На элеватор Лоскутов приехал утром. Шофер подрулил «Победу» к самой конторе. Лоскутов вылез из машины и взбежал на крыльцо. В коридорчике был полумрак. Лоскутов прошел в другой конец коридорчика и открыл дверь директорского кабинета. Директор, пожилой человек с желтым морщинистым лицом, приподнял голову, снял очки, узнав секретаря райкома, поднялся навстречу. Лоскутов сел на табуретку возле стола, положил фуражку на газеты, лежащие стопочкой на краю стола, и спросил:
— Как сдают?
— Плохо, Юрий Андреевич, — вздохнул директор. — Декадный график полетел к чертям. «Южный Урал» в пятидневку ничего не сдавал. Правда, привезли вчера три машины, а зерно некондиционное. Вывалили прямо во дворе: не захотели обратно везти.
Директор нашел сводку и подал Лоскутову. Тот долго и мрачно изучал ее, хмыкал, вороша левой рукой курчавые волосы. Потом секретарь и директор долго прикидывали, какой колхоз может в ближайшие дни подбросить зерна, как это отразится на районном графике хлебосдачи и вообще можно ли «будущую декаду поправить дело. Выходило, что можно. На токах одного «Южного Урала» скопилось столько зерна, что его хватило бы на выполнение чуть ли не одной трети десятидневного задания района. И тогда Лоскутов решил ехать в «Южный Урал».
У машины встретил Рогова и поморщился. Вчерашняя обида на редактора охватила с новой силой. Рогову можно дать лет тридцать пять, хотя ему было меньше. Старил редактора нездоровый цвет лица, и только черные, большие глаза выдавали в нем человека молодого, задиристого и умного. Лоскутов поздоровался сухо и полез в кабину. Рогов, нагнувшись к боковому окошечку кабины, спросил Лоскутова, не подвезет ли он его до «Красного Октября». Лоскутов натянул покрепче фуражку и ответил, что не подвезет, потому что едет совсем в другую сторону. Он тронул шофера за рукав и сказал:
— Давай, поехали!
Но всю дорогу Лоскутова мучило раскаяние. Он упрекал себя за то, что поддался чувству личной обиды и зря так поступил с редактором. И все же старался найти себе оправдание. Написал же Рогов в областную газету, осрамил Лоскутова. В редакции не стали разбираться. Район отстает с хлебосдачей? Отстает. Статья Рогова поступила? Поступила. И давай тискай — критика! Надо посмотреть на редактора с другой стороны. В семье себя неправильно ведет. Словом, с Роговым надо разобраться.
За всю дорогу Лоскутов не обмолвился с шофером ни единым словом. С ним это случалось редко.
Председатель колхоза «Южный Урал» Махров садился в рессорный тарантас, когда из-за угла вынырнула райкомовская «Победа». Горячий карий жеребец, мотнув головой, попятился. Махров, кряхтя, сполз с тарантаса и шагнул к Лоскутову, широко раскинув руки, словно бы желая на радостях обнять секретаря райкома. Лоскутов, улыбнувшись, протянул ему руку и шутливо сказал:
— А тебя, Махров, как на дрожжах разносит. Не по дням, а по часам.
Махров действительно был тучным. Затылок заплыл, выпирал из-под воротника красным складчатым бугром.
— Воздух, Юрий Андреевич, — ответил Махров, — не воздух, а бальзам — благодать одна!
— А харчишки?
— И харчишки, конечным делом, верно заметили. Что есть, того не отнимешь.
— И беспокойства никакого?
— Как сказать? — сузил глаза Махров, догадавшись, наконец, к чему клонит Лоскутов. — Беспокойства хватает, этого добра сколько угодно. Поменьше вашего, а есть. Большому кораблю — большое и плаванье. О вас вот областная печать не забывает, а на нас ладно и роговской газетки. А Рогов-то вас, шельмец, под самое сердце.
— Без этого нельзя, товарищ Махров, — нахмурился Лоскутов.
— Понятное дело. Но кто руку поднял? Рогов!
— Ты мне зубы не заговаривай, не за этим приехал. Лучше покажи, как зерно на токах паришь, а государству не сдаешь.
Через несколько минут райкомовская «Победа», прихватив Махрова, мчалась по проселочной дороге, направляясь на один из токов колхоза.
В этот раз на Центральную усадьбу колхоза с молоком ехать вызвалась Лена Огородникова. Ей запрягли сивого мерина, заставили телегу бидонами. Лена устроилась с правой стороны телеги, подложив под себя соломы, подстегнула мерина хворостиной, и телега загромыхала по пыльной дороге.
Возле бригадной конторы встретилась Настенька, зоотехник. По запыленным керзовым сапогам, по косынке, на которой застряло несколько остьев сена, Лена догадалась, что Настенька успела побывать и на пастбище, и на фермах. Девушка сошла на обочину, давая дорогу подводе. Лена остановила лошадь и спросила:
— На центральную еду. Может, передать Косте привет?
Настенька покраснела до слез, сбила подорожник носком сапога.
— Чего ты выдумала, Лена? Он мне ни сват, ни брат.
— Я бы передала, мне ведь нетрудно.
— Нет, нет, спасибо.
Лена тронула вожжи, помахала хворостинкой, крикнув: «Но, но!», и телега, громыхая, покатилась дальше.
Почему Настенька скрытничает? Любой мальчишка знает, что она влюблена в Костю. Правда, Костя не замечает ее. А чего скрывать? Взяла бы и сказала ему: «Люблю, не могу без тебя!» Такую девушку всякий парень полюбит.
Вызвалась ехать на Центральную Лена неспроста. Везла новость для Бориса. Для него одного. Вторую неделю домой нос не кажет. И оправдание есть: уборка. Хоть бы на денек приехал, проведал бы, как молодая жена себя чувствует. Ехать одни пустяки: семь километров. Не приехал. Она ему это припомнит. Приходится большой крюк делать, лишь бы встретиться. На Центральную можно было ехать прямиком — через овраг. Лена поехала полями, Махрова не побоялась. Увидит — накричит, может, и оштрафует — от их председателя всего можно ожидать.
Мерин плелся неторопко, помахивая хвостом. Поскрипывала передняя ось, глухо постукивали друг о друга бидоны. Пыль ложилась за телегой на поседевшую траву. За обочиной легло жнивье с кучками желтой соломы.
Подвода забралась на гребень бугра, и перед Леной открылся хлебный простор. Влево, метров пятьсот от дороги, по кромке еще не скошенного массива двигался комбайн. Над ним плыло легкое облако пыли. Лена остановила лошадь, встала на телегу и, сорвав с головы синюю косынку, замахала:
— Боря-а-а!
Она махала до тех пор, пока от комбайна не отделился человек и не бросился к подводе. Лена спрыгнула на землю и принялась кусать травинку.
Борис подбежал пыльный — пыль набилась в уши, припорошила волосы, легла на плечи пиджака пополам с лузгой и половой.
— Ленка! — радостно крикнул он. — Я смотрю: кто-то машет на бугре. Дядя Иван говорит: это, наверно, твоя суженая приехала. Я говорю: не может быть. И правда это ты. Здравствуй, Ленка!
Он попытался притянуть Лену к себе, но она ударила его по рукам и сказала строго:
— Не лезь. Неделю глаз не кажешь — не стыдно? Дьявол конопатый.
— Лена!
— Думаешь, так и надо? Тебе наплевать! У-у, бесстыжие твои глаза! Мне, может, реветь охота, а ты… — и Лена всхлипнула.
— Что ты, Лена! — погрустнел Борис и, обняв ее, поцеловал в висок. — Ты же понимаешь — уборка. Вон еще сколько осталось, и погода хорошая. Ты же знаешь дядю Ивана: сам не отдыхает и другим не дает. Зимой, говорит, бока будете пролеживать и с женушками миловаться.
— У тебя всегда так…
Лена доверчиво прижалась к Борису и прошептала:
— Конопатый ты, конопатый… А зимой, может, я не одна буду. Тогда на кой леший ты мне нужен будешь?
— Вдвоем?! — радостно отпрянул Борис — Ленка, повтори скорее: вдвоем?!
— Зачем я ехала сюда? За семь верст киселя хлебать?
Борис подхватил жену на руки и закружился. Она засмеялась, говоря: «Ну, дурной, ну, дурной, ну, уронишь и все!»
…Лена продолжала путь. Уже скрылся за увалом комбайн, уже завиднелись домишки Центральной с ветряком на окраине, а Лена еще переживала волнение, вызванное встречей с мужем, его буйной радостью.
Уже у села повстречалась Лене «Победа», прошуршала мимо, обдав горячей пылью. В кабине успела разглядеть Махрова и какого-то человека в темно-синем кителе, в фуражке и вспомнила, что это секретарь райкома партии товарищ Лоскутов.
Машина неожиданно остановилась. Открылась дверца, и из кабины вылез Махров. Лена остановила мерина: Махров требовательно звал ее к себе. Лена спрыгнула с телеги и подошла.
— Чего везешь? — свирепо спросил Махров.
— Сено, — ответила Лена, — и солому.
— Брось! Мне некогда балясы точить!
— Вы разве не видите, что я везу?
— Опять к Борьке заезжала! Опять квасила молоко!
— Заезжала! Ну, и что же?
— Я тебе покажу!
— Погоди, Махров, погоди, — остановил председателя Лоскутов. Он был на голову выше Махрова, статный, горбоносый, в галифе. Махров рядом с ним — колобок. — Возможно, девушке была необходимость заехать к этому Борису, — продолжал Лоскутов. — Кстати, кто этот Борис?
— Мужем называется, — ответила Лена и улыбнулась, потому что шофер подмигивал ей и показывал на Махрова. Лена поняла это так: «Да стукни же ты его по жирному загривку, ну чего тебе стоит?»
— Веская причина, — улыбнулся Лоскутов. — Езжай, езжай, а то и в самом деле молоко скиснет.
Махров поглядел на Лену, и она без слов поняла: ничего не забудет. Выпроводит начальство и припомнит: и этот разговор, и семикилометровый крюк. Она повела плечиком: «Подумаешь, страсти какие!» — и побежала к подводе.
Возле правления увидела Костю. Он заводил мотоцикл и заводил, видимо, давно: пот катился по щекам, обросшим пшеничной щетиной, рубашка на спине промокла. По ссутулившейся спине, по резким движениям, по остервенелым рывкам ноги, которой он крутил стартер, Лена поняла: Костя не в духе. Она попридержала мерина и крикнула.
— Здравствуй, Костенька!
— Здравствуй, — не повернувшись, отозвался он и опять крутнул рукоятку.
— На тебе бы воду возить, сердит больно, — не унималась Лена. — Я привет привезла.
— Проезжай, чего там еще, — сказал Костя.
— Ты спроси от кого — и я поеду.
— Вот пристала! Нужен он мне твой привет, как пятое колесо телеге!
— Да не мой, дуралей: от Настеньки!
Костя молча установил мотоцикл на подножку, подошел к Лене, взял из ее рук хворостинку и несколько раз огрел мерина. Тот вздрогнул, лягнул и рванулся с места галопом. Жалобно заскрипели бидоны, а Лена чуть не вывалилась из телеги. Засмеялась:
— Дуралей, ты и есть! Прошляпишь девку, каяться будешь!
Костя невольно улыбнулся, погрозил Лене кулаком. Вернувшись к мотоциклу, он еще раз крутнул стартер, и мотор заработал. Надо было ехать на элеватор.
Костя любил быструю езду. Ветер бьет в лицо, свищет сурком. Мелькают осенние поля и березовые перелески. Желто-зеленая даль чиста. Мотоцикл мчится и мчится. Хочется еще прибавить скорость, чтобы почувствовать себя вольной, стремительной птицей. И мысли рождаются стремительные и беспокойные, даже сжимается сердце.
Настенька! Напрасно говорят, что Костя не замечает девушку, не видит ее привязанности. Он все видит и знает, но только другую любит Костя, другая не выходит из ума. Уходя в армию, думал, что не вернется в родное село. Отслужив положенный срок, устроился в городе, на заводе, встал у стайка. Там и познакомился с Люсей, чернобровой красивой девушкой. Уже ясно и радостно проглядывалась жизнь, мечтали получить квартиру и никогда не разлучаться. Но дрогнуло Костино сердце, когда услышал о великих переменах, начавшихся на селе, задумался, затосковал. Тогда-то и разошлись дороги с Люсей. Не захотела она ехать в село, осталась на заводе, Костя уехал один…
А мотоцикл мчится и мчится, рвутся и волнуют Костю мысли о девушке. Пыльная змейка ложится за мотоциклом. Костя надеется, что Люся приедет. Ему все же кажется: она приедет, она ж его любит. Он не может думать о ней по-другому, понять, что она совсем, совсем не такая.
…А мотоцикл летит и летит вперед. Славная девушка Настенька, только безобидная, тихая, работящая. Жалел, особенно когда брал ее в оборот Махров. Казалась она Косте школьницей, готовой провалиться сквозь землю, только бы не слышать оскорбительных председательских упреков. До глубины души ненавидел его Костя, не раз заступался за Настеньку, да и ругался с Махровым и по своим бригадирским делам. Но Махров, хорошо зная людей, всегда умел повернуть по-своему, часто ставил молодого бригадира в тупик. Косте было неловко за самого себя, неловко перед Настенькой, перед другими колхозниками за то, что он слабее председателя. Вот и сегодня Костя поехал на элеватор после бурного объяснения с Махровым. Костя считал, что не дело бригадира «проталкивать» забракованное зерно. Но поехал, не устоял.
Директор элеватора принял Костю сухо, но, после недолгой перебранки, согласился выделить двух человек на перелопачивание зерна. Костя обрадовался и этому. Когда Костя собрался в обратный путь, к нему подошел редактор районной газеты и попросил подбросить до колхоза «Красный Октябрь». Костя молча показал на дополнительное седло. Рогова Костя высадил у правления и, поколебавшись, спросил:
— Может вас, товарищ Рогов, до нашего колхоза подбросить? Давно не были.
Рогов улыбнулся:
— Не думаю, что Махров скучает.
— Вы Лоскутова правильно разделали, а про Махрова забыли.
— Каждому свое время. А что, Махров такой грешник непоправимый?
Костя безнадежно махнул рукой и, не ответив, умчался. Рогов задумчиво посмотрел ему вслед, свернул в боковую улочку и, минуя правление, направился на полевой стан.
До полевого стана было километров пять. Дорога вилась березовым лесом. Березы желтели. Воздух был напоен терпким запахом увядающих трав. Было тихо. Мысли Рогова разворачивались лениво. Сегодняшняя встреча с Лоскутовым оставила неприятный осадок. Обидно было то, что Лоскутов обманул его: ведь хорошо знал Рогов, что секретарь едет в «Южный Урал». Так бы и сказал: не возьму. Покривил душой. Только он уехал, подошел Иван Максимыч Сомов, председатель райисполкома. Он тронул Рогова за плечо испросил, имея в виду Лоскутова:
— Не взял?
— Не взял, понимаешь, — обескураженно отозвался редактор. — Сердится, наверно.
— М-да… Бывает, — произнес Сомов. Его кто-то окликнул, а Рогов так и не понял, чего, собственно, хотел он сказать этим «бывает».
На полевом стане Рогов застал мальчонку-водовоза, который из пепла костра выкатывал печеную картошку и, обжигая пальцы, совал в карман. Рядом с мальчонкой сидела заведующая клубом Валя Иванцова. Она обрадовалась Рогову, показала стенную газету.
— Посмотрите, Николай Иванович, — сказала Валя, подводя Рогова к столику со вкопанными в землю ножками. — Получилось что-нибудь?
Рогов окинул опытным взглядом квадратный лист бумаги с косыми наклейками заметок, с неуклюжими завитушками заголовков.
— Плохо, — сказал он.
— Так-таки и плохо? — обиделась Валя.
— Очень плохо.
Валя посмотрела на Рогова исподлобья. Ответ редактора ее обидел. В то же время она понимала, что сердиться глупо, если сама напросилась на критику. И еще — ей нравится этот скромный, умный человек. Валя улыбнулась:
— А вы не могли сказать иначе? Пощадить мое самолюбие? Трудилась, трудилась, а вы одним махом все зачеркнули.
— Вот и обиделись, — смутился Рогов.
— Нет, зачем же?
— Не обижайтесь, Валя. Я ведь, честное слово, сказал правду.
Рогов снял плащ и принялся переделывать газету. Валя помогала ему. Рогов взглянул на нее и встретился с пристальным взглядом. Было в этом взгляде столько теплоты и какой-то еще не перебродившей силы, что Рогову вдруг стало грустно, пропал всякий интерес к работе. Захотелось побыть одному, побродить по желтым полям и еще раз подумать о своей жизни.
Валю Иванцову Рогов знал лет пять, с того времени, когда она переживала счастливую пору — нашла по душе друга, вышла замуж. Но недолго длилось счастье. Муж Вали простудился и умер. В двадцать пять лет овдовела Валя. Горе состарило ее. Складки легли между черных бровей, потух блеск в глазах. И все-таки молодость поборола горе. Боль заросла давностью, и Валя вновь расцвела.
Рогов относился к Вале, как к товарищу, жалел ее. А сейчас вот распознал в ее взгляде и укор за то, что он не замечает большего, и желание, чтобы он заметил, наконец, это большее, чем чувство товарищества. Вспомнил Рогов жену, и заныло сердце.
— Ну, я думаю, вы теперь закончите, — сказал Рогов, одевая потрепанный, видевший виды плащ. Валя промолчала, склонилась над газетой. Рогов заметил, что у нее из кос вылезла заколка и коса вот-вот упадет на плечи. Ему захотелось поправить косу, но он подавил это желание и вздохнул.
Валя проводила его печальным взглядом и, когда сухощавая, подвижная фигура редактора в сером плаще, с небрежно надетой клетчатой кепкой скрылась в березняке, улыбнулась, и две слезинки сползли по щекам к крутому подбородку. Она смахнула их рукавом и прошептала:
— Ох, какая я дура, какая дура!
Рогов срезал березовую ветку, содрал с нее побуревшие листья и шел, сбивая вицей грязные головки крапивы.
Да, были в его жизни хорошие дни. Тогда он безумно любил свою жену. И ничего, совсем ничего теперь не осталось от той любви, даже сожаления. Прошумела лесным пожаром, остались горелые пеньки. Ошибся… И почувствовал это не сразу, не вдруг — после двух лет совместной жизни. Почувствовал, но не поверил. Трудно ведь расстаться со своим счастьем и еще труднее понять, что счастья-то, собственно, и не было, была только иллюзия. Он как-то и не заметил, занявшись своей работой, когда жена успела растерять свои мечты, обескрылить. Круг ее интересов сузился, ограничился маленьким домашним мирком. Когда она потребовала этого же от Рогова, тогда он прозрел, но было уже поздно. Собственно, была ли она такой, какой он ее видел, ослепленный любовью? А может быть, то была маска, а настоящая натура дремала до поры до времени?
Мать жены иногда откровенно вздыхала о том, что вот ее Лелечка могла бы найти себе более подходящего мужа. Господи, сколько у нее было женихов! А вот выбрала же! В ее глазах Рогов был лядащим, бесхозяйственным мужиком. Он никогда ничего не привозил из колхоза, даже поросеночка, хотя другие привозили. Рогов и дома бывал редко, совсем не смотрел за хозяйством. И корова, и овцы, и куры — все на бабьих плечах. Носится по району, деньги проживает, как будто ему больше всех надо! Сам же ни бог весть какой начальник! Приходится вот им с Лелечкой перебиваться с хлеба на квас, не говоря уж о нарядах Лелечке. Стыдно на люди показаться.
И они забирали у Рогова всю зарплату. Он сначала молчал. Никому и словом не обмолвился, что у него нет приличного костюма, что это несчастный плащишко заменяет ему пальто, а зимой вместе с телогрейкой — шубу. Ему совсем немного надо. Однако терпение истощалось. Участились скандалы, и Рогов старался меньше бывать дома.
Последняя ссора произошла недавно.
С заседания бюро Рогов вернулся поздно ночью. Дома все спали, во всяком случае так считал Рогов, когда тихо прошел в кухню и зажег свет. Он с горечью заметил, что ужина ему не оставили. Кое-как разыскал крынку кислого молока, краюху хлеба и, когда доставал из посудницы чашку, нечаянно уронил стакан, вздрогнул, когда тот тренькнул об пол. В кухне появилась жена, заспанная, нечесаная. Она молча собрала осколки, бросила их в печку и села напротив. Некоторое время молчали, потом жена сказала:
— Мог бы и пораньше прийти.
— Не мог, — ответил Рогов, не переставая есть.
— У тебя вечные отговорки. А у нас с коровой что-то сделалось. Не встает.
— Ветеринара позови.
— Нет, чтобы самому позвонить.
— Завтра позвоню.
— Сегодня бы надо было. Вот ты ходишь до полночи и не знаешь, что дома делается. Хоть сгори — тебе все равно.
— Положим, не все равно. И ты же хорошо знаешь, что я не бездельничаю. У меня и без коровы дел по горло.
— По-твоему, пусть она подыхает?
— Ну, чего ты ко мне привязалась?
— Завтра ты, пока не проверишь, что с коровой, никуда не пойдешь. Слышишь?
Рогов усмехнулся и сказал:
— Завтра я в командировку. Позвоню ветврачу и поеду.
— Никуда ты не поедешь! Я к Лоскутову пойду, слышишь? Расскажу, как ты с семьей живешь.
Рогов посмотрел на жену, чувствуя, что раздражается.
— Ты вот о корове побеспокоилась, — сказал он, — а у меня не спросила: как я себя чувствую, как идут у меня дела!
— Нужно мне! — равнодушно ответила она, и это окончательно вывело его из терпения. Они поругались. Потом Рогов накинул на плечи плащ, выскочил на улицу и побрел, сам не зная куда. Очнулся за околицей, свернул в поле, добрался до первой соломенной кучки, оставшейся от комбайна, и лег на спину, закинув под голову руки. Так и пролежал до утра, опустошенный, обиженный, глядя с тоской на мириадную россыпь белых звезд на темно-синем небе.
Иван Максимыч Сомов чуть свет на своем газике отправился в областной центр и в поле, недалеко от околицы, увидел человека, лежащего на соломе. «Что за оказия?» — тревожно подумал он и велел шоферу подрулить к тому месту. Сомов удивился, узнав Рогова.
— Ты чего тут делаешь, Иваныч? — спросил он. Редактор стряхнул с плаща соломинки, протер глаза и как-то жалобно улыбнулся, потупился.
— А! — махнул он рукой. — Не стоит об этом.
— Ясно, — покачал головой Иван Максимыч. — Жена и теща? Знаю их. Иди-ка, брат, домой. Не ровен час простудишься.
…Сейчас, идя с полевого стана, Рогов до мелочи вспомнил последнюю ссору с женой. На сердце остался радостный след от хорошего взгляда Валиных глаз.
К вечеру он добрался до «Южного Урала». Махрова застал в правлении колхоза. Председатель приветствовал его шумно, а потом сказал:
— Здорово Лоскутова вы поскребли. Пора, давно пора, верно говорю.
— Не радуйтесь, — отозвался Рогов, усаживаясь у окна. — Боюсь, что и вам достанется.
— Эх, Рогов, Рогов, неуважительный вы человек: все шильцем норовите уколоть. Только мы стреляные воробьи. И грешные: кто мимо пройдет, тот камушек в нас бросит. Привыкли.
— Плохая привычка.
— Конечно, хорошего мало, что и говорить, — вздохнул председатель и, услышав стук, крикнул: — Да, войди!
Вошла Лена Огородникова. На ней было ситцевое платьишко. Жакет расстегнут, русые косы аккуратно сложены на голове. В осанке начавшей полнеть фигуры, в выражении лица, покрытого характерными пятнами, было столько независимости, гордости, всего того, чем силен счастливый человек, что Рогов залюбовался молодой женщиной. Он радостно приветствовал Лену.
— Вот что, Огородникова, — нахмурился Махров, навалившись широкой грудью на стол, — ты брось фортели выкидывать. Хватит. Поумнеть пора.
Лена оперлась на дверной косяк, левую руку спрятала в карман жакета, а правой доставала семечки и невозмутимо лузгала их. На Махрова смотрела насмешливо, словно бы говоря: «Ну, покричи, покричи, с утра не слышала». И это его взорвало. Он пообещал ее оштрафовать. На Лену угроза не подействовала. Тогда он крикнул, что снимет с доярок. Она повела плечом: «Подумаешь, страсти какие!» Махров побагровел, стукнул кулаком по столу и вынес окончательный приговор:
— Выгоню из колхоза!
Лена выпрямилась, резко одернула жакет, глаза ее потемнели в гневе.
— Мы тебя сами вышвырнем! Ишь, налил жиром шею-то! — зло сказала она.
Рогов подумал, что Махрова хватит удар: он потерял дар речи. А Лена повернулась и вышла.
— С-сукина дочь… — наконец выдавил Махров.
Через полторы недели состоялось заседание бюро райкома партии. Район по-прежнему заваливал хлебосдачу. После долгих споров Махрову объявили строгий выговор. Сомов предложил снять его с работы. Но вступился Лоскутов. Он сказал: закончится уборка, тогда можно вернуться к этому вопросу.
Махров вышел из райкома красный, как после бани, долго не мог отдышаться. Ему стало ясно, что наступает роковой день: придется держать ответ за свои дела. И самое страшное, что ответ-то придется держать не перед Лоскутовым, нет, а перед колхозниками. Об этом ему сегодня еще раз напомнил Рогов, рассказав членам бюро о жалобах колхозников на Махрова, поступивших в редакцию.
…Заседание продолжалось. Остались члены бюро. На повестке последний вопрос: персональное дело Рогова. Да, жена сдержала слово: она была у Лоскутова и делу дан ход. Говорил Лоскутов. Рогов слушал его, рисуя в блокноте бессмысленные завитушки, чувствовал на себе взгляды товарищей и краснел. Надо давать объяснения. Неприятно и тяжело. В Лоскутове ему было сейчас все противно: и горбатый с прожилками нос, и надменная складка у рта, и безукоризненно отутюженный китель, и сама манера говорить не спеша, растягивая слова и словно бы прислушиваясь к ним. «И говорит равнодушно, как о чем-то надоевшем и скучном», — с неприязнью подумал Рогов. Лоскутов не спросил у него ни о чем, не поговорил. Послал к жене инструктора «расследовать». Рогов покинул дом, бесповоротно, навсегда, и не мог знать, как «расследовалось» его, так сказать, персональное дело. Он, конечно, предполагал, что могли наговорить на него жена и теща.
Когда его спросили, он только сказал:
— Мне трудно говорить об этом, товарищи. Это очень сложно — вдруг не расскажешь. Одно для меня очевидно — нет у меня семьи, распалась… Проглядел. Прошу: разберитесь хорошо, прежде чем решать, и разберитесь не так, как разбирался Лоскутов. Спросите и меня. Я ведь тоже лицо заинтересованное, — криво усмехнулся Рогов и сел.
Члены бюро чувствовали себя неловко. Иван Максимыч примирительно сказал:
— Юрий Андреевич, а ведь в самом деле не годится так. И членов бюро не поставили в известность. Между прочим, старуху, тещу его, давно знаю — вздорная. Дочка, кажется, не лучше.
Лоскутов не согласился, упирая на то, что Рогов бросил жену с ребенком.
— Что ж, по-твоему, в ногах у нее ползать, плевки в душу принимать? — жестко улыбнулся Сомов.
Спор разгорелся.
Члены бюро голосовали против предложения Лоскутова объявить Рогову выговор. После заседания в кабинете никто не задержался. Рогову на прощанье крепче обычного жали руку. Сомов остановил редактора в коридоре, по-отечески похлопал по плечу:
— Не тужи, Иванович! Лоскутову не завидую, плохо его дело, скверное, хуже, чем у Махрова.
…Рогов брел на квартиру не спеша. Тяжело было на душе. Он вспомнил Лену Огородникову, ее застенчивого Бориса, вспомнил пробойного Костю-бригадира. Сколько их, таких славных, чистых, работящих на свете? Не счесть! С ними легко дышится, веселее живется. Среди них есть Валя Иванцова… Вдруг предстала она перед его мысленным взором такой, какой видел ее на полевом стане: склонившаяся над стенной газетой, с ослабевшей заколкой, которая еле-еле удерживала темную тяжелую косу. И Валин взгляд…
Рогов остановился, провел рукой по глазам, словно пытаясь снять пелену, которая мешала разглядеть настоящее счастье.
А ночь брела по земле по-осеннему густая, теплая, полная таинственных шорохов, удивительно непонятная и беззвездная.