ВАЛЕНТИН ШТЕЙНБЕРГ ЯКОВ ХРИСТОФОРОВИЧ ПЕТЕРС

…Революция 1905 года, которая захватила его двадцатилетним парнем, обернулась неожиданным поражением. Погибали товарищи, ломались судьбы. Он на время укрылся в Англии в приниженном бытии эмигранта.

Англия терпела его. Россия, куда он вернулся в 1917 году, создала ему имя, сделала его настоящим революционером, сильным и благородным.

Яков Петерс…

На старых картах можно найти Бринкенскую волость, втиснутую южнее городка Кулдиги (Газенпотский уезд Курляндской губернии), — здесь Петерс родился. Из затерянного неладной судьбой уголка Латвии вышел человек, который высоко чтил заветы предков, обязательные для каждого: куда бы ни ушел человек из отчего дома, он должен вернуться. Но во времена Петерса взбудораженный мир людской весь переиначился: Петерс не вернулся, он ввязался в такую битву, для которой одной жизни оказалось мало.

…В селении Никраце, на месте бывшей волости, заложили камень, освященный памятью выдающегося человека. В самой Кулдиге, которую теперь и не узнать, протянулась улица имени Екаба Петерса…[2]


Из детства мало что запомнилось: «С восьми лет я должен был искать себе пропитание и стал пасти скот у соседей-хуторян». Философия жизни в деревне была проста: если нет своей скотины, иди нанимайся к хозяевам. Родители Екаба явились на свет батраками, батраками и остались.

Екаб учится в министерском училище, там же, в Бринкенской волости. «Министерское» звучит громко, школа, однако, двухклассная, а учеба растянулась на четыре года. Опять та же жестокая необходимость зарабатывать кусок хлеба. Есть хотелось каждый день.

Три года Екаб батрачил в баронских имениях. Осознанный мир юноши становился шире; Екаб все более осознает то, к чему тянулись все обездоленные. Он вспомнит потом: «Уже в школе я стал интересоваться борьбой против помещиков, но никакого представления о социалистах и социал-демократии у меня не было».

Парни из Курземе тянулись в Либаву. Город небольшой, но в нем была другая жизнь. Не слаще был там хлеб, может быть, даже горше батрацкого, но в Либаве можно было отыскать работу на фабрике или в мастерской. Многие становились моряками, плыли в далекие земли, в другие миры… Екаб не стал моряком. «С переездом в Либаву в 1904 году я встретил бывших школьных товарищей, которые уже состояли в организациях, и в мае я вступил в кружок Латышской социал-демократии в гавани, где я работал на элеваторе».

В Либаве революционная социал-демократия жила бурной жизнью. Разумеется, глубоко скрытой. Действовали такие известные подполью личности, как Я. Лютер-Бобис, Я. Ленцман, брат и сестра Янсоны — Карл и Анна. Организация была связана с теми, кого сослали в глубины России, — П. Стучкой, Я. Райнисом; с теми, кто вынужден был выехать в эмиграцию, — Фр. Розинь-Азисом, Э. Ролавом. Не сразу молодой социал-демократ Екаб Петерс был приобщен к наиболее значимым делам. «В течение 1904 года активного участия в партийной работе и революционной борьбе не принимал, а посещал лишь кружки и был на одном массовом собрании», — вспоминал позднее Петерс.

Выбор, однако, был сделан, и рано или поздно Екаб должен был оказаться в самом центре, гуще революционной борьбы. «В 1905 году я перешел работать на маслобойный завод и попал в кружок, который возглавлял товарищ Лук. Здесь моя работа уже стала гораздо более активной. Назревала революция; надо было часто ездить в деревню вместе с пропагандистами, на самом заводе распространять листовки, собирать средства в помощь арестованным».

Сдержанно и просто в своих воспоминаниях повествует Петерс о себе. Но в революции не было мелочей, в ней зрело великое. Решалась судьба тысяч и тысяч. Решалась судьба народа!

Молодой Петерс воспринимал события всем своим сердцем и с особой чуткостью. В самоотверженности, преданности революции, в желании победить старался идти вровень с самыми опытными и активнейшими, с теми, кто уже был тесно связан с русским рабочим движением (что имело немалое значение для революционной борьбы в Латвии), был знаком с В.И. Лениным, знал его труды, ленинскую «Искру», изучал Г.В. Плеханова.

Весь 1905 год Латвия живет под знаком непрекращающихся забастовок и демонстраций, частых вооруженных столкновений с жандармерией и полицией. Горят помещичьи имения, в лесах Латвии собираются и совершают вылазки «лесные братья» — так народ называл тогда своих защитников, скрывавшихся в лесных чащобах. Царское правительство вводит осадное положение. Были развязаны руки карателям, отрядам помещичьей «самообороны» — попросту говоря, контрреволюционным бандам. Начало 1906 года оказалось особенно жестким и жестоким. Выявляется неравенство сил борющихся классов. Революционные отряды терпят поражение. «Лесные братья» отступают. Хозяевами положения становятся царские каратели, учрежденные властью военно-полевые суды…Работали, скрипели виселицы, эти «галстуки смерти». Многих ссылали в Сибирь на каторгу. Латвия оказалась во власти массового кровавого террора.

Так как революции, партии пришлось отступать, то многие видные ее деятели из Латвии вынуждены были уехать в эмиграцию. Там создается Заграничный комитет СДЛК.

В.И. Ленин в статье специально для латышской газеты «Циня» («Борьба») напишет: «Во время революции латышский пролетариат и латышская социал-демократия занимали одно из первых, наиболее видных мест в борьбе против самодержавия и всех сил старого строя».

Екаб Петерс оставался в Латвии. В том факте, что Екаб не покинул Латвию в этот момент, явно проявились его характер, его смелость, готовность и умение рисковать, без чего, он уже понимал, ему не прожить. Работал на маслобойном заводе. Осторожно, но продолжал начатое: «Меня тянуло к активной революционной работе в Либавской организации, а также после поражения революции потянуло меня к активной фракционной борьбе, и толкнуло на позицию большевистской фракции».

В марте 1907 года Петерса арестовывают и помещают в либавскую тюрьму. Обвинение: «Покушение на жизнь директора завода во время забастовки». С учетом того, что Петерса взяли на квартире двух известных партийцев, это обвинение могло вылиться в совершенно четкий смертный приговор, В лучшем случае — ссылка в Сибирь. Полтора года провел Петерс в тюрьме с чувством надвигающегося финала. Его пытают, вырывают ногти из пальцев на руках. Он сопротивляется — участвует в голодовке. Видимо, все же обвинение против него было полностью построено на песке, что вообще по тем годам лихолетья было делом обычным. Петерс предстал перед рижским военным судом и… был оправдан. Счастье революционера? Удивительная случайность? Что было гадать! Полученную свободу он сразу же употребил на дело, которое надо было продолжать.

Петерс отправился в деревню — подальше от городской полиции, жандармерии, не спускавшей глаз с таких, как он. Работал на лесопилке — там были революционные кружки, поддерживавшие связь с Либавой. Один сезон он подался в лесорубы. Рубил стройные сосны в курземских лесах, работал до исступления.

Жандармерия стала добираться и сюда. И Петерс подумал, что неразумно еще раз испытывать судьбу. Партия дала ему совет, и он покинул своих товарищей-лесорубов, у которых — этих рабочих парней — научился терпению и выдержке, умению рассчитывать силы и многому-многому другому….

Выброшенный в эмиграцию, не найдя точки опоры в Германии, Петерс перебирается в Англию. Карманы его были пусты, поэтому он, повинуясь случайному совету, подумал, что надо искать место, чтобы на ночь глядя не оказаться на набережной Темзы, где-нибудь в ночлежных домах лорда Райтона (Совета местного самоуправления) или же в ночлежках так называемой Армии спасения, в самом бедном и обездоленном районе Лондона Уайтчепл. Екаб ткнулся в одну из таких ночлежек, думая, что это вроде дешевых гостиниц. Пристроился в небольшую очередь у двери. Впереди его стоял человек в изрядно потрепанном костюме. Другой человек, в не менее яркой своей бедностью одежде, но несущий службу у входа в ночлежку, спросил бродягу:

— Кровать или нары?

— За три пенса.

— Значит, нары. По лестнице вниз, — и обратился с удивлением к Екабу:

— Ты тоже сюда? Судя по твоему костюму, ты еще можешь ночевать на Риджент-стрит.[3] Советую тебе: уходи.

Так Петерс миновал и трехпенсовую преисподнюю, куда спускались по грязной и оплеванной лестнице, и так называемый «спальный зал», размещенный над подвалом, где собирались «богачи» лондонского дна, обладатели пяти пенсов…

Первую ночь в Лондоне Петерс провел на ногах, обозревая центр диковинного города. Но к концу ночи он все-таки вернулся в Уайтчепл, ибо другого места пока не знал. До рассвета подремал на штабелях леса в доках, куда незаметно пробрался, минуя стражу и подвергая себя опасности быть схваченным полицейскими.

На другой день он нашел товарищей.


Партия использовала эмиграцию как базу, где накапливались революционные силы для дальнейшей борьбы. Создавались революционные эмигрантские организации. В них велась оживленная работа.

Петерс вступил в лондонскую группу латышской социал-демократии, был избран членом бюро этой группы, стал также членом Коммунистического клуба и Шордигеского отделения Британской социалистической партии. Так как в Лондоне собрались и представители меньшевистской эмиграции, то рано или поздно начались столкновения. Произошло дальнейшее размежевание с меньшевиками. В противовес меньшевикам, скажет потом Петерс, «мы добились организации бюро объединенных заграничных групп» латышской социал-демократии, куда вошли все большевики. В 1915 году Петерса избирают членом бюро Европейской эмигрантской группы латышской социал-демократической партии.

Петерс частенько заглядывал в Коммунистический клуб, где у него было немало друзей среди молодых англичан. Они называли его Джейком. В этом клубе он познакомился и с живой, симпатичной леди. Мэй (так ее звали) происходила из захудалого рода, представленного теперь бородатыми стариками, смотревшими одиноко и гордо с домашних портретов. Дитя нового времени, Мэй по уши влюбилась в Джейка-Екаба, парня крови другого народа, коренастого, невысокого, плотно сбитого. Родственники Мэй находили, что Джейк ничего общего не имеет с англосаксами, лучшие из которых были бледные, высокие и худые. Мэй, однако, все это было ни к чему.

Прошло время, Джейк и Мэй поженились.

Потом Мэй родила Джейку дочь. Назвали ее тоже Мэй, и ее мать превратилась в старшую Мэй. Узы семьи, теплота двух соединившихся душ приносили Джейку удовлетворение, добрые чувства. Он не бросался по этому поводу сочинять стихи, но любил их читать. Устраивались у камина, и под треск горевших поленьев Джейк читал жене Некрасова. Там были чужие для слуха Мэй слова, но они разливались музыкой, щемящей сердце. Он читал и менее понятного Мэй Райниса — латышского революционного поэта.

Среди товарищей Петерса его женитьба вызвала разные толки. Кое-кто поговаривал, что он, мол, теперь погружен в «британское довольство», что у него жена англичанка и ребенок, которого он обожает. Употребляли и более резкие выражения — у него, мол, «мысли о революции стали расплывчатыми».

Не устраивало что-то в Джейке и новоявленных английских родственников, объявившихся после женитьбы Петерса. Так как он о своих партийных, эмигрантских делах не любил распространяться, то у тех складывалось мнение, что у Джейка есть тайна, и может быть, даже не все чисто… А в Англии, в стране невиданного богатства, эгоизма и страдавшей от язв нищеты и душевного опустошения, происходило всякое. Однажды в Лондоне на Сидней-стрит группа анархистов захватила особняк; их еле выбила полиция — в схватке одни были убиты, другие бежали. Прошло какое-то время, и новое столкновение анархистов с полицией, в трамвае в Тоттенхеме. Где-то в Лондоне бросили еще бомбу. Властям было выгодно случившееся свалить на эмигрантов, особенно на тех, что стекались из России.

И вот однажды полицейские явились к Джейку, взяли его. Мэй, встревожившись, обратилась в полицию Метрополитен.[4] Ей объяснили, что Англия — свободная страна и самая справедливая, и если ее мужа арестовали, то для этого были веские причины, иначе быть не может.

Джейку предъявили обвинение — участие в террористических актах, убийствах. Над ним нависла опасность смертной казни.

В неведении шли недели и месяцы. Джейк уповал на алиби, он считал, что им располагает. Хозяин, на которого работал Джейк, мог многое засвидетельствовать, но шел на это неохотно, не желая ни с чем связываться. Тогда те, кто трудился на этого хозяина, заявили, что Джейк невиновен, пригрозили забастовкой. Это подействовало.

В какой-то вечер отворилась дверь в доме Мэй, и она увидела Джейка; испугалась то ли от внезапного его появления, то ли от того, что сразу заметила у него полоску седых волос, которой у Джейка раньше не было. Она упала на его плечо. Джейка освободила высшая судебная инстанция, доказавшая тем самым, что-де в Англии ни один человек не может умереть без вины. Он вырвался из одиночества предсмертной камеры, одиночества самого невыносимого и жестокого.

Казалось, все уладилось. Примолкли даже товарищи, не одобрявшие его женитьбы: они узнали, как страстно он защищал себя на суде, отмежевавшись от анархистов и с гордостью заявив, что он российский революционер, противник царского самодержавия, а не убийца. Казалось, все уладилось… Только что-то не давало покоя душе Петерса… Власти тем временем собирали разные документы и сведения о Екабе-Джейке, складывали их в досье, возможно, искали реванша.

…Как-то Джейк, расположившись у камина, раскрыл газету — чаще всего он покупал «Геральд» — и наткнулся на броское сообщение о деле запертого в Тауэр необычного узника. Лорд Кейсмент, загадочный лорд Кейсмент! Для англичан он был действительно загадочным — лорд и вдруг мятежник!

Сэра Роджера Кейсмента приговорили к казни за измену родине. Это было тем более неожиданно, что незадолго перед этим он получил титул лорда. В возрасте сорока восьми лет он, известный дипломат, избрал отставку, удалился от дел, уехал на свою родину, в Ирландию. А позже лорд Кейсмент присоединился к тем, кто готовил во время войны, в 1916 году, дублинское восстание против Англии за независимость Ирландии. Кейсмента выследили, схватили. Лорд мужественно держался на суде, произнес сильную и яркую речь, призывал в свидетели народ с его правом на свободу,

Судьба Кейсмента встряхнула чувства Петерса. Пробудились, прояснились дремавшие мысли: очень разные люди могут стать близкими по духу.

Отправившись на работу, которая ему давно опостылела (но хлеб надо было зарабатывать), Екаб встретил на улице взволнованных людей, направлявшихся к Тауэру, многие из них плакали и не стыдились своих слез. Это были ирландцы, влачившие жалкое, проклятое существование в Лондоне.

Екаб приостановился. Да — в этот день ведь должен умереть Роджер Кейсмент. Он не затруднил себя вопросом, почему надо повернуть обратно и последовать за бедно одетыми ирландцами, оплакивавшими своего соплеменника. Он так сделал… Опомнился он уже у Тауэра, где перекликалась стража, вооруженная алебардами. Сам он в царской России ощущал себя своеобразным ирландцем. Толпа ирландцев, жаждущая свободы и справедливости, напоминала ему латышских крестьян, готовых молиться и бороться…

Петерс оказался свидетелем казни Роджера Кейсмента. Он воочию не увидел казни, акт глубокой несправедливости совершился за толстыми стенами Тауэра (в Англии дается возможность несчастным оставаться в последние минуты жизни наедине с собой). Но когда за стеной крепости-тюрьмы смолкли звуки трубача и душа лорда вознеслась в небо, Петерс был потрясен. И все потом произошло, как в романе. В наш век парадоксальных судеб действительно больше чудес настоящих, чем придуманных, а человек порой является сгустком свойств самых странных и удивительных. О случившемся с Екабом-Джейком расскажет позже американская журналистка, приехавшая в Россию в 1917 году вместе с Джоном Ридом, Луиза Брайант, которая непосредственно слышала все из уст Петерса о его перипетиях крутой лондонской жизни. «Самая романтическая революционная история, которую я знаю, была рассказана мне самим Петерсом о его возвращении в Россию, связанном с казнью сэра Роджера Кейсмента».

Переполненный новыми острыми чувствами, Петерс не пошел на службу, которую в Лондоне найти нелегко, — она потеряла для него всякий смысл. Он бродил по улицам Уайтчепла, по запутанным и грязным подъездам к Темзе. Никто из охраны доков не решался спросить, что ему здесь надо. Возможно, внешне он выглядел ужасно. Он впивался жадным взором в огромные корабли с русскими именами, от них веяло духом России! Все мечты юности (к счастью, он их не растерял) возвращались к нему в новом, возвышенном значении.

Домой Джейк вернулся к полуночи. Камин давно потух…

Жене Петерс сказал, что он должен вернуться на родину. Разумеется, Мэй придется остаться пока в Лондоне. Придется Джейку расставаться и с маленькой Мэй.

Решимость Петерса была велика, он почувствовал готовность вернуться в Россию, не считаясь с писаными законами, нелегально. Конечно, он понимал, что такая попытка была бы отчаянной и рискованной — где-нибудь на границе Петерса могли схватить те же английские «бобби» или русские жандармы. Но таков был Петерс: когда внутри его все было на пределе, он мог достичь многого.

Петерсу недолго пришлось ломать голову, чтобы отыскать способ тайно возвратиться в Россию; обстоятельства сложились так, что лучше и придумать было нельзя.

В Россию холодной зимой, словно две зимы намело вместе, ворвалась Февральская революция. Все перевернулось, закрутилось, понеслось по фронтам и городам, по деревням и весям.

Предупрежденная русскими дипломатами, Англия не торопилась выпускать из страны таких людей, как Петерс. Революционное же братство товарищей по эмиграции сразу склонилось к тому, что одним из первых разрешением на выезд должен воспользоваться Петерс. Он, считали они, имел на это право. И он был настойчив. И вот разрешение в его руках! Пароходы, которые уходили в Россию, были безоружны и беззащитны перед немецкими субмаринами. Петерс решил плыть на любом судне. Будь что будет!


Путешествие завершилось благополучно. Петерс был снова на российской земле. В столице ликовали толпы, приветствуя Февральскую революцию. Политические лидеры и те, кто себя таковыми представлял, бросались лозунгами — умными, замысловатыми: о прогрессе, о благе, о добре, о свободе. В социал-демократических организациях ждали возвращения из эмиграции В.И. Ленина. Петерс с особой радостью ощущал, как никогда раньше, что является членом самой революционной партии.

В трясущемся поезде из расшатанных бурого цвета вагонов (на каждом надпись: «40 человек и 8 лошадей») он покатил на Северный фронт. Война была ему не по духу, тревожно обжигала сознание несправедливость проливаемой крови. Партия, к которой он принадлежал, считала, что народ надо вырвать из кровавой бойни.

Когда он добрался до окопов среди гнилых болот под Ригой, там стояла неестественная тишина. Еще недавно с такой жестокостью и яростью велись бои (потери исчислялись девятью тысячами раненых, убитых, пропавших без вести), а вот теперь — белый иней по утрам повисал на елях, мертвые лежали в медленно оттаивающей земле. Петерс отыскал солдатский комитет латышских стрелков, нашел большевиков; те смотрели на него как на чудо — прямо из Лондона!.. Там — Гайд-парк, Трафальгар, гуляют лорды, здесь еще недавно пировали бесы, сущий ад…

После революции фронт впал как бы в раздумье; ждали — подуют ветры солдатских надежд, ждали конца войны, ждали мира.

Вспыхивали на позициях митинги, как и вшивые эпидемии. На фронт приезжал военный министр Керенский. Выходил на импровизированную трибуну. Короткий жест, и рубленые фразы: «Я с вами, чтобы спасти Россию от бессовестнейшего предательства, готов всегда вернуться к вам на фронт, чтобы защищать свободу от внешних и внутренних врагов». Голос министра возвышался, переходил в крик. Солдаты расходились раздраженными, называли министра «трепло» или «штабная макарона». Высокопарной речи Керенского хватало на час разговоров на позициях, потом оставались лишь опустошавшие чувства.

Петерс говорил с солдатами просто, преподносил им не фантазии или смутные мечты. И его слушали — о немедленном мире, о возвращении домой, о земле. Внимали ему и уже сами начинали разбираться — империалисты душат всех, без разбора языка, расы, веры… Он открывал для них угнетенную Ирландию, поведал, как умер ирландский патриот Кейсмент. Эта война народам не нужна! Оружие надо повернуть против своих правительств. Солдаты плевались матерными словами, ворошили чубы свои: вроде и так — жесткая жизнь подсовывает и жесткие идеи…

Петерс становился самым популярным фронтовым оратором. Никто с ним не мог тягаться — ни упитанные буржуа-краснобаи, ни крикуны-эсеры, то и дело появлявшиеся с депутациями. Он умел заражать, он был весь страстность, неистовство.

В Англии он думал о России, теперь же он все чаще мысленно возвращался в Лондон, к старшей Мэй и к малышке Мэй. Нетрудно было найти этому психологическое объяснение. Семья тоже была частью его жизни.

В июле 1917 года Петерс избирается в состав ЦК Социал-демократии Латвии. Он участвует в издании большевистских газет, становится одним из редакторов органа ЦК СДЛ «Циня».

В августе корниловцы сдали Ригу немцам, угрожая создать контрреволюционный кулак против революционных сил в центре России. Петерс отошел с войсками, работал в деморализованных отступлением частях 12-й армии: важно было сплотить революционно настроенных солдат, их комитеты, большевистские организации.

Во время выборов на Демократическое совещание[5] Петерс был послан на них как представитель крестьян Лифляндской губернии. Вернулся из Петрограда в Латвию, не дождавшись окончания Демократического совещания, оказавшегося парламентской и эсеро-меньшевистской говорильней. В Латвии, в революционизирующейся армии дел было невпроворот; «надо было готовиться ко Второму съезду Советов и готовить войсковые части для Октяб[рьской] револ[юции]» — так он напишет потом в своей биографии об этих трудных днях.


…Городки и селения северной части Латвии были переполнены войсками, теснимыми немецкими армиями. Всюду солдаты, обозы, беженцы. Поэтому удивительно было увидеть в городке Цесисе вдруг откуда-то появившихся двух американцев в цивильной одежде. Их, сопровождаемых штабным капитаном, всюду пропускали в прифронтовой полосе. Они остановились перед только что вывешенной афишей.

«Товарищи солдаты!

Совет рабочих и солдатских депутатов Цесиса 28 сентября в четыре часа организует в парке митинг. Товарищ Петерс выступит от Центрального Комитета Латвийской Социал-демократии и будет говорить о Демократическом совещании и кризисе власти».

Военный с повязкой Искосола[6] на рукаве кричал;

— Этот митинг запрещен! Комендант его запретил! Столпившиеся у афиши солдаты бросали ему;

— Твой комендант… (прилагательным служило непечатное слово) буржуй!

Капитан, сопровождавший американцев, сорвался:

— Этот Петерс большевик! А митинги в полосе военных действий запрещены. Это закон! И Искосол тоже этот митинг запретил.

Солдаты ничего не отвечали. Один, уходя, бросил капитану:

— Искосол тоже из непотребных буржуев, а мы, солдаты, хотим слышать о «Демократическом совещании.»

Обругавший открыто Искосол ушел, а на его место встал другой в солдатской форме и твердо, тоном, не терпящим возражений, объявил штабному капитану:

— Митинг будет, как здесь написано. Я — Петерс!

А американцы — это были Дж. Рид и А.Р. Уильямс. Они приехали с разрешения властей на фронт, чтобы собрать материал для американской прессы. Они и познакомились тогда с Петерсом, одним из наиболее известных большевиков на Северном фронте и в Латвии. Американцы вернулись в Петроград, полные впечатлений и с толстыми, почти сплошь исписанными блокнотами. Живо рассказывали другим, что видели там, на фронте, слышали от тех, кого называли большевиками, а также от штабных офицеров, от солдат, повстречавшихся им на разбитых дорогах.

Когда Петерс снова появился в Петрограде, американцы тут же перехватили его и взяли обещание, что он за «глянет к ним. Встречу назначили в итальянском ресторанчике, в котором, правда, не было ничего итальянского, заказали чай с леденцами. Американцы надеялись проверить с помощью Петерса слухи о вооруженном восстании, готовящемся большевиками. Петерс появился вместе с Восковым, большевиком, тоже побывавшим в эмиграции. Оба говорили свободно по-английски, поэтому обошлись без переводчиков.

Петерс в тот вечер был взбудоражен, просто в ударе.

— Да, некоторые товарищи в России боятся даже слова „восстание“, обвиняют Ленина в бланкизме и прочей чепухе. А положение действительно, — Петерс еще более загорелся, — совсем не то, что в апреле. Тогда в Советах большевиков была лишь небольшая кучка, а теперь за ними большинство в обеих столицах. В течение всех этих шести месяцев Советы служили скорее подпоркой для буржуазной власти… Ну а теперь, — сделал ударение Петерс, — Советы — это революция. И вооруженное восстание все равно произойдет. Но произойдет ли оно вовремя — вот вопрос. Или Керенскому удастся вызвать достаточное количество верных ему войск. Он не может убрать из города войска Петроградского гарнизона: они подчиняются только Военно-революционному комитету. Но он может открыть ворота Гогенцоллернам, как это сделали с Ригой.

Петерса поддерживал Восков. Американцы с корреспондентской настырностью пытались узнать во что бы то ни стало о письме Ленина относительно восстания, о нем шли разговоры среди партийцев. В ответ они услышали такую сильную фразу: „История не простит нам, если мы не возьмем власти теперь“. Произнесена она была Петерсом с большим значением, и американцы предположили, что эти необычные слова, возможно, принадлежат Ленину. Рид, воодушевившись, почти распевал эти слова, как строку стихов.

Петерс и Восков заспешили, ушли.

Рид решил любыми путями раздобыть ленинское письмо. Дело было не в любопытстве — Уильямсу и Риду казалось, что большевики могут вообще пропустить момент вооруженного восстания и Керенский их подавит.

Когда они снова поймали Петерса, они буквально взяли его за горло:

— Послушай, — сказали они ему, — мы, конечно, не разбираемся в вопросах тактики, но ведь нам известно, что Ленин в эти дни ни о чем больше не пишет, кроме как о вооруженном восстании. Почему же вы медлите? Неужели вы не боитесь, что рабочие и вас сочтут такими же болтунами, какими они считают меньшевиков и эсеров?

Петерсу американцы показались строптивыми, но он полагал, что это у них от нетерпения и наивности. По словам Уильямса, на сей раз разговор закончился так. „Петерс наконец взорвался: „Чего вы от меня хотите? Чтобы я передал вам копию нашего секретного плана?! Составляйте сами свои прогнозы. Могли бы, кстати, сообразить, что сейчас только восстание сможет обеспечить победу Советской власти. И Ленин надеется, что члены партии это поймут. Мы снова поднимаем, лозунг: "Вся власть Советам!" И это в настоящих условиях означает именно власть Советов". Слова Петерса несколько отрезвили нас, но удовлетворить не смогли", — заметил А.Р. Уильяме.


Петроград жил кануном великих дней, когда стихия борьбы все более подчинялась твердому руководству. В.И. Ленин прибыл в Смольный.

…Владимир Ильич увидел молодого, небольшого роста солдата, плотно сбитого — такие всегда внутренне упруги. У солдата было доброе лицо, немного курносый нос и вьющиеся волосы. Он назвал себя Петерсом, и Ленин сразу сказал:

— Наслышан о вас. Говорят, что если бы вы ходили в атаки на фронте, то получили бы Георгиевский крест наверняка. Наш момент требует не меньшей смелости. Мы ведь делаем еще неведомое…

Потом в кутерьме революционных жарких дней они встречались еще и еще, и Ленин убеждался, что Петерсу были чужды поза, напускная революционность, которой страдали шумные, крикливые радикалы. Ленину нравилась такая непохожесть, он не любил выровненное, точно пригнанное, шаблонное, в своих симпатиях склонялся к людям неординарным. Сам Ленин по годам приближался к пятидесяти, говорили о нем «Старик», но произносили это имя уважительно, потому что «Старик» думал и судил обо всем удивительно молодо, в глазах многих казался выдумщиком, фантазером, с удивительно притягательной той же молодой силой. От всего этого рядом с Лениным было совсем не просто. Петерс признавался: «Часто на закрытых заседаниях партии Ленин вносил определенные предложения, основанные на своем анализе положения дел. Мы голосовали против. Позже оказывалось, что Ленин был прав, а мы нет».

Такие промашки изрядно выбивали Петерса из колеи. Ленин относился ко всему этому по-другому: опыт ему подсказывал, что в революции даже умные ошибаются. И в этом понимании не было какого-либо снисхождения, попустительства. Ленин твердо стоял на одном — ни одна революция не побеждала без того, чтобы учиться. Поэтому всех, кто способен учиться тонкому искусству «лепить» историю, надо учить и учить.

Октябрь застал Петерса в Петрограде делегатом 2-го Всероссийского съезда Советов. Его избирают в состав ВЦИК; с 29 октября он член Военно-революционного комитета Петроградского Совета; является представителем ЦК СДЛ в Центральном Комитете РСДРП (б).

Петерс как бы вошел в большой разлом, в который теперь смещалась Россия. Казалось, все ломалось и рушилось. Петерс несся в потоке революции, он сам был этим потоком. Он делал дело. Возможно, незначительное, но в силу законов человеческого космоса оно могло вызвать могущественные последствия, когда этот разверзнутый космос пришел в движение.

В ноябре — декабре 1917-го контрреволюция схватилась с только что заявившей о себе новой Советской властью. В. И. Ленин особо указывает Г.И. Благонравову[7] и В.Д. Бонч-Бруевичу[8] на то, что аресты контрреволюционеров, «которые должны быть произведены по указаниям тов. Петерса, имеют исключительно большую важность, должны быть произведены с большой энергией. Особые меры должны быть приняты в предупреждение уничтожения бумаг, побегов, сокрытия документов и т. п.».

В ВРК Петерс завален работой, допрашивает бывших министров Временного правительства. В середине декабря он спешит в Латвию. В Валмиере собирается 2-й съезд Советов Латвии, провозгласивший установление Советской власти на неоккупированной территории Латвии. Сохранилось его выступление. Он звал к поддержке революции 25 октября, к созидательному труду, чтобы «на развалинах старого строя построить новый строй, который выражал бы волю широких масс». «Я надеюсь, что вы, товарищи, также героически возьметесь за этот созидательный труд. Я призываю все массы поддерживать Советскую власть на местах так же крепко, как в Петрограде»,

Петерс возвращается в Питер.

К концу 1917 года создание ВЧК — Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем — стало неизбежным. Центральный Комитет партии с особой тщательностью подбирает людей в комиссию.


..В дом бывшего градоначальства на Гороховую улицу пришел Ф.Э. Дзержинский. Объявил — начинаем работу. Канцелярия нового учреждения вместилась в его портфеле; касса с мизерной суммой (вначале — 1000 рублей, потом еще 10 000 для организации ВЧК) — у казначея Петерса в столе. В аппарате считанные люди. Кроме Дзержинского и Петерса, Ксенофонтов, Фомин… А ВЧК уже несет невосполнимые потери: при ликвидации «черной гвардии» анархистов погибли 12 чекистов; Дзержинский, руководивший вместе с Петерсом операцией, получил ранение…

К марту сотрудников набралось около 120 человек, а в конце 1918 года, по словам Петерса, их было не более 500. ВЧК возникала, не имея ни достаточных сил, ни умения, ни солидности. В первых стычках чекисты держали в руках только наганы, а встречали и пулеметные очереди…

Империалисты от угроз Советам перешли к интервенции, к поддержке поднявшихся с оружием белых генералов. Борьба в России приобрела небывало острый характер, судьба страны повисла на волоске — враги были сильные, гибкие, коварные.

А молодая революция смотрела на мир романтическими глазами, он ей часто являлся в идеализированном обличье. Убежденная, и не без основания, что несет истинный гуманизм (это была социалистическая революция!), она хотела сразу проявить свои качества. Трибуналы приговаривали контрреволюционеров к смехотворным наказаниям. Постановляли включать их имена в список врагов революции, «осуждали» их перед лицом всемирного пролетариата… Этим пользовались враги революции.

Но ничто так не учит, как беды. Таяли, рассеивались иллюзии. Революция взрослела. Она выходила из своего отрочества, все более осознавая истинное положение вещей.

Петерс был прикован к Гороховой улице — располагался на самом верхнем этаже. Часто приходилось бросаться со своими товарищами-чекистами в лабиринты города, который, казалось, был опутан какой-то сетью, скрытой, колючей. Эпизоды вроде итальянского ресторанчика стали далекими и ныне фантастически несбыточными, а чай с леденцами в кругу друзей — ушедшей идиллией. Он завел теперь чайник — металлический, горячий. Пересыхало горло — отпивал глоток.

Приходила на Гороховую американская журналистка Бесси Битти, он охотно с ней беседовал, отвечал на ее вопросы.

— Правда ли, что будет введена смертная казнь на гильотине? — спрашивала она.

— 25 октября было свергнуто Временное правительство. 26 октября была отменена смертная казнь, — отвечал ей Петерс. — И мы никогда ее не восстановим… разве только, — поколебавшись, добавил он, — разве только нам придется применить ее к предателям из наших собственных рядов. А как иначе можно поступать с предателями? Нас так мало для выполнения стоящих задач…

Рид и Уильямс к этому времени подключились к работе Наркоминдела и уже с полным правом заходили в ЧК.

Однажды они застали Петерса особенно усталым и чем-то расстроенным. Он рассказал им об одном офицере, который под видом советского комиссара «оперировал» по дорогим отелям, изымая ценности и кошельки. Это был просто грабитель.

— И что же с ним сделали? — спросил Рид. — Вынесли суровое порицание перед лицом международного рабочего класса? Или, может быть, включили его имя в списки врагов революции?

— Пожизненное заключение, — лаконично ответил Петерс.

Потом были события вокруг Брестского мира. В партии возникли трудности, даже в Центральном Комитете, где не все поддерживали В. И. Ленина. Некоторые выступили против принятия условий Брестского мира. Петерс думал иначе, говорил: «Ленин всегда честен с рабочими. Он не вертится, как флюгер на ветру. Ленин, защищая Брестский мир, откликнулся на изменение объективных условий».

Петерс проявлял себя все настойчивее и определеннее. Враги ругали его «охранником». Он знал, откуда это несло. Сюда, в Россию, доходили «почтенные» газеты Запада, такие, как «Таймс», именно там называли его «кровожадным тираном», «безнравственным», бросил свою семью в Лондоне и пр. На обвинения в безнравственности можно было махнуть рукой (к таким обвинениям прибегает бессильная злоба или глупость), но Петерс боялся за Мэй. Устоит ли она под напором такой клеветы на ее мужа? А письма тогда почти не доходили, и Петерс мог посылать их лишь изредка, с оказией. Мэй, наслышавшись всякого о своем муже, терялась в догадках, бросалась к газетам. Родственники приносили ей ту же «Таймс». Мэй нервно шептала: «Какой ужас!» И все реже и короче отвечала на письма Джейка.

Когда правительство во главе с В.И. Лениным переехало в Москву, перевелась туда и ВЧК. В Москве чекистов ждали новые трудные испытания…

Когда в конце мая 1918 года был разгромлен организованный Савинковым контрреволюционный «Союз защиты родины и свободы» с его разветвлениями в Казани, Рязани и других местах, в ВЧК задумались, по словам Петерса, о «причастности к деятельности русской контрреволюции иностранного империализма». В странах Запада, правда, в тот момент в открытую высказывалось лишь следующее: великие державы стали бы помогать России, но при условии, если в ней самой найдутся «деятельные» люди и попросят помощи в борьбе со своими противниками, то есть большевиками. Однако по многим признакам можно было полагать, что Запад уже начал собирать этих «деятельных» людей, дает им деньги и советы.[9] Больше того, ВЧК получила данные, что контрреволюция замышляет арестовать Советское правительство, В.И. Ленина, ликвидировать Советскую власть. Неизвестно было, кто стоит во главе заговора, кто материально поддерживает заговорщиков. И когда заметили, что к латышским стрелкам, латышам-солдатам, собиравшимся вечерами в своем клубе в Питере, некими лицами был проявлен интерес, то в ВЧК этому придали значение. Полки латышей охраняли в Петрограде и Москве некоторые ключевые пункты. Это были молчаливые, дисциплинированные, исправно несущие службу солдаты. В своей массе они верили в революцию и надеялись каким-то образом вернуться на свою родную землю — в Латвию.[10]

В ВЧК стали ломать голову: с какой целью и кому именно понадобились стрелки?

…Собрались в комнате у Дзержинского. Кингисепп слегка постукивал пальцами по столу. Петерс думал молча. Скрыпник, потрудившись над самокруткой, закурил. И лучшей кандидатуры, чем Петерс, они не нашли; как бы то ни было, он правая рука Дзержинского. На Петерса и взвалили задачу добыть материал, «характеризующий приемы и способы, которыми не гнушаются союзные правительства, все время лживо уверяющие русский народ в дружбе, в уважении к его национальной свободе».

Не откладывая, Петерс вызвал к себе начальников отделов и ближайших помощников. Все они были в галифе и с начищенными голенищами. Петерс никогда так и не полюбил эти галифе — от них, полагал он, отдавало чем-то напускным, бравым, но чекистская молодежь была не прочь выглядеть действительно бравой и современной.

Разговор был кратким, вошедшие даже не успели сесть на стулья, как уже им предложили приступить к выполнению задачи — работать изо всех сил, день и ночь. Подчиненные улыбнулись: ведь и до сих пор был такой порядок, и никто не высыпался. Однако поняли — работать еще напряженнее и спать еще меньше! Петерс объявил также: никаких длинных заседаний, только дело, каждый делает свое, тщательно, честно, оперативно, и помнит, что свое — часть большого, общего! К поискам привлекать честных рабочих, милиционеров…

Люди ЧК жили просто и скромно. В комнатах на Лубянке тусклые лампы едва освещали голые стены, обклеенные приказами, воззваниями и эмблемами рабочей республики. У самого Петерса все отдавало аскетизмом: несколько венских стульев, телефон с разговорной трубкой на двух металлических рычагах (теперь такие показывают в фильмах о гражданской войне), простой стол, на нем чистые листы бумаги, вскрытые пакеты, на некоторых из них крупные надписи: «Весьма срочно», «По военным обстоятельствам»… Неизменно — чайник и стаканы, и единственная «роскошь» — кожаный диван со сложенным на нем солдатским одеялом — на этом диване приходилось и спать.

Да, все дышало аскетизмом, а сами обитатели таких кабинетов на Лубянке, пусть и были подтянутыми и выглаженными, удовлетворялись сдержанностью в одежде, разве только галифе, да успевали начистить до блеска голенища. «Если бы Дзержинского и Петерса, — писала Луиза Брайант, — завтра уволили с работы, то они не имели бы ничего, с чем можно начинать новую карьеру, кроме одетой на них одежды, да подорванного здоровья».

…События раскручивались, в поле зрения что-то происходило, калейдоскопически менялись лица, иные фиксировались. Но были ли они те, которых искал Петерс?

…Латыш по имени Шмидхен приехал из Петрограда в Москву, нашел Эдуарда Берзиня, тот служил командиром дивизиона латышских стрелков кремлевского гарнизона, и друзья вечер провели вместе.

14 августа Шмидхен и Берзинь пришли на Арбат в частную квартиру (дом 19 по Хлебному переулку, квартира 24). Английский дипломат Роберт Брюс Локкарт как раз в это время заканчивал обед. Локкарт не был снобом — он отложил салфетку, вышел к гостям.

Тот, кто назвался Берзинем, выдался ростом, выглядел подтянутым, у него были интеллигентное лицо и редкая бородка, был он несколько бледноват. Берзинь осторожно намекал, что многие в гарнизоне Кремля разочарованы Советской властью и не хотели бы воевать с английским десантом, высаженным в Архангельске, — а латышей, Берзинь полагает, готовят послать на Север. И вообще латыши в России мечтают вернуться домой. В освобожденную Латвию.

Шмидхен (или Смитхен, никак не мог понять консул), такой же бледный, но в отличие от Берзиня небольшого роста, привез письмо от Френсиса Кроми, военно-морского атташе, обосновавшегося в бывшем английском посольстве в Петрограде. Письмо было написано от руки. Локкарт легко опознал почерк бравого Кроми, его стиль, которому отвечала, в частности, фраза о том, что он готовится покинуть Россию и собирается при этом сильно хлопнуть за собою дверью. В подлинности письма особенно убедила Локкарта орфография. Он улыбнулся: ах, бравый Кроми, он подобен принцу Карлу Эдуарду и Фридриху Великому — все они тоже были не в ладах с наукой правописания. Кроми рекомендовал подателя письма как человека, услуги которого могут быть полезны.

Консул отвечал уклончиво, сказал, что он отлично понимает нежелание латышей сражаться против союзников, но с Архангельском у него нет сношений, и вообще он, консул, собирается вот-вот покинуть Россию. Все же Локкарт согласился, чтобы Берзинь пришел еще раз. Завтра.

«Не поспешил ли?» — подумал Локкарт, когда гости ушли. Он всегда исповедовал осторожность. Консул, как истый англичанин, считал, что кушанье должно томиться на медленном огне, пока не поспеет; в России, правда, говаривали иначе: не ждать, пока фрукт созреет полностью и упадет к ногам — иногда надо и потрясти дерево…

Вечером английский консул совещался с французами — генеральным консулом Гренаром и генералом Лаверном. Пили кофе, курили, улыбались довольные. Хорошо сказал старина Кроми: уезжая из России, надо так хлопнуть дверью, чтобы на большевиков посыпалась штукатурка — не мешало бы, чтобы обрушилась и крыша.

15 августа Локкарт в компании с Гренаром принял Берзиня и дал понять ему, что он может чувствовать себя как их старый знакомый. Пошутили, затем с воодушевлением заговорили, почувствовав действительно прилив близости. Берзинь сидел прямо, едва касаясь спинки стула, изредка поглаживал свою негустую бороду. Гренар обратился к нему со словами, прозвучавшими весьма проникновенно:

— Судя по вашему вчерашнему разговору с господином консулом, что подтвердилось и сегодня, вас очень интересует судьба Латвии после войны и свержения большевиков. Я директив от своего правительства не имею, но уверен, что Латвия получит самоопределение за ваше содействие.

Французскую осторожность мысли Локкарт ценил высоко. Но тем не менее ему хотелось быть более определенным, он сказал прямо:

— Латыши должны порвать с большевиками, предавшими их родину германскому империализму… От лица союзных правительств могу обещать: после победы — немедленное восстановление свободной Латвии.

Глаза Берзиня засветились мягким светом.

Незаметно перешли на деньги. Берзинь, строевик, гордившийся своей службой, ответил, что его лично материальная сторона интересует мало, он вообще старается не ради денег, а ради разрешения латышской национальной проблемы. Он поведал также охотно слушавшим его дипломатам, что из представителей полков создан «латышский национальный комитет» для обсуждения вопросов (при глубокой конспирации!) «о противосоветском перевороте». Возможно, некоторые суммы понадобятся комитету.

Локкарт улыбнулся с долей скепсиса: он слышал о приверженности латышей к организациям. И здесь комитет! Лучше бы эти туземцы свою энергию обратили в действия… Но в общем Берзинь Локкарту понравился. Латыш безбоязненно откровенный. Служил в царской армии. Служит большевикам. Но в их партию не вступил. Значит, надо понимать, особыми обязательствами не связан. Свободен и свободолюбив. Возможно, большевики и не очень доверяют бывшему офицеру.

…Тайная машина набирала скорость… В Лондон, Париж аппараты отстукивали телеграфные шифровки…

Дипломаты старались продумать все до мелочей. Утром Локкарт заметил — глаз его был достаточно наметан, — что невдалеке от дома то появлялся, то исчезал молодой человек с чем-то чекистским — то ли упорством, то ли самоуверенностью. Опоздали, господа чекисты, констатировал Локкарт, гостей и след простыл! Нас не проведешь, и, как говорят в России, мы не лыком шиты! Предполагая и не без основания, что за его домом может быть установлена слежка, Локкарт вчера, расставаясь с Берзинем, сказал ему, что следующие встречи (просто ради удобства!) будут в другом месте и к тому же «ангелом-хранителем» Берзиня отныне будет один славный малый но имени Константин, отличающийся энергией и обаянием, нравится женщинам и не лишен честолюбия. Он, Локкарт, полагает, что Берзинь с Константином отлично поладят.

Берзинь согласился найти «своих людей», чтобы связаться с англичанами, высадившимися на Севере. Локкарт подготовил три экземпляра удостоверения. «Британская миссия, Москва, 17 августа, 1918. Всем британским военным властям в России. Предъявитель сего… из латышских стрелков, имеет важное поручение в британскую штаб-квартиру в России. Просьба обеспечить ему свободный проход и оказывать всемерное содействие. Р.Б. Локкарт. Британский агент в Москве».

На куске белого коленкора был отпечатан шифр, и шифр надлежало доставить в штаб-квартиру.

В тот же день, 17 августа, Константин и Берзинь встретились на Цветном бульваре. Они зашли в кафе «Трамбле». В залах с потускневшими зеркалами за столиками шумела публика, пили чай с булками, здесь же купленный самогон. Константин представился:

— Зовите меня Константином, а я вас буду величать Эдуардом. В Латвии, я слышал, часто даже не помнят отчества человека, а уважения от этого не меньше…

Действительно, это был славный малый, общительный, прекрасно говорил по-русски. Рассказал о себе. Окончил философский факультет в Гейдельберге, потом Королевский горный институт в Лондоне по профилю инженера-химика. Он скорее человек дела, нежели политики, и если он сейчас взял на себя несколько несвойственную ему роль, то лишь потому, что не пренебрегает услугами для своих друзей. А больше всего он любит коллекционировать; и сказал Берзиню-бородачу, приложив палец к губам — мол, под большим секретом, — у него в Лондоне крупнейшее собрание книг воспоминаний о Наполеоне. Да, в Лондоне. Но он сам в душе русский, хотя и иудей, сын ирландского капитана и одесситки. А до войны жил в Петербурге.

Константин посвятил Берзиня в детали разработанного плана: латышские части, находящиеся в Кремле, арестуют Исполнительный Комитет вместе с председателем Совнаркома Лениным, захватят Государственный банк, Центральный телеграф. Над Лениным и его ближайшими соратниками будет устроен законный суд, а до того латыши отконвоируют арестованных в тюрьму.

— Под замочек! — обаятельно улыбнулся Константин. — Некоторые считают, — добавил он, — что Ленина надо отправить в Архангельск к англичанам. Я не разделяю этого. Ленин обладает удивительной способностью подходить к простому человеку. Можно быть уверенным, что за время поездки в Архангельск он сумеет склонить на свою сторону конвойных, и те освободят его. Поэтому было бы наиболее верным Ленина после ареста расстрелять…

Берзинь рассудительно, спокойно обратил внимание Константина на всю сложность плана и на то, что замысел, по мнению Берзиня, страдает серьезным изъяном — в нем преувеличиваются возможности латышских полков. Даже в случае успеха латыши не смогут удерживать стратегические пункты против той силы, которая будет стоять за большевиками. Константин возражал, приводил доводы. Важно, кто начнет антибольшевистское восстание. По мере его успеха на сторону восставших начнут переходить другие соединения Красной Армии. Главное, вначале проложить дорогу… Константин не мог, не хотел и не имел права рассказывать все, что он знал о тайном плане. Он не сказал о том, что союзники предполагали сами взять Москву, залогом этого была высадка англичан в Архангельске. Как о решенном военные и дипломаты западных стран говорили: «Пустив в ход надлежащую военную силу, мы сумеем овладеть Москвой». Константин понимал, что неразумно было все это передавать Берзи-ню. Он заботился о другом: создать у латышей мнение, что именно они основная военная сила заведенной машины заговора. Константин сказал Берзиню, что латыши — это настоящие солдаты. Как они четко сработали, когда пленили левых эсеров в Большом театре 6 июля!

Кафе «Трамбле» Берзиню не понравилось: можно ли вести здесь безопасно такие разговоры, даже если в них много иносказательного? Константин согласился и предложил снять для деловых встреч частную квартиру. Они расстались со взаимным доверием. Берзинь получил 700 тысяч рублей. Константин извинился, что сумма не округлена до полного миллиона, но все это из-за того, что из банков деньги получить невозможно, агенты собирают деньги у русских богачей.

Потом по взаимному согласию они встречались еще и еще. Константин был прекрасно настроен, с удовлетворением воспринимал известия, приносимые Берзанем. Шмидхен с локкартовским удостоверением отправился на Север. Командир 1-го латышского полка уже получил соответствующую сумму для ведения агитации среди стрелков. На днях приедет представитель «национального комитета» 5-го полка, и Берзинь передаст ему инструкции и деньги. Все шло по плану! Константин дал Берзиню еще сумму денег — 200 тысяч рублей.

Встретившись 28 августа, Константин предложил Берзиню совершить поездку в Петроград и, чтобы более заинтересовать его, сказал, что после Петрограда он получит сразу добрый миллион. Константин добавил, что на Неве его, Константина, знают как господина Массино, и «Массино» театрально поднял руки — де, мол, бывает и так: приходится пользоваться разными именами. Конечно, неудобств при этом много. А впрочем, Массино — это имя его прелестной супруги. «Массино» мог бы назвать себя еще и «сэром Рейзом», как это он сделал, когда во время мятежа левых эсеров ему пришлось, покидая Большой театр, предъявить документы на «сэра Рейза». Но «сэр» был сдержан и умен.

Берзинь получил петроградский адрес — Торговая, дом 10, подъезд 2, квартира 10, спросить Елену Михайловну и сказать, что от господина Массино.

Берзинь выехал в Петроград. Елены Михайловны дома не оказалось, но в квартиру его впустили…


А что же в ВЧК? Здесь считали, что обстоятельства несколько проясняются. Нечетко, смутно, как это происходит с фотографической пластинкой в проявителе, вырисовывались детали. Самое важное было то, что обнаруживался, как сказали бы сегодня, источник возмущения. Петерс достаточно твердо сказал Дзержинскому:

— Мы узнали определенно — лично я это подозревал давно, — что следы ведут нас в иностранные посольства. При ликвидации заговора в Вологде мы нашли бумаги, и они нам снова сказали, что штаб заговора находится в союзных миссиях. За дверями английской миссии!

— Англичане? Вы достаточно в этом убеждены, Петерс? — спросил Дзержинский, не спуская глаз со своего заместителя.

— Решаюсь сказать «да», Феликс Эдмундович. Мы уже не менее месяца ведем секретную слежку. Нам удалось войти в связь с некоторыми агентами миссий. Кажется, это они и охотятся за латышами.

Петерс подробно рассказал Дзержинскому, чего уже достигли неутомимые парни из отделов ВЧК. Дзержинский слушал сосредоточенно, лицо его было серьезно.

— Положение тем не менее не облегчается, — медленно проговорил он. — Допустим, закручивает английская миссия. Но как мы проникнем за двери английских покоев и офисов? Существует международный закон об охране прав дипломатов. Мы до сих пор даже при переезде границы не позволяли себе вскрывать дипломатические саквояжи. А здесь надо вламываться в помещение миссий. С обыском. А если ничего не обнаружится, вы представляете себе, Екаб, — уже мягче продолжал Дзержинский, — какие могут быть осложнения для нашего правительства? Мы дадим Западу повод для криков об анархии в России, о нарушении международных законов, святых прав личности.

— Я тоже об этом думаю. Понимаю, дело непростое… — согласился Петерс.

Было решено более внимательно присмотреться к Локкарту. Кто он? Что он? Многое о нем было известно. В юные годы Локкарт готовил себя к роли кальвинистского проповедника — ел крысиное мясо. Затем намерения юности оставил. Писал рассказы и статейки. Правда, почтовые расходы превышали размер полученных гонораров. Сдал экзамен на дипломата. После этого в высоком белом воротничке и в обязательной короткой визитке с полосатыми брюками он каждый день ровно в одиннадцать появлялся на службе. Видел знаменитых «молчальников» ведомства иностранных дел: Эдуарда Грея, Эйра Кровса, Джона Малькольма. Впервые прибыл в Россию еще при царе, выпил, как он сам признавался, «первую рюмку водки и поел икры так, как ее полагается есть, а именно — на теплом калаче». Обладая способностями, Локкарт быстро совершенствовал свой русский язык. Отправился в Киев: взял извозчика, поехал на Владимирскую горку, взобрался на вершину, полюбовался видом, потом принял участие в крестном ходе богомольцев. Составлял и отправлял в Лондон конфиденциальные сообщения. Получил от посла «благодарность и предложение регулярно представлять политические доклады». Своими сведениями послужил военному министерству. Получил репутацию «особенно искусной ищейки». Осенью 1917 года его подвели связи с женщинами, вынужден был отплыть домой, и мог теперь уже мечтать «только о рыбной ловле».

Это все в ВЧК было известно. ВЧК не знала других обстоятельств и подробностей. Не знала, что в декабре 1917 года лорд Мильнер, один из самых стойких «молчальников» английского МИДа, которого Россия стала все более раздражать, извлек Локкарта на свет божий и представил его Ллойд Джорджу. Премьер-министр удовлетворенно похлопал новую надежду по спине, что-то невнятно пробормотав о молодости: Локкарту был тридцать один год. Лорд Хардинг и Роберт Сесиль, не менее великие «молчальники», внушили Локкарту, что его истинная миссия «должна оставаться в секрете». Как вспоминал позже Локкарт, в день его отъезда из Англии «стояла дивная погода — великая авантюра началась…»

Прибыл в Россию Локкарт как неофициальный представитель Англии, но, к его вящему удовлетворению, его называли консулом. Его принял заместитель наркома Г.В. Чичерин, только недавно перед этим покинувший Брикстонскую тюрьму в Лондоне. Локкарта шокировало — человек, сидевший в тюрьме, у большевиков почти министр. К тому же еще Чичерин был в каком-то желто-рыжем костюме, что никак, по локкартовским представлениям, не соответствовало дипломатическому протоколу. Нанес визит Троцкому. Тот долго и высокопарно говорил о революционной войне с империализмом, о мировой революции и, отпустив Локкарта, дал распоряжение выписать ему пропуск со льготными правами передвижения по стране. Был два раза на официальном приеме у В.И. Ленина.

Локкарт вел себя свободно, уверенно, создавал широкий круг знакомств. Забыв о прошлых неприятностях по женской части, особенно ценил свои связи с баронессой Бекендорф.


…Заговор послов вступал в свою заключительную фазу. За несколько дней до того, как эсерами был убит председатель Петроградской ЧК М.С. Урицкий и было совершено покушение на В.И. Ленина, 25 августа американский генконсул Пуль собрал у себя в Москве закрытое совещание. Присутствовали, кроме Пуля, французы Гренар и Лаверн; английские, французские, американские офицеры, люди в штатском. Локкарт, который еще более тщательно стал заботиться об осторожности, предусмотрительно к Пулю не прибыл; людей его миссии там было предостаточно. На совещании оказался французский журналист Ренэ Маршан. К нему благоволил сам президент Франции Пуанкаре, поэтому никто не мог препятствовать журналисту присутствовать в этом кругу и слушать, что говорилось на закрытой встрече.

Журналист покинул кабинет Пуля до того, как там закончился «обмен мнениями», и словно после холодного душа. Он сразу решил, что президент должен знать правду о перипетиях в России. То, что он услышал, его взволновало и встревожило. В тот же вечер Маршан засел за письмо Пуанкаре: «Я считаю себя одним из тех, кто боролся, руководимый глубокими убеждениями, против большевизма. Я с горечью констатирую, что за последнее время мы позволили увлечь себя исключительно в сторону борьбы с большевизмом. На совещании за время беседы не было сказано ни одного слова о борьбе с Германией. Говорили о другом… я узнал, что один английский агент подготовил разрушение железнодорожного моста через Волхов недалеко от Званки… Разрушение этого моста равносильно обречению Петрограда на полный голод… Один французский агент присовокупил, что им уже сделана попытка взорвать Череповецкий мост. А это означает полный голод Петрограда, ибо отрезаются пути доставки основной массы продовольствия. Я глубоко убежден, что дело не в изолированных починах отдельных агентов. Разумеется, я спешу это подчеркнуть, — продолжал Маршан, — что присутствовавшие генеральные консулы от своего имени не сделали ни малейшего намека на какие бы то пи было тайные разрушительные намерения».

Письмо оказалось длинное — оно писалось на одном дыхании. Президент, полагал Ренэ, извинит своего друга за многословность — вопросы, поднимаемые им, не могут регламентироваться количеством строк.

Закончив письмо и вздохнув облегченно, Ренэ Маршан задумался над тем, каким образом надежно передать конфиденциальное письмо в Париж. Он понимал, что французский генконсул не одобрит его поступок. Пуль и Локкарт возмутятся. Надо опасаться и агентов ЧК…

Если бы Маршан не был столь впечатлительным и не оказывался бы так легко во власти своих чувств, а главное, досидел бы до конца на совещании в американском консульстве, то он мог бы узнать куда больше. Среди неизвестных ему лиц там находился и Константин — «Массино» — «сэр Рейз», правда, здесь он был одет в форму английского офицера и назвал себя Сиднеем Рейли. Он держал гневную речь против большевиков. Маршан мог бы удивиться и присутствию у генконсула Пуля Ксенофонта Каламатиано, смешанного грека, представителя коммерческой американской конторы, который, однако, ничего не говорил. Закрытая встреча пришла тогда к единодушному мнению действовать в трех направлениях,

Дезорганизация Красной Армии подкупом, саботажем, задержкой продовольственных транспортов, следующих в Москву, а также путем разрушения транспорта. Это поручалось Рейли и его сообщникам — капитану Хиллу, полковнику Берзиню из Кремля, агентам из Управления военных сообщений Красной Армии. В Петрограде эту часть плана должен был выполнять капитан Кроми.

Диверсионно-подрывная работа — взрывы, поджоги, аварии. За подготовку и осуществление ее отвечали полковник французской армии Вертамон и его помощники.

Шпионаж. Он был поручен тихому и малозаметному американскому коммерсанту Каламатиано.

…Заговор набирал новую скорость и повышенную мощь. Предполагалось, что основные действия совершатся после отъезда дипломатических представителей союзников из России.


ВЧК тем временем все более убеждалась, что заговор есть, хотя ни день «икс», ни размах заговора не отражались в чекистской версии происходящего. ВЧК добыла почти достоверные данные о том, что Константин, «Массино», «сэр Рейз» — это имена-прикрытия хитроумного английского разведчика Сиднея Рейли. В конце августа узнали одну из его московских явок — конспиративную квартиру по Шереметьевскому переулку. Агента можно было арестовать, но в ВЧК решили: «Пусть у ящерицы вырастет хвост, тогда и отрубим!»

Петерс продолжал со своими сотрудниками продираться сквозь сеть заговора, стараясь завладеть документами полной достоверности, фактами неопровержимыми. Его сотрудники все более внедрялись в лабиринт заговорщических хитросплетений. Действовали активно. «…Опасность предательских выступлений в отдельных местах пришлось устранить, не выжидая раскрытия всего… Мы ликвидировали местные заговоры в Вятке и Вологде», — отмечал Петерс.

Но все же случилось так, что сотрудники ВЧК свою работу не довели до конца. Наступила неожиданная развязка: 30 августа в Петрограде был убит М.С. Урицкий. В.И. Ленин, проницательно оценив смысл этого убийства как белый террор, позвонил по телефону в президиум ВЧК и предложил Дзержинскому немедленно выехать на место и принять должные меры. Урицкий стал не последней жертвой белого терроризма. В тот же день было совершено покушение на В.И. Ленина…


…Дзержинский, бледный и худой, с запавшими глазами, уезжал в Питер. Подошел к Петерсу, остававшемуся в Москве:

— Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой!

Он сказал это скорее себе, не Петерсу.

— Феликс Эдмундович, мне сейчас очень нужны, очень нужны ваши советы, инструкции. Надо освежить голову, понять, что происходит…

Дзержинский взглянул в глаза Петерсу, сказал тихо:

— …Это из Гёте, но лучшего сейчас не придумать.

Странным был Петерс, но еще более странным казался Дзержинский; человек с запавшими глазами, всегда бесстрашный, беспощадный к себе, он в скупое время, оторванное от скупого сна, читал «Фауста».

…ВЧК исчерпала время, предоставленное обстоятельствами. Медлить было нельзя. Петерс бросился искать Рейли. Нагрянули на его московскую конспиративную квартиру, но там никого не обнаружили. Рейли, почуяв запах горелого, накануне перебрался к артистке Художественного театра А.А. Оттен. Она считала его офицером английской миссии, и, как заявила потом на суде, Рейли ухаживал за ней, и он ей нравился. (Суд оправдал артистку.) В ночь с 3 на 4 сентября Рейли ночевал у другой «знакомой» — у машинистки ВЦИК Ольги Стражевской, которая впервые встретилась с Рейли в фойе Большого театра во время работы 5-го съезда Советов. Рейли представился тогда служащим советского учреждения. За взятку в 20 тысяч рублей она выписывала Рейли пропуска в Кремль. Теперь, ночуя у Стражевской, Рейли сознался, что он вообще не русский, а англичанин. (Суд приговорил Стражевскую к трем годам тюрьмы.) В общем, как ни искали люди Петерса «обольстителя женских сердец», шпиона-хамелеона, его не нашли. И лишь потом убедились в том, что Рейли из Москвы бежал. Но куда? Знал бы Петерс в тот момент, сколько лет еще придется чекистам искать этого шпиона, находить его след и терять.

…Стрелявшую в В.И. Ленина террористку допрашивали Свердлов и Петерс. Она опустилась на стул, блуждающим взглядом водила по лицам. Ей задавали вопросы, она хваталась за волосы, истерично глотала ртом воздух. Потом ее судили, расстреляли. Приговор революционного суда был оформлен, записан рукой Петерса. Документ остался в архиве навсегда, покрывая черным забвением имя террористки, опозорившей себя в вечности.

…31 августа чекисты вошли в здание бывшего английского посольства на Дворцовой набережной в Петрограде. На шум на лестнице вышел атташе Френсис Кроми и, не слушая, что говорят вошедшие (а те предъявили документ на право обыска), выхватил револьвер. Выстрел — и был убит чекист Иосиф Стадолин. Два его товарища свалились тяжело раненные. Раздались еще выстрелы; Кроми, близкий друг Локкарта, тяжело опустился на ступени лестницы. Врач, появившийся через 10 минут, пульса не обнаружил — мертв!

Почувствовав «подземный гул», Локкарт принял решение немедленно сжечь «опасные документы». Над трубой английского консульства заструился дымок. Петерс, приехавший к консульству с двумя вооруженными чекистами, увидев странный дымок (был жаркий день!), приказал немедленно подняться на верхние этажи. На первом этаже уже находились ранее прибывшие сюда люди Петерса, но они дали маху — не обратили внимания на дым.

Все же при обыске удалось кое-что добыть, например, подготовленную к публикации фальшивую «тайную переписку», которую якобы вело Советское правительство и Германия, подложные тексты «секретных договоров». Все это Англия предполагала использовать во имя одной цели — столкнуть РСФСР с Германией.


Жаркие августовские дни в конце месяца сменились прохладой. Задул осенний ветер. По улицам понеслись первые желтые листья. Приподняв воротник легкого пальто, Локкарт перед закатом солнца проделывал моцион! стал замечать, что полнеет, намекала на это ему и Мура — баронесса Бекендорф. Он вышел на улицу в сопровождении своего молодого коллеги Гикса. Встретившийся патруль не остановил консула, красноармейцы его узнали, посторонились и проводили долгим взглядом. Локкарт, вернувшись к ужину, пришел к заключению — можно не волноваться. Локкарт, однако, ошибался. Ночью его разбудили и привезли на Лубянку.

Беседовать с Локкартом решил сам Петерс. ВЧК уже имела в своих руках текст письма Локкарта в штаб-квартиру на Севере и копию шифровки с коленкора, документа, который заговорщики доверили Шмидхену, отправленному ими в Архангельск. У Петерса лежали также и бумаги, которые удалось заиметь при обыске в английском консульстве в тот августовский день, когда англичане спешно жгли наиболее компрометирующие их документы.

…Петерс, отложив все дела, ждал, а Локкарта почему-то долго не приводили. Петерс позвонил дежурному конвою. Ответили, что дипломат попросился в отхожее место. Наконец Локкарта привели, он показался Петерсу довольно спокойным. Локкарт представился — он консул его величества. Петерс сказал, что не имеет права допрашивать представителя английской миссии, но не был бы господин Локкарт столь любезным помочь добровольно разрешить некоторые вопросы. Это необходимо, так как ВЧК располагает данными, связанными с деятельностью миссии. Локкарт великодушно согласился, присовокупив свое недоумение по поводу нарушения дипломатического иммунитета.

«Ворвавшись в мой дом, ваши люди вели себя далеко не любезно».

«Но почему вы не предъявили дипломатических документов при аресте?»

«Это было почти невозможно. Они меня просто уволокли в машину, и вот я перед вами…»

«О, если это подтвердится, я накажу виновных, им надо знать, с кем они имеют дело».

Лицо Локкарта выразило понимание и удовлетворение.

Петерс сказал, что дело очень серьезное, и от ответов господина Локкарта многое зависит в установлении истины, облегчится и положение самого дипломата. Он спросил англичанина, кто приходил к нему в середине августа от латышей? Локкарт подтвердил, что действительно, кто-то приходил, кажется, некий Смидхен, разве всех упомнишь; в России принято свободно ходить в дома, и он, Локкарт, хотел бы не противоречить этому доброму обычаю взаимоотношений…

— Это ваш почерк? — Петерс указал на бумагу, лежавшую на столе, подвинув ее ближе к дипломату. Локкарт подумал, что это, вероятно, единственная бумага, написанная его рукой и попавшая к чекистам — удостоверение, выданное Шмидхену, — и, сопровождая свои слова легким жестом, пояснил:

— Не вижу в этой бумаге никакого криминала: латыши попросили пропуск к англичанам, я и написал. И только всего.

Локкарту было задано еще несколько вопросов, и разговор как бы иссяк. Петерс попросил Локкарта подписать данные им показания. Тот словно опомнился, сделать это категорически отказался, сославшись на свое положение дипломатического представителя.

Петерс улыбнулся.

— Знали ли вы Каплан? — спросил он Локкарта. Тот ответа не дал, потребовал избавить его от «незаконного и унизительного» допроса.

— Где Рейли? — Англичанин удивился, что это имя известно ЧК, но одновременно обрадовался: вопрос «где?» означал, что «Лисица» (этой кличкой Локкарт любил называть Константина) скрылась. Локкарт не ответил.

Какой-то момент Петерс и Локкарт пристально рассматривали друг друга. Локкарт запомнит Петерса: белая косоворотка, грива волос с проседью аккуратно зачесана. Потом в своей «Исповеди» Локкарт напишет: «Он не пытался заставить меня отвечать угрозами, а только уставился на меня взором».

— Господин Локкарт, не могли бы вы сказать, что было темой разговора 25 августа в американском консульстве?

«Оказывается, чекисты пронюхали и это», — подумал теперь уже несколько тревожно консул. Но и этот вопрос, как представлялось Локкарту, он легко мог повернуть в свою пользу.

— О совещании в американском консульстве вам проще спросить у самого консула Америки Пуля. А впрочем, встречи дипломатов дружественных стран — это обычная практика. Если вам известно, как вы сказали, о встрече 25 августа, то вам должно быть известно и то, что консул его величества там не присутствовал, что, откровенно скажу, означает, что совещание было малозначительным, рутинным.

Петерс ничего не сказал, лишь посмотрел на торжествующе вздернутый подбородок консула. Кое-какое алиби предъявлено — говорила поза дипломата. В комнате Петерса повисла тишина, и было такое впечатление, что хозяин этой комнаты все свои аргументы выложил. Все так бедно и так тщетно! Впечатление Локкарта, по правде говоря, было обманчиво — не все предъявил Петерс; заместитель Дзержинского уже был достаточно опытен, ему важно было проверить, на что способен этот дипломат, насколько он уверен в своих действиях. ВЧК интересовала не только анатомия свершавшегося преступления, но и то, как оценивает события один из его участников.

В общем, разговор закончился. Локкарта увели. Англичанин смог кое-что подытожить: Рейли следы замел, дай бог, основательно; о Шмидхене чекист спросил, но, можно думать, что и тот ускользнул из рук ВЧК. Особенно Локкарт был доволен своей находчивостью. Ведь когда его привезли на Лубянку, он вдруг обнаружил, что с ним, в его кармане, оказалась так некстати записная книжка с тайными шифрами и пометками о различных выплаченных суммах. Локкарт мгновенно тогда решил, что делать. Попросился в отхожее место. Воды в московской канализации вследствие всеобщей разрухи часто не бывало, но Локкарт, как он считал, был везуч, и, словно подтверждая это, свершилось воистину чудо — он потянул ручку, и порванный, сброшенный в унитаз компрометирующий материал был моментально смыт. (Потом консул даже печатно будет расписывать свою догадливость как подвиг).

Петерс, пережив еще одну бессонную ночь, был далек от воодушевления, особенно потому, что утро началось с того, что ему пришлось объявить Локкарту, что тот свободен. (На освобождении настояли Я.М. Свердлов и Г.В. Чичерин, учитывая право англичанина на экстерриториальность. Петерс возражал, но спорить было напрасно…) Дипломат криво усмехнулся и сказал Петерсу:

— Господа чекисты — мастера насилия, но далеко не мастера своего дела.


Дул мокрый ветер. Локкарт отыскал извозчика и поехал к себе. На улицах было немноголюдно, на перекрестках выделялись вооруженные патрули. Он вернулся вроде бы и победителем, но усталым и в отвратительном настроении. Побрился, принял ванну, сменил белье. Подошел к столику, отобрал большевистские газеты, стал их читать, а прислуга приготовила консулу кофе. От прислуги он узнал, что арестовали Муру. Настроение испортилось окончательно.

А 3 сентября рано утром Москва прочла сенсационное сообщение, выделенное жирными буквами в «Известиях»: «Ликвидирован заговор англо-французских дипломатов против Советской России, организованный под руководством начальника британской миссии Локкарта, французского ген. консула Гренара, французского генерала Лаверна и др. Подготавливался арест Совета Народных Комиссаров, фабрикация поддельных договоров с Германией».

Сообщение шокировало Локкарта. Сдерживая внутренний гнев, он все же понял, что большевики не решились бы на такое открытое обвинение, ничего не имея в своих руках. Удивительным было и то, что Локкарта после этого заявления вроде бы и не спешили арестовать, снова допросить.

Локкарт отправился на разведку. Он внезапно нанес визит в ВЧК на Лубянку. Англичанина принял заместитель председателя.

Не повышая голоса, Ложкарт оказал Петерсу:

— Обвинения не имеют никакого основания. Прошу дать мне возможность объясниться и представить исчерпывающий материал.

— Исчерпывающий материал уже имеется в распоряжении ВЧК в достаточном количестве, а следствие будет продолжаться…

Никто не воспрепятствовал Локкарту покинуть ВЧК, и он насчитал, что так называемое «разоблачение заговора» — блеф. Он мог перевести дыхание…

Но Локкарт опять ошибся.

Чекисты предприняли попытку арестовать Гренара, Вертамона и других официальных лиц из французского консульства, о которых было известно как о заговорщиках. Те удрали в посольство нейтралов-норвежцев. Через его порог чекисты решили не переступать. В самом помещении французов, известном как особняк Берга, сотрудники ВЧК тем временем завершили обыск. Проверены были столы, книжные этажерки, брошенные саквояжи, тщательно были осмотрены картины, платяные шкафы. Набралось довольно много бумаг, их загрузили в автомобиль, отвезли на Лубянку. Здесь был просмотрен каждый лист, тщательно, скрупулезно, как учил чекистов Ф.Э. Дзержинский. Петерс потом напишет: «И нетерпеливые комиссары и следователи учились у него, как, работая над расшифровкой мелких бумажек, можно найти ценнейшие нити для дальнейшего раскрытия контрреволюционных заговоров».

Так как Гренар, Пуль и Вертамоо скрылись у норвежцев, то на всякий случай близ здания скандинавов чекисты оставили несколько своих людей; спрятавшиеся не показывали носа. Предосторожность чекистов оказалась кстати: какой-то человек пытался незаметно войти в посольство, его остановили. Он назвался Сергеем Николаевичем Серповским, но в нем опознали американца Ксенофонта Каламатиано.

Каламатиано задержали. Он возмущенно размахивал тяжелой тростью, гордо напоминал о своем американском гражданстве. Его обыскали, отправились к нему на квартиру, сделали и там самый тщательный обыск. Но все безрезультатно. В ВЧК разговор с Каламатиано начал Кингисепп. Каламатиано вел себя так, словно не понимал, чего от него хотят, от всего отнекивался, изображал из себя обычного коммерсанта. Глубокой ночью Кингисепп поднял с постели Петерса — тот забылся в нервном полусне на своем кожаном диване под солдатским одеялом. Петерс сразу пришел. Допрашиваемый стучал недовольно тростью, требуя, чтобы ЧК прекратила покушаться на свободу честного гражданина другой державы. Петерс сказал Кингисеппу, что Каламатиано недавно ездил в Самару, хотя американская контора «Вильям Кембер Хиттс энд К°», в которой он служит, никаких дел в этом городе не имеет. Это подозрительно. Обыск на квартире ничего не дал? Тогда что-нибудь может быть обнаружено при нем. Тоже ничего? Имеет тайник где-то на стороне? В подошвах ботинок? Бывает и такое.

Петерс и Кинписепп еще и еще раз окинули взглядом: несколько успокоившегося Каламатиано. Тайник в трости? Но она скорее отличается изяществом, нежели толщиной. В ней вряд ли можно было что-либо спрятать. Когда взялись за трость американца, тот позеленел, как утопленник, по замечанию Кингисеппа. Красивая трость оказалась хитрым тайником. В ней нашли более тридцати расписок в получении денет — вместо подписей стояли номера; обнаружили в трости и шифры, тайные документы.

Оперативно расшифровав фамилии шпионов, скрытые под номерами, ВЧК смогла выяснить, кто уже был схвачен, а кто еще «гулял»; сразу же были даны приказы о необходимых арестах.

Каламатиано пришлось во всем сознаться. В апреле текущего года американский консул Соммерс завербовал Каламатиано, служащего американской коммерческой конторы по поставке в Россию автомобилей, тракторов, и поручил ему организовать возможно широкую агентурную сеть для сбора важных данных. Соммерс создал в Москве и явочный пункт по Театральному проезду, 8. Прикрываясь делами фирмы, Каламатиано ездил по стране, отбирал агентов. В Москве он завербовал бывшего подполковника генштаба Голицына, работавшего как старый спец в трех военных ведомствах. Став агентом № 12, Голицын собирал различные сведения и обильно снабжал ими представителя американской фирмы. Через агентов Каламатиано получал данные о количестве винтовок и патронов, производимых на тульских заводах, сведения о формировании Красной Армии, о положении в прифронтовой полосе. Экономические данные якобы необходимы были фирме для выяснения платежеспособности России, данные о прифронтовой полосе — чтобы знать, насколько Красная Армия способна защищать склады фирмы (!).

Состоявшийся в конце 1918 года суд все это терпеливо выслушал и вынес приговор: шпиона Каламатиано расстрелять. Петерс: «С арестом Каламатиано шпионской организации был нанесен непоправимый ущерб».


То, что Локкарт так быстро оказался на свободе, дипломатами Запада вовсе не оценивалось как победа. Опыт им подсказывал, что за этим могли скрываться большие неприятности — Советы со всей решительностью показывали свой характер. Настораживало и то, что власти не требовали, например, высылки Локкарта из страны, что в международных делах было терпимой практикой.

Дипломаты пребывали в нервозности. По имевшимся данным, Шмидхен не был арестован, но и установить связь с ним в этой кутерьме не удавалось. О Берзине достоверно было известно только то, что он на свободе и, кажется, вне подозрений. Это заговорщиков воодушевляло — сохранилась такая ключевая фигура! Локкарт рассуждал вполне логично: ввиду начавшихся арестов Берзинь операцию отложил, и Берзинь еще не сказал своего слова, еще покажет припасенную им потенциальную силу! Локкарт, Гренар и другие не снимали со счетов и то, что националист Берзинь получил от «друзей» почти два миллиона рублей (100 000 — от Англии, 200 000 — от США и 500 000 — от Франции), при этом дал слово чести, что этой суммы при определенных условиях будет достаточно, чтобы ликвидировать правительство Советов.

По правде говоря, Локкарта в тот момент гораздо в большей мере озадачивало совсем другое — арест Муры. Он не хотел бы впутываться в это дело (поймут ли его правильно в Лондоне?), но и не мог согласиться, чтобы большевики действовали на него (а он считал, что суть в этом) путем «бесчеловечного» отношения к молодой даме, которая ему, чувственному Роберту Брюсу, совсем не безразлична. После размышлений рыцарь возобладал в Локкарте. Он отправился в Комиссариат иностранных дел. Его приняли, были вежливы, но развели руками, ссылаясь на ВЧК. Тогда Локкарт прибегнул к крайнему средству: явился снова на Лубянку и попросил доложить о себе Петерсу. Не исключено, что этот «отъявленный чекист», полагал Локкарт, согласится поговорить с ним как «мужчина с мужчиной».

Из воспоминаний Ломкарта: «Я обратился на Лубянку к Петерсу и просил проявить гуманность к женщине которая ни в чем не виновата».

Из воспоминаний Петерса: «Войдя ко мне в кабинет, он был очень смущен, потом сообщил, что находится с баронессой Бекендорф в интимных отношениях и просит ее освободить».

Консул апеллировал к чувствам приличия. Петерс был спокоен, обещал взвесить все аргументы, приведенные консулом в пользу невиновности его приятельницы. Но вдруг Петерс изменился, сурово сказал англичанину:

— Вы облегчили мне работу, придя сюда. Мои люди ищут вас уже более часа. Мы вас должны арестовать.

Так 4 сентября Локкарта арестовали. Это было ответной мерой на события в Лондоне. Там в Брикстонскую тюрьму посадили представителя Советской России в Англии М.М. Литвинова, повесив на дверях его камеры издевательскую надпись: «Гость правительства его величества».


Локкарта поместили в странную квадратную комнату. Удобств никаких: простой стол, четыре деревянных стула, истертая и расшатанная кушетка; два окна комнаты выходили во двор. У простого умывальника с соском повесили для англичанина чистое полотенце, что вызвало надменную улыбку консула. Откуда было знать этим необразованным русским, что истинный сакс, подобно Седрику,[11] вымыв руки, не обтирает их полотенцем, а сушит, помахивая ими в воздухе.

Странность квадратной комнаты была в том, что в ней чекистские чиновники писали бумаги, караульные проводили минуты отдыха, покуривая. Ходили, хлопали дверью, с интересом рассматривали англичанина.

Консул был удручен. В деле Муры он ничего не достиг, сам же угодил под стражу, и неизвестно, чем все это закончится — ответную меру большевики постараются использовать, чтобы отомстить ему, был убежден консул. В газетах, которые ему давали, он не находил ничего утешительного. Большевики расставляли точки над «и». 5 сентября Локкарт прочел в «Правде» интервью заместителя председателя ВЧК. Петерс изложил часть подробностей раскрытого заговора, которые считали целесообразным обнародовать к тому времени. Выяснилось невероятное. Берзиню, оказывается, ЧК предложила притворно принять приглашение западных дипломатов. Берзинь на время превратился в покладистого «буржуазного националиста», члена мнимо созданного «латышского национального комитета», которого не было и в помине. Все это «проделки ЧК»! Впору было впасть в отчаяние.

Громы и молния разразились в дипломатических кабинетах «друзей» России. Все клокотало благородным гневом, который выплеснулся на страницы газет. Берзинь нарушил «правила игры», и ему следовало дать ниже пояса. «Таймс», махнув рукой на свою респектабельность, строчила: «Этот красный авантюрист запустил руку в нашу государственную казну, и теперь потешается над нами с видом невинного младенца». (Конечно, английская казна при этом не страдала — большую часть денег собирали в самой России среди имущей публики, ненавидевшей большевиков. Вначале этим энергично занимались французы, потом одна английская фирма в Москве. Деньги доставлялись американскому ген-коосулу, приходил Гике, подручный Локкарта, брал их и заботился о дальнейшем их назначении.)

…Издерганный консул вдруг поймал себя на мысли — неожиданной и такой, что его даже передернуло: а не является ли Мура также агентом ЧК? После случившегося можно допустить все. Прием, когда арестовывают на время и своих агентов, не нов. Он живо вспомнил, как Мура неожиданно уехала из Москвы в Эстляндию якобы повидать своих родителей. Преодолела строгий контроль в поездах, пограничную полосу между Россией и Эстляндией, занятую армией Германии. Только ли дочерние чувства были здесь? Он «принял» Муру от Гикса и не навел справок относительно нее; никогда не поинтересовался, например, была ли она вообще баронессой; сама Мура всегда говорила о себе, что она русская. Он вспомнил, как встретился с ней после ее возвращения из Эстляндии: она бросилась к нему, крепко прижалась; люди проходили, оглядывались… Возможно ли, чтобы такие чувства были мистификацией?! И все же Локкарт не знал теперь, как ему быть со своей просьбой об освобождении Муры: настаивать? забыть? Но ведь он уже признался этим варварам, что связан с Мурой.

…Петерс вызывал к себе Локкарта обычно ночью. Он советовал консулу, чтобы тот «в своих же собственных интересах» рассказал полную правду. Консул по-прежнему упорствовал — отказывался говорить или заявлял, что весь этот так называемый заговор — выдумка. Локкарт ожидал, что Петерс заговорит о Муре, и тогда англичанин надеялся что-нибудь выведать, сориентироваться. Но Петерс даже не вспоминал имя его приятельницы. Наживка повисла в воздухе. Хуже того, Локкарт стал все настойчивее думать, что Мура была настоящей наживкой для любителей женского пола, к которым англичанин не без гордости себя причислял. Оказаться таким ослепленным! Пусть баронесса (баронесса?) была, несомненно, привлекательной и красивой, и все-таки Локкарт не мог простить себе этого. С женщинами Локкарту явно не везло…

Консулу разрешили пользоваться чернилами: и бумагой, и он завел себе нечто вроде «тюремного дневника». Если его, мрачно рассуждал Локкарт, расстреляют, то пусть мир узнает правду!.. Странно, но первую запись он посвятил своему «мучителю-фанатику» Петерсу: «Я не могу оказать, что он обращался со мной некорректно… он не был ни груб, ни даже нелюбезен, и наши взаимоотношения были вполне корректны… Он заходил в мою комнату и справлялся о том, как меня кормят. Я не жаловался, хотя пища, состоявшая только из чая, жидкого супа и картошки, была очень недостаточна».

Локкарт попросил дать ему книги. Петерс принес роман Герберта Уэллса. И вторую — Ленина: «Государство и революция».

Караульные аккуратно давали ему «Правду» и «Известия». Больше всего его коробило от жирных заголовков статей. Большевики писали прямо: «англо-французские бандиты». Он читал резолюции фабричных комитетов, требовавших предания его, консула, суду и вынесения смертного приговора. Расстреляли бывшего царского сановника Белецкого. Локкарт лично знал его. Пути господни неисповедимы!..


Спустя некоторое время Локкарта перевели с Лубянки на территорию Кремля. Помещение было чистое, удобное — три комнаты: спаленка, ванная, небольшая кухонька. В ванной бросающиеся в глаза чистые полотенца, но образованный сакс, помыв руки, по-прежнему помахивал ими в воздухе, смешно растопырив пальцы. Однако помещение и здесь показалось Локкарту странным. Самым неприятным было то, что он снова оказался не один вопреки тому, что ему обещали власти. К своему удивлению, он увидел здесь Шмидхена. «Виновник всех наших бед!» — негодующе думал Локкарт. Судя по газетам, Шмидхен не уподобился притворщику Берзиню и угодил в тюрьму, но англичанин не мог простить Шмидхену, что удостоверение, выданное ему Локкартом, каким-то образом попало в ВЧК. 36 часов Локкарт и Шмидхен провели вместе, не проронив ни слова. Потом Шмидхена увели. Однако спокойнее от этого не стало. Локкарт узнал от часовых, что именно отсюда несколькими днями раньше отправился в последний путь Белецкий. Локкарта бросало и в жар и в холод; знать, что ты живешь в комнате, откуда предшественника повели на смерть, — что может быть страшнее! Как правы те, твердил себе Локкарт, что говорили: из Кремля еще никто живым не выбирался!

Локкарт часто впадал в меланхолию — сник, как птица с подрезанными крыльями. Страхи и панику консула заметил Петерс. Как бы чего с этим героем не случилось до суда! Локкарта приходилось беречь, как берегут того, кто набрал долгов и не прочь был скрыться даже в небытие, не расплатившись…

Петерс повидал консула. Старался быть мягким. Стояли у окна, говорили о разном. В тот же день Локкарт внес в свой «дневник» свежие впечатления. Петерс «охотно беседовал об Англии, о войне, о капитализме, революции. Он рассказывал мне об удивительных переживаниях своего революционного прошлого. Показывал мне на своих ногтях следы пыток, которым его подвергали в тюрьме при царском режиме. Ни одна черта его (характера не свидетельствовала о том, что он был таким бесчеловечным чудовищем, каким его много раз описывали».

Когда в следующий раз Потере открыл двери временной обители консула, Локкарт услышал, что баронесса освобождена и ей разрешены свидания с ним. В первый момент Локкарт даже не обрадовался (чекисты вполне могли ее освободить, если она работает на них!).

— Моя весть, как вижу, не вызвала у вас энтузиазма. Мы сделали все, что могли. Сомнения в отношении Бенкендорф выяснились. Порадуйтесь с нами, господин Лоикарт.

А консул все не мог отделаться от мысли, что этот «странный человек» (лексикой локкартовского «тюремного дневника»), второе лицо в Чека, а какое-то время даже первое, освободил Муру лишь для того, чтобы затеять новые козни.

Тот день оказался богат событиями. Вечером Локкарт записал в свой «дневник»: «Я получил вещественное подтверждение освобождения Муры в виде корзины с платьем, книгами, табаком и такими предметами роскоши, как кофе и ветчина, а кроме того, длинное письмо… Джейк лично запечатал его печатью ЧК и пометил на конверте своим размашистым почерком: „Прошу передать адресату, не вскрывая. Я читал письмо“. Этот странный человек!..»

Письмо Муры, немногословное, было написано с таким чувством, что Локкарт устыдился своих былых подозрений.

Допросы консула прекратились, и он почувствовал облегчение. Большевистские же газеты не унимались и раздражали его по-прежнему. Он их не брал бы в руки, но им овладевал страх перед неуверенностью, и с помощью газет он пытался представить свое будущее. Оно выглядело отнюдь не радужным. Локкарт, полагавший в свое время, что Россия может стать частью цивилизованной Европы, теперь был уварен — это сорвавшийся с цепи колосс азиатчины.

В Локкарте просыпался суеверный кельт. После завтрака он брал колоду карт, усаживался и раскладывал пасьянс. Если пасьянс не выходил, ждал всяких ужасов.

Ему разрешили гулять по территории Кремля. Раньше си здесь никогда не был. Большевики сделали Кремль одной из своих цитаделей. Локкарт вступал в разговоры с караульными, которые конвоировали его в этих прогулках. Это были разные люди: русские, латыши, венгры. Однажды Локкарт спросил конвойного, что тот думает о его, Локкарта, участи, и услышал, что в караульной команде держат пари из расчета два против одного, что он будет все же расстрелян… Локкарт потерял охоту к дальнейшим расспросам.


…Были мрачные осенние дни с дождями. Локкарт не гулял, предпочитал раскладывать пасьянс. За этим занятием и застал его Петерс, Он снова заговорил о собрании в американском консульстве 25 августа. Не пожелал бы Локкарт во имя истины прояснить характер собрания?

Локкарт посчитал этот в спрос не чем иным, как стремлением загребать шар чужими руками, добыть нужные сведения от самого Лаккарта! Как видно, чекисты ничего конкретного о совещании у американцев не знают. И откуда им знать? Кто мог что-либо им сообщить? Ни один из присутствовавших на том совещании не пошел бы на содействие «красным», а чужих ушей у Пуля не было. Такова была логика Локкарта. На всякий случай он сделал нечто вроде хода конем.

— По-дружески скажу вам, Петерс, с тех пор, как Россия бросила своих союзников перед лицом военной силы Германии, нам осталось одно — обороняться самим. Поэтому мы и собираемся…

Локкарт был слишком уверен в себе. Он и не мог предположить, что Петерс задает ему вопросы скорее всего от желания проверить себя, проверить и Локкарта — не изменяется ли в нем что-либо?

Петерс посоветовался с Дзержинским, и им ничего не оставалось, как припереть Локкарта к стене.

Когда из особняка Берга привезли изъятые во французской миссии бумаги, при первом же осмотре обнаружили письмо Маршана к президенту Франции. До сих пор ВЧК не имела такого прямого свидетельства творимого союзниками в России! Пригласили Маршана на Лубянку. В допросе не было никакого резона — с ним хотели просто поговорить. Но не вышло и разговора. На коллегии ВЧК Петерс так доложил о встрече с французским журналистом:

— Он был взволнован до безумия, почти плакал от возмущения, что союзники, и особенно французы, призванные спасти Россию (!), строили предательские планы о взрывах мостов и поджоге продовольственных складов.

Петерс добавил, что, конечно, журналист большой ребенок, наивен, он «думал, что Пуанкаре не знает, что делают его представители в России; в своей наивности он не понял того, что все поджоги, подрывы — все это делается под непосредственным руководством Пуанкаре и Ллойд Джорджа».

Подлинник письма передали в следственную комиссию, фотографию письма — в газету «Известия». Газета напечатала письмо Маршана.

Локкарт долго перечитывал этот номер. Несомненно, письмо французского журналиста — не подделка, согласился он. Однако француз переступил все границы дозволенного. «И это писал бывший редактор „Фигаро“! — возмущался Локкарт. — …Маршан, эта истеричка, перешел на сторону большевиков, — решил он — ЧК Оплатила ему больше, чем „Фигаро“. Скотина!..» Вечером Локкарт записал в свой «дневник»: «Мною овладел приступ пессимизма».


На Западе не стихал шум в связи с арестом Локкарта Писали о «тяжелой участи английского дипломата», которого «подвергают пыткам». В ВЧК прибыл шведский генеральный консул Аскер.

Я уполномочен своим правительством — нейтральным, не поддерживающим ни одну сторону, — заявил он Петерсу, — обратиться к вам с просьбой проявить гуманность к арестованному английскому дипломату господину Локкарту и его коллегам, претерпевающим превратности в застенках вопреки всем международным законам. Позволяю себе огласить ноту министра иностранных дел Англии сэра Бальфура, направленную в адрес вашего правительства. «…Если русское Советское правительство не даст полного удовлетворения или если по отношению к подданным Великобритании в будущем будет применено насилие, то правительство Великобритании сочтет каждого из членов русского правительства ответственным и примет все меры к тому, чтобы… считали их вне закона, а также к тому, чтобы для них не было убежища, где они могли бы скрыться».

— Вы обратились не по адресу, — ответил Петерс. — ВЧК не является правительствам, она лишь охраняет революционный порядок от преступных заговоров, кто бы их ни пытался осуществить. А впрочем, нота сэра Бальфура опубликована в «Известиях» с ее получением, и вы напрасно затруднялись, читая ноту.

В тот же день господин Аскер встретился с Локкартом и вынужден был признать, что слухи о тяжелой участи Локкарта ни на чем не основаны. А сам Локкарт инею в свой «дневник»: «Он убедится в том, что я не голодаю и не подвергаюсь никаким мучениям; сообщил мне, что в моих интересах делается все возможное, и простился».

Ничего другого он записать и не мог, ибо за день до этого в его блокноте уже были такие слова о Петерсе: «Он относился ко мне с чрезвычайной любезностью, справился несколько раз о том, как себя держит стража, доходят ли до меня регулярно Мурины письма и нет ли у меня каких-либо жалоб».

Когда же на следующий день после посещения Аскером ВЧК англичанин прочитал в газетах о том, что он, Локкарт, лично опроверг дикие слухи, распространяемые буржуазной печатью, и подтвердил шведскому генеральному консулу, что обращение с ним не оставляет желать лучшего, Локкарт был в бешенстве: большевики ловко все разыграли — обвели его вокруг пальца и что не могли сделать сами, за них сделал английский дипломат. «Я тупица, — терзал себя Локкарт, — дал все данные о том, что вовсе не нахожусь в опасности…»


Локкарт оставался в своем «кремлевском заточении», как это он любил записывать в свой «тюремный дневник». С формальной точки зрения, делю клонилось к суду над дипломатом. Казалось, ничто не может спасти главного заговорщика от открытого суда, от смертной казни. Но Петерс со своей проницательностью не разделял такие мнения, хотя никому и не говорил о своих сомнениях. Да и строго говоря, Петерс свое делю сделал — консул может в любой день быть предан суду; дать несколько конвойных, и Локкарт предстанет перед революционным правосудием. Была, однако, своя сложность — Локкарт был дипломатом, в Англии продолжат держать в тюрьме М.М. Литвинова. Как обернется судьба Максима Максимовича, если что-то случится с Локкартом?

…Этот разговор произошел в одну из последних встреч Петерса с консулом. Петерс пришел с пакетом, простым свертком. Локкарт слегка покосился на сверток, ибо Петерса видел обычно с пустыми руками, свободными, чтобы, как считай Локкарт, в любой момент схватиться за наган.

— Зашел к вам узнать, господин Локкарт, — обратился к консулу Петерс, — нет ли у вас каких-либо просьб, жалоб. Мы готовы содействовать вам, что в наших силах.

— Спасибо. Вы очень внимательны. Действительно, если имеется возможность, хотелось бы изменить меню…

— Улучшить питание — дело наиболее трудное. Рабочие Москвы и Петрограда неделями не получают восьмую фунта революцией им назначенного хлеба. Мои люди питаются тоже не лучше. На Лубянке у нас вообще перевелись мыши.

Я могу вас понять, — вздохнул Локкарт, — и тех кто не получают хлеба. Однако сделайте для меня хотя бы минимум — не держите меня в невыносимых условиях. Жестоких… Я пребываю в комнатах, где до меня находился господин Белецкий и откуда ваши люди повели его на расстрел… Даже из газет вашего направления я узнаю, что таких несчастных, как Белецкий вы уничтожаете десятками и называете все это красным террором. Помните, на первом допросе я вам сказал, гражданин Петерс, что господа чекисты — мастера насилия, но далеко не мастера своего дела. Ваш красный террор не имеет ничего общего с человечностью, гуманизмом. Какое же общество вы хотите построить? Я с ужасом смотрю в будущее России…

— Не собирался дискутировать с вами о гуманизму — серьезно проговорил Петерс. — Здесь мы расходимся полностью. Террор большевики всегда осуждали, и не они изобрели гильотину, и у них нет ничего подобного Тауэру, к виселицам которого Англия «на законном основании» приводит всех неугодных, называя их преступниками. Я вам рассказывал, что был свидетелем казни лорда Кейсмента. У нас нет линчевания — этого изобретения «американской демократии». Большевики, когда они взяли власть, проявили удивительную мягкость, снисходительность даже к тем, кто им желал погибели, кто был уличен в преступлениях против власти Советов. Я тогда так же был настроен, как все, и не мыслил, что в новой России придется вводить смертную казнь, за которую так ухватился Керенский и которая была отменена Вторым Всероссийским съездом Советов. Мы, большевики, еще вчера смотрели на мир через розовые очки, полагая, что снисходительность и есть гуманизм, человечность. Нас проучили… Схваченный на месте преступления генерал Мельников дал нам письменное обязательство («честное слово»!) больше не выступать с оружием против Советской власти. Его освободили. Был освобожден под «генеральское слово» и другой генерал, Краснов. А где они теперь? Воюют против нас! Словно и не было их «честных обязательств». Расскажу вам об одном «секрете» ВЧК. С ее созданием в течение нескольких месяцев мы в своей среде обсуждали вопрос о смертной казни и твердо отклонили ее как средство борьбы с врагами. Бандитизм же в Петрограде рос ужасно. Мы арестовали князя Эболи, этого «короля бандитов». В итоге решили, что применение смертной казни неизбежно, и расстрел Эболи был произведем по единогласному решению. А потом против Советской власти двинулись белые генералы, «союзники», они стали уничтожать рабочих и крестьян, начались взрывы и убийства. Нас свои же товарищи стали обвинять в «расхлябанности пролетарской диктатуры». Я располагаю достаточно точными данными о числе расстрелянных так называемых «честных людей» России. За первое полугодие восемнадцатого года мы поставили к стенке двадцать два контрреволюционера — все они были схвачены на месте преступления с оружием в руках. В июле события стали нарастать… В двадцати двух губерниях России за один месяц было совершено четыреста четырнадцать террористических актов против учреждений власти, их представителей. В августе, помнятся мне, около трехсот пятидесяти, а вот в сентябре, в еще не закончившемся месяце, мы их учли уже более пяти тысяч… Кульминацией была попытка убить нашего вождя товарища Ленина…

— Мы здесь ни при чем! — вставил Локкарт.

— Возможно, вы и ни при тем. Но ваши поощрительные действия политическому бандитизму, поддержка белых генералов, прямая интервенция в Россию создали обстановку для усиления террора, который наши трудящиеся люди назвали белым террором. Мы сняли розовые очки, поняли, что наша мягкость погубит нас и нашу революцию. Мы кончаем с «добренькими дядями» из монархистских кругов. Это царь Николай с вашими Ллойд Джорджем и Пуанкаре заварил бойню между народами, государствами. Война стоила нам миллионы жертв — убитых, оправленных, умерших от тифа и голода. И разве честь нации не требует, чтобы министры, повинные в кровавом союзе с царизмом, союзе, вызвавшем столько жертв, были привлечены к ответственности?! Красный террор вылился из глубокого возмущения не столько верхушки советских учреждений, сколько наших рабочих на фабриках и заводах, которые потрясены жестокостями врагов. Мне запомнилась одна телеграмма, в которой говорилось, что собрание стольких-то тысяч рабочих, обсудив вопрос о покушении на товарища Ленина, постановило расстрелять десять буржуев. Массовое возмущение подействовало на органы ВЧК, на ее местный аппарат, и красный террор начался без директив из центра, без указаний из Москвы. Мы не расправляемся с кем попалю, расстреляли явных белогвардейцев, царских палачей, которые уже сидели в тюрьмах в ожидании народного суда… Я все больше думаю о том, что имению наши противники, класс капиталистов болезненно одержимы желанием любыми средствами сохранить тот порядок, который им так угодео и обеспечивает им «сладкую жизнь»…

— О вас не скажешь, что вы — мягкий человек, — воспользовавшись паузой, прервал Петерса Локкарт. — А ведь вы имеете семью, у вас есть маленькая дочь, и, думаю, вы мечтаете о дне, когда она будет с вами…

— Не время сантиментам. Но мечтаю. А пока ваша гуманная Англия заваливает прихожую дома моей семьи в Лондоне газетами, в которых меня описывают неким чудовищем (газеты доставляют бесплатно!). Моя дочь не может даже показаться на улице. Там веяние типы кричат ей: «Маленькая Мэй, убирайся в Россию к своему отцу-палачу!» Вот так, господин Локкарт!

Не случайно, совсем не случайно повел этот разговор с Локкартом Петерс. Он мог припомнить немало еще аргументов и доводов. «Правда», «Известия» почти в каждом своем номере помещали некрологи — тяжелые свидетельства кровавой работы вражеских сил в России. Но и то, что было приведено Петерсом, Локкарт не смог опровергнуть… И Петерс прямо сказал англичанину, что революция в России заставляет каждого задуматься: что делать, куда идти — с народом или покинуть народ? Локкарт, вероятно, понимает, что его карьера закончилась. Он в России провалился. И почему бы Локкарту не поразмыслить над тем, чтобы остаться в России, начать новую жизнь, счастливую. Предстоящий суд, безусловно, учел бы положительно такое желание. Работа для Локкарта найдется. Время капитализма все равно прошло.

Локкарт, сидевший полубоком к Петерсу, повернулся к нему всем корпусом, с некоторым удивлением стал почти рассматривать Петерса.

— …Вы не ослышались, господин Локкарт, я сказал то, что сказал: зову вас сжечь мосты к прошлому, у которого нет будущего. Перед вами есть добрые примеры.

Петерс назвал капитана французской армии Жака Садуля, который в сентябре 1917 года прибыл в Россию в составе французской миссии, а вот теперь объявил что поддерживает Советскую Россию. Назвал достойным гражданина поступок Ренэ Маршала…

Локкарт молчал, как молчат глухие, сосредоточившиеся в себе. Поднял голову, спросил:.

— В самом деле суд может сделать в таком случае для меня снисхождение?

— За суд ничего не могу сказать, — Петерс развел руками, — но за свои слова отвечаю, они не нонсенс, над ними на вашем месте я подумал бы. Советская власть принимает к себе каждого, кто хочет жить по справедливой мерке и честно…

Петерс взял свой пакет в блекло-желтой бумаге, так и оставив англичанина в неведении относительно свертка. А все было просто. У Петерса был банный день: в пакете чистое белье, полотенце и мыло. Была бы только горячая вода! Петерс зашагал к Сандуновским баням. За ним следовал порученец-страж, отвечавший за жизнь Петерса. Порученец тоже с бельем, мылом и полотенцем в свертке…


Странным показалось Локкарту предложение Петерса — англичанин не мог себе даже представить, что он способен перейти на сторону красных. И все же Локкарт задумался. Запись Локкарта в его «тюремном дневнике»: «Я размышлял над предложением Джейка остаться в России с Мурой. Оно вовсе не было так бессмысленно…»

Но в конце концов Локкарт понял, что не имеет сил перейти Рубикон. Он потерял решительность, когда вдруг представилась возможность свободно распорядиться собою, свободно ответить на предложение Петерса, на доверие Муры. Превратное понимание свободы стало для Локкарта оковами его воли, оставляя ему простор лишь для жалких мечтаний.

Тем временем правительству РСФСР приходилось считаться с фактом задержания в Англии М.М. Литвинова, и оно раздумывало над тем, не разумнее ли будет путем высылки английского дипломата-заговорщика спасти Литвинова от дальнейших унижений и заключения в английской тюрьме.

Дело кончилось тем, что Локкарта выслали. Перед оставлением страны он написал властям специальное письмо с благодарностью относительно своего почти почетного содержания под арестом, указав в нем, что ему, представителю Англии в России, не на что жаловаться. Если в этом не было искренности, то справедливость, безусловно, себя обнаруживала.

Было справедливым и то, что суд по делу Локкарта и его сообщников подробно разобрался в обстоятельствах и сказал свое веское слово. Пять дней (с 28 ноября по Я декабря 1918 года) шло разбирательство, были вызваны многие свидетели, в том числе Э. Берзинь, Е. Петерс, которые твердо и определенно подтвердили преступные деяния дипломатов, попытки подкупа (Берзинь три раза относил Петерсу суммы, полученные от заговорщиков) В приговоре указывалось, что действия западных дипломатов были связаны с «циничным нарушением элементарных требований международного права и использованием в преступных целях права экстерриториальности». Локкарт, Грейар, Рейди и Вертамон были объявлены врагами трудящихся, стоящими вне закона РСФСР и при первом обнаружении в пределах Советской России они подлежали бы расстрелу. Три дипломата-заговорщика еще до суда были высланы из страны.


Петерсу можно было бы торжествовать, но время никому тогда такой возможности не давало. Обычно в ту нору говорили: одно сделано, займемся другим…

Положение оставалось сложным. В январе 1919 года Петерс напечатал статью «К борьбе с бандитами»: «…Бандитские налеты опять учащаются, и в связи с этим поднимается вопрос: неужели опять приближается март и апрель прошлого года, когда с наступлением темноты нельзя было почувствовать себя в безопасности на улице?» Бандитизм, уголовный и политический, оставался настоящим бедствием. В Москве, например, действовало более 30 банд, хорошо вооруженных и организованных, которые буквально терроризировали город.

В.И. Ленин вынужден был дать особое указание ВЧК, обращенное прямо к Петерсу;

«Зам. пред. ВЧК т. Петерсу.

Ввиду того что налеты бандитов в Москве все более учащаются и каждый день бандиты отбивают по нескольку автомобилей, производят грабежи и убивают милиционеров, предписывается ВЧК принять срочные и беспощадные меры по борьбе с бандитами».

Тактика бандитов во многом отличалась от тактики контрреволюция. Законспирированные и нагло действующие большие шайки в Москве вмели свои центры, заставы на окраинах, умело приобретали оружие. Так, в одном случае наганы, револьверы и патроны бандам поставлял некий портной Гросс, добывая «имущество» у некоторых государственных служащих, на плохо охраняемых окладах. Банды нередко захватывали автомобили, используя их потом для внезапных налетов. ВЧК выяснила, что основу шаек составляют уголовники, социальные отбросы старого режима. К бандам часто примыкали анархисты и белогвардейцы. Были совершены наглые ограбления предприятий «Богатырь», «Главсахар», «Главкожа». Убивали кассиров, которые везли деньги для рабочих, стреляли в милиционеров, обстреливали самокатчиков ВЧК. Задержанные бандиты: Васька Черный имел девять судимостей, Конек — семь, Лягушка — три, Абрам Лея — пять. В шайках процветал культ «дам-королев», которых бандиты одаривали награбленным.

За дело взялись Петерс, начальник уголовного отдела московской милиции Трепалов, комиссар милиция Розенталь. Петерс как заместитель председателя ВЧК выступил с обращением к населению Москвы, заявил, что «Чрезвычайная комиссия считает себя обязанной повести самую решительную и беспощадную борьбу с бандитами, вплоть до шитого уничтожения их». Петерс предложил населению активно участвовать в борьбе с бандитизмом, в наведении социалистического порядка.

Сложным оказалось ликвидировать банду, главарем которой был Козуля, жестоко расправлявшийся с помощью оружия даже со своими «конкурентами» из бандитского мира. Он был виновником гибели девяти милиционеров. В начале февраля 1919 года Козулю все-таки схватили, но ночью он сумел бежать из-под стражи из Московской ЧК. Петерс приказал Розенталю во что бы то ни стало бандита изловить. 14 работников уголовного розыска, милиционеров и боевых дружинников отправились по следам бандита. Тот скрывался в районе станции Апрелевки, под Москвой. Чекисты под видом людей, отправившихся покупать хлеб у крестьян, настигли Козулю в деревне Кудинооке и задержали его.

Были схвачены и расстреляны бандиты Степка-солдат (выдавал себя за красноармейца), Сенька Косой, Костяк, занимавшиеся вооруженными нападениями и ограблениями квартир. Была ликвидирована и банда Кошелькова — самая крупная, насчитывавшая более 100 головорезов, которой фактически подчинялся добрый десяток менее крупных банд, орудовавших в городе.

В Москве стало тише, спокойнее. А Петерс получает новое задание. В июне В.И. Ленин подписывает документ о назначении Петерса чрезвычайным комиссаром для принятия мер по очистке Петрограда и всей прифронтовой полосы от белогвардейцев и шпионов. Петерс становится начальником штаба внутренней обороны Петрограда.


…Над Балтикой и Петроградом переваливались низкие тучи, в их разрывах прорывалась солнце; обрушивались дожди, частые и холодные, словно, и не началось лето. Обманчиво тихо было в гарнизонах фортов Красная Горка, Серая Лошадь, Обручево. Свинцовой тяжестью налился горизонт на море, а за горизонтом стоял «союзный» флот. Петрограду угрожали Юденич, белофинны и белоэстонцы, широко разветвленный белогвардейский «Национальный центр». Его члены скрывались под видом простых обывателей и ждали, когда раздадутся в фортах предательские выстрелы.

Ленин 3 июня 1919 года отправил телеграмму Сталину: «Петерс должен остаться в Питере по решению Цека…»

Петерс в кожаной куртке, на ногах солдатские обмотки (он никогда не надевал голенища-краги), в свой кабинет приходил лишь поздней ночью, остальное время проводил в городе, в фортах. Мятежи вспыхнут, предотвратить их не удастся, понял он. Но они будут подавлены во что бы то ни стало. Петерс, сотрудники ЧК, а главное 20 тысяч привлеченных к операции питерских рабочих в те дни изъяли 6625 винтовок, 664 револьвера, огромное количество пулеметов и гранат. Отдельную книгу можно составить из рассказов об этих удивительных по смелости и тонкости операциях, в результате которых «Национальный центр» был так подорван, что вскоре прекратил свое существование, а главные его участники были схвачены.


Осенью 1919 года ЦК партии перебрасывает Петерса в Киев, предоставив ему высокие полномочия. Петерс, был назначен особым уполномоченным ВЧК на Украине и военным комендантом Киевского укрепленного района. Здесь он увидел своими глазами один из номеров контрреволюционной газеты «Свободная молва», которая издавалась в Киеве при буржуазно-ннационалистической власти, с «потрясающим» заголовком: «Почему в Москве расстреляли Петерса?» Ответ следовал четкий и «документированный». Ссылаясь на попавшего на Запад свидетеля, только что покинувшего Россию, газета поведала, что Петерс — не кто другой, как бывший рижский охранник старого режима (!), и, разоблаченный, расстрелян. Прочитав заметку, Петерс рассмеялся: «Без авторитета белогвардейских свидетелей нельзя теперь обойтись ни одному клеветнику!» А в памяти всплыло другое, одно из угрожающих подметных писем, полученное им во время работы в Москве: «О том, что вы есть на земле вообще, мы узнали недавно. Эту ошибку — ваше существование — мы исправим».

Нет, не удавалось убить Петерса. Но под Киевом его ранили. Слег на несколько дней. Сестрой милосердия приходила к нему учительница, которая, когда контрреволюционные банды сожгли школу, стала работать в воинском штабе. Она приносила ему яблоки, соленые огурцы. Он отдавал девушке конфеты, которые стал получать к чаю. Когда в связи с наступлением Деникина Киев эвакуировали, он, Петерс, проводил учительницу ша уходивший на Север поезд.

После Киева партия направляет Петерса в Тулу. Он член военного совета укрепленного района Тулы, который создают для защиты республики: с юга надвигался Деникин. Необходимо было напряжение всех сил и дружная работа ответственных людей, а этого как раз и не было. Обеспокоенный Ленин шлет письмо в Тулу: («Крайне жалею о трениях ваших и Зеликмана[12] с Петерсом… и думаю, что виноват тут Зеликман, ибо, если была заметна негладкость, надо было сразу уладить (и не трудно это было сделать), не доводя до конфликта. Малейшую негладкоетъ впредь надо улаживать, доводя до центра, вовремя, не допуская разрастаться конфликту». В этом письме — слова, полные доверия Петерсу: «работник крупный и преданнейший».

…Терпит поражение Деникин. Жесткий вал Красной Армии катится на юг, тесня, давя деникинских генералов. В этом вале где-то и Петерс.

В начале 1920 года из Ростова долетает до Москвы олух о том, что он убит деникинцами. Ленину не хочется в это верить, си пережил уже много потерь, но не мог тяжкие известия принимать обычно, сделать их привычными Ленин шлет шифровку в реввоенсовет Кавказского фронта, просит выяснить истину — что же произошло?

Нет. Петерс не был убит деникинцами. Он умирал от тифа Умирал от болезни, которая тогда косила тысячи и десятки тысяч.

…Вокруг людей ВЧК уже тогда складывались легенды одной из самых легендарных личностей, несомненно был Екаб Петерс. И личность романтическая к тому же Ленин восхищался тонко проведенной операцией по поимке Локкарта, когда смелые и расчетливые действия чекистов позволили обмануть хитрого и опасного противника заставить его действовать так, как это было выгодно ВЧК. А А.Р. Уильямс, не раз встречавшийся с Петерсом, окажет: «За ординарной внешностью Петерса скрывались огромные способности, яркое воображение, сила воли, непреклонность и изобретательность. В жестокой схватке с тайными силами контрреволюции он одолел самых опытных…»

В.И. Ленин был тем, кто своим умом распознал выдающиеся качества Петерса, поверил в него. В Петерсе была частица нового, создаваемого мира, как в том таинственном гене, в котором, как считает ныне наука, запрограммировано будущее развитие.

Петерс удивительно легко (легко ли?) мог находить нужных ему людей, способных сотворить чудо. Когда ему, «разоблачителю Локкарта», понадобился верный, с особыми качествами помощник (офицер царской армии, а ныне человек революции), он, посоветовавшись с Дзержинским, быстро нашел его, «неподкупного солдата революции, благодаря способностям и высокому сознанию долга которого был раскрыт гнусный заговор империалистов.

Имя командира — тов. Берзинь», — так писали «Известия».

Петерсу понадобился человек и на еще более сложную роль. И он его тоже нашел — Шмидхена. Сложность роли Шмидхена состояла в том, что, когда разоблачались один за другим заговоры контрреволюции и западных агентов, Шмидхен все еще клеймился на страницах газет как «иностранный шпион», внося дезориентацию в умы западной разведки. По ряду соображений тайна Шмидхена не раскрывалась долгие годы. Эту тайну знали немногие, среди них были Дзержинский и Петерс. Немало пришлось пережить исполнителю тяжелейшей роли, роли-подвига, на всю жизнь верному чекисту, никогда не сомневавшемуся в том, что ему пришлось делать, Яну Яновичу Буйкису-Шмидхеиу. Только в 70-е годы мы смогли узнать всю историю человека из окружения Петерса, необычного и редкого по своей уникальности.[13]

Тайну же самого Екаба Петерса, его мощной и неординарной личности можно выразить формулой Гегеля: «Ничто великое в мире не совершалось без страсти». А Л.Н. Толстой писал: «Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и вечно бороться и лишаться». Так жил Екаб Петерс,


…На смену одним слухам — Петерс умирает от тифа — пришли другие: Петерс встал на ноги. Долго был еще слаб: обострилось ранение, полученное под Киевом. Но он уже был нужен партий. ВЧК получила тревожные сообщения с Востока. По предложению Дзержинского в неблизкий путь направляется кавалерийский полк ВЧК во главе с членом коллегии комиссии Петерсом. К далекому фронту двинулась вереница теплушек, увешанных снаружи красными полотнищами-лозунгами о социалистической революции и единении пролетариев веек стран. Под Верный (ныне Алма-Ата), захваченный контрреволюцией, полк прибыл вовремя. Выгрузился и бросился в жаркий бой. Верный был отбит, возвращен Советской власти.

В августе 1920 года Петерс принял ташкентского корреспондента ТуркРОСТА: «Моя задача как полномочного представителя Всероссийской чрезвычайной комиссии на территории Туркреспублики заключается в том, чтобы объединить борьбу с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности, и дать ей правильное направление».

В Ташкенте Петерс попал словно в другой мир — город, где стояли дома из глины, замешенной на соломе и моче верблюдов; сновали женщины с закрытыми лицами; грязные дети, сплошь страдавшие от глистов, копошились в пыли узких улиц, у арыков с неспешно текущей водой.

Ташкент вроде бы пребывал в спокойствии. Но вокруг него в немеренных пространствах земли под белым солнцем на каждом шагу можно было столкнуться с парадоксами, противоречиями. В кишлаках сидели баи, которые, как и при эмире, держали батраков, собирали налоги с бедняков за аренду земли и за воду, которая здесь ценилась необычайно. Те, что ненавидели Советы, делали все, чтобы Советам не было житья: распускали всякие слухи, будоражили население наветами на официальную власть. Нищие дехкане, вместо подписи умевшие приложить только отпечаток пальца, слушали брюзжащих баев и их недоброжелательные тривиальности, почерпнутые из Корана. По кишлакам шныряли подозрительные люди, внушали, что басмачи — истинные защитники веры…В далекой Азии шла война. Война ожесточенная, со скоротечными боями…

В этом сложном мире человеческого бытия, в мире с такими особенностями, которые ранее Петерс даже не мог и предполагать, приходилось ориентироваться по-новому. Не все это понимали.

…Первое столкновение произошло на заседании Совета, которое закончилось поздно ночью. Накаляли обстановку оппозиционные элементы, выступавшие с самыми «революционными» речами, обвиняя других в «нереволюционности». Петерсу досталось от этих «революционеров» (он называл их «левыми», они его — консерватором). Страсти разгорелись вокруг истории с базарами. В Ташкенте были закрыты все базары. Кое-кто полагал, что этим проводится «революционная линия». Однако забыли, что мусульмане не живут без базаров, где чайхана и многолюдье — средоточие правды, сомнений, слухов; на базар стекается все, чем живет община. Петерсу же была известна мудрость Востока: «Хочешь узнать душу города — иди на базар». И он спрашивал: «Почему бы не соединить эту старую мудрость, помогающую людям жить, с мудростью большевистской правды?» Своей властью он отменил нелепое решение. «Едва ли людей можно назвать контрреволюционерами просто за то, что они так живут».


Партийные и советские работники, чекисты, присланные на работу в Ташкент, жили в доме более или менее сносном по виду. Дом раньше принадлежал какому-то купцу, бежавшему к басмачам. У входа стоял часовой — время было неспокойное. Жили коммуной. В просторной прихожей была свалена большая куча яблок, душистый запах их разносился по всему дому. Яблоками пользовались все, как положено в коммуне.

…В то утро Питере в общей комнате, рядом с кухней, стирал свои чулки и портянки. Дверь открылась, заглянула женщина в какой-то невообразимой шашке, в татарских сапогах. Он ее не сразу узнал. Это была Луиза Брайант.

Петерс живо вытер мокрые руки, они поздоровались. Если бы Луиза увидела первую леди Белого дома за штопкой своих кружевных платьев, менее удивилась бы. А здесь советский шеф за стиркой! Петерс ответил просто:

— Это у меня старая привычка, от фронта и времен работы в Москве. Рубашки мне стирает жена; чулки, портянки — я сам. Мужчина к женщине должен относиться с достоинством, — и добавил еще что-то о любви.

Глядя на американскую журналистку, появившуюся так неожиданно, Петерс удивляйся не менее чем Луиза. Как она могла оказаться здесь, в такой дали — почти край света?! Петерс знал обстановку и не мог поверить, чтобы Наркоминдел разрешил поездку в Среднюю Азию, далеко не безопасную, иностранному корреспонденту, да еще женщине. Но, хотя он давно уже знал Луизу Брайант, однако, вероятно, не все ее возможности были ему известны. Действительно, после того, как Наркоминдел наотрез отказался дать разрешение Брайант на эту поездку, Луиза попросилась на прием к Ленину. Вопрос был решен.

…Когда Петерс сказал о жене (которая ему стирает лишь рубашки), американка в душе несказанно обрадовалась — какие сюжеты преподносит ей Россия: Мэй и Джейк снова вместе! Вместе со своей дочерью, встречи с которой он всегда так жаждал!

Петерс сказал Луизе:

— Приглашаю вас вечером. Угощу зеленым чаем, кок-чай — лучшее средство против жажды. Здесь говорят: чай не пьешь, где будет сила?

Американка рассмеялась, достала блокнот, что-то записала.

— …Кстати, думаю, что и жена уже пришла… — продолжил Петерс.

— Мэй? — осторожно спросила Луиза. Он как-то нехотя ответил:

— Мэй прислала бумагу королевского суда — развод. Напиоала — не желает сидеть в России на мерзлой картошке. Этим и кончились наши отношения со старшей Мэй! Подозреваю, что Локкарт, когда вернулся в Лондон, приложил здесь немало усилий…

Он подумал еще о чем-то и добавил:

— Маленькая Мэй пока в Англии. Жду ее приезда к лету, вероятно, после школы. Какая она там, эта малейшая Мэй?!

Жена Петерса Антонина (Петерс обращался к ней: Антонина Захаровна) — хорошенькая рыженькая русская женщина, та учительница, котирую он встретил в Киеве. Они тогда расстались, ничего не слышали друг о друге более года. Но они нашли друг друга, хотя жили в мире, в котором многие дороги перепутались, потерялись… Антонина занималась в Ташкенте с неграмотными взрослыми, радела о скромном быте своей семьи, о процветании коммуны. Пройдет время, и Брайант скажет Петерсу, что теперь у него семья идеальная, о таких в России говорят: классовая любовь! Петерс возразит:

— Зачем же классовая? Любовь не нуждается ни в каких прилагательных, если она любовь…

А пока, приглашенная в гости на кок-чай, Луиза прежде всего оглядела жилище Петерсов. Спросила:

— Неужели вам действительно нужно жить в такой маленькой комнате?

— Условия жизни в Ташкенте далеко не легкие, часто ужасные, — согласился Петерс. — Так почему же я могу ожидать нечто большее? Есть некоторые советские чиновники, пытающиеся делать из себя неких привилегированных лиц, но их никто не уважает, и они не держатся долго. Я полагаю, что если вы требуете от других мириться с лишениями, то вы сами должны подавать в этом пример.

Люди жили в России без претензий. Это Луиза понимала. Она не могла понять другого — были ли эти люди счастливыми? Если что-то делаешь, то ведь для — счастья…

— Вы, Джейк, вероятно, испытываете большое удовлетворение от того, что своей борьбой, работой делаете людей счастливыми?

Он решительно покачал головой:

— Самое главное, я хотел бы принести людям свободу. Их счастье — это не в моих силах, его нельзя никому дать. Наша революция дает свободу, а все остальное каждый должен делать сам!

…Внезапно появилась американская корреспондентка в Ташкенте, так же внезапно, поспешно стала собираться в обратную дорогу — в Москву, а потом и домой, в Америку. На прощание сказала Джейку:

— Жаль, что сэр Роджер Кейсмент так и не смог узнать, что среди множества людей, которые пришли оплакивать его смерть, был человек, потом каким-то образом преобразовавшийся в одну из тех личностей, что торопят, ускоряют теперь русскую историю.

О виденном и слышанном американская корреспондентка много думала на обратном пути. Мимо вагона медленно проплывали станции, поврежденные дома, строения. Поезд часто останавливался, даже в степи, где не было ни домов, ни людей… Поезда ходили плохо, тысячи паровозов стояли неисправными, обледенелыми, без топлива. В набитых вагонах курили самокрутки и без конца шли разговоры. О России и о доме, о войне и о мирной жизни, которая вот-вот наступит. Страна жила на колесах. Писала же в те дни Лариса Рейснер: «Железнодорожный вагон — это Россия в миниатюре. Постойте одну ночь в коридоре… послушайте все эти случайные разговоры, густо завернутые в пелену табачного дыма, вглядитесь в белые бессонные маски, свешивающиеся с верхней полки, тяжело покачивающиеся над грудой чемоданов и узлов, — и перед вами раскроется страница за страницей вся жизнь, все наше общество, сверху донизу, до самых обыденных и зловещих расщелин».

«…Удивительная страна!» — думала Брайант и мысленно возвращалась к Джейку в Ташкент…Он пригласил ее на какое-то большое собрание, «достал револьвер из своего стола и остановился на мгновение, рассматривая его». Потом повернулся к Луизе и, как бы раздумывая, произнес: «Использовали ли вы когда-нибудь такую штуку?» Она сказала: «Конечно, я знаю, как им пользоваться, но мне не приходилось, не нужно было стрелять!» И, как сожаление, в ответ услышала: «Как бы я хотел, чтобы мне никогда не приходилось стрелять!»

Объясняя себе эпизод с револьвером, Брайант записала в свой испещренный блокнот такую мысль: «В конце кондов, какая еще история может быть сконцентрирована в одном-единственном предложении! Они хотели бы чтобы им никогда не приходилось стрелять? Пусть так, это недурно!»

Потом эту мысль, не меняя, она использует в своей книге о России — «Зеркала Москвы». Книга стала памятником близости людей Америки и России,


…А Туркестан, Ташкент еще долго будут жить в напряжении нечеловеческих сил. Сотнями верст протянутся тропы Петерса по Ферганской долине. С верными товарищами он будет идти по пескам и бездорожью, ночами над ним будет висеть тяжелая тишина тревоги, днем — раскаленное небо, фантастическое марево пустыни. Будут нанесены сокрушительные удары по контрреволюционерам в Семиречье, разгромлены банды Бакича и атамана Дутова, разорваны контрреволюционные сплетения в Чарджоу. Петерс — в Москву: «Мы раскрыли контрреволюционный заговор в Амударьинской флотилии… Мы сделали все, чтобы предотвратить восстание. Из Ташкента посланы туда лучшие работники чрезвычайной комиссии». Будут схватки с басмачами, ведомыми безжалостными курбаши (командир) или английскими офицерами, которых выдавали длинные белые пальцы и бледные лица, в какие бы одежды ни облачались эти вышколенные офицеры его величества. Басмачи отчаянно вступали в сабельную рубку, берегли только головы, считая, что Аллах не принимает жертву без головы…Местный житель, освобожденный от произвола басмачей, широко улыбался и простодушно, искренне говорил: урус кызыл (красный русский) — его друг и защитник, это не тот урус, царский аскер, возводивший так много обид… И будет сообщать Петерс в Центральный Комитет партии: «Если кто-нибудь скажет, что жители Ферганы хотя бы в какой-то степени симпатизируют басмачам, знайте — это глупейшая ложь».

Возвращался Петерс из далеких поездок весь пропыленный и просмоленный солнцем и ветрами Азии, а в Ташкенте его ожидали неприятности. Ушла в Москву жалоба на «линию Петерса». В дело вмешались Политбюро, Ленин. Владимир Ильич пишет:

«Для всей нашей Weltpolitik[14] дьявольски важно завоевать доверие туземцев; трижды и четырежды завоевать; доказать, что мы не империалисты, что мы уклона в эту сторону не потерпим.

Это мировой вопрос, без преувеличения мировой.

Тут надо быть архистрогим.

Это скажется на Индии, на Востоке, тут шутить нельзя, тут надо быть 1000 раз осторожным».

Кончилось все тем, что Туркбюро, а в нем не всегда считались с местными условиями, подверглось реформированию. Петерс отстоял свои позиции. Он испытывал нечто вроде счастья от сознания того, что идет по правильному пути, остается верным партии.


Из Средней Азии Петерс вернулся в Москву. ВЧК к тому времени прекратила существовать. Перед Петерсом встал второе: что же дальше? Петерс пишет письмо Ленину — говорит в нем о непорядках на железной дороге, в торговле, в кооперации, в советских учреждениях, о взяточничестве. Справится ли с этим новая организация — Государственное политическое управление? Петерс просит назначить встречу. Ленин ему ответил:

«Тов. Петерс!

От свидания должен, к сожалению, по болезни отказаться». Ленин считал, что требуется новый взгляд на вещи. «Со взяткой и пр. и т. п. Государственное политическое управление может и должно бороться и карать расстрелом по суду. ГПУ должно войти в соглашение с Наркомюстом и через Политбюро провести соответствующую директиву и Наркомюсту и всем органам.

С ком. приветом Ленин».

…Впереди у Петерса были еще многие годы…

На десятилетие создания ВЧК Петерс получил и прикрепил к костюму орден Красного Знамени. Интересующимся говорил: «За активную борьбу с контрреволюцией». Поговаривали, что награда запоздала, но ведь так бывает часто: истинная награда приходит позже…

А еще ранее этих событий в какой-то чудесный день приехала к отцу в Москву малышка Мэй. Представилась всем, как это в обычаях Англии: «Мисс Мэй», — но ее сразу же стали называть «Маечка». Она запрыгала и захлопала в ладоши: гак понравилось ей новое имя. Мэй впервые увидела и своего явленного на свет брата, братика (Антонина родила Петерсу сына Игоря). Игорек по малолетству своему только лепетал, приводя в восторг сестричку.

Мэй была еще совсем ребенком, но многое уже воспринимала серьезно, по-взрослому. Она рассказала отцу, как однажды в Лондоне к ним приходил господин, который произвел большое впечатление на маму, то есть старшую Мэй. Потрепав щечки маленькой Мэй, игравшей перед домом, он не то спросил, не то констатиротировал: «А мне говорили, что ты не гуляешь, потому что нехорошие дяди стоят напротив вашего дома и выкрикивают разные скабрезности». — «Нет, я хорошо гуляю. А те дяди с плакатами давно ушли. Больше не приходят. Я гуляю», — с детской непосредственностью просветила тогда маленькая Мэй неожиданного гостя.

Петерс легко догадался, кто приходил в Лондоне в дом, где он когда-то был мужем и отцом. То был экс-консул Локкарт. И можно было лишь гадать, что преобладало тогда в разговоре Лоннарта со старшей Мэй: участливость, стремление постичь правду, истину?…Стерлось все, размылось во времени!

Как и раньше, Петерс работал нелегко, любил трудное, все, что не ораву давалось. Жил и работал, не давая себе спуску: вставал рано, ложился поздно, действовал смело.

Та давняя серебристо-белая полоска, которая выделялась в мягких волосах, как бы разошлась, мелко рассыпалась в поседевшей копне. Он становился старше, но не старился, продолжал удивлять окружающих — никогда не утомлялся! Полюбив охоту, мог десятки километров прошагать с ружьем по чащобам Подмосковья, поспевая за шустрой и проворной легавой. Лесной воздух струился, Петерс пил его жадно и ненасытно…

Люди с удивительной силой, никогда не впадающие в слабость, не думают о последнем дне своем. Такие мысли лишь для духовно дряхлых. Умирать? К чему это? Незачем!.. И несправедливо, когда человек кончает свой путь до срока, предназначенного ему природой. Не весь век вышел у Петерса, и обидно — никто в тот момент не защитил его, хотя закон преступили. Петерса не стало 25 апреля 1938 года.

Но в перипетиях того непростого времени имя Петерса не было забыто, его помнили, даже если имя его не называлось, помнили упрямо, верили: придет время, и сила справедливости встанет на защиту человека, носившего партийный билет за номером 0000107.

…Игорь, сын Петерса, повзрослев, отдался архитектуре. Дочь Петерса, Мэй, так любившая Лондон, где она родилась, будет тянуться в Россию, найдет себе на какое-то время занятие в Москве. Ближе к отцу, которого она так мало знала. Для нее отец навсегда остался загадкой, как и страна, которой он служил так страстно и самозабвенно!..

Страна внутренней немереной силы! Кто однажды повернулся к ней с надеждами и чаяниями, тот уже никогда не сможет остаться самим собой без нее. Колдовские чары? Внутренняя магическая сила? Кто может все это объяснить и надо ли объяснять? Любовь и ненависть в своей высшей точке не требуют никаких объяснений.

Даже чуждые души, боровшиеся с Россией, не могли избавиться от российского феномена. Историки скажут: «В 1942 году Черчилль, учитывая большой политический опыт разведчика-дипломата Локкарта, назначил его на ответственный пост генерального директора департамента по ведению политической войны. Локкарт координировал всю английскую пропаганду в годы второй мировой войны». Что это, простой парадокс? А может быть, у Локкарта пробудилось запоздалое (нет, не раскаяние) сознание, что когда-то он мог избрать путь вместе с Россией, путь, о котором ему говорил Петерс? Одно было ясно — Англия во второй мировой войне действительно не могла обойтись без России, чтобы выжить, существовать. И, думаем, Локкарт все это понимал.

…Жизнь в наши дни меняется быстро. Время увлекает в прошлое даже то, что нам так дорого и хотелось бы, чтобы оно всегда оставалось с нами. Мало, как мало мы знаем о Екабе Петерсе, о человеке, который выкроил из сложностей нашего века свою жизнь. Где-то было написано: «…Буйные ветры сшибались над благосклонной его жизнью, а он, несмотря на опасность, продолжал жить, бестрепетно и стойко». Увы, этим словам — полторы тысячи лет,[15] а кажется, сказаны они о Петерсе.

Ниточка жизни не прерывается…

Загрузка...