Все началось вот с чего. Среди ночи Виктор Греков проснулся, и ему до смерти захотелось закурить. Было душно. Тусклый свет южного неба струился из распахнутой двери балкона. Тихо, чтобы не разбудить жену и ребенка, он протянул руку к стулу, стоявшему у изголовья, и вынул из кармана брюк пачку сигарет и зажигалку.
Стараясь не скрипеть кроватью, он осторожно встал и в трусах вышел на балкон. Каково же было его изумление, переходящее в дикий, мистический страх, когда он увидел, что его четырехлетний малыш стоит на балконе и, просунув голову между железными прутьями балконной ограды, смотрит вниз с высоты девятого этажа!
Греков невольно вскинул руку и посмотрел на часы. Он их никогда не снимал на ночь. На фосфоресцирующем циферблате стрелки показывали ровно три часа ночи.
Ребенок не оглянулся на его шаги. Наклон тела и голова, просунутая между железными прутьями, внушали опасение, что ребенок вывалится и грянется об асфальт двора. Греков с хищной осторожностью наклонился и, ухватив его свободной рукой за предплечье, повернул к себе:
— Что с тобой, малыш?
— Ничего, — вяло ответил мальчик.
— Почему ты не спишь? Почему ты здесь? — спросил он у него шепотом, чтобы не разбудить жену.
— Не знаю, — ответил мальчик, — я проснулся, и мне стало грустно.
— Грустно от чего? — спросил Греков, уже присев перед ним на корточки и положив сигареты с зажигалкой на пол. Он прижал к себе ладное тельце малыша. Ему показалось, что он ощущает, как тревожно бьется сердце мальчика.
— Не знаю, — сказал малыш и сонно обнял его за шею.
Греков схватил его и, прижимая к себе, отнес на диван, где мальчик обычно спал.
— Нельзя вставать по ночам, — тихо и грозно шепнул он ему и вгляделся в его лицо. Расплывающееся в тусклом свете, лицо малыша было невыразимо грустным. Греков несколько раз с наслаждением поцеловал его, вдыхая запах детского тела, слаще которого он ничего не знал.
Он снова вышел на балкон, удивленный и потрясенный случившимся, но отчасти и успокоившись, что ребенок теперь в постели. Он поднял сигареты, щелкнул зажигалкой и закурил.
Он снова оглядел прутья балконной ограды и с тревогой подумал, что малыш может легко вывалиться между ними. Он с удивлением думал о словах своего мальчика и вдруг ясно припомнил, что у него самого в раннем детстве бывали приступы неведомой грусти.
Он это помнил, и он знал, что все дети в той или иной степени проходят эту стадию космической грусти. Потом она исчезает, как исчезла у него. Он подумал, что, вероятно, великие люди — это как раз те люди, которые сохраняют в своей душе, если им удается выжить, эту свежую космическую грусть, это раннее отчаянье от непонимания начал и концов, которое потом преодолевается, перехлестывается творческой силой.
Нет, он не хотел видеть своего малыша в будущем знаменитым человеком. Он хотел, чтобы из него получился порядочный, интеллигентный человек. Больше он ничего от него не хотел.
Он, Греков, слишком хорошо знал жизнь знаменитых людей. Он преподавал литературу, точнее — русский девятнадцатый век, в одном из московских вузов. И он прекрасно знал биографии всех известных писателей этого века, и все они были великими страдальцами. Сила таланта всегда равнялась силе страданий. Нет-нет, он такой славы, да и вообще никакой славы, сыну не хотел. Докурив, он выщелкнул окурок с балкона, и тот, посверкивая огоньком, полетел в бездну.
Возвратившись в комнату, он подумал, что надо бы запереть дверь на балкон, но тут же отказался от этой мысли. Было душно, а жена его не выносила духоты. Он знал, что, если он запрет дверь, она ему устроит истерику, а он ничего в жизни так не боялся, как ее истерики. Ей и в Москве и тут всегда бывало слишком жарко. Забавно, что теплая морская вода казалась ей слишком холодной. Ни суша, ни вода не могли ей угодить.
Зина Грекова была певицей, и многие считали ее очень талантливой и предрекали ей большое будущее. Ей, как и ему, было всего двадцать семь лет. Она пела русские романсы. Греков любил ее, а когда она пела, умирал от наслаждения и не мог поверить, что эта женщина принадлежит ему.
И откуда что бралось, когда она пела! Это была молитва о всепрощении, о чистоте, о счастье, которое во время пения было так близко, так возможно, что сердце разрывалось! Казалось, еще один шаг — и все люди окунутся в какую-то изумительную, светоносную жизнь.
Но вне пения и постели, которая была как бы продолжением пения, она была неряшлива, капризна, раздражительна, мелочна, а иногда приводила его в тихую ярость дремучим равнодушием ко всему на свете, включая собственного ребенка.
Ее духовное зрение было устроено каким-то особенным образом. Она иногда чрезвычайно метко замечала скрытую сущность того или иного явления. Казалось, она видит то, чего не видят другие. К несчастью, границы своего кругозора она не чувствовала. И потому довольно часто плела какую-то несуразную белиберду, и, если они были на людях, Греков стыдился ее слов и старался знаками или, если они сидели рядом, прикосновением дать ей знать, что пора остановиться. И она, кстати, послушно замолкала и ценила в таких случаях его перестраховку.
Впрочем, ей легко все прощали за ее талант. В том числе и некоторое, еще, правда, не слишком опасное, пристрастие к выпивке. За это ее иногда шутливо называли Пьющим Соловьем.
Больше всего Греков думал о своей стране и жене. В них было много общего — и не только склонность к выпивке. Их соединяла талантливость и дряблость, отсутствие внутреннего стержня. Хотя с женой они жили вместе всего пять лет, порой, путая страну и жену, он говорил ей:
— За семьдесят лет ты не научилась…
Спохватывался. Иногда оба смеялись.
В этот санаторий, расположенный в Абхазии, на берегу Черного моря, он попал впервые. Санаторий предназначался служителям искусств, и путевки выхлопотала жена. «Зиночкин муж», называли его здесь за глаза, но он на это нисколько не обижался.
Здесь жили композиторы, писатели, актеры, певцы. Такого большого сборища служителей искусств Греков никогда и нигде не встречал. Больше всего его здесь поразила неутомимость актеров в питье и удивительная далекость писателей от книг. Разумеется, кроме своих книг.
Здесь было несколько писателей, к творчеству которых он относился с любовью и уважением, но, увы, и они оказались не слишком начитанными.
Однажды в компании писателей он завел речь о критике Страхове, но его никто не знал. По мнению Грекова, не знать Страхова было невозможно, зная творчество Толстого и Достоевского. Бедняга Греков слишком был уверен, что они достаточно знают Толстого и Достоевского. Иногда Грекову казалось, что они и друг друга не читают.
И хотя Греков был огорчен слабой образованностью писателей, которых он уважал, он еще больше восхищался их природным талантом. По-видимому, думал он, пластический дар сам на ходу дообразовывает писателя. А может быть, каждый писатель образован в меру своего таланта? Зачем Есенину образованность Льва Толстого, она бы его раздавила.
Так думал он, лежа в постели, стараясь прислушиваться к дыханию сына, чтобы понять, он спит или нет. Определить было трудновато, но, так как сын не шевелился, Греков успокоился и через час уснул сам.
Утром он рассказал жене о ночном происшествии.
— Ничего особенного, — отвечала она, — ребенку приснилось что-то страшное, и он проснулся. А так как в номере очень душно, он вышел на балкон.
— Да, но он мог упасть вниз, — сказал Греков, — он стоял, просунув голову в решетку балкона.
— Ну и что? — отвечала жена. — Ему четыре года. Он все понимает. Ты же не боишься за него, когда он днем играет на балконе?
Грекову было нечем крыть. В самом деле, днем ребенок, если они не гуляли, играл на балконе. И не было страшно. Но ночью?
Рассказывая о случившемся, он надеялся, что, может быть, она сама скажет, что дверь на балкон надо закрывать, хоть и душно. Но она этого не сказала.
Более того, лениво полюбопытствовав у сына, почему он ночью выходил на балкон, она услышала, что он ничего не помнит.
— А не приснилось ли тебе все это? — сказала она мужу. — Не обижайся, милый, но мне всегда казалось, что у тебя с головой не все в порядке, хотя ты и очень умный человек.
Именно это он думал о ней, но никогда не осмеливался сказать. Такое дремучее равнодушие ко всему, кроме ее искусства, ему всегда казалось следствием какого-то вывиха.
Но он посмотрел на ее мальчишески стройную фигуру, нежное лицо, тонкие загорелые руки и ничего не ответил.
В тот же день после завтрака они пошли на базар покупать фрукты. Малыш полюбил здесь виноград «изабелла», и после раннего ужина он на ночь ел фрукты, и особенно налегал на виноград. Они поощряли его любовь к черному винограду, считая, что он склонен к малокровию.
Они купили виноград, инжир, а когда им взвешивали груши, Греков услышал рассказ продавщицы яблок. Она обращалась к соседней продавщице:
— Утром пошла за хлебом. Подхожу к дому, навстречу соседи: «Посмотри, где твой сын!» Смотрю, сын мой стоит на подоконнике и смотрит вниз с третьего этажа. Я его оставила дома одного и забыла закрыть окно на шпингалет. А он влез на подоконник и распахнул окно. Я чуть не поседела от страха. Крикнуть «Слезай!» боюсь — упадет. Ни жива ни мертва бегу наверх на свой этаж. Ключ не попадает в скважину. Наконец открыла, подбегаю. Сграбастала его — и вниз! Лупцую и плачу! Плачу и лупцую!
Оледенев от ужаса и сжимая руку сына, Греков слушал рассказ этой женщины.
— А сколько лет вашему сыну? — спросил он, удерживая голос от дрожи.
— Два годика, — ответила женщина, повернувшись к нему, и, заметив, что он держит за руку своего мальчика, словно в награду за спасение своего сына, вдруг перегнулась через прилавок и протянула ребенку краснобокое яблоко: — Ешь, сынок!
Малыш молча взял яблоко, а жена Грекова, явно не слышавшая рассказа продавщицы, но увидев подаренное яблоко, строго напомнила сыну:
— Что надо сказать?
— Спасибо, — сказал сын, стараясь зубами преодолеть крутизну большого яблока.
Греков не считал себя суеверным человеком, но он был потрясен, что этот рассказ продавщицы услышал именно сегодня. В этом ему почувствовалось какое-то мистическое предупреждение. Сейчас он в одной руке держал сумку с фруктами, а другой рукой крепко придерживал своего мальчика, словно боясь, что какая-то неведомая сила оторвет малыша от него.
Когда они вернулись в свой номер, Греков вышел в коридор и пошел искать горничную. Он хотел попросить у нее веревку, чтобы пропустить ее между прутьями балконной решетки и сделать невозможным падение мальчика. Он слегка стыдился, думая, что горничная его не поймет. Но она его поняла, а точнее говоря, он ей нравился, и ей приятно было ему угодить. Она достала откуда-то моток веревки и вручила ему.
— Будете уезжать — принесете, — сказала она.
— Спасибо. Конечно, — ответил он и взял моток. Он вынес его на балкон, размотал и один конец привязал к крайней стойке ограды, а дальше тянул веревку, натуго привязывая ее к прутьям ограды. Так он дошел до другого края балкона. Веревки оставалось еще много, и он, взяв повыше, еще одним рядом переплел прутья ограды. Теперь получилось два поперечных ряда веревки, и ребенок никак случайно не мог выпасть между прутьями.
Жена Грекова не сразу заметила, чем он занимается, а заметив, сострила:
— В доме помешанного не говорят о веревке.
Но он так был доволен проведенной операцией, что сам с удовольствием расхохотался: пусть так думает!
В эту ночь Греков спокойно спал и ни разу не проснулся. Но в следующую ночь он опять проснулся, взглянул на диван и, холодея, понял, что сын опять встал. Он вскочил и вышел на балкон. Ребенок опять стоял на краю балкона и, просунув голову между веревками, смотрел вниз. Он схватил его в охапку и, тихо ругаясь, шлепнул на диван. Малыш не произнес ни слова.
Греков улегся в постель и теперь лежал, чутко прислушиваясь к дыханию ребенка. Минут через десять ему показалось, что ребенок уснул. Сам он почти до утра не мог сомкнуть глаз.
Он решил, что двух рядов веревок, которые он протянул вдоль балконной ограды, недостаточно. Сейчас, конечно, ребенок случайно вывалиться не мог, но он мог пролезть между веревками и соскользнуть вниз.
Утром после завтрака он обошел окрестные магазины и лавки, но веревок нигде не продавали. Что-то надо было делать для спасения ребенка. Теперь он был уверен, что с ним может случиться что-то страшное, если он, Греков, не переломит ход судьбы.
В одном из местных дворов он увидел длинную бельевую веревку, протянутую между сараем и домом. Он решил ночью срезать ее и унести на свой балкон. Впервые, будучи взрослым человеком, он решил украсть. Каким-то краем сознания он удивился легкости своего решения. Но если вопрос стоит так: или гибель ребенка, или украсть веревку, неужели он должен взвешивать?
Днем они купались в море. Жена после купания обычно вытягивалась на берегу и лежала, закрыв глаза. Неподвижно так она могла лежать долго, очень долго.
А он чутко следил за ребенком, болтающимся у кромки прибоя. Обычно малыш неохотно входил в воду, приходилось его уговаривать, а потом, привыкнув к воде, он никак не хотел вылезать из моря.
Греков и раньше вполглаза следил за ним, чтобы откатная волна случайно не затянула его в глубину. Но сейчас он не сводил с него глаз, хотя прибой был очень слабым. Ребенок не умел плавать. Греков считал, что учить плавать его рано. Но сейчас ему казалось, что даже эта слабая прибойная волна может его неожиданно шлепнуть, он захлебнется, растеряется и утонет у самого берега. Умом он как бы понимал, что это невероятно, но предчувствие беды его не оставляло.
Наконец, устав следить за ним и устав любоваться стройным, загорелым телом своего мальчика, он пошел в воду.
— Ты следи за ним, а я заплыву, — сказал он жене.
— Хорошо, — ответила она, продолжая лежать с закрытыми глазами.
— Я сказал — следи! — повысил голос Греков, сам удивляясь своему раздражению.
Жена неохотно присела и посмотрела в сторону сына. Греков заплыл далеко в море, и ему вдруг стало спокойно, хорошо. Сейчас он, вспоминая свои тревоги, удивлялся им. Здесь — ни страны, ни жены, ни сына, кругом теплое, могучее море. Сейчас он объединил их по признаку болезненного слабосилия, которое угнетало его. Ему вдруг захотелось оставить все и плыть, плыть, плыть в открытое море, пока хватит дыхания. Он понимал, чем это может кончиться, но так хорошо было в море, что он с трудом в конце концов заставил себя повернуть.
На обратном пути он издали заметил, что ребенок слишком смело вошел в воду и ныряет. Плавать он еще не умел, но нырять кое-как уже научился. Сейчас он был почти по грудь в воде. Так далеко он никогда не отходил от берега. А жена опять улеглась, и с моря было трудно понять, следит она за сыном или нет.
Сын продолжал неуклюже нырять и выскакивать из воды. Малыш не понимал, что, нырнув, может случайно вынырнуть в таком месте, где не достанет ногами дна, испугается и утонет. Грекова снова охватил ужас.
Он хорошо плавал и теперь кролем припустил к берегу. Но он не рассчитал свои силы и метров через пятнадцать начал задыхаться и наглотался воды. Он вынужден был остановиться и перейти на более спокойный брасс. Сердце бешено колотилось, словно выламываясь из грудной клетки. Ребенок все еще плюхался в воду и нырял. Слава Богу, он все еще был только по грудь в воде. Но один случайный, сильный гребок под водой — и он, вынырнув, может не нащупать ногами дна и от страха утонет. Греков слышал о таких случаях, когда люди, не умеющие плавать, тонули у самого берега и этого никто вовремя не замечал.
Уже в десяти метрах от сына Греков заметил, что мальчика все-таки немного снесло и он теперь, вынырнув, стоял в воде почти по горло. В этот день вода была очень тихая, и, вероятно, мальчик оттого так осмелел. Сейчас он нырнет и, может быть, не вынырнет.
— Алеша! — закричал Греков изо всех сил и увидел, что сын его, уже приготовившийся нырять, посмотрел в сторону отца, узнал его, улыбнулся и, словно хвастаясь перед ним своим достижением, нырнул. Попка его в красных трусах две-три секунды еще торчала над водой, а потом исчезла.
Задыхаясь от волнения и в то же время цепко держа глазами место, где сын нырнул. Греков, напрягая все силы, поплыл в сторону мальчика. Его ноги лупили по воде с пулеметной скоростью. Через несколько секунд он был у того места, где нырнул сын, и, не дожидаясь его появления над водой, нырнул сам. Он быстро заметил золотящееся у дна тело сына, подхватил его обеими руками, стал на дно и вытянулся над водой.
— Папка, отпусти! — кричал сын, мотаясь на его руках. Но Греков, тяжело дыша, вышел с ним на берег, положил сына на песок и шлепнулся рядом. Он долго лежал на песке, стараясь прийти в себя и отдышаться. Сперва он хотел прикрикнуть на жену, но, когда выбрался, не было сил, а сейчас, когда отдышался и пришел в себя, понял, что это бесполезно. Она вообще ничего не заметила. В сущности, ничего и не было, отдышавшись и отрезвев, думал теперь и сам Греков.
Однако о веревке он не забыл. Поздно ночью он покинул санаторий и пробрался во двор дома, где висела бельевая веревка. Слава Богу, в доме все спали. Сгорая от стыда, он срезал веревку, на которой, видимо, забытые, висели детские трусики, зажатые прищепкой. Эти трусики его почему-то смутили. Они были такие ветхие. Видимо, веревка принадлежала очень бедной семье. Он вынул из кармана десятку, завернул ее в трусы, закрепил прищепкой и положил на верхнюю ступеньку крыльца, ведущего в дом.
Он сложил веревку и отправился в свой санаторий. Лифт поднял его на девятый этаж. Жена и ребенок уже давно спали, он открыл дверь ключом и тихо вошел в номер. Он вышел на балкон и сбросил на пол моток.
Он снова оплел прутья балконной ограды еще двумя рядами веревки. Теперь он был уверен, что сын никак не сможет выпасть с балкона, даже если будет продолжать вставать по ночам. Успокоившись, Греков лег и блаженно проспал до утра.
В следующую ночь он проснулся, как от толчка. Он быстро поднял голову и увидел, что сына нет на диване. Он бросил взгляд на балкон, но и там не было сына. Малыш выпал! Уже в предобморочном состоянии, однако же помня, что нельзя шуметь и будить жену, он вышел на балкон. Сын стоял в углу балкона, потому-то он его не заметил из номера. Просунув голову между веревок, малыш смотрел вниз. Греков схватил его в охапку, безумно радуясь, что сын жив, и, уже не в силах что-либо сказать, отнес его на диван.
Он лег на кровать и долго не спал, думая, как быть дальше. Теперь он решил, что балконную ограду надо перекрыть поперек. Если решетка окажется достаточно густой, малыш не сможет просунуть голову наружу. Для этого не обязательна веревка. В тот раз, когда он обходил магазины и лавки, он в одном месте видел хорошие брючные ремни и теперь решил купить их.
Он вдруг отчетливо вспомнил, как сын его, когда ему было полтора года, упал со стула. Он стоял на стуле, ручонками опершись о стол. Вдруг стул пополз назад, и ребенок полетел на пол. Он помнил, как тогда его поразил страх за ребенка и одновременно он испытал странное восхищение невероятно красивой позой падающего ребенка. Растопырив руки, выгнувшись, он ласточкой слетел на пол. Тогда ребенок почти не ушибся, но сейчас, вспоминая об этом, Греков воспринимал тот случай как далекое предупреждение.
На следующий день он купил пятнадцать брючных ремней и поперечными линиями прикрепил их к балконной ограде. И опять в эту ночь он спокойно спал, и ничего не случилось.
Но в следующую ночь он снова проснулся и снова обнаружил, что сына нет в постели. Он выскочил на балкон. Сын стоял на нижней линии протянутой им веревки и, высунувшись по плечи над перилами веранды, смотрел вниз.
Боже, боже, он схватил его и перенес на диван. Он лег и теперь с ужасом думал, что сделал рискованней положение ребенка. Когда не было веревок и ремней, малыш просто смотрел вниз сквозь прутья ограды. А теперь, стоя на веревке, он мог потерять равновесие и вывалиться через перила. Теперь Греков уже не мог заснуть и лежал в полузабытьи, прислушиваясь. Еще два дня и две ночи прошли. И теперь он уже не спал по ночам, прислушиваясь к дыханию малыша. Две последние ночи ребенок как будто не вставал, но Греков не был в этом уверен. Теперь он не всегда мог понять, дремал он или бодрствовал в ночные часы.
Он ничего не говорил жене, понимая, что это бесполезно, и боясь выглядеть смешным. Он чувствовал, что с ним что-то происходит, он чувствовал, что нечто, может быть судьба, проверяет силу его привязанности к малышу.
В следующую ночь, когда жена и сын уснули, а он лежал без движения, прислушиваясь к дыханию сына, отчаянье захлестнуло его. Он понял, что не выдержит бессонницы этой ночи.
И вдруг он неожиданно нашел выход из этого чудовищного тупика. Он понял, что балкон требует жертвы. Без жертвы не обойтись. Иначе почему его сын, никогда не страдавший лунатизмом или чем-нибудь подобным, встает по ночам, выходит на балкон и, высунувшись, смотрит, смотрит вниз? Примеривается.
Он абсолютно ясно понял, что жертва должна быть, но ее можно заменить. Надо самому спрыгнуть, и тогда с сыном ничего не будет: в воронку от снаряда не попадет второй снаряд.
Он тихо встал и оделся. Ему было стыдно представить, что его, мертвого, найдут на асфальте в одних трусах. Он вышел на балкон и посмотрел вниз. Вымощенный асфальтом двор санатория был пустынным. Горели редкие фонари. Он думал, что страшнее всего будет лететь вниз. Но ведь это продлится всего пять-шесть секунд. Он понимал, что, спрыгнув с девятого этажа, он может испытать только мгновенную боль. А сколько боли он перенес в эти бессонные ночи? От такой прямой выгоды ему даже стало стыдно.
С балкона восьмого этажа прямо под ним доносились голоса людей, взрывы смеха, споры. Он знал, что там живет известный писатель с женой. Греков успел познакомиться с этим писателем, книги которого ему нравились. Если хозяин дома или его гости заметят пролетевшее мимо них тело, они будут первыми свидетелями его смерти.
Греков перелез через балконную ограду и вдруг, перед тем как прыгнуть, прислушался к громкому монологу одного из гостей писателя.
Этот человек стал страстно ругать поэта Александра Блока. Именно потому, что Греков очень любил стихи Блока, он прислушался к словам сердитого гостя.
Тот ругал Блока, доказывая, что поэт своей завораживающей декадентской музыкой убаюкивает читателя и тем самым скрывает свою постоянную неточность и фальшь.
— Вот хотя бы его знаменитые стихи, — сказал человек и стал читать:
Превратила все в шутку сначала,
Поняла — принялась укорять,
Головою красивой качала,
Стала слезы платком вытирать.
И, зубами дразня, хохотала,
Неожиданно все позабыв.
Вдруг припомнила все — зарыдала,
Десять шпилек на стол уронив.
Подурнела, пошла, обернулась,
Воротилась, чего-то ждала.
Проклинала, спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла…
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое.
Неужели и жизнь отшумела.
Отшумела, как платье твое?
— Знаменитая блоковская музыка, — продолжал человек таким голосом, как будто Блок его лично когда-то обидел и он до сих пор помнит эту обиду, — заменяющая всякий смысл и скрывающая отсутствие этого смысла. Представим себе разрыв когда-то горячо любивших друг друга людей. Может ли быть, чтобы в этот трагический, судьбоносный час лирический герой сидел бы и пересчитывал, сколько именно шпилек уронила она на стол? Но может быть, это дебил, не понимающий, что происходит? Поэт явно так не думает, и потому выходит, что он сам неумный человек. Ведь ясно, что человеческий глаз машинально может зафиксировать, ну, четыре, ну, пять шпилек. Но никак не десять. Чтобы определить такое количество шпилек, надо с тупоумием идиота старательно их пересчитать. Но в такой трагический час с нормальными людьми так не бывает. Если автор не видит, что герой его глуп, значит, простите, сам он глуп.
Десять шпилек на стол уронив!
Здесь даже чувствуется совершенно неуместное самодовольство героя. Видите, как она меня любит, она уронила десять шпилек! Рекорд! Другие роняли гораздо меньше шпилек…
Тут компания расхохоталась. Явно довольный смехом компании, человек продолжал:
— Эта лжеточность как бы служит доказательством реальности всей сцены, а на самом деле служит доказательством холодной выдумки автора. И так у него во всем. Но знаменитая блоковская музыка опьяняет читателя, и он всему верит. Вернее — верил! Пора сказать правду об этом кумире начала века!
Греков поразился всей неразумной логике этого неведомого критика Блока. Что-то с необыкновенной силой вспыхнуло у него в голове. И эта вспышка означала: разум нужен здесь, на земле!!! Но Греков этого не осознавал, он только почувствовал в себе могучую, жизнетворящую силу несогласия.
— Чушь! — громко крикнул он вниз. — Все не так!
На нижнем балконе стало тихо. Через несколько секунд оттуда осторожно высунулось мясистое лицо в очках. Лицо оглядело Грекова, потом посмотрело вниз, как бы в поисках его возможного собеседника, и, не найдя такового, знакомым голосом произнесло:
— То есть как это — не так? Кто вы такой?
— Сейчас я вам все объясню, — ответил Греков. Он быстро наклонился, ухватился руками за края железных прутьев и свесился вниз. Женщины заверещали.
— Вы, сумасшедший! — крикнул человек в очках и сделал шаг назад, потому что ноги Грекова болтались сейчас у самого его лица.
— Это муж Зинаиды Ивановны, — воскликнула жена писателя, внося непонятную ясность, — они живут над нами.
Греков слегка раскачался и спрыгнул на чужой балкон. Он удержался на ногах. Боль от удара ног о цементный пол пронзила его, и он вспомнил, куда он собирался прыгать до этого. Если вот так прыгать с этажа на этаж, что-то объясняя людям, мельком подумал он, самоубийство станет невозможным.
Балкон был ярко освещен. На столе сверкали две вазы с фруктами и две початые бутылки коньяка. Здесь оказались три женщины и трое мужчин. Сейчас все они стояли. Когда он удачно спрыгнул на балкон, все радостно загалдели, а одна из женщин, кажется, это была жена писателя, зааплодировала ему.
— Явление Христа народу, — сказал человек в очках. — Может, у вас, кроме прыжка на балкон, есть еще аргументы? Мы вас слушаем.
— Конечно, — сказал Греков, чувствуя огромный прилив сил и возбуждение.
Все от него ждали чего-то необычного.
— Садитесь, — гостеприимно сказал Греков и вдруг, сам того не ожидая, протянул руку к столу, взял чей-то стакан, щедро налил себе коньяк и движением руки со стаканом объединил всех: — За ваше здоровье!
Это действие Грекова, кажется, удивило компанию не меньше прыжка на балкон. Греков выпил мягкий, маслянистый, крепкий коньяк.
— Мир рушится, — сказал Греков важно, — но армянский коньяк сохранил свои качества. Значит, в принципе мир можно восстановить.
Греков поставил стакан на стол. Все удивленно проследили за стаканом, как если б ожидали, что Греков, выпив, швырнет его с балкона.
— И это все, что вы нам хотели сообщить? — насмешливо спросил человек в очках.
В это время хозяйка вынесла из номера стул, и Грекова усадили.
— Не все. — сказал Греков, — но и это немало.
— Вам, кажется, не понравились мои рассуждения о Блоке? — не отставал от него человек в очках. — Может, вы укажете, в чем я ошибся?
С этими словами он снял свои очки и тщательно протер их платком, словно очки должны были помочь ему слушать Грекова. И Греков терпеливо дождался, когда тот водрузил очки на место.
— Во всем, — твердо ответил ему Греков. — Великий поэт не может ошибиться, если речь идет о правде душевного состояния. Обратите внимание, что в стихотворении действует только женщина. Она хохочет, может быть, бессознательно, стараясь напомнить любимому то время, когда ему так нравился ее смех. Она ждет, она плачет, она проклинает и, наконец, уходит. Должно быть, навеки. Во всей этой сцене поэт чувствует только свое омертвение: любовь ушла. Именно в состоянии омертвения он выслушивает ее и машинально пересчитывает шпильки, упавшие на стол. Ничто так не говорит о его омертвении, как то точное перечисление количества шпилек. И хотя сам он понимает, что вместе с этой женщиной, вероятно, отшумела и его жизнь, но он не может преодолеть этого омертвения. Он мертв, женщину некому пожалеть, и именно потому мы, читатели, потрясены жалостью к этой женщине. Он мертв как человек, но жив как поэт, ибо кто, как не он, так выстроил всю сцену, что мы невольно становимся защитниками ее беззащитной любви. Что касается музыки Блока, то она как раз и порождена его искренностью навылет, а совсем не желанием кого-то обмануть.
— А ведь он прав, черт подери! — крикнул хозяин. — Умри, Шура! Выпьем за Блока!
— Послушайте, а кто вы такой? — обидчиво сказал человек в очках. — Вы что, поэт? И вы всегда шныряете по чужим балконам?
— Я преподаватель литературы, — сказал Греков, — я случайно услышал вас и решил исправить вашу ошибку.
— Странное место вы избрали, чтобы слушать меня, — сказал человек в очках, — очень странное…
— Шура, не придирайся, — крикнул хозяин, — он абсолютно прав!
Все выпили, и всем стало хорошо. Хозяин дома сказал, что они тут долго спорили об источнике религиозного чувства, и попросил Грекова высказаться по этому поводу Сейчас Грекову казалось, что в мире нет неясных вопросов.
— Этическая энергия, которую чувствует в себе человек, подталкивает его к мысли, что где-то есть источник этой энергии, — начал Греков, размышляя вслух. — Представим себе ребенка, выросшего на необитаемом острове. Он никогда в жизни не видел женщины. Однажды он физически созревает, и его эротический компас начинает упорно указывать на какую-то невидимую точку, и он начинает догадываться, что где-то должна быть женщина, хотя он ее никогда не видел…
Все рассмеялись.
— И тут ему подворачивается коза! — неожиданно добавил хозяин.
Все опять засмеялись, и особенно громко хохотал критик Блока, кивая на Грекова: дескать, уели его. Но Греков не смутился и не растерялся.
— Ничего не меняется, — сказал Греков, — а козу можно уподобить языческому богу.
— Ешьте виноград, — кивнула хозяйка Грекову, — я так полюбила местный виноград.
— Спасибо, — сказал Греков, — не хочу. Это мой сын большой любитель местной «изабеллы».
Хозяин вдруг внимательно посмотрел на Грекова спросил:
— А ваш любитель «изабеллы» не выходит ли по ночам на балкон?
— Выходит, — изумился Греков, — но откуда вы знаете?!
— Я тут по ночам иногда работаю на балконе, — сказал хозяин, — и пару раз видел, как сверху летит струйка. Не беспокойтесь, наш балкон не задевает. Но за седьмой этаж не ручаюсь…
— Так вот в чем дело! — воскликнул Греков и запнулся. Потом добавил: — Спасибо, друзья, мне пора домой.
Он встал.
— Вы уйдете отсюда? — ехидно сказал человек в очках и кивнул в забалконную ночь.
— Нет, — улыбнулся Греков, — я ваш вечный должник…
— Почему? — взревел человек в очках, но Греков уже, сопровождаемый хозяйкой, шел к выходу.
В передней, открыв дверь, она его вдруг поцеловала. Греков удивленно посмотрел на нее. Тут только он обратил внимание на то, что она была красивой женщиной.
— Заслужил, — кивнула она серьезно и закрыла за ним дверь.
Греков взлетел на свой этаж. Мысль его работала с молниеносной быстротой. Все ясно. Ребенок, вместо того чтобы, проснувшись ночью, пойти в туалет, где он не доставал до выключателя, выходил на балкон. А потом задерживался там то ли из-за духоты, то ли завороженный высотой.
Вообще, весело подумал Греков, мужчина, достигнув какой-то высоты, будь то скала или башня, деловито начинает мочиться вниз, если ему какие-то обстоятельства не мешают это сделать. Греков это часто замечал. Что это — знак победы или способ самоуспокоения? Оказавшись над бездной, помочись в нее, и бездна не будет столь страшной, подумал Греков, неизвестно к кому обращаясь, может быть, даже к собственной стране.
Впервые в жизни Греков властно постучал в собственную дверь. Он до того необычно постучал в дверь, что жена, проснувшись и подойдя к двери, тревожно спросила:
— Кто там?
— Я, — сказал Греков.
— Когда ты вышел? Зачем ты вышел? — злобно прошипела она, открывая дверь.
— Надо было, — сказал Греков и, пройдя в номер, закрыл дверь на балкон, щелкнув ключом, торчавшим в скважине. Он не вынул ключ, потому что ясно понимал, что ребенок не сможет его повернуть. Все стало на свои места. Жена уже сидела на своей постели, когда он начал запирать дверь.
— Открой сейчас же, — яростно зашептала она, вскочив, — мы задохнемся! Сумасшедший!
Греков подошел к ней и впервые в жизни влепил ей пощечину Пощечина оказалась крепкой. Жена упала на постель. В следующее мгновение она вскочила с постели как фурия. Глаза ее светились в полутьме. Она явно готовилась к бешеному отпору. И вдруг по самой позе Грекова она поняла, что грядет не менее сокрушительная пощечина. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И она не выдержала. Она закрыла лицо рукой и умоляющим голосом прошептала:
— Тихо. Ребенок проснется.
— Вот это голос женщины, — сказал Греков и, бодро раздевшись, лег. К изумлению жены, через минуту он уже спал.
…С тех пор прошло три года. Жена Грекова почти перестала капризничать, почти справилась со своей неряшливостью и равнодушием ко всему на свете. Они теперь вполне прилично живут. Но, увы, она стала петь гораздо хуже. Многие это заметили, но никто не знал, почему она стала петь гораздо хуже. Даже Греков об этом не знал.