам себе часто объяснял. В этом он был вполне прав: он знал, что ее стойкость защищает Чарльза точно так же, как ее присутствие успокаивает его самого. Целуя ее в щеку, он вдохнул теплый аромат духов.

Эдвард, требуя к себе внимания, дергал мать за край платья:

– Мам, не трогай его бороду. Она настоящая. И колется.

Через минуту они уже сидели за обеденным столиком, и Вивьен разливала суп.

– Это еще что? – поморщился Эдвард, глядя на то, как в его тарелку льется коричневая жидкость.

Чарльз рассмеялся, видя недоумение сына:

– Это маллигатони, Эдди. Суп старушки-вдовы Туанкай,[9] сварен из маленьких мальчиков. Как знать, не угодил ли туда кто-нибудь из твоих приятелей.

– Перестань, Чарльз. – Вивьен нахмурилась. – Ему еще ужасы всякие будут сниться.

Эдвард смотрел то на отца, то на мать и хихикал. Чарльз что-то прошептал ему на ухо, и мальчик чуть не свалился на пол от хохота, так что Вивьен пришлось силой усаживать его за стол. Потом, по просьбе Вивьен, Филип начал сбивчиво рассказывать о своей работе – как уборщицы собрались было бастовать, как зашла речь о том, чтобы запретить кое-какие книги и газеты, оскорблявшие чувства его коллег с предубеждениями. Но Чарльз никогда особенно не интересовался тем, что творится у Филипа на работе, и поэтому, не обращая внимания на остывший суп, он принялся рассказывать сыну длинную и запутанную историю о привидениях. Закончив рассказ, он вскричал страшным голосом: "Вы все умрете!"

Воцарилось молчание. Вивьен убрала со стола, а затем принесла второе блюдо – бараньи отбивные – с гарниром из морковки и жареной картошки. Теперь Чарльз с Филипом, как у них частенько водилось, принялись обсуждать сверстников, которых знали по университетским годам. Они обменивались свежими новостями об иных незадачливых или невезучих знакомых, но то сочувствие, которое оба на деле к ним испытывали, оставалось почти невысказанным. До знакомства с Чарльзом Вивьен работала секретаршей, и на первых порах ее удивляла такая сдержанность; теперь же она воспринимала их привычное немногословие как должное. О своих удачливых сверстниках они говорили и того меньше, а если и говорили, то с необычайной осторожностью, граничившей с нерешительностью, – как если бы оба сознавали опасность показаться завистниками. Прежде, бывало, Чарльз проводил немало приятных часов вместе с Филипом, пародируя или добродушно высмеивая сочинения молодых писателей, в которых не находил ни капли таланта. Но в последние годы он прекратил подобные забавы.

Филип, уже несколько раскрепостившись благодаря выпитому, сообщил:

– Вышел новый Флинт.

Чарльз встретил новость с неожиданным вниманием, и Филип посмотрел в тарелку.

– Это роман, – добавил он более осторожно.

– Как называется?

– Тем временем. – Филип не знал, улыбнуться ему или нет, и, ища подсказки, поднял глаза на Чарльза.

– О, это так модно. Так современно. Я бы даже сказал, живописно. Чарльз подражал переливчатым интонациям Эндрю Флинта: ему они были хорошо известны, поскольку в университетскую пору они с Флинтом дружили. Тогда ему даже нравилось флинтовское сочетание велеречия и острословия. Теперь же он не преминул добавить: – Жаль, что писатель он никудышный.

– Да. – Филип всегда считался с мнением Чарльза в таких вопросах, но все же решился на маленькое уточнение: – Странно, но его ведь раскупают.

– Да мало ли кого раскупают, Филип. Раскупают кого угодно.

Вивьен и Эдвард, которым надоело слушать этот разговор, стали уносить посуду на кухню. Темнело, и, когда беседа вдруг смолкла, Чарльз Вичвуд услышал звон убираемой посуды в других комнатах, чьи-то голоса и смех в соседних квартирах. На миг ему показалось, что все остальные жильцы дома просто назойливые чужаки, какие-то уродливые образы, родившиеся в посторонней голове.

– Я ненавижу этот дом, – сказал он Филипу. Сумерки уже сгустились, и оба, очутившись в тени, не двигаясь, смотрели друг на друга. – Но что же поделать? Куда нам еще податься? Где еще нам по карману поселиться?

В комнату возвратилась Вивьен, и, как только она зажгла свет, Чарльз снова повеселел.

– Почему бы тебе не поместить в свою библиотеку мою книжку? – вдруг спросил он Филипа. – Тогда я мог бы взять общественную ссуду.

– Недурная мысль.

Филип помешивал ложкой десерт из ревеня, который поставила перед ним Вивьен. Он знал, что под «книжкой» Чарльз разумеет свои стихи, которые они с Вивьен размножили на ксероксе, скрепили и отнесли в несколько книжных магазинов. Насколько Филипу было известно, они до сих пор пылились там на полках. Вивьен почувствовала смущение Филипа и поспешно предложила ему еще взбитых сливок к ревеню, а затем они заговорили о другом. Хотя ни Чарльз, ни Филип не приписывали университету каких-либо особенных достоинств (скорее наоборот), от Вивьен все же не могло укрыться, что – по крайней мере, когда друзья говорили между собой, – их отзывы о своей жизни после студенческих лет были куда более сдержанными и вялыми. Казалось, годы, истекшие с той поры, – всего лишь вешки в какой-то игре, лишенные подлинной значимости, а порой и всякого смысла. О событиях недавнего времени оба говорили как-то вскользь, лишь отдельными фразами или незаконченными предложениями, как если бы они не заслуживали серьезного внимания. Вот и теперь, поглощая ревень со сливками, они всё спрашивали себя, что же сталось с их жизнью.

– Скроуп, – наконец тихо произнес Филип, вглядываясь в свои брюки, куда ускользнула полоска ревеня.

– Что? – рассеянно переспросил Чарльз.

– Ты иногда видишься с Хэрриет Скроуп?

Вивьен подалась к мужу:

– Вот кто помог бы тебе напечататься.

Чарльз был заметно раздосадован.

– Мне не нужна ничья помощь! – сказал он, а потом добавил: – Я уже напечатался.

Хэрриет Скроуп была романисткой довольно-таки преклонных лет, у которой Чарльз недолгое время проработал личным секретарем. Он оказался не самым аккуратным и умелым помощником, и спустя полгода они расстались, впрочем, вполне по-дружески. Это было четыре года назад, но Чарльз до сих пор отзывался о ней с сердечной теплотой – разумеется, когда вообще вспоминал о ее существовании. Его гнев быстро улегся.

– Интересно, как там поживает старушка, – произнес он. – Интересно… – Он собирался сказать что-то еще, но тут в комнату ворвался Эдвард, уже в пижаме, и пустился в пляс вокруг стула, на котором сидел отец.

– А как же сказка? – канючил он. – Уже поздно!

Вивьен уже собиралась оттащить его от стола и унести, но Чарльз остановил ее.

– Нет, – сказал он, – ему правда нужна сказка. Сказки нужны всем.

И отец с сыном гуськом прошагали в спальню, оставив Вивьен с Филипом одних. Филип слегка прокашлялся; сдвинул пустую тарелку на дюйм вправо, затем передвинул на прежнее место; взгляд его блуждал по комнате, избегая Вивьен. Наконец он заметил портрет, который Чарльз оставил у письменного стола.

– Любопытно, – сказал он вслух, – любопытно, кто же это? Можно? – Он быстро поднялся из-за стола и подошел к картине.

это он

Чарльз обожал рассказывать сыну сказки. Стоило ему только присесть на краешек узкой детской кроватки, как слова начинали литься сами собой. Это были не слова из его стихов – ясные и точные, а совсем другие – яркие, сочные, вкусные, необычные; он называл их своими «сказочными» словами. И в этот вечер он тихонько беседовал с Эдвардом, сотворяя мир, где под лиловыми небесами катались по полям огромные кролики, где статуи двигались, как живые, а вода умела говорить, где за гигантскими деревьями щерились большие камни. В этом мире дети жили себе век за веком и не взрослели, обещая позабыть родные края…

Эдвард уже уснул. Но Чарльз все еще сидел подле него, наблюдая, как медленно тускнеет созданное им видение.

Когда он наконец возвратился в гостиную, Филип разглядывал лицо изображенного на портрете.

– Чаттертон, – произнес он.

– Прости. Я был за тридевять земель.

Филип обернулся, и глаза его ярко блестели.

– Это Томас Чаттертон.

Чарльз все еще грезил о той дальней стране.

– "О мальчик дивный, – проговорил он машинально, – в гордости погибший…"[10]

– Вглядись в этот высокий лоб и эти глаза. – Филип проявлял непривычную настойчивость. – Ты не помнишь мою картину?

Чарльз смутно припоминал репродукцию портрета, изображавшего Чаттертона в юности, которая висела в квартирке Филипа,

– Но разве он не умер совсем маленьким?.. То есть совсем молодым? – Он бросил почти извиняющийся взгляд на Вивьен, но та углубилась в вечернюю газету. – Разве он не покончил с собой?

– В самом деле? – Филип загадочно посмотрел на свои ботинки.

– Ну, раз ты мне не веришь. – Чарльз устремился к книжному шкафу и снял с полки увесистый том. Найдя нужное место, он зачитал вслух: – "Томас Чаттертон, имитатор средневековой поэзии и, пожалуй, величайший литературный мистификатор всех времен. Родился в 1752 году, покончил с собой в 1770 году" – Чарльз звучно захлопнул книгу.

– Все равно это он.

– Ах, скажи-ка на милость. Чертовски занимательно. – Оба происходили из бедных лондонских семей, и порой Чарльз развлекал Филипа, уморительно пародируя выговор "высших сословий".

Но сегодня Филипа развлечь не удавалось.

– Нет, кроме шуток, это он.

Видя, сколь серьезно настроен его друг, Чарльз взглянул на портрет и принялся раздумывать, а не кроется ли за этой догадкой истина.

– Я ведь говорил, в нем есть что-то знакомое, – правда, Вив?

Она лишь кивнула, не отрываясь от газеты. Пока Чарльз говорил, его скептицизм сам собой улетучивался:

– Быть может, это и впрямь он… Как знать? – И вдруг, с внезапным волнением, он воскликнул: – Посмотри на книги, что лежат рядом с ним! Может, они нам подскажут!

Филип приблизил к ним внимательный взгляд, как если бы усилием воли ему удалось проникнуть сквозь наслоения пыли и грязи, за долгие годы въевшихся в холст.

Пока оба предавались этому сосредоточенному созерцанию, Вивьен незаметно поднялась и ушла на кухню, унося остатки посуды. Она понимала, что картина для Чарльза – лишний повод уклониться от работы, и это тревожило ее, поскольку она верила в его поэзию не меньше, чем он сам. Они познакомились лет двенадцать назад на вечеринке, и уже тогда Вивьен почувствовала, что он человек необычный; и это первое впечатление с годами не изгладилось из ее памяти. Уже тогда он рассмешил ее, но пока он шутил и дурачился, она сумела разглядеть, насколько он беззащитен. Вскоре она вышла за него замуж – прежде всего, для того, чтобы оградить его от мира. Она прикрыла за собой кухонную дверь, но их взволнованные голоса все равно долетали до нее. Затем вбежал Чарльз и попросил у нее теплой воды и какую-нибудь тряпицу.

Когда он вернулся в комнату, Филип уже положил картину на пол. Чарльз медленно провел влажной тканью по поверхности холста: и вдруг то, что прежде выглядело как тень – быть может, от некоего предмета, оставшегося вне поля зрения художника, – оказалось просто-напросто скоплением грязи и пыли, которое теперь легко удалялось. Цвет портьер, висевших за спиной изображенного, стал насыщенней, а очертания их складок – отчетливей. Казалось, эти чистые цвета и линии возникают от прикосновения руки Чарльза, словно он в эту минуту сам становится художником – и словно последние штрихи к портрету наносятся прямо сейчас.

– Еще вот тут, – Филип указывал на темноватые буквы, проступившие в правом верхнем углу. – Ну, теперь можешь их прочесть?

Чарльз приблизил лицо к картине, так что его дыхание согревало холст, и прошептал:

– "Pinxit[11] Джордж Стед. 1802 год". – Он нетерпеливо проехался тряпкой по остальной части картины и начал пристально вглядываться в изображение четырех книг. Теперь, когда краски обрели непривычную яркость, казалось, корешки сверкают как новенькие. Наконец четко проступили названия, и он вслух зачитал их Филипу: это были Кью-Гарденз, Месть, Элла и Вала.

Филип разлегся на полу и уставился в потолок, а потом заболтал ногами в воздухе, как будто оседлав вверх тормашками невидимый велосипед.

– Ну? – Чарльз смотрел на него в изумлении.

– Книги те самые, – произнес Филип куда-то вверх.

– Что?

– Это сочинения Чаттертона. – Казалось, он смеялся над каким-то забавным зрелищем, которое разворачивалось на потолке.

Чарльз быстро встал и снова полез за справочником, куда заглядывал несколько минут назад. Читая вслух, он сам заметил, как дрожат его руки:

– "Томас Чаттертон закончил свою псевдо-средневековую поэму Вала за несколько дней до самоубийства. Однако некоторые считают, что его последним сочинением был фарс под названием Месть". – Он приблизился к Филипу и тихонько поднял его на ноги. – Если он родился, – сказал он, – то есть, если это правда. Если он родился в 1752 году, а портрет был написан в 1802 году, то здесь ему должно быть около пятидесяти. – И еще раз поглядел на пожилого мужчину, изображенного на полотне.

– Продолжай.

– А это значит – а это значит, – что Чаттертон не умирал. – Чарльз умолк, пытаясь собраться с мыслями. – Он продолжал писать.

Голос Филипа снова стал совсем тихим:

– Так что же произошло.

Он не договорил своего вопроса, но Чарльз уже понял, куда тот клонит. Тут-то ему и раскрылась истина.

– Он сфальсифицировал собственную смерть.

В этот миг зазвонил телефон, и оба в панике вцепились друг в друга. Затем Чарльз рассмеялся, и, будучи в веселейшем расположении духа, проворковал в трубку:

– Как поживаете, сэр? Я как раз ждал вашего звонка. – Но его воодушевление быстро пропало, а когда Вивьен заглянула справиться, кто звонит, он прикрыл ладонью трубку и прошептал: – Хэрриет Скроуп. – Беседуя с Хэрриет, он исполнял на ковре бесшумный танец, слегка согнув ноги в коленях и семеня крошечными шажками то взад, то вперед. – Хочет меня увидеть, – сообщил он Вивьен, положив трубку.

– Зачем?

– А этого она, собственно, не сказала.

Да его это и не очень занимало: он отвлекся лишь ненадолго, а теперь его воодушевление снова вернулось. Он приобнял Филипа за плечи, и они вместе поглядели в глаза Томасу Чаттертону.

– О да, – вымолвил наконец Чарльз, – если это подлинник, это он.

2

Хэрриет Скроуп была не в духе. Она ерзала на своем ветхом плетеном стуле, и ивовые прутья кололи спину и ягодицы. Это причиняло массу неудобств, но она привыкла именно к такого рода неудобству, а сейчас оно даже доставляло ей некоторое удовольствие. "Что-то Матушке не по себе", произнесла она. Потом она откинулась на спинку стула и с отвращением обвела взглядом комнату: фотографии в рамках над камином, по бокам два стола из темного дуба, обтянутый голубым шелком диван, репродукции Хогарта[12] на стене, ультрамариновый ковер с длинным ворсом от Питера Джонса, телевизор «Сони», экземпляр джонсоновского словаря,[13] служивший постаментом для посмертной маски Джона Китса, которая была воспроизведена в ограниченном количестве копий. «Когда я умру, – подумала Хэрриет, – когда я умру, всё это растащат», – и попыталась представить, как эти предметы будут существовать в чужих домах после ее смерти. И чем больше она предавалась таким мыслям, тем больше ей казалось, что ее в этой комнате уже нет…

Очнувшись, она взглянула на своего кота, который, свернувшись клубком, дремал на нижней полке книжного шкафа. Он тут же встревоженно приоткрыл один глаз. "Матушке осточертело все это, – сказала она. – Пусть бы все это сгорело". А заодно сгорела бы и вся ее жизнь, исчезнув в ярком пламени, колеблющем воздух.

Тут дверь приотворилась, и Хэрриет замерла. Показалась рука, затем лоб, затем пара глаз, а затем послышался тонкий голосок:

– Ах, мисс Скроуп, я, собственно, думала, что вы спите. – Это была Мэри, новая помощница Хэрриет.

Та поднялась со стула с видом чрезвычайного достоинства.

– Я не храпела. Я разговаривала с мистером Гаскеллом.

– Мне очень жаль…

Хэрриет скрестила руки на груди.

– Жалеть тут не о чем. Ведь меня же не изнасиловали, а в рот не забили чулок – не правда ли, дорогуша?

Мэри сочла, что та обращается к коту, и сочувственно улыбнулась ему, входя в комнату.

– Вам бы, собственно, чего-нибудь хотелось, Хэрриет?

Хэрриет поморщилась: она разрешила этой молодой женщине звать ее просто по имени, но теперь раскаялась в этом. В ее слабеющем сознании мелькнула мысль о том, что было бы неплохо раздеть эту нахалку до белья и как следует выпороть. Она благодушно улыбнулась:

– Нет, дорогая, благодарствую. Я полностью одета и довольна жизнью. Она нагнулась и потрепала мистера Гаскелла за рваное левое ухо. – Ведь Матушка весела как никогда, правда?

Неожиданный порыв ветра, ворвавшийся из-за растворенной двери, заставил затрепетать ноздри Хэрриет, и она в тревоге обернулась к Мэри:

– Что это за запах такой в комнате, а? – Она встала на четвереньки и принялась обнюхивать ковер. Мэри на секунду опешила, но потом в порыве доброхотства тоже опустилась на колени и понюхала воздух в нескольких подозрительных углах. Ей казалось, что она уже научилась понимать свою работодательницу, и она вознамерилась не удивляться ни ее словам, ни поступкам. Она прочла все ее романы, которые в разговорах с друзьями характеризовала как "занимательные, собственно", хотя втайне ужасалась иным особенностям фантазии Хэрриет.

Так они ползали гуськом по ковру, пока не столкнулись задами. Хэрриет сердито взглянула на помощницу.

– Что тебе вздумалось делать с моей задницей? Тут не позволено шарить никому, кроме меня. – Мэри неловко поднялась, по-прежнему умудряясь улыбаться Хэрриет, которая теперь пробовала на вкус клочок ворса, отставший от ковра. Она решила сохранять на лице эту улыбку до тех пор, пока Хэрриет не встанет и не увидит ее: Мэри хотелось показать ей, как она ею очарована и покорена. Наконец Хэрриет поднялась и пробормотала:

– Должно быть, просто померещилось. Мне в последнее время много всего мерещится.

Она с облегчением обернулась к Мэри:

– Ну что, может, послушаем музыку? – и подмигнула. – Вы, молодые, всё знаете про пищу любви, разве не правда? – Она нажала на кнопку своего переносного радиоприемника «Грюндиг», и тут же комнату наводнили звуки популярной мелодии. – Мистер Гаскелл! – проговорила она с мягким укором как будто это кот злонамеренно включил не тот канал, – и, вытянув руки, попыталась схватить его, но кот с мяуканьем выбежал из комнаты. – Засранец! – прокричала она, глядя, как животное скрывается за дверью. Затем она с нарочитым видом настроила движок на радиостанцию классической музыки, и некоторое время они молча внимали песенному циклу Шумана. Хотя музыка чаровала романтической гармонией, а в песне что-то говорилось о пропавшем попугае, – лицо Хэрриет принимало все более каменное выражение. Она рассеянно протянула руку, чтобы погладить кота, но нащупала лишь воздух. Но и это, казалось, несколько утешило ее. – Что же Матушке делать? пробормотала она в пустоту. – Как ей следует быть?

Мэри, всегда готовая хоть как-то отозваться, решила, что на сей раз Хэрриет обращается к ней.

– С запахом, вы хотите сказать?

Казалось, Хэрриет не расслышала. Она резко выключила радио – как раз в тот миг, когда попугай уже должен был возвратиться с детской туфелькой в клюве.

– Ты допечатала мои записи, милая?

Наконец Мэри поняла, о чем говорит Хэрриет, и немедленно оживилась.

– Да, конечно. И мне представляется… – На протяжении последнего месяца Мэри Уилсон ежедневно усаживалась с магнитофоном, помещавшимся как-то неловко и шатко у нее на коленях (она пыталась было показать, что ничего не смыслит в технике и прочих современных хитростях, но одного взгляда Хэрриет оказалось достаточно, чтобы разубедить Мэри в том, что это возвысит ее в глазах нанимательницы), пока Хэрриет вслух – громким, хотя порой и дрожащим голосом, – вспоминала о своем литературном прошлом. Лягут ли эти воспоминания в основу автобиографии, которую как-то в минуту уныния предложил ей написать ее издатель, или превратятся в какой-нибудь дневник, – Хэрриет еще предстояло решить. Разумеется, если вообще зайдет речь о таком решении.

– И мне представляется…

– Да-да? И что же тебе представля-ается?

Мэри не обратила внимания на тон Хэрриет. Она лишь недавно закончила изучать английскую литературу в Оксфорде, и ей не терпелось выказать премудрость, приобретенную на университетских занятиях.

– Мне представляется, что они крайне неверно истолковали модернизм.

– Кто же эти они, дорогая, позволь полюбопытствовать? – Хэрриет все время придиралась к этому местоимению, говоря, что в подобном значении оно "плоско как доска".

Мэри запнулась.

– Ну, академики, которые дали ложную оценку… – Она сама толком не знала, что собирается сказать, и Хэрриет прервала ее:

– Так значит, тебе известно – что правда, а что ложь? – Мэри слегка зарделась, и Хэрриет смягчилась. И заговорила тем голоском «домохозяйки-кокни», который она нередко имитировала в порядке «шутки» еще с пятидесятых годов. – Таки скушай себе пирожнецо, и порядок! Эй ты, ты чё тут вздумал? – Последняя фраза была адресована мистеру Гаскеллу, который пулей влетел в комнату и внезапно замер перед стулом Хэрриет. – Чего тебя тыгда трывожит? А-га-а, знаю-знаю. Знаю-знаю. – И, продолжая бормотать эту литанию себе под нос, Хэрриет поднялась и направилась к небольшому алькову в углу комнаты, где смутно виднелись ряды бутылок. Она налила себе джина, но прежде спросила у Мэри: – Жылаешь чего, цветик мой? – Мэри с благодарностью отклонила предложение. – Ну вот и славно, девочка моя. – Она вернулась с порцией джина и, заново устроившись в своем неудобном плетеном стуле, взяла серебряную чайную ложечку, лежавшую на столе сбоку. Затем она принялась прихлебывать джин с ложки: она свято верила, что соприкосновение алкоголя с металлом, а также малые (пусть и частые) дозы, никогда не дадут ей опьянеть. Однако таковая теория еще не обрела научного подтверждения, и бывало, что в "тихий час" – когда, по утверждению Хэрриет, ей было необходимо "задрать лапы кверху", – до Мэри долетали слова какого-нибудь известного стихотворения, которые та заунывно напевала. Хэрриет взирала на Мэри поверх края ложечки. – Ну, теперь, когда ты их отпечатала, я надеюсь, тебе захочется привести их в порядок.

– Простите?

– Мои заметки. – Она на миг помедлила. – Собственно.

Мэри явно не понимала, о чем речь.

– Я купила для них папку…

Хэрриет звучно расхохоталась, и вновь в ее воображении мелькнула дивная картина: как ее помощницу хлещут кнутом у нее на глазах.

– А я-то надеялась получить от вас помощь посущественнее, мисс Уилсон. – Видимо, она пожалела, что внезапно перешла на официальный тон. – Знаешь ли, просто чтоб сберечь мне время. Ведь, в конце концов, время былое есть время грядущее – не так ли, милочка? – Тут она скорчила страшную рожу коту, растянув пальцами рот до ушей, а потом возобновила беседу. – Разве я ничего не рассказывала тебе о Томе Элиоте, о том, как он танцевал со мной у себя в "Фабере"?[14] – Мэри кивнула, хотя теперь она уже с тревогой недоумевала, куда клонит ее работодательница. – Он был ко мне так добр… – говорила Хэрриет; в действительности, ее воспоминания о поэте были весьма скудны, да к тому же она вовсе не была уверена, что тот знал, кто она такая. Мэри изобразила на лице почтение и замерла в ожидании, пока ее нанимательница четырежды отхлебнула джина – ложку за ложкой. – Так отчего бы тебе не увязать милягу Тома с теми кусочками про Фицровию? – Она слизнула с верхней губы капельку зелья. – Ну знаешь, какая-то связь ведь должна быть. Я же не могу сама обо всем помнить. – Она снова направилась к алькову и наполнила стакан; мистер Гаскелл последовал за ней и принялся щекотать ей ноги хвостом, пока она стояла перед строем бутылок. Тогда Хэрриет наклонилась плеснуть чуть-чуть джина в кошачье блюдечко, оставленное там на полу. Выпрямилась она с трудом. – Я не могу сама. Просто не могу.

– Не можете расправиться, да?

– Нет, мисс Уилсон. Подняться-то я всегда сумею. Я как Лазарь – уж хотя бы в этом смысле. – Она рассталась со стаканом, пересекла комнату и склонилась над Мэри; она подошла к своей помощнице так близко, что та ощутила сладкую примесь алкоголя в ее дыхании. – Я не могу сама писать о прошлом. Руки у Матушки связаны – разве не видишь? – Она вытянула перед собой руки, положив одну на другую так, словно они были накрепко перехвачены веревкой. Мэри взглянула на них с ужасом, а Хэрриет тем временем изучала буроватые пятна на своей морщинистой увядшей коже. – Ведь столько приходится скрывать, – произнесла она.

Мэри встревожилась.

– Но я тоже этого не могу!

– Не можешь чего?

– Не могу писать за вас. Не могу же я выдумывать.

Хэрриет принялась гладить ее по голове.

– Но разве ты не знала? Ведь всё на свете выдумано.

о чем мы не можем говорить

Как только Мэри ушла, бесшумно затворив за собой парадную дверь дома, Хэрриет вскочила с места и, включив приемник, снова нашла радиостанцию с поп-музыкой. Комната содрогалась от шума, кот в испуге отпрянул, а она во внезапном порыве энергии стала подпрыгивать и кружиться. Остановилась она так же резко, как и завелась, уставившись в зеркало с рамой из золоченой бронзы над камином. "Слушай, – обратилась она к своему отражению, повторяя слова из песни, – я расскажу тебе один секрет".

Она выключила радио и, сняв телефонную трубку, неторопливо набрала номер. Как только раздались гудки, она принялась говорить в пустоту: "Нет, мисс Уилсон, я подпишу этот документ попозже". Каждый раз, когда она бралась за телефон, ей хотелось создать впечатление, будто она по горло занята спешными делами. "Алло, милочка, это ты?" На сей раз она обращалась уже к живому человеку – к своей ближайшей подруге Саре Тилт. "Ну как, тебе получше? Надеюсь, есть какое-то движение в недрах? Прекрасно. Наконец-то. Послушай, милочка, Матушка намечает небольшую вылазку". Наступила пауза. "Да, это довольно-таки важно". Она состроила гримасу мистеру Гаскеллу и прошептала ему: "Не проболтайся!" Затем она прислушалась к голосу подруги, в котором звучало всё большее нетерпение. "Что ты сказала, дорогая? Нет, я ненадолго". Она положила трубку, шлепнула по ней и проворчала: "Сучка!"

Выйдя из дома, она сразу же почувствовала прилив воодушевления. Она жила на маленькой улочке вблизи Брайенстон-Сквер – в районе рядом с Мраморной Аркой, который она настойчиво продолжала звать Стукконией или находясь в особенно игривом настроении – Тайбернией.[15] Ей доставляло особое удовольствие показывать посетителям небольшую памятную табличку на том месте, где некогда стояла виселица: «Когда-то вешали за шестипенсовик, любила повторять она, – а теперь и монеты такой не существует! Странные штуки проделывает с нашими кошельками история».

Но сегодня она направлялась в сторону Бейсуотера, где жила Сара Тилт. Невзирая на многочисленные свидетельства в пользу противного, Хэрриет все еще полагала, будто ходьба «успокаивает» ее, а нечто вроде форсированного марша помогает ей "обмозговать дела". Совершая такие долгие и хаотичные прогулки, она успела заново окрестить все знакомые улицы в окрестностях, и вот теперь она шагала по Долине Костей, через Рай Потаскушек и по Бульвару Разбитых Грез. Вступив в Долину Костей (названную так из-за сверкающих белых фасадов георгианских особняков), она начала раздумывать о своем бесплодном разговоре с Мэри. Разумеется, Хэрриет не могла написать обо всем сама. Если бы она рассказала правду и описала подлинную историю своей жизни, если бы она раскрыла то, что даже наедине с собой называла своим «секретом», то против нее поднялась бы волна возмущения, несущая возмездие и очищение, которая (здесь у нее не было сомнений) привела бы к ее смерти… И она задрожала от предвкушения скандала, проходя по Бульвару Разбитых Грез (место, где собирались гомосексуалы), а там повернула в Рай Потаскушек.

Здесь она немедленно насторожилась, высматривая какие-либо признаки «действия», как она обычно выражалась в беседе с Сарой Тилт, – но был слишком ранний час, так что никаких следов деятельности проституток, облюбовавших эту улицу, пока не наблюдалось; Хэрриет же с раздражением стала припоминать, о чем она только что думала. Но долго предаваться размышлениям она все равно не могла: что-то ей мешало, заставляя переключать внимание с себя самой и устремлять его в совсем ином направлении. Ей лишь на краткие мгновенья удавалось погружаться в себя, а затем начиналось обратное движение, и ее словно выбрасывало снова во внешний мир: это напоминало ощущение при падении.

Меховая шляпка сползла ей на уголок левого глаза, и она со вздохом водворила ее на прежнее место, мимоходом погладив чучело птички, пришпиленное к тулье; теперь, когда оба глаза снова были во всеоружии, она огляделась по сторонам с удвоенным интересом. По Раю Потаскушек шагал слепой; он неуверенно остановился в нескольких ярдах от нее и принялся тыкать вокруг себя палкой, словно очерчивая круг. "Чего тебе не хватает, старичок, так это сценических огней", – сказала она себе. И, быстро подойдя к слепцу, снова заговорила с экстравагантным выговором кокни:

– Те помочь, дружище? Я и сама пиньсинерка.

– Мне нужен Почтамт.

– Как раз сама туды иду, – сказала она. – Держися за мене. – Слепец позволил Хэрриет вцепиться в себя, хотя ей показалось, что он не испытывает особой благодарности. Правда, его лицо оставалось совершенно бесстрастным, и на миг она с испугом всмотрелась в его белые вывороченные глаза. А вдруг он все-таки видит ее… – Где ж твоя псина?

– Она заболела. – Слепой вытягивал вперед свою палочку, как будто он все еще продолжал идти в одиночку. – Она очень стара.

Несколько шагов они прошли в молчании.

– Я ж и сама однажды ослепла, веришь ли. Эти, как их, катаракты выскочили. – Хэрриет обожала выдумывать про себя всякие небылицы. – Я прям-таки испужалась тыгда.

– Но сейчас все в порядке?

– Никогда не знаешь, что еще впереди.

– Не всё так плохо, – ответил он. – Чем меньше видишь, тем больше можешь себе вообразить. – Улыбнувшись, он искоса обратил к ней лицо, и она вздрогнула. – Ведь вы, верно, думаете, что мне ничего не известно про цвета, правда?

– Ну дак откудова ж мне знать.

– А мне известно. У меня все эти цвета – в голове.

– Да ну?

– Иногда, – прибавил он, – лучше вовсе не видеть.

Они снова немного помолчали, и Хэрриет прижалась к нему покрепче, как будто это ей требовалась направляющая поддержка.

– Чуешь меховушку? – наконец спросила она, кладя руку слепого на свою шубу. – Ух и дорогушчая была! А еще, – прибавила она, разоткровенничавшись, – у меня и шляпка такая есть. Жаль, не видать тебе – а уж стоила-то целую прорву, как пить дать. – Она явно наслаждалась своей новой ролью. – Когда мой старичок отошел, мне маленько и перепало. Он у меня таксидермистом был. Небось, не слыхал про таксидермию? Это когда чучелей набивают всякими там штучками-дрючками.

Старик кивнул, но, как показалось Хэрриет, ему было как-то не по себе. Может, он по тону голоса догадался, что она морочит ему голову? Затем ей подумалось: как странно смотреть на человека, который не способен на ответный взгляд. Ужас слепоты – не в самой незрячести, а в том, что не знаешь – когда за тобой наблюдают.

– Скажи-ка, – произнесла она, – а как ты грязью-то не зарастаешь?

– Я моюсь, – резко отвечал тот, – как и все остальные.

– Да-да, но откуда ж те знать… – Она хотела спросить, откуда он знает, что делают все остальные, – но, вглядываясь в его обиженное настороженное лицо, она начала погружаться во тьму, окружавшую его. Она начала воображать его жизнь, чувствуя, как спотыкается и падает, и поэтому вдруг отпрянула. – Ну вот, дружище, – сказала она весело, – те тут чуток исчо направо. Удачного денька, лапуля.

Она повернулась прочь и на миг, закрыв глаза, ослепла.

о том мы должны молчать

Хэрриет с нарочитой застенчивостью застыла в коридоре, когда Сара Тилт открыла дверь. Они поцеловали друг друга в щеку, а потом Сара попятилась.

– Я смотрю, – сказала она, – ты в своей гвардейской форме.

И в самом деле, меховая шляпка Хэрриет, снова соскользнувшая ей на брови, отчасти напоминала кивер.[16]

– Я думала, что, если оденусь в меха, ты меня простишь. – Сара ничего не поняла из этого замечания, но непоследовательность подруги была ей хорошо знакома. – А выглядишь ты вроде неплохо, – добавила Хэрриет.

– Всякий раз, как это слышу, я начинаю паниковать.

– Ну что ж, давай. Паникуй.

Она прошла через прихожую в гостиную.

Сара последовала за ней, показывая язык запрятанной в меха спине старой приятельницы, и затем спросила, не желает ли та кофейку? Она нетерпеливо дожидалась, пока на лице Хэрриет не появится разочарованное выражение, которое (она знала) та была не способна замаскировать, а потом продолжала:

– Или тебе чего-нибудь с ложечкой?

Хэрриет хихикнула и подняла указательный палец:

– Самую малость, дорогая. Плесни Матушке джина, пока у ней еще хватает сил глотать.

– А у меня хватает сил смотреть на это.

Хэрриет не расслышала последнего замечания, произнесенного в сторону. Она успела снять свою меховую шляпку, приподняв ее над головой обеими руками, как будто изображая некую церемонию разоблачения из седой древности; а просторная шуба потребовала гораздо больших усилий, так что Хэрриет пришлось проделать целый комплекс движений, прежде чем она сумела освободиться от нее.

– Отделалась? – Сара разглядывала дорогое одеяние с некоторой враждебностью.

– Не отделалась, дорогая, а только отделилась. – Хэрриет взяла стакан с джином и серебряную ложечку, которые протягивала ей Сара, и, медленно заглатывая свою первую крошечную порцию, принялась оглядывать комнату. Знаешь, – снова заговорила она, – это все время напоминает мне кабинет психиатра. Разумеется, я никогда не была у психиатра. Терпеть не могу, когда лезут в душу.

Квартира Сары была обставлена в современном «функциональном» стиле, который, наряду с ее коллекцией живописи в русле абстрактной традиции пятидесятых, придавал комнате несколько холодноватый вид. Хэрриет в углу вдруг стала опускать нижнюю половину тела, и на какой-то кошмарный миг Саре пришло на ум, что она собирается там облегчиться.

– На что это, – спросила Хэрриет, – я сейчас опускаюсь? – Предмет, о котором шла речь, напоминал доску, перепиленную пополам и водруженную на бочонок с маслом.

– Это называется стул.

– А почему он черный? Я не люблю сидеть на черных штуках.

– А как же тогда твой кот?

– Ну, исключение подтверждает правило.

Сара оставила без внимания последнее замечание подруги.

– Этот стул хорошо подходит для твоей позы, хотя Бог весть…

Хэрриет прервала ее:

– Но совсем не подходит для платья шанель, не правда ли?

Сара с неодобрением оглядела ее некогда «шикарную» красную юбку.

– Конечно, не подходит, если оно давно превратилось в клочья. – А затем прибавила, уже не в силах удержаться от улыбки: – Тебя как будто собаки рвали.

– У-у, ням-ням. Как насчет чая? – Обе женщины рассмеялись, а потом глубоко вздохнули.

– Ну, – сказала Хэрриет, уже усевшись на стул, – давай же будем веселы и искрометны. Спроси-ка, что я делала все это время?

– У меня не хватит смелости.

– Ну-ну. Давай спрашивай.

Но Сара решила, что голыми руками ее не возьмешь.

– Съешь-ка лучше банан, моя дорогая. Ведь ты же слывешь "королевой романа", в конце концов. – Такой титул Сара присвоила ей много лет назад, хотя романы Хэрриет обычно считались весьма мрачными – и даже жуткими.

Хэрриет взглянула на блюдо с фруктами.

– Откуда они взялись? Из "третьего мира"?

Последнюю фразу она произнесла с отвращением.

– Я не знаю, откуда они взялись, – ответила Сара. – Зато я знаю, куда они деваются. – И, взяв банан, она сняла с него кожуру и стала жадно поедать. Эта старушечья жадность приковала к себе Хэрриет, которая не раз пыталась представить, как она сама выглядит за едой. Она наблюдала, как Сара чопорно вытирает верхнюю губу, над которой – как показалось Хэрриет уже показались первые слабые признаки усиков. – Если есть бананы, будешь видеть в темноте, – сказала Сара, спрятав носовой платок. – Или, может, добавила она, плутовато улыбнувшись Хэрриет, – это все бабушкины сказки?

– Да откуда мне знать, скажи на милость? Впрочем, ты мне кое о чем напомнила. – Хэрриет вскочила со стула. – Сегодня я повстречала престранного слепого. Он рассказал мне, что он чучельник. Вот уж не думала, что слепцы умеют лгать, – а ты? Ну, если не считать, – продолжала она, немного помолчав, – каких-нибудь слепых поэтов, да?

– Но, кажется, с ними обычно ходят мальчики-поводыри?

Хэрриет ничего не ответила. Она уже вовсю изображала старика-слепца, которого встретила по дороге к Саре: закрыв глаза, она ощупью передвигалась по маленькой гостиной.

– Где моя собака? – стонала она. – Где старый пес Поднос?

Она шарила руками по каким-то ценным предметам искусства, но Сара не поддалась искушению прикрикнуть на нее.

– Дорогая, ты еще тромб себе заработаешь, – мягко сказала она. Она уже давно заметила, что возраст и сравнительная известность делают Хэрриет какой-то беспокойной: казалось, чем больше она пишет, тем чудачливее себя ведет. – Почему бы тебе не присесть на минутку?

Хэрриет остановилась посреди комнаты, вращая глазами так, что виднелись одни белки, как у слепца. Затем она в притворном удивлении уставилась на Сару.

– О что за дивный новый мир, – произнесла она, – где жены есть такие?[17] – Сара указала на стул, и Хэрриет уселась. – Не люблю слепых, добавила она. – От них прямо пальцы на ногах скручиваются.

– А я и не знала, – сладко проговорила Сара, что ты такая отзывчивая.

– Ты многого еще не знаешь про Матушку. – Хэрриет посмотрела на подругу с суровостью. – Да она вся – сплошное сердце, и всегда такой была.

Это был один из ее излюбленных пунктиков, так что похоже было, что все прочие темы для разговора уже истощились. Хэрриет прикрыла глаза и попыталась вытянуться на своем стуле. Но спинки у него не было, так что она ударилась об стенку. Сара все еще не могла взять в толк, почему Хэрриет решила прийти к ней в гости непременно сегодня, но ей казалось, что она уже уделила достаточно внимания своей старой подруге, и потому она никак не отозвалась на взвизг, который та испустила, опрокинувшись со стула.

– Ну, – сказала она громко. – Давай-ка посмотрим, а что я делала все это время?

Наступило долгое молчание.

– Валялась без ничего, как труп? – предположила Хэрриет, медленно пытаясь вернуть тело в прежнее положение. – Или что-то неприятное случилось?

Сара пропустила мимо ушей ее слова.

– Я в поте лица трудилась над книгой. – В голосе ее слышались вызывающие нотки.

– Правда? – Хэрриет знала, что Сара последние шесть лет занимается исследованием образов смерти в английской живописи, готовя книгу под рабочим названием Искусство смерти, и что книга по-прежнему далека от завершения. – А-а, делаем стёжки по той же дорожке, да? – Сара сердито на нее взглянула, и Хэрриет несколько ретировалась. – Извини, – сказала она. Но видишь ли, от одной мысли о смерти я начинаю нервничать.

– Да ты ото всего начинаешь нервничать. – Сара уже собралась было быстро сменить тему, так как, по правде говоря, она опасалась презрения со стороны Хэрриет, – но ей было необходимо говорить об этом: книга не давала ей ни минуты покоя. Она успела изучить множество образов смерти – от средневековых фресок с устрашающими скелетами до театральной пышности барочных надгробий, от кладбищенских повествований викторианской жанровой живописи до абстрактной жестокости современного искусства, – и теперь ей были в деталях известны многие нюансы в изображении сцены у смертного одра – естественной или патетичной, бурной или уединенной. И все это время она как будто наблюдала за собственной смертью.

Но со временем Сара почувствовала, что ей нужно расширить обзор – то есть, понять всё, признать и объяснить всю совокупность образов, связанных со смертью во всех ее проявлениях. Она изучала artes moriendi[18] XVII века; она посещала различные музеи в Греции и Италии, зарисовывая погребальные урны; она документировала малейшие изменения в похоронных обрядах; она штудировала учебники по рассечению трупов и бальзамированию; она исследовала культ мертвых, бытовавший среди романтиков; и в каком бы городе, большом или малом, ей ни выпадало оказаться, она непременно посещала местное кладбище. И, предаваясь всем этим занятиям, она изгоняла собственные страхи. Она превращала смерть в спектакль. Но вместе с тем, несмотря на проделанную большую работу, она никак не могла заставить себя завершить эту книгу. Она написала несколько глав, подготовила пространные заметки для остальных, и все же окончательное изложение темы не давалось ей. Все куда-то ускользало. Вдобавок, она сознавала, что, как только книга будет дописана, все прежние страхи вернутся к ней. Ибо это будет ее последняя книга.

– Мне нужно еще время, – говорила она Хэрриет. – Идеи-то все уже здесь. – Она показывала на свою голову. – И иллюстрации тоже есть…

– Нашла какие-нибудь новенькие? – Хэрриет уже начинала терять терпение.

Сара почувствовала это, и потому, прервав привычные сетования, стала зачитывать перечень картин, на которые набрела совсем недавно:

– Смерть Беньяна,[19] Смерть Вольтера, Смерть…

Хэрриет слегка вздрогнула от удовольствия.

– Но разве тебе не известно, – сказала она, прервав подругу на полуслове, – разве тебе не известно, как они на самом деле умирали? – Она звонко помешивала ложечкой в своем опустевшем стакане, и Сара, привычно изобразив на лице мученическую покорность, встала, чтобы вновь наполнить его. – Ведь их же придумывали из головы, эти картины, – разве не так? добавила Хэрриет, схватив бутылку и наполнив себе стакан.

Сара удивленно посмотрела на нее: бывало, Хэрриет рассуждала как ребенок, и она никак не могла разобрать, что это – наивность или намеренное притворство.

– Но, дорогая, невозможно же было создавать их в миг смерти. Иные из этих картин писались годами. А тела-то разлагаются. Как тебе хорошо известно.

– Так что же делали художники? – Снова детский вопрос.

– Они работали с натурщиками, как и положено.

– С натурщиками? А натурщики притворялись покойниками?

– Насколько мне известно, их не приканчивали на месте. А ты бы чего хотела? Настоящей крови?

Хэрриет постукивала ложкой по кончику своего носа.

– Так значит, мертвецов возвеличивают другие – те, кто разыгрывает смерть?

– В том-то и штука, что смерть можно показать прекрасной. А в действительности она никогда не выглядит особо привлекательной. Вспомни Чаттертона…

Хэрриет, которую уже утомила чрезмерная серьезность разговора, подпрыгнула со своего черного стула.

– Сломился сук, что ввысь бы мог расти, – произнесла она. И согнулась пополам, словно ее подкосило.

– Ветвь, – неторопливо ответила Сара Тилт.

– Что?

– Сломилась ветвь – а не сук, дорогая. Если это была цитата.

Хэрриет выпрямилась.

– Думаешь, я не знаю? Я же всю жизнь только и делаю, что цитирую. – И начала заново: – "Поэты – в юности витаем мы в мечтах. – Она радостно замахала руками. – В конце ж подстерегают нас безумие и страх." – Тут она высунула язык и вытаращила глаза. Потом довольно грузно села и отхлебнула еще джина. – Конечно, я знаю, что это цитата, – добавила она. – Я отдала всю свою жизнь английской литературе.

Голос Сары звучал по-прежнему холодно:

– В таком случае, жаль, что ты ничего не получила взамен.

Хэрриет попыталась – безуспешно – показаться «задетой».

– По крайней мере, меня считают знаменитой.

– Да, и я слышала, из тебя уже собираются набивать чучело. – Сара выдержала паузу. – Впервые за многие годы.

Хэрриет хихикнула.

– Пусть этим займется тот слепой. – Стиснув руки, она положила их на колени. – Только ему придется делать это через рот. Все другие отверстия запечатаны.

– Ну, понадеемся хотя бы, что начнет он со рта, дорогая.

Хэрриет решила не отвечать в тон Саре, и с нарочитой небрежностью подобрала журнал по искусству, лежавший на стеклянном столике.

– А, Сеймур, – проговорила она. – Мой любимый. – Она принялась листать репродукции последних живописных работ Джозефа Сеймура, которые прилагались к обширной подборке материалов, посвященных памяти недавно скончавшегося художника. – Что ты об этом думаешь? – спросила она Сару, приподняв журнал за одну из страниц и почти разорвав ее. Там был изображен ребенок, стоявший перед разрушенным зданием. Ребенок устремил застывший взгляд куда-то вне полотна, а над ним возвышались одна за другой маленькие разоренные комнаты. Сеймур старательно выписал разодранные обои, разбитые трубы, брошенную мебель, – и всё это, казалось, уходит наподобие спирали куда-то внутрь, к исчезающей точке в середине картины; лицо же ребенка, напротив, было передано смазанно и отвлеченно.

Сара не разделяла восхищения Хэрриет работами Сеймура.

– Почему бы тебе не купить ее? Он ведь один из тех правдивых реалистов, которые тебе, видимо, по душе.

Хэрриет отложила журнал и подошла к окну.

– Да кто же может сказать, – спросила она, пристально глядя на дворик внизу, – кто же может сказать, что – правда, а что – неправда?

– Тебе лучше знать. Это же ты пишешь мемуары.

– Собственно, из-за этого я к тебе и пришла, – наконец вспомнила Хэрриет о настоящей цели своего визита. – Понимаешь, в том-то и дело, что я просто не могу. Ну, то есть… – Она поколебалась и все-таки не сумела удержаться от того, чтобы не подпустить шпильку: – Сара, мне кажется, я становлюсь совсем как ты. Я не могу их закончить. У меня ничего не выходит. – Сара вытянула ноги и стала разглядывать свои чулки, одновременно разглаживая их пальцами: так ей было удобнее ждать от Хэрриет продолжения. – Видишь ли, в том-то все и дело, что мне действительно нечего сказать. И, все еще стоя к подруге спиной, она раскрыла рот и выпучила глаза, изображая дурочку.

– На самом деле, как я понимаю, тебе нужно рассказать слишком много.

Хэрриет, встревожившись, повернула голову.

– Что ты имеешь в виду – слишком много?

Сара уловила в ее голосе беспокойство.

– Я не имею в виду ничего особенного…

– Естественно.

– …кроме того, что ты встречалась со множеством людей и написала множество книг. И прожила, – тут она сделала многозначительную паузу, довольно-таки долгую жизнь.

Взгляд Хэрриет упал на сеймуровскую картину с ребенком, стоящим перед разрушенным зданием, и она на мгновенье закрыла глаза.

– Мне бы хотелось, – сказала она, – все начать сначала.

– Не говори глупостей! – Сама мысль о подобном перерождении показалась Саре пугающей. – Ты же сама знаешь, что твоя жизнь удалась!

– Удалась? Ты только взгляни на меня. – Хэрриет повернулась, воздев руки, словно в смиренной мольбе.

Сара потупила взгляд.

– Что тебе нужно, так это помощник, – сказала она спокойно.

– Да есть у меня помощница. Эта безмозглая сучка – Мэри Уилсон. – Она изобразила высокий жалобный голос молодой женщины. – Которая начинает каждое предложение так: Мне представля-ается.

– Да нет, я имею в виду кого-то, кто поможет тебе писать. Тебе нужен такой человек, который тебя вдохновлял бы.

И тут-то Хэрриет пришел на ум Чарльз Вичвуд. В свое время, насколько она припоминала, он оказался не самым безупречным секретарем, но вроде бы он был поэт, – и к тому же ему удавалось рассмешить ее.

В тот же вечер она позвонила ему – как раз тогда, когда тот чистил портрет, найденный в Доме-над-Аркой. Ей не хочется подробно обсуждать свое дело по телефону, сказала она Чарльзу, который в это время возбужденно всматривался в глаза Томаса Чаттертона. "Как там сказал этот нелепый немец? – продолжала она. – О чем мы не можем говорить, о том мы должны молчать?[20]"

3

Хэрриет Скроуп готовила себе бутерброд. "Горчичка!" – крикнула она, с торжеством подняв желтый горшочек. "Огурчики!" Откупорила банку. "Лакомый кус!" Она погрузила нож в маленькую жестянку с пастой из анчоусов консервы «Гордонз» – и намазала ею два ломтя белого хлеба, прежде чем уложить на них помянутые лакомства.

"Ты только посмотри на себя, – обратилась она к сооруженному острому сандвичу. – Ты такой яркий! Ты слишком хорош, чтобы тебя взять да слопать!" Впрочем, это не помешало ей откусить немалую его часть и, широко раскрыв глаза, проглотить ее. Но, хотя ей и нравилось предвкушать насыщение, сам физический процесс еды внушал ей отвращение: всякий раз, принимаясь за еду, она с тревогой оглядывалась по сторонам. И вот сейчас, когда большие куски хлеба с анчоусами, маринованными огурцами и горчицей один за другим перемещались по ее пищеварительному тракту, она глазела на мистера Гаскелла так, как будто увидела своего кота впервые в жизни. Затем она подхватила его на руки и начала немилосердно целовать в усы, кот же яростно вырывался из ее цепких объятий. "Сдается мне, – сказала она, – что тебе хочется огурчиков, моя прелесть. Но они созданы для человеческого рода. А к нему-то, я думаю, Матушка и относится". Не выпуская кота, она вытянула руки вперед, и между ними началась привычная игра в «гляделки»; мистер Гаскелл моргнул первым, и Хэрриет с воплем "Победа!" снова бросилась его целовать. Тут кот стал принюхиваться к запаху анчоусов, который чувствовался в ее дыхании, и она быстро оставила его в покое. "Признайся, – прошептала она, тебе ведь иногда снится Матушка?" Она на миг закрыла глаза и попыталась вообразить себе кошачий мир: там повсюду двигались тени, а вот мелькнули и большие темные очертания ее собственных туфель. Тут раздался звонок в дверь.

Она поползла по темному коридору, нежно мяукая, и, лишь почти доползя до самой двери, вдруг вспомнила, что сегодня она ждет к себе Чарльза Вичвуда. "Одну минуточку!" – прокричала она и, промчавшись вверх по лестнице в ванную, принялась лихорадочно чистить зубы. Через окошко возле раковины она взглянула вниз и увидела своего гостя, стоявшего на выбеленной булыжной дорожке, которая вела к ее парадной двери. Казалось, он погружен в свои мечты, и – глядя, как его бледное лицо тихонько вздрагивает от какой-то потаенной мысли, – она пожалела его.

Внезапно он поднял взгляд и, заметив ее в окошке, улыбнулся.

– Леди из Шалотта,[21] – сказал он.

Она машинально подняла руку, приветствуя гостя, хотя оттуда, снизу, этот жест вполне можно было принять и за прощальный взмах. "Скорее леди Чаттерлей[22]", – пробормотала она, проносясь по лестнице вниз и снова в прихожую; но затем резко затормозила. Она осторожно приоткрыла входную дверь, желая окончательно удостовериться, что это и в самом деле Чарльз (ибо не раз уже бывало, что она не доверяла собственным глазам).

Чарльз, решив, что это одна из милых проделок Хэрриет, протиснул голову сквозь щель и произнес:

– Как поживаете, мисс Скроуп?

Она слегка взвизгнула и отпрянула, а затем уже открыла дверь как следует и впустила гостя.

– А я-то подумала, что это мистер Панч[23] по мою душу пришел, проговорила она. Выглядел он неважно, и одежда на нем была та же самая, что и четыре года назад, как смутно припомнила Хэрриет.

– А, Вольтер, – сказал он, проходя за ней в переднюю комнату. – И что же вы перечитываете – Кандида или Задига?

Голос его звучал как будто нетвердо, и на миг ей подумалось, что он, наверное, не совсем трезв. А может, это обстановка комнаты что-то навеяла: век париков, французские просветители?..

– Я что-то не вполне… – начала она, но Чарльз показывал в сторону книги, лежавшей на плетеном стуле. – Ах, вот оно что, – вздохнула она. – Да ты просто не так прочел. А я уж испугалась, что схожу с ума. – На стуле лежала книжка о жизни диких зверей в неволе, с единственным заглавием на обложке: ВОЛЬЕР.

Чарльза, по-видимому, не слишком смутила его ошибка: он сразу же перешел к дивану, где развалился мистер Гаскелл, и принялся его сосредоточенно гладить. Они с котом всегда отлично ладили, и когда-то это обстоятельство даже несколько испортило отношения самой Хэрриет с ее питомцем. Она громко прокашлялась, чтобы спугнуть кота.

– Ну, так как же ты поживаешь, Чарльз? – Она поколебалась. – Выглядишь прекрасно.

– Правда? – Он просиял. – Никогда не чувствовал себя лучше, как говорится.

– Именно так и говорится?

– Да, именно так и говорится. – Внезапно он ощутил подавленность, но, зная, что такое настроение долго не продлится, решил не обращать на него внимания. – А вы-то как? – спросил он, вытянувшись и заложив руки за голову. Он не был у Хэрриет уже четыре года, но теперь снова почувствовал себя здесь как дома. – Сколько же это времени мы не виделись?

– Ну, ты же знаешь, я никогда не меняюсь. Я все та же старая добрая Хэрриет. – Она подавила мгновенное желание придушить кота, который лизал Чарльзу руку, и принялась расхаживать по комнате и дотрагиваться до разных предметов, словно не зная, куда направить свою неугомонную энергию. Но, дойдя до посмертной маски Джона Китса, она вдруг остановилась. – Ты все еще пишешь стихи? – громко спросила она.

– Разумеется. – Она спросила об этом таким тоном, как будто речь шла о хобби. – Я принес вам свою последнюю книгу. – Он извлек из пиджачного кармана тоненькую брошюрку, отпечатанную на ксероксе.

– Как это мило с твоей стороны. Не стоило утруждаться. – Она бросила взгляд на содержание и, сознавая, что Чарльз внимательно за ней наблюдает, закивала, заулыбалась, перевернула одну страничку назад – видимо, чтобы перечитать какую-то понравившуюся строфу, – а затем, испустив легкий вздох удовольствия, уронила листки со стихами на ковер.

– Нужно познакомить тебя с моим издателем, – сказала она наконец, так как ей не приходило на ум ничего более дельного. – Он… – она призадумалась. – Он к поэтам хорошо относится.

Чарльз, развалясь на диване, откинулся назад и вытянул руки над головой, как будто собирался зевнуть.

– У меня куча времени. Я же никуда не спешу. – И добавил грудным голосом, пародируя торжественный тон: – Мой гений еще когда-нибудь признают. – Хэрриет ничего на это не ответила, и он быстро добавил: Вивьен передает вам привет.

– Очень приятно. И от меня ей большой привет. – Она пока не припоминала, кто такая Вивьен, но внезапный наплыв дружелюбия к этой незнакомой женщине решила использовать для того, чтобы перейти наконец к заготовленной речи. – Чарльз, я вот почему тебе позвонила. Дело все в том, что я сама не своя.

– А чья же?

– Ну полно, я же всерьез. Мне нужна твоя помощь. Мне нужен какой-то стимул. – Он склонил голову набок, продолжая улыбаться. – Что, если тебе снова попробовать со мной поработать? – Говоря это, Хэрриет оставалась совершенно спокойна, но руки крепко упирала в колени, как будто, вырвавшись на волю, те могли зажить сами по себе, принявшись выписывать перед ней в воздухе причудливые фигуры.

– Это так неожиданно, – сказал Чарльз, впрочем, не выказав ни малейшего признака удивления. По правде, он и не знал, что на это ответить. Еще несколько дней назад он бы с охотой откликнулся на предложение Хэрриет, – но теперь портрет Томаса Чаттертона так вдохновил его, что ему не хотелось отвлекаться от затеянного расследования. С другой стороны, Хэрриет и здесь могла бы как-то помочь…

Та наблюдала за ним, вспоминая, как трудно ему всегда было прийти к какому-то решению.

– Ну просто откажись, – пробормотала она, склонившись поближе, – если тебе не хочется.

– Не в этом дело…

– Наверно, ты занят по горло. – Она подобрала с пола брошюрку со стихами Чарльза и начала листать ее. – Ну, я имею в виду, своей работой. На одном стихотворении она задержалась с большим интересом, в то же время усиленно пытаясь вспомнить остальную часть того, что приготовилась сказать: – Как-то раз ты высказал замечательную мысль, Чарльз. Ты сказал, что реальность выдумали люди, лишенные воображения. – На самом деле она вычитала эту фразу из какого-то книжного обозрения, но Чарльз улыбнулся: ему приятно было слышать, что кто-то еще помнит слова, должно быть, когда-то произнесенные им. Она же продолжала гнуть свое, приближаясь к главному. – Но разве мы не можем совершить еще один шаг? Разве мы не можем вообразить реальность?

Чарльз снова откинулся поудобнее на диване; он чувствовал себя как рыба в воде в подобных умозрительных рассуждениях, к которым привык с университетских лет; в действительности, с толкованием таких материй он с той поры значительно не продвинулся.

– Конечно, можем, – отвечал он. – Все зависит от языка. В конце концов, реализм – такая же искусственная штука, как и сюрреализм. – Эти фразы он помнил назубок. – Реальный мир – это всего лишь последовательность интерпретаций. Всё, что записано, мгновенно становится чем-то вроде художественного произведения.

Хэрриет быстро подалась вперед – не особенно вдумываясь, о чем именно он говорит, а скорее хватаясь за очередную соломинку.

– То-то и оно, Чарльз, – изрекла она победным тоном. – Как раз поэтому ты мне и нужен. Нужен для того, чтобы меня интерпретировать! – Она произнесла последнее слово с особым нажимом, как если бы его смысл только сейчас открылся ей. – Видишь ли, я пытаюсь писать мемуары…

– Ах, мемуары. Амуры и муары. Мемориалы. – Он хотел было продолжить беседу, но вот теперь откуда ни возьмись лезли эти слова. – Мимозы. – Он сам себе поражался.

– …но я не могу собрать их воедино. Все имена и даты у меня есть. Все заметки, дневники тоже есть. А я вот не могу. – Она задумалась, ища нужное слово. – Проинтерпретировать их.

– Но я же не умею…

Она оборвала его, размахивая брошюркой со стихами:

– Ты умеешь писать. Это всем известно. Пишешь ты как ангел. – Она не сводила с него глаз. – К тому же я хорошо тебе заплачу.

Она почти сразу же раскаялась в этом обещании, но Чарльз, по-видимому, не расслышал щедрого предложения Хэрриет. Он удивлялся, как это многим уже известно, что он хорошо пишет: «все» – это, разумеется, преувеличение, но раз Хэрриет так говорит… Внезапно он исполнился уверенности в себе.

– Так значит, вы хотите, чтобы я сочинил за вас мемуары?

– Я хочу, чтобы ты стал моим незримым призраком.

Эта фраза понравилась ему, и, как бы то ни было, он возгордился своим умением принимать внезапные, но верные решения.

– Мисс Скроуп, – сказал он, – я стану вашим призраком. – Он улыбнулся. – Я стану лучшим призраком на свете.

первая примета

– Чаттертон! Чаттертон! Чаттертон! – Эдвард расхаживал по комнате, выкрикивая полюбившееся новое слово. В руке он держал поджаренный хлебец и, размахивая им, писал в воздухе воображаемые буквы.

– Эдвард Беспокойный, у меня голова от тебя болит. – Вернее, Чарльз опасался, что она разболится. Он пытался прикрепить портрет к стене, но почему-то это никак не удавалось. То гвоздь оказывался чересчур маленьким, то край подрамника – чересчур узким: холст соскальзывал набок или вовсе соскакивал с гвоздя, и Чарльзу стоило немалого труда не дать ему свалиться на пол. Но ему всегда нравилось чем-нибудь заниматься в эти утренние часы как раз когда Вивьен собиралась уходить к себе на работу, хотя нередко он сразу же после ее ухода опять ложился в постель. Картина грохнулась ему на голову, и Эдвард заверещал от смеха.

– Хочешь, я попрошу сделать для нее раму? – спросила Вивьен. Она работала секретаршей в "Камберленде и Мейтленде", небольшой художественной галерее на Нью-Честер-стрит. Она несколько колебалась, прежде чем поступить на эту работу, поскольку еще в первые дни их совместной жизни Чарльз уверял ее, что они как-нибудь «перебьются», что когда-нибудь его сочинения обязательно напечатают – это лишь "вопрос времени". Они жили год от году все беднее и беднее, а он лишь спокойнейшим тоном повторял свои заверения, – и когда она наконец объявила, что выходит на работу, она опасалась, что он рассердится или по крайней мере раздосадуется на то, что она не доверяет его словам. Но он лишь улыбнулся – и ничего не сказал. С тех пор он редко упоминал о ее работе, а когда она заговаривала о каких-нибудь спорах или трудностях в галерее, его лицо принимало слегка озадаченное выражение – как будто он не совсем понимал, о чем она толкует.

Он прислонился головой к холсту, чтобы удержать его в равновесии, и она повторила свой вопрос.

– Раму? Да нет, не нужно, Виви. Мне бы пока не хотелось кому-то его отдавать. Знаешь ведь, как бывает.

Да, она все прекрасно знала: во всяком случае, она подозревала, что Чарльз не хочет услышать от кого-нибудь, будто картина лишена всякой ценности. Но Вивьен не выказала своего нетерпения. Она склонилась к Эдварду, чтобы тот помог застегнуть ей сзади жемчужное ожерелье. Каждое утро сын дожидался этой минуты, и вот теперь, «защелкнув» мать, он обвился вокруг нее руками и вдохнул запах духов от ее шеи. А она взяла ручки сына и стала их целовать, что всегда его очень смешило.

– Ну, Эдди, что же ты собираешься делать в выходной?

– Я схожу кое-куда с папой. – Эдвард уткнулся лицом в ее шею и волосы, так что его голос звучал приглушенно. – Он говорит, что это важно.

Чарльзу наконец удалось повесить картину на стену, и он сделал шаг назад, чтобы полюбоваться на нее.

– Мы тебя непременно расследуем, – обратился он к изображенному на холсте пожилому человеку, чья правая рука лежала на стопке книг. – Мы раскроем все твои тайны.

Вивьен мягко высвободилась из объятий сына и выпрямилась; она собиралась что-то сказать Чарльзу, но, увидев радостное воодушевление на лице Эдварда, раздумала. Она повернулась, собираясь уходить, но не успела она дойти до двери, как раздался внезапный шум: портрет отделился от стены и шлепнулся на ковер изображением вниз.

– Ну вот, теперь он ушибся! – вскричал Эдвард. – Чаттертон ушибся!

– Прекратишь ты когда-нибудь, Эдди? Теперь у меня и вправду болит голова. – Заметив, что по лицу Вивьен пробежала тревога, он добавил театральным тоном: – И дремотная немота сковывает мои чувства.

– Мне пора, – сказала Вивьен. – Я уже опаздываю. Берегите друг друга. – Но оставляла она их вдвоем с некоторой неохотой.

В то же утро, чуть попозже, они отправились в Дом-над-Аркой. Эдвард, разобравшись, в каком направлении они идут, немедленно взял на себя роль проводника, то и дело нетерпеливо дергая отца за рукав. Чарльз же брел позади: всякий раз, оказываясь с сыном где-нибудь вне дома, он становился рассеянным и неуверенным. Они уже собирались повернуть на Доддз-Гарденз, как вдруг Чарльз задумался и остановился. Он поглядел на покрытый пылью вяз, который сотрясался, когда мимо проносились машины.

– Как ты думаешь, – спросил он у сына, – сколько на этом дереве листьев?

– Семь тысяч четыреста тридцать два. С половинкой.

– А сколько времени понадобится ветру, чтобы все их стряхнуть?

Но Эдвард больше не слушал.

– Пап, мы уже пришли.

– А сколько времени оно уже стоит здесь?

Эдвард уперся руками в спину отца и принялся что есть сил толкать его на тихую улочку за углом. Тут они на миг притормозили, и Чарльз показал на арку и обветшавший каменный дом, нависавший над ней.

– Вот! – сказал он. – Здесь-то и погребены все тайны!

Эдвард взял его за руку. Они вместе прошли под аркой и оказались во внутреннем дворике. Вывеска на сей раз гласила следующее: "Лавка Древностей у Лино. Сливки Сливок. Отведайте же Их". Взбираясь по узкой лестнице, они услышали чей-то дискант, распевавший то ли гимн, то ли похоронную песнь, и Эдвард начал нервно хихикать.

– Сейчас же прекрати смеяться! – сурово приказал ему отец, постучав в дверь. Наступила тишина, послышался кашель, затем звук запираемого ящика, и наконец дверь стремительно распахнулась настежь.

– Да-да? – Мистер Лино смотрел на Эдварда и, казалось, обращался к мальчику: – Кто это?

Эдвард, в свой черед, спокойно смотрел на него, и так бы они простояли, глазея друг на друга, еще долгое время, если бы изнутри не раздался другой голос:

– Впусти ж их легионы, пусть узрят моих орлов и мои трубы!

Тут мистер Лино показал мальчику язык, и тот возмущенно отплатил ему той же монетой, как раз когда появилась миссис Лино.

– Сучок, – сказала она. – Уж вырастет ли он?

Эдвард засунул руки в карманы и насупленно посмотрел на нее.

– За этот год я вырос на три дюйма.

Чарльз, добродушно улыбавшийся обоим во время этого краткого обмена репликами, теперь повернулся к мистеру Лино.

– Привет, я Вичвуд. Я приходил на прошлой неделе и обменял у вас свои книги на картину.

Мистер Лино с серьезным выражением поглядел на Эдварда:

– Я думаю, теперь он хочет ее вернуть. А ты, как думаешь?

– Нет-нет, – поспешил сказать Чарльз. – Я хочу оставить ее у себя. Мне только нужны кое-какие сведения.

Мистер Лино ткнул в сторону Эдварда:

– А он тоже играет на каком-нибудь инструменте – или так просто стоит себе?

Мальчик залился краской стыда и в смущении отошел в угол и заглянул в большую каменную урну, взгроможденную на старые театральные журналы.

– Я вот все думал… – снова начал Чарльз, и тут же чета Лино притихла. – Я вот все думал – а не знаете ли вы чего-нибудь еще об этом портрете?

– Знает ли она что-нибудь о портрете? – вопросительно обратился мистер Лино к спине Эдварда.

Мальчик почему-то немедленно обернулся и прокричал:

– Да, знает!

Миссис Лино быстро покатила обратно на своем кресле и по скату въехала в соседнюю комнату, примыкавшую к лавке.

– А ты ей нравишься, – сообщил ее муж Эдварду, и тот попытался скрыть свое удовольствие от такой новости, принявшись играть с двумя старинными куклами, которые стояли прислоненными к урне. – Поосторожней с моими детками, – прибавил мистер Лино. – Они кусаются. – И, оскалившись, показал Эдварду зубы.

Тут в комнату снова вкатила его жена – так же внезапно, как и выкатила из нее, – вытянув перед собой красный гроссбух, словно это был какой-то предупредительный сигнал. Затем она водрузила книгу себе на колени, обхватив сверху руками.

– Ну? – спросила она. – Так что же это была за картина?

– Это был Чаттертон. – Тут внимание Чарльза отвлек Эдвард, уронивший одну из кукол в каменный сосуд и теперь тщетно пытавшийся дотянуться до нее. – Точнее, там изображен мужчина в летах. Она лежала тогда вот здесь.

Миссис Лино размашисто раскрыла гроссбух и принялась тщательно изучать его содержание.

– Портрет неизвестного, – прочитала она наконец. – Начало XIX века. Получен от Джойнсона. Колстонс-Ярд, Бристоль, Сомерсет. Или теперь это Эйвон?

– Это что – имя человека, изображенного на картине? – Голос Чарльза звучал как-то взволнованно.

– Да нет, это поставщик.

Он облегченно вздохнул.

– Значит, он вам ее продал?

– Вы же поэт. У вас должен быть свой тезаурус. Поставщик. Продавец. Смерть торговца.[24]

– Как, вы сказали, его имя?

– Д – «дождь», Ж – «жаба», О – «окно», Й – «йод», Н – «нос»: Джойнсон. – Она с нежностью поглядела в сторону Эдварда, но тот почти целиком залез в каменную урну, одни только пятки торчали. – Строптивый сын.

– Как вы сказали – Колстонс-Ярд, Бристоль?

– Как же еще? – Она начала медленно пятиться и, проворчав: – Старый дурень, вечно он занят, – снова исчезла в соседней комнате.

– На помощь! Папа! – голос Эдварда раздавался из недр урны: он и куклу не смог достать и сам оказался в ловушке.

Мистер Лино повернулся к Чарльзу:

– Могу я до него дотронуться? – Чарльз кивнул, и владелец Дома-над-Аркой с мрачной ухмылкой подошел к урне и ухватил Эдварда за ноги, а потом выволок наружу. – Я же предупреждал, – сказал он, – что они кусаются.

– Там внутри пахнет! – Эдвард выглядел несколько оторопевшим.

– Конечно, пахнет. Это же погребальный монумент. – Он важно пожал мальчику руку, Эдвард в ответ отвесил маленький поклон, в то время как отец, взяв его за плечо, разворачивал его к двери.

Когда они спускались по каменным ступенькам, сверху вновь послышалось пронзительное пение или завывание. Эдвард издал звонкий йодль, но Чарльз тут же заставил его замолчать.

– Не смей, – сказал он. – Передразнивать старших некрасиво.

явь или виденье

В бристольской адресной книге значился один-единственный Джойнсон некий Катберт Джойнсон из Брамбл-Хауса, Колстонс-Ярд. Когда Чарльз набрал указанный номер и попросил к телефону человека с таким именем, ему показалось, что на звонок ответил пожилой мужчина:

– Ее нет дома. Я не спрашиваю, где она. Я не знаю, где она. Мне совершенно наплевать, где она.

Чарльз поначалу решил, что старик просто ослышался и поэтому говорит о своей жене, миссис Джойнсон.

– Да нет, мне нужны вы. Я насчет портрета.

– Я ничего не смыслю в портретах. Я ничего не смыслю в картинах. Я ничего не смыслю в искусстве.

– Но мне кажется, это вы продали одну картину в лавку древностей Лино.

– Ну, об этом теперь нечего толковать. – Повисла пауза, и Чарльзу послышалось какое-то шелестенье. – Так вы сказали, я вам нужен? – Старичок заговорил более приветливо: – Тогда заходите. Он говорил так, словно Чарльз находился в соседней комнате.

– Я звоню из Лондона.

– А, так ты малыш-кокни? Надеюсь, без татуировок? – Чарльз подтвердил, что без. – Ну ничего. Все равно заходи. – И положил трубку, лишив Чарльза возможности договориться о времени визита. Однако состоявшийся разговор отнюдь не показался ему неудачным или даже необычным: напротив, он усмотрел в нем торжество своей убедительности и тактичности. Чарльз приготовился совершить поездку в Бристоль, где с помощью этого отзывчивого пожилого джентльмена ему, быть может, удастся разрешить загадку Чаттертонова портрета. Во всяком случае, такими замыслами он поделился в тот же вечер с Филипом, который немедленно вызвался сопровождать его.

– Поиски начинаются в субботу, – возбужденно объявил Чарльз. – Только не спрашивай, что и как. Просто поедем и нанесем визит!

шагни за ворота

На следующее утро он проснулся в полном одиночестве. Он собирался выкрикнуть: "Который час?", но что-то застряло у него во рту, и он поперхнулся. Это был его язык – и это был не его язык: словно кто-то другой заталкивал эту массу ему в глотку. Он попытался подняться с кровати, но голова его осталась лежать и оглядывать сузившимися и отупевшими глазами ярко освещенную незнакомую комнату. Под скальпом тоже ощущалось какое-то беспокойство, как будто и он тоже силился приподняться и заговорить. Он попытался позвать Вивьен, но ее имя непомерно выросло у него в гортани, и он услышал свой голос, произнесший почему-то: "Герань!" Он поскорее закрыл глаза, чтобы в них не успели вонзиться сверкающие ножи.

На следующее утро он проснулся в полном одиночестве. Вивьен ушла на работу, а Эдвард был уже в школе. Он знал об этом, и все равно ему хотелось позвать их; но горло болело, словно он кричал ночь напролет, и ему с большим трудом удалось разомкнуть губы. Он лежал согнувшись на краю постели, со сползшими простынями, и, откатившись с того места, где он спал, он вдруг увидел, что простыня, лежавшая под ним, пропитана чьим-то бурым потом. От него пахло металлом – резкий нечеловечий запах. Левый глаз никак не мог нацелиться на это пятно: веко упорно закрывалось, и Чарльз сумел успокоить его, лишь поднеся к голове руку. Прикоснувшись к своему лицу дрожащими пальцами, он ощутил теплоту телесного разложения.

В ванной его вырвало. Он не осмелился причесаться, потому что у него были чужие волосы. Он оделся. Он вышел из дома. Почувствовав жажду, он вошел в кафе и с удовольствием отметил, как ярко смотрится еда на столиках. Он огляделся, желая поделиться с кем-нибудь своей радостью, и заметил, что перед всеми едоками разложены небольшие горки химикалий: фиолетовые, желтые, зеленые и черные. Чарльз взялся за чашку чая; ее левая сторона была холодной, а правая – горячей. Мир вокруг был расчерчен на полосы, будто схвачен медными обручами. Поднявшись, Чарльз рухнул на месте, и ему помогли выбраться из кафе. Вместо левой стороны он пошел по правой. Посреди улицы его кто-то остановил; он никогда не видел этого лица прежде, но когда он рассмотрел эти брови, нос, морщинки на лбу, рот, бледную кожу, шею, волосы – все это показалось ему столь странным, что он не выдержал и расплакался.

Проехала синяя машина, потом красная, и их яркие цвета тоже внесли в окружающий мир что-то болезненное. Он взглянул на дома и людей, видневшихся в домах, и эти огоньки слились, образовав параболу, тянувшуюся к небу. Сколько же тут лиц? Душ здесь нет – одни только лица. И что это за вода струится по его лицу? Ей имя – дождь, иль крик, иль коростель. И это дар. И вот все эти люди – да, ведь это люди, – открывали рты и зачем-то шумели. На них была разноцветная одежда, и они передвигались с места на место. Всё находилось в движении. Всё соприкасалось со всем, и Чарльз наблюдал, как по левому углу перемещается солнце. Мир был чересчур ярок. Я в темнице, подумал он, и этот яркий свет будет сторожить меня, пока не выйду с песней на свободу. Он свернул в аллею, и его опять стошнило.

Он сидел у фонтанчика, прислонившись спиной к его круглой чаше. Словно мрамор, о! – сказал он, и в тот же миг, отвлекшись, услыхал стук молотков, звуки дрели и голоса рабочих, перекликавшихся между собой. На улице за небольшим общественным садом, где он сидел, строился дом, и Чарльз задумался об участи одинокого кирпича: быть может, его подобрали из развалин какого-нибудь другого, более старого дома, а теперь снова пускали в дело. И вот уже Чарльзу представлялись все дома на свете: они вырастали и рассыпались под тяжестью его собственного дыхания. А может быть, этот кирпич изготовили совсем недавно – вылепили и обожгли в одно прекрасное утро, когда счастье кирпичного мастера передалось его материалу. И так, кирпичик за кирпичиком, создавалось настроение нового дома.

Эти звуки терзали его голову, и он наклонился к самой земле. В верхушках деревьев поднялся ветер, их ветви закачались над ним, медленно стряхивая на землю бурую листву…

Пробудившись, он заметил, что листья унесло ветром, а перед ним стоит юноша. Его рыжие волосы были зачесаны назад. Он пристально смотрел на Чарльза, а затем коснулся его руки, будто остерегая его.

– Значит, ты болен, – произнес один.

– Я знаю, что болен, – ответил другой.

Он собирался подняться.

– Не сейчас. Не сейчас. Я еще приду повидать тебя. Не сейчас.

Чарльз не знал, что ответить, а когда снова поднял взгляд, юноши уже не было. Ветер унялся, и, слушая, как за его спиной журчит вода в фонтане, Чарльз понял, что боль прошла. Он быстро встал, протер глаза и зачерпнул воды из фонтанчика. Пить он не хотел – ему просто хотелось ощутить ее колыханье в своих сомкнутых ладонях. А потом он разбрызгал ее по лицу и волосам.

– Пора закрывать, – послышался чей-то голос сзади, и Чарльз обернулся, надеясь увидеть того самого юношу, который разбудил его минуту назад. Но это был парковый сторож. Он стоял у открытых железных ворот, выходивших на шумную улицу, и ухмылялся. – Напрасно вы разговариваете с самим собой, сказал он. – Это первый признак.

Чарльз в ответ рассмеялся.

– Но признак слабости иль признак горя? – Он сумел превозмочь свою болезнь, хотя она и нанесла ему тяжкий удар, и теперь, испытав облегчение, он уже не задавался вопросом – был ли тот юноша явью или виденьем.

– Мне было плохо, – сказал он, – но теперь мне стало лучше. – И шагнул за ворота.

4

– Смотри-ка, – сказал Чарльз. – Викторианец. Ну разве не милашка?

Филип мельком взглянул на бронзовую фигуру Изамбарда Кингдома Брюнеля,[25] державшего на коленях шляпу в форме печной трубы. Прямо над его головой светилась вывеска со словами «Место встречи», а рядом с ним стояла другая фигура, поменьше – паддингтонский медведь с ящиком для пожертвований в пользу Ассоциации бездомных семей.

– "1805–1851", – прочитал Чарльз надпись перед сидящей фигурой. Значит, он умер молодым. – И они направились к своей платформе, проходя под сводчатой, из стекла и железа, крышей Паддингтонского вокзала, и звуки этого старого здания раздавались вокруг них гулким эхом.

Когда Чарльз расположился поудобнее в вагоне, выложив перед собой на столик плитку молочного шоколада «кэдбери», билет, два яблока и Большие ожидания, в бумажной обложке, поезд Лондон – Бристоль, по расписанию выезжавший в 9.15, тронувшись, уже отъезжал от станции. Филип поглаживал свою бородку и мрачно глядел в запломбированное окно, а его спутник чертил свои инициалы по стеклу, на котором слой пыли затуманивал открывавшийся вид.

– Ройял-Оук – Королевский дуб, – сказал Чарльз. – Красивое название.

– Бывший лес. – Филип взглянул на ярко-красные кирпичные здания контор, мимо которых они проезжали. К востоку, извиваясь, уходила автомобильная дорога.

– А Вестбурнский парк? – Чарльз совсем развеселился.

– Поля. В прошлом. – Они проезжали через ущелье муниципальных жилых домов, блестевших в утреннем освещении. Промелькнула старая электростанция, изрыгавшая белый дым с мусором в низкое облачко; по мосту проехал грузовик.

– Счастливая долина? – Филип взглянул на него в удивлении. – Это я сам выдумал. – Чарльз откинулся, явно наслаждаясь теплом вагона. – Ну разве не чудесно, – продолжал он, – что мы все вместе едем к нашему месту назначения? – Он с удовлетворением оглядел остальных пассажиров, а затем оторвал кусочек страницы от Больших ожиданий, скатал его в шарик и отправил себе в рот. У Чарльза это была давняя привычка: он очень любил поедать книги.

Филип, наблюдавший, как за окном проносится город и пригороды, все еще казался меланхоличным.

– Жаль, что Вивьен не поехала с нами, – сказал он наконец. – Ей нужна передышка.

– Всем нужна передышка, старик. – Чарльз уже скатал себе очередной книжный шарик и теперь поглощал его. – Хочешь тоже кусочек? Очень вкусно. Он протянул книжку Филипу, но тот вежливо отказался. – Зато она не торчит день-деньской в этой квартире! – Чарльзу вдруг захотелось как-то оправдать себя в глазах друга. – Ведь это же я присматриваю за Эдвардом, а с ним, сам знаешь, как трудно иногда бывает. К тому же… – Он проглотил очередную порцию Больших ожиданий, – теперь, когда я работаю на Хэрриет, у меня появятся кое-какие деньги.

Филип отобрал у него книжку.

– Перестань, это вредно, – сказал он.

– Мне хотелось совсем не такой жизни. Но я не знаю, что я могу сделать. Что я могу сделать? Ты знаешь, как я был болен… – На самом деле, он никогда раньше не говорил Филипу о своей болезни. Увидев изумление на лице своего друга, он улыбнулся. – Но теперь все закончилось. Отчего ты столь хмур, приятель, – мы же начали паломничество? – Он взглянул на двоих людей, сидевших напротив них в купе. Они играли в скрэббл, и он внимательно изучил доску. – Преграда, – сказал он, когда поезд покатил по чугунным рельсам в сторону Бристоль-Темпл-Медз.

* * *

А когда они спросили на вокзале, как попасть на Колстонс-Ярд, им велели "идти на шпиль", так как эта улица и находится прямо за церковью Св. Марии Редклиффской.

– Чаттертон, – произнес Филип, когда они направились к церкви. – Там он родился.

С вокзала казалось, что шпиль высится над группой маленьких домиков.

– Какие милые трущобы! – сказал Чарльз, махнув рукой в том направлении.

Но, выйдя за пределы Бристоль-Темпл-Медз, они сразу же потерялись в паутине окольных дорог и пешеходных улочек, которые уводили их куда-то в сторону. Чарльза это вовсе не расстраивало: казалось, он был только рад развеяться.

– Ты заметил, – спросил он, когда они пытались перейти широкий перекресток, – как много в Бристоле рыжих? – В нескольких дюймах от его лица проехал грузовик, оставив позади себя клубы дыма и пыли. – А, вот же она! Я вижу ее между машинами. – Чарльз вытянул руку и шагнул на мостовую, не глядя ни влево, ни вправо, и спокойно пересек улицу. Филип, не отставая ни на шаг, последовал за ним, нервно подавая знаки и строя гримасы водителям, которые едва успевали вовремя притормозить. Когда они перешли на другую сторону и завернули за угол, перед ними возникла церковь Св. Марии Редклиффской.

Однако, явно не желая укладываться в картину безмятежного захолустья, нарисованную воображением Чарльза, церковь располагалась чуть в глубине от другой оживленной улицы. Друзья, не проронив ни слова, снова перешли дорогу и медленно зашагали по узкой улочке, куда выходил один из изукрашенных порталов церкви. Наружную дверь окружали прихотливые резные изображения святых, черепов, ключей, непонятного вида зверей и сгорбленных чертят; а над самими вратами возвышалась фигура бородатого мужчины, воздевшего руку в приветствии.

– Впереди – Колстонс-Ярд! – воскликнул Чарльз. – Я так и знал, что чутье меня не подведет!

Сам Брамбл-Хаус найти было нетрудно: среди других домов он выделялся своей георгианской террасой. Перед ним находилась железная ограда, где красовалась табличка с надписью от руки: "Осторожно, злая сука. Кусается". Чарльз подошел к воротам, а Филип остался стоять.

– Церковь, – сказал он спокойно. – Я буду ждать тебя у церкви.

Чарльз беззаботно помахал ему рукой, открыл ворота и вошел внутрь. Но не успел он дойти до парадной двери, как она уже распахнулась. "О Боже, произнес чей-то голос. – Кто ты, возмутитель моего спокойствия?" Из дома показался старик и огляделся по сторонам, не обратив внимания на Чарльза. На нем был леотар[26] леопардовой расцветки, поверх которого болтался ворот красного спортивного костюма. Человек был лыс, но, заметив следы белой щетины, топорщившейся с боков головы, Чарльз подумал, что тот обрился наголо совсем недавно.

– Не об этом ли все галдят в наши дни? Просторы?

– Мистер Джойнсон? Я Чарльз Вичвуд, привет. – Ответа не последовало, но Чарльз бодро продолжал: – Я звонил насчет портрета.

Старик уперся рукой в бедро.

– Она в делах, она в бегах, она у черта на рогах. Так что о ней и не толкуй. – Он помолчал. – Как тебе моя вывеска? – Он указал на табличку "Осторожно, злая сука". – Это я сегодня ночью придумал. Ну-ка, давай входи – и похихикаем. – Говоря это, он поманил Чарльза в дом. – Люблю от души похихикать, честное слово. – У него был какой-то особый льстиво-вкрадчивый голос, и изо рта у него пахло мятными пастилками. – Надеюсь, ты не куришь, – сказал он, любовно беря Чарльза под руку и ведя его в коридор. – Я соблюдаю строжайший режим. – Он еще раз огляделся по обеим сторонам улицы, прежде чем захлопнуть дверь. – Впрочем, зови меня просто Пэт. – Тут он и в самом деле захихикал. – Помассируй-ка мне шею, а? Что-то затекла. – Чарльзу не особенно хотелось дотрагиваться до кожи этого старика, и он коснулся кончиками пальцев воротника спортивного костюма и слегка нажал. – Нет-нет, – сказал Пэт. – Чересчур вы, молодые, костлявы. Пойдем на кухню. – Он заспешил по коридору со стариковской энергичностью, слепой и суматошной.

Чарльз пошел за ним и, глядя, как Пэт вскрывает банку морковного сока, спросил как будто невзначай:

– Мистер Джойнсон, это ведь вы продали картину в лавку Лино?

Пэт внезапно рассердился, пролив морковный сок на подбородок.

– Я вам никакая не мистер Джойнсон! Сказано же – нет ее дома. Не могу я это пить. – Он поставил банку с соком на стол. – Я вне себя. Она мне грозила, она меня била, она меня сломила. Она бушевала, рвала и метала жуть что тут творилось. Как мне садиться на свой режим, когда здесь такое? – Чарльз пробормотал что-то невнятно-сочувственное, и Пэт бросил на него быстрый пронзительный взгляд. – Я думаю, молодежь не должна ходить в свитерах, джинсах и парусиновых туфлях. Как неряшливо. Как нелепо. Как уродливо. – На Чарльзе были все три преданные порицанию предмета, и он был весьма озадачен, когда вслед за этим Пэт спросил: – Ты видишь забавные картинки, правда ведь? – Он почесал краешек леопардовой накидки, а Чарльз, уже несколько оттаяв, утвердительно кивнул. – Ну пойдем, – продолжал Пэт. Пробежимся-ка. А похихикать можем и по дороге. – Он достал из кармана своего спортивного костюма четыре таблетки и с жадностью проглотил их; Чарльз видел, как на его тощей шее двигается адамово яблоко. Когда они вышли из дома, Пэт снова любовно повис на руке у Чарльза. – Я всегда вокруг церкви бегаю трусцой, – сообщил он. – А она терпеть этого не может.

Они побежали к северной оконечности Св. Марии Редклиффской. Старик трусил впереди: задрав подбородок и плотно прижав к бокам локти, он тихонько пыхтел, отдуваясь между словами:

– Терпеть не. Может. Знать не. Хочет. Хрен с ней.

Чарльз не бежал, а скорее совершал, наподобие краба, серию косых и длинных прыжков, стараясь привлечь внимание Пэта.

– Но это ведь вы продали картину?

Пэт ликовал.

– Она и знать не. – Передышка. – Знает еще. – Они уже миновали северный портал и теперь двигались по гравийной дорожке, которая вилась в сторону западного края церкви, к часовне Богоматери. – Мисс Высочайшая. И Всемогущая. Она так про себя думает. А всё, что ей надо. Это черномазый.

– Разумеется, – невозмутимо ответил Чарльз, как если бы услышал разумнейшее утверждение, и – пока Пэт не завел очередную одышливую тираду быстро задал ему новый вопрос: – Где вы ее нашли?

Пэт схватился рукой за левый бок, будто у него началось колотье.

– На чер. Даке.

– А кто это? – спросил Чарльз самым невинным тоном. Он стал замедлять бег, и Пэт благодарно последовал его примеру. – Кто это там на портрете?

– И не спрашивай. С ней не говорю. Ее не слушаю. Ее не понимаю.

Чарльз задержал взгляд на лице Пэта, а затем, приняв непринужденный вид, спросил:

– Можно мне подняться на чердак?

Они пробегали мимо южной стены, и Пэт, вцепившись в свою накидку, грозившую вот-вот сползти, грациозно пробирался между горбылями старинных надгробий. Наконец они вновь оказались на Колстонс-Ярд. Когда они прибежали обратно на кухню, все еще тяжело дыша, Чарльз повторил свой вопрос:

– Пэт, можно мне подняться на чердак?

Услышав, что к нему обращаются по имени, старик призадумался, а потом застенчиво спросил:

– Для чего тебе подниматься на чердак, если здесь есть все, что нужно? – Он снова помолчал. – Тебе что, нужен мужчина?

– Да. Тот, который изображен на картине.

– А, эта. – Он захихикал. – Ну, это, верно, кто-нибудь из родственниц.

– Я просто хочу взглянуть, нет ли там каких-нибудь бумаг, связанных с ней. С ним. Для меня это важно, Пэт.

– Придержи-ка меня, размяться хочется. – Чарльз взялся за левую ногу старика, и тот, ухватившись для опоры за раковину, выполнил изящную арабеску на кухонном полу. Это вроде бы успокоило его. – Забирай ее бумаги, – сказал он спокойно, – забирай ее записки, забирай ее дневник. Пусть прозябает в неведении.

– Так мне можно пойти наверх? – Чарльз продолжал говорить игривым тоном.

– На какой такой верх? – Пэт был настроен не менее игриво.

– Достать бумаги.

– Никуда идти не надо, сучка ты эдакая. Извиняюсь, сушка. Бараночка. Я всё снес вниз. Не хочу, чтоб у меня над головой какие-то ее вещи валялись. – Он выразительно содрогнулся всем телом, затем совершил небольшой пируэт и изящно указал ногой в сторону двух пластиковых сумок. На обеих красовалась надпись "Здоровое питание от Боди-Тек", и, подойдя поближе, Чарльз увидел, что они набиты бумагами и рукописями. – Она твердит из года в год о каких-то своих семейных сокровищах. А я ей говорю: "Единственное сокровище в твоей семье – это я". Она в ответ: "Тогда иди в сад, заройся в землю и не вздумай пускать ростки по весне". Ростки, говорю я. Пускать ростки? С чего это я должен пускать ростки ради такой старой калоши, как ты? Найду себе занятие получше.

– Так значит, это и есть то сокровище? – Чарльз держал перед собой сумки.

Старик приложил палец к губам.

– Ей ни слова. А не то меня замордует, излупцует, живьем заест.

– Почему же?

– Это барахло – ее тайна. А я вот забрался туда и их достал. – Он показал на чердак. – И весь в пыли изгваздался, как какая-нибудь грязная старая королева. Знаешь, что такое старая королева? Когда-то они у нас водились.

– А теперь они вам не нужны?

– А на кой мне сдалась старая королева? С тех-то пор утекло столько воды, сколько мне и не выпить.

– Да нет, я про бумаги – они вам не нужны?

– Они меня не касаются. Они меня подавляют. Они меня угнетают. Они меня раздражают. Но они меня не касаются.

– Значит, можно их забрать?

– Так тебя, говоришь, Чарльзом зовут? – Тот кивнул. – Бери все, что хочешь, Чарли. Не слыхал такую песенку: "Чарли, милашка Чарли?" Ее распевали в тыща девятьсот лохматом. – Пэт снова захихикал. – Теперь уходи, Чарли. Мне нужен дневной сон для поддержания красоты. А тебе не нужен? – Он подошел поближе и потрепал сумки, которые Чарльз все еще держал перед собой на весу. – Правда, похожи на вымя? Вымя, как у старой коровы. А она корова и есть. – Он проводил Чарльза до двери. – Запомни, – сказал он, – мы не встречались. Мы не говорили. Мы не влюблялись. А теперь до свидания.

Он проследил, как Чарльз перешел улицу и повернул на дорожку, которая вела к южному порталу церкви. Потом, вздохнув, он сел на пол скрестив ноги и стал дожидаться – с отчаянием и в то же время с вызовом – возвращения мистера Джойнсона.

Страждя и пожирая

Филип Слэк с нетерпением устремился под мирную сень Св. Марии Редклиффской. Он догадывался, что и Вивьен, и Чарльза что-то тревожит, но никак не мог понять, что же именно. Отчасти поэтому он и согласился сопровождать Чарльза в этой поездке: он хотел склонить его к разговору начистоту, но – как он того и ожидал – ничего не вышло. Между тем, последние несколько недель беззаботность Чарльза казалась вынужденной и потому неестественной, а привычное спокойствие Вивьен тоже сделалось чересчур нарочитым: порой казалось, что она дрожит от напряжения, желая оставаться такой, "как всегда". Все это огорчало Филипа: семью Вичвудов он считал своей родной семьей и, по правде, другой у него не было. Но вдруг что-нибудь случится… и что это за болезнь, о которой Чарльз упомянул в поезде? С такими размышлениями он шел теперь к старинной церкви.

Он вошел в северный придел нефа, и под просторными храмовыми сводами звук его шагов отдавался гулким эхом позади него: казалось, будто за ним по пятам следует кто-то другой. Поддавшись внезапному детскому страху, он быстро пересек неф, устремившись к южному трансепту. Он собирался прислониться к стене, как вдруг к чему-то прикоснулся. Пробормотав: «Виноват», он обернулся и увидел, что задел ногой лежащую каменную фигуру. Это был паломник: к его шее была привязана шляпа, а рука сжимала посох. Лицо пилигрима выражало умиротворение, но сам камень был такой стертый и пестрый, что невозможно было понять – открыты его глаза или закрыты.

Филип быстро прошел в дальний конец церкви и уселся на один из деревянных стульчиков, стоявших возле баптистерия. Отсюда верующему или случайному посетителю открывался вид на весь неф, и Филип, всматриваясь в мерцающие синие, красные и желтые стекла Восточного окна, снова успокоился. Цвета эти были настолько ярки, что казалось, будто витраж парит в воздухе, а его насыщенный, будто отливавший парчой свет переливался под высоким сводчатым потолком. "И вот теперь я вижу вновь, – подумал Филип, – то, что ребенком видел Томас Чаттертон".

Его мечты прервал звук чьих-то шагов, и он заметил маленького мальчика, который с уверенным видом шел по узкому приделу, уводившему в южный трансепт. Склонив голову, он, видимо, внимательно разглядывал мощеные плиты, по которым ступал. Потом он скрылся за гробницей с балдахином, расположенной возле нефа, а немного погодя с другой ее стороны показался юноша: это выглядело так, как будто в пределах древнего храма произошло внезапное превращение. Филип в изумлении уже собрался привстать с места, но вдруг увидел их обоих в верхней части нефа. Мальчик и юноша прошли один мимо другого, не подав никакого знака приветствия или узнавания, и свет, падавший из окна с противоположной стороны, на миг размыл слившиеся очертания их фигур. Филип видел перед собой лишь тени, а шаги их оставались бесшумны.

Мальчик исчез за чугунной решеткой, и немного погодя в церкви зазвучало эхо хаотичных нот: наверное, он пришел сюда поупражняться в игре на органе. Вскоре случайно подобранные ноты скатились к раскатистым низким тонам, которые, по-видимому, особенно нравились ему. Затем он принялся одолевать крутую гармонию какого-то гимна, причем играл с таким тщанием и усердием, что можно было догадаться: он выучился этому совсем недавно. И снова церковь заполнилась звучанием старинной музыки. Казалось, ребенок еще слишком мал для столь меланхоличного занятия, но когда Филип поднялся и прошел мимо чугунного заграждения, он увидел на лице мальчика такое восхищенное увлечение, будто тот прислушивался к звукам своей собственной жизни, которые возвращались к нему вспять. Эта церковь поглотит его целиком, и он будет играть ее музыку до самой смерти. Филип отвел взгляд.

Он уже собирался уходить, как вдруг заметил рядом с оградой металлическую табличку, державшуюся на непрочных заклепках. Она гласила следующее: "Памяти Томаса Чаттертона, 1752–1770, который в детстве молился в этой приходской церкви". Под этой надписью были выбиты еще четыре стихотворные строчки, и Филипу пришлось вплотную приблизиться к доске, чтобы разобрать их:

Я с юных лет, все страхи обинуя,

Стремил свой путь чрез гулкие теснины,

Лесную глушь, хором былых руины,

Душой бесед с усопшими взыскуя.

Кто-то дергал его за рукав. Он с тревогой обернулся и увидел старика, который глядел на него блестящими глазами.

– Он здесь не похоронен, он-то точно нет. – Старик издал смех, похожий на кудахтанье. – Нет-нет, только не он. Никто не знает, куда он делся и где схоронился. Он – это тайна, и еще какая.

Филип только и ответил:

– Представляю.

– Верно. Совершенно верно себе это представляете. Тела-то так и не нашли. Всё обыскали, а его так и не нашли. – Он взял Филипа под руку и повел его по церкви, направляясь к северному входу. – Ни одного Чаттертона не найдете у нас в Брысьтоле. Все они сгинули, все до последнего. – Они медленно приближались к баптистерию. – Про него всё-всё написано. Только гляньте-ка вот сюда. – И старик принялся рыться в брошюрах, разложенных для продажи рядом с плакатом "Мир в опасности" и небольшим макетом самой церкви; повсюду бегали солнечные зайчики, окрашенные в цвета высоких витражей. – Вот, – сказал он наконец, – нашел его. – Он вытащил брошюру, озаглавленную Томас Чаттертон: сын Бристоля. – Это то, что вам надо.

Он склонил голову набок и стал в ожидании смотреть на Филипа. Тот, помедлив, спросил:

– Сколько?

– Это уж сколько вам не жалко. Мы ведь в храме Божьем.

Филип начал судорожно обыскивать карманы джинсов и наконец извлек фунтовую монету.

– Этого хватит?

– Хватит, и вполне. – Старик быстро забрал монету и слегка приподнял ее правой рукой, одновременно протягивая Филипу брошюру. Затем, под внезапным наплывом доверительности, он снова взял его под руку и сказал: Ну, а теперь, раз всё так славно, я вам кое-что покажу. Он повел Филипа к северному крыльцу, и свет из-за полуоткрытой двери падал на правую половину его тела, на морщинистую шею, старое пальто и дрожащую руку, которая по-прежнему сжимала монету. – Вон там, – сказал старик, открывая дверь и указывая на улицу поодаль, – вон там – его дом. Но это только фасад, – всё, что осталось. – Филип взглянул в том направлении, куда показывал старик, и увидел какую-то раскрашенную поверхность, водруженную возле главной дороги. – Его дважды передвигали, так-то. А теперь это просто развалины. – Он снова склонил голову набок и скосился на Филипа. – Еще что-нибудь хотите узнать?

– Нет, спасибо. – Филип почувствовал смутную тоску. – Я увидел достаточно.

– Значит, уже уходите, да? – Он проводил Филипа по лестнице до дворика. – И помните, – сказал он, когда Филип зашагал прочь, – его они никогда не найдут, никогда в жизни. Он не оставил и следа.

но Взор мой прикован к тебе

Над головой привычно шумели чайки, когда Филип обогнул церковь Св. Марии Редклиффской и увидел Чарльза, который уже ждал его за углом: он стоял, прислонясь к южному порталу, сложив руки и насвистывая про себя. У его ног лежали два пластиковых мешка, и на миг Филип с удивлением подумал уж не ходил ли тот за покупками.

– Привет, – сказал он замогильным голосом.

Чарльз поднял взгляд, словно удивившись.

– А, привет-привет. Надо же здесь повстречаться. Ну что, пойдем? – Он пнул булыжник, отставший от мостовой, и тот отлетел к кладбищенским плитам. После беседы с Пэтом он пребывал в хорошем расположении духа и, направившись по тропинке к главной дороге, продолжал насвистывать.

Филип поспешил догнать его.

– Пища? – спросил он, задумчиво глядя на две пластиковых сумки, которыми Чарльз размахивал в воздухе.

– Пища для ума. Он отдал их мне. – Он кивнул в сторону Брамбл-Хауса.

– Ты видел владельца картины?

– Не уверен. Кажется, я видел – как это говорится? – его друга, что ли. Видимо, он гомосексуалист. – Филип зарделся, а Чарльз громко рассмеялся. – Он всё мне отдал. – Он взмахнул сумками еще выше, когда они переходили главную улицу. – Он форменный псих. Ты когда-нибудь видел Сестер-Уродок в пантомиме?

Филип его не слушал.

– Дом.

– Что?

– Это дом Чаттертона. – Филип кивнул на фасад, который совсем недавно показал ему старик. – Вернее, всё, что от него осталось.

Они подошли поближе к стене. Кроме нее, действительно, ничего больше не осталось. В ней было четыре окна и дверь, все свежевыкрашенные, а толщина самой стены составляла дюймов шесть; когда проезжали машины, она сотрясалась.

– Вот так карточный домик, – весело сказал Чарльз, входя в сад, который раскинулся позади этого сиротливого сооружения. Там стояли солнечные часы, а вокруг их основания виднелись стихи. Чарльз наклонился прочесть их:

Кабы нещадный Рок, чья жатва – дни, мгновенья,

Узрел Поэта нежное цветенье,

То жадный серп сподобился б отвесть,

И сей росток доныне мог бы цвесть.

– Какие отвратительные стихи. Терпеть не могу кладбищенских куплетов. – И тут же добавил: – Поторопимся на поезд. А то нас не дождутся. Доберемся до Паддингтона. А потом расшифруем Чаттертона.

О сладостный Обман

– "Томас Чаттертон родился на Пайл-стрит, на расстоянии всего нескольких ярдов от приходской церкви Св. Марии Редклиффской". – Филип читал вслух брошюрку, купленную у старика, и, когда поезд тронулся с Бристольского вокзала, прервался на миг, чтобы взглянуть на темно-красное здание Боврилской фабрики. – "Его отец служил там хористом, но он умер, не дожив трех месяцев до рождения Томаса".

– Как жаль. – Чарльз уже вынул все материалы из пластиковых сумок и теперь сортировал перед собой на оранжевом пластмассовом столике машинописные страницы, старые письма и разрозненные бумаги. – Поэтому они и дом могли себе позволить только в одну стену?

Филип с унынием посмотрел на заброшенный путепровод, а затем продолжил чтение:

– "Томас посещал знаменитую Колстонскую школу в Бристоле…"

– Ну конечно же, Колстонс-Ярд. Мне кажется, я повстречал его старую учительницу гимнастики.

– "…но прежде всего, он занимался самообразованием в архиве, располагавшемся над северным портиком церкви. Там, в двух старинных сундуках, он обнаружил некоторые средневековые документы, касавшиеся истории Бристоля и строительства самой церкви Св. Марии Редклиффской. Воспламененный этими познаниями и любовью к древности, он сам начал сочинять стихи на средневековый лад. Эти поэмы, известные как "Роулианский цикл" – по имени вымышленного им средневекового монаха Томаса Роули, возвестили начало романтического течения в Англии и, хотя в позднейшие годы обнаружилось, что это всего лишь подделка, сфабрикованная Чаттертоном, они тем не менее сделались залогом его вечной славы".

Чарльз выхватил у Филипа брошюрку.

– Ненавижу это выражение – "вечная слава". – Он поднял голос: Избитое клише. – Оно в самом деле угнетало его. – Есть здесь что-нибудь новенькое? – Он быстро пролистал брошюру до самого конца и прочитал вслух заключительную фразу: – "Чаттертон знал, что подлинный гений состоит не в поиске мыслей или идей, никогда прежде не встречавшихся, а в создании новых удачных сочетаний".

– Верно, уныло пробормотал Филип.

– И это, – продолжал Чарльз, – сделалось залогом его вечной славы.

Состроив гримасу, он перебросил брошюру обратно Филипу, а потом оторвал полоску от очередной страницы Больших ожиданий, скатал ее в шарик и отправил в рот. Он устроился поуютнее в своем теплом кресле и, принявшись что-то бормотать себе под нос, постепенно развеселился.

– Новые удачные сочетания. Новые удачные сочетания. Так значит, выходит, – спросил он, жуя, – что нам просто нужно крутиться вокруг слов?

– О Боже. – Филип, углубившись в чтение брошюры, не расслышал вопроса. – Как его имя? – Его голос звучал очень серьезно.

– Легион?

– Как звали человека, которому все это принадлежит? – Филип указал на груду бумаг, которые Чарльз вывалил на стол.

– Я бы не сказал, что они ему действительно принадлежат. Прошлое не принадлежит никому…

– Как его имя?

– Джойнсон.

Филип отобрал у Чарльза Большие ожидания, а затем снова стал зачитывать вслух из брошюрки:

– "Ребенком Чаттертон обожал старинные книги, и бристольские книготорговцы хорошо знали его. Особенно подружился он с неким Джойнсоном…" – Здесь Филип сделал ударение, и его отрешенный голос зазвучал почти меланхолично: – "…которому принадлежала книжная лавка на Крикл-стрит. Дошли рассказы о том, как он, бывало, просиживал среди пыльных шкафов этого магазина все утро, с жадностью проглатывая все книги, какие только Джойнсон мог предложить ему. Часто они с книгопродавцем беседовали о прочитанном; говорили даже, что Джойнсон и стал его подлинным наставником, так как, по-видимому, именно он познакомил мальчика с сочинениями Мильтона, Каупера,[27] Дайера[28] и многих других поэтов. Впрочем, он получил отличное вознаграждение за свои труды, поскольку Джойнсону посчастливилось стать первым издателем Чаттертона. Спустя двадцать лет после самоубийства поэта (этот печальный юноша покончил с собой в возрасте семнадцати лет)", – тут голос Филипа стал еще глуше и замогильнее, – «спустя двадцать лет после его самоубийства Джойнсон издал и напечатал первый поэтический сборник Чаттертона». Чарльз смотрел в окно.

– Но у него же была картина. Он знал, что Чаттертон не убивал себя. Он знал, что тот все еще жив!

– Значит, это была их тайна, – мягко проговорил Филип. Тут поезд с внезапным толчком остановился, и он, уже повеселев, продолжил: – Неполадка с сигнализацией. Видимо, застряли на стрелке. – В ранней юности Филип был заядлым "трейн-споттером",[29] и с тех пор его живой интерес к таинствам железнодорожной «кухни» не пропадал. – Можем долго здесь простоять.

Чарльз по-прежнему смотрел в окно.

– Но почему это было их тайной? К чему было притворяться, будто Чаттертон мертв? – И с возросшим нетерпением он вновь обратился к бумагам из Брамбл-Хауса. Когда поезд дернулся, они рассыпались по всему столу, и только теперь Чарльз заметил большой коричневый конверт, на котором было написано красным карандашом «Хрупкое». Он разорвал конверт, в спешке поранив о его острый край большой палец, и извлек какие-то листки. Это была бумага грубой выделки, покрытая пятнами и потемневшая по краям, а некоторые страницы были испещрены круглыми желтыми точками вроде мелких подпалин.

Чарльз поднес их к лицу, чтобы обнюхать.

– Пыльные, – сказал он Филипу, который с любопытством за ним наблюдал. – Я не прочь отъесть кусочек. – Поперек каждой страницы бежало множество неразборчивых строк коричневыми чернилами; казалось, кто-то писал второпях или под влиянием некого мощного чувства, поскольку на полях каждого листка были вписаны по вертикали добавочные строки. По-видимому, неизвестный автор был вынужден втиснуть весь свой текст в сколь возможно теснейшие рамки. Да, разобраться нелегко, – сказал Чарльз. – Мне понадобится лупа. – Он перевернул последнюю страницу и, не сдерживая возбуждения, прочел вслух: "Т.Ч"

– А? – Поезд вновь тронулся, и Филип немедленно отвлекся. Повтори-ка.

– Тут внизу подпись – "Т.Ч."

Он заметил на краю листа полоску крови, вытекшей из его пореза, и с кислым видом протянул пачку бумаг Филипу, сам же принялся зализывать пораненный палец. Тогда Филип, пролистав бумаги, прочитал следующее:

– "Древность была вверена моим заботам словно слепой пророк, ведомый мальчиком. Я продавал свои Стихи и книгарям, и хотя в Лондоне меня ждал некоторый успех, по большей части слава Томаса Роули ходила по Бристолю, и торговля моими трудами велась весьма бойкая. Нашелся один книгопродавец, заподозривший истину, сиречь – что стихи эти моего собственного…" – Филип смолк. – Не могу слово разобрать. То ли сожаленья, то ли вожделенья.

Чарльз все еще сосал палец, то и дело вынимая его изо рта, чтобы изучить ранку.

– Сложи их обратно в конверт. Я сейчас не могу их разглядывать. – Но мысленно он уже разрешил загадку Томаса Чаттертона и теперь с наслаждением восхищался миром. Он осторожно обернул большой палец «клинексом», но вскоре уронил салфетку на пол, взявшись за другой лист бумаги. – И вот опять! сказал он. – Тот же почерк. – Затем он прочел: – "Поднимись же ныне из своего Прошлого, словно из Праха, что окутывает тебя. Когда Лос услыхал это, он поднялся с плачем, испустив первородный стон, и Энитармон вверглась в мрачное Смятение".

– Блейк. – Филип поглядел на пустое сиденье рядом с собой, как будто кто-то только что уселся туда. – Это Уильям Блейк.

– Я знаю. – Чарльз внезапно совершенно успокоился. – Тогда почему это подписано инициалами "Т.Ч."? – Чувствуя все большее возбуждение по мере того, как поезд вез их все ближе к дому, Чарльз прочел еще одну строку с той же страницы: – "Страждя и пожирая; но Взор мой прикован к тебе, О сладостный Обман".[30]

5

Наугад пробираясь сквозь несущуюся людскую толпу, Вивьен Вичвуд направлялась по Нью-Честер-стрит в "Камберленд и Мейтленд". В утреннем свете мир опять был новым: всё казалось свежевыкрашенным, сверкающим, как бока семги, уже выложенной для продажи в рыбной лавке «Ройялти» на углу улицы. Но Вивьен думала о Чарльзе, и впечатления от яркого дня перечеркивало воспоминание о том, каким больным и трясущимся он был два дня назад. В субботу вечером он вернулся из поездки в Бристоль с Филипом. Он был так воодушевлен, что плюхнул обе пластиковые сумки Эдварду на плечи, и мальчик, сморщив нос, заглянул внутрь.

– Где ты подобрал этот мусор? Чем-то дохлым пахнет.

– Не дохлым, Эдвард Несъедобный, а очень даже живым. Он сделает твоего бедного папу настоящей знаменитостью. – Но, проговорив эти слова, он задумчиво уставился на сына: внутри его головы вновь смутно зашевелилась какая-то далекая боль.

В комнату вошла Вивьен, и Филип поднял руку в приветствии, одновременно краснея.

– Что это еще такое? – спросила она мужа.

– Куча мусора! – радостно вскричал Эдвард и обеими руками стиснул сумки.

Чарльз отобрал их у сына.

– Это бумаги Чаттертона, – сказал он торжественно. – Я их обнаружил.

Вивьен озадаченно взглянула на Филипа, ища подтверждения этой новости, но тот задумчиво глядел на башмаки Эдварда.

– Это правда? – спросила она.

– Да, это правда. – С бурным воодушевлением, встревожившим Вивьен, Чарльз взял сумки и вывалил их содержимое на диван. Он принялся расхаживать вокруг, бормоча: – Пиастры! Пиастры!

Эдвард, вторя ему, стал кричать:

– Йо-хо-хо, и бутылка рома!

Потом Чарльз услышал, как у него под черепом лопается воздушный шар, и, ощутив внезапную тошноту, тяжело осел на диван.

Вивьен увидела, как он побледнел, и, отодвинув бумаги, села рядом, чтобы утешить его.

– Не трогай документы, – сказал Чарльз. – Не повреди их. Они очень хрупкие. – Он просидел несколько минут со склоненной головой, а Филип тем временем, по знаку Вивьен, подхватил Эдварда, чтобы унести из комнаты.

– Что это с папой? – громко спросил мальчик.

Чарльз взглянул на него.

– Это проклятие Чаттертона, – проговорил он мягко. Он попытался улыбнуться, но лицо его почему-то осталось неподвижно.

Вивьен приложила ладонь к его холодной щеке.

– Тебе надо снова сходить ко врачу, – сказала она. – Теперь я не на шутку опасаюсь.

– Не могу я все время ходить по врачам. У меня уйма работы. – По крайней мере, это он собирался сказать, указывая на стопки бумаг, – но Вивьен услышала, как он пробормотал только: – Эджис доксон. Фистула дон. Он попытался встать, но не сумел, и через несколько минут Вивьен пришлось, крепко держа, вести его к кровати.

– Он сам не свой, – сказала она Филипу. – Ему надо отдохнуть.

На следующее утро ему вроде бы стало лучше, и когда Вивьен стала объяснять, как она встревожилась накануне, он лишь потрепал ее по щеке и рассмеялся. Бывали времена, когда ее удивляло странное бесчувствие мужа, но она сознавала, что это бесчувствие направлено в первую очередь на него самого. Если прежде он не желал обращать внимания на их бедность, то теперь он точно так же не желал обращать внимания на собственную болезнь.

сон разворачивается

– Разумеется, он был величайшим художником сороковых годов – быть может, за исключением Джоан Кроуфорд.[31] Я имею в виду не ее игру, а ее волосы. Это было героично, если только дерево может быть героичным. Доброе утро, Вивьенна. – Камберленд разговаривал с Мейтлендом, когда Вивьен вошла в галерею. – Рад тебя видеть наконец в столь сплошном цвете. Как качается маятник? – На нем была рубашка в тонкую полоску, застегнутая так туго, что, казалось, вокруг шеи сдавлена петля; здороваясь с Вивьен, он поворачивал голову очень медленно, чтобы как можно дольше не показывать крупную бородавку, торчавшую на его тонком бледном лице. – Но когда я вижу это платье, я тревожусь о человеческой цене абстрактного искусства. Какую же цену всем нам пришлось заплатить? – Вивьен ограничила свое приветствие одной лишь улыбкой. Второй ее начальник, Мейтленд, кивнул и ничего не сказал. – Я видел улыбку, Вивьенна? – Камберленд развернулся в обратную сторону, так что его бородавка снова сделалась невидимой для нее. – Или это красный зверек прошмыгнул по твоему лицу? – Он махнул в ее сторону рукой, сложив пальцы словно для благословения, а потом возобновил разговор с молчаливым Мейтлендом. – Так или иначе, этот аукционист, должно быть, от Дикинса и Джонса. Тебе не кажется, что в коричневом костюме человек выглядит каким-то расчетливым? Всегда подозреваешь – уж не сам ли он его связал. И все-таки я не мог удержаться от этих Сеймуров.

Вивьен, упорно продолжая улыбаться, – несмотря на то, что на нее уже не обращали внимания ни тот, ни другой, – зашагала по галерее к своему небольшому кабинету в дальнем конце. Эта прогулка всегда доставляла ей удовольствие: галерея была столь прохладна, бледна, прозрачна (картины как будто мерцали на светло-серых стенах), что ее собственные ощущения словно понемногу испарялись, и наконец она достигала своего рабочего места; это был стол исполнительного секретаря мистера Камберленда и мистера Мейтленда.

Сегодня утром там уже сидела довольно полная молодая женщина. Она полировала ногти, но, завидев Вивьен, тотчас же бросила пилку в свою ярко-красную сумочку.

– Извини, старушка, – сказала она. – Я, кажется, в твоем седле? – Она соскользнула со стола и захлопнула свою сумочку.

– Доброе утро, Клэр. – Вивьен уже отчасти обрела свою всегдашнюю живость, проявлявшуюся на работе.

– Голова на взводе, Зам тоже. – Это относилось к Камберленду и Мейтленду. – Они тут отхватили трех Сеймуров. Три обнаженки. – Вивьен знала, что так Клэр называла обнаженную натуру: она уже привыкла к девчачьему жаргону своей сотрудницы. – Другая школа в ярости.

– Что же это за школа?

– Старый дилер Сеймура, Сэдлер. Голова говорит, что тот плевал на аукцион.

Тут из-за двери показалась бородавка Камберленда.

– Знаешь, Клэр, была когда-то такая штука, которая называлась кофе. Считалось, она помогает в разных передрягах. Она оказывала ужасающее действие на бедняков, а еще вызвала революцию в Южной Америке.

Клэр подпрыгнула, чуть не наскочив на него.

– Да, сэр! Будет сделано. – И она исчезла из комнаты, оставив после себя лишь едва ощутимый запах пудры.

– Она мила как никогда, правда, Вивьенна? Милее и быть не может, даже если постарается. – Вивьен ничего не ответила; она всегда испытывала какую-то неловкость, оставаясь наедине с Камберлендом. Она принялась деловито разбирать и перекладывать письма и накладные, лежавшие на столе. В силу странной особенности ее характера, хотя она всерьез рассматривала себя частью галереи, когда находилась где-нибудь еще, – приходя сюда, она чувствовала себя человеком посторонним, если не совершенно чуждым. – У тебя такой эдвардианский вид, когда ты занята, Вивьенна. Очаровательный такой этюдик, право слово. Какая трагедия, что ты родилась не в ту эпоху.

Вивьен уже привыкла к манере своего начальника и знала, что тот ожидает от нее ответа в тон. Порой казалось, что он задевает других нарочно – чтобы с удовольствием услышать, как задевают его самого.

– Вам бы хотелось в галерее меня повесить? – спросила она его.

– Да нет, не то чтобы. Так, набросать.

– А потом растянуть и четвертовать?

– Ну скажем, располовинить – так как-то спокойнее. – И оба рассмеялись над мрачной сценкой, которую только что придумали. – А знаешь, Вивьенна, страна в тебе нуждается. Кое у кого трудности. – Так он обычно называл Мейтленда, и они уже собрались было вместе отправиться к нему, как вернулась Клэр, неся кофе. Камберленд взглянул на напиток с ужасом: – Да он такой черный, Клэр, что я даже не знаю – пить его или пощадить. Они углубились в галерею и встретили там Мейтленда, который стоял, прислонившись к стене и держа одну из картин Сеймура у себя над головой. Он был толстеньким коротышкой, и его руки едва-едва вытягивались в высоту, как будто намертво там замерев. Вивьен не знала, сколько времени он простоял в таком положении, но по его лбу уже стекала струйка пота.

Камберленд тоже заметил это.

– Ни дать ни взять благородный дикарь. На месте Вивьенны я бы уже сгорал от страсти. – Мейтленд зарделся, но ничего не сказал, а его партнер, приблизившись на цыпочках, передвинул его руки на дюйм или около того. Вивьенна, дерзай быть мудрой, дерзай быть грубой. Теперь кое-кто в правильном положении? Он не будет тут стоять вечно, ты же понимаешь. Хотя, думаю, мы можем водрузить ему на голову вазу, и выйдет менада. А критики и не разберут, что к чему.

Вивьен взглянула на картину, изображавшую обнаженную на пляже, а лицо Мейтленда тем временем делалось все багровее. Казалось, он уже слегка задыхается.

– Она слишком мала, – сказала Вивьен, – слишком мала для этой части стены.

– Ну, Мейтленд. Слышишь – она слишком мала. Тогда что толку держать ее, раз она слишком мала.

Мейтленд с удрученным видом прислонился к стене.

– Мне кажется, если поместить рядом две… – продолжала Вивьен.

– Может быть, кое-кто явит величайшую милость и поднимет сразу два холста? – Мейтленд со вздохом взял по картине в обе руки и поднял их над головой. От совершенного усилия глаза его несколько выкатились, и Камберленд сразу заметил происшедшую перемену. – Говори же, Вивьенна, пока кое-кто не обратил тебя в камень. Теперь-то он вылитый мифический персонаж.

Она увидела, как трясутся руки Мейтленда от непосильной ноши.

– Вот теперь то, что надо, – быстро сказала она.

Мейтленд, по лбу которого пот лил ручьем, тревожно взглянул на своего партнера, ожидая подтверждения такого решения. Камберленд немного помолчал, задумчиво поглаживая бородавку.

– Ну, – сказал он наконец, – мне кажется, она блестяще справилась с задачей. – Казалось, будто он отважно рвется защитить Вивьен от какой-то враждебно настроенной толпы.

Клэр захлопала в ладоши.

– Пятерка с плюсом, молодчина. Покажись-ка всему классу.

Мейтленд соскользнул по стене вниз, бережно положив обе картины на светло-серый ковер, прежде чем окончательно рухнуть на пол. Он раскрыл рот, собираясь что-то сказать, но тут в кабинете Вивьен зазвонил телефон, и Клэр побежала к нему, хихикая от возбуждения при мысли, что она первая снимет трубку. Вскоре она вернулась.

– Это тебя, Виви. Какой-то мужчина. – Камберленд на миг зажмурился и издал гулкий смешок. – Он не назвался.

Это был Чарльз. Он редко звонил Вивьен на работу, а когда это происходило, он всегда умудрялся говорить таким тоном, как если бы звонил из другой страны.

– Алло! Вив? Это ты?

– Да, это я. Что-то случилось? – Все ее страхи внезапно вернулись, и, склоняясь над столом, она расслышала в своем голосе нотку паники.

Но Чарльз, казалось, этого не заметил.

– Да ничего не случилось. Все прекрасно. – Ничего не ответив, она подождала, пока он снова заговорит. – Я тут пытаюсь вспомнить, – продолжал он, – когда же мне нужно начать работу на Хэрриет Скроуп. Я при тебе об этом случайно не упоминал?

Она почувствовала, что это не главная причина его звонка.

– Вы договорились на сегодняшнее утро. Я тебе вчера вечером напоминала.

– Отлично! Я же чувствовал, что куда-то опаздываю. – Он помолчал, пытаясь угадать ее настроение. – Ах да, кстати. Ты не могла бы сама пройтись по магазинам после работы? Раз я теперь загружен. – Вивьен согласилась. – Хорошо. Тогда все в порядке. – Чарльз, явно обрадовавшись, что его освободили от хозяйственных дел, заговорил доверительнее. – Я позвонил Флинту, – сообщил он, – и знаешь, он меня пригласил сегодня вечером зайти к нему чего-нибудь выпить. Ты не возражаешь? – Он произнес эту новость так, словно не могло быть ничего естественнее, хотя Вивьен знала, что они с Эндрю Флинтом не встречались со времен университетской учебы. С тех пор Флинт сделал себе громкое имя как романист и как биограф, но Чарльз редко о нем упоминал, разве что в качестве привычного предмета шуток в разговорах с Филипом. – Ну совсем как в старые добрые времена, говорил он теперь Вивьен. В его голосе звучала победная нотка, и ей было совершенно ясно, что это открытие Чаттертоновых рукописей внезапно придало ему такую самоуверенность. Но знала она и то, что такой бодрый настрой в конце концов сойдет на нет.

– Почему бы тебе не показать ему свои стихи? – спросила она. – Может быть, он поможет их напечатать. – Наступило молчание, и Вивьен поняла (с опозданием), что как раз этого говорить не следовало. – Не забудь про Хэрриет, – поспешно добавила она. – Хочешь, я позвоню ей вместо тебя?

– Знаешь, кое-что я в состоянии сделать и сам, – ответил Чарльз и повесил трубку.

Ее застал врасплох голос Камберленда.

– Всякий раз, как звонит какой-нибудь мужчина, кое-кто становится несносен. Он издает странные громкие стенанья, так что его приходится выводить в парк. – Оба начальника бесшумно вошли в кабинет.

– Это был всего лишь мой муж. – Вивьен заставила себя улыбнуться.

– А, муж! Я знавал когда-то одного мужа.

Вивьен улыбнулась, на этот раз более естественно.

– Знаете ли, они до сих пор существуют.

– Должно быть, мы вращаемся в совершенно разных кругах, Вивьенна. Я последний раз видел живого мужа на Британском фестивале. И то дело происходило в темноте.

Мейтленд высунул язык, видимо, выражая отвращение, и тут в кабинет возвратилась Клэр, полухихикая и полушепча, сообщившая:

– На площадке новый игрок.

– О Боже. – Камберленд иногда уставал от ее намеков. – Кто-нибудь может для меня перевести?

Клэр, видимо, обиделась и добавила уже быстрее:

– Он сказал, что его зовут Берк. Или Джерк.

– А, мистер Мерк. – Камберленд выплыл в галерею, заранее вытянув руку: он всегда гордился своим умением верно произвести первое впечатление. – Мы как раз о вас говорили. – Камберленд явно ожидал этого посетителя.

– Вот как? – Стюарт Мерк вынул руки из карманов своих мешковатых льняных брюк и подался к Камберленду. – Клевые штучки, – сказал он, глядя на картины, уже развешанные по стенам галереи. Они входили в выставку произведений абстрактного искусства из Польши, организованную Мейтлендом. Наверно, пользуются всеобщим вниманием?

Камберленд не уловил в его голосе иронии, но не был полностью уверен в ее отсутствии.

– Ну, нам они нравятся. Да и Польша теперь весьма романтична, вы не находите? Со всеми этими католиками и их моржовыми усами?

– Вы это про Леха Валенсу?

– На самом деле, я больше думал про женщин. Вивьенна! Блокнот!

Когда из кабинета показалась Вивьен, Мерк даже не счел нужным скрыть живой интерес.

– Милая курочка, да? – пробормотал он Камберленду.

– Я никогда не справлялся о ее происхождении…

– Еще бы!

– …но о яйце и речи быть не может.

Когда же все уселись в кабинете Камберленда, тот представил Стюарта Мерка как последнего помощника Джозефа Сеймура, который работал с художником вплоть до его кончины три месяца тому назад. Мерк и выставил на аукцион те три картины, которые купил Камберленд, а теперь он хотел договориться о продаже нескольких других.

– А почему, – спросил его Камберленд, – вы избегали Сэдлера? Ведь он все-таки был дилером Сеймура.

– О' кей. Верное замечание. – Мерк открыто восхищался Вивьен, которая стенографировала их беседу. – Я не слишком быстро для вас говорю? – Он самодовольно улыбнулся ей, прежде чем вернуться к заданному вопросу. Сэдлер – прохвост.

Камберленд не совсем понял, что это значит.

– Вот это, наверно, и есть жестокая откровенность. Но вы позволите и мне надеть свою шляпу галерейщика? – Он воздел руки к голове, уже вообразив себе нечто черное и довольно суровое, быть может, с пришпиленной брошью. Позволите мне тоже небольшую жестокость?

– Пожалуйста. Может, мне даже понравится.

– Как к вам попали эти картины?

Мерк вытащил пачку «Собрание» и зажег сигарету. Когда он выпустил колечко дыма в пространство, разделявшее его и Камберленда, у того затрепетали ноздри.

– О'кей. Мне отдал их старик. Мы некоторое время работали вместе, но вам ведь об этом известно, да? – Камберленд попытался изобразить удивление, но в действительности он был хорошо осведомлен и о сеймуровской манере работать и о роли самого Мерка. – Когда старик умер, Сэдлер не мешкая заявился в мастерскую.

– Да, с дилерами нелегко. Смерть их ничуть не пугает. Она сулит им жирный куш.

– Но ему уже ничего не перепало, верно? Сеймур оставил все свои последние работы мне.

– Поэтому, естественно, его подкосила столь внезапная утрата. Для Сэдлера крокодиловы слезы и крокодиловые туфли – это идеально подобранные аксессуары.

– Мне досталось всё. За оказанные услуги, да? Старик никогда не любил расставаться с деньгами. – Мерк выпустил еще одно кольцо дыма в потолок, и все четверо стали наблюдать, как оно медленно поднимается, а потом, легонько дрогнув, улетучивается.

– Но у вас имеются доказательства?.. – вновь заговорил Камберленд.

– Собственности? Да. – Сунув сигарету в рот, Мерк вытащил из кармана пачку бумаг, перевязанную голубой тесьмой. Он бросил связку Камберленду, и тот ловко поймал ее одной рукой. – Можете сверить с цифрами на изнанке картин, верно? Он был очень методичен. – Мерк снова уселся в кресло и улыбнулся Мейтленду, которого, казалось, несколько встревожило такое внимание. – Много лет назад я мог бы пойти своей дорогой. Я мог бы сам встать на ноги и заняться собственным творчеством. Я отдал ему четыре года своей жизни, вот так-то. – Он быстро склонился к столу, чтобы затушить сигарету, и Мейтленд вжался поглубже в свое кресло. – А теперь я хочу, чтобы это окупилось. – На миг в его голосе послышалась нотка угрозы, но затем он продолжал с прежним мягким лондонским выговором: – Вот и весь мой рассказ, да?

– И весьма неплохой рассказ. – Камберленд все это время тщательно изучал бумаги, которые швырнул ему Мерк. – Пожалуй, достоен пера самих братьев Гримм. – Он искоса взглянул на Мейтленда. – А что думает об этом мой коллега и дорогой друг? – Мейтленд, достав носовой платок, вытирал пот со лба. Он надул щеки и ничего не сказал. – Так вот мое мнение. Мистер Мерк…

– Можете называть меня Стью.

– Стью. Мы купим ваши картины. Мы доверимся вашему рассказу, но только при условии, что больше ничего не произойдет.

спящий пробуждается

Филип Слэк всматривался в ряды темных книг; потом он включил у себя над головой лампу и в ее ярком свете увидел красные, коричневые и зеленые обложки томов. Их корешки были захватаны и потерты, а многие названия так выцвели, что можно было разобрать лишь отдельные буквы, а верхние края – за которые обычно берутся читатели, снимая книгу с полки, – были затрепаны. А за пределы того светового круга, в котором он стоял, книги отбрасывали резкие тени. Он находился в «штабелях» – в подвале библиотеки, где он работал, куда отправлялись все забытые или ненужные тома. Одни книги были свалены стопками по углам, в опасной близости к сырым стенам подвала, а другие – беспорядочно разбросаны по полу. Ему пришло в голову, что это, наверное, книжные черви стащили их с полок, прежде чем сожрать. В этом помещении стоял назойливый и затхлый запах разложения, но именно этот запах действовал на Филипа успокаивающе и благотворно.

Он спустился сюда, чтобы посмотреть, нет ли где упоминаний о Томасе Чаттертоне, и – так как подозревал, что в старых книгах можно обнаружить кое-какую позабытую истину, – вверился поиску по принципу sortes Vergilianae.[32] И вот он принялся блуждать по узким проходам между полками, на ходу включая свет и слегка касаясь сыроватых книжных корешков; наконец он остановился наобум и снял с полки тот том, на котором замер его палец. Красный коленкор его обложки покрывала пыль, но смахнув ее рукой, Филип явственно разобрал имя автора и название: Хэррисон Бентли, Завещание. Книга вроде бы подходила для его поиска, и он раскрыл ее. Страницы романа были слегка выпачканы – по ним дугой тянулись светло-бурые пятна, а, дойдя до фронтисписа, Филип прочел, что книга была издана в 1885 году Салливеном и Бриджесом с Патерностер-Сквер, 18. Филип поднес ее к лицу, будто собираясь полакомиться, и стал бегло перелистывать страницы: пусть он иногда оказывался медлительным и нерешительным в своих сношениях с миром, зато читал он всегда быстро и жадно. Он знал, что подлинное удовольствие ждет его только в книгах.

И вскоре сюжетная линия романа сделалась для него ясной: биограф некоего поэта, везде поименованного К., обнаруживает, что предмет его изучения под конец жизни был слишком болен, чтобы сочинить те стихи, которые и принесли ему вечную славу; и что в действительности вместо поэта их написала его жена. Этот сюжет показался Филипу до странности знакомым, но он не был уверен, то ли он уже читал этот самый роман несколько лет назад, то ли он напоминал ему какие-то собственные мечтания. Оторвавшись от чтения, он перелистнул последние страницы книги и затем взглянул на оборот обложки, где рекламировалась "Самая свежая публикация мистера Бентли". Она называлась Сценический огонь, и краткий пересказ ее содержания, набранный петитом, излагал историю одного актера, который воображает, будто одержим духами Кина,[33] Гаррика[34] и других великих исполнителей прошлого, – и вследствие этого делает триумфальную сценическую карьеру. И снова эта история показалась Филипу знакомой; он столь отчетливо узнавал ее ходы, что окончательно убедился, что уже читал об этом где-то и что это не просто игра его собственного воображения. Он понимал суть явления, называемого дежа-вю, но не думал, что это понятие применимо к книгам: ведь коли так, то как же можно доверяться собственному чтению?

Он праздно водил пальцем по водяному знаку на последней странице, как вдруг его осенило: он читал историю, рассказанную в Сценическом огне, в каком-то романе Хэрриет Скроуп. Названия его он не помнил – да это было и неважно, – а речь там шла о поэте, который воображал, будто одержим духами умерших писателей, и который, тем не менее, слыл самобытнейшим поэтом своей эпохи. И тут же Филип вспомнил, где он мог читать раньше Завещание Хэррисона Бентли: в другом романе Хэрриет Скроуп рассказывалось, как подлинным автором многих «посмертных» публикаций одного писателя оказывается его секретарша; она так хорошо знала его стиль, что без труда научилась подделываться под него, – и лишь въедливые исследования некоего биографа позволили разоблачить обман. Это весьма напоминало сюжет того романа конца XIX века, который Филип держал сейчас в руках. Он выронил книгу, и шум от ее падения отозвался гулким эхом в библиотечном подвале.

Филип был удивлен своим открытием, тем более что романы Хэрриет Скроуп ему нравились. Когда Чарльз впервые рассказал ему, что собирается пойти к ней в помощники, Филип прочел их с жадностью и удовольствием; его восхитило ее умение сочетать жестокость с комедийностью, хотя, когда он изложил свое мнение Чарльзу, его друг просто пожал плечами и сказал: "Беллетристика порядком выродившаяся форма". Филипу пришлось согласиться с таким суждением – ведь Чарльз, как-никак, был натурой куда более творческой и изобретательной, чем он сам, – и все же он продолжал с радостью предаваться этому низменному удовольствию.

Так что означали эти заимствования у Хэрриет? Так или иначе, Филип твердо полагал, что на свете существует лишь ограниченное количество сюжетов (ведь сама действительность тоже конечна) и что, вне сомнения, их с неизбежностью воспроизводят в различных контекстах. А то, что два романа Хэрриет Скроуп похожи на сочинения Хэррисона Бентли, написанные значительно раньше, – быть может, всего лишь совпадение. Он не был особенно склонен порицать ее еще и из-за собственного опыта. Однажды он попытался написать роман, но бросил это занятие после сороковой страницы: писал он мучительно медленно и неуверенно, а кроме того, даже те страницы, которые он с таким трудом завершил, пестрели образами и фразами, взятыми у других писателей, нравившихся ему. Это была мешанина из чужих голосов и чужих стилей, и поскольку различить в этом хоре собственный голос было почти невозможно, Филип решил отступиться от своего замысла. Так имеет ли он право осуждать теперь мисс Скроуп?

Он подобрал с пола Завещание и бережно поставил на место. Затем, чтобы как-то успокоиться после своего странного открытия, он взял с полки соседний томик. Это был сборник литературных воспоминаний под редакцией вдовствующей леди Мойнихан, и сразу же его внимание привлекли гравюрные листы, иллюстрировавшие текст и защищенные тонкой нежной бумагой, как это было принято в книгоиздании той поры. Он стал листать их и наконец остановился на одной сцене, показавшейся ему знакомой; взглянув на сопроводительную подпись под гравюрой, он прочел: "Памятник Чаттертону в бристольском церковном дворе". На странице напротив этой иллюстрации имелся небольшой текст: там говорилось о романисте Джордже Мередите, "который в первые месяцы 1856 года, доведенный до крайности и помышлявший о самоубийстве после того, как его оставила жена, сидел в мрачных окрестностях церкви Св. Марии Редклиффской в Бристоле – здесь вот, под самой сенью Чаттертонова памятника. Он купил склянку ртути с мышьяком, намереваясь свести счеты с жизнью, но едва только поднес он роковой сосуд к своим бледным губам – как вдруг почувствовал чью-то руку на своем запястье. Подняв глаза, он увидел юношу: тот стоял рядом и воспрещал ему пить. Когда он опустил склянку, юноша исчез. Так призрак Томаса Чаттертона, вовремя вмешавшись, спас молодого Джорджа Мередита для литературы. Я думаю, едва ли моим читателям ведома история более леденящая и вместе с тем благородная". Филип прислонился к подвальной стене и попытался представить себе описанную сцену…

Он почувствовал, что кто-то смотрит на него. Это была Хэрриет Скроуп, а за ней, лицом в тени, стоял Хэррисон Бентли. Филип, вздрогнув, качнулся вперед и открыл глаза; в гортани накопилась сухость, как бывает после сна, и он ощутил, что рубашка на спине пропиталась сыростью каменной стены. Между штабелями виднелись озерца света – прямо под лампочками, включенными Филипом, но теперь он с неожиданным испугом смотрел на ряды книг, тянувшиеся во тьму. Казалось, достигая своих теней, они уходят вглубь, создавая некий темный мир, где нет ни начала, ни конца, ни повествования, ни смысла. И если ступишь за порог этого мира, то окажешься в гуще слов; ты будешь топтать их ногами, натыкаться на них головой и руками, но если попытаешься ухватиться за них – они растают в пустоте. Филип не осмеливался повернуться спиной к этим книгам. Еще не время. Должно быть, подумалось ему, они разговаривали между собой, пока он спал.

Наконец он добрался до лестницы и поднялся в главный зал библиотеки и (думая, что его отсутствие уже могли заметить) с опущенной головой, глядя на голубой линолеумный пол, быстро прошел к своему столу. Там лежало несколько новейших поступлений, которые ему предстояло занести в каталог, и по мере того, как он постепенно погружался в работу, его тревога унималась. Библиотека была не совсем спокойным местом, но давала ему некое зыбкое убежище, и он успел привыкнуть к звукам шагов, кашля и случайного шепота и бормотанья, которые производили читатели, являвшиеся сюда в дневные часы. И разве стал бы он, знавший, какое удовольствие доставляют книги, отказывать в нем другим?

В справочном отделе на одном из зеленых пластиковых стульев сидел бродяга и, быстро переворачивая страницы словаря, высоким голосом быстро разговаривал сам с собой. (Интересно, подумал Филип, может, он делал так в детстве?) Пожилая женщина в коричневой шали, наброшенной на плечи, стояла на коленях на полу в отделе беллетристики; перед ней были раскрыты две книги, но спутанные лохмы все время лезли ей в глаза, и она со стоном откидывала их назад. Впрочем, библиотечные служащие давно привыкли к ее присутствию и не пытались вмешиваться. Рядом со столом Филипа располагался длинный читательский стол, у одного края которого всегда сидел молодой человек с ярко-рыжими волосами; он опирался о стол локтями (на рукавах его пиджака ткань была истерта до дырок) и, как обычно, сидел, уставившись в нераскрытую книгу. Как-то раз Филип спросил у него, не хотелось бы ему почитать что-то особенное, и тот очень спокойно ответил: "Да, в общем, нет". И все же он являлся сюда каждый день. И запах в библиотеке стоял все время один и тот же – кислый душок ветхой одежды, смешанный с острой вонью немытых тел; как выразился однажды главный библиотекарь, эта смесь составляла "общественный пар от людского супа". Филипу вспомнилось стихотворение, где мир сравнивался с огромной больницей, но что, если на самом деле это огромная публичная библиотека, в которой люди не способны читать книги? Между тем, те, кто сидел сейчас поблизости, казалось, смирились с этим; они были спокойны, беззащитны и бедны. Возможно, было бы куда лучше, если бы они в ярости устроили бунт и разрушили библиотеку, но нет – они сидели тут и уходили в час закрытия. Казалось, даже самые сумасбродные из них вполне довольствуются этим.

На столе Филипа было оставлено несколько издательских каталогов, поскольку одной из его обязанностей было читать все анонсы новых книг и выписывать для библиотеки те из них, которые казались наиболее подходящими. Среди них был скромный перечень книг одного университетского издательства, и хотя там предлагались книги, которые лишь изредка оказывались библиотеке по карману, он заглянул туда с некоторым интересом. И интерес этот обернулся внезапной дрожью узнаванья, когда он дошел до анонса одной скорой публикации: О дивный мальчик: Влияние Томаса Чаттертона на творчество Уильяма Блейка. Прямо под заглавием была помещена иллюстрация – несомненно, принадлежавшая самому Блейку, – изображавшая юношу с пылающими волосами, в виде солнечной эмблемы, и с руками, распростертыми в приветственном жесте. Далее следовало краткое изложение: "О влиянии Томаса Чаттертона на поэтов-романтиков писали уже не раз, но в труде профессора Брилло впервые подробно исследуется воздействие «Роулианских» поэм Чаттертона на лексику и просодию стихотворных эпических произведений Уильяма Блейка. Профессор Брилло исследует также те приемы, посредством которых Блейк вводит находящуюся у него в подсознании фигуру Чаттертона и мотив самоубийства в свои тексты, и размышляет о влиянии Чаттертоновой одержимости средневековьем на мировосприятие самого Блейка. Как утверждает профессор Брилло в своем предисловии: "Это единственная тема, к которой блейковеды, по всей видимости, не желают обращаться, ибо она влечет за собой вывод, что на Блейка оказали влияние сочинения фальсификатора и плагиатора. Однако не будет преувеличением предположить, что без творчества и влияния Томаса Чаттертона поэзия самого Блейка могла бы принять совершенно иную форму". Хоумер Брилло – профессор Центра специальных исследований в области информации при университете Вэлли-Фордж, штат Вайоминг". Филипу вспомнились строчки, которые Чарльз цитировал в поезде, когда они возвращались из Бристоля; это были явно слова самого Блейка, но под ними стояла подпись Т.Ч. Однако долго думать об этом ему не пришлось: в дальнем углу библиотеки раздался жалобный писк: один из компьютеров вышел из строя и теперь настойчиво требовал к себе внимания, пища, как раненая птица. Филип поспешил ему на выручку, и рыжеволосый юноша проводил его взглядом.

а сон все длится

– Ну, добро пожаловать, Чарльз. – Эндрю Флинт приветствовал его на пороге своей квартиры на Расселл-Сквер. – Добро пожаловать ко мне в dulce domum.[35] В смиренную обитель на четвертом этаже без лифта. Что бы это означало для англичан? Я так и понятия не имею. – Он заметно раздобрел за те двенадцать лет, что они не виделись с Чарльзом, но в глазах его сквозила прежняя нервная паника. – А где супруга?

– Вивьен допоздна работает.

– Наверно, в мрачном заточенье. – Он провел старого приятеля в едва обставленную комнату. – Вот и моя святая святых, – сказал он оправдывающимся тоном. – Можно тебя соблазнить?

– Прости?

– Nunc est bibendum?[36]

– Что?

– Выпьем?

Чарльз попросил водку-мартини, причем его самого поразил такой выбор. Хотя они пробыли в обществе друг друга всего несколько секунд, Флинт с облегчением выскользнул на кухню, а перед тем, как принести Чарльзу заказанную выпивку, он сверился с карточкой, куда заранее вписал перечень тем для разговора. Список гласил: "Работа, Поэзия, Прошлое". И когда он возвратился в комнату, неся два стакана на дорогом подносе из чеканной меди, первый из означенных пунктов уже вертелся у него на кончике языка.

– Ну, Чарльз, расскажи мне, чем ты занимаешься. Или, может, за что принимаешься? Достоин ли труженик своего ярма?

– Да знаешь, тут, собственно, не о чем говорить.

Флинт мысленно перечеркнул строчку «Работа»: было ясно, что у Чарльза ее нет.

– А что же люди поделывают, в частности? Mutatis mutandis,[37] разумеется.

– Разумеется. – Повисла короткая пауза. – Если не считать того, что ты достиг успеха, – Чарльз произнес это как можно непринужденнее.

– Не редкость в метрополии, увы. И – еorribile dictu[38] – феномен чаще всего временный. – Всякий раз, как взгляд Флинта грозил встретиться со взглядом Чарльза, он упорно отводил глаза.

Чарльз из-за этого тоже ощутил неловкость.

– Эндрю, ты еще пишешь стихи? – Когда-то они познакомились в поэтическом кружке, устраивавшем чтения в подвальчике одного из кембриджских колледжей; а как-то раз, во время долгой и хмельной вечеринки, выяснилось, что оба любят одних и тех же современных писателей-французов, и потому решили сделаться друзьями.

– Eelas,[39] нет. Отошел. Муза выпустила меня из своих когтей, если мне будет позволено прибегнуть к олицетворению.

– Отчего же? Ведь это свободная страна.

– Ага, свободы воли захотелось. Ты что, Берка[40] читаешь? – Флинт расслышал раздражение в собственном голосе и поэтому, смягчив тон, добавил: – А это что у нас такое? – Он указывал на коричневый конверт, который Чарльз положил на стеклянный столик рядом со своим стулом. – Ты сочинил поэму? – В его голосе уже не слышалось прежнего воодушевления.

– Да нет, это не поэма. – На самом деле, Чарльз захватил с собой страницу из Чаттертонова манускрипта, чтобы показать Флинту. – Я вот все думал, – проговорил он, вытаскивая лист, – может быть, ты сумеешь определить ее… – Он замолк, подбирая нужное слово.

– Происхождение? – В университетские годы Флинт изучал рукописные материалы такого рода.

– Насколько я помню, ты интересовался графо…

– Палеографией? – Флинт взял из рук Чарльза лист бумаги и поднес его к свету, который шел от украшенной лепниной итальянской лампы, небрежно водруженной на плексигласовую подставку в углу комнаты. – Дэремская лилия, – сказал он.

– Это вроде джерсейской лилии?

– Нет. – Флинт был так увлечен, что даже не рассмеялся. – Это, собственно, водяной знак. Отчетливый и неистребимый. Но почему я говорю неистребимый? Едва ли так. Быть может, неискоренимый? – Все это время он внимательно изучал текст документа. – Это английский круглый почерк, сказал он наконец, – но заметны тут и явные следы вычурного школьного письма. Это явствует из восходящих линий. А вот здесь, in extenso, видна и секретарская рука. – Казалось, Чарльз был озадачен. – Знаешь ли, такое случалось сплошь да рядом, когда один человек прибегал сразу к нескольким стилям. Вспомни епископа Тьюксберийского. Но, пожалуй, лучше не вспоминай. Мне кажется, он был социнианцем.[41] – Казалось, Чарльз был озадачен еще больше. – Всё моя amabilis insania.[42] еe беспокойся, заразную стадию я уже миновал, О – взгляни же – какие великолепные минускулы! Должно быть, дело рук какого-нибудь антиквара.

– Я знаю, – самодовольно сказал Чарльз. – У меня и датировка есть. Просто интересно, согласишься ты или нет.

– Чувствуется изрядная спешка. – Впрочем, Флинт явно наслаждался своим уменьем разбирать старинный почерк. – Знаки препинания и заглавные упорядочены, но, с другой стороны, между жирными и тонкими чертями… Боже милостивый, вот так оговорка!..чертами нет существенной разницы. Ну что ж, рискну ли я датировать? – Его старый приятель ничего не сказал, и Флинту пришлось продолжить: – Да, рискну. Дорогой Чарльз, experto crede,[43] а не мне. Но я бы предположил – не позднее 1830-го…

– Точно. – Чарльз кивнул, как если бы он уже провел дотошное исследование, и теперь только ждал, что Флинт подтвердит его выводы.

– …а поскольку водяной знак с дэремской лилией вошел в обиход не раньше 1790-го…

– Начало XIX века! Я так и знал! – Чарльз поднял стакан с водкой и залпом осушил его.

Флинт вернул ему рукопись.

– Расскажи теперь, в чем дело?

Было время, когда Чарльз рассказал бы ему все без утайки, и они вместе порадовались бы такому исключительному открытию, – но теперь он сдержался. Он понял, что, по сути, совсем не знает своего друга.

– Расскажу, – сказал он, – расскажу, когда смогу. – Но он сам устыдился своей скрытности и посмотрел в опустевший стакан.

– Давай по второй. – Так или иначе, Флинт испытывал лишь умеренное любопытство и, почувствовав смущение Чарльза, благодарно удалился на кухню, унося пустые стаканы. Он сверился со своим списком тем и поставил галочку напротив строчки «Поэзия».

– Могу я полагать, – спросил он, возвратившись в комнату, – что лавровый венок по-прежнему покоится на твоем челе?

– Что?

– Ты по-прежнему пишешь стихи?

– Да. Разумеется. – Чарльза, по-видимому, задел такой вопрос. – Я думал, тебе попадалась моя последняя книжка.

– Меа culpa[44]… – покраснел Флинт.

– У меня же масса времени, – быстро добавил Чарльз. Он запрокинул голову набок – этот жест Флинт прекрасно помнил. – Я никуда не тороплюсь. Это движение головой вызвало внезапную боль, и Чарльз неуютно поежился на стуле. – У меня еще полно времени.

– Терпение – конечно же, ценное качество для серьезного художника, хотя порой оно приобретает свойство…

– Можно мне еще выпить? – Чарльз проглотил остатки водки, стремясь заглушить боль, и теперь снова с готовностью протягивал стакан.

– Жажда замучила, верно? – Флинт был рад очередной раз ускользнуть на кухню; он перечеркнул «Поэзию» и, вернувшись с двумя наполненными стаканами, приступил к третьей намеченной теме – к «Прошлому».

– Года идут непоправимо, верно? Их не остановить. Кто это сказал Теннисон? Нет, Гораций. Гораций Уолпол.[45] – Он поднял глаза – взглянуть, уловил ли Чарльз его шутку, но тот смотрел в стену прямо перед собой. Ведь кажется, только вчера мы… – Он остановился, так как заранее не подготовил подходящего примера; Чарльз неподвижно глядел на стену, и Флинт сделал очередной большой глоток.

– … были молоды. Мы больше не юные вожди, знаю сам, но куда мы ведомы? Каковы прогнозы, доктор?

– Да у меня все в порядке, – ответил Чарльз, взглянув на Флинта. – Все прекрасно. – Боль отступала, но Чарльз, который совершенно не привык пить водку, чувствовал себя несколько сумбурно. – Но поговорим о тебе, продолжал он. – Что ты делаешь последнее время?

– Без комментариев. – Флинт долго тер глаза, а прекратив эту процедуру, обвел комнату туманным взглядом. – Ну, на самом деле у меня значительные трудности. Мне трудно… – Не то, чтобы ему просто не хотелось говорить о себе: по-видимому, он был на это неспособен.

Чарльз этого не понял.

– Но над чем ты сейчас работаешь? После романа?

Флинт почесал лицо и принялся рассматривать свои ногти, не осталось ли под ними кожных чешуек.

– Я пишу биографию Джорджа Мередита, – сказал он торопливо, английского поэта и романиста.

Чарльз, почувствовав себя лучше, вытянулся на своем стуле.

– Я знал, это в тебе сидит. – На миг он позволил себе роскошь притвориться, будто они снова студенты университета, и его собственная, Чарльзова, звезда, еще только восходит. – Ведь ты так усердно работал. Ты всегда был честолюбив. – Это удивило Флинта, который вовсе не ощущал, что обладает сколько-нибудь определенными качествами характера. – Я очень за тебя рад. – В этот миг Чарльз говорил совершенно искренне.

– Да нет же! – воскликнул Флинт, внезапно разгоряченный водкой. – Я просто поденщик! – Он взглянул на Чарльза, ожидая, какова будет его реакция. – Я мошенник. Может, я продался? Может, я пустился на компромисс? – От такой мысли он, казалось, пришел в восторг.

Чарльз осушил стакан и попытался очень серьезно посмотреть на Флинта, правда, его взгляду отчего-то было трудно сфокусироваться на нем.

– Ты хочешь оправдаться передо мной? Я правильно понимаю?

– Ничего подобного. Ничего я не хочу! – Флинт потерял нить мысли (если она была), забыв, что собирался сказать. – Я тобой восхищаюсь, Чарльз. Чарли. Ты остался верен поэзии. Ты ничуточки не изменился.

Чарльзу было приятно слышать эти чувствительные излияния, но воодушевление Флинта пропало так же быстро, как и появилось, и он впал в задумчивость.

– Но в конечном итоге, – пробормотал он, – это не имеет значения, так ведь?

– Ты хочешь сказать – потому, что в конечном итоге мы умираем?

Флинт угрюмо кивнул.

– Ты знаешь, – продолжал он, снова оживившись, – ты знаешь, бывает, что я прохожу через вон ту дверь. – Он неопределенно махнул в сторону названного предмета. – Когда я прохожу через эту дверь, я иногда вот о чем думаю. Я думаю: ну хорошо, Эндрю Флинт, эсквайр, романист и биограф, разве кто-нибудь может обещать, что ты когда-нибудь вернешься? Разве кто-нибудь может обещать, что ты не умрешь? – Он сделал особый упор на последнее слово, а затем быстро поднялся, ринулся на кухню, где поставил галочку рядом со словом «Прошлое», и возвратился в комнату с бутылкой водки, уже наполовину приконченной. И налил по новой.

Чарльз склонился над стаканом, пытаясь вспомнить, что он собирался сказать своему другу.

– Ты слишком долго жил один, – сказал он. – Ты слишком напряженно работаешь. Тебе не следует так много работать. – Он немного помолчал. – Я женат уже одиннадцать лет. – Он сделал паузу, чтобы взвесить следующую мысль. – И очень доволен жизнью.

– Да, знаю. – Флинт вытянул руку, чтобы сочувственно коснуться друга, и опрокинул свой стакан.

– И ты не прав – все имеет значение. Огромное значение. Ты только подумай: они все существуют рядом с нами, смотрят на нас: Блейк, Шелли, Кольридж…

– И Мередит.

– И Мередит. И все они влияют на нас.

Флинт внезапно помрачнел.

– А знаешь, Эндрю? Хочешь кое-что узнать? Это тайна, но я с тобой поделюсь. Ты ведь настоящий друг. У них это всё – от Чаттертона. Ты не знал раньше? А я вот знаю.

– Ничего удивительного. – Флинта, видимо, не очень заинтересовала услышанная новость, но внезапно он подался вперед:

– Это потрясающе – какую уйму денег можно зашибить сочинительством. Знаешь, сколько я получил за свой роман? – Чарльз мотнул головой, и тут же боль возвратилась к нему. – А ты попробуй угадай.

– Не хочу.

– Ну давай же, рискни.

– Я правда не хочу знать. – Чарльз не мог справиться с болью и чувствовал, что вот-вот наступит головокружение. Он взглянул вниз и заметил, что пуговка на его левой манжете болтается на тонкой ниточке. Он схватился за нее, но она упала на пол.

– Тогда давай я покажу тебе свою умную машину, – говорил Флинт. – Она стоила целого состояния.

– Да нет, правда…

– Пойдем. Она тебе понравится. – Чарльз нетвердо поднялся, и Флинт провел его в небольшой кабинет. Там на его рабочем столе стоял компьютер. Четыре тысячи фунтов, – сказал Флинт с гордостью. Он включил машину и, пока комнату заполнял глухой гул, нажал на три или четыре клавиши подряд. В левом верхнем углу появилось слово «Библиотека», и по экрану, мерцая в янтарном свете, поползли ряды латинских фраз.

– Мне уже пора, – говорил Чарльз. – Моя жена…

– Ах да, верно. Разумеется. Счастливое семейство. – Вид компьютера, казалось, несколько протрезвил Флинта, и он проводил Чарльза до парадной двери квартиры. – Мы должны это в скором времени повторить. – Говоря это, он глядел в сторону. – Нам правда надо держать связь. – Потом он заметил на лице Чарльза странное выражение и с некоторой тревогой схватил его за руку: – Как ты себя чувствуешь?

Чарльз стоял, тяжело прислонившись к двери, и ему померещилось, что он услышал такие слова: "Я твой покорный слуга". Но, увидев, что Флинт обеспокоенно смотрит на него, пробормотал:

– Все в порядке. Как ты любил говорить в прежние времена? Должно быть, это семга. – Он ощутил, что дверь под ним ходит ходуном. – Помнишь про семгу?

– Я вызову тебе кэб. И не забудь свою рукопись. – Флинт вышел с ним на улицу, и только когда он довел Чарльза до такси, тот вспомнил, что у него с собой очень мало денег. Но он позволил усадить себя в машину и захлопнуть дверцу. Он даже умудрился улыбнуться и помахать рукой, когда такси тронулось.

Флинт поднялся к себе, чувствуя облегчение от того, что встреча наконец закончилась. Он аккуратно вымыл стаканы, выбросил бутылку водки теперь уже совсем пустую, – поставил на прежние места стулья, на которых они сидели, и снова отправился в свой кабинет. Он включил компьютер и некоторое время не мигая смотрел на яркий экран.

* * *

– Остановитесь! – сказал Чарльз примерно в миле от своего дома. И пробормотал, как будто говоря самому себе: – Простите. На большее у меня не хватит.

Когда водитель открыл окошко, он приготовился расплатиться.

– Все в порядке. Ваш друг обо всем позаботился, – сказал тот и быстро уехал.

А Чарльз прошел пешком остававшееся расстояние до дома. Было уже темно, и улицы застилал туман; его со всех сторон окутывали испарения, и, когда он взглянул вниз, ему на миг показалось, что его ноги утопают в снегу. Между тем, он топтал туман, и его легкие шаги не отдавались эхом.

– Есть в мире боль, – сказал он вслух, – но всем принадлежит она. Рядом с ним шагал кто-то, кто услышал это и кивнул в знак согласия. Чарльз повернулся к этому невидимому спутнику. – Сон разворачивается, – сказал он. – Спящий пробуждается, а сон всё длится. – И он тут же осознал, что слова эти не его собственные, а чужие.

Загрузка...