До сих пор мы занимались тем что можно назвать «восклицательным» употреблением языка, то есть когда язык употребляется для обозначения каких-либо интересных предметов или явлений настоящего опыта человека. В таком употреблении языка отдельное слово может функционировать в качестве изъявительного предложения. Когда у Ксенофонта его десять тысяч людей воскликнули: «Море! Море!», они употребили слово именно таким способом. Но отдельное слово может также употребляться и иначе. Человек, умирающий от жажды в пустыне, может прошептать: «Воды!», выражая требование или желание, он может видеть мираж и спросить:
«Вода?» — или может увидеть источник и сказать утвердительно: «Вода». Предложения должны отражать различия в этих разных употреблениях слов. Они должны также — и это, возможно, их главное назначение — выражать то, что мы можем назвать «задержанными реакциями». Допустим, что вы собираетесь предпринять завтра железнодорожное путешествие, а сегодня ищете в расписании поездов ваш поезд; вы не предполагаете в этот момент как-либо использовать полученное вами знание, но когда наступит время, вы будете действовать соответствующим образом. Познание в том смысле, в каком оно является не только регистрацией настоящих чувственных впечатлений, состоит главным образом из приготовлений для таких задержанных реакций. Такие приготовления во всех случаях могут быть названы «верой» и называются «знанием» только в том случае, когда они обещают успешные реакции или по крайней мере оказываются связанными с относящимися к ним фактами таким образом, что их можно отличить от приготовлений, которые можно было бы назвать «ошибками».
Важно не преувеличивать роль языка. Я думаю, что и в доязыковом опыте имеется кое-что, что можно назвать «верой» и что может быть как истинным, так и ложным; я сказал бы, что существует также и то, что можно назвать «идеями». Язык бесконечно увеличивает количество и сложность всевозможных верований и идей, но, по моему убеждению, не является необходимым для простейших из них. Кошка будет долго ждать у мышиной норы, шевеля в хищном ожидании своим хвостом; в этом случае можно было бы сказать (как я полагаю), что запах мыши стимулирует «идею» реальной мыши.
Возражение против такого употребления слова «идея», как мне кажется, идет от неправильной рационалистической концепции значения слова «идея». Я определил бы «идею» как состояние организма, соответствующее (в некотором смысле) чему-то чувственно отсутствующему. Всякое желание предполагает идеи в этом смысле, а желания, конечно, существуют и а доязыковой стадии развития. Вера также, в весьма важном смысле, имеется у кошки, ожидающей у мышиной норы, и эта вера «истинна», если в норе есть мышь, и «ложна», если её там нет.
Слово «мышь» само по себе не выразит различные положения кошки, когда она ждет свою жертву или когда она схватывает её; для того чтобы выразить эти различные её положения, необходимо дальнейшее развитие языка. Команда, желание и рассказ предполагают употребление слов, описывающих что-либо чувственно отсутствующее, и, чтобы отличить эти формы речи друг от друга и от изъявительной формы, нужны различные лингвистические приемы.
Может быть, необходимость признания «идей» существующими до языка будет более очевидна, если рассмотрим, что выражают слова. Умирающий в пустыне человек, шепчущий: «Воды!», ясно выражает состояние, в каком может быть умирающее животное. Как это состояние можно проанализировать, — трудный вопрос, но мы все в каком-то смысле знаем значение слова жажда, и все мы знаем, что то, что обозначает это слово, не зависит в своем существовании от обозначающего его слова. Слово «жажда» обозначает желание чего-нибудь выпить, и это желание предполагает в указанном выше смысле наличие «идеи» питья. То, что обычно называется «психической» жизнью человека, всецело состоит из идей и отношений к ним. Воображение, память, желание, мысль и вера — все предполагает идеи, а идеи связаны с задержанными реакциями. Действительно, идеи являются частями причин действий, которые становятся полными причинами, когда присоединяется подходящий стимул. Они похожи на взрывчатые вещества, ожидающие, чтобы их взорвали. Действительно, это сходство может быть очень близким. Хорошо обученные солдаты, слыша слово «Огонь!» (которое уже имелось в их сознании в качестве идеи), начинают стрелять. Сходство языка с взрывчатыми веществами заключается в том, что очень небольшой добавочный стимул может произвести громадный эффект. Возьмите, например, те следствия, которые проистекли от того, что Гитлер произнес слово «война».
Следует заметить, что слова, будучи усвоены, могут стать замещающими идеи. Существует состояние, называемое «думать о» чем-либо, скажем, о воде, когда вы находитесь в пустыне. Из поведения собаки явствует, что она способна находиться в этом состоянии; также способен к этому состоянию и ребенок, который ещё не умеет говорить. Когда это состояние имеется, оно вызывает поведение, имеющее отношение к воде. Когда слово «вода» уже усвоено, состояние может определяться (главным образом, но не целиком) наличием в сознании этого слова, которое или произносится, или только представляется. Слово, если оно понимается, имеет ту же причинную силу, что и идея. Привычное знание способно быть чисто словесным; только очень немногие школьники имеют в сознании нечто большее, чем слова, когда цитируют: «Вильгельм Завоеватель, 1066 год». Слова и идеи взаимозаменимы, и те и другие что-то значат и имеют одни и те же отношения к тому, что они обозначают. Разница между ними только та, что у слов отношение к тому, что они значат, имеет природу общественного соглашения и познается через слышание речи, тогда как у идей отношение «естественное», то есть зависит не от поведения других людей, а от внутреннего сходства к, пожалуй, от психологических процессов, свойственных людям и, в меньшей степени, высшим животным.
«Познание», которое в большинстве своих форм связано с задержанными реакциями, не является вполне правильным и ясным понятием. Многие трудности философов возникли именно потому, что его считали ясным и правильным. Рассмотрим различные способы «познания» одного и того же факта. Допустим, что вчера в 4 часа пополудни я услышал шум взрыва. Когда я услышал его, я «познал» этот шум в каком-то определенном смысле слова, хотя и не в том, в каком это слово обычно употребляется. Этот смысл, несмотря на его необычность, нельзя игнорировать, поскольку он очень важен для объяснения того, что имеется в виду под словами «эмпирическая проверка». Услышав шум, я могу сказать: «Какой сильный!» или: «Что это за шум?» Это непосредственное воспоминание, которое отличается от ощущения только по степени, поскольку физиологическое раздражение, причиненное шумом, ещё полностью не утихло. Непосредственно перед взрывом, если я, например, видел объятый огнем поезд, что должно было привести к взрыву, я мог быть в состоянии напряженного ожидания; это состояние в каком-то смысле родственно воспоминанию, но направлено на ближайшее будущее. Далее наступает воспоминание в подлинном смысле слова: я вспоминаю сейчас тот звук взрыва, который я слышал вчера. Мое состояние сейчас определяется идеями (или образами) или словами, а также верой и сопровождающими обстоятельствами, которые уточняют время вспоминаемого происшествия. Я могу вообразить точно такой же звук, какой я вспоминаю, но в этом случае вера и датировка отсутствуют. (Слово «вера» я подвергну обсуждению ниже.) Воображаемые события не включаются в истинное или ошибочное познание, так как при этом отсутствует вера.
Ощущение, непосредственное ожидание, непосредственное воспоминание и воспоминание в собственном смысле слова — все дают познание, которое в какой-то степени и с необходимыми ограничениями не зависит от постороннего свидетельства. Но большая часть познания людей, имеющих какой-то уровень образованности, не относится ни к одному из этих видов. Мы знаем то, что нам сообщили или что мы прочитали в книгах или газетах; здесь на первом плане находятся слова, причем часто не бывает необходимости знать, что эти слова значат. Когда я с верой узнаю: «Вильгельм Завоеватель, 1066 год», то то, во что я на самом деле верю, как правило, есть: «Слова «Вильгельм Завоеватель, 1066 год» истинны». Это имеет то преимущество, что эти слова можно ощутить, когда я захочу; сам «Завоеватель» умер, но его имя живет, когда я его произношу. Это имеет также и то преимущество, что это имя является общественным и одним и тем же для всех, тогда как образ (если таковой имеется), участвующий в мысли о Вильгельме, будет разным у разных лиц и будет наверняка чересчур конкретным. Если, например, мы представляем себе его сидящим на коне, то это не будет соответствовать словам «Вильгельм родился в Фалезе», так как он не родился сидящим на коне.
Предложения, являющиеся составной частью рассказа, не обязательно, конечно, понимаются таким чисто словесным способом; чисто словесное понимание страдает существенной неполнотой. Ребенок, читающий увлекательную приключенческую повесть, будет «переживать» приключения героя, особенно если герой приблизительно того же возраста, как и читатель. Если герой прыгает через пропасть, мускулы ребенка будут напрягаться; если герой видит готового к прыжку льва, дыхание ребенка будет задерживаться. Что бы ни случилось с героем, у ребенка будет возникать физиологическое состояние воспроизведения в ослабленном масштабе физиологического состояния героя. У взрослого такой же результат вызывается хорошей литературой. Когда Антоний у Шекспира говорит «Я умираю, Египет, умираю», мы испытываем нечто такое, чего не испытываем при чтении заметки в «Таймс» о смерти какого-то неизвестного нам человека. Одним из различий между поэзией и голым утверждением является то, что поэзия ведет читателя от слов к тому, что они обозначают.
Процесс, называемый «проверкой», не делает абсолютно необходимым (хотя часто и подразумевает) образное понимание слов, а предполагает только сравнение слов, употребляемых, так сказать, авансом, со словами, употребляемыми, когда относящийся к делу факт становится чувственно воспринимаемым. Вы, например, говорите: «Эта лакмусовая бумага покраснеет»; позднее я говорю: «Эта лакмусовая бумага покраснела». Таким образом, мне нужно только выйти за пределы чисто словесной сферы, когда я употребляю предложение для выражения настоящего чувственного факта.
«Познание» является неясным понятием по двум причинам. Во-первых, потому, что значение слова всегда более или менее неясно, за исключением области логики и чистой математики; во-вторых, потому что все, что мы считаем познанием, в большей или меньшей степени недостоверно и не существует способа решения вопроса, какая степень недостоверности делает нашу уверенность в чем-либо недостойной названия «познание», как не существует способа решить, сколько человек должен потерять волос, чтобы считаться лысым.
Иногда «познание» определяется как «истинная вера», но это определение чересчур широко. Если вы смотрите на часы, думая, что они идут, тогда как на самом деле они стоят, и если так случилось, что вы посмотрели на них как раз в тот момент, когда они показывают истинное время, то вы приобретете истинную веру относительно времени дня, хотя и нельзя в настоящем смысле слова сказать, что вы получите знание. Сейчас нам нет необходимости заниматься вопросом о правильном определении «познания» — мы занимаемся анализом веры.
Возьмем какое-нибудь простое предложение, выражающее то, что является или может быть чувственным фактом, например: «Сейчас слышен (был или будет) сильный шум взрыва». Мы будем думать, что этот шум раздался в месте P, в момент t и что эта наша вера относится именно к данному шуму. Уточняя все это, мы скажем: «Сильный удар имеет место в пункте P, в момент t». Мы назовем это предложение S. Что происходит во мне, когда я с верой принимаю это предложение, или, точнее, когда я верю в то, что оно выражает?
Здесь возникает несколько возможностей. Во-первых, в момент t я могу быть у самого пункта Р или поблизости от него и могу слышать звук удара. В этом случае в момент t я имею непосредственное чувственное знание о нем; обычное словоупотребление едва ли назвало бы это «верой», но для наших целей лучше включить это знание в сферу слова «вера». Ясно, что этот вид знания не нуждается в словах. Не нуждается в них также и непосредственное воспоминание, которое имеет место, когда я ещё нахожусь под впечатлением звука. Но как обстоит дело с более отдаленным воспоминанием? Здесь мы также можем обойтись без слов, одним сопровождаемым чувством слуховым образом, который может (но не необходимо) быть выражен словами: «Это было». Непосредственное ожидание также не нуждается в словах. Когда вы смотрите на закрывающуюся под напором ветра дверь, ваше тело и ваш ум находятся в ожидании шума, и если не произойдет шума захлопывающейся двери, вы будете удивлены. Это непосредственное ожидание отличается от наших обычных ожиданий в отношении событий, которые не являются непосредственно близкими. Я знаю, что я встану завтра утром, но мое тело сейчас не находится в том не совсем приятном состоянии, в котором оно будет завтра утром, когда, как я ожидаю, я должен буду быстро встать с постели. Я сомневаюсь, что можно ожидать без слов какого-либо события не в непосредственном будущем. Это является одним из различий между ожиданием и воспоминанием.
Вера во что-либо, находящееся вне моего собственного опыта, обычно кажется возможной только с помощью языка или того, что мы можем назвать зачатками языка. Морские чайки и каннибалы издают «крик пищи» (food-cry), который у каннибалов служит для информации, а у морских чаек может быть самопроизвольным выражением эмоции, подобно стону, издаваемому вами, когда зубной врач причиняет вам боль. Шум подобного рода является словом для слышащего, но не для произносящего его. Но на поведение животного могут влиять и знаки, не имеющие аналогии в языке; например, когда животное ищет воду в неизвестной ему местности. Если испытывающее жажду животное настойчиво спускается в долину, то я склонен думать, что оно «верит», что там есть вода, и в этом случае налицо имеется вера без слое в то, что находится за пределами опыта этого животного. Я не хочу, однако, вступать в спор о значении слов и поэтому не настаиваю на утверждении, что такое поведение животного обнаруживает наличие у него «веры».
У людей вера в то, что не было только что воспринято и что непосредственно не ожидается, обычно приобретается через словесное свидетельство. Возвращаясь к нашему предложению S, допустим, что некое лицо, в правдивость которого мы верим, произносит его в нашем присутствии и что мы верим в то, что это предложение утверждает. Я намереваюсь исследовать то, что действительно происходит в нашем сознании, когда у нас возникает вера в истинность этого предложения.
Мы должны, конечно, отличать привычную веру от той же веры в её активном состоянии. Это различение необходимо в отношении всех привычек. Приобретенная привычка состоит в том, что определенный стимул производит определенную реакцию, которую он не производил в данном животном, пока оно не имело определенных переживаний. Мы должны предположить, то даже при отсутствии данного стимула есть разница между животным, имеющим определенную привычку, и животным, не имеющим её. Человек, знающий слово «огонь», должен чем-то отличаться от человека, не знающего его, даже когда он не слышит этого слова. Мы предполагаем, что разница эта заключается в мозгу, но её природа гипотетична. Однако нас интересует не привычка как перманентное свойство организма, а активная привычка; которая проявляется только тогда, когда имеется соответствующий стимул. В исследуемом нами случае стимулом является предложение S; или, точнее, поскольку возможно, что этого предложения никто раньше не слышал и что оно поэтому не могло породить привычки, стимулом является определенная последовательность слов, составляющих предложение S, каждое из которых, допустим, известно слушающему и уже создало у него привычку, которая заключается в понимании их смысла.
Когда мы слышим какое-либо предложение, может случиться, что мы не обращаем внимания на его смысл, а просто верим, что «это предложение истинно». В отношении определенного вида предложений это является обычной реакцией; например, когда нам сообщают адрес какого-либо человека и когда мы хотим только написать ему. Если мы хотим пойти по этому адресу и повидать человека, то смысл слов становится важным, для посылки же ему письма достаточно одних слов. Когда мы верим, что «это предложение истинно», мы верим не в то, что оно утверждает; если предложение написано на неизвестном нам языке, мы можем все-таки верить в его истинность, даже не будучи в состоянии узнать, что оно утверждает, — например, если предложение взято из греческого Евангелия, а мы не знаем греческого языка. Поэтому я не буду рассматривать этого случая и обращусь к тому, что происходит в нашем сознании, когда, услышав предложение «S, мы верим в то, что оно утверждает.
Попробуем несколько упростить это предложение и допустим, что, когда я иду с приятелем, он говорит: «Вчера здесь был взрыв». Я могут поверить ему или понять его без доверия к нему. Предположим, что я ему верю и что я верю именно тому, что утверждают его слова, а не просто тому, что его слова истинны. Наиболее важным словом в предложении является слово «взрыв». Это слово, если я действительно понимаю его, возбуждает во мне слабую имитацию эффекта слышания действительного взрыва — слуховые образы, образы нервного потрясения и так далее. Благодаря слову «здесь» эти образы комбинируются в моей умственной картине с окружающей обстановкой. Благодаря слову «вчера» они комбинируются с воспоминаниями о вчерашнем опыте. Все это связано с пониманием предложения, верю я ему или нет. Я склонен думать, что вера в предложение — более простое состояние сознания, чем понимание его доверия к нему; я думаю, что вера является более примитивной реакцией и что понимание без веры связано с торможением импульса к вере. Веру отличает готовность к действию, которое предполагается, если то, что утверждается, является фактом. Допустим, например, что один мой знакомый исчез и что известно, что он был на своем месте ещё вчера. Тогда вера может толкнуть меня на поиски того, что от него осталось, чего я не стал бы делать, если бы я этому не поверил. Если такие действия не вызываются, то совершается по крайней мере действие повторения того, что мне говорили всякий раз, когда это уместно.
Из всего этого явствует, что, когда я верю в то, что утверждает то или иное предложение, слова, произведшие соответствующий эффект, больше мне не нужны. Нужно только состояние духа и тела, соответствующие факту, утверждаемому предложением.
Ошибочно считать, что вера состоит единственно из тенденций к действиям определенного вида. Возьмем аналогию: веру можно сравнить с цистерной, трубкой и краном. Кран может быть повернут, точно так же как вера может повлиять на действие, но ни то, ни другое не происходит без дополнительного стимула. Когда человек во что-нибудь верит, у него должны существовать или соответствующие слова, или соответствующие образы, или по крайней мере соответствующие мускульные приспособления. И то и другое при определенных дополнительных обстоятельствах (соответствующих повороту крана) произведет действие, которое может показать постороннему наблюдателю, во что человек верит; это особенно характерно для случаев, когда действие заключается в произнесении соответствующих слов. Импульс к действию при соответствующем стимуле присущ словам, образам или мускульным приспособлениям. Трудно не действовать в соответствии с идеей при наличии живой веры в нее. Если ночью, в одиночестве, вы читаете рассказ, в котором убивают человека ударом ножа в спину, то вы почувствуете импульс придвинуть ваше кресло вплотную к стене. Однажды актер Бутс, играя в нетрезвом виде Макбета, не захотел быть (по ходу пьесы) убитым Макдуфом и предпринял жестокое преследование Макдуфа по всему партеру театра. Эдвин Томас Бутс — американский трагик, брат актера Джона Уилкса Бутса, убийцы американского президента Авраама Линкольна. Один из героев трагедии Шекспира «Макбет». Макдуф в трагедии убивает Макбета, который убил перед тем жену и детей Макдуфа. Неблагоразумно читать истории с привидениями перед тем, как идти в полночь на кладбище. Как показывают эти примеры, когда идея усваивается без веры, то импульс к вере не отсутствует, а тормозится. Вера не есть нечто добавляемое к просто принятой до этого идее, а представляет собой нечто, с некоторым усилием абстрагируемое от идеи, за вычетом чего в идее уже не остается ничего, захватывающего человека.
Другим примером является трудность, которую испытывают необразованные люди в отношении гипотез. Если вы им говорите: «Предположим то-то и то-то и посмотрим, что следует из этого предположения», — то такие люди или будут иметь тенденцию поверить в ваше предположение, или будут думать, что вы просто зря тратите ваше время. Поэтому reductio ad absurdum является непонятной формой аргументации для тех, кто не знаком с логикой или математикой; если доказывается ложность гипотезы, они оказываются не в состоянии условно принять гипотезу.
Я не хочу преувеличивать значение доязыковой веры: при отсутствии слов можно говорить только об очень простом и примитивном содержании мысли. Слова — общественны, постоянны (если написаны) и могут создаваться по желанию. Эти преимущества дают возможность того, что на словах базируются более сложные привычки, чем привычки, базирующиеся на бессловесных идеях и образах. Приобретая словесные привычки, мы готовим себя к действительным ситуациям, в которых мы можем оказаться. Более того, благодаря этому знание может быть объективировано в справочных книгах и быть только тогда к услугам человека, когда оно ему понадобится. Вспомним телефонную книгу: никому нет надобности знать её содержание или какую-то часть его, за исключением определенных моментов. Люди, которые готовят эту книгу, могут никогда не пользоваться ею, а огромное большинство тех, кто ею пользуется, не принимали никакого участия в её составлении.
Этот вид обобществленного потенциального знания возможен только благодаря языку, а именно письменному языку. Все, что нужно знать телефонному абоненту, есть простое предписание для выведения соответствующих действий из соответствующей записи в книге. Благодаря такому приспособлению мы в огромной степени уменьшаем количество знания, которое нам нужно носить в своей голове.
Все обобщенное знание — этого же рода. Допустим, что книга по географии говорит мне, что Семипалатинск — областной город Казахстана на территории СССР. Это знание останется для меня чисто вербальным, пока у меня не будет случая поехать в Семипалатинск, но если бы это случилось, то существуют правила, посредством которых слова книги скажут мне, как осуществить желаемые действия. В таком случае можно сказать, что я понимаю слова, если я знаю, какие действия они предписывают, когда у меня имеется желание, связанное со значением слов, или, в крайнем случае, просто желание знать, что слова значат. Вы можете испытывать желание увидеть горы Алтая, не зная о них ничего, кроме их названия. В этом случае путеводитель скажет вам, что вы должны сделать, чтобы знать содержание предложения: «Это Алтайские горы». Если вы изучили арифметику, вы можете действовать во всех тех бесчисленных случаях, когда вам нужно сосчитать сдачу в магазине, но когда вы только изучаете арифметику, вам не нужно думать о её применении. Таким образом, область чисто словесного знания становится все шире и шире, и, наконец, становится легко забыть, что словесное знание имеет какое-то отношение к чувственному опыту. Но иначе, чем через это отношение, мы не можем определить эмпирическую истинность или ложность, и забвение этого оказывается фатальным для всякой надежды на здравую философию.