Иван Алексеевич Бунин (1870–1953), поэт, прозаик, мемуарист, лауреат Нобелевской премии по литературе:
У Чехова каждый год менялось лицо.
Петр Алексеевич Сергеенко (1854–1930), беллетрист и публицист, одноклассник Чехова по таганрогской гимназии:
Семидесятые годы. Таганрогская гимназия. Большая, до ослепительности выбеленная классная комната. В классе точно пчелиный рой. Ожидают грозу 1-го класса — учителя арифметики, известного под кличкой «китайского мандарина». У полуоткрытой двери с круглым окошечком стоит небольшого роста плотный, хорошо упитанный мальчик с низко-остриженной головой и бледным лунообразным, пухлым, как булка, лицом. Он стоит с следами мела на синем мундире и флегматически ухмыляется. Кругом него проносятся бури и страсти. А он стоит около двери, несколько выпятив свое откормленное брюшко с отстегнувшейся пуговицей, и ухмыляется. На черной классной доске появляется вольнодумная фраза по адресу «китайского мандарина». Рыхлый мальчик вялой походкой подходит к доске, флегматически смахивает влажной губкой вольнодумную фразу с доски. Но ухмыляющаяся улыбка все-таки остается на губах. Точно она вцепилась в его белое пухлое лицо, а ему недосуг отцепить ее.
Александр Леонидович Вишневский (наст. фам. Вишневецкий; 1861–1943), артист Московского Художественного театра с 1898 года. В пьесах Чехова исполнял роли: Дорна в — Чайке», Войницкого в «Дяде Ване», Кулыгина в «Трех сестрах». Соученик Чехова по таганрогской гимназии:
Помню тогдашний внешний облик Чехова: не сходившийся по бортам гимназический мундир и какого-нибудь неожиданного цвета брюки.
Михаил Михайлович Андреев-Туркин (1868-?), краевед, биограф Чехова:
В старших классах гимназии, по описаниям товарищей одноклассников Чехова, А.П. был несколько выше среднего роста, шатен, с широким лицом, с вдумчивыми, глубоко сидящими глазами, широким, прекрасной формы белым лбом, с волосами, причесанными в скобку, «он напоминал своей скромностью девушку, постоянно о чем-то размышляющую и недовольную, когда прерывали это размышление».
Петр Алексеевич Сергеенко:
В 1884-м г… будучи осенью проездом в Москве, <…> едем с товарищем к Антоше Чехонте. <…> Антон Чехов был неузнаваем. <…> Передо мною стоял высокий, стройный юноша с веселым, открытым и необыкновенно симпатичным лицом. Легкий пушок темнел на его верхней губе. Целая волна шелковистых волос, поднявшись у лба, закругленным изгибом уходила назад с слегка раздвинутым пробором почти на середине головы, что придавало Чехову характер русского миловидного парня, какие повсюду встречаются в зажиточных крестьянских семьях.
Константин Алексеевич Коровин (1861–1939), художник, писатель, мемуарист:
Он был красавец. У него было большое открытое лицо с добрыми смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в говорящего, но тотчас же вслед опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие, — от него как бы исходили флюиды сердечности и защиты… Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувствовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, спросить о горе, и поверить ему что-то самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души.
Иван Леонтьевич Щеглов (наст. фам. Леонтьев; 1856–1911), писатель, близкий знакомый Чехова, многолетний корреспондент Чехова:
(1887) Передо мной стоял высокий стройный юноша, одетый очень невзыскательно, по-провинциальному, с лицом открытым и приятным, с густой копной темных волос, зачесанных назад. Глаза его весело улыбались, левой рукой он слегка пощипывал свою молодую бородку.
Владимир Иванович Немирович-Данченко (1858–1943) — драматург, прозаик, режиссер, один из создателей Московского Художественного театра:
Его можно было назвать скорее красивым. Хороший рост, приятно вьющиеся, заброшенные назад каштановые волосы, небольшая бородка и усы.
Держался он скромно, но без излишней застенчивости; жест сдержанный.
Николай Михайлович Ежов (1862–1941), писатель, журналист, фельетонист газеты «Новое время», товарищ и корреспондент А. П. Чехова:
Это было как будто вчера: в 1888 году, приехав в Москву из далекой провинции, <…> я познакомился с А. П. Чеховым, молодым человеком с широкими плечами, высоким и стройным. Большие, волнистые темно-русые волосы красиво выделяли его задумчивое лицо с небольшой бородкой и усами. Когда Чехов смеялся, его губы улыбались как-то особенно, ласково и юмористически. Светло-карие глаза его, прекрасные и мечтательные, освещали все лицо. Это были глаза, похожие на копейки, как у героини его первого рассказа в «Новом времени» — «Панихида». И когда Чехов шутил, высмеивал кого-нибудь, карикатурно изображал, его глаза кротко глядели на вас, и этот добрый взгляд говорил, что в словах юмориста нет и тени злобы и желчи.
Максим Горький (наст. имя и фам. Алексей Максимович Пешков. 1868–1936), прозаик, драматург, поэт, литературный критик, общественный деятель. Один из учредителей книгоиздательского Товарищества «Знание»:
Хороши у него бывали глаза, когда он смеялся, — какие-то женски ласковые и нежно мягкие. И смех его, почти беззвучный, был как-то особенно хорош. Смеясь, он именно наслаждался смехом, ликовал; я не знаю, кто бы мог еще смеяться так — скажу — «духовно».
Петр Алексеевич Сергеенко:
Припоминая теперь наиболее типическое в Чехове, память моя постоянно останавливается на его улыбке, на его милой, юмористической улыбке — этом развевающемся флаге над живою душою человека. Почти постоянно скользящая улыбка на губах Чехова была наиболее яркой приметой его личности. И кто хотел бы написать хороший портрет Чехова, минуя его характерную улыбку, тот не написал бы хорошего портрета Чехова.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Его же улыбка <…> была совсем особенная. Она сразу, быстро появлялась и так же быстро исчезала. Широкая, открытая, всем лицом, искренняя, но всегда накоротке. Точно человек спохватывался, что, пожалуй, по этому поводу дольше улыбаться и не следует.
Это у Чехова было на всю жизнь. И было это фамильное. Такая же манера улыбаться была у его матери, у сестры и, в особенности, у брага Ивана.
Лидия Алексеевна Авилова (урожд. Страхова, 1864–1943), писательница, знакомая и корреспондентка А. П. Чехова:
Я заметила, что глаза у Чехова с внешней стороны точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый.
Александр Иванович Куприн (1870–1938), прозаик, журналист:
Многие впоследствии говорили, что у Чехова были голубые глаза. Это ошибка, но ошибка до странного общая всем, знавшим его. Глаза у него были темные, почти карие, причем раек правого глаза был окрашен значительно сильнее, что придавало взгляду А.П., при некоторых поворотах головы, выражение рассеянности. Верхние веки несколько нависали над глазами, что так часто наблюдается у художников, охотников, моряков — словом, у людей с сосредоточенным зрением. Благодаря пенсне и манере глядеть сквозь низ его стекол, несколько приподняв кверху голову, лицо А.П. часто казалось суровым. Но надо было видеть Чехова в иные минуты (увы, столь редкие в последние годы), когда им овладевало веселье и когда он, быстрым движением руки сбрасывая пенсне и покачиваясь взад и вперед на кресле, разражался милым, искренним и глубоким смехом. Тогда глаза его становились полукруглыми и лучистыми, с добрыми морщинками у наружных углов, и весь он тогда напоминал тот юношеский известный портрет, где он изображен почти безбородым, с улыбающимся, близоруким и наивным взглядом несколько исподлобья. И вот — удивительно, — каждый раз, когда я гляжу на этот снимок, я не могу отделаться от мысли, что у Чехова глаза были действительно голубые.
Обращал внимание в наружности А.П. его лоб — широкий, белый и чистый, прекрасной формы; лишь в самое последнее время на нем легли между бровями, у переносья, две вертикальные задумчивые складки. Уши у Чехова были большие, некрасивой формы, но другие такие умные, интеллигентные уши я видел еще лишь у одного человека — у Толстого.
Исаак Наумович Альтшуллер (1870–1943), врач, специалист по туберкулезу. Один из основателей Международной лиги для борьбы с туберкулезом. В течение многих лет жил в Ялте; лечил Чехова и Л. Н. Толстого:
Он тогда еще имел довольно бодрый вид и выглядел, пожалуй, не старше своих тридцати восьми лет, был худ и, несмотря на то, что ходил несколько сгорбившись, в общем представлял стройную фигуру. Только намечавшиеся уже складки у глаз и углов рта, порой утомленные глаза, а главное, на наш врачебный глаз, заметная одышка, особенно при подъемах, обусловленная этой одышкой степенная, медленная походка и предательский кашель говорили о наличности недуга.
Федор Дмитриевич Батюшков (1857–1920), филолог, литературный критик, соредактор журнала «Мир Божий»:
(1901) Наружность его много раз описывали. Я помню, меня поразила только одна черта — высокий рост, более высокий, чем я представлял себе. Затем покоряли глаза и удивительно приятный тембр голоса. Болезнь чувствовалась в морщинах, в землистом цвете лица, в чем-то потухающем за первым оживлением.
Виктор Петрович Тройнов (1876–1948), инженер-экономист, служивший у С. Т. Морозова, и литератор:
Зиму 1903–1904 годов Чехов провел в Москве. Он неохотно и как бы мимоходом говорил о своей болезни. Но то, что он скрывал в разговоре, предательски выдавал его внешний вид. Лицо осунулось, поблекло, на лбу залегли резкие морщинки. Заметно тронула и седина.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник (1874–1952), драматург, прозаик, переводчик, актриса, мемуаристка. В 1892–1893 годах выступала на сцене театра Корша в Москве. Публикации в газетах и журналах «Артист», «Русские ведомости», «Русская мысль», «Северный Курьер» и др. Близкая знакомая Чехова:
Я изумилась происшедшей с ним перемене. Бледный, землистый, с ввалившимися щеками — он совсем не похож был на прежнего А.П. Как-то стал точно ниже ростом и меньше. Трудно было поверить, что он живет в Ялте: ведь Это должно было поддержать его здоровье: все говорили, что в его возрасте болезнь эта уже не так опасна — «после сорока лет от чахотки не умирают», — утешали окружающие его близких. Но никакой поправки в нем не чувствовалось. Он горбился, зябко кутался в какой-то плед и то и дело подносил к губам баночку для сплевывания мокроты.
Сергеи Терентьевич Семенов (1868–1922), писатель:
Последний раз я видел А.П. зимой, в год его смерти, в Москве. <…> У Антона Павловича недуг был в полном развитии. Внешний вид его был вид страдальца. Глядя на него, как-то не верилось, что это тот прежний Чехов, которого я раньше встречал. Прежде всего поражала его худоба. У него совсем не было груди. Костюм висел на нем, как на вешалке.
Зинаида Григорьевна Морозова (1867–1947), вторая жена С. Т. Морозова:
Антон Павлович сидел на краешке тахты <…>. Я как раз проходила мимо. Мне бросилась в глаза унылая фигура Антона Павловича. Ноги были беспомощно сложены, они были так худы и с такими острыми коленями, что но ним одним можно было судить о болезни Антона Павловича.
Исаак Наумович Альтшуллер:
В этом сыне мелкого торговца, выросшем в нужде, было много природного аристократизма не только душевного, но и внешнего, и от всей его фигуры веяло благородством и изяществом.
Иван Алексеевич Бунин:
Руки у него были большие, сухие, приятные.
Игнатий Николаевич Потапенко (1856–1929), прозаик, драматург; товарищ Чехова:
Душа его была соткана из какого-то отборного материала, стойкого и не поддающегося разложению от влияния среды. Она умела вбирать в себя все, что было в ней характерного, и из этого создавать свой мир — чеховский.
Алексей Сергеевич Суворин (1834–1912), издатель и книгопродавец, журналисту драматург, публицист, театральный деятель, библиофил. Редактор-издатель газеты «Новое время». Автор издательских проектов «Дешевая библиотека» (издания классики), «Вся Москва» и «Весь Петербург» (ежегодные справочные издания). В 1895 году открыл в Петербурге Малый драматический театр. Многолетний конфидент А. П. Чехова:
Когда болезнь его еще не обнаруживалась, он отличался необыкновенной жизнерадостностью, жаждою жить и радоваться. Хотя первая книжка его «Сумерки» и вторая «Хмурые» уже показывали, какой строй получают его произведения, но он не обнаруживал никакой меланхолии, ни малейшей склонности к пессимизму. Все живое, волнующее и волнующееся, все яркое, веселое, поэтическое он любил и в природе, и в жизни.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Душа эта была какая-то необыкновенно правильная. Бывают счастливцы с изумительно симметрическим сложением тела. Все у них в идеальной пропорции. Такое тело производит впечатление чарующей красоты.
У Чехова же была такая душа. Все было в ней — и достоинства, и слабости. Если бы ей были свойственны только одни положительные качества, она была бы так же одностороння, как душа, состоящая из одних только пороков.
В действительности же в ней наряду с великодушием и скромностью жили и гордость, и тщеславие, рядом с справедливостью — пристрастие. Но он умел, как истинный мудрец, управлять своими слабостями, и оттого они у него приобретали характер достоинств.
Зинаида Николаевна Гиппиус (в замуж. Мережковская; 1869–1945), поэтесса, литературный критик, прозаик, драматург, публицист, мемуарист. В 1899–1901 годах сотрудник журнала «Мир искусства». Организатор и член Религиозно-философских собраний в Петербурге (1901 1904), фактический соредактор журнала «Новый путь» (1903–1904):
Чехов, — мне, по крайней мере, — казался природно без лет.
Мы часто встречались с ним в течение всех последующих годов, и при каждой встрече — он был тот же, не старше и не моложе <…>. Впечатление упорное, яркое, — оно потом очень помогло мне разобраться в Чехове как человеке и художнике. В нем много черт любопытных, исключительно своеобразных. Но они так тонки, так незаметно уходят в глубину его существа, что схватить и понять их нет возможности, если не понять основы его существа. А эта основа — статичность.
В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого окостенения: нет, он был живой человек, и даже редко одаренный. Только все дары ему были отпущены сразу. И один (если и это дар) был дар не двигаться во времени.
Всякая личность (в философском понятии) — ограниченность. Но у личности в движении — границы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые. У Чехова они тверды, раз навсегда определены. Что внутри есть — то есть; чего нет — того и не будет. Ко всякому движению он относится как к чему-то внешнему и лишь как внешнее его понимает. Для иного понимания надо иметь движение внутри. Да и все внешнее надо уметь впускать в свой круг и связывать с внутренним в узлы. Чехов не знал узлов. И был такой, каким был, — сразу. Не возрастая — естественно был он чужд и «возрасту». Родился сорокалетним — и умер сорокалетним, как бы в собственном зените.
«Нормальный человек и нормальный прекрасный писатель своего момента», — сказал про него однажды С. Андреевский. Да, именно — момента. Времени у Чехова нет, а момент очень есть. Слово же «нормальный» — точно для Чехова придумано. У него и наружность «нормальная», по нем, по моменту. Нормальный провинциальный доктор, с нормальной степенью образования и культурности, он соответственно жил, соответственно любил, соответственно прекрасному дару своему — писал. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и грубоватые манеры, что тоже было нормально. Даже болезнь его была какая-то «нормальная», и никто себе не представит, чтобы Чехов, как Достоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке «священной» эпилепсии, опрокинув дорогую вазу. Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад», «Трех сестер», и лишь потом — умер.
<…> Чехов, уже по одной цельности своей, — человек замечательный.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Прежде всего в Чехове никогда не было тех динамитных элементов, которые называются страстями и, захватывая человека, как налетевший ураган, разрушают иногда в нем драгоценную работу многих годов.
Чехов никогда не был ни честолюбцем, ни игроком, ни рабом спорта, ни игралищем женской любви. В его природе было нечто каратаевское, если не вполне круглое, то и без острых выступов, за которые могла бы уцепиться какая-нибудь страсть.
Александр (Авраам) Рафаилович Кугель (псевд. Homo Novus; 1864–1928). театральный и литературный критик, публицист, драматург, режиссер:
Он был, т. е., вернее, казался, веселым человеком и даже компанейским. Болтал вздор, говорил комплименты женщинам, умел слушать. В глазах у него, до того как его сватал недуг, были острые, живые, веселые огоньки. Собственно говоря, в нем всегда жили две души: Антоша Чехонте и Антон Чехов, и, как у Фауста, «die eine von der Andern will nicht sich trennen»… Чувство юмора всегда холодновато и но существу объективно. Для того, чтобы чувствовать юмористическое настроение, надо отдалить от себя объект на некоторое расстояние, смотреть на него косым взглядом. Чувствительность, а, особенно, страстность убивает юмористическое отношение. Не следует ни очень любить, ни сильно ненавидеть, а надо, скажем смело, оставаться в глубине глубин равнодушным к предмету юмористического наблюдения. <…> В Чехове я не примечал страстного отношения к какому-либо предмету. Он трунил, подсмеивался в жизни, как трунит и подсмеивается в своих письмах.
Максим Горький:
В его серых, грустных глазах почти всегда мягко искрилась тонкая насмешка, но порою эти глаза становились холодны, остры и жестки; в такие минуты его гибкий, задушевный голос звучал тверже, и тогда — мне казалось, что этот скромный, мягкий человек, если он найдет нужным, может встать против враждебной ему силы крепко, твердо и не уступит ей.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Ему была свойственна какая-то особенная гордость совести: все делать как следует. И он никогда не брался за то, чего не мог сделать наилучшим образом. Ведь вот, например, он всегда мечтал о том, чтобы иметь публицистические статьи. Об этом он упоминает и в своих письмах. Но он не писал их, потому что они ему не удавались. То есть они были бы не хуже всего того, что пишется, но это его не удовлетворяло.
Антон Павлович Чехов. В передаче В. А. Фаусека:
Я страшно ревнив к своей литературной работе и никого к сотрудничеству с собою и близко не подпущу. Я дорожу каждым написанным мною словом и не намерен ни с кем делить ни труда, ни славы. Я люблю успех. Люблю видеть успех других. Люблю пользоваться им сам.
Алексей Сергеевич Суворин:
К успеху своих произведений он был очень чувствителен и при своей искренности и прямоте не мог этого скрывать.
Исаак Наумович Альтшуллер:
Чехов был необыкновенно аккуратен, и у него всегда царил образцовый порядок. Все раз навсегда на определенном месте, все годы и в том же порядке на письменном столе стояли и оригинальные подсвечники, и чернильницы, и слоны, и «Вся Москва» Суворина, и коробочка с мятными лепешками, и всякие другие мелочи. Этот застывший порядок в очень приятной и уютной комнате с специально написанным для камина этюдом Левитана и с другой картиной этого художника в глубокой нише за письменным столом шел даже в ущерб уюту, внося некоторый холодок.
Иван Алексеевич Бунип:
Никогда не видал его в халате, всегда он был одет аккуратно и чисто. У него была педантическая любовь к порядку — наследственная, как настойчивость, такая же наследственная, как и наставительность.
Илья Ефимович Репин (1844–1930), живописец, педагог, мемуарист:
Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества.
Мне он казался несокрушимым силачом по складу тела и души.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Воля чеховская была большая сила, он берег ее и редко прибегал к ее содействию, и иногда ему доставляло удовольствие обходиться без нее, переживать колебания, быть даже слабым. <…> Но когда он находил, что необходимо призвать волю, — она являлась и никогда не обманывала его. Решить у него значило — сделать.
Иван Леонтьевич Щеглов:
Чехов удивительно умел владеть собой.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Здесь, может быть, уместным будет сказать, что Чехов никогда, ни в детстве, ни в зрелом возрасте, не отличался ни теми восторженно-нежными родственными чувствами, ни теми сердечными излияниями, которые он изображал в своих произведениях с такой трогательной прелестью. Чехов почти всегда был «человеком в футляре».
Федор Федорович Фидлер (1859–1917), педагог, переводчик (на нем. язык) произведений Кольцова, Никитина, Надета, Фета, Л. К. Толстого и др.), энтузиаст-коллекционер, создатель частного литературного музея. Составитель книги «Первые литературные шаги. Автобиографии современных русских писателей» (М., 1911). Из дневника:
12 октября 1908. «А Чехова ты хорошо знал?» — спросил я (Д. Н. Мамина-Сибиряка. — Сост.). «Хорошо? Нет. Его никто не знал хорошо. Все, писавшие о нем воспоминания, — лгут. Это был хитрый, лукавый человек. Если он говорил, что пойдет направо, то шел налево».
Лидия Карловна Федорова (1866–1937), жена писателя А. М. Федорова:
Я вспоминаю, как много позже, когда отношения между А.П. и мужем более определились, он неоднократно мне рассказывал, что никто даже из близких ему людей не видел Чехова, так сказать, «при открытых дверях».
Иван Алексеевич Бунин:
Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну:
— Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?
— Никогда в жизни. — твердо отвечали обе.
Александр Рафаилович Кугель:
Чехов не принадлежал ни к какому литературному кружку. Чехов был в «Нов. Времени», но он был там случайным гостем; он был в «Русск. Мысли», но появлялся и в «Нов. Времени»; он завсегдатайствовал у Суворина, а пьесу ставил в Александринке; Михайловский сурово упрекал его за отсутствие «мировоззрения», понимая под этим неуклюжим термином, переведенным с немецкого Weltanschauung, весьма определенный паспорт политической партии. Но его миросозерцание — и в этом была оригинальность и прелесть Чехова и его право на гораздо большее внимание, было в том, что он не имел никакого интеллигентского «миросозерцания», а жил, творил, порою увлекал и очаровывал.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Сумы, 18 мая 1889 г.:
И анатомия, и изящная словесность имеют одинаково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — черта, и воевать им положительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает еще историю религии и романс «Я помню чудное мгновение», то становится не беднее, а богаче. — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Потому-то гении никогда не воевали, и в Гете рядом с поэтом прекрасно уживался естественник.
Максим Максимович Ковалевский (1851–1916), юрист, историк и социолог:
Нелегко было вызвать Чехова на сколько-нибудь продолжительный разговор, который позволил бы составить себе понятие об его отношении к русской действительности. Но по временам это мне все же удавалось. Я вынес из этих бесед убеждение, что Чехов считал и неизбежным и желательным исчезновение из деревни как дворянина-помещика, так и скупившего его землю по дешевой цене разночинца. <…> Он желал одного: чтобы земля досталась крестьянам, и не в мирскую, а в личную собственность, чтобы крестьяне жили привольно, в трезвости и материальном довольстве, чтобы в их среде было много школ и правильно поставлена была медицинская помощь.
Чехова мало интересовали вопросы о преимуществе республики или монархии, федеративного устройства и парламентаризма. Но он желал видеть Россию свободной, чуждой всякой национальной вражды, а крестьянство — уравненным в правах с прочими сословиями, призванным к земской деятельности и к представительству в законодательном собрании. Широкая терпимость к различным религиозным толкам, возможность для печати, ничем и никем не стесняемой, оценивать свободно текущие события, свобода сходок, ассоциаций, митингов при полном равенстве всех перед законом и судом — таковы были необходимые условия того лучшего будущего, к которому он сознательно стремился и близкого наступления которого он ждал.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ялта, 24 марта 1894 г.:
Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках. Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6–7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует, расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч.
Борис Александрович Лазаревский (1871–1936). писатель, мемуарист:
К сознательному злу Чехов относился с брезгливостью. Чистый душою, он не понимал психологии развратников, и нет в его произведениях ни одного такого типа. Но всякое искреннее, пылкое чувство он оправдывал.
Александр Иванович Куприн:
Он за всем следил пристально и вдумчиво; он волновался, мучился и болел всем тем, чем болели лучшие русские люди. Надо было видеть, как в проклятые, черные времена, когда при нем говорили о нелепых, темных и злых явлениях нашей общественной жизни, — надо было видеть, как сурово и печально с двигались его густые брови, каким страдальческим делалось его лицо и какая глубокая, высшая скорбь светилась в его прекрасных глазах.
Максим Горький:
Я не видел человека, который чувствовал бы значение труда как основания культуры так глубоко и всесторонне, как А.П. Это выражалось у него во всех мелочах домашнего обихода, в подборе вещей и в той благородной любви к вещам, которая, совершенно исключая стремление накоплять их, не устает любоваться ими как продуктом творчества духа человеческого. Он любил строить, разводить сады, украшать землю, он чувствовал поэзию труда. С какой трогательной заботой наблюдал он, как в саду его растут посаженные им плодовые деревья и декоративные кустарники! В хлопотах о постройке дома в Аутке он говорил:
— Если каждый человек на куске земли своей сделал бы все, что он может, как прекрасна была бы земля наша!
Александр Иванович Куприн:
Он с удовольствием глядел на новые здания оригинальной постройки и на большие морские пароходы, живо интересовался всяким последним изобретением в области техники и не скучал в обществе специалистов. Он с твердым убеждением говорил о том, что преступления вроде убийства, воровства и прелюбодеяния становятся все реже, почти исчезают в настоящем интеллигентном обществе, в среде учителей, докторов, писателей. Он верил в то, что грядущая, истинная культура облагородит человечество.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Мне кажется, что он весь был — творчество. Каждое мгновение, с той минуты, как он, проснувшись утром, открыты глаза, и до того момента, как ночью смыкались его веки, он творил непрестанно. Может быть, это была подсознательная творческая работа, но она была, и он это чувствовал.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Сумы, 1 апреля 1890 г.:
Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам.
Максим Максимович Ковалевский:
Он любил работу писателя и относился к ней с величайшей серьезностью, изучая разносторонне подымаемые им темы, знакомясь с жизнью не из книг, а из непосредственного сношения с людьми.
Николай Михайлович Ежов:
Раз, придя к нему, я увидел Чехова сквозь окно: он сидел и что-то с увлечением писал. Его голова качалась, губы шевелились, рука быстро бегала, чертя пером по бумаге, и легкая краска выступила на по обыкновению бледных щеках.
Александр Семенович Лазарев (псевд. А. Грузинский; 1861–1927). писатель, сотрудничал в журналах и газетах «Осколки», «Будильник «Петербургская газета», «Новое время», «Нива» и др.:
Кроме первых лет юмористического скорописания, все остальные годы Чехов творил очень медленно, вдумчиво, чеканя каждую фразу. Но, работая медленно и вдумчиво. Чехов никогда не делал из своей работы ни таинства, ни священнодействия, никогда его творчество не требовало уединения в кабинете, опущенных штор, закрытых дверей. У Чехова слишком много было внутренней творческой силы и той мудрости, о которой говорит тот же Потапенко, — да и не один он, — чтобы обставлять работу свою такими побрякушками.
Не думаю, чтобы я представлял исключение из общего правила, но при мне Чеховым были написаны многие рассказы в «Пет. газету» (между прочим, «Сирена»), некоторые «субботники» в «Новое время», многие страницы «Степи». <…> Не делал секрета Чехов ни из своих тем, ни даже из своих записных книжек.
Однажды, летним вечером, по дороге с вокзала в Бабкино и Новый Иерусалим, он рассказал мне сюжет задуманного им романа, который, увы, никогда не был написан. А в другой раз, сидя в кабинете корнеевского дома, я спросил у Чехова о тонкой тетрадке.
— Что это?
Чехов ответил:
— Записная книжка. Заведите себе такую же. Если интересно, можете просмотреть.
Это был прообраз записных книжек Чехова, позже появившихся в печати; книжечка была крайне миниатюрных размеров, помнится самодельная, из писчей бумаги; в ней очень мелким почерком были записаны темы, остроумные мысли, афоризмы, приходившие Чехову в голову. Одну заметку об особенном лае рыжих собак — «все рыжие собаки лают тенором» — я вскоре встретил на последних страницах «Степи».
Родион Абрамович Менделевич (1867–1927), поэт, сотрудник журналов «Осколки», «Будильник», газеты «Новости дня» и др.:
Писал он («Степь». — Сост.) на больших листах писчей бумаги, писал очень медленно, отрывался часто от работы, меряя большими шагами кабинет. Помню такой характерный эпизод. Прихожу как-то вечером к А.П., смотрю, на письменном столе лист исписан только наполовину, а сам А.П., засунув руки в карманы, шагает по кабинету.
— Вот никак не могу схватить картину грозы. Застрял на этом месте.
Через неделю я опять был у него, и опять тот же наполовину исписанный лист на столе.
— Что же, написали грозу? — спрашиваю у А.П.
— Как видите, нет еще. Никак еще подходящих красок не найду.
И все, кто читал «Степь», знают теперь, какие «подходящие краски» нашел Антон Павлович для описания грозы в степи.
Михаил Осипович Меньшиков (1859–1918), публицист, литературный критик, постоянный сотрудник газеты «Новое время», знакомый и корреспондент А. П. Чехова:
Работал он с тщательностью ювелира. Его черновик я принял однажды за нотный лист — до такой степени часты были зачеркнутые жирно места. Он кропотливо отделывал свой чудный слог и любил, чтобы было «густо» написано: немного, но многое. <…> «Будь я миллионер. — говаривал он, — я бы писал вещи с ладонь величиной».
Александр Семенович Лазарев:
«Искусство писать. — говорил он мне, — состоит, собственно, не в искусстве писать, а в искусстве… вычеркивать плохо написанное». <…> В одном письме ко мне Чехов писал: «Стройте фразу, делайте ее сочней, жирней… Надо рассказ писать 5–6 дней и думать о нем все время, пока пишешь, иначе фразы никогда себе не выработаете. Надо, чтобы каждая фраза прежде, чем лечь на бумагу, пролежала в мозгу дня два и обмаслилась. Само собой разумеется, что сам я по лености не придерживаюсь сего правила, но вам, молодым, рекомендую его тем более охотно, что испытал не раз на себе самом его целебные свойства и знаю, что рукописи всех настоящих мастеров испачканы, перечеркнуты вдоль и поперек, потерты и покрыты латками».
Иван Алексеевич Бунин:
И, помолчав, без видимой связи прибавил: — По-моему, написав рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врем… И короче, как можно короче надо писать.
Сергей Николаевич Щукин (1872–1931), учитель ялтинской церковной школы:
Он встал с моей тетрадью в руках и перегнул ее пополам.
— Начинающие писатели часто должны делать так: перегните пополам и разорвите первую половину.
Я посмотрел на него с недоумением.
— Я говорю серьезно, — сказал Чехов. — Обыкновенно начинающие стараются, как говорят, «вводить в рассказ» и половину напишут лишнего. А надо писать, чтобы читатель без пояснений автора, из хода рассказа, из разговоров действующих лиц, из их поступков понял, в чем дело. Попробуйте оторвать первую половину вашего рассказа, вам придется только немного изменить начало второй, и рассказ будет совершенно понятен. И вообще не надо ничего лишнего. Все, что не имеет прямого отношения к рассказу, все надо беспощадно выбрасывать. Если вы говорите в первой главе, что на стене висит ружье, во второй или третьей главе оно должно непременно выстрелить. А если не будет стрелять, не должно и висеть. Потом, — говорил он, — надо делать рассказ живее, разговоры прерывать действиями. У вас Иван Иванович любит говорить. Это ничего, но он не должен говорить сплошь по целой странице. Немного поговорил, а потом пишите: «Иван Иванович встал, прошелся по комнате, закурил, постоял у окна».
— Вообще следует избегать некрасивых, неблагозвучных слов. Я не люблю слов с обилием шипящих и свистящих звуков, избегаю их.
Григорий Иванович Россолимо (1860–1928), профессор-невропатолог, товарищ Чехова по Московскому университету:
А.П. делился со мной наблюдениями над своим творческим процессом. Меня особенно поразило то, что он подчас, заканчивая абзац или главу, особенно старательно подбирал последние слова по их звучанию, ища как бы музыкального завершения предложения.
Алексей Иванович Яковлев (1878–1951), студент-историк, впоследствии (после революции) профессор Московского университета, член-корреспондент Академии наук:
— А.П., как вы пишете? Так же по многу раз переписываете, как Толстой, или нет?
А.П. улыбнулся.
— Обыкновенно пишу начерно и переписываю набело один раз. Но я подолгу готовлю и обдумываю каждый рассказ, стараюсь представить себе все подробности заранее. Прямо, с действительности, кажется, не списываю, но иногда невольно выходит так, что можно угадать пейзаж или местность, нечаянно описанные…
Василий Иванович Немирович-Данченко (1844/1845 по новому стилю-1936), прозаик, поэт, журналист, военный корреспондент: Я раз его видел за работой.
В Ницце, в русском пансионе, наши комнаты были рядом.
Вечером я вернулся и вспомнил, что он просил меня заглянуть к нему. У него все тонуло во мраке. Только и было свету, что под зеленым абажуром небольшой лампы посредине. Начатый лист бумаги. Всматриваюсь: в потемках, в углу, едва мерещится Антон Павлович.
— Сейчас…
Встал, подошел к столу, вычеркнул строчку и опять в свой угол.
Я хотел уйти.
— Погодите.
Две-три минуты, опять Чехов у стола, наскоро набросал что-то…
— Сегодня трудно пишется… Вообще, писать не легко… Ужасно легко думать, что именно напишешь. Кажется всего и остается переписать на бумагу готовое. А тут-то и пойдет московская мостовая. О каждый булыжник спотыкаешься. А иногда вдруг, как по рельсам, целые страницы!.. По-старому, пожалуй, в вдохновение бы поверил. Только такие страницы не очень удачны выходят.
Александр Иванович Куприн:
В последние годы Чехов стал относиться к себе все строже и все требовательнее: держал рассказы по нескольку лет, не переставая их исправлять и переписывать, и все-таки, несмотря на такую кропотливую работу, последние корректуры, возвращавшиеся от него, бывали крутом испещрены знаками, пометками и вставками. Для того чтобы окончить произведение, он должен был писать его не отрываясь. «Если я надолго оставлю рассказ, — говорил он как-то, — то уже не могу потом приняться за его окончание. Мне надо тогда начинать снова».
Борис Александрович Лазаревский:
Я облокотился на его письменный стол, на котором лежала какая-то рукопись.
— Меня интересует, много ли вы перечеркиваете, когда пишете. Можно посмотреть? — спросил я.
— Можно.
Я подошел к столу с другого конца. Обыкновенный лист писчей бумаги был унизан ровными, мелкими, широко стоящими одна от другой строчками. Слов десять было зачеркнуто очень твердыми, правильными линиями, так что под ними уже ничего нельзя было прочесть.
Александр Иванович Куприн:
Представляю также себе и его почерк: тонкий, без нажимов, ужасно мелкий, с первого взгляда — небрежный и некрасивый, но, если к нему приглядеться, очень ясный, нежный, изящный и характерный, как и все, что в нем было.
Михаил Осипович Меньшиков:
Художественная память его была невероятна. Чувствовалось, что он наблюдает постоянно и ненасытно: как фотографические аппараты, его органы чувств мгновенно закрепляли в памяти редкие сцены, выражения, факты, разговоры, краски, звуки, запахи. Нередко в разговоре он вынимал маленькую записную книжку и что-то отмечал: «это нужно запомнить».
Александр Иванович Куприн:
Я не хочу сказать, что он искал, подобно другим писателям, моделей. Но мне думается, что он всюду и всегда видел материал для наблюдений, и выходило у него это поневоле, может быть часто против желания, в силу давно изощренной и никогда не искоренимой привычки вдумываться в людей, анализировать их и обобщать. В этой сокровенной работе было для него, вероятно, все мучение и вся радость вечного бессознательного процесса творчества.
Вячеслав Андреевич Фаусек (1862-?), журналист:
Как-то затеялся разговор о художественном творчестве, и я спросил Антона Павловича, какой психологии творчества подчиняется он сам? Пишет ли людей с натуры, или персонажи его рассказов являются результатом более сложных обобщений творческой мысли?
— Я никогда не пишу прямо с натуры! — ответил Антон Павлович.
— Впрочем, это не спасает меня как писателя от некоторых неожиданностей! — прибавил он. — Случается, что мои знакомые совершенно неосновательно узнают себя в героях моих рассказов и обижаются на меня!
Петр Алексеевич Сергеенко:
В памяти у меня осталось одно замечание Чехова. Когда я сказал ему, что, вероятно, Ялта даст ему новые краски для его работы, Чехов возразил:
— Я не могу описывать переживаемого мною. Я должен отойти от впечатления, чтобы изобразить его.
Александр Семенович Лазарев:
Среди писательских заветов Чехова восьмидесятых годов неизменным было предостережение против тенденциозности писаний. В те годы Чехов был страшным врагом тенденциозности и возвращался к этому вопросу с каким-то постоянным и странным упорством <…>. Каждый раз наш разговор на эту тему заканчивался фразой Чехова:
— И что бы там ни болтали, а ведь вечно лишь то, что художественно!
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Сумы, 30 мая 1888 г.:
Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как Бог, пессимизм и т. п. Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быт», не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспорядочный, ничего не решающий разговор двух русских людей о пессимизме и должен передать это» разговор в том самом виде, в каком слышал, а делать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от не важных, уметь освещать фигуры и говорить их языком.
Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ фразой: «Ничего не разберешь на этом свете!» По его мнению, художник-психолог должен разобрать, на то он психолог. Но я с ним не согласен. Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознавался Вольтер. Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем кажется шире ее кругозор. Если же художник, которому толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 27 октября 1888 г.:
Что в его сфере нет вопросов, а всплошную одни только ответы, может говорить только тот, кто никогда не писал и не имел дела с образами. Художник наблюдает, выбирает, догадывается, компонует — уж одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выбирать. <…>
Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и в «Онегине» не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, потому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, решают пусть присяжные, каждый на свой вкус.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
Как-то, помню, по поводу одной моей повести он сказал мне:
— Все хорошо, художественно. Но вот, например, у вас сказано: «и она готова была благодарить судьбу, бедная девочка, за испытание, посланное ей». А надо, чтобы читатель, прочитав, что она за испытание благодарит судьбу, сам сказал бы: «бедная девочка»… или у вас: «трогательно было видеть эту картину» (как швея ухаживает за больной девушкой). А надо, чтобы читатель сам сказал бы: «какая трогательная картина…» Вообще: любите своих героев, но никогда не говорите об этом вслух!
Особенно советовал мне А.П. отделываться от «готовых слов» и штампов, вроде: «ночь тихо спускалась на землю», «причудливые очертания гор», «ледяные объятия тоски» и пр.
Владимир Николаевич Ладыженский (1859–1932), поэт, прозаик, журналист. Сотрудник журналов «Русская мысль», «Вестник Европы» и др. Земский деятель:
Писал и работал Чехов много. По этому поводу у него сложилось определенное убеждение, которое он мне не раз высказывал.
— Художник, — говорил он, — должен всегда работать, всегда обдумывать, потому что иначе он не может жить. Куда же денешься от мысли, от самого себя. Посмотри хоть на Некрасова: он написал огромную массу, если сосчитать позабытые теперь романы и журнальную работу, а у нас еще упрекают в многописании.
Владимир Александрович Поссе (1864–1940), журналист, редактор журнала «Жизнь».
Чехов говорил мне, что страдает от наплыва сюжетов, порождаемых впечатлениями зрительными и слуховыми. Сюжеты и фабулы слагались в его голове необычайно быстро.
Иван Алексеевич Бунин:
Он любил повторять, что если человек не работает, не живет постоянно в художественной атмосфере, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным. Иногда вынимал из стола свою записную книжку и, подняв лицо и блестя стеклами пенсне, мотал ею в воздухе:
— Ровно сто сюжетов! Да-с, милсдарь! Не вам, молодым, чета! Работник! Хотите, парочку продам?
Алексей Сергеевич Суворин:
Фантазия его была прямо поразительная, если собрать все те мотивы и подробности быта, которые разбросаны в его произведениях. Одним он мучился — ему не давался роман, а он мечтал о нем и много раз за него принимался. Широкая рама как будто ему не давалась, и он бросал начатые главы. Одно время он все хотел взять форму «Мертвых душ», то есть поставить своего героя в положение Чичикова, который разъезжает по России и знакомится с ее представителями. Несколько раз он развивал передо мною широкую тему романа с полуфантастическим героем, который живет целый век и участвует во всех событиях XIX столетия.
Иван Алексеевич Бунин:
Точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он чрезвычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, книжное действовало на него резко; сам он говорил прекрасно — всегда по-своему, ясно, правильно. Писателя в его речи не чувствовалось, сравнения, эпитеты он употреблял редко, а если и употреблял, то чаще всего обыденные и никогда не щеголял ими, никогда не наслаждался своим удачно сказанным словом.
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
17 января 1893. <…> Чехов говорил все время — живо, хотя бесстрастно, без какого бы то ни было лирического волнения, но все же не сухо.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Низкий бас с густым металлом; дикция настоящая русская, с оттенком чисто великорусского наречия; интонации гибкие, даже переливающиеся в какой-то легкий распев, однако без малейшей сентиментальности и, уж конечно, без тени искусственности.
Михаил Егорович Плотов, учитель в селе Щеглятьеве, вблизи Мелихова:
Нельзя было не удивляться необыкновенной силе и образности, с какими он выражал свои мысли. Слушатель всецело находился под впечатлением как его мысли, так и красоты формы, в которую данная мысль выливалась. Экспромтом он говорил также легко, плавно, свободно и красиво, как и писал, в совершенстве владея искусством сказать многое в немногих словах.
Александр Семенович Лазарев:
В разговоре Чехова, как драгоценные камни, сверкали оригинальные сравнения, но, в общем, он говорил превосходным, правильным языком.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Длинных объяснений, долгих споров не любил. Это была какая-то особенная черта. Слушал внимательно, часто из любезности, но часто и с интересом. Сам же молчал, молчал до тех пор, пока не находил определения своей мысли, короткого, меткого и исчерпывающего. Скажет, улыбнется своей широкой летучей улыбкой и опять замолчит.
Владимир Николаевич Ладыженский:
Говорил он охотно, но больше отвечал, не произнося, так сказать, монологов. В его ответах проскальзывала иногда ирония, к которой я жадно прислушивался, и я подметил при этом одну особенность, так хорошо памятную знавшим А. П. Чехова: перед тем, как сказать что-нибудь значительно-остроумное, его глаза вспыхивали мгновенной веселостью, но только мгновенной. Эта веселость потухала так внезапно, как и появлялась, и острое замечание произносилось серьезным тоном, тем сильнее действовавшим на слушателя.
Александр Рафаилович Кугель:
Он всегда наблюдал, когда говорил, т. е. большую часть фраз в обыкновенной приятельской беседе произносил, как бы испытывая, какое они вызывают впечатление, и верно ли, что именно такое впечатление впоследствии они вызовут. Может быть, это выходило у него иначе при интимной беседе. При таких беседах мне с ним не приходилось присутствовать. У него, как известно, была большая записная книжка, куда он заносил все, что бросалось ему в глаза или внезапно приходило на ум, без всякого порядка и системы — как материал. И мне постоянно казалось, что когда он слушает, когда улыбается и бросает фразы, на которые ждет реплик, то все время заполняет свою книжку.
Александр Иванович Куприн:
Он умел слушать и расспрашивать, как никто, но часто, среди живого разговора, можно было заметить, как его внимательный и доброжелательный взгляд вдруг делался неподвижным и глубоким, точно уходил куда-то внутрь, созерцая нечто таинственное и важное, совершавшееся в его душе.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Он терпеть не мог длинных теоретических бесед об искусстве <…>. Недолюбливал приятельские пересуды друг о друге, чем зачастую наполняются все беседы между литераторами. Но если и не находилось тем для разговоров, то он испытывал приятное ощущение даже в простой болтовне с людьми, принадлежащими к искусству.
Иван Алексеевич Бунин:
Как почти все, кто много думает, он нередко забывал то, что уже не раз говорил.
Борис Александрович Лазаревский:
Чуждый всякой полемики, он спорил очень мягко. Бывало, только и слышишь его ровный, чуть надтреснутый басок:
— Что вы, что вы, как можно! Полноте…
Иван Алексеевич Бунин:
Он на некоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто говорил он без оттенков, как бы бормоча: трудно было иногда понять, серьезно ли говорит он. И я порой отказывался.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Басовый тембр голоса, слегка только потускневший в последние годы, и студенческое словцо «понимаешь» остались у Чехова до последних дней.
Александр Семенович Лазарев:
Чехов любил обращение «батенька», любил слово «знаете».
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
8 февраля 1895. Вместо «ничуть», «ни следа» и т. п. Чехов употребляет выражение «ни хера».
Александр Иванович Куприн:
Помнится мне теперь очень живо пожатие его большой, сухой и горячей руки, — пожатие, всегда очень крепкое, мужественное, но в то же время сдержанное, точно скрывающее что-то.
Владимир Николаевич Ладыженский:
С Чеховым легко было и знакомиться и дружиться: до такой степени влекла к нему его простота, искренность и впечатление (я не умею иначе выразиться) чего-то светлого, что охватывало его собеседника.
Константин Алексеевич Коровин:
Антон Павлович был прост и естественен, он ничего из себя не делал, в нем не было ни тени рисовки или любования самим собою. Прирожденная скромность, особая мера, даже застенчивость — всегда были в Антоне Павловиче.
Александр Иванович Куприн:
Стыдливо и холодно относился он и к похвалам, которые ему расточали. Бывало, уйдет в нишу, на диван, ресницы у него дрогнут и медленно опустятся, и уже не поднимаются больше, а лицо сделается неподвижным и сумрачным. Иногда, если эти неумеренные восторги исходили от более близкого ему человека, он старался обратить разговор в шутку, свернуть его на другое направление.
Владимир Александрович Поссе:
Был он тихий и ласковый. Ни капли рисовки. Умные глаза смотрели внимательно, но не назойливо. Грусть сменялась усмешкой.
Максим Горький:
Красиво простой, он любил все простое, настоящее, искреннее, и у него была своеобразная манера опрощать людей.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
В общении был любезен, без малейшей слащавости, прост, я сказал бы: внутренне изящен. Но и с холодком. Например, встречаясь и пожимая вам руку, произносил «как поживаете» мимоходом, не дожидаясь ответа.
Иван Алексеевич Бунин:
Со всеми он был одинаков, какого бы ранга человек ни был.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Может быть, болезнь выработала в нем привычку, что он долго не сидел на одном месте. Во время обеда несколько раз вставал — или ходил по столовой. <…>
Он вспоминается у себя дома всегда так: ходит по комнате крупными шагами, медленно, немного поддавшись вперед. Молчал без стеснения, вовсе не находя нужным наполнять молчание ненужными словами. Часто улыбался, яркой, но быстрой улыбкой. Чтобы он громко и долго смеялся, я не слыхал. Всегда так: быстро и приветливо улыбнется и через мгновение опять серьезен.
Иван Алексеевич Бунин:
<…> Со всеми он был одинаков, никому не оказывал предпочтения, никого не заставлял страдать от самолюбия, чувствовать себя забытым, лишним. И всех неизменно держал на известном расстоянии от себя.
Чувство собственного достоинства, независимости было у него очень велико.
Петр Алексеевич Сергеенко:
У него было много друзей. Но он не был ничьим другом. Его в сущности ни к кому не притягивало до забвения своего я.
Александр Семенович Лазарев:
При всей деликатности и мягкости Чехов умел спокойно, добродушно, но вместе с тем твердо ставить на свое место зарывавшихся лиц.
Александр Рафанлович Кутель:
Чехов был чрезвычайно самолюбив, и при этом самолюбив скрытно. Он прибегал к шуточкам, потому что боялся излияний. Как будут приняты излияния? А вдруг вызовут холод и отказ? Он был крайне мягок, деликатен и уступчив — мало того, ласков, когда чувствовал, что одаряет людей, что может одарить их бесспорным превосходством своего интеллекта.
Борис Александрович Лазаревский:
На умственное убожество Антон Павлович никогда не сердился, а скорее был склонен над ним подтрунить.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Чехов положительно любил, чтобы около него всегда было разговорно и весело. Но все-таки чтобы он мог бросить всех и уйти к себе в кабинет записать новую мысль, новый образ.
Александр Семенович Лазарев:
Чехов не терпел одиночества и уединялся только от несимпатичных ему людей, от людей назойливых и не представлявших для него интереса.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Сумы, 15 мая 1889 г.:
Я положительно не могу жить без гостей. Когда я один, мне почему-то становится страшно, точно я среди великого океана солистом плыву на утлой ладье.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Это была очень отметная черта в характере Антона Павловича: он любил, чтобы у него бывали. Даже если приходили к нему днем, когда он занимался, хотя и трудно ему было откладывать работу, часто спешную, он все-таки делал это охотно. Любил принимать людей, принадлежащих литературе, живописи, театру, безразлично — больших или маленьких. С нескрываемой холодностью встречал только чванных бездарностей, мнящих о себе тупиц, лиц подозрительных в политическом отношении, в смысле сыска.
Михаил Егорович Плотов:
Я уверен, что Антон Павлович никогда не волновался, не возмущался и не жалел о своих личных неудачах, как волновался и возмущался по поводу неудач маленьких людей, своих знакомых, особенно в тех случаях, когда к неудачам материального порядка присоединялись попытки умаления человеческого достоинства этих людей.
Александра Александровна Хотяинцева (1865–1942), художница, знакомая Чехова:
Писем Антон Павлович получал много, и сам писал их много, но уверял, что не любит писать писем.
— Некогда, видите, какой большой писательский бугор у меня на пальце? Кончаю один рассказ, сейчас же надо писать следующий… Трудно только заглавие придумать, и первые строки тоже трудно, а потом все само пишется… и зачем заглавия? Просто бы № 1, 2 и т. д.
Однажды, взглянув на адрес, написанный мной на конверте, он накинулся на меня:
— Вам не стыдно так неразборчиво писать адрес? Ведь вы затрудняете работу почтальона!
Я устыдилась и запомнила.
Исаак Наумович Альтшуллер:
Когда Чехов был не в саду, когда не было посетителей, его всегда можно было застать в кабинете, и если не за письменным столом, то в глубоком кресле, сбоку от него. Он много времени проводил за чтением. Он получал и просматривал громадные количества газет, столичных и провинциальных. По прочтении часть газет он рассылал разным лицам, строго индивидуализируя. Ярославскую газету — очень им уважаемому священнику, северному уроженцу; а «Гражданин» отправлялся нераскрытым будущей ялтинской знаменитости, частному приставу Гвоздевичу. Ему приходилось много времени тратить на прочтение присылаемых ему рукописей. Кроме других толстых журналов, читал и «Исторический вестник», и «Вестник иностранной литературы», и орган религиозно-философского общества «Новый путь». Часто читал и классиков, следил внимательно за вновь появляющейся беллетристикой.
Александр Иванович Куприн:
Читал он удивительно много и всегда все помнил, и никого ни с кем не смешивал. Если авторы спрашивали его мнения, он всегда хвалил, и хвалил не для того, чтобы отвязаться, а потому, что знал, так жестоко подрезает слабые крылья резкая, хотя бы и справедливая критика и какую бодрость и надежду вливает иногда незначительная похвала. «Читал ваш рассказ. Чудесно написано», — говорил он в таких случаях грубоватым и задушевным голосом. Впрочем, при некотором доверии и более близком знакомстве, и в особенности по убедительной просьбе автора, он высказывался, хотя и с осторожными оговорками, но определеннее, пространнее и прямее.
Но он мог часами просиживать в кресле, без газет и без книг, заложив нога на ногу, закинув назад голову, часто с закрытыми глазами. И кто знает, каким думам он предавался в уединенной тишине своего кабинета, никем и ничем не отвлекаемый. Я уверен, что не всегда и не только о литературе и о житейском.
Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С. Мизиновой. Ялта, 24 марта 1894 г.:
Я того мнения, что истинное счастье невозможно без праздности. Мой идеал: быть праздным и любить полную девушку. Для меня высшее наслаждение — ходить или сидеть и ничего не делать; любимое мое занятие — собирать то, что не нужно (листки, солому и проч.), и делать бесполезное.
Антон Павлович Чехов. Из письма Л. С. Суворину. Москва, 7 апреля 1897 г:
Я презираю лень, как презираю слабость и вялость душевных движений. Говорил я Вам не о лени, а о праздности, говорил притом, что праздность есть не идеал, а лишь одно из необходимых условий личного счастья.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Во всяком случае, у него было много свободного времени, которое он проводил как-то впустую, скучал.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Юмор был душою Чехова.
Алексей Алексеевич Долженко (1864–1942), двоюродный брат А. П. Чехова по материнской линии:
Антон учился в четвертом или в пятом классе гимназии. Каким-то образом ему удалось выпросить на время у гимназического служителя при кабинете наглядных пособий череп и две берцовых кости. Эти экспонаты он принес с собою домой, для того чтобы показать нам. Сестры Марии в это время не было дома. После всестороннего осмотра этих интересных вещей кто-то из нас придумал испугать ими Машу. Желая достичь максимального эффекта, кости с черепом мы положили к ней на кровать и накрыли одеялом. Чтобы получилось впечатление лежащего человека, мы положили также башмаки, палки и прочие вещи. Сестра не заставила себя долго ждать. Она вернулась домой в особенно хорошем настроении. Мы стали ее интриговать, говоря, что к ней приехала из Москвы ее подруга, а на вопрос, кто она и где находится, сказали, что она с дороги легла отдохнуть на ее постели. Маша быстро вошла в свою комнату, откинула одеяло и тотчас упала в обморок. Видя ее тяжелое состояние, мы испугались не на шутку. Поднялись шум и суматоха. В комнату прибежала мать Чеховых, Евгения Яковлевна. Антон побежал за одеколоном, Иван стал мочить носовые платки в холодной воде. Пока мы возились с сестрой, выслушивая брань старших, мы совершенно забыли о черепе и костях. В это время моя мать Федосия Яковлевна, будучи женщиной очень религиозной, усмотрела в игре человеческими костями святотатство. Пользуясь общим замешательством, она унесла кости и похоронила их на дворе. Когда все кончилось, сестра Мария пришла в себя, старшие исчерпали весь свой словесный запас, Антон вспомнил о костях. Ему пришлось приложить немало усилий, чтобы выяснить, куда они девались, вырыть их из земли и отнести гимназическому служителю, который уже начал беспокоиться, как бы не вышло крупной неприятности.
Михаил Павлович Чехов (1865–1936), младший брат Чехова, юрист, писатель, журналист, мемуарист, первый биограф Чехова:
У Гавриила Парфентьевича (соседа Чеховых в Таганроге. — Сост.) жила его племянница Саша, учившаяся в местной женской гимназии. <…> Впоследствии, через пятнадцать лет, когда мы жили в Москве в доме Корнеева на Кудринской-Садовой, она приезжала к нам уже взрослой, веселой, жизнерадостной девицей и пела украинские песни. Она остановилась у нас, прожила с нами около месяца, и мои братья, Антон и Иван Павловичи, заметно «приударяли» за ней <…>. Ее дразнили, что на юге у нее остался вздыхатель, который очень скучает по ней, и Антон Павлович подшутил над ней следующим образом: на бывшей уже в употреблении телеграмме были стерты резинкой карандашные строки и вновь было написано следующее: «Ангел, душка, соскучился ужасно, приезжай скорее, жду ненаглядную. Твой любовник».
Нарочно позвонили в передней, будто это пришел почтальон, и горничная подала Саше телеграмму. Она распечатала ее, прочитала и на другой же день, несмотря на то, что все мы умоляли ее остаться, уехала домой к себе на юг. Мы уверяли ее, что телеграмма фальшивая, но она не поверила.
Алексей Алексеевич Долженко:
29 июня был день именин Павла Егоровича. <…> Накануне этого дня мы с ним выехали в Бабкино, находящееся около города Воскресенска, где проживала в это время семья Чеховых на даче. Я ехал туда в первый раз. Приехали мы поздно вечером, накануне 29 июня. Нас встретили очень сердечно: накормили сытным ужином, напоили чаем с вареньем и печеньем. За столом беседа затянулась за полночь, а потом мы легли спать. <…>
В эту ночь Антон расклеил по всему парку афиши о том, что приехал Алеша и привез Ване брюки с лампасами. Я таковые действительно привез по поручению брата Ивана.
Мария Павловна Чехова (1863–1957), сестра, педагог, мемуарист, биограф и публикатор Чехова, создательница музея Чехова в Ялте:
Первое время Левитан жил в деревне Максимовке, а затем по настоянию Антона Павловича переехал в небольшой флигелек к нам в Бабкино. На этом домике Антон Павлович повесил шутливую вывеску «Ссудная касса купца Левитана». Никто без смеха не мог пройти мимо.
Михаил Павлович Чехов:
Бывало, в летние вечера он надевал с Левитаном бухарские халаты, мазал себе лицо сажей и в чалме, с ружьем выходил в поле по ту сторону реки. Левитан выезжал туда же на осле, слезал на землю, расстилал ковер и, как мусульманин, начинал молиться на восток. Вдруг из-за кустов к нему подкрадывался бедуин Антон и палил в него из ружья холостым зарядом. Левитан падал навзничь. Получалась совсем восточная картина.
Сергей Рафаиловнч Минцлов (1870–1933), прозаик, поэт, драматург; детский писатель, мемуарист, библиофил, библиограф, археолог:
Однажды они устроили носилки; раскрасили их и уложили на них завернутого в простыню и с белой чалмой на голове Левитана, торжественно понесли его по деревне. Процессию остановили крестьяне и спросили, кого они хоронят. Ответ был: «Бедуина»! Неподвижно лежавший Левитан вдруг вскочил и пустился бежать, за ним в погоню бросились все Чеховы, и после этого бабы долго потом шарахались при встрече с Левитаном.
Александр Семенович Лазарев:
Он брал что-нибудь вроде рекламного прейскуранта аптекарского магазина, становился в позу и начинал нам читать этот прейскурант, выразительно, с пафосом, делая скользкие, а иногда и совсем нецензурные примечания к названию и свойствам медикаментов. Остроумие искрилось в этих примечаниях, и даже люди, искусившиеся в юморе, не могли не смеяться.
Евгения Михайловна Чехова (1898–1984), племянница Чехова, дочь его младшего брата Михаила:
В конце 1896 года родители мои приехали на Рождество погостить в Мелихово. Время проводили весело, катались на коньках, гуляли, ездили ряжеными к соседям. Ольга Германовна нарядилась однажды парнем хулиганской внешности — в старые брюки, пиджак и картуз. Антон Павлович сам нарисовал ей усики и написал известную записку: «Ваше высокоблагородие! Будучи преследуем в жизни многочисленными врагами, и пострадал за правду, потерял место, а также жена моя больна чревовещанием, а на детях сыпь, потому покорнейше прошу пожаловать мне от щедрот ваших келькшос[3] благородному человеку. Василий Спиридонов Сволачев». С этой запиской моя будущая мама обходила хозяев и гостей большого васькинского дома и собирала в картуз шуточное «подаяние».
Мария Тимофеевна Дроздова (1871–1960), художница, приятельница М. П. Чеховой, гостья Мелихова:
После усиленной работы Антон Павлович любил устраивать разные шутки. Однажды к вечеру — было уже почти совсем темно — я сидела у террасы (в Мелихово. — Сост.), стараясь дочитать, несмотря на сумерки, что-то интересное и страшное. Вдруг в аллее, ведущей от флигеля к дому, показался какой-то темный силуэт. На фоне белых, в цвету, вишен и яблонь, в какой-то странной позе, со скрюченными руками и ужасной гримасой, человек шел прямо на меня. Эта было так неожиданно и страшно, что я не сразу сообразила, кто это, пока Антон Павлович не рассмеялся.
Как-то днем я писала красками в саду кусты сирени. Вдруг я услышала за спиной шаги, и передо мною прошелся, заслоняя мою натуру, Антон Павлович такой походкой ферта-парижанина, в прекрасно сшитом костюме, синем берете, как носят французы, и с тростью в руке. Он прошелся несколько раз, мешая мне писать. Это было сделано с таким юмором, что я невольно рассмеялась. Костюм этот был вывезен из Парижа и надевался только ради шутки.
Антон Павлович всегда выдумывал что-нибудь неожиданное. Как-то раз после сытного обеда с гостями он, как всегда, ушел к себе отдохнуть, а мы расположились на террасе в плетеных креслах. Жара стояла адова, когда одолевает такая лень, что невольно впадаешь в дремоту. И вдруг с шумом распахнулась стеклянная дверь из гостиной, и гордо, спокойной походкой, виляя хвостиком, показался «Бром Исаевич». Его черная мордочка была расписана белилами в необычайно веселую смешную улыбку, что совершенно не соответствовало его важной походке. За ним сонно, вяло, только что пообедав, плелась, переваливаясь, его супруга, «Хина Марковна», такса темно-коричневой масти, с такой же накрашенной, необычайно веселой и игривой гримасой. Это было так неожиданно и смешно, что мы хохотали до слез. Не успели мы от смеха прийти в себя и сообразить, кто мог быть автором этой проделки, как, к нашему общему удовольствию и удивлению, так же неожиданно показался в дверях весело смеющийся Антон Павлович. Он был очень доволен, что его шутка удалась и вызвала у нас такой дружный и продолжительный смех. <…> Теперь я только поняла, почему он еще с вечера попросил у меня красок, будто бы для того, чтобы выкрасить у себя в комнате подоконник.
Александра Александровна Хотяинцева:
Раз я рисовала флигелек Антона Павловича с красным флажком на крыше, означавшим, что хозяин — дома и соседи-крестьяне могут приходить за советом. Хозяин, разговаривая со мной, прохаживался по дорожке за моей спиной, и неизменные его спутники таксы: «царский вагон», или Бром, и «рыжая корова», или Хина, сопровождали его. Кончаю рисовать, поднимаюсь, стоять не могу! Моя туфля-лодочка держалась только на носке, а в пятку Антон Павлович успел всунуть луковицу!
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
Один из любимых его рассказов был такой: как он, А.П., будет «директором императорских театров» и будет сидеть, развалясь в креслах «не хуже вашего превосходительства». И вот курьер доложит ему: «Ваше превосходительство, там бабы с пьесами пришли! (вот как у нас бабы с грибами к Маше ходят)». — Ну, пусти! И вдруг — входите вы, кума. И прямо мне в пояс. — Кто такая? — «Татьяна Е-ва-с!» — А! Татьяна Е-ва! Старая знакомая! Ну так уж и быть: по старому знакомству приму вашу пьесу.
Петр Алексеевич Сергеенко:
<…> Во время нашей беседы с Чеховым, которую он вел с серьезным сосредоточенным лицом, в комнату вошло лицо, близкое Чехову, и, выждав паузу, заявило, что одна госпожа обращается к Чехову с предложением познакомиться с ее произведением, и что ей ответить? <…> Чехов, не спуская ласкового взгляда с милого лица и продолжая нашу беседу, тихо выдвинул из-под стола руку, сделал, что называется, комбинацию из трех пальцев и опять тихо спрятал руку. И опять невозможно передать словами весь комизм этой школьнической выходки.
Владимир Алексеевич Гиляровский (1853, по другим сведениям 1855–1935), журналист, писатель:
Как-то в часу седьмом вечера, Великим постом, мы ехали с Антоном Павловичем с Миусской площади из городского училища, где брат его Иван был учителем, ко мне чай пить. Извозчик попался отчаянный: кто казался старше, он ли или его кляча, — определить было трудно, но обоим вместе сто лет насчитывалось наверное; сани убогие, без полости. <…> На углу Тверской и Страстной <…> мы остановились как раз против освещенной овощной лавки Авдеева, славившейся на всю Москву огурцами в тыквах и солеными арбузами. Пока лошадь отдыхала, мы купили арбуз, завязанный в толстую серую бумагу, которая сейчас же стала промокать, как только Чехов взял арбуз в руки. Мы поползли по Страстной площади, визжа полозьями но рельсам конки и скрежеща по камням. Чехов ругался — мокрые руки замерзли. Я взял у него арбуз. Действительно, держать его в руках было невозможно, а положить некуда.
Наконец я не выдержал и сказал, что брошу арбуз.
— Зачем бросать? Вот городовой стоит, отдай ему, он съест.
— Пусть ест. Городовой! — поманил я его к себе. Он, увидав мою форменную фуражку, вытянулся во фронт.
— На, держи, только остор…
Я не успел договорить: «осторожнее, он течет», как Чехов перебил меня на полуслове и трагически зашептал городовому, продолжая мою речь:
— Осторожнее, это бомба… неси ее в участок…
Я сообразил и приказываю:
— Мы там тебя подождем. Да не урони, гляди.
— Понимаю, вашевскродие. А у самого зубы стучат.
Оставив на углу Тверской и площади городового с «бомбой», мы поехали ко мне в Столешников чай пить.
Виктор Андреевич Симов (1858–1935), художник, декоратор Московского Художественного театра со дня его основания:
Бывало, слушаешь его низковатый голос, великолепно передающий всевозможные интонации, и буквально помираешь со смеху, а сам рассказчик спокоен, серьезен и с едва заметной улыбкой в уголках рта посматривает на своих дружно, заливисто смеющихся собеседников.
Обыкновенно Антон Павлович потешал нас художественными миниатюрами (так ему свойственными в ту пору творчества), взятыми из жизни крестьян, духовенства и уездной полиции. Вот его любимый рассказ, к которому он иногда присоединял звуковые вариации. Утро в поле, сыроватое от утреннего тумана. Врезавшись в полосу овса, стоит телега. Деревенская лошаденка, лениво пощипывающая колосья, вытертым хвостом отмахивается от назойливых оводов. Вожжи-веревки давно уже свесились и запутались в колесах.
На телеге в соломе спят три фигуры: худенький попик с козлиной бородкой, в ряске, стянутой шитым широким поясом.
Лежит он в цепких объятиях дьячка с косичкой, в длинном синем полукафтанье. Ноги обоих сильно прижаты грузным туловищем отца дьякона с всклокоченной копной рыжей гривы, которая обильно утыкана соломенной кострикой. В селе (если память не изменяет) Пыряеве, у старосты, справляли храмовой праздник; что же удивительного, что после усиленного возлияния и хороших проводов с посошками вся компания полегла мертвецки, в надежде на сивку, которая — не впервые — довезла бы их до дому, если бы не встретилось по дороге соблазнительное угощение — спелый овес. Солнышко давно уже вышло из-за леса; припекая, первым разбудило батюшку, носившего одно из редко встречающихся имен. Рука его хотела сотворить крестное знамение, но неудержимо одолела икота, чередуясь с привычным возгласом — «во имя Отца и…». Дьячок, спавший с открытым беззубым ртом, несколько раз старался высвободить свою руку из-под батюшки (жест А. П-ча); пробудившись окончательно, старик кое-как, с трудом, получил некоторую свободу действий. «Пре… пресв… богородица…» — бормотал он, так и не докончив начатой молитвы, пока не заворочался отец дьякон да спросонья так хватил: «Яко до царя всех подымем!» — что испуганная лошаденка шарахнулась в сторону, свалив телегу набок. Все трое очутились на земле, среди помятых колосьев; с недоумением озирались некоторое время, потом медленно стали оправляться.
Рассказ кончен как бы многоточием. По всей вероятности, это сценка с натуры, из наблюдений его в период летнего пребывания в окрестностях Москвы.
Антон Павлович приправлял свое повествование такими звукоподражаниями, паузами, мимикой, насыщал черточками такой острой наблюдательности, что все мы надрывались от смеха, хохотали до колик, а Левитан (наиболее экспансивный) катался на животе и дрыгал ногами. Конечно, здесь главную роль играло мастерство передачи автора, не скупившегося на такие подробности, которые с трудом можно восстановить.
Ольга Леонардовна Книппер-Чехова (1868–1959), артистка Московского Художественного театра с 1898 года. Жена Чехова:
Вообще Антон Павлович необычайно любил все смешное, все, в чем чувствовался юмор, любил слушать рассказы смешные и, сидя в уголке, подперев рукой голову, пощипывая бородку, заливался таким заразительным смехом, что я часто, бывало, переставала слушать рассказчика, воспринимая рассказ через Антона Павловича.
Николай Дмитриевич Телешов (1867–1957), писатель, мемуарист, организатор литературного кружка «Среда»:
Чехов любил всякие шутки, пустячки, приятельские прозвища и вообще охотник был посмеяться.
Федор Федорович Фндлер. Из дневника:
27 марта 1913. Когда он (Потапенко) находился вместе с Антоном Чеховым в южной России, где звук «и» произносится как «ы» («мыло» вместо «мило», Чехов имел обыкновение шутить: «C'est tres savon» («это очень мыло», т. е. «мило»).
Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
Любил Антон Павлович выдумывать — легко, изящно и очень смешно, это вообще характерная черта чеховской семьи. Так, в начале нашего знакомства большую роль у нас играла «Наденька», якобы жена или невеста Антона Павловича, и эта «Наденька» фигурировала везде и всюду, ничто в наших отношениях не обходилось без «Наденьки», — она нашла себе место и в письмах.
Александр Иванович Куприн:
Он импровизировал целые истории, где действующими лицами являлись его знакомые, и особенно охотно устраивал воображаемые свадьбы, которые иногда кончались тем, что на другой день утром, сидя за чаем, молодой муж говорил вскользь, небрежным и деловым тоном:
— Знаешь, милая, а после чаю мы с тобой оденемся и поедем к нотариусу. К чему тебе лишние заботы о твоих деньгах?
Юлия Ивановна Лядова (в замуж. Терентьева; 1861 — около 1930), дальняя родственница Чеховых:
Как-то мы разговаривали с Антоном Павловичем про мою хорошую знакомую — подругу моей сестры, Марию Николаевну Рыжикову, и он стал просить меня: «поедемте к ней, изобразимте перед ней жениха и невесту; скажите, что привезли познакомить с ней своего жениха, только, чур, вести себя серьезно…». Рыжикова меня очень любила и была рада моему посещению, тем более, что я привезла своего жениха. Радовалась за меня, что я нашла свое счастье, расспрашивала его, любит ли он меня, где мы познакомились, и была к нам ласкова и внимательна. Он сказал, что очень любит свою невесту и страшно боится, как бы не расстроился наш брак, так как он просит за мной тридцать тысяч, а дают только двадцать пять. Это так поразило Марию Николаевну, что она обратилась ко мне и говорит: «Юлинька, что же это такое? Он, значит, женится не на тебе, а на твоих деньгах? Я бы на твоем месте вернула свое слово назад».
Долго спорила она с ним по поводу этой свадьбы. Так мы и уехали от нее женихом и невестой…
Петр Алексеевич Сергеенко:
Летом 1894 г. довольно большая компания разгуливала в подмосковном дачном парке около Мазиловки. Если не ошибаюсь, компанию составляли А. П. Чехов, В. А. Гиляровский, М. А. Саблин. И. Н. Потапенко и др. <…>
Прогуливаясь в Мазиловке, мы попали в местность, где была публика. Встретились знакомые. Компания разбилась на группы. На Чехова набежала «тучка». Он шел молча, меланхолически перебирая усы. Я с кем-то шел впереди Чехова. Вдруг в самой гуще публики слышу сзади окрик Чехова:
— Господин Говоруха-Отрок! Господин Говоруха-Отрок!
Я оглянулся. Чехов с пресерьезным лицом делал мне приветственные знаки. Некоторые из публики остановились и с любопытством оглядывали меня, очевидно принимая за Говоруху-Отрока, тогдашнего критика «Московских ведомостей». Я смутился от устремленных на меня взоров и, вероятно, имел пресмешной вид, потому что, глядя на меня, иные смеялись.
Александр Иванович Куприн:
Придумывал он удивительные — чеховские — фамилии, из которых я теперь — увы! — помню только одного мифического матроса Кошкодавленко. Любил он также, шутя, старить писателей. «Что вы говорите — Бунин мой сверстник, — уверял он с напускной серьезностью. — Телешов тоже. Он уже старый писатель. Вы спросите его сами: он вам расскажет, как мы с ним гуляли на свадьбе у И. А. Белоусова. Когда это было!» Одному талантливому беллетристу, серьезному, идейному писателю, он говорил: «Послушайте же, ведь вы на двадцать лет меня старше. Ведь вы же раньше писали под псевдонимом Нестор Кукольник…»
Иван Алексеевич Бунин:
Иногда он разрешал себе вечерние прогулки (в Ялте. — Сост.). Раз возвращаемся с такой прогулки уже поздно. Он очень устал, идет через силу — за последние дни много смочил платков кровью, — молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо балкона, за парусиной которого свет и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит:
— А слышали? Какой ужас! Бунина убили! В Аутке, у одной татарки!
Я останавливаюсь от изумления, а он быстро шепчет:
— Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убийстве Бунина.
Татьяна Львовна Щенкина-Куперник:
Самая его жестокая шутка была такова. В Мелихове бродили «по наивному», как его называл Чехов, двору — голуби кофейного цвета с белым, так называемые египетские, и совершенно такой же расцветки кошка. А.П. уверил меня, что эти голуби произошли от скрещения этой кошки с обыкновенным серым голубем.
В то время в гимназии естественной истории не преподавали, и я в ней была совершенный профан. Хотя это и показалось мне странным, но не поверить такому авторитету, как А.П., я не решилась и, возвратясь в Москву, рассказала кому-то о замечательных чеховских голубях. Легко себе вообразить, какой восторг это вызвало в литературных кругах и как долго я стыдилась своего невежества.
Мария Тимофеевна Дроздова:
Как-то у Чеховых, когда они жили уже в новой квартире, был устроен большой вечер. Кажется, это был первый званый вечер в новой квартире и, как мне помнится, последний с таким большим собранием гостей. Были артисты Художестве иного театра, несколько литераторов, писатели Бальмонт, Гиляровский, Иван Бунин, Балтрушайтис, Брюсов, Леонид Андреев, люди науки. Все сидели в столовой за чайным столом. Вдруг в кабинете Антона Павловича раздался телефонный звонок. Антон Павлович поднялся, прошел в кабинет и, быстро вернувшись, радостно сообщил, что сейчас придет писатель Горький.
Когда вошел Горький, Антон Павлович подвел его ко мне и, представляя его, сказал: «Это Горький, а это писательница Микулич». После того как Горький раскланялся со всем обществом. Антон Павлович посадил его рядом со мной, а сам с улыбкой встал за моим стулом. Горький начал со мною разговор, принимая меня за Микулич, произведения которой мне не были известны. Он начал говорить, что ему очень нравится мой рассказ «Мимочка». Туг он запнулся — он не помнил, что делала Мимочка. Антон Павлович ему подсказал: «Мимочка на водах травится». Публика, зная, что я не Микулич, насторожилась, предвкушая какую-то выдумку Антона Павловича. Я, со своей стороны, старалась поддержать с Горьким разговор о Мимочке, не выдавая шутки Чехова, но, верно, не очень удачно, и Антон Павлович поспешил сказать: «Да это не Горький, а это не Микулич!» Я, горячась, начала убеждать Чехова, что отлично знаю Горького по его портретам, а Горький, в свою очередь, говорил, что узнает во мне по портретам Микулич и читал ее произведения. В конце наших взаимных уверений я наконец сообщила Горькому, что то, что он Горький, я так же твердо знаю, как и то, что только в шутку Антон Павлович наименовал меня именем Микулич. Эта шутка очень рассмешила всех.
Максим Горький:
Грубые анекдоты никогда не смешили его.
Антон Павлович Чехов. Из письма Л. А. Авиловой. Ницца, 6 (18) октября 1897 г.:
Я человек жизнерадостный; по крайней мере первые 30 лет своей жизни прожил, как говорится, в свое удовольствие.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 9 июля 1894 г.:
Ничего нет скучнее и непоэтичнее, так сказать, как прозаическая борьба за существование, отнимающая радость жизни и вгоняющая в апатию.
Антон Павлович Чехов. Из записной книжки:
Когда живешь дома, в покое, то жизнь кажется обыкновенною, но едва вышел на улицу и стал наблюдать, расспрашивать, например, женщин, то жизнь — ужасна. Окрестности Патриарших прудов на вид тихи и мирны, но на самом деле жизнь в них — ад [и так ужасна, что даже не протестует].
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 9 декабря 1890 г.:
Хорош Божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! Пьяный, истасканный забулдыга муж любит свою жену и детей, но что толку от этой любви? Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний — нахальство и самомнение паче меры, вместо груда — лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который служит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Работать надо, а все остальное к черту. Главное — надо быть справедливым, а остальное все приложится.
Александр Николаевич Тихонов (1880–1956), прозаик, мемуарист:
— Вот меня часто упрекают — даже Толстой упрекал, — что я пишу о мелочах, что нет у меня положительных героев: революционеров, Александров Македонских или хотя бы, как у Лескова, просто честных исправников… А где их взять? Я бы и рад! — Он грустно усмехнулся. Жизнь у нас провинциальная, города немощеные, деревни бедные, народ поношенный… Все мы в молодости восторженно чирикаем, как воробьи на дерьме, а к сорока годам — уже старики и начинаем думать о смерти… Какие мы герои!
Алексей Сергеевич Суворин:
Я раз спросил его в письме (1894 г.): «Что должен желать теперь русский человек?» — «Вот мой ответ, — писал он, — желать. Ему нужны прежде всего желания, темперамент. Надоело кисляйство». Это кратко и неопределенно, но это выразительно и верно. Сам он всегда желал, желал прогресса русской жизни, желал сильных характеров, дарований, желал и искал весь свой краткий век солнца и так и умер, не увидав его настоящего блеска.
Константин Сергеевич Станиславский (наст. фам. Алексеев; 1863–1938), режиссер, актер, педагог. На сцене с 1877 года. В 1898-м совместно с В. И. Немировичем-Данченко создал Московский Художественный театр:
Я вижу его гораздо чаще бодрым и улыбающимся, чем хмурым, несмотря на то, что я знавал его в плохие периоды болезни. Там, где находился больной Чехов, чаще всего царила шутка, острота, смех и даже шалость. Кто лучше его умел смешить или говорить глупости с серьезным лицом? Кто больше его ненавидел невежество, грубость, нытье, сплетню, мещанство и вечное питье чая? Кто больше его жаждал жизни, культуры, в чем бы и как бы они ни проявлялись? Всякое новое полезное начинание — зарождающееся ученое общество или проект нового театра, библиотеки, музея — являлось для него подлинным событием. Даже простое очередное благоустройство жизни необычайно оживляло, волновало его. Например, помню его детскую радость, когда я рассказал ему однажды о большом строящемся доме у Красных ворот в Москве взамен плохенького одноэтажного особняка, который был снесен. Об этом событии Антон Павлович долго после рассказывал с восторгом всем, кто приходил его навещать: так сильно он искал во всем предвестников будущей русской и всечеловеческой культуры не только духовной, но даже и внешней.
Александр Семенович Лазарев:
Ничто так не любил Чехов в человеке, как талант, и людей, обнаруживавших хотя бы небольшие блестки таланта, не стесняясь выделял из среды заурядной толпы.
Александр Семенович Лазарев:
Чехов был одним из самых отзывчивых людей, которых я встречал в своей жизни. Для него не существовало мудрого присловья «моя хата с краю, я ничего не знаю», которым практические люди освобождаются от излишних хлопот. Услышав о чьем-либо горе, о чьей-либо неудаче, Чехов первым долгом считал нужным спросить:
— А нельзя ли помочь чем-нибудь?
Необычайно трогательна и характерна фраза Чехова, которую вспоминает, кажется, Мария Павловна, на ту тему, что на каждую просьбу нужно отозваться, и если нельзя дать того, что просят, в полной мере, то нужно дать хоть половину, хоть четверть, но дать непременно.
Эту отзывчивость Чехов пронес через всю свою жизнь, как драгоценное вино, не расплескав, не утратив ни капли.
В письменном столе Чехова вечно лежали чужие рассказы, он исправлял их, рассылал в те издания, где сам работал, и даже в те, где сам не работал, в «Московскую иллюстрированную газету» например; давал советы начинающим авторам, если видел в них хотя тень дарования; хлопотал об издании книг тех беллетристов, у которых уже успели накопиться материалы для книг.
— Вам нужно издаться! — говорил он мне и другим беллетристам при мне много раз. — Вас будут знать. Выпущенная книга повысит ваш гонорар.
На робко брошенные мысли, что издаться не легко, что охотников до издания книг начинающих авторов немного, Чехов возражал:
— Пустяки! Подождите, нужно будет придумать что-нибудь.
И, конечно, при своих литературных связях он придумывал кое-что и находил для своего протеже издателя.
Исаак Наумович Альтшуллер:
Для Чехова составляло величайшее удовольствие помогать другим, и он постоянно для кого-нибудь что-нибудь устраивал. Он рекомендовал учителей в гимназии, хлопотал перед архиереем о месте для священника и, уже тяжко больной, искал через друзей протекции для московского дьякона, которому нужно было сына-студента перевести из Юрьева в Москву. Подыскивал для знакомых и приятелей-москвичей комнаты и квартиры, выписывал для них каталоги растений, помогал начинающим писателям завязать отношения с редакциями, хлопотал о постановке чужих пьес, вечно устраивал каких-нибудь больных учительниц или земских служащих. И уезжая в Москву, он каждый раз спрашивал, не надо ли чего привезти, прислать, особенно из Москвы, где, по его мнению, только и можно было достать все настоящее и хорошее и откуда он сам выписывал для себя и писчую бумагу, и конверты, и колбасу, и резиновые калоши, и многое другое, что можно было получить в любом магазине на набережной и получения чего из Москвы он иногда дожидался неделями. Но переубедить его в этом было невозможно. <…> Расчетливо тративший на себя, он много раздавал, тайно помогал отдельным учащимся.
Александр Иванович Куприн:
Внимательность его бывала иногда прямо трогательной. Один начинающий писатель приехал в Ялту и остановился где-то за Ауткой, на окраине города, наняв комнатушку в шумной и многочисленной греческой семье. Как-то он пожаловался Чехову, что в такой обстановке трудно писать, — и вот Чехов настоял на том, чтобы писатель непременно приходил к нему с утра и занимался у него внизу, рядом со столовой. «Вы будете писать внизу, а я вверху, — говорил он со своей очаровательной улыбкой. — И обедать будете также у меня. А когда кончите, непременно прочтите мне или, если уедете, пришлите хотя бы в корректуре».
Сергей Николаевич Щукин:
Антон Павлович спрашивал, давно ли я в Ялте, почему поступил учителем церковной школы; узнав во мне северянина, он еще более оживился и сообщил, что получает газету «Северный край», которая в то время выходила в Ярославле.
А. П-ч встал и принес мне последние номера газеты.
— Возьмите себе, — сказал он, — вам это, наверно, будет интересно. — И потом, когда я уходил, он говорил: — Заходите ко мне вечером, непременно заходите. — Провожая, увидал мое пальто. Шел, кажется, ноябрь, на дворе стоял холод, а пальто было летнее. Чехов удивился. — Слушайте, — сказал он, — так лечиться нельзя, вам надо теплое пальто.
Меня это сконфузило; я как-то случайно не приобрел еще зимней одежды.
— Но с этого и леченье надо начать, — сказал он внушительно, — непременно купите пальто. <…> Через два или три дня мне принесли с почты несколько новых номеров «Северного края»; адрес был написан знакомым — по квитанции — почерком Антона Павловича. Прошло два дня, и опять принесли газету. И это установилось постоянно; каждые два-три дня я получал ее по городской почте с адресом, надписанным рукою Чехова. <…> Через некоторое время захожу в магазин Синани, спрашиваю какую-то книгу. Книги не оказалось. Тогда господин, сидевший в магазине, на которого я не обратил внимания, вдруг проговорил:
— Но если у вас нет книги, почему вы ее не выпишете?
Это был Чехов.
— Ну, что, — сказал он, — получаете газету?
— Да, только мне совестно…
Но он прервал мои слова:
— Есть в ней что-нибудь интересное для вас?
— Есть.
— Вот и хорошо, читайте.
<…> С этого времени, где бы Чехов ни был — в Москве, в Мелихове, в дороге, каждые два — четыре дня он постоянно присылал мне «Северный край». Впоследствии, когда он переселился в Ялту, мне же пришлось оттуда уехать, он присылал газету по моему новому адресу из Ялты. Года три или четыре, пока судьба опять не привела в этот город и меня, А. П-ч каждые два-три дня не уставал и не забывал присылать мне газету.
После его смерти пришлось прочитать, что покойный писатель вообще любил заклеивать и надписывать бандероли. Может быть; но думаю, что по крайней мере в моем случае было больше любви к человеку, чем к бандеролям.
Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
Он с особенной любовью и вниманием относился к почте и почтальонам. Вспоминается случай на Каме, когда мы плыли но трем рекам в Уфимскую губернию, на кумыс, в 1901 году, и случайно застряли в Пьяном Бору. Это была очень глухая пристань на Каме. Селение было в нескольких верстах от берега. Антон Павлович, несмотря на дальнее расстояние, решил обязательно съездить в это селение, отыскать почту и… купить марок — рублей на 5–6…
— Зачем?
— Чтобы дать заработать почтовой конторе, затерявшейся в таком захолустье.
Иван Алексеевич Новиков (1877–1958), писатель: Чехов был пристально внимателен к другому человеку — совсем для него случайному. И это не был интерес специфически писательский, а именно человеческий.
Мария Тимофеевна Дроздова:
Где бы ни жил Антон Павлович, везде он старался всеми способами вносить культуру в жизнь. Он построил на свои средства в Серпуховском уезде три школы и убеждал своих знакомых собирать деньги для школ.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
Дальше: в 1892 году в России был голод. Многие губернии были объявлены «пострадавшими от неурожая» — официальное название голода. Особенно пострадали губернии Нижегородская и Воронежская. У Чехова был приятель в нижегородском земстве. А.П. организовал широкую подписку и в суровую зиму отправился туда. Там он устраивал столовые, кормил крестьян, делал что только мог. Между прочим: голодавшее население или продавало за бесценок скот, который нечем было кормить, или убивало его, тем самым обрекая себя еще на голодный год. Чехов организовал скупку лошадей на местах и прокорм их на общественный счет с тем, чтобы весной раздать безлошадным крестьянам. Живя в Мелихове, он все время выискивал, что бы сделать для крестьян. Его выбрали в земские гласные серпуховского земства, и он очень серьезно относился к своим обязанностям. Ушел с головой в вопросы народного образования и здравоохранения. Ему обязаны школами Талеж, Новоселки и Мелихово. Он сам наблюдал за стройкой, закупал материалы, делал сметы и чертежи. Принимал деятельное участие в постройке земской больницы, добился проведения шоссе от Лопасни до Мелихова, строил в деревнях пожарные сараи и пр. Но своим уездом он своей деятельности не ограничивал.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 11 января 1897 г.:
У нас перепись. Выдали счетчикам отвратительные чернильницы, отвратительные аляповатые знаки, похожие на ярлыки пивного завода, и портфели, в которые не лезут переписные листы, — и впечатление такое, будто сабля не лезет в ножны. Срам. С утра хожу по избам, с непривычки стукаюсь головой о притолоки, и как нарочно голова трещит адски; и мигрень, и инфлуэнца. В одной избе девочка 9 лет, приемышек из воспитательного дома, горько заплакала от того, что всех девочек в избе называют Михайловнами, а ее, по крестному, Львовной. Я сказал: «Называйся Михайловной». Все очень обрадовались и стали благодарить меня. Это называется приобретать друзей богатством неправедным.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
Он, можно сказать, явился основоположником библиотеки в своем родном городе Таганроге. Начал с того, что всю свою большую прекрасную библиотеку, собранную за многие годы, пожертвовал городу, оставив себе только книги для личного пользования. Не удовольствовавшись этим, вошел в контакт с таганрогским городским головою Иордановым и взял на себя постоянное пополнение библиотеки. Скоро она стала одной из лучших в провинции; он отправлял туда целые транспорты книг, как купленных им на свои средства, так и «выпрошенных» у знакомых авторов, издателей и редакторов. По его мысли, стало формироваться при библиотеке нечто вроде справочного бюро, где каждый мог бы найти ответ на все вопросы — начиная от распоряжений правительства и кончая новостями искусства, — широко помогая читателю в любых отраслях знания, истории, медицины и пр. Но тут же он писал Иорданову: «Только никому не говорите о моем участии в делах библиотеки: не люблю, когда треплют мое имя».
Интересовался он и таганрогским музеем, подавал советы относительно «его устройства и пополнения», а будучи в Париже, специально познакомился с знаменитым скульптором Антокольским, чтобы заказать ему статую Петра I для постановки памятника в Таганроге, и сам выбирал место для этого памятника.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 1 марта 1897 г.:
На съезде актеров Вы, вероятно, увидите проект громадного народного театра, который мы затеваем. Мы, т. е. представители московской интеллигенции (интеллигенция идет навстречу капиталу, и капитал не чужд взаимности). Под одной крышей, в красивом, опрятном здании помещаются театр, аудитории, библиотека, читальня, чайные и проч. и проч. План готов, устав пишется, и остановка теперь за пустяком — нужно 1/2 миллиона. Будет акционерное общество, но не благотворительное. Рассчитывают, что правительство разрешит сторублевые акции. Я так вошел во вкус проекта, что уже верю в дело и удивляюсь, отчего Вы не строите театра. Во первых, это нужно, и во-вторых, это весело и займет два года жизни. Театр как здание, если он выстроен не нелепо, не похож на Панаевекий, ни в каком случае не даст убытка.
Недавно я устраивал в Серпухове спектакль в пользу школы. Играли любители из Москвы. Играли солидно, с выдержкой, лучше актеров. Платья из Парижа, бриллианты настоящие, но очистилось всего 101 р.
Сергей Николаевич Щукин:
Одно время А. П-ч как бы взял под свое покровительство ялтинских греков. Греки, «аутские греки», были его соседи. В старое, впрочем не очень давнее, время Аутка была деревней, населенной греками. В Аутке была и греческая церковь. Умирая, многие греки, люди вообще очень привязанные к церкви, оставляли «на помин души» земельные участки. Когда Ялта стала быстро заселяться, Аутка соединилась с Ялтой и вошла в черту города. И мало-помалу греки были вытеснены дальше, на гору, в так называемую Верхнюю Аутку. Греческая церковь, находившаяся в Нижней Аутке, стала считаться русской, священников к ней посвящали русских, и богослужение совершали в ней уже на славянском языке. Греческой же осталась небольшая, невзрачная, даже не каменная, а деревянная церковка св. Феодора Тирона в Верхней Аутке. Она к тому же не была самостоятельна, а приписана к русской церкви. И к тому времени, как Чехов поселился в Аутке, между греками и русскими шли острые споры по случаю назначения новых священников, перестройки церквей, относительно церковного имущества и пр. Представители греков во главе со священником явились к Чехову и просили его взять на себя защиту их дела. А. П-ч согласился на их просьбу, принял в деле большое участие, был с документами, которые они дали ему, у архиерея. Противная партия не понимала, отчего он хлопочет, была раздражена и толковала, что он сам грек, потому и хлопочет за греков.
Михаил Павлович Чехов:
Как местный житель (Ялты. — Сост.), он был избран в члены попечительского совета женской гимназии, и при этом еще приходилось выносить и много душевных волнений из-за чахоточных больных, которые со всех концов России стали обращаться к нему с просьбами устроить их в Ялте. А те, которые приезжали сами по себе, были так бедны, что кончали в Ялте свою жизнь в невозможных условиях и в тоске по родине. Приходилось подумать и о них. Антон Павлович хлопотал за всех, печатал воззвания в газетах, собирал деньги и посильно облегчал их положение. Между прочим, он тогда пожертвовал 500 рублей на постройку школы в Мухолатке.
Антон Павлович Чехов. Из письма П. Ф. Иорданову. Ялта, 11 декабря 1899 г.:
Помнится, Вы хотели сделать меня членом приюта. Пожалуйста, делайте из меня и со мной все, что только для Таганрога из меня можно сделать, отдаю себя в полное Ваше распоряжение.
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
17 января 1893. Я спросил его, является ли он врачом по убеждению, и он ответил, помедлив: «Да… я почти уверен и знаю по собственному опыту, что медицина в одних случаях может значительно облегчить страдания, а в других — удлинять человеческую жизнь».
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
Еще студентом-медиком он уже лечил и практиковал. Покойный В. Я. Зеленин, зять артистки Ермоловой — впоследствии сам видный доктор, — рассказывал мне, как его, тогда еще гимназиста последних классов, жившего с Чеховым в одних и тех же меблированных комнатах, А.П. лечил и вылечил от тяжелого тифа.
Михаил Павлович Чехов:
В 1884 году мой брат Антон окончил курс в университете и явился в чикинскую больницу на практику уже в качестве врача. <…>
В середине лета 1884 года брат Антон, прихватив с собой меня, отправился в Звенигород уже в качестве заведующего тамошней больницей на время отпуска ее врача С. П. Успенского. Вот тут-то ему и пришлось окунуться в самую гущу провинциальной жизни. Он здесь и принимал больных, и в качестве уездного врача, тоже уехавшего в отпуск, должен был исполнять поручения местной администрации, ездить на вскрытия и быть экспертом в суде.
Павел Арсеньевич Архангельский (1852–1913), врач Воскресенской земской больницы Звенигородского уезда. Под его руководством Чехов работал в больнице в студенческие годы и в первый год врачебной практики:
Он часто проводил в лечебнице время с утра и до окончания приема… А.П. производил работу не спеша, иногда в его действиях выражалась как бы неуверенность: но все он делал с вниманием и видимой любовью к делу, особенно с любовью к тому больному, который проходил через его руки. Он всегда терпеливо выслушивал больного, ни при какой усталости не возвышал голоса, хотя бы больной говорил не относящееся к уяснению болезни.
Михаил Павлович Чехов:
В это время Антон Павлович только первый год был врачом и колебался, заняться ли ему медициной или отдаться литературе. У Спенглеров были маленькие дети, и они-то и стали первыми пациентами Антона Павловича. В качестве гонорара за лечение Спенглеры поднесли ему портмоне, в котором оказалась большая золотая турецкая монета, которую мы называли лирой. Часто потом эта лира выручала Антона Павловича в минуты жизни трудные. Он передавал ее мне, я относил ее в ломбард, закладывал там за десять рублей, и на несколько часов у брата Антона бренчали деньги в кармане. За Нелли же стал заметно ухаживать мой брат, художник Николай. Вторыми пациентами Антона Павловича были некие Яновы, и здесь он, как говорится, попал в такую «ореховую отделку», что уже окончательно решил отдаться литературе. Жил в Москве художник А. С. Янов, который учился живописи вместе с моим братом Николаем, — отсюда и это знакомство чеховской семьи с Яновыми. <…> В описываемое мною время он жил очень бедно с матерью и тремя сестрами, добрыми молоденькими существами. Случилось так, что эти три сестры и мать одновременно заболели брюшным тифом. А. С. Янов пригласил к ним брата Антона. Молодой, еще неопытный врач, но готовый отдать свою жизнь для выздоровления больного, Антон Павлович должен был целые часы проводить около своих больных пациенток и положительно сбивался с ног. Болезнь принимала все более и более опасное положение, и, наконец, в один и тот же день мать и одна из дочерей скончались. Умирая, в агонии, дочь схватила Антона Павловича за руку, да так и испустила дух, крепко стиснув ее в своей руке. Чувствуя себя совершенно бессильным и виноватым, долго ощущая на своей руке холодное рукопожатие покойницы, Антон Павлович тогда же решил вовсе не заниматься медициной и окончательно перешел потом на сторону литературы. Две другие сестры выздоровели и затем часто у нас бывали. Одна из них вышила золотом альбом и преподнесла его Антону Павловичу с надписью: «В намять избавления меня от тифа».
Григорий Иванович Россолимо:
По окончании медицинского факультета он не бросил медицину, он работал в качестве земского врача в Воскресенске и Звенигороде Московской губернии и через семь-восемь лет после окончания курса заведовал во время холерной эпидемии мелиховским участком тоже Московской губернии. Работал он с любовью и добросовестно, как об этом гласят предания.
Игнатий Николаевич Потапенко:
У кого-то я прочитал, будто Антон Павлович страстно любил лечить. Вот чего я никогда не находил в нем. Когда к нему обращались за врачебным советом, он отделывался самыми общими местами, и видно было, что он хотел поскорее кончить этот разговор. <…>
Когда в Мелихове приходили к нему мужики и бабы с нарывами и глубокими порезами и ему об этом сообщали, он кривился <…>, но не отказывал, принимал, с величайшим вниманием осматривал, резал, вычищал и перевязывал. <…> По это вытекало скорее из сознания долга, чем из любви к делу.
Исаак Наумович Альтшуллер:
За последние 10–15 лет он научной медициной не занимался. Правда, в Ялту из редакции «Русской мысли» ему аккуратно пересылался медицинский еженедельник «Русский врач», но он в нем прочитывал только хронику и иногда мелкие так называемые «заметки из практики». И, случалось, любил поразить: «Вы читали в последнем номере о новом средстве от геморроя?» — «Нет, не читал». — «Вот, сударь, и растеряете практику. А я вот прочитал и уж Кондакова вылечил. Прекрасное средство». И на письменном столе слева всегда лежал молоточек и трубочка для выслушивания и медицинский календарь Риккера за текущий год. Но он принимал всегда деятельное участие в лечении своих домашних или заболевшей прислуги. Любил давать советы своим приятелям и расспрашивать про их болезни. Но обычно это оканчивалось указанием, что надо серьезно лечиться и обратиться к врачу. Была у него слабость — он любил писать рецепты. И, зная это, я старался не прописывать ему лекарств, а обыкновенно он стоит, бывало, у телефона и под мою диктовку передает заказ в аптеку, особенно при этом как-то отчеканивая латинские названия. Заставлял провизора повторить и прибавлял в конце: (для автора) д-р Чехов.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 2 августа 1893 г.:
Нехорошо быть врачом. И страшно, и скучно, и противно. Молодой фабрикант женился, а через неделю зовет меня «непременно сию минуту, пожалуйста»: у него <…>, а у красавицы молодой <…>. Старик фабрикант 75 лет женится и потом жалуется, что у него «ядрышки» болят оттого, что «понатужил себя». Все это противно, должен я Вам сказать. Девочка с червями в ухе, поносы, рвоты, сифилис — тьфу!! Сладкие звуки и поэзия, где вы?
Игнатий Николаевич Потапенко:
А себя он не лечил вовсе. Странно, непостижимо относился он к своему здоровью. Жизнь любил он каждой каплей своей крови и страстно хотел жить, а о здоровье своем почти не заботился. <…> И это равнодушие к своему здоровью меня поражало. Он и бронхита своего почти не лечил и не остерегался.
Вообще по отношению к болезням он проявлял какое-то ложное мужество. Он как будто стыдился слишком много заниматься ими, считал это малодушием. <…>
Я, например, никогда не слышал от него, чтобы он советовался с каким-нибудь профессором о своем здоровье.
Исаак Наумович Альтшуллер:
Было два верных способа сделать неприятность Чехову и заставить его съежиться: это — коснуться поподробнее его здоровья или его текущих литературных работ.
Михаил Павлович Чехов:
Первое кровохарканье случилось с ним еще в 1884 году в Московской судебной палате, когда он вел для «Петербургской газеты» записки по известному Рыковскому процессу. <…>
Особенно сильно кашлял брат Антон, когда мы жили на Кудринской-Садовой.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва. 14 октября 1888 г.:
Впервые я заметил его у себя 3 года тому назад в Окружном суде: продолжалось оно дня 3–4 и произвело немалый переполох в моей душе и в моей квартире. Оно было обильно. Кровь текла из правого легкого. После этого я раза два в год замечал у себя кровь, то обильно текущую, т. е. густо красящую каждый плевок, то не обильно… Третьего дня или днем раньше — не помню, я заметил у себя кровь, была она и вчера, сегодня ее уже нет. Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я кашляю. Но все это пугает меня только тогда, когда я вижу кровь: в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве. Когда же нет крови, я не волнуюсь и не угрожаю русской литературе «еще одной потерей». Дело в том, что чахотка или иное серьезное легочное страдание узнаются только по совокупности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из легких не серьезно; кровь льется иногда из легких целый день, она хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончается — и это чаще всего. Так и знайте на всякий случай: если у кого-нибудь, заведомо не чахоточного, вдруг пойдет ртом кровь, то ужасаться не нужно. Женщина может потерять безнаказанно половину своей крови, а мужчина немножко менее половины. Если бы то кровотечение, какое у меня случилось в Окружном суде, было симптомом начинающейся чахотки, то я давно уже был бы на том свете: вот моя логика.
Михаил Павлович Чехов:
Усилившийся геморрой не давал ему покоя, мешал ему заниматься, наводил на него хандру и мрачные мысли и делал em раздражительным из-за пустяков. А тут еще стал донимать его и кашель. В особенности он беспокоил его по утрам. Прислушиваясь к этому кашлю из столовой, мать, Евгения Яковлевна, вздыхала и поглядывала на образ.
— Антоша опять пробухал всю ночь, — говорила она с тоской.
Но Антон Павлович даже и вида не подавал, что ему плохо. Он боялся нас смутить, а может быть, и сам не подозревал опасности или же старался себя обмануть. Во всяком случае, он писал Суворину, что будет пить хину и принимать любые порошки, но выслушать себя какому-нибудь врачу не позволит. Я сам однажды видел мокроту писателя, окрашенную кровью. Когда я спросил у него, что с ним, то он смутился, испугался своей оплошности, быстро смыл мокроту и сказал:
— Это так, пустяки… Не надо говорить Маше и матери.
Ко всему этому присоединилась еще мучительная боль в левом виске, от которой происходило надоедливое мелькание в глазу (скотома). Но все эти болезни овладевали им приступами. Пройдут — и нет. И снова наш Антон Павлович весел, работает — и о болезнях нет и помина.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 26 апреля 1893 г.:
Ну, буду писать прежде всего о своей особе. Начну с того, что я болен. Болезнь гнусная, подлая. Не сифилис, но хуже — геморрой <…> боль, зуд, напряжение, ни сидеть, ни ходить, а во всем теле такое раздражение, что хоть в петлю полезай. Мне кажется, что меня не хотят понять, что все глупы и несправедливы, я злюсь, говорю глупости; думаю, что мои домашние легко вздохнут, когда я уеду. Вот какая штука-с! Болезнь мою нельзя объяснить ни сидячею жизнью, ибо я ленив был и есмь, ни моим развратным поведением, ни наследственностью. У меня когда-то было воспаление брюшины; надо думать, что просвет кишки у меня уменьшился от воспаления и где-нибудь перетяжка сдавила сосуд. Резюме: надо делать операцию.
Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Мелихово, 29 августа 1895 г.:
Я не совсем здоров. 8 августа я был у Л. Н. Толстого в Ясной Поляне и, вероятно, простудился у него или на обратном пути; 9-го авг<уста> у меня заболели волосы и кора правой половины головы, затем боль шла все crescendo, и 15–16-го у меня начались сильные невралгические боли в правом глазу и в правом виске. Поехал я в Серпухов, вырвал зуб, принял чертову пропасть антипирина, фенацетина, хины и проч. и проч. — и ничего не помогло. Только после 20-го боль стала сдаваться, и вот я уже могу писать и чувствую только боль в коре головы и в волосах, когда до них дотрагиваешься. Такое свинство.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 26 июня 1896 г.:
Был в Москве у глазного врача. Один глаз у меня дальнозоркий, другой близорукий. Правый в прошлом году едва не погиб; была невралгия, осложненная сыпью на роговице, и теперь остался легкий парез аккомодации и боль. Получил приказ лечиться электричеством, мышьяком и морем. Привез кучу очков и лупу для упражнения левого глаза, который не умеет читать. Совсем калека!
Антон Павлович Чехов. Из письма Н. М. Линтваревой. Мелихово, 2 мая 1897 г.:
У меня гостит в настоящее время глазной врач со своими стеклами. Вот уже два месяца, как он подбирает для меня очки. У меня так называемый астигматизм — благодаря которому у меня часто бывает мигрень, и кроме того, еще правый глаз близорукий, а левый дальнозоркий.
Исаак Наумович Альтшуллер:
В самое первое время нашего знакомства Чехов про болезнь свою не говорил. В конце ноября 1898 года рано утром мне принесли от него записку, в которой он просил зайти, захватив с собой «стетоскопчик и ларингоскопчик», так как у него кровохарканье, — и я действительно застал его с порядочным кровотечением. Ларингоскоп тут был ни при чем, потому что не могло быть никакого сомнения, что это настоящее легочное кровотечение. Когда через несколько дней я мог его детально исследовать, то я был поражен найденным. В этот первый наш медицинский разговор Чехов начал летосчисление с года поездки на Сахалин (1890). когда у него в дороге появилось будто бы первое кровохарканье, но впоследствии выяснилось, что оно было уже в 1884 году и потом довольно нередко повторялось. И с студенческих лет он много кашлял, весною и осенью плохо себя чувствовал и нередко лихорадил, но объяснял это инфлуэнцой, никогда не лечился, не давал себя выслушивать, чтобы «чего-нибудь там не нашли». Объяснял кровохарканье горлом, а кашель — простой простудой, хотя, по его собственным словам, временами превращался в стрекозиные мощи. <…> И даже, несмотря на кровохаркания, единственный симптом, производивший на него впечатление, так как «в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве», и даже после смерти брата Николая от скоротечной чахотки в 1889 году он еще заявляет, что «ни за что выслушивать себя не позволит», и только хлынувшая весной 1897 года в необычно большом количестве кровь и вмешательство друзей заставили его лечь в клинику профессора Остроумова. С того времени, очевидно, процесс неуклонно прогрессировал. И я при первом исследовании уже нашел распространенное поражение в обоих легких, особенно в правом, с несколькими кавернами, следы плевритов, значительно ослабленную, перерожденную сердечную мышцу и отвратительный кишечник, мешавший поддерживать должное питание. Мои тогдашние попытки убедить Чехова в необходимости серьезно лечиться не привели ни к чему. Он упорно заявлял, что лечиться, заботиться о здоровье — внушает ему отвращение. И ничто не должно было напоминать о болезни, и никто не должен был ее замечать. Поэтому и выработал он такую манеру говорить, не повышая голоса, медленно, монотонно, останавливаясь при чувстве раздражения гортани, чтобы удержать кашель, а если уже приходилось кашлять, то мокрота отплевывалась в маленький, заранее приготовленный бумажный фунтик, тут же где-нибудь лежавший за книгами на столе и отправляемый потом в камин. Только с дипломатическими подходами, как будто невзначай или пользуясь случайными поводами, удавалось его послушать и заставить сделать то или иное. Только с 1901 года он перешел на положение настоящего пациента и сам уж часто предлагал: «Давайте послушаемтесь». Но и тут заставить его лечь, вообще заняться лечением, главным образом и прежде всего, было нельзя. И не только с посторонними он не любил говорить о своей болезни, но и от своих домашних скрывал свои немощи, никогда не жаловался; на вопрос: «как себя чувствуешь?» — отвечал: «сейчас хорошо, почти здоров, только вот кашель», — или «голова болит», или что нибудь в этом роде. К несчастью, процесс уже находился в той стадии, когда на выздоровление не могло быть никакой надежды, а можно было только стремиться к замедлению темпа болезни или к временному улучшению состояния больного. <…> Зимы 1901–1902, 1902–1903 годов он проводит в Ялте и почти все время очень плохо себя чувствует <…>.
К концу этого периода он очень изменился и внешне. Цвет лица приобрел сероватый оттенок, губы стали бескровны, он еще больше похудел и заметно поседел. Деятельность сердца все ухудшалась, процесс в легких все расползался. В соответствии с этим стала все резче проявляться одышка, появились симптомы и туберкулезного поражения кишок.
Александр Николаевич Тихонов:
Чтобы не оставлять Чехова одного в пустом доме, я спал теперь в соседней с ним комнате. В доме было душно, пахло масляной краской, пищали комары. Окна нельзя было открыть — боялись воров. Я беспокоился о Чехове. Сквозь тонкую перегородку мне был явственно слышен его кашель, раздававшийся эхом в пустом темном доме. Так длительно и напряженно он никогда еще не кашлял. Несколько раз он вставал с кровати, — мне было слышно, как гудели пружины матраца, — ходил по комнате, что-то пил из стакана, снова ложился, кашлял и снова вставал… Под конец я все-таки уснул.
Меня разбудило ощущение близкой опасности. Я открыл глаза.
Комната была полна белым ослепительным сиянием, которое мгновенно исчезло, чтобы через секунду вновь появиться. Вокруг дома свирепствовала буря. <…>
И вдруг сквозь грохот разрушавшегося неба я услышал протяжный, мычащий стон… Ухо, приложенное к стене, за которой был Чехов, подтвердило мою догадку… Стон повторился — мучительный, почти нечеловеческий, оборвавшийся не то рвотой, не то рыданьем. Мне показалось, что Чехов умирает и что если он умрет, то это по моей вине. Себя не помня, как был, в одной рубашке и босиком, я бросился через столовую к комнате Чехова. У дверей я еще раз прислушался, стуча зубами.
Как это часто бывает в минуты ее наивысшего напряжения, гроза вдруг на мгновение остановилась. В доме стало тихо и страшно… И в этой тишине явственно были слышны сдавленные стоны, кашель и какое-то бульканье.
Я распахнул дверь и шепотом окликнул Чехова:
— Антон Павлович!
На тумбочке у кровати догорала оплывшая свеча. Чехов лежал на боку, среди сбитых простынь, судорожно скорчившись и вытянув за край кровати длинную с кадыком шею. Все его тело содрогалось от кашля… И от каждого толчка из его широко открытого рта в синюю эмалированную плевательницу, как жидкость из опрокинутой вертикально бутылки, выхаркивалась кровь…
За шумом начавшейся опять грозы Чехов меня не заметил. Я еще раз назвал его по имени. Чехов отвалился навзничь, на подушки и, обтирая платком окровавленные усы и бороду, медленно в темноте нащупывал меня взглядом. И тут я в желтом стеариновом свете огарка впервые увидел его глаза без пенсне. Они были большие и беспомощные, как у ребенка, с желтоватыми от желчи белками, подернутые влагой слез… Он тихо, с трудом проговорил:
— Я мешаю… вам спать… простите… голубчик.
Ослепительный взмах за окном, и сейчас же за ним страшный удар по железной крыше заглушил его слова.
Я видел только, как под слипшимися от крови усами беззвучно шевелились его губы…
Максим Горький:
Болезнь иногда вызывала у него настроение ипохондрика и даже мизантропа. В такие дни он бывал капризен в суждениях своих и тяжел в отношении к людям.
Однажды, лежа на диване, сухо покашливая, играя термометром, он сказал:
— Жить для того, чтоб умереть, вообще не забавно, но жить, зная, что умрешь преждевременно, — уж совсем глупо…
Исаак Наумович Альтшуллер:
Весною 1903 года, с благословения известного московского клинициста проф. Остроумова, принимается решение зиму проводить в Москве. Но осенью 1903 года он не перестает лихорадить, один плеврит следует за другим, трудно поддающиеся лечению расстройства кишечника. Он уже не скрывает своего плохого самочувствия. А Художественный театр, увлеченный своими задачами, связанный планом, торопит скорейшей присылкой «Вишневого сада». Все чаще я заставал Чехова в кресле или на диване, уже без книжек и газет в руках, и он впервые не избегал говорить о своей работе, а жаловался, как трудно ему дописывать и переписывать пьесу, — он мог делать это только урывками. В октябре я в последний раз попытался задержать его, сказал ему почти всю правду, умолял не губить себя, не ездить в Москву, что это безумие. Он об этом написал в Москву, но к декабрю все-таки уехал.
Дальнейшее известно. Повторяю — то, что случилось при сложившихся обстоятельствах, было неизбежно. <…>
Ольга Леонардовна мне потом с возмущением рассказывала, как в Берлине в «Савой-отель» к нему приехал приглашенный известный клиницист проф. Эвальд. Внимательно осмотрев больного, он развел руками и, ничего не сказав, вышел. Это, конечно, было жестоко, но развел он руками, наверное, от недоумения, зачем и куда такого больного везут.
Исаак Наумович Альтшуллер:
Был ли Чехов верующим?
Он сам, если судить по его письмам, считал себя атеистом и говорил о том, что веру потерял и вообще не верит в интеллигентскую веру. Еще недавно человек, хорошо его знавший, рассказывал мне, как раз, во время рыбной ловли, услышав церковный благовест, Чехов обратился к нему со словами: «Вот любовь к этому звону — все, что осталось еще у меня от моей веры».
Я только в самом начале слышал от него замечания в этом роде. Но я помню и такой случай. Как-то пришлось к разговору, я рассказал ему о слышанном много в публичной лекции одного профессора про четвертое измерение и спросил его: верит ли он в четвертое измерение. Он ничего не ответил. Через несколько дней совершенно неожиданно он вдруг говорит: «А знаете, четвертое измерение-то, может, окажется и существует, и какая-нибудь загробная жизнь…» Он носил крестик на шее. Это, конечно, не всегда должно свидетельствовать о вере, но еще меньше ведь об отсутствии ее. Еще в 1897 году он в своем таком скудном, всего с несколькими записями, и то не за каждый год, дневнике отметил: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его, и потому он обыкновенно не знает ничего или очень мало». Мне почему-то кажется, что Чехов, особенно последние годы, не переставал с трудом продвигаться по этому полю, и никто не знает, на каком пункте застала его смерть.
Иван Алексеевич Бунин:
Много раз старательно твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме — сущий вздор:
— Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два четыре, докажу вам, что бессмертие — вздор.
Но потом несколько раз еще тверже говорил противоположное:
— Ни в коем случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бессмертие — факт. Вот погодите, я докажу вам это…
Михаил Осипович Меньшиков:
Религии Чехов не любил касаться. Только один раз в Ялте, на берегу моря, у нас как-то завязался разговор о Боге и быстро оборвался. «Я не знаю, — сказал Чехов, — что такое вечность, бесконечность, я себе об этом ничего не представляю, ровно ничего. Жизнь за гробом для меня что-то застывшее, холодное, немое… Ничего не знаю». Трезвая и честная душа его боялась бреда, боялась внушений, противоречащих опыту, боялась того «раздражения пленной мысли», которые многие принимают за голос свыше. Но той поэзии, которая сопровождает веру, Чехов не был чужд. Он с теплым чувством вспоминал об обычае в их семье, начиная с 1 сентября, читать ежедневно по вечерам «Жития святых», и во многих рассказах эта детская начитанность Чехова очень заметна. Звон монастырского колокола на заре вечерней, искры солнца на далеких крестах, умиление бедной человеческой молитвы, тихие восторги сердца и предание себя Высшей Воле — все это было понятно Чехову и, может быть, не так уж чуждо.
Зинаида Григорьевна Морозова:
Дело было к вечеру, окна выходили на запад, был чудесный закат. В Замоскворечьи зазвонили к вечерне.
— Люблю церковный звон. Это все, что у меня осталось от религии — не могу равнодушно слышать звон. Я вспоминаю свое детство, когда я с нянькой ходил к вечерне и заутрени.
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
28 июня 1904. В другой раз Михайловский и Чехов проезжали зимой мимо Исаакиевского собора; колонны были покрыты инеем, и Чехов сказал, что в таком виде храм особенно прекрасен…
Мария Тимофеевна Дроздова:
Антон Павлович относился ко всему растущему с радостным любопытством.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
У всех Чеховых есть одно свойство: их, как говорится, «слушаются» растения и цветы — «хоть палку воткни, вырастет», — говорил А.П. Он сам был страстный садовод и говорил, так же как Чайковский, что мечта его жизни, «когда он не сможет больше писать», — заниматься садом.
Александра Александровна Хотяинцева:
Он очень любил цветы. В Мелихове он разводил розы, гордился ими. Гостьям-дачницам из соседнего имения (Васькина) он сам нарезал букеты. Но срезал «спелые» цветы, те, которые нужно было срезать по правилам садоводства, и «чеховские» розы иногда начинали осыпаться дорогой, к большому огорчению дачниц, особенно одной, поклонницы Чехова, которую Антон Павлович прозвал «Аделаидой». <…>
Тут же около роз находился огород с любимыми «красненькими» (помидоры) и «синенькими» (баклажаны)[4] и другими овощами.
— Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
Он, между прочим, особенно любил цветущие яблони и вишни, и в своей пьесе «Вишневый сад» больше всего ценил ее название. Цветение фруктовых деревьев вызывало в нем какие-то радостные ассоциации — может быть, сады его детства в южном городке, но когда он смотрел на бело-розовые яблони, у него были ласковые и счастливые глаза.
Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
С помощью сестры, Марии Павловны, Антон Павлович сам рисует план сада (в Ялте. — Сост.), намечает, где будет какое дерево, где скамеечка, выписывает со всех концов России деревья, кустарники, фруктовые деревья, устраивает груши и яблони шпалерами, и результатом были действительно великолепные персики, абрикосы, черешни, яблоки и груши. С большой любовью растил он березку, напоминавшую ему нашу северную природу, ухаживал за штамбовыми розами и гордился ими, за посаженным эвкалиптом около его любимой скамеечки, который, однако, недолго жил, так же как березка: налетела буря, ветер сломал хрупкое белое деревце, которое, конечно, не могло быть крепким и выносливым в чуждой ему почве. Аллея акаций выросла невероятно быстро, длинные и гибкие, они при малейшем ветре как-то задумчиво колебались, наклонялись, вытягивались, и было что-то фантастическое в этих движениях, беспокойное и тоскливое… На них-то всегда глядел Антон Павлович из большого итальянского окна своего кабинета. Были и японские деревца, развесистая слива с красными листьями, крупнейших размеров смородина, были и виноград, и миндаль, и пирамидальный тополь — все это принималось и росло с удивительной быстротой благодаря любовному глазу Антона Павловича. Одна беда — был вечный недостаток в воде, пока наконец Аутку не присоединили к Ялте и не явилась возможность устроить водопровод.
Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ялта, 14 марта 1899 г.:
Вчера и сегодня я сажал на участке деревья и буквально блаженствовал, так хорошо, так тепло и поэтично. Просто один восторг. Я посадил 12 черешен, 4 пирамидальных шелковицы, два миндаля и еще кое-что. Деревья хорошие, скоро дадут плоды. И старые деревья начинают распускаться, груша цветет, миндаль тоже цветет розовыми цветами. Птицы, по дороге на север, ночуют здесь в садах и поутру кричат, например дрозды.
Исаак Наумович Альтшуллер:
Я думаю, что лучшими часами в его жизни были те, когда он в хорошие дни возился в саду, окруженный не отступавшими от него собачками, преемниками славных мелиховских такс Брома Исаевича и Хины Марковны, и танцующим прирученным журавлем. Занимался любимым делом, и никто не мешал думать, как на севере помогала думать удочка.
Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
Вид срезанных или сорванных цветов наводил на него уныние, и когда, случалось, дамы приносили ему цветы, он через несколько минут после их ухода молча выносил их в другую комнату.
Борис Александрович Лазаревский:
Однажды одна ялтинская поклонница Чехова принесла ему много цветов. Антон Павлович залюбовался ими и, обращаясь ко мне, сказал:
— Вот, знаете, кто не любит цветов, детей и собак, тот — или дурак, или злой человек…
Исаак Наумович Альтшуллер:
Чехов любил животных.
Мария Тимофеевна Дроздова:
Антон Павлович любил наблюдать перелет птиц. В перерыве работы подойдет к окну, улыбнется, увидев какого-нибудь щегла, радостно подзовет всех посмотреть. Деревья, небо, птицы были для него радостью.
Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Москва, 10 декабря 1890 г.:
Из Цейлона я привез с собою в Москву зверей, самку и самца <…>. Имя сим зверям — мангус. Это помесь крысы с крокодилом, тигром и обезьяной. Сейчас они сидят в клетке, куда посажены за дурное поведение: они переворачивают чернильницы, стаканы, выгребают из цветочных горшков землю, тормошат дамские прически, вообще ведут себя, как два маленьких черта, очень любопытных, отважных и нежно любящих человека. Мангусов нет нигде в зоологических садах; они редкость. Брем никогда не видел их и описал со слов других под именем «мунго».
Антон Павлович Чехов. Из письма И. Л. Леонтьеву (Щеглову). Москва, 10 декабря 1890 г.:
Ах, ангел мой, если б Вы знали, каких милых зверей привез я с собою из Индии! Это — мангусы, величиною с средних лет котенка, очень веселые и шустрые звери. Качества их: отвага, любопытство и привязанность к человеку. Они выходят на бой с гремучей змеей и всегда побеждают, никого и ничего не боятся; что же касается любопытства, то в комнате нет ни одного узелка и свертка, которого бы они не развернули; встречаясь с кем-нибудь, они прежде всего лезут посмотреть в карманы: что там? Когда остаются одни в комнате, начинают плакать.
Михаил Павлович Чехов:
Оказалось, что, кроме мангуса, брат Антон вез с собой в клетке еще и мангуса-самку, очень дикое и злобное существо, превратившееся вскоре в пальмовую кошку, так как продавший ее ему на Цейлоне индус попросту надул его и продал ее тоже за мангуса.
Александр Иванович Куприн:
Надо заметить, что Антон Павлович очень любил всех животных, за исключением, впрочем, кошек, к которым он питал непреодолимое отвращение. Собаки же пользовались его особым расположением. О покойной Каштанке, о мелиховских таксах Броме и Хине он вспоминал так тепло и в таких выражениях, так вспоминают об умерших друзьях. «Славный народ — собаки!» — говорил он иногда с добродушной улыбкой.
Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину. Мелихово, 16 апреля 1893 г.:
Вчера наконец прибыли таксы, добрейший Николай Александрович. Едучи со станции, они сильно озябли, проголодались и истомились, и радость их по прибытии была необычайна. Они бегали по всем комнатам, ласкались, лаяли на прислугу. Их покормили, и после этого они стали чувствовать себя совсем как дома. Ночью они выгребли из цветочных ящиков землю с посеянными семенами и разнесли из передней калоши по всем комнатам, а утром, когда я прогуливал их по саду, привели в ужас наших собак-дворян, которые отродясь еще не видали таких уродов. Самка симпатичнее кобеля. У кобеля не только задние ноги, но и морда и зад подгуляли. Но у обоих глаза добрые и признательные. Чем и как часто Вы кормили их? Как приучить их отдавать долг природе не в комнатах? и т. д. Таксы очень понравились и составляют злобу дня.
Антон Павлович Чехов. Из письма Н. А. Лейкину Мелихово, 11 августа 1893 г.:
Таксы Бром и Хина здравствуют. Первый ловок и гибок, вежлив и чувствителен, вторая неуклюжа, толста, ленива и лукава. Первый любит птиц, вторая — тычет нос в землю. Оба любят плакать от избытка чувств. Понимают, за что их наказывают. У Брома часто бывает рвота. Влюблен он в дворняжку. Хина же — все еще невинная девушка. Любят гулять по полю и в лесу, но не иначе, как с нами. Драть их приходится почти каждый день: хватают больных за штаны, ссорятся, когда едят, и т. п. Спят у меня в комнате.
Александр Иванович Куприн:
Во дворе (ялтинского дома Чехова. — Сост.) жили: ручной журавль и две собаки. <…> Журавль был важная, степенная птица. К людям он относился вообще недоверчиво, но вел тесную дружбу с Арсением, набожным слугой Антона Павловича. За Арсением он бегал всюду, по двору и по саду, причем уморительно подпрыгивал на ходу и махал растопыренными крыльями, исполняя характерный журавлиный танец, всегда смешивший Антона Павловича.
Одну собаку звали Тузик, а другую — Каштан, в честь прежней, исторической Каштанки, носившей это имя. Ничем, кроме глупости и лености, этот Каштан, впрочем, не отличался. По внешнему виду он был толст, гладок и неуклюж, светло-шоколадного цвета, с бессмысленными желтыми глазами. Вслед за Тузиком он лаял на чужих, но стоило его поманить и почмокать ему, как он тотчас же переворачивался на спину и начинал угодливо извиваться по земле. Антон Павлович легонько отстранял его палкой, когда он лез с нежностями, и говорил с притворной суровостью:
— Уйди же, уйди, дурак… Не приставай.
И прибавлял, обращаясь к собеседнику, с досадой, но со смеющимися глазами:
— Не хотите ли, подарю пса? Вы не поверите, до чего он глуп.
Но однажды случилось, что Каштан, по свойственной ему глупости и неповоротливости, попал под колеса фаэтона, который раздавил ему ногу. Бедный пес прибежал домой на трех лапах, с ужасающим воем. Задняя нога вся была исковеркана, кожа и мясо прорваны почти до кости, лилась кровь. Антон Павлович тотчас же промыл рану теплой водой с сулемой, присыпал ее йодоформом и перевязал марлевым бинтом. И надо было видеть, с какой нежностью, как ловко и осторожно прикасались его большие милые пальцы к ободранной ноге собаки и с какой сострадательной укоризной бранил он и уговаривал визжавшего Каштана:
— Ах ты, глупый, глупый… Ну, как тебя угораздило?.. Да тише ты… легче будет… дурачок…
Исаак Наумович Альтшуллер:
Когда я увидел, с какой заботливостью он ухаживал за раненым Каштаном, как внимательно, по всем правилам хирургического искусства, перевязывал его разодранную лапу и с какими при этом ласковыми словами к нему обращался, я понял, почему такой удивительной вышла у него «Каштанка». И когда он, поведя серьезную войну против мышей, брал из мышеловки осторожно за хвост попавшуюся мышь и спускал ее через низкий забор на кладбищенский участок, то я уверен, что мышь только посмеивалась и, наверное, в ближайшую же ночь перебиралась обратно на дачу к своему врагу.
Александр Иванович Куприн:
Приходится повторить избитое место, но несомненно, что животные и дети инстинктивно тянулись к Чехову. Иногда приходила к А.П. одна больная барышня, приводившая с собою девочку лет трех-четырех, сиротку, которую она взяла на воспитание. Между крошечным ребенком и пожилым, грустным и больным человеком, знаменитым писателем, установилась какая-то особенная, серьезная и доверчивая дружба. Подолгу сидели они рядом на скамейке, на веранде; А.П. внимательно и сосредоточенно слушал, а она без умолку лепетала ему свои детские смешные слова и путалась ручонками в его бороде.
Мария Тимофеевна Дроздова:
У меня часто спрашивают: почему в письмах Антона Павловича Чехова упоминается о передаче мне почтовых марок, вложенных в письма Марии Павловне. Это собирание Антоном Павловичем марок для меня началось по следующему случаю. Как-то на каникулы я ездила домой на юг и возвращалась обратно в Москву. Провожая меня на станцию железной дороги, мой одиннадцатилетний братишка, ученик 2-го класса гимназии, прощаясь, сунул мне в карман осеннего пальто что-то аккуратно завернутое в белую бумагу с просьбой передать эту вещь Антону Павловичу. Проезжая мимо станции Лопасня, я поспешила сойти и на несколько дней заехала в Мелихово к Чеховым. Только за ужином я вспомнила о подарке моего брата и передала его Антону Павловичу. Чехов развернул пакетик — там оказался небольшой журнальчик, размером в небольшую детскую книжку. Что там было написано, я уже не помню, но все было очень тщательно, с любовью сделано, подражая настоящему журналу, со всеми его отделами. Видно было, как сильно хотелось маленькому автору сделать приятное Антону Павловичу. Антон Павлович сейчас же послал ему свой рассказ «Каштанка» со своей надписью. Как-то в феврале 1898 года, когда я гостила в Мелихове, пришли от Антона Павловича из Ниццы, где он был в то время, две посылки: одна Марии Павловне и другая на мое имя — посылочка величиной с кубический вершок, тщательно упакованная, зашитая. В посылочке, которая всех нас рассмешила своими игрушечными размерами, оказались почтовые марки со всех концов мира, откуда Антон Павлович получал письма. Все это предназначалось моему братишке.
Борис Александрович Лазаревский:
Чехов относился к детям не как к «маленьким дурачкам» и говорил с ними не как с существами, созданными для забавы взрослых, а как с людьми, у которых на все своя оригинальная точка зрения. Антон Павлович с любовью рассказывал мне об одном мальчике:
— Сидит он за столом, выводит букву за буквой и сопит…
Чехов прошелся взад и вперед по кабинету, посмотрел в окно и добавил:
— И уши у него торчат, — вот так…
Алексей Алексеевич Долженко:
На самом краю города (Таганрога. — Сост.) находилось кладбище, за которым начиналась степь. Здесь на земле можно было наблюдать много круглых отверстий. Это норы тарантулов. Для чего это нам было нужно, я теперь припомнить не могу, но тогда ловле тарантулов мы отдавали много энергии. Главным инициатором ловли как всегда был Антон, выдумавший для этой цели специальный способ. Все мы имели при себе аптечные баночки, наполненные деревянным маслом, и специальные удочки, состоящие из небольшой палочки, к которой была привязана довольно длинная нитка, а на конце нитки был прикреплен шарик из воска. Размер шарика был такой, чтобы он мог свободно пройти в нору тарантула.
Самая ловля заключалась в следующем: баночки с маслом ставились около норы. В отверстие опускался шарик из воска. Как только шарик доходил до дна, тарантул, разоренный появлением непрошеного гостя, с яростью цеплялся лапами в воск и тянул шарик на себя, вызывая подергивание, державший в руке удочку тотчас же вынимал шарик с вцепившимся в него тарантулом и сразу опускал его в масло.
В масле, вследствие отсутствия воздуха, тарантул сразу погибал. Большое количество наловленных тарантулов почему-то считалось у нас особенной доблестью.
Владимир Германович Тан-Богораз (1865–1936). писатель, поэт, этнограф, лингвист, соученик А. П. Чехова по таганрогской гимназии:
За Чеховским домом (в Таганроге. — Сост.) прежде находился небольшой пустырь, который в то время назывался «имение куриного царя». На краю этого пустыря ютился старик, разводивший кур. Пустырь зарос бурьяном и дикой коноплей. На этом пустыре Чехов с братьями ловил щеглов силком «на припаду». Ловля щеглов на припаду — это южный степной спорт. Чехов увлекался им, даже будучи студентом.
Алексей Алексеевич Долженко:
Будучи уже гимназистом, Антон Чехов очень любил ловить рыбу. На ужение мы ходили в Таганрогскую гавань. Обычно было нас четверо: Чеховы — Антон. Николай, Иван и я. Ловили мы преимущественно бычков. Антон умел добиваться удачной ловли. Он изобрел специальные поплавки, изображающие человека, у которого руки поднимались и опускались во время ловли рыбы. Это указывало, какого размера рыба попала на крючок. Если человек в воде по пояс, то, значит, попалась небольшая рыбка, если по плечи — то средняя, если с головой и руки подняты вверх, то, значит, крупная рыба, и ее нужно вынимать умеючи. В таком случае Антон не доверял нам и вынимал сам. Поплавки он делал из особого дерева, похожего на пробку, которое брал у местных рыбаков. Отправляясь на рыбную ловлю, мы брали с собой сковородку и все необходимое для стряпни, а иногда Антон захватывал свое любимое сантуринское вино. Такая обстановка рыбной ловли особенно нам нравилась.
Иван Алексеевич Белоусов (1863–1930), поэт, мемуарист, член литературного кружка «Среда»:
Антон Павлович Чехов любил рыбную ловлю не так, как другие, а по-своему: он не был похож на тех рыболовов-охотников, цель которых состояла в том, чтобы как можно больше и крупнее наловить рыбы. — он любил просто на солнышке посидеть с удочкой на берегу, отдохнуть, помечтать, а может быть, в тишине обдумать план какой-нибудь литературной работы, — а какая рыба ему попадется на крючок — ему было все равно; за большим он не гнался, а довольствовался окуньками, голавликами, пескарями; последних он особенно любил, и однажды учил меня, как надо поджаривать пескарей:
— Знаете, если их смазать яйцом да обвалять в сухарях и поджарить так, чтобы корочка хрустела, — это будет великолепная закуска. <…>
Куда бы ни приезжал Антон Павлович, его прежде всего интересовала вода — река, пруды, озера, где бы водилась рыба.
Александр Николаевич Тихонов:
С утра до вечера мы сидели под глинистым откосом, у темного омута, и с увлечением ловили окуней, иногда попадались и щуки. <…>
— Чудесное занятие! — говорил Чехов, поплевывая на червяка. — Вроде тихого помешательства. И самому приятно, и для других не опасно. А главное — думать не надо… Хорошо!
Николай Дмитриевич Телешов:
В Аутке, где он был уже серьезно больным и где среди красот южной природы, среди вечнозеленых кипарисов и цветущих персиков, любил помечтать о московском сентябрьском дождичке, о березах и ветлах, об илистом пруде с карасями, о том, как хорошо обдумывать свои повести и пьесы, глядя на поплавок и держа в руке удочку.
Иван Алексеевич Белоусов:
Он не раз говорил мне: «Я думаю, что многие лучшие произведения русской литературы задуманы за рыбной ловлей».
Михаил Павлович Чехов:
Большой любитель собирать грибы, Антон Павлович каждое угро обходил свои собственные места (в Мелихове. — Сост.) и возвращался домой с горстями белых грибов и рыжиков. За ним всегда важно следовали его собаки Хина и Бром.
Мария Тимофеевна Дроздова:
Вся усадьба замыкалась большой лужайкой, обсаженной старыми плакучими березами, под которыми водились белые грибы, а дальше вместо забора были еще посадки молодых елей, где в изобилии водились рыжики. Антон Павлович очень любил собирать рано по утрам грибы.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, в апреля 1892 г.:
У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежа. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ложу…» Я говорю: не могу. Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить.
А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым, влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать.
Антон Павлович Чехов. Из письма М. Горькому. Мелихово, 9 мая 1899 г.:
Охоту с ружьем когда-то любил, теперь же равнодушен к ней.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Читал много, но не запойно, и почти только беллетристику.
Михаил Павлович Чехов:
Антон Павлович питал любовь к книгам. Кропотливо, изо дня в день он собирал всевозможные книги, привозил с собою целые ящики из столицы, и в Мелихове у него составилась большая библиотека. В 1896 году он пожертвовал ее родному городу Таганрогу для общественной библиотеки.
Александр Семенович Лазарев:
Несмотря на наружную сдержанность, в характере Чехова было много азарта, страсти, увлечения тем делом, за которое он брался. С увлечением он ухаживал за своими цветами в Мелихове, с увлечением играл в крокет в Бабкине — помню, иногда партия затягивалась, на землю опускались густые сумерки, но Чехов не хотел бросать игры, и мы с Киселевым кончали партию, подставляя зажженные спички к невидимым шарам.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
В воспоминаниях о Мелихове хранятся очень оживленные дни и вечера, с непрерывными шутками, пением, художественными эскизами и прогулками. А когда такие развлечения исчерпывались, играли в лото. Лото Чехов любил, а в последние годы заменил его пасьянсом. В среде близких есть даже пасьянс, так называемый чеховский. <…> Во время лото, конечно, сыпались непрерывные шутки. В лото играли все: вся семья и гости.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Монте-Карло производило на него удручающее впечатление, но было бы неправдой сказать, что он остался недоступен его отраве. Может быть, отчасти я заразил его своей уверенностью (тогда была у меня такая), что есть в игре этой какой-то простой секрет, который надо только разгадать — и тогда… Ну, тогда, конечно, выступала главная мечта писателя: работать свободно и никогда не думать о гонораре, о заработке, не связывать литературную работу с вопросом о средствах к жизни. Чехов мечтал об этом не меньше, чем я и всякий другой.
И вот он — трезвый, рассудительный, осторожный — поддался искушению. Мы накупили целую гору бюллетеней, даже маленькую рулетку, и по целым часам сидели с карандашами в руках над бумагой, которую исписывали цифрами. Мы разрабатывали систему, мы искали секрет. Однажды мы его нашли и поехали в Монте-Карло с точно определенным планом. Игра была маленькая, осторожная, и тем не менее, окончив ее, мы недосчитались пары сотен франков. Опять бюллетени, снова карандаши и цифры. Подходили к делу с другой стороны, вновь ехали в Монте-Карло и пробовали. Одно время казалось, что мы нащупали верный путь. Выиграли раз, другой. Но на третий — неблагоприятное стечение обстоятельств, — и все полетело вверх дном. В то время я, конечно, не занимался наблюдениями над ним. Я сам гораздо больше, чем он, мог бы быть объектом наблюдения; но когда припоминал все это, то как будто не узнавал обычно спокойного, сдержанного, рассудительного, уравновешенного Антона Павловича.
Кто из знавших его поверит, что в нем жил азарт? А между тем он углублялся в цифры, старался проникнуть в сущность этих странных комбинаций, разгадать их тайну. Мы спорили, каждый предлагал свою систему и защищал ее. У него являлись остроумные мысли в этой области, и главное — что волнение его было чисто спортивное, так как он проигрывал, в сущности, пустяки. Но, однако же, в этом не было ничего трезвого. Поверить даже на минуту, что в случайных комбинациях номеров, цветов и всяких других шансов могут быть отысканы какие-то законы, — для этого, конечно, нужна была известная доля безумия, которое владеет игроками, делает их слепыми и приводит к гибели.
И вот он, как казалось, поставивший своей задачей трезвость, разумное отношение к жизни, человек несомненно сильной воли, в течение десяти дней верил в это, то есть допускал для себя капельку безумия. <…>
Дней десять длилось его увлечение рулеткой. Он перестал принимать во внимание мои мнения и сам разрабатывал какие-то способы. Иногда он на мой зов поехать в Монте-Карло отвечал отказом. Я ехал один, но, смотришь, через час он появлялся, несколько как будто сконфуженный, становился у одного из столов и долго присматривался, наблюдал, видимо проверяя свою мысль, а потом садился и, осторожно вынимая из кармана золотые, ставил их как-то по-новому.
Кажется, что в результате всех этих попыток был у него небольшой выигрыш. Это и есть тот опасный момент, когда игрок слепнет и с головой зарывается в игру. А у него вышло иначе. Однажды он определенно и твердо заявил, что с рулеткой покончено: и действительно, после этого ни разу больше не поехал туда. Взяли силу его обычные качества — благоразумие, осторожность, уравновешенность, а главное — ему стало стыдно увлекаться и отдавать силы таким пустякам.
Мария Тимофеевна Дроздова:
Чехов сам любил путешествовать и не раз уговаривал меня поехать в те места, которые особенно чем-нибудь его поразили. — например, в Бермамыт на Северном Кавказе — и обязательно с вершины горы увидеть восход солнца. Еще он просил меня съездить на Соловецкие острова по Северной Двине и Белому морю.
Алексей Сергеевич Суворин:
И в Петербурге, и в Москве он любил до странности посещать кладбища, читать надписи на памятниках или молча ходить среди могил. <…> Кладбища за границей его везде интересовали.
Антон Павлович Чехов. Из письма Н. М. Линтваревой. Генуя, 1 (13) октября 1894 г.: <…> Милан. Здесь я осматривал так называемую крематорию, где сожигают покойников, и собор. Собор так красив, что даже страшно. Было жарко. Пейзажи в Ломбардии изумительные, — пожалуй, как нигде в свете.
Теперь я в Генуе. Тут тьма кораблей и знаменитое кладбище, богатое статуями. Статуй, в самом деле, очень много. Изображены в натуральную величину и во весь рост не только покойники, но даже и их неутешные вдовы, тещи и дети. Есть статуя одной старушки-помещицы, которая держит в руке два сдобных хохлацких бублика.
Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:
15 мая 1900. Ездили на кладбище. В Девичьем монастыре могила его отца. Долго искали. Наконец, я нашел. Потом поехали в Донской, потом в Данилов, где могила Гоголя. Видели, что на камне чьи-то нацарапанные надписи, точно мухи напакостили. Любят люди пакостить своими именами.
Григорий Иванович Россолимо. Из дневника:
16 декабря 1903. Хоронили Алтухова, еще один товарищ-однокурсник доработался. <…> Мы долго ждали у входа на кладбище, так как гроб несли на руках. Сильна, однако, меланхоличная нотка у Чехова. Он любит, как говорит, кладбище, особенно зимой, как сегодня, когда могил почти не видно из-под глубокого пушистого снега.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
Нарочитой красоты, красивости он не терпел, не любил ничего пафосного — и свои переживания, и своих героев целомудренно оберегал от красивых выражений, пафоса и художественных поз. В этом он, может быть, даже доходил до крайности, это заставляло его не воспринимать трагедии: между прочим, он никогда не чувствовал М. Н. Ермоловой <…>.
Пафос и романтизм Чехов признавал и отдавался их очарованию только в музыке. Тут границ и запретов не было. Он возил меня к соседям по имению, родственникам поэта Фета, только затем, чтобы послушать Бетховена: хозяйка дома превосходно играла.
И когда он слушал Лунную сонату, лицо его было серьезно и прекрасно. Он любил Чайковского, любил некоторые романсы Глинки, например, «Не искушай меня без нужды», — и очень любил писать, когда за стеной играли или пели. «Серенада» Брага, которую пела Лика под аккомпанемент рояля и скрипки, нашла отражение в его «Черном монахе»…
Александра Александровна Хотяинцева:
Чехов говорил, что «Кармен» самая любимая его опера. Цирк он тоже очень любил.
Ольга Леонардовна Книппер-Чехова:
Он очень любил фокусников, клоунов. Помню, мы с ним как-то в Ялте долго стояли и не могли оторваться от всевозможных фокусов, которые проделывали дрессированные блохи.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Из всех городских учреждений Чехов был неизменным почитателем только одного учреждения — русской бани, где любил попариться по-русски и после бани попить чайку и покалякать с приятелем.
Иван Павлович Чехов (1861–1922). брат А. П. Чехова, педагог:
Театром Антон Павлович увлекался с самого раннего детства.
Первое, что он видел, была оперетка «Прекрасная Елена». Ходили мы в театр обыкновенно вдвоем. Билеты брали на галерку. Места в Таганрогском театре были не нумерованные, и мы с Антоном Павловичем приходили часа за два до начала представления, чтобы захватить первые места. В коридорах и на лестнице в это время бывало еще темно. Мы пробирались потихоньку наверх. Как сейчас помню последнюю лестницу, узкую, деревянную, какие бывают при входе на чердак, а в конце ее — двери на галерею, у которых мы, сидя на ступеньках, терпеливо ждали, когда нас наконец впустят. Понемногу набиралась публика. Наконец гремел замок, дверь распахивалась, и мы с Антоном Павловичем неслись со всех ног, чтобы захватить места в первом ряду. За нами с криками гналась нетерпеливая толпа, и едва мы успевали занять места, как тотчас же остальная публика наваливалась на нас и самым жестоким образом прижимала к барьеру.
До начала все же еще было далеко. Весь театр был совершенно пуст и неосвещен. На всю громадную черную яму горел только один газовый рожок. И, помню, нестерпимо пахло газом. Задним рядам было трудно стоять без опоры, и они обыкновенно устраивались локтями на наших спинах и плечах. Кроме того, все зрители грызли подсолнухи. Бывало так тесно, что весь вечер так и не удавалось снять шуб.
Но, несмотря на все эти неудобства, в антрактах мы не покидали своих мест, зная, что их тотчас же займут другие.
Андрей Дмитриевич Дросси, гимназический товарищ Чехова:
Посещение театра учащимися тогда строго преследовалось. Допускалось хождение в театр только с родителями и то с особого каждый раз разрешения гимназического начальства. На галерею же вход был безусловно воспрещен, но мы ухищрялись всякими способами проникать туда чуть ли не каждое представление, прекрасно зная, что надзиратель гимназии непременно заглянет на галерею, как это бывало всякий раз.
Чтобы не быть узнанными, мы с Антоном Павловичем прибегали нередко к гримировке. Странно было видеть молодые лица с привязанными бородами или бакенбардами, в синих очках, в отцовских пиджаках, восседающих на скамьях галереи.
Иван Павлович Чехов:
Когда мы шли в театр, мы не знали, что там будут играть. — мы не имели понятия о том, что такое драма, опера или оперетка, — нам все было одинаково интересно. <…>
Идя из театра, мы всю дорогу, не замечая ни погоды, ни неудобной мостовой, шли по улице и оживленно вспоминали, что делалось в театре.
А на следующий день Антон Павлович все это разыгрывал в лицах.
Александр Леонидович Вишневский:
Бывало, он перед спектаклем собирал нас и растолковывал нам содержание пьесы, которую нам предстояло смотреть. А на другой день происходили дебаты в товарищеском кружке по поводу виденного.
Иван Павлович Чехов:
Потом, когда Антон Павлович был постарше, он страшно любил Московский Малый театр. Как-то проездом мы были в Москве и узнали, что в этот день Ленский играл Ричарда III. Мы побежали в кассу, но там остались билеты только в первом ряду. Антон Павлович недолго колебался: мы сложили все, что у нас было, долго шарили по всем карманам и вечером важно сидели в первом ряду; зато денег ни у меня, ни у Антона Павловича не осталось ни копейки, что отразилось на нас жестоко на следующий день.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва. 18 ноября 1888 г.:
Можно не любить театр и ругать его и в то же время с удовольствием ставить пьесы. Ставить пьесу я люблю так же, как ловить рыбу и раков: закинешь удочку и ждешь, что из этого выйдет? А в Общество за получением гонорара идешь с таким же чувством, с каким идешь глядеть в вершу или в вентерь: много ли за ночь окуней и раков поймалось? Забава приятная.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Он часто говорил об особом авторском психозе, которым заболевает человек, ставящий пьесу.
— Я сам испытал это, когда ставил «Иванова», — говорил он и описывал болезнь: «Человек теряет себя, перестает быть самим собой, и его душевное состояние зависит от таких пустяков, которых он в другое время не заметил бы: от выражения лица помощника режиссера, от походки выходного актера… Актер, исполняющий главную роль, надел клетчатый галстук, а автору кажется, что тут нужен черный. Публика, может быть, совсем не замечает галстука, а ему, автору, кажется, что она не видит ни декорации, ни игры, а только галстук, и что это ужасно, и что галстук этот погубит пьесу.
Бывает и хуже: актриса — ломака, вульгарнейшая из женщин, раньше он не мог выносить ее голоса, у него делались спазмы в горле, когда она с ним кокетничала. Но вот ей аплодируют, она тянет пьесу к успеху, и он, автор, начинает чувствовать к ней нежность, а в антракте подбегает к ней и целует ей ручки…
А вот идет главная сцена, на которую он возложил все надежды. В зале кашляют, сморкаются. Ни малейшего впечатления, ни хлопка… Автор прячется в темной норе, среди старых декораций, и решает никогда отсюда не выйти и уже ощупывает свои подтяжки, пробуя, выдержат ли они, если он на них повесится.
И никто этого не понимает. И те не понимают, что приходят за кулисы «утешать» автора, и даже поздравляют с успехом. Они не подозревают, что перед ними временно-сумасшедший, который может наброситься на них и искусать их. Человек с более или менее здоровой нервной организацией выдерживает это потрясение, понемногу отходит, и дня через три его можно перевести в разряд «выздоравливающих», но иных это потрясает на всю жизнь. Вот это и случилось с Иваном Леонтьевичем.
Нет, вы посмотрите, что ему театр? Да он его даже, в сущности, не любит, почти не бывает в нем и не знает ни актеров, ни актрис, а пишет об актерах и актрисах.
Константин Сергеевич Станиславский:
Антон Павлович любил прийти до начала спектакля, сесть против гримирующегося и наблюдать, как меняется лицо от грима. Смотрел он молча, очень сосредоточенно. А когда какая-нибудь проведенная на лице черта изменит лицо в том направлении, которое нужно для данной роли, он вдруг обрадуется и захохочет своим густым баритоном. И потом опять замолчит и внимательно смотрит.
Антон Павлович Чехов. Из письма Ф. О. Шехтелю. Мелихово, 10 марта 1893 г.:
Дорогой Франц Осипович, можете себе представить, я курю сигары. Бросил в прошлом году табак и папиросы и курю сигары. Нахожу, что это гораздо вкуснее, здоровее и чистоплотнее, хотя и дороже. Вы специалист по сигарной части, а я еще неуч и дилетант. Будьте ласковы, научите меня: какие сигары курить мне и где в Москве я могу покупать их? Теперь я курю сигары петербургского Тен-Кате, называемые «F.I Armado, Londres», внутреннего приготовления из выписанных гаванских табаков, крепкие. <…> К ним я привык. Нет ли чего-нибудь подходящего в Москве? За 6 р. 50 к. хороших сигар не достанешь, правда, но что делать? Ich habe kein Geld[5]. Пожалуй, я не прочь заплатить и десять рублей за сотню, но не дороже. Вообще дайте соответственный совет. Скажу большое спасибо. Тен-Кате обещал высылать наложенным платежом, но ведь это такая возня, такая скука. Лучше уж махорку курить, чем на почту ездить.
Антон Павлович Чехов. Из письма Ф. О. Шехтелю. Мелихово, 26 марта 1893 г.:
Я курю по 3–4 сигары в день, но сейчас не в очередь закурил рижскую. Весьма приятно и весьма похвально, как говорят попы. Вкусно.
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
11 февраля 1895. О своей диете рассказал следующее: «Если я плотно поем или выпью рюмку водки, то уже не могу работать; поэтому за обедом я съедаю лишь несколько ложек супа, но зато как следует ужинаю и затем сразу же ложусь спать».
Елена Михайловна Шаврова-Юст (1874–1937), писательница, корреспондентка Чехова:
Вообще же он был очень воздержан и мало ел.
— Для писания надо прежде всего избегать сытости, — говорил он часто.
Иногда, во время какой-нибудь поглощавшей его литературной работы, он пил утром только кофе, а за обедом — чашку бульона. <…> Это нисколько не мешало ему понимать толк в разных тонкостях гастрономии и любить хорошую кухню. <…> В вопросах кулинарии, как и во многих других жизненных вопросах и вкусах, Чехов был очень разборчив. Ему очень нравилась тонкая французская кухня, и ничего не было так противно ему, как то усиленное питание, на котором, главным образом, основывалось лечение его болезни, особенно в последние годы.
Он любил также настоящие русские блюда, которые так хорошо готовили в Таганроге его почтенные тетушки, любил вкусные пироги, блины, борщи и соусы, любил хороший рассольник с потрохами. Любил выпить водки из серебряного стаканчика и перед ухой закусить скумбрией в томате или свежей икоркой. Любимым вином Антона Павловича было Понте Кане…
Николай Дмитриевич Телешов:
Он любил угощать горячей картошкой, печенной на углях, и старым крымским «губонинским»[6] кляретом.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Как-то прогуливаясь с А.П. по Одессе, я сказал, что около. Александровского сада есть небольшая кухмистерская, содержимая некоей хохлушкой, Ольгой Ивановной, и что мне приходилось там превкусно есть малороссийские блюда. Чехов остановился.
— И настоящий малороссийский борщ у нее бывает? — спросил он.
— Почти всегда.
— С бараниной и помидорами?
— Ну, разумеется, со всеми онерами[7].
— Едем к благодетельнице Ольге Ивановне! — воскликнул Чехов с оживлением.
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
28 июня 1904. Филиппов рассказал о своих встречах с Н. К. Михайловским. Однажды вечером они стояли у стойки в ресторане Палкина (в Санкт-Петербурге. — Сост.) и пили водку. Михайловский сказал, что однажды он стоял у этой же стойки с А. П. Чеховым. Не проронивший за целый вечер ни слова, Чехов вдруг заметил, что лучшая закуска к водке — кусочек черного хлеба и ничего больше.
Константин Алексеевич Коровин:
За обедом он говорил мне:
— Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здоров, я бы пил… Я так люблю вино…
Викентий Викентьевич Вересаев:
Узнал, что я в прошлом году был в Италии.
— Во Флоренции были?
— Был.
— Кианти пили?
— Еще бы!
— Эх, кианти!.. Еще бы раз попасть в Италию, попить бы кианти… Никогда уже этого больше не будет.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Выпить в молодости любил: чем становился старше, тем меньше. Говорил, что пить водку аккуратно за обедом, за ужином не следует, а изредка выпить, хотя бы и много, не плохо. Но я никогда, ни на одном банкете или товарищеском вечере не видел его «распоясавшимся».
Антон Павлович Чехов. Из письма И. Н. Оболонскому. Петербург, 5 ноября 1892 г.:
Я хожу в Милютин ряд и ем там устриц. Мне положительно нечего делать, и я думаю только о том, что бы мне съесть и что выпить, и жалею, что нет такой устрицы, которая меня бы съела в наказание за грехи.
Михаил Павлович Чехов:
Сколько знаю, будучи учеником седьмого и восьмого классов, он очень любил ухаживать за гимназистками, и, когда я был тоже учеником восьмого класса, он рассказывал мне, что его романы были всегда жизнерадостны. Часто, уже будучи студентом, он дергал меня, тогда гимназиста, за фалду и, указывая на какую-нибудь девушку, случайно проходившую мимо, говорил:
— Беги, беги скорей за ней! Ведь это находка для ученика седьмого класса!
Впоследствии, уже после смерти брата Антона, А. С. Суворин рассказывал мне, со слов самого писателя, следующий эпизод из его жизни. Где-то в степи, в чьем-то имении, будучи еще гимназистом, Антон Павлович стоял у одинокого колодца и глядел на свое отражение в воде. Пришла девочка лет пятнадцати за водой. Она так пленила собой будущего писателя, что он тут же стал обнимать ее и целовать. Затем оба они еще долго простояли у колодца и смотрели молча в воду. Ему не хотелось уходить, а она совсем позабыла о своей воде. Об этом Антон Чехов, уже будучи большим писателем, рассказывал А. С. Суворину, когда оба они разговорились на тему о параллельности токов и о любви с первого взгляда.
Исаак Наумович Альтшуллер:
От Чехова, когда он бывал в особенно хорошем настроении, приходилось иногда слышать, как, случалось, он с приятелями в молодости веселился. Но я никогда не слышал ни от него самого, ни от других ни про одно его серьезное увлечение.
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
11 февраля 1895. Еще он сказал: «Я, вероятно, никогда не женюсь, потому что могу жениться только по любви. После постановки «Иванова» я переспал не менее чем с 92 (девяносто двумя) женщинами; я воображал, что люблю их, и выслушивал их любовные клятвы; но проходила ночь, и я понимал, что мы оба глубоко заблуждались». Он имеет дело почти исключительно с замужними, так сказать, приличными женщинами; два года назад он говорил мне, что никогда еще не лишил невинности ни одну девушку.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Успех у женщин, кажется, имел большой. Говорю «кажется», потому что болтать на эту тему не любили ни он, ни я. Сужу по долетевшим слухам. Один раз только он почему-то проявил странную и неожиданную откровенность. Может быть, потому что случай был уж очень исключительный. Мы много времени не виделись, столкнулись на выставке картин и условились встретиться завтра днем, почему-то на бульваре. И чуть не с первых слов он рассказал мне как курьез: он ухаживал за замужней женщиной, и вдруг, в последнюю минуту успеха, обнаружилось, что он покушается на невинность. Он выразился так: «И вдруг — замок».
Открыл ли он его, я не допрашивал, но о ком шла речь, догадывался, и он знал, что я догадываюсь. Русская интеллигентная женщина ничем в мужчине не могла увлечься так беззаветно, как талантом. Думаю, что он умел быть пленительным. Крепкой, длительной связи до женитьбы у него не было. Незадолго перед женитьбой он говорил, что больше одного года никакая связь у него не длилась.
Владимир Александрович Поссе:
Интимная жизнь Чехова почти неизвестна. Опубликованные письма не вскрывают ее. Но, несомненно, она была сложная. Несомненно, до позднего брака с Книппер Чехов не раз не только увлекался, но и любил «горестно и трудно». Только любивший человек мог написать «Даму с собачкой» и «О любви», где огнем сердца выжжены слова: «Когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе».
Кажется, в тот же вечер Чехов сказал мне:
— Неверно, что с течением времени всякая любовь проходит. Нет, настоящая любовь не проходит, а приходит с течением времени. Не сразу, а постепенно постигаешь радость сближения с любимой женщиной. Это как с хорошим старым вином. Надо к нему привыкнуть, надо долго пить его, чтобы понять его прелесть.
Михаил Осипович Меньшиков:
Как относился Чехов к женщинам? Для романиста знание женской души то же, что знание тела для скульптора. Не время, конечно, говорить об этой стороне жизни Чехова. В своей родной семье он мог наблюдать на редкость милые, прекрасные женские типы. Я был не раз свидетелем самого восторженного восхищения, какое Чехов вызывал у очаровательных девушек. Вероятно, он имел бы ошеломляющий «успех» у дам разного круга, если бы это было не ниже его души. Заметно было, что Чехову любовь — как и Тургеневу — давалась трудно. Вкушая, он здесь «вкусил мало меда»… Лет девять назад он говорил мне: «Вот, что такое любовь: когда вы будете знать, что к вашей возлюбленной пришел другой и что он счастлив; когда вы будете бродить около дома, где они укрылись; когда вас будут гнать как собаку, а вы все-таки станете ходить вокруг и умолять, чтобы она пустила вас на свои глаза — вот это будет любовь». А через пять лет мы как-то поздним вечером ехали из Гурзуфа в Ялту. Стояла чудная ночь. Глубоко внизу под ногами лежало сонное море, но точно горсть брильянтов — горели огоньки Ялты. Чехов сидел крайне грустный и строгий, в глубокой задумчивости. «Что есть любовь?» — спросил наш спутник в разговоре со мной. «Любовь — это когда кажется то, чего нет», — вставил мрачно Чехов и замолк.
Константин Алексеевич Коровин:
— Меня ведь женщины не любят… Меня все считают насмешником, юмористом, а это неверно… — не раз говорил мне Антон Павлович.
Лилия Алексеевна Авилова:
— Если бы я женился, — задумчиво заговорил Чехов, — я бы предложил жене… Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности… и возмутительной бесцеремонности.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 21 марта 1895 г.:
Извольте, я женюсь, если Вы хотите этого. Но мои условия: все должно быть, как было до этого, то есть она должна жить в Москве, а я в деревне, и я буду к ней ездить. Счастье же, которое продолжается изо дня в день, от утра до утра, — я не выдержу. Когда каждый день мне говорят все об одном и том же, одинаковым тоном, то я становлюсь лютым. Я, например, лютею в обществе Сергеенко, потому что он очень похож на женщину («умную и отзывчивую») и потому что в его присутствии мне приходит в голову, что моя жена может быть похожа на него. Я обещаю быть великолепным мужем, но дайте мне такую жену, которая, как луна, являлась бы на моем небе не каждый день. NB: оттого, что я женюсь, писать я не стану лучше.
Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чехову. Ялта, 26 октября 1898 г.:
Что касается женитьбы, на которой ты настаиваешь, то — как тебе сказать? Жениться интересно только по любви; жениться же на девушке только потому, что она симпатична, это все равно, что купить себе на базаре ненужную вещь только потому, что она хороша. В семейной жизни самый важный винт — это любовь, половое влечение, едина плоть, все же остальное — не надежно и скучно, как бы умно мы ни рассчитывали. Стало быть, дело не в симпатичной девушке, а в любимой; остановка, как видишь, за малым.
Федор Федорович Фидлер. Со слов А. М. Федорова. Из дневника:
20 октября 1906. По отношению к своей жене он вел себя очень деликатно, хотя можно усомниться, действительно ли он ее любил.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
Его жена, прекрасная артистка О. Л. Книппер, не мыслила себя без Художественного театра, да и театр не мыслил себя без нее. Вместе с тем она очень тяготилась вынужденной разлукой, предлагала А.П., что она все бросит и будет жить в Ялте, но он этой жертвы принять не хотел…
<…> А.П. ценил талант О.Л., не допускал и мысли, чтобы она отказалась ради него от сцены, высказывался по этому поводу категорически. Однако скучал без нее в Ялте, чувствовал себя одиноким — особенно в темные осенние вечера, когда на море бушевал шторм, ураган ломал в саду магнолии, и кипарисы гнулись и скрипели точно плача, когда кашель мешал ему выходить, да и никто не отваживался высовывать носа из дому в такую бурю, а он читал письма из Москвы, с описаниями веселой и полной жизни, которая шла там, описанием театра, дышавшего его духом, его пьесами, в то время когда он был отрезан и от жены, и от театра, и от друзей.
Понятно, что он все время рвался в Москву, ездил туда вопреки благоразумию, задерживался там — и эти перерывы фатально влияли на сто здоровье.
Иван Алексеевич Бунин:
Моим друзьям Елиатьевским Чехов не раз говорил:
— Я не грешен против четвертой заповеди…
Алексей Сергеевич Суворин:
Он начал писать еще студентом; родители его, на руках которых были еще сыновья и дочь, жили бедно, и его ужасно огорчало, что на именины матери не на что сделать пирог. Он написал рассказ и отнес его, кажется, в «Будильник». Рассказ напечатали и на полученные несколько рублей справили именины матери.
Игнатий Николаевич Потапенко:
К матери своей он относился с нежностью, отцу же оказывал лишь сыновнее почтение, — так по крайней мере мне казалось. Предоставляя ему все, что нужно для обстановки спокойной старости, он помнил его былой деспотизм в те времена, когда в Таганроге главой семьи и кормильцем был еще он. В иные минуты, указывая на старика, который теперь стал тихим, мирным и благожелательным, он вспоминал, как, бывало, тот заставлял детей усердно посещать церковные службы и при недостатке усердия не останавливался и перед снятием штанишек и постегиванием по обнаженным местам.
Конечно, это вспоминалось без малейшей злобы, но, видимо, оставило глубокий след в его душе. И он говорил, что отец тогда был жестоким человеком.
И не только того не мог простить А.П. отцу, что он сек его — его, душе которого было невыносимо всякое насилие, — но и того, что своим односторонне-религиозным воспитанием он омрачил его детство и вызвал в душе его протест против деспотического навязывания веры, лишил его этой веры. «Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, — говорит он в одном письме к И. Л. Щеглову, — то оно представляется мне довольно мрачным. Религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками». <…>
И мне всегда казалось, что к отцу он относился без той теплоты, которая согревала его отношения к матери, сестре и братьям. Особенно же к матери, которая при таганрогском главенстве Павла Егоровича едва ли имела в семье тот голос, на какой имела право. Теперь, когда главой семьи сделался А.П., она получила этот голос.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Я не знаю точно, какое отношение было у А.П. к отцу, но вот что раз он сказал мне <…>:
— Знаешь, я никогда не мог простить отцу, что он меня в детстве сек.
А к матери у него было самое нежное отношение. Его заботливость доходила до того, что, куда бы он ни уезжал, он писал ей каждый день хоть две строчки. Это не мешало ему подшучивать над ее религиозностью. Он вдруг спросит:
— Мамаша, а что, монахи кальсоны носят?
— Ну, опять! Антоша вечно такое скажет!.. — Она говорила мягким, приятным, низким голосом, очень тихо.
И вся она была тихая, мягкая, необыкновенно приятная.
Федор Федорович Фидлер. Со слов А. М. Федорова. Из дневника:
20 октября 1905. Чехов был очень привязан к своей матери (a его, в свою очередь, обожали все члены семьи). Однако он подтрунивал над ее стремлением вести аскетическую жизнь и убеждал, что надо говорить «леригия», а не «религия». Застав ее однажды за чтением, он сказал: «Оставьте Вы, наконец, Четьи-Минеи и почитайте лучше знамени-итого писателя Антона Чехова!..»
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Очень заботился о том, чтобы после его смерти мать и сестра были обеспечены.
Александр Семенович Лазарев:
Я познакомился с Чеховым, когда он жил на Кудринской-Садовой в доме д-ра Корнеева, в оригинальном, как рассказы Чехова, флигельке, похожем на маленький замок; хорошо помню полукруглые окна, выходившие на Садовую, в форме башен. Квартира была расположена в двух этажах. Во втором этаже жили мать, отец и сестра Чехова, внизу был большой кабинет писателя и две спальни — его и брата Михаила, студента, кончавшего юридический факультет.
Михаил Павлович Чехов:
В нижнем этаже помещались кабинет и спальня брата, моя комната, парадная лестница, кухня и две комнаты для прислуг. В верхнем — гостиная, комнаты сестры и матери, столовая и еще одна комната с большим фонарем. На моей обязанности лежало зажигать в спальне у Антона на ночь лампаду, так как он часто просыпался и не любил темноты. Нас отделяла друг от друга тонкая перегородка, и мы подолгу разговаривали через нее на разные темы, когда просыпались среди ночи и не спали.
Александр Семенович Лазарев:
Из нижнего в верхний этаж вела красивая чугунная лестница с широкой площадкой на повороте, на которой лежало отличное чучело волка. В большой комнате верхнего этажа, расположенной над кабинетом Чехова, я помню пианино, аквариум, нарядную мебель и большую картину Николая Чехова, талантливо начатую, но заброшенную и не конченную им. <…>
В кабинете Чехова близ входа в его спальню открытые полки с книгами тянулись от пола до потолка. Это была библиотека Чехова, составившаяся по преимуществу с помощью покупок на старой московской Сухаревке, положившей начало библиотекам многих московских писателей и журналистов. <…>
Книг в библиотеке Чехова жалось друг к другу немало, быть может до тысячи и даже значительно больше; все они имели очень зачитанный вид; здесь были старые, разрозненные толстые журналы, отдельные томики разных авторов, имевших некоторое влияние на творчество Чехова; покупалось все это в разное время, понемножку, при получении из редакций более крупного гонорара или аванса; полные собрания сочинений в те времена стоили дорого, и на них у Чехова не хватало денег. Да и помещение ранее не позволяло особенно шириться его библиотеке.
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Мелихово — это длинный одноэтажный дом на небольшом фундаменте, не очень большой сад, не длинная, но красивая аллея, идущая сбоку от дома к пруду или озеру, и несколько десятков десятин земли. Были и службы, кое-какие из них построены даже Антоном Павловичем. Центральная Россия, Серпуховский уезд, дорога к Мелихову, от станции Лопасня 11 верст, проселочная, лесом, в дождливую погоду осенью и весной, как водится, плохая: в рытвинах и ухабах. <…>
Благодаря озеру и саду, в лунные ночи и закатные вечера Мелихово было красиво и волновало фантазию. Здесь Чехов писал «Чайку», и много подробностей в «Чайке» навеяно обстановкой Мелихова.
Мария Тимофеевна Дроздова:
Усадьба Чехова лежала на ровном месте, без каких-либо особенно красивых уголков. Небольшой старый одноэтажный дом, выкрашенный желтой, уже потемневшей охрой, с парадным ходом, застекленным цветными стеклами. По другую сторону дома находилась терраса, перед которой была расположена круглая большая клумба с резедой, душистым горошком, табаком. За большой клумбой были посажены полукругом любимые розы Антона Павловича, около самого балкона, по обе стороны крыльца, — две грядки гелиотропов, посаженных тоже по просьбе Антона Павловича (как он сказал — «для темпераментных гостей»). Дальше, за цветником, шла коротенькая со скамеечками липовая аллея и ряд елей и сосен. Между флигелем и домом был разбит небольшой фруктовый сад. <…> За волютами — к выходу в поле — была скамеечка, где по вечерам часто сидел Чехов, если только у него для этого находилось время (что случалось больше, когда кто-нибудь был из гостей). Вдали, где шла дорога на станцию, виднелся перелесок — ольха, березки, кустарник. По левую сторону дороги был небольшой пруд, вроде копанки с глинистыми вязкими берегами, куда пущены были караси. Антон Павлович очень охотно удил рыбу, но и за этим удовольствием его приходилось видеть очень редко. Пруд был еще молодой, некрасивый, недавно посаженные ивы еле давали тень. На берегу скромно стояла обтянутая рогожкой купальня на одного человека.
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник:
В доме было комнат девять-десять, и когда А.П. в первый раз показывал мне его, — то меня обвели кругом дома раза три, и каждый раз он называл комнаты по-иному: то, положим, «проходная», то «пушкинская» — по большому портрету Пушкина, висевшему в ней, — то «для гостей», или «угловая» — она же «диванная», она же — «кабинет». А.П. объяснял, что так в провинциальных театрах, когда не хватает «толпы» или «воинов», одних и тех же статистов проводят через сцену по нескольку раз — то пешком, то бегом, то поодиночке, то группами… чтобы создать впечатление многочисленности. Обстановка была более чем скромная — без всякой мишуры: главное украшение была безукоризненная чистота, много воздуха и цветов. Комнаты как-то походили на своих владельцев: келейка Павла Егоровича, с киотами, лампадкой, запахом лекарственных трав и огромными книгами, в которых он записывал все события дня в одной строке <…>. Комната Евгении Яковлевны, кротчайшей и добрейшей матери А.П., — с ослепительной чистоты занавесками, швейной машинкой, огромным шкафом и сундуком, где хранилось все, что только могло понадобиться в доме, и с удобным креслом, в котором, впрочем, она редко сидела — неутомимая хлопотунья.
Белая девическая комната Марии Павловны, с цветами и узкой белой кроватью, с огромным портретом брата, занимавшим самое главное место как в комнате, так и в ее сердце. Гостиная с пианино и террасой в сад…
Наконец — кабинет А.П. — с этими светлыми, как его взгляд на мир, окнами, с книгами, письменным столом, на котором, кроме исписанных его причудливым, но разборчивым почерком страниц последнего рассказа, лежали планы, чертежи и сметы больниц, школ, построек серпуховского земства, — с этюдами Левитана и покойного Н. П. Чехова — талантливого художника — на стенах.
Алексей Иванович Яковлев:
А.П. позвал нас к себе в кабинет. Это была узкая продолговатая комната с низкими окнами, очень просто обставленная и аккуратно прибранная. На письменном столе, поставленном поодаль от стен, лежал французский медицинский журнал. Из окна позади стола виднелся за деревьями прудок. На стене висел странный рисунок «Волшебный театр», похожий на иллюстрацию к Эдгару По. Одинокие руины и кругом лес, тускло освещаемый сквозь тучи луной.
Мария Тимофеевна Дроздова:
Кабинет Антона Павловича был очень небольшой. Два окна выходили в сад; в комнате стояли письменный стол, несколько венских стульев, старинный шкаф с книгами, затянутый под стеклом темной материей, шкафчик с медикаментами, часть которых стояла на окне из-за нехватки места в аптечке, небольшая библиотека — собрание классиков.
Михаил Павлович Чехов:
Из-за постоянного многолюдства в доме не стало хватать места. Антон Павлович и раньше помышлял о постройке хутора у выкопанного им пруда или подальше, на другом участке, но это не осуществилось. Вместо хутора начались постройки в самой усадьбе. Одни хозяйственные постройки были сломаны и перенесены на новое место, другие возведены вновь. Появились новый скотный двор, при нем изба с колодцем и плетнем на украинский манер, баня, амбар и, наконец, мечта Антона Павловича — флигель. Это был маленький домик в две крошечные комнатки, в одной из которых с трудом вмещалась кровать, а в другой — письменный стол. Сперва этот флигелек предназначался только для гостей, а затем Антон Павлович переселился в него сам и там впоследствии написал свою «Чайку». Флигелек этот был расположен среди ягодных кустарников, и, чтобы попасть в него, нужно было пройти через яблоневый сад. Весной, когда цвели вишни и яблони, в этом флигельке было приятно пожить, а зимой его так заносило снегом, что к нему прокапывались целые траншеи в рост человека.
Александр Иванович Куприн:
Кабинет в ялтинском доме у А.П. был небольшой, шагов двенадцать в длину и шесть в ширину, скромный, подышавший какой-то своеобразной прелестью. Прямо против входной двери — большое квадратное окно в раме из цветных желтых стекол. С левой стороны от входа, около окна, перпендикулярно к нему — письменный стол, а за ним маленькая ниша, освещенная сверху, из-под потолка, крошечным оконцем; в нише — турецкий диван. С правой стороны, посредине стены — коричневый кафельный камин; наверху, в его облицовке, оставлено небольшое не заделанное плиткой местечко, и в нем небрежно, но мило написано красками вечернее поле с уходящими вдаль стогами — это работа Левитана. Дальше, по той же стороне, в самом углу — дверь, сквозь которую видна холостая спальня Антона Павловича, — светлая, веселая комната, сияющая какой-то девической чистотой, белизной и невинностью. Стены кабинета — в темных с золотом обоях, а около письменного стола висит печатный плакат: «Просят не курить». Сейчас же возле входной двери направо — шкаф с книгами. На камине несколько безделушек и между ними прекрасная модель парусной шхуны. Много хорошеньких вещиц из кости и из дерева на письменном столе; почему-то преобладают фигуры стонов. На стенах портреты — Толстого, Григоровича, Тургенева. На отдельном маленьком столике, на веерообразной подставке, множество фотографий артистов и писателей. По обоим бокам окна спускаются прямые, тяжелые темные занавески, на полу большой, восточного рисунка, ковер. Эта драпировка смягчает все контуры и еще больше темнит кабинет, но благодаря ей ровнее и приятнее ложится свет из окна на письменный стол. Пахнет тонкими духами, до которых А.П. всегда был охотник. Из окна видна открытая подковообразная лощина, спускающаяся далеко к морю, и самое море, окруженное амфитеатром домов. Слева же, справа и сзади громоздятся полукольцом горы.
Константин Алексеевич Коровин:
В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто — немножко, как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером вставленные в особую подставку много фотографий — портреты артистов и знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии тоже портреты, и среди них — Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Левитана и других.
Сергей Николаевич Щукин:
В кабинете А. П-ча среди карточек писателей, артистов и, может быть, просто знакомых ему людей есть одна довольно необычная. На ней изображен человек в одежде духовного лица и вместе с ним старушка в темном простом платье. История этой карточки такова. Как-то, еще когда жил на даче Иловайской, А. П-ч вернулся из города очень оживленный. Случайно он увидал у фотографа карточку таврического епископа Михаила. Карточка произвела на него впечатление, он купил ее и теперь дома опять рассматривал и показывал ее.
Епископ этот (Михаил Грибановский) незадолго до того умер. Это был один из умнейших архиереев наших, с большим характером. <…> Лично А. П-ч его не знал.
Преосвященный Михаил был еще не старый, но жестоко страдавший от чахотки человек. На карточке он был снят вместе со старушкой матерью, верно какой-нибудь сельской матушкой, вдовой дьякона или дьячка, приехавшей к сыну-архиерею из тамбовской глуши.
Лицо его очень умное, одухотворенное, изможденное и с печальным, страдальческим выражением. Он приник головой к старушке, ее лицо было тоже чрезвычайно своей тяжкой скорбью. Впечатление от карточки было сильное, глядя на них — мать и сына. — чувствуешь, как тяжело бывает человеческое горе, и хочется плакать.
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
5 февраля 1906. [Александр Чехов] рассказал также, что у его брата в Ялте лежало на письменном столе около тридцати ручек и карандашей, коими он пользовался без разбора.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Правда, что материальное положение не давало ему возможности свободно располагать своим временем и выбирать место. Обладая огромным талантом изумительной красоты — талантом, равный которому с тех нор не появился, несмотря на богатый прилив в нашей литературе свежих дарований, и не скоро, должно быть, появится, — он не мог и мечтать о таких колоссальных заработках, какие, слава богу, позже выпадали на долю некоторых других писателей. <…>
Подумать только, что Чехов в большой богатой газете, которая справедливо гордилась его сотрудничеством, получал 12 коп. за строчку, то есть 120 руб. за печатный лист!..
Константин Сергеевич Станиславский:
Он прямо подошел ко мне и приветливо обратился со следующими словами:
— Вы же, говорят, чудесно играете мою пьесу «Медведь». Послушайте, сыграйте же. Я приду смотреть, а потом напишу рецензию. Помолчав, он добавил:
— И авторские получу.
Помолчав еще, он заключил:
— 1 р. 25 к.
Родион Абрамович Менделевич:
Помню, однажды, «в минуту жизни трудную», я обратился к А.П. за материальною помощью. Он вскинул на меня добрые, ясные глаза, вынул из ящика письменного стола записную книжку и протянул мне:
— Вот, голубчик, посмотрите, сколько я забрал везде авансов, а сам сижу без сантима… Вот, обещали выслать, — тогда не сомневайтесь, что помогу…
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Первые годы А.П. постоянно нуждался в деньгах, как и все русские писатели, за самыми ничтожными исключениями. Письма А. П-ча, опять-таки как и письма большинства писателей, были в то время полны просьб о высылке денег. Вопрос о гонорарах, кто сколько получает, как платят издатели, занимал много места в наших беседах. Кстати сказать, в денежных расчетах Антон Павлович был до щепетильности аккуратен. Терпеть не мог должать кому-нибудь, был очень расчетлив, не скуп, но никогда не расточителен; относился к деньгам, как к большой необходимости, а с богатыми людьми вел себя так: богатство — это их личное дело, его нисколько не интересует и не может ни в малейшей степени изменять его отношение к ним.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, 27 октября 1888 г.:
Когда у меня бывают деньги (быть может, это от непривычки, не знаю), я становлюсь крайне беспечен и ленив: мне тогда море по колено…
Владимир Иванович Немирович-Данченко:
Когда он задумал покупать имение, я его спросил, какая ему охота возиться с этим, — он сказал:
— Не надо же будет думать ни о квартирной плате, ни о дровах…
Михаил Павлович Чехов:
Большое цензовое имение (Мелихово. — Сост.) в 213 десятин, с усадьбой, лесами, пашнями и лугами, которые он сам же называл «великим герцогством», досталось ему, в сущности говоря, всего только за 5 тысяч рублей. Условная цена была 13 тысяч рублей, но остальные 8 тысяч рублей были рассрочены продавцом по закладной на 10 лет. Не наступил еще срок и первого платежа, как бывший владелец прислал письмо, в котором умолял оплатить закладную до срока, за что уступал 700 рублей. Тогда я заложил Мелихово в Московском земельном банке, причем оно было им оценено в 21 300 рублей, то есть в 60% его действительной стоимости. Я взял только ту сумму, которая требовалась для ликвидации закладной, выданной продавцу, и таким образом Антон Павлович освободился от долга частному лицу, и ему пришлось иметь дело с банком и выплачивать ему с погашением долга всего только 300 рублей в год. Какую же квартиру можно было нанять в Москве за 300 рублей в год?
Игнатий Николаевич Потапенко:
Щепетильность же его в денежных делах была исключительная. Я, конечно, не имею в виду людей близких и тех, кого он признавал своими товарищами. Но там речь могла идти о самых незначительных суммах, которые никого не могли обременить. Тут и у него брали, и он не стеснялся.
Но в отношении к издателям он всегда старался не быть должником и прибегал к просьбе об авансе в самых исключительных случаях <…>. На аванс он смотрел как на петлю, которую писатель сам набрасывает себе на шею. Случалось, что, взяв аванс и убедившись, что обещанной работы дать к условленному сроку не в состоянии, он делал огромное усилие, чтобы достать денег и поскорее снять с своей шеи петлю и вернуть аванс, чем, конечно, больше всех и несказанно удивлял издателя, который не был приучен к такого рода щепетильности. Чехов нуждался… Как это странно звучит теперь! Но в те годы в этом не находили ничего странного. Напротив, считалось в порядке вещей, чтобы писатель нуждался, и чуть ли не прямо пропорционально его таланту.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово. 16 июня 1892 г.:
Душа моя просится вширь и ввысь, но поневоле приходится вести жизнь узенькую, ушедшую в сволочные рубли и копейки. Нет ничего пошлее мещанской жизни с ее грошами, харчами, нелепыми разговорами и никому не нужной условной добродетелью. Душа моя изныла от сознания, что я работаю ради денег и что деньги центр моей деятельности. Ноющее чувство это вместе со справедливостью делают в моих глазах писательство мое занятием презренным, я не уважаю того, что пишу, я вял и скучен самому себе, и рад, что у меня есть медицина, которою я, как бы то ни было, занимаюсь все-таки не для денег. Надо бы выкупаться в серной кислоте и совлечь с себя кожу и потом обрасти новой шерстью.
Петр Алексеевич Сергеенко:
Чехов не раз делал попытки привести в ясность свои материальные дела, т. е. он ли в долгу у издателей, или издатели ему должны. Но его попытки остались вотще перед твердынями русской халатности. Это часто мутило корректного и обстоятельного Чехова. <…>
И вот однажды, в январе 1899 г., я получил от Чехова письмо, в котором он писал о своих осложнившихся материальных делах и выражал, между прочим, желание продать свои сочинения А. Ф. Марксу, с которым у меня были тогда довольно частые сношения. <…>
Очевидно, он предпочитал иметь дело с А. Ф. Марксом не только как с наиболее тороватым издателем, но и как наиболее предприимчивым человеком, могущим в скором времени выпустить в свет прилично изданное собрание сочинений Чехова.
Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ялта, 27 января 1899 г.:
Ты пишешь: «не продавай Марксу», а из Петербурга телеграмма: «договор нотариально подписан». Продажа, учиненная мною, может показаться невыгодной и наверное покажется таковою в будущем, но она тем хороша, что развязала мне руки и я до конца дней моих не буду иметь дела с издателями и типографиями. К тому же Маркс издает великолепно. Это будет солидное издание, а не мизерабельное. Мне заплатят 75 тыс. в три срока <…>.
Антон Павлович Чехов. Из письма Ал. П. Чехову. Ялта, 27 января 1899 г.:
С Маркса я получил 75 тыс. за все напечатанное мною доселе; за будущее он будет платить мне так: в первые пять лет по подписании договора — 5 тысяч за 20 листов, во вторые пять лет — 9 тысяч и т. д. с прибавкой по 200 р. на лист через каждые пять лет, так что если я проживу еще 45 лет, то он, душенька, в трубу вылетит. Мы ему покажем!
Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чеховой. Ялта. 4 февраля 1899 г.:
Я подписал уже договор с Марксом, это факт совершившийся, и потому Сергеенко может говорить о нем где угодно и сколько угодно. Теперь уже, когда все кончено, нет секрета. 75 тыс. я получу не сразу, а в несколько сроков, на пространстве почти двух лет, так что с уверенностью можно сказать, что деньги эти я не проживу в два года. Расчет мой таков: 25 тысяч на уплату долгов, на постройку и проч., а 50 тыс. отдать в банк, чтобы иметь 2 тысячи в год ренты.
Антон Павлович Чехов. Из письма М. П. Чехову. Ялта, 5 декабря 1899 г.:
Живем мы в Ялте. Построили дом. Дом небольшой, но удобный. Забираем в лавках по книжкам, каждое утро дворник шагает на базар. <…> В финансовом отношении дело обстоит неважно, ибо приходится жаться. Дохода с книг я уже не полу чаю, Маркс по договору выплатит мне еще не скоро, а того, что получено, давно уже нет. Но оттого, что я жмусь, дела мои не лучше, и похоже, будто над моей головой высокая фабричная труба в которую вылетает все мое благосостояние. На себя я трачу немного, дом берет пустяки, но мое литературное представительство, мои литераторские (или не знаю, как их назвать) привычки отхватывают себе из всего, что попадает мне в руки Теперь работаю. Если рабочее настроение будет продолжаться до марта, то заработаю тысячи две три, иначе придется проедать марксовские. Дом не заложен.
Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:
15 мая 1900. 12-го, в пятницу, выехал в Москву. 13-е, суббота, провел с Чеховым в Москве. Он мне телеграфировал в Петербург, что приехал в Москву. Целый день с ним. Встретились хорошо и хорошо, задушевно провели день. Я ему много рассказывал. Он смеялся. Говорили о продаже им сочинений Марксу. У него осталось всего 25 000 руб. — Не мешает ли вам то, что вы продали свои сочинения? — Конечно, мешает. Не хочется писать. — Надо бы выкупить, — говорил я ему. — Года два надо подождать, — говорил он. — Я к своей собственности отношусь довольно равнодушно.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 31 марта 1892 г.:
Как бы я хотел иметь пасеку! У меня для нее есть отличные места. Можно колодок 200 поставить. А это весьма занимательно.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину Мелихово, 28 июля 1893 г.:
Вам хочется кутнуть. А мне ужасно хочется. Тянет к морю адски. Пожить в Ялте или Феодосии одну неделю доя меня было бы истинным наслаждением. Дома хорошо, но на пароходе, кажется, было бы в 1000 раз лучше. Свободы хочется и денег. Сидеть бы на палубе, трескать вино и беседовать о литературе, а вечером дамы.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Душе его тесно было в пределах Москвы, Петербурга и Мелихова, ему хотелось видеть как можно больше, весь свет. Он постоянно мечтал о поездке в какую-нибудь дальнюю страну, и единственная, какая ему удалась, это была поездка на Сахалин — самая ненужная из всех, какие можно было выдумать, и к тому же вредно отразившаяся на его хрупком здоровье. <…>
Мечтал же он совсем о другом — о теплых краях, о жизни пестрой, оригинальной, не похожей на нашу. «Денег, денег, — пишет он своей приятельнице в 1893 году. — Будь деньги, я уехал бы в Южную Африку, о которой читаю теперь очень интересные статьи! Надо иметь цель в жизни, а когда путешествуешь, то имеешь цель». А позже ему хочется «из Москвы уехать на Мадейру. Это от грудей (то есть от грудной болезни) хорошо, и даже попутчик у него есть. И так всю жизнь — то на Мадейру, то в Африку, то в Австралию, то в Америку, то шутя, то очень серьезно, но «денег, денег» — их-то всегда у него не хватало, и приходилось довольствоваться домашними поездками — в Таганрог, в Ялту, в Нижний и т. п.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 24 августа 1893 г.:
Строить себе дом я начну в апреле. Дом двухэтажный. Буду жить в нем одиноко, без женской прислуги. Бабы нечистоплотны и слишком много говорят о своем трудолюбии. Перед домом широкое поле с далью, деревня в двух верстах. Парк десятин в двадцать. Все это, конечно, при условии, если не проживу за зиму тех денег, которые выручу за «Сахалин». А я уже проел 1100 р. Скажите Витте, чтобы он поручил мне сочинить какой-нибудь проект и дал бы мне за это аренду. Несмотря на все свои широкие планы и мечты об одиночестве, двухэтажном доме и проч., я все-таки ясно сознаю, что рано или поздно я кончу банкротством, или, вернее, ликвидацией всех планов и мечтаний.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 26 июня 1894 г.:
А хорошо бы где-нибудь в Швейцарии или Тироле нанять комнатку и прожить на одном месте месяца два, наслаждаясь природой, одиночеством и праздностью, которую я очень люблю. Мне хочется за границу, представьте.
Федор Федорович Фидлер. Из дневника:
11 февраля 1895. Долго говорили о журнале, который следует основать (этим планом Чехов делился со мной еще два года назад): чтобы издатели не обманывали сотрудников, писателям придется взять это дело в свои руки; гонорар не должен быть ниже, чем 450 руб. за лист; Потапенко вызвался раздобыть для начала 10 000 руб., но издателем должен числиться Чехов, тогда, мол, никакие кредиторы не смогут посягнуть на журнал…
Максим Горький:
Однажды он позвал меня к себе в деревню Кучук-Кой, где у него был маленький клочок земли и белый двухэтажный домик. Там, показывая мне свое «имение», он оживленно заговорил:
— Если бы у меня было много денег, я устроил бы здесь санаторий для больных сельских учителей. Знаете, я выстроил бы этакое светлое здание — очень светлое, с большими окнами и с высокими потолками. У меня была бы прекрасная библиотека, разные музыкальные инструменты, пчельник, огород, фруктовый сад: можно бы читать лекции по агрономии, метеорологии, учителю нужно все знать, батенька, все!
Он вдруг замолчал, кашлянул, посмотрел на меня сбоку и улыбнулся своей мягкой, милой улыбкой, которая всегда так неотразимо влекла к нему и возбуждала особенное, острое внимание к его словам.
— Вам скучно слушать мои фантазии? А я люблю говорить об этом. Если б вы знали, как необходим русской деревне хороший, умный, образованный учитель! У нас в России его необходимо поставить в какие-то особенные условия, и это нужно сделать скорее, если мы понимаем, что без широкого образования народа государство развалится, как дом, сложенный из плохо обожженного кирпича! Учитель должен быть артист, художник, горячо влюбленный в свое дело, а у нас — это чернорабочий, плохо образованный человек, который идет учить ребят в деревню с такой же охотой, с какой пошел бы в ссылку. Он голоден, забит, запутан возможностью потерять кусок хлеба. А нужно, чтобы он был первым человеком в деревне, чтобы он мог ответить мужику на все его вопросы, чтобы мужики признавали в нем силу, достойную внимания и уважения, чтобы никто не смел орать на него… унижать его личность, как это делают у нас все: урядник, богатый лавочник, поп, становой, попечитель школы, старшина и тот чиновник, который носит звание инспектора школ, но заботится не о лучшей постановке образования, а только о тщательном исполнении циркуляров округа. Нелепо же платить гроши человеку, который призван воспитывать народ, — вы понимаете? — воспитывать народ! Нельзя же допускать, чтоб этот человек ходил в лохмотьях, дрожал от холода в сырых, дырявых школах, угорал, простужался, наживал себе к тридцати годам лярингит, ревматизм, туберкулез… ведь это же стыдно нам! Наш учитель восемь, девять месяцев в году живет, как отшельник, ему не с кем сказать слова, он тупеет в одиночестве, без книг, без развлечений. А созовет он к себе товарищей — его обвинят в неблагонадежности, — глупое слово, которым хитрые люди пугают дураков!.. Отвратительно все это… какое-то издевательство над человеком, который делает большую, страшно важную работу. Знаете, — когда я вижу учителя, — мне делается неловко перед ним и за его робость, и за то, что он плохо одет, мне кажется, что в этом убожестве учителя и сам я чем-то виноват… серьезно!
Он замолчал, задумался и, махнув рукой, тихо сказал:
— Такая нелепая, неуклюжая страна — эта наша Россия.
Тень глубокой грусти покрыла его славные глаза, тонкие лучи морщин окружили их, углубляя его взгляд. Он посмотрел вокруг и пошутил над собой:
— Видите — целую передовую статью из либеральной газеты я вам закатил. Пойдемте — чаю дам за то, что вы такой терпеливый…
Это часто бывало у него: говорит так тепло, серьезно, искренно и вдруг усмехнется над собой и над речью своей. И в этой мягкой, грустной усмешке чувствовался тонкий скептицизм человека, знающего цену слов, цену мечтаний.
Иван Алексеевич Бунин:
Последнее время часто мечтал вслух:
— Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот…
Алексей Сергеевич Суворин:
Он говорил, что хотел бы поехать на войну. «Там интересно».