Телефонный звонок разбудил Николаева в половине первого ночи. Пробираясь ощупью в коридор, где висел телефон, Николаев споткнулся о стул и выругался: «Выкину к чертовой матери этот телефон. Ни одной ночи не дает спокойно поспать». Впрочем, распрощаться с аппаратом Николаев собирался всякий раз, когда его поднимала с постели настойчивая сверлящая трель звонка, а это уже длилось несколько лет.
Взяв трубку, он сердито буркнул:
— Да.
— Вадим Сергеич? Это я, Воловиков. «Васькинский произвол» придется снять.
— Постой. Как снять? — Николаев окончательно проснулся.
— Кремнев был. Он настаивал.
— Кремнев прикажет тебе закрыть Америку, ты тоже мне звонить станешь? Печатать!
— Мое дело маленькое, — обиделся Воловиков. — Только вы позвоните Кремневу.
Николаев бросил на рычажок трубку. Закипело раздражение. Звонить? Чего он, этот Кремнев, отдает распоряжения через голову редактора? Не шуточное дело снять фельетон! Николаев взял трубку и вызвал квартиру Кремнева. Никто не отвечал.
Наконец в трубке что-то щелкнуло, зашипело, и знакомый баритон, только немного хрипловатый ото сна, произнес:
— Слушаю вас.
— Николаев говорит. Звонил сейчас Воловиков и передал, будто ты распорядился снять фельетон.
Кремнев после паузы насмешливо ответил:
— Туго же соображает твой Воловиков. Ведь мы же с ним толковали о фельетоне больше четырех часов тому назад.
— В конце концов редактор я, а не Воловиков. Он всего-навсего дежурный и то лишь на сегодня. Секретарю горкома это необходимо знать.
— Я подозреваю, что ты недавно поругался с женой. Иначе не стал бы ты поднимать среди ночи лишь для того, чтобы наговорить дерзостей.
— Странно у тебя получается!
— Обожди! Это во-первых. Во-вторых, никаких распоряжений я не отдавал. Просто усомнился в правдивости фельетона. Васькина-то я как-никак знаю немного. А уж если бы я решил твердо, я б тебе и сказал. Твой же Воловиков, видно, мучился, мучился над тем, как понять мои слова, потом испугался и давай тебе звонить. Вообще он трусоват, как я погляжу. Фельетон писал Ромашкин?
— Ромашкин.
— Вот видишь, хоть он спрятался за псевдонимом, все равно я узнал. И фельетон такой же растрепанный, как и сам его автор.
— Я доверяю Ромашкину.
— Сколько угодно доверяй, но и проверяй. У меня тоже нет оснований не доверять тебе и все же боюсь: отсекут тебе когда-нибудь буйную голову из-за Воловиковых и Ромашкиных.
— Что ты меня, в самом деле, пугаешь? — разозлился Николаев.
— Ну, иди досыпай. Утро вечера мудренее.
— Пока, — буркнул Николаев.
Но уснуть никак он не мог. Ворочался, курил. Жена вздохнула: сам не спит и ей не дает. Будет жечь папиросу за папиросой.
Ромашкин приехал в редакцию прямо из университета. Поглядел на него Николаев, и сердце заныло: какой-то несобранный, взлохмаченный — волосы как у ежа, всегда торчком. Лицо маленькое, курносое, веснушчатое и, странное дело, казалось, состояло из двух разных половин. Посмотришь в дымчатые, бедовые глаза и оторопь берет, будто в них застыл немой вопрос: «Что, по шее захотел? Это у меня не задержится». А губы пухлые, подбородок круглый, как у девушки, даже с ямочкой. На губах всегда блуждает плутоватая улыбка. «Чудак! — словно бы говорит она. — Да я же пошутил! Разве я могу ни с того ни с сего — по шее!»
Дело, конечно, не во внешности: с лица воду не пить. Но у Ромашкина характер оказался плохой. Работал по настроению. То вдруг обуяет его жажда деятельности. Хватается за все, носится по городу, пишет, пишет. Иной раз пойдет на задание, но увлечется чем-нибудь посторонним, а потом огорченно скребет затылок: «Я ж хотел как лучше!» Или нападет вдруг на парня апатия. Ходит по редакции, словно чумной. А то сядет за стол, подопрет рукой голову, глаза устремит в потолок и грызет карандаш.
— Ромашкин, ты чего это?
— А чего?
— Работать надо.
— А я и работаю. Думаю. Возможно, в вашей редакции думать строго воспрещено? Тогда извиняюсь. Я был другого мнения, — поднимается, засовывает руки в карманы и уходит.
— Ты что с ним нянчишься? — спросил однажды Николаева Кремнев, прослышав про «художества» Ромашкина. — Место он у тебя занимает. Что, мы не найдем хорошего сотрудника?
— Человек ищет себя, нельзя его выгонять, — возражал Николаев.
— Ох, и искатели развелись у тебя в редакции! Ты тоже ищешь, что ли?
— Не смейся, пожалуйста. Потом будем смеяться, а сейчас рано.
А Ромашкин все тот же: пойдет на завод за информацией, а вместо этого надергает совсем других фактов, с разных цехов помаленьку — тут ему расскажут о безобразиях кладовщика, там пожалуются на бездушного мастера, в третьем вытащат на свет какого-нибудь пьяницу.
— Тебя же за информацией посылали, Ромашкин.
— Ну, да! Я им про информацию, а они с жалобой. Что, мимо проходить, да?
— Ну, хорошо. Вот у тебя тут целый блокнот записей, а статьи тебе не сделать.
— Не сделать, — соглашается Ромашкин. — Не свяжешь, это верно.
А тут подвернулась эта жалоба на мастера Васькина. В цехе — золотой человек, активист. А дома — куркуль, обыватель. Николаеву неожиданно пришла мысль: пусть Ромашкин разбирается с этой жалобой! Дело серьезное, щекотливое. Ромашкин пропадал три дня, а на четвертый принес фельетон, положил на стол редактору.
— Что это? — спросил Николаев.
— Читайте.
Прочитал. Даже не поверил: хлестко, хотя немного несобранно.
— Факты основательно проверил?
— Комсомольским билетом ручаюсь.
— Ну, смотри, Ромашкин! — проговорил Николаев.
И сейчас, после разговора с Кремневым, думал о Ромашкине: «Выгоню, если наврал, с треском выгоню!»
— Спал бы ты, Вадик, — сказала жена.
— Спи, кто ж тебе не дает!
— С тобой уснешь, — она поднялась, решительно забрала из его рук папиросу и приказала:
— Спи!
Он послушно, как дитя, поудобней улегся и через несколько минут заснул.
Утром у Николаева было скверное настроение. В редакции зашептали: «Редактор не в духе». Это значит, лучше не попадаться ему на глаза. Неудачливее других оказался Воловиков. Его первого вызвали к редактору.
Воловикова Николаев встретил хмуро:
— Ну, что у тебя там вчера?
У Воловикова было очень трудное отчество: Анемподистович. Поэтому его просто звали Иваном, хотя сам он настаивал, чтобы его величали Александровичем. Однако новое отчество не прижилось. А за глаза, с легкой руки Ромашкина, прозвали Колобком. Он и в самом деле чем-то напоминал колобка: маленький, полный, с круглым румяным лицом. Волосы всегда гладко зачесаны назад, мягко поблескивают. Воловиков чем-то их смазывал.
— Ничего, Вадим Сергеевич, — ответил Воловиков. — Это Спицын меня с толку сбил.
— Самому думать надо, Воловиков. Тогда тебя никто с толку не собьет.
— Семен Николаевич заходил в типографию прочитать фельетон. Сначала поморщился, а потом говорит: «Снять бы следовало». А тут меня отозвал метранпаж. Пока я с ним объяснялся, Семен Николаевич ушел. Я не придал значения его словам. Когда же полосы ставили в машину, Спицын мне и говорит: «Чего ж ты, Иван, делаешь? Тебе ж ясно было сказано: снять фельетон. Ты хоть редактора поставь в известность». Ну, я и позвонил.
— К фельетону руку прикладывал?
— Сокращал, Вадим Сергеевич. Не входило.
— Ну, смотри! За такие сокращения, знаешь, что бывает?
— Не входило же, Вадим Сергеевич! — слабо сопротивлялся Воловиков, обтирая со лба пот, и платочек у него аккуратно свернут, не измят.
— Посоветовался бы.
— Я ж думал: пустяковое дело.
— Хорошие пустяки! Ты же этим сокращением смысл исказил. Теперь выходит, что злополучный Васькин бандит какой-то.
— Что вы на меня взъелись! — взбеленился Воловиков. — Ромашкин заварил кашу, пусть и расхлебывает. А меня в это дело не путайте!
Неожиданная вспышка Воловикова удивила редактора. «Ох, и трус…» — подумал он.
— Иди! Обоим вам несдобровать, друзья закадычные.
Закадычные! Один другого терпеть не мог. Ромашкин — занозистый парень. А Воловиков всегда — и в жизни, и в статьях старательно и искусно избегал острых углов. Статьи у него получались обтекаемые, так что подчас трудно было разобрать: кого хвалит, а кого ругает. Зато на информациях набил руку, никто лучше не мог делать. Король информации! Потому и ценил его Николаев, держал в редакции. У Воловикова не было ни друзей, ни врагов. Даже с людьми ненавистными умудрялся ладить. Лишь с Ромашкиным сразился. Но тот колюч — вот и началась ссора. Зачем Воловиков сунулся с сокращениями? В высшей степени человек осторожный, он вообще ничего не предпринимал прежде, чем не убеждался, что ничем ему это не грозит. А здесь сорвался. Ну, и черт с ним!
Николаев взялся просматривать почту, забылся, когда позвонил Кремнев.
— Готов идти на голгофу? — спросил секретарь горкома.
— А! — раздраженно произнес Николаев. — Хоть к черту на рога.
— Тогда заходи. Васькин с утра жаловался. Сейчас придет. Эх, когда вы, газетчики, поумнеете!
— Ладно. Ромашкина брать?
— Нет, — засмеялся Кремнев. — Этот косматый разбойник пера всегда приводит меня в трепет. А каково Васькину? Он же его изобьет.
Ромашкин встретился с Николаевым в коридоре редакции. Тот все знал. Вид воинственный, волосы пуще прежнего всклокочены, в глазах светился отчаянный задор: «Я ему, этому Васькину, покажу!» А на губах маялась виноватая улыбка.
— Я с вами, Вадим Сергеевич.
— Уходи с глаз долой! — рассердился Николаев, а про себя улыбнулся, вспомнив слова Кремнева: «Разбойник пера!»
Николаев, выйдя из редакции, проникся уважением к Ромашкину: оценил его благородный порыв. Что бы могло произойти с Ромашкиным в кабинете Кремнева, если бы он оказался не прав? Страшно подумать. Не побоялся — сам напрашивался идти. Одно из двух: либо Ромашкин уверен в правоте, либо, в худшем случае, хотел принять вину на себя, выгородив редактора.
Кремнев встретил редактора насмешливой улыбкой, но руку пожал крепко, по-дружески. За последний год Семен здорово поседел: волосы стриг накоротко, под бокс, даже виден был бугроватый череп. Седина, однако, заметна: словно эту умную голову крупно посолили. Нос орлиный, а глаза в мелких сеточках морщин смотрят задорно.
— Ты чего на меня уставился? — спросил Кремнев.
— Гляжу вот: голова седая, а на щеках румянец, как у девушки.
Кремнев засмеялся:
— Не подлизывайся! Будет тебе сегодня на орехи, в этом-то я уверен. Не знаешь ты Васькина.
— А ты знаешь?
— Три года вместе солдатскую лямку тянули, строгий был комроты. Ого!
— Было. А теперь?
— Ну, теперь твой Ромашкин расписал лучше некуда, — опять засмеялся Кремнев.
— Может, он прав?
— Черт его знает! — посерьезнев, просто признался Кремнев. — Последние годы встречался редко и то где-нибудь на торжественных собраниях, мимоходом. Мне ведь одинаково будет неловко. Прав Ромашкин — неловко за Васькина. Все-таки солдат он был подходящий и мужик свойский, не раз из беды выручал. Прав Васькин — неловко перед ним, больно за газету. Зря сам не разобрался, без газеты!
Рубанул рукой Кремнев, и стальная нотка зазвучала в голосе, глаза посуровели.
Николаев готов был резко ответить, но появилась секретарша и доложила, что в приемной Васькин.
— Зови, — Кремнев сел, и глаза его снова приветливо светились.
Николаев на миг зажмурился. Каков он, этот Васькин? Как это ни странно, но он не знал его, хотя о Васькине писали в газете немало. Юркий, медлительный? Большой, маленький? Толстый, тонкий? Как будто это имело значение.
Вошел высокий, плечистый человек, с добродушными крупными чертами лица. Перевалистой, неторопкой походкой, по которой нетрудно было угадать человека, привыкшего быть в центре внимания, Васькин прошел к секретарскому столу, протянув через чернильный прибор большую, в рыжих волосах руку. С лица не сходила радостная улыбка — рад, рад встрече с сослуживцем. Пожимая руку Кремневу, Васькин басом пророкотал:
— Здоровенько жили, Семен Николаевич. Вид усталый, но выглядишь молодцевато. На плечах, почитай, целая армия.
— Знакомьтесь, — сказал Кремнев, показывая на Николаева. — Это наш редактор.
Васькин живо обернулся и весело прорычал:
— А-а! Тот самый, что наводит страх на обывателей? Наслышан! Что ж, рад познакомиться, — он пожал руку Николаеву.
Все трое сели. Николаев и Васькин друг против друга. Наступила неловкая пауза. Николаев посматривал на Васькина исподлобья, и против воли рождалась к этому большому, неторопливому человеку симпатия.
— Так уж мы, грешные люди, устроены, — забасил Васькин, поглядывая на секретаря горкома. — Сколько раз собирался к тебе, Семен Николаевич, зайти так, попросту, затащить к себе и за рюмкой поговорить о друзьях-товарищах. Не забыл, наверно?
— Нет, — улыбнулся Кремнев.
— А помнишь под Ковелем мы с тобой в переплет попали?
— Еще бы! Если бы не ты, туго бы мне пришлось!
— Вот я и говорю. Есть что вспомнить. И не мог к тебе собраться. Все что-то мешало.
Васькин достал платок, не торопясь, громко высморкался и продолжал:
— И никогда не думал, что приду к тебе не как фронтовой товарищ, а как жалобщик. Или еще хуже, как проходимец. Нет, ты посмотри на меня хорошенько — разве я похож на проходимца? — и Васькин обиженно засмеялся.
— Полноте, Андрей Петрович, — возразил Кремнев. Николаеву было стыдно. Он приготовился драться. А на него не обращали внимания. Не спрашивали. Его просто били, вежливо, рассчитанно.
— К сожалению, так. Правильно, у меня есть свой дом, маленькое хозяйство. Разве это возбраняется, а? Семен Николаевич?
— Нет, — качнул головой Кремнев.
— Ну, вот, — Васькин достал из кармана пиджака газету, развернул ее, и Николаев заметил, что почти каждая строчка фельетона подчеркнута красным карандашом. Живого места не осталось.
— Я привык к точности. Тут сказано, будто у меня полный двор живности. Даже если бы это было так, разве плохо? А у меня каких-то несчастных двадцать кур, коровешка с теленком да две свиньи.
Николаев насторожился, хотел было спросить: «А зачем вам столько? Вы ж прилично зарабатываете?», но промолчал. Молчал и Кремнев.
— Дальше. Написано, будто я у квартирантов обрезал свет. Неправда. Не я обрезал. Электрики сняли проводку в связи с ее непригодностью. Я себе направил, они не хотят. Ждут, что я им это сделаю. Пусть сидят без света.
— Позволь, — не утерпел Кремнев, — а какую они квартплату платят?
— И здесь неточность. Не двести, а сто восемьдесят рублей. У меня документы есть.
— Сколько же у тебя квартирантов?
— Двое. Две комнаты сдаю: старуха живет и один рабочий с нашего завода.
— Ну, хорошо, — посуровел Семен Николаевич. — Продолжай.
— Тут написано, будто я заставлял старуху лазить через окно. Будто я нарочно закрывал ворота на засов. Вымысел. Было всего два раза по недоразумению. Я считал, что она дома.
— Но она же, видимо, стучалась, — сказал Николаев. Васькин постепенно тускнел в его глазах.
— Возможно. Но у меня был включен приемник. И потом контузия, плохо слышу. Семен Николаевич помнит, когда меня контузило. Шарахнуло тогда не дай бог.
— Сколько же лет той старушке? — перебил его Кремнев, и Николаев почувствовал в его голосе стальные нотки.
— Кто ее знает.
— Под семьдесят, — уточнил Николаев.
— Возможно. Или вот…
— Обожди, Андрей Петрович, — снова перебил Кремнев. — Я что-то не пойму. Ты опровергать фельетон пришел или подтверждать.
— Я пришел с просьбой, — с достоинством произнес Васькин, — оградить меня от незаслуженных наскоков, чтобы меня не позорили перед людьми, чтобы не оскорбляли меня. Я имею пять правительственных наград, я лучший мастер на нашем заводе…
Кремнев поморщился и жестко сказал:
— Знаем. Но как же ты мог заставить семидесятилетнюю женщину лазить через окно, издеваться над ней?
— У нее, Семен Николаевич, два сына погибли в Отечественную, — вставил Николаев.
— Это же позор!
— По недоразумению, Семен Николаевич.
— Как же так, Андрей Петрович? — устало спросил Кремнев.
— Я требую, чтобы горком разобрался, только мальчишек ко мне больше не присылайте.
— Хорошо, — тихо произнес секретарь горкома. — Мы разберемся.
— Вот это правильно, — повеселел Васькин, и опять это был добродушный, улыбчивый человек. Он попрощался и вышел все той же неторопливой походкой уверенного в своей непогрешимости человека. Николаев проводил его взглядом и, когда за Васькиным закрылась дверь, задумчиво произнес:
— Такой представительный, симпатичный на вид дядька, а нутро-то гнилое.
— Философ, — едко усмехнулся Кремнев. — Оставь меня одного. Не до тебя.
Николаев не обиделся, приподнял на прощанье руку:
— Пока! — и вышел.
В редакции постоял в раздумье возле своего кабинета: что-то не хотелось туда входить. Прошел по коридору, взялся за ручку двери, ведущей в общую комнату, где занимались Ромашкин и еще два сотрудника, один новичок, только недавно принят, а другой старожил, и остановился: услышал голос Ромашкина. Неловко редактору подслушивать разговоры, а тут не утерпел.
— Из института ушел, а от тебя, уважаемый, и вовсе уйду. И покатился наш Колобок дальше искать медовую жизнь. Катился, катился и вот прикатился на стройку…
«Ах, стервец, — улыбнулся Николаев. — Новенького просвещает своей сказкой. Я тебе покажу!», но с места не сдвинулся, слушал чуть надтреснутый тенорок Ромашкина:
— «Колобок, Колобок, — сказали ему на стройке. — Останься у нас. У нас ты много заработаешь». Остался Колобок, да скоро ему здесь не понравилось, дальше катиться задумал. Его никто не держал, он все же заявил: «Я от папки ушел, я от мамки ушел, я из института, я из многотиражки ушел, а от тебя, уважаемый, подавно уйду». Катился, катился и к нам в редакцию закатился. А редактор здесь добренький, хоть и хмурость на себя напускает. Понравился Колобок редактору, тот и говорит: «Оставайся у нас, Колобок. У нас жить можно, не покаешься». Остался Колобок.
«Ну, и стервец!» — покачал головой Николаев и, резко отворив дверь, шагнул в комнату.
Разговор оборвался, усердно заскрипели перья. Ромашкин поерошил шевелюру и уставился на Николаева своими свирепыми глазами.
— Ты эту сказку брось рассказывать, — с нарочитой серьезностью произнес Николаев. — Нехорошо. Ты ж ни черта не понимаешь.
— А вы разве слышали? — простодушно спросил Ромашкин и вдруг улыбнулся. Миновала гроза — это он понял сразу, если редактор, вернувшись из горкома, начал с пустяков.
— Иди-ка, Ромашкин, на завод, нечего стул просиживать. Дам тебе кое-какие факты проверишь и напишешь. Ясно?
— Есть! — быстро отозвался Ромашкин Николаев вернулся в свой кабинет. Рабочий день, обычный день небольшой городской редакции продолжался.