Энтони Берджесс ЧЕЛОВЕК ИЗ НАЗАРЕТА Роман

Лиане посвящается

ο ούν ό Θεός δυνεζευξεν, άνθρωπος μή χωριζετω[1].

КНИГА 1

ПЕРВОЕ

В те времена способ наказания преступника — а я не раз наблюдал это своими собственными глазами — был приблизительно таким, как я его опишу. Но прежде всего, мне кажется, было бы учтивым представиться читателю, ибо я надеюсь, что он будет сопровождать меня в течение всего долгого пути, какая бы ни была погода, а посему открою свое имя: Азор, сын Садока, Есть у меня и несколько греческих прозвищ: Псилос, сиречь «высокий», поскольку рост мой ниже среднего; Лептос — «тощий», ибо я склонен к полноте; Макариос, что, помимо прочего, означает «счастливый». Я пишу всякие истории и пересказываю их, перевожу документы для правителей, поскольку в совершенстве знаю латинский, греческий и арамейский языки, составляю петиции для просителей. Что же до сферы чисел, то я сверяю и помогаю вести счета Акатартоса, крупного, но не заслуживающего доверия виноторговца. Теперь пора рассказать о том, что такое распятие — в его истинном физическом смысле.

Сначала осужденного подвергали бичеванию, а затем заставляли волочить горизонтальный брус креста, на котором его будут распинать, от крестного двора к месту финальной фазы наказания. Здесь уже был готов вертикальный брус, утвержденный в земле прочно, как дерево. Распростершего руки преступника прибивали гвоздями, сквозь запястья или ладони, к поперечине, которая затем укреплялась на вертикальном брусе на высоте десяти — двенадцати футов[2] от земли. После этого к брусу одним-единственным тонким и длинным рубленым гвоздем прибивались ноги осужденного. Иногда, чтобы создать нечто вроде опоры, в вертикальный брус, там, где должны быть ягодицы распинаемого, вгонялся деревянный клин. Имя преступника и название совершенного им преступления писались крупными буквами на выбеленном куске дерева на трех языках этой провинции, а именно — арамейском, латинском и греческом. Этот кусок дерева прибивался на оконечности вертикального бруса, то есть над головой преступника, но гораздо чаще, поскольку это было удобнее и проще, — у него под ногами, чтобы все, кому интересно, могли прочитать то, что очень быстро становилось единственным некрологом казненного. Смерть наступала в результате истощения и остановки сердечной мышцы. Но если казнимый ожесточенно сопротивлялся смерти, ее ускоряли, с каковой целью преступнику железным прутом перебивали ноги или пронзали бок боевым копьем.

Пожалуй, мне следует добавить, что, прежде чем прибить преступника гвоздями к кресту, его раздевали донага, дабы не оставить неприкрытой ни пяди срама. Это делало наказание не только жестоким, но и непристойным.

И вот настал день, когда в изобретательном мозгу некоего чиновника, осуществлявшего надзор за распятиями в провинции Иудея (она к тому времени находилась уже под прямым управлением Рима, а не вассального монарха, как, к примеру, Галилея), родилась идея усовершенствовать способ предания смерти. На месте казни в земле выкапывались узкие щели значительной глубины — до шести футов и даже более, — в эти щели ставили на попа, с расчетом на длительное использование, нечто вроде ящика из прочного дерева без низа и без верха, с тем чтобы в него можно было вдвинуть нижнюю часть вертикального бруса креста, и тогда все сооружение оказывалось надежным и очень прочным. Сие означало, что теперь злодей, приговоренный к смерти, должен был нести на себе весь крест целиком — столб и поперечина заранее сколачивались гвоздями или соединялись врубкой — от места бичевания до места казни, а усиливавшееся в результате этого изнурение значительно ускоряло гибель осужденного. Новшество означало также, что теперь человека можно было споро и буквально на одном дыхании прибить гвоздями к кресту, пока орудие казни в собранном виде лежало на вершине холма, где, по обыкновению, происходило распятие. Всю процедуру совершали три человека, искушенных в исполнении таковой мистерии: двое занимались запястьями или ладонями преступника, а третий, обыкновенно рослый человек большой физической силы, приколачивал стопы, — впрочем, ему часто придавали в помощники юношу, который должен был удерживать ноги казнимого в неподвижности. Когда это тройственное заколачивание гвоздей заканчивалось, крест вместе с его стенающим грузом подтаскивался к проделанным в земле щелям и вставленному в них ящику, воздвигался под одобрительные крики в вертикальное положение и затем, будучи направлен в углубление, утверждался там прочно и удобно, хотя при сильном ветре он все равно раскачивался и скрипел, словно корабельная мачта.

Я не одобряю этот способ наказания государственных преступников. Я полностью разделяю мнение Цицерона, считавшего распятие самым ужасным видом предания смерти, недостойным развитой цивилизации, и все же мне хотелось бы снять с римлян столь часто предъявляемое им обвинение, будто бы именно они придумали и увековечили этот способ казни. Судя по всему, и персы, и селевкиды, и карфагеняне, и даже сами иудеи применяли распятие для наказания подстрекателей, религиозного или же политического характера, а также воров, пиратов и беглых рабов задолго до того, как Левант[3] стал объектом колонизаторской активности Рима. Говорят, что в Вавилоне персидский царь Дарий предал смерти на кресте около трех тысяч своих врагов; а менее чем за двести лет до событий, о коих пойдет мой рассказ, в самом Иерусалиме, Святом городе, сирийский царь Антиох Четвертый подверг бичеванию и распятию большое число евреев, недовольных его правлением; и еще за восемьдесят и восемь лет до рождения Иисуса Наггара (или Марангоса) иудейский царь и первосвященник Александр Яннай[4] израсходовал три тысячи гвоздей и две тысячи брусьев на одну тысячу фарисеев[5].

Когда видишь, как совершается подобное наказание, слышишь стоны умирающего, видишь позор его окровавленной наготы — заново осознаешь, что в мире действует великий закон неправоты, хотя твоя собственная мораль при этом звучит на два голоса: один подвигает тебя к потрясению, жалости и гневу, второй же требует искать первопричину неправоты в распинаемом, а не в палаче, в преступлении, а не в наказании, которое само по себе целиком и полностью заслужено. Зло ведь коренится в нем, в распятом, в противном случае он, как честный и добропорядочный гражданин, гулял бы сейчас по улицам, веселился бы в тавернах, играл бы со своими детьми или привел бы их сюда, чтобы разобрать надписи на крестах, потакая резонному любопытству. Такой человек конечно же не оказался бы на кресте. С другой стороны, получается, что зло, совершенное распятым, было для него самого некой разновидностью добра, иначе он не следовал бы этим путем до черты собственной смерти, а зло, творимое вершителями казни, предстает в таком случае средством защиты и сбережения общины, позволяющим ее членам пребывать в благополучии и даже счастии.

Я вовсе не ставлю своей целью рассуждать о добре и зле или о правоте и неправоте, поскольку в мудрствованиях подобного рода я не слишком силен. Но все же полагаю, что не услышу возражений, если, с вашего позволения, выскажу следующую мысль: наш мир, по природе своей, — двойственное творение. Мне пока что не довелось встретить человека, который стал бы это отрицать. Судя по всему, стабильность живых существ и тем более вещей, созданных человеком, зависит от конфликта противоположностей, который иные философы, живущие на самых дальних станциях караванных путей, склонны рассматривать вовсе не как конфликт, а скорее как род любви между полами, так что даже Бог, как они его понимают, должен иметь супругу, дабы та сообщала ему уравновешенность, здравомыслие и способность слышать молитвы. В наших собственных телах мы тоже наблюдаем подобную уравновешенность, порождаемую гармонией левого и правого, хотя некоторые возразят, и, вероятно, вполне справедливо, что на самом деле это и есть конфликт противоположностей и что наша стабильность — лишь некая счастливая, однако ненамеренная эманация, источаемая тихой войной, в которой спор между сторонами вовеки неразрешим. Во вселенной духа — так, по крайней мере, это видится нам, жителям средиземноморских стран — двойственная природа проявляет себя в виде неразрешимого конфликта между добром и злом, хотя определить истинные соответственные сущности этих понятий ничуть не легче, чем распознать правое и левое, либо же свет и тьму, поскольку одно может быть постигнуто только через категории другого.

Когда человек пьян, он не отличает левое от правого, его равновесие нарушено, ему постоянно грозит падение, и в конце концов он падает. Некоторые говорят, что бывают времена, когда пьянство обрушивается на вселенную духа, тогда равновесие между добром и злом заметно нарушается, и в то время как одни со страхом ожидают конца всему, другие веселятся, уверенные, что наступает новая эра. Одни предчувствуют падение человека, другие же предвидят, что он, подобно птице или ангелу, воспарит в небеса. Наступает время потрясений и невнятного бормотания. Все ищут знамений, появляются пророки, все говорят о гневе Предвечного и о скором приходе Царства Справедливости. К тому же, поскольку провести строгую границу между политикой и религией весьма затруднительно, объявляется много людей, которые в крушении старых устоев и появлении нового усматривают переход к царству мирской власти. Обнаруживаются фанатичные ревнители веры, бунтовщики и наемные убийцы. А у тех, кто ставит кресты для распятий, прибавляется много работы.

То время, о котором я поведу рассказ, как раз и было таковым. Начало моей истории приходится на год семьсот пятидесятый от основания Рима, место действия — страна по названию Израиль, каковое имя подразумевает одновременно и физическое местообитание, и царство духа (но до чего же странно, что истинное значение названия Израиль должно иметь отношение к борьбе с Богом![6]). Для римлян то был самый отдаленный фланг их империи, и они знали эту страну как Палестину. К началу периода, который я взялся описать, Рим правил ею пока еще не напрямую, а через монарха-клиента, как его тогда называли.

Полагаю, что, назвавшись рассказчиком историй, я должен теперь остановить поток общих рассуждений и вызвать к жизни тела, способные двигаться, и голоса, способные звучать, а посему позволю себе смелость, как бы это сказать, пробежаться пальцами по струнам арфы, изобразив один короткий эпизод, прежде чем взять аккорды куда более существенной и важной сцены. Я отведу вас в одну иерусалимскую таверну, расположенную неподалеку от холма, где совершаются распятия — перекладина двери там обвита виноградной лозой, — и дам возможность послушать речи некоего римского младшего офицера по имени Секст. Он хорошо знает Палестину, поскольку частенько бывал здесь в скромной роли сопровождающего знатных римлян, наезжавших в эти края с визитами. Сейчас он сидит за грубо сколоченным столом, мокрым от пролитого вина. Будучи человеком довольно дружелюбным, при том, что он неотесан, невежествен и презирает всех, кого именует чужеземцами, Секст заплатил за мех вина, чтобы угостить нескольких сидящих вокруг бедных евреев, согласных пить, слушать и молчать. Его лицо и тело испещрены шрамами, полученными как в сражениях, так и в пьяных драках; о том, что перед нами испытанный боями ветеран, свидетельствует и единственный глаз Секста — левый.

— Итак, — говорит он, — наши владения раскинулись от кан до шам[7]. — Мокрым от вина пальцем он малюет на столе некое подобие карты. — То есть вот от этой зловонной жаркой навозной кучи, не то чтобы я был против жары, нет, я ее хорошо переношу, жару-то, запах — вот чего не могу терпеть, не хочу никого обидеть, но уверен, что никто и не обидится, а если кто обидится, я за него и головки крувит[8] не дам, значит, от нашей навозной кучи идем вверх и вон туда, через Испанию и Францию, до самого края этого огромного грязного шатияха[9], а если зайдете слишком далеко, то запросто свалитесь, и край тот называется Британия, мои маленькие йедидим[10]. Я видел все эти земли своими глазами. Римский нешер[11] распростер свои крылья так, что почти трескается посредине, и скоро мы все увидим новую птицу. Жарко здесь, но я ее хорошо переношу, жару-то. А в Британии вы свои маленькие кадурим[12] отморозили бы начисто. Голые ублюдки, и все в синей краске с головы до… Спасибо, дорогой, сколько я тебе должен? Они вроде бы совсем не чувствуют кар, или крио[13], если хотите, как-то у них это получается. Все зависит от воспитания, йелед[14]. По мне, так ваше шильшульное[15] племя куда лучше, вы ребята симпатичные, тихие, не хочу никого обидеть, впрочем, уверен, что никто и не обидится, а кто обидится, я за того и кусочка вонючей илтит[16] не дам… Эй, там, йедид, я вижу, ты плюешься! Я своими глазами видел, как ты плюнул в рицпах[17], а это добрым делом не назовешь, да и полезным тоже. Вон, смотри, для плевков есть специальный горшок. Но если твой плевок, наар[18], означает кое-что другое, а я тебе от души желаю, чтобы это кое-что другое не пришло мне в голову, тогда — шамах[19]. Шамах? — там, на улице — топ, топ, топ — топают сапоги по вонючей пыли. Слышишь? Слышишь рааш[20] старой буцины?[21] Мы здесь для того, чтобы остаться навсегда, йедидим, и никакие ваши плевки не смоют этого факта. Никакие плевки во всем великом царстве мелухлах яхуди[22] не смогут прибить пыль, поднятую одним пальцем римской ноги — топ, топ, топ. Кто ваш царь? Еще раз спрашиваю: кто ваш мелех?[23] Большой Ирод. Араб по обеим линиям, и по ав, и по ем[24], но в то же время и еврей, да еще друг императора Августа, которого я однажды видел, — шамах? — будь он благословен и дай Бог ему здоровья, хотя он и сам бог. Вот так-то, йелед! Посматривай по сторонам и берегись! У вас есть он. У вас есть он, и у вас есть мы, и так будет вовеки! Per omnia saecula saeculorum[25].

А теперь, любезные читатели, когда пальцы мои достаточно размялись и готовы брать аккорды, я возьму на себя смелость перенести вас в общество самого царя Ирода Великого — в прекрасные бани, построенные им над горячими источниками Каллирои.

ВТОРОЕ

Ироду в ту пору шел семьдесят третий год, был он тучен, пузат, склонен к излишествам и подвержен припадкам бешеной жестокости; за ним тянулся длинный шлейф убийств, и среди умерщвленных было немало близких родственников, и даже таких, кого он сильно любил. Временами ступни его ног становились холодными, как камень, но при этом боли в икрах были совершенно непереносимы. В тот момент, который я описываю, у Ирода гостил Луций Метелл Педикул, приехавший с визитом из Рима. После калидария[26] они перешли в судаторий[27], чтобы стригилами[28] удалить с тел масло и пот. Раб принес вина. Метелл заявил, что слова, которые он собирается произнести, будут высказаны со всем должным почтением, но Ирод перебил его:

— Не надо почтения, Метелл. Какая почтительность между голыми людьми? Взгляни на этот живот. Или нет, лучше не стоит. Вот где ведутся войны моей старости, хотя у меня есть и другие поля сражений. — Он выплюнул вино на раба, который им прислуживал, и рявкнул: — Моча! Принеси фалернского![29] С почтением — о чем?

— Император говорит, что великий правитель не должен позволять, чтобы его личная жизнь становилась публичным достоянием. Особенно, извини меня, на территории, где столь многое строится на морали.

— Показуха и лицемерие, — заявил Ирод. — Мытье рук перед едой, содержание в чистоте горшков и сковородок. Фарисеи! Сальная подлая свора… Мораль не имеет ничего общего с правлением. Этому я научился у Рима.

— Думаю, император Август употребил бы в данном случае термин «кинический», — сказал Метелл. — Он верит в добродетель — она важна не только для жены кесаря, но и для самого кесаря.

Целая вереница рабов примчалась с фалернским вином. Выпив, Ирод продолжил:

— За обедом ты должен все рассказать мне про добродетель. Но здесь и сейчас позволь заметить тебе, что одна-единственная задача правителя — это править. А правление начинается в его собственной семье. У императора Августа нет толпы сыновей и дочерей, стремящихся отобрать у него корону. Что до меня, то мне приходилось по необходимости сбивать кое с кого спесь, это я признаю, однако запах крови мне нравится ничуть не больше, чем дорогому Августу. Я хочу тихой, спокойной жизни.

Они перешли в тепидарий[30], а затем — во фригидарий[31]. Метелл немного поплавал кругами в бассейне. Ирод, тяжело отдуваясь, сидел на скамье, охал, что-то бормотал и ел виноград, поплевывая косточками в раба, который стоял рядом, держа в руках серебряное блюдо с гроздьями. Затем Ирод и его гость обсушили себя, натерлись маслом, облачились в одежды и перешли из бань в приемный зал — при этом Ирод прихрамывал и изрыгал проклятья, — где, обнаженные и неподвижные, словно мебель, сидели почти все младшие представительницы его сераля. Рабы принесли еще вина, а также фрукты, маленькие, очень острые колбаски, мелкую птицу на вертелах, маринованные оливки, корнишоны, жареный сыр и всякую другую закуску.

— Палестинцы все еще живут своей историей, не так ли? — молвил Метелл. — Их, похоже, трудно убедить, что история, как и весь известный нам мир, — это римские владения.

— Везет тебе, — с восхищением сказал Ирод, — у тебя так много зубов! И они к тому же крепкие, как я вижу. Ужасно, когда мужчина начинает терять зубы. Эй, девка! — Он покосился на одну из малолеток своего сераля. — У тебя царапина на бедре. Опять дрались. Видит Бог, придется мне завести для вас хороший кнут, сучки вы непослушные!

— Исаак… Авраам… Моисей… — продолжал Метелл. — Я нахожу эти имена довольно трудными. Даже язык не поворачивается…

— Пророки были еще до появления римлян, — сказал Ирод. — Не заблуждайся насчет этого. Царь Соломон, храм которого я перестраиваю, стал преданием задолго до того, как были вскормлены Ромул и Рем.

— Как тебе известно, политика Рима не предполагает уничтожения местных верований, покуда они не вступают в серьезное противоречие с нашей верой в обожествленного императора, — изрек Метелл. — Жрецы местных религий обычно бывают полезны для Рима. Они тоже стремятся к спокойной жизни.

— Обожествленные императоры не имеют ничего общего с истинной религией, — заметил Ирод, щурясь на жареного воробья, которого он разбирал по косточкам своими жирными пальцами.

— Ты упомянул о пророках, — сказал Метелл. — Мы то и дело слышим о них. Расскажи мне о пророках, великий.

— Пророки… — молвил Ирод. — Пророк — это человек, который предсказывает, что близится кара Божья. Он утверждает, что Бог накажет грешников и что грешникам лучше перестать грешить. Пророк напоминает им, что такое грех и что такое грехи, и неистовствует, требуя остановиться.

— А под Богом, — улыбнулся Метелл, — разумеется какой-нибудь маленький бородатый немытый племенной божок?

— Это недостойные речи, о владыка Метелл, и ты сам это знаешь, — сказал Ирод. — Послушай, от пророков нет никакого вреда. В Палестине они всегда были. Святые люди, которые хотят, чтобы и другие были святыми. Прекрати избивать свою жену. Прекрати поедать свинину. Содержи в чистоте свои ногти. Ничего дурного, никакой опасности для Рима, если ты думаешь именно об этом.

— Тогда чем же пророк отличается от того, кого обозначают словом «мессия»? — спросил Метелл.

— Мессия… — Ирод задумался на несколько секунд, снова бросив косой взгляд — на этот раз его внимание привлекла ягодичная мышца двенадцатилетней девочки, привезенной из пригорода Дамаска. — Мессия в корне отличается от пророка. Пророков было много, мессии же не было никогда. И никогда не будет. Это мечта, господин мой, не более того.

Метелл пожелал узнать, в чем суть такой мечты.

— Плохая мечта, — сказал Ирод. — Суть ее вот в чем. Откуда ни возьмись появляется некий человек. Он проповедует, как пророк, — о грехе, покаянии и всем таком прочем. Но у него имеется свидетельство, так сказать, его царского происхождения. Он принадлежит к царскому роду и может это доказать. Как любой другой священник, он потрясает Священным Писанием, но придает ему новый смысл. Искажает его, если угодно. Добавляет немалую толику от себя, чтобы Писание выглядело иначе, но не настолько иначе, чтобы оно стало совсем другим. Где-то замечают, что он ест свинину, а это совершенно противоречит еврейским диетическим предписаниям, но он вытаскивает какой-нибудь темный отрывок из пророка Наассона или еще кого и доказывает, что при нашествии саранчи, когда ветер дует в западном направлении и когда тамариск зацветает раньше обычного, поедание свинины в порядке вещей — вот так, и никаких объяснений. Этот человек говорит, что пришло время создания нового Царства, и люди верят ему и идут за ним, чтобы сокрушить царство старое.

— Как же сокрушается старое царство, великий? — спросил Метелл. — Откуда берутся армии?

— Армии уже там, — ответил Ирод. — Армии идут за ним, вместе с народом. Они забывают, кому подчинялись прежде, и начинают верить в новый порядок. А не пойти ли нам пообедать? Какое развлечение желательно увидеть владыке Метеллу? Полагаю, мы здесь можем все устроить не хуже, чем в Риме. У меня есть женщины-бойцы с очень длинными ногтями. Или, например, петушиные бои — они производят меньше шума. Мы вырываем у птиц гортань, чтобы они не кукарекали.

— Благодарю тебя, — ответствовал Метелл. — Много ли сейчас говорят о мессии?

— Не больше, чем обычно. Но и не меньше. Страстное желание прихода мессии — это часть еврейскою образа жизни. Что-то вроде семейного времяпрепровождения. Каждая беременность может предвещать сына, а этот сын может оказаться мессией. Если рождается дочь — что ж, у нее появляется свой шанс, такой же, как у ее матери. Для стабильности семьи, как ты мог бы сказать, это благо.

— Стабильность семьи означает стабильность государства, — произнес Метелл.

— Возможно, плохие мечты — не такая уж высокая плата за это.

Ирод подал сигнал, воздев свои толстые пальцы, отягощенные массивными кольцами, и оркестр, возглавляемый старшим царским музыкантом, худым бородатым сирийцем, заиграл величественный варварский марш. Среди инструментов были свирели, трубы, медные тарелки и единственная, но очень громкая цевница. Рабы помогли Ироду взобраться на носилки.

— Из-за этих проклятых болей в икрах мне приходится перемещаться в обеденный зал на носилках, — сказал он. — Это как с зубной болью: здесь она не дает о себе знать, но там зубы непременно заноют. Вот что такое старость. Хочешь, чтобы тебя тоже перенесли, или пойдешь сам?

Стараясь перекричать цевницу, Метелл ответил, что пойдет сам, а еще вернее — промарширует.

Итак, они приступили к обеду, как вы можете догадаться, весьма роскошному. Едоков было всего двое, но им помогало около двадцати прислужников, которыми руководил толстый, лоснящийся от масла мажордом, молодой и уже кастрированный. Он негромко хлопал в ладоши всякий раз, когда для знатного гостя из Рима следовало подать свежие салфетки, более прохладную воду, вино или дополнительную порцию заливных телячьих мозгов. Вообразите себе, какие блюда могут подать на грандиозном банкете, и я заверю вас, что они все здесь были, а разносили их, беспрестанно низко кланяясь, нагие мальчики-рабы. Ирод ел очень мало, однако много потел, судорожно дергался, стонал от боли, изрыгал проклятия и своей усеянной кольцами рукой бил подававшего ему прислужника, если дыхание раба становилось слышимым. Метелл украдкой наблюдал за Иродом, поскольку истинной целью его приезда сюда было составление донесения для Рима о здоровье царя и о том, сколько лет он еще может прожить. До сих пор Ирод поддерживал в Палестине порядок, но после его смерти положение вещей грозило сильно измениться, а Рим не мог позволить себе допустить хаос на своем самом восточном фланге.

В тот вечер, за обедом, Ироду Великому вдруг стало мерещиться, будто многие люди, которых давно умертвили по его приказу, а иных умертвили даже очень давно, в том числе его возлюбленную супругу Дориду, чья смерть когда-то представлялась жестокой необходимостью, неожиданно ожили, причем все разом. Ему казалось, что они внезапно возникали в кустарнике за террасой, выглядывали из-за края стола, стояли где-то сбоку, на самом краю зрительного поля, и тотчас растворялись, когда он пытался перевести на них взор, или же так ясно пели в его голове, что он начинал искать владельцев этих голосов, тяжело поворачиваясь, озираясь по сторонам и стеная от боли. Несколько раз он с виноватой улыбкой обращался к Метеллу, говоря, что нынче ему нездоровится, но завтра будет лучше, что все его проклятые лекари круглые дураки, и все такое прочее. Метелл улыбался, кивал и продолжал есть, но говорил очень мало. Ему казалось, что не следовало расспрашивать Ирода о пророках, мессиях и тому подобных вещах.

ТРЕТЬЕ

Говорят, это случилось в десятый день месяца Тишрей[32], в великий праздник Йом Ха-Киппурим, называемый также Шаббат Шаббатон, или Суббота Покоя. Именно тогда с Захарией произошел тот странный случай, после которого он онемел. Это был день искупления и взаимного прощения грехов, когда, чтобы получить прощение от Бога, человек должен прежде всего простить себя сам, и простить от всего сердца. В этот день не едят, не пьют и подавляют в себе плотские желания. Люди надевают обувь из новой кожи, и по всему Израилю растекается сладковатый запах масел для ритуального помазания.

Захария был очень стар годами и состоял на службе Господу, а в этот день, к великой гордости своей жены Елисаветы, которая была так же стара, как и он, Захария должен был исполнять обязанности первосвященника Иерусалимского Храма. И вот, шествуя в своем облачении под музыку по полу Дома Всевышнего, Захария повернулся, посмотрел туда, где вместе с другими дочерьми Израиля стояла его жена Елисавета, и улыбнулся ей, а она улыбнулась ему в ответ. Оба они были очень стары и, к своей великой печали, не имели детей, но они прожили вместе много лет, и это были годы любви, согласия и добра.

Сначала принесли в жертву агнца, а затем Захария, поскольку сегодня был единственный день в году, когда первосвященник мог сделать это, прошел за завесу[33] Храма к Святая святых, чтобы окропить кровью агнца священный очаг и бросить в него щепотку фимиама. Проделывая это и прислушиваясь к доносившемуся из-за завесы пению священников и прихожан, Захария вдруг поразился, увидев, что неподалеку стоит, опираясь на алтарь, некий молодой человек в простой одежде, белизна которой затмевала белизну жреческого одеяния самого Захарии. У него были коротко постриженные золотистые волосы и гладко выбритое лицо. Молодой человек — как сначала показалось Захарии, с совершенно дерзким и небрежным видом — чистил свои ногти небольшой тонкой заостренной палочкой, то и дело поглядывая на них, будто совсем недавно получил эти ногти в пользование и теперь хотел понять, каково же их назначение. Брызгая от возмущения слюной, Захария попытался заговорить, кровь жертвенного агнца в сосуде заколыхалась, и небольшое ее количество даже выплеснулось через край.

— Кто ты? Что это такое? Как ты посмел? Кто тебе позволил? — только и смог проговорить Захария.

Молодой человек отвечал чрезвычайно спокойно, на чистейшем еврейском языке Священного Писания, изъясняясь не просто хорошо, но даже слишком хорошо, как подобало бы очень образованному чужеземцу:

— Захария, священник Храма, не ты ли столь часто желал сына, порожденного твоими чреслами? Ты и твоя жена Елисавета, не вы ли столь часто молили Бога, чтобы дал Он вам сына? Возможно, вы уже перестали желать этого и прекратили возносить молитвы, ибо жена твоя слишком стара, а семя твое иссохло в тебе.

Старик почувствовал, что сердце его вот-вот остановится.

— Это что? — забормотал он. — Это какая-нибудь…

— Шутка? — улыбнулся молодой человек. — О нет, я не шучу, Захария. Не пугайся. Поставь сосуд, который ты держишь в руках, — ты расплескиваешь кровь. Мне не нравится, когда приносят в жертву животных, это грязный варварский обычай, но придет время, и ты изберешь более чистый и достойный способ воздаяния Богу. А теперь слушай, друг мой. Твои молитвы наконец-то услышаны, и твоя жена Елисавета, хотя она слишком стара для родов, все же родит тебе сына. Ты должен назвать его Иоанном — ты слышишь меня? — Иоанном. Его рождение принесет тебе радость, а он станет велик пред Господом. Он будет человеком, не подверженным влечениям плоти, ибо для него довольно будет преисполниться Святым Духом — еще от чрева матери своей. Многих детей Израиля обратит он к их Богу. Он уготовит стезю для прихода Господа. Ты успеваешь за мной? Тебе все понятно?

— Не могу… — простонал Захария, задыхаясь. — Этого не может быть. Ты дьявол. Уйди прочь, сатана! В самый день снятия грехов мне является отец всех грехов, чтобы искушать меня. Прочь с глаз моих! Ты оскверняешь трон Всевышнего!

Молодой человек, казалось, не столько рассердился, сколько слегка обиделся. Он отбросил палочку, которой чистил ногти, и погрозил старику пальцем.

— Послушай, — сказал он. — Меня зовут Гавриил. Я архангел, предстоящий пред Богом. Я был послан, чтобы сообщить тебе все это, и я сообщил что хотел. Тебе не подобает называть меня сатаной и отвергать благую весть от Бога. Здесь, мне кажется, будет уместно некоторое наказание. Ты будешь поражен немотой до того самого дня, когда произойдет то, о чем я тебя предупредил. Ты не поверил моим словам, поэтому своих слов у тебя не будет вовсе. И знай, глупый старик, все сказанное мною обязательно исполнится в свое время.

Захария попытался что-то вымолвить, но все, что вышло из его уст, было — бур-бур-бур. Молодой человек — вернее сказать, архангел — приязненно и совершенно беззлобно кивнул на прощание, а потом стал растворяться в воздухе, причем последнее, что исчезло из вида, были его вычищенные ногти, — так, во всяком случае, впоследствии рассказывал сам Захария. А в тот момент он стоял, задыхаясь и бурбуркая, и сердце его, казалось, почти остановилось, и тогда, ища поддержки, он ухватился за завесу Храма. Пошатываясь, Захария вышел из внутреннего святилища и показался народу. Люди, увидев его, были очень встревожены. А он все продолжал — бур-бур-бур. Другие священники, нахмурившись, окружили его, и Захария, делая патетические жесты, попытался объяснить, что с ним произошло. К своему стыду, он попробовал даже изобразить явление архангела, хлопая обеими дрожащими руками, как крыльями, и воздевая одну руку, чтобы показать великий рост своего собеседника. «Видение? — еще сильнее нахмурился один из священников. — Это действительно было то, что было?» Захария в ответ — бур-бур-бур. Тревожное бормотание собравшихся стало совсем громким. Захарию вывели из Храма, и в портике он увидел ожидавшую его Елисавету. Она поняла, что в его глазах пляшет безумная радость, победившая сильный страх, и с быстротой, присущей всем женщинам, догадалась, что эта радость могла означать. Елисавета была женщиной и, следовательно, находилась в более близких отношениях с миром реальности и истины, чем это доступно большинству мужчин. Ей вовсе не казалось невозможным, что в святом месте, куда в любой другой день года возбранялось входить даже первосвященникам, Господь или Его посланник сказал ее мужу радостные слова, и слова эти могли быть только об одном. Всего остального у них было даже больше, чем нужно. Елисавета прошептала какое-то слово, и Захария принялся кивать и бурбуркать. Она повела его домой, все остальные, обсуждая случившееся, следовали на некотором удалении, а несколько сирийских наемников в римской форме начали издевательски гоготать, изображая пьяных: «Эти евреи прямо там и напились, в той конюшне, что они назвали Храмом! Грязные яхуди!»

Как только они пришли домой, Захария очень спокойно, старательно выводя каждую букву, принялся записывать все, что происходило с ним в тот день за завесой Храма. Елисавета покачала головой и заговорила.

— Мне не следовало в этом сомневаться, — сказала она. — Ведь то, на что все женщины надеются, но во что на самом деле не очень-то верят, когда-нибудь может и сбыться. Разве нельзя сказать, что наш Бог — это Бог, который смеется, и что Он очень любит хорошую шутку? Он выбирает женщину, детородный возраст которой давно уже миновал. Но ведь с таким же успехом Он мог бы выбрать и девственницу. Сдается мне, скоро и впрямь явится Мессия, поскольку, помнится, где-то в священных книгах сказано, будто некая девственница должна затяжелеть. Только получается, что тот, кого дарует нам Господь, это вовсе не Мессия, а его глашатай или провозвестник — не знаю даже, как правильнее сказать. Ах да, и еще я вижу, что ему следует дать имя Иоанн[34]. Это хорошо, что ты все быстро записал, иначе мог бы что-то забыть. Наш сын… да-да, у нас будет сын, и теперь я должна бережно хранить то, что внутри меня, а когда придет время и станут видны кое-какие признаки, мне придется укрыться от людских глаз. Все эти девять месяцев я буду говорить за двоих. Нет-нет, тебе не нужно записывать, что я это уже делаю.

И от любви и радости они бросились друг другу в объятья.

В день праздника Шаббат Шаббатон церемония искупления грехов по традиции заканчивалась тем, что людские грехи возлагались на козла отпущения, которого сбрасывали вниз с высокой скалы, находившейся неподалеку от Иерусалима, и он в мучениях погибал, разбившись об острые камни. Называли этого козла Са’ирла-Аза’зел, что означало «козел для умиротворения демона Аза’зела», обитавшего в пустыне. Вы можете прочитать об этом в шестнадцатой главе Книги Левит. Задолго до описываемых мною событий римляне точно таким же образом использовали невинность для принятия на себя вины, только в те времена это был человек, а не животное, и человек сам выбирал себе подобную участь. Выбор всегда очень важен, животное же выбирать не может.

Случилось так, что в день, когда Захарии явился архангел, козел отпущения, пасшийся на привязи в саду Храма под наблюдением двух служителей, оказался без присмотра, когда эти двое пошли взглянуть, что за суматоха поднялась возле Храма. Козел перегрыз веревку и убежал. И теперь нужно было искать другого козла.

ЧЕТВЕРТОЕ

А сейчас мы отправимся с вами в путешествие в Ха-Галил, или Галилею, что к северу от Иудеи, но не в самую северную ее часть, где высокие горы чередуются с глубокими ущельями, а несколько южнее — в места, которые именуются Нижней Галилеей. Холмы здесь гораздо более пологие, и именно среди них стоит город Назарет.

Жил в этом городе один человек средних лет, еще бодрый и крепкий. Он не обладал ни особенным воображением, ни остроумием, но был, несомненно, добропорядочным человеком. Звали его Иосиф, и занимался он плотницким ремеслом. Помимо прочих вещей, нужных и в хозяйстве, и для украшения жилища, он делал превосходные деревянные плуги, причем говорят, что некоторыми из них люди пользуются и по сей день. Но вообще-то он мог сделать почти все, что его просили изготовить: столы, табуреты, шкафы, хомуты для животных, посохи и даже шкатулки для драгоценных камней и других дорогих предметов, имевшие в крышках специальные секретные запоры в виде передвигавшихся в определенном порядке пластин, чему его научил один персидский мастер.

Во время описываемых мною событий у Иосифа было два юных ученика, Иаков и Иоанн, и вот в один прекрасный день молодой Иаков, устав работать пилой и рубанком, сказал буквально следующее — как бы ему хотелось быть великим царем или еще каким большим человеком, которому ничего не надо делать — ешь себе медовые сласти да пей шербет из драгоценного кубка! На что Иосиф повернулся к нему с такими словами:

— Право же, новые цари, вроде Ирода Великого, как его теперь именуют, подобным образом и проводят жизнь. Они ничего не делают, лишь жиреют себе, пока не станут слишком жирными даже для своего излюбленного развлечения — порки рабов. Но не таковы были истинные цари Израиля. Они занимались ремеслами, работали, как и мы, вернее сказать, как и я, поскольку вы, ребята, сдается мне, пока еще просто играете, но и вы, придет время, научитесь работать как следует. Разве не был царь Давид пастухом? Я, как вы знаете, принадлежу к крови Давидовой, и я горжусь тем, что работаю плотником. Вы, парни, тоже должны обучиться этой гордости. Руки у вас должны быть крепкими — не то что у этих гоев, их руки мягкие, как оконная замазка. И о том, как ведет себя дерево, как придавать ему форму, вы обязаны знать все, да-да. Мальчики мои, не начинайте жизнь с грез о лучшей доле, о том, как было бы хорошо продавать и покупать товары в богатых иерусалимских лавках и чтобы ваши нежные благородные пальцы пахли мягким мылом. Нет запаха лучше, чем запах кедра. В этом будет ваша жизнь, и такая жизнь тоже хороша. Я, например, прошу только одного — чтобы в жизни ничего не менялось, то есть не менялось в моей жизни, вот что я хочу сказать.

Затем Иосиф достал из шкафа образцы деревянных соединений, которые применяются в плотницком деле, — разного рода уголки, служившие для показа, как можно соединять между собой деревянные детали, — и начал экзаменовать своих учеников. Двойной клин. Соединение при помощи шипа и клиновидного паза. Так, хорошо, хорошо. Стык взакрой. Нет, глупый мальчишка, это врубка шипом в гнездо. А это что? Соединение на шипах и шпонках. Хорошо.

Свет в дверном проеме померк, и Иосиф, прищурившись, вгляделся в силуэт человека, пожаловавшего в мастерскую.

— А, госпожа Анна! Ты хорошо выглядишь.

— Хорошо я не выгляжу, да и чувствую себя неважно, — отвечала гостья. — Ты сам увидишь, когда свет не будет бить в глаза. Может быть, мы отойдем ненадолго куда-нибудь, где бы нам не мешал свет?

— Стало быть, ты пришла не как заказчица? — спросил Иосиф.

— Нет, — ответила женщина, — не как заказчица.

Иосиф повернулся к ученикам и сказал:

— Могу я вам доверить, чтобы вы это осторожно, очень осторожно выровняли? Пусть рубанок сам идет по дереву. Не давите на него.

Он провел гостью в небольшое жилое помещение позади мастерской, очень просто обставленное и вполне подходившее для холостяка среднего возраста. Оно состояло из спальни и комнаты для сидения и еды. Кухней служила хибарка во дворе, где хранилась древесина. Иосиф налил Анне вина и вгляделся в ее лицо. Женщина сильно исхудала и выглядела гораздо старше своих лет. Совсем недавно она овдовела.

— Он был хорошим человеком, — сказал Иосиф.

— Иоахим был лучшим из людей, — молвила Анна. — На похоронах про него говорили: «Небольшой, но драгоценный камень дома Давидова» — и это сущая правда.

— Я не желал бы большего, если бы такое сказали обо мне, — произнес Иосиф. — И о тебе, понятно, тоже. Но тебе, конечно, еще жить да жить, — добавил он с учтивостью плотника.

— Думаю, уже недолго осталось, — сказала Анна.

Теперь, когда Иосиф смог лучше разглядеть ее лицо — бледное, с морщинами от пережитого, — он мысленно согласился с нею.

— У меня все продолжаются эти изнуряющие истечения, — продолжала Анна. — Тот же кровавый понос, что свел в могилу бедного Иоахима. Думаю, я скоро последую за ним, вот почему я пришла к тебе сегодня. Я хочу поговорить о моей дочери.

— Ты хочешь, чтобы я стал ее опекуном? — спросил Иосиф.

— Нет, — ответила Анна, — я хочу, чтобы ты стал ее мужем.

— Позволь, я налью тебе еще немного вина, — предложил Иосиф, немного помедлив. Он налил вина ей, а заодно и себе и затем сказал: — Тебе должно быть достаточно хорошо известно, что я не могу быть чьим бы то ни было мужем. Тебе должно быть не менее хорошо известно, что в этой самой мастерской — еще когда она принадлежала моему отцу, упокой Господи его душу, — я получил повреждение. И получил его в том самом месте, которое для мужчины наиболее стыдно повредить. Это значит — если позволительно сказать такое даме, — что я не способен выполнять роль мужчины.

— Я об этом слыхала, но никогда по-настоящему в такое не верила. Я просто замечала, что ты не выказываешь желания быть с женщинами. В том смысле, что ты не хочешь прикасаться к ним.

— И все же ты просишь меня жениться на твоей дочери.

— Да, потому что скоро она останется одна и я опасаюсь за ее будущее, если дочь останется без мужской защиты. А лучшая защита — это защита мужа, как по закону, так и в жизни. Что же касается иной точки зрения, она же единственная, которую ты высказал, будто бы то самое — это главное в женитьбе, то тебе следует знать, что моя дочь дала обет сохранять невинность.

— Сколько ей лет? Тринадцать? Четырнадцать? Девочка в таком возрасте еще сама не знает, чего хочет.

— Она знает это достаточно хорошо. Невинность — хорошее дело, угодное Господу Богу.

— Я видел, как угасали мои желания, — сказал Иосиф. — Огонь страсти может довести до безумия. Я люблю нежаркий свет, только он несет в себе благословение. По крайней мере, так я говорю себе сам. Что касается тринадцатилетней девочки, костер ее желаний еще даже не разложен, а уж до огня и вовсе далеко. Пусть она говорит о невинности, угодной Богу, когда покажется пламя.

— Ей четырнадцать, уже почти пятнадцать, — молвила Анна. — Мы с ней много говорили об этом. Она понимает, что это значит — быть лишенной тех надежд, которые сопровождают плотскую жизнь, надежд еврейских женщин, я хочу сказать. Быть лишенной радости иметь детей, и не важно, избраны они Богом или нет. Она добрая девочка, и к тому же скромная. Хорошо ведет хозяйство, все у нее спорится, и вместе с тем — нигде ни пятнышка. Тебе нужна женщина, я это вижу по твоей одежде.

— На мне старая одежда — для работы в мастерской.

— Да, но не должна же она быть такой драной. Кто тебе готовит?

— Утром я ставлю тушить мясо, — сказал Иосиф, — а к обеду оно бывает готово.

— Моя дочь может готовить блюда и повкуснее тушеного мяса.

— Мне нравится тушенка. Ну, может быть, не все время. — Иосиф посмотрел на Анну, обдумывая сказанное, затем произнес: — Значит, не женщина, а девочка. Ты предлагаешь мне что-то вроде пробной дочери.

— Нет, — твердо сказала Анна, — я предлагаю тебе жену. С приданым, с кое-какой собственностью. С правом на защиту, которую может дать только замужество. Некоторые подумают, что это довольно странный брак. Но в Галилее подобные браки не редкость. И я думаю, их будет гораздо больше, если вспомнить все эти разговоры о конце дней и о приближении Царствия Небесного. Мужчины и женщины соединяются, чтобы рождать детей, но в том, чтобы производить на свет все больше детей, нет никакого смысла — если, разумеется, конец дней действительно грядет.

— Я в это не верю, — сказал Иосиф, почесывая свой заросший бородой подбородок. — Он грядет, он уже близок — мало ли бывает разнотолков. Об этом говорили еще тогда, когда я был ребенком, — и с каким пылом! А пыл этот на пустом месте. Ну да ладно. И все-таки… Жена… — принялся он размышлять вслух. — Жена, которую нужно будет любить без желания. Супружество, освященное не детьми, а целомудрием. Не поговорить ли нам тогда о помолвке? Впрочем, это супружество само по себе будет своего рода помолвкой.

— Приходи к нам сегодня вечером. Она приготовит тебе обед.

— Ты уверена, что она действительно понимает, что ей нужно? Уверена, что она этого хочет?

— Да, она этого хочет, — ответила Анна.

Девочку звали Мария, точнее — Мариам, это же имя носила сестра пророка Моисея. Она была хороша собой — лицо гладкое, движения проворные. Порой может и вспылить, но никакой злобливости в ней не было вовсе. Ее помолвка с Иосифом означала, главным образом, то, что вечерами, после работы, он приходил в дом Анны, присаживался и разговаривал с больной женщиной, которая вскоре уже совсем не могла подниматься, в то время как ее дочь молча шила, штопала что-нибудь или занималась делами на кухню. В доме было двое слуг — старая Елисеба и ворчливый Хецрон, который ухаживал за садом и делал эту грязную мужскую работу тогда, когда у него такое желание появлялось. Были там и старая ослица по кличке Малка, и пес Шахор, который большую часть дня находился на привязи на заднем дворе и громко лаял, а также множество кошек самого разного возраста. Однажды, незадолго до своей смерти, как потом оказалось, Анна сказала Иосифу:

— Этот дом, конечно, и есть ее приданое.

— Ты хочешь сказать, я должен переехать сюда и жить здесь? Я об этом пока не думал.

— Будет не очень-то хорошо, если ты заберешь ее отсюда и поселишь в своей маленькой каморке, набитой стружками.

— Мои мать и отец, да и сам я… — Иосиф вспомнил, что после смерти отца он расширил мастерскую, а жилые комнаты уменьшил. — Да, да, я понимаю. Люди начнут судачить об этом. Нет ли у тебя братьев или двоюродных родственников, я имею в виду, мужского пола, которые захотят претендовать на твой дом?

— Закон Моисеев ясно говорит обо этом. О праве дочерей на собственность.

— Да, я понимаю.

Мария отвлеклась от штопанья старой рубахи Иосифа и улыбнулась ему — вполне дружески, но и не более чем дружески. Иосиф сознавал, что уже приближается к преклонному возрасту, и хотя он был еще достаточно крепок и пока не располнел, но все же охал по утрам от болей в ногах, волосы его стали редеть, а борода поседела. Мария же была очень молода и еще ничего не знала о жизни, в отличие от него, который мог бы обучить ее чему угодно, кроме разве что двойному клину или соединению на шипах и шпонках. Но к этим вещам она, конечно, особого интереса не проявила бы.

Только когда Анна, окруженная слугами и родственниками, стала умирать, Мария — в слезах, что было вполне естественно, — впервые обратилась к Иосифу как к жениху, ища утешение в его присутствии и поддержку в его объятиях. Чувствуя себя несколько неловко, Иосиф бережно обнял Марию, стараясь, насколько возможно, уменьшить ее страдания. Он осторожно отвернул в сторону ее лицо, чтобы Мария не видела картины смерти, хотя не более чем за полгода до этого она стояла у постели умирающего отца.

После похорон она стала хозяйкой дома, и теперь, когда Иосиф заходил к ней вечерами, им приходилось терпеть присутствие старой Елисебы, которая все время сидела поблизости, словно компаньонка. Иосиф приносил Марии подарки собственного изготовления — большей частью это были тонко выделанные шкатулки с секретными замками в крышках, а Мария пекла печенье для него и его учеников. Это было просто дружеское ухаживание, без единого резкого слова, если, конечно, не считать слов, изрекаемых старой Елисебой.

ПЯТОЕ

Однажды погожим днем Мария сидела одна в гостиной и чесала шерсть. Она еще носила траур, но настроение у нее в тот день было хорошее, и она напевала галилейскую песенку о девушках у фонтана и о появлении царя. В саду щебетали птицы, на заднем дворе лаял старый Шахор. У ног Марии мирно спал один из котов — самый старый, с изодранными ушами, носивший кличку Кацаф. Вдруг кот забеспокоился и проснулся. Он увидел что-то, чего не могла видеть Мария. Зашипев, он выскочил в сад и взобрался на дерево.

— Глупый старый Кацаф, — сказала Мария, — тебе опять что-то приснилось.

Но теперь это «что-то» увидела и она.

Глазам Марии явился молодой, гладко выбритый человек в белом одеянии, с коротко постриженными золотистыми волосами. Ноги его были босы. Он стоял, опираясь на шкаф для посуды, который недавно сделал для Марии Иосиф. Молодой человек улыбнулся и заговорил:

— Божий ангел приветствует тебя, Мария.

— Как ты… Кто… — У нее перехватило дыхание. — Что это значит? Откуда ты…

Старый Шахор лаял, как безумный.

— Здесь шумно, — заметил молодой человек, и лай прекратился, а гость между тем продолжил: — Ты исполнена благодати, и Господь благоволит к тебе. Да пребудет Господь с тобою, дитя мое.

— Кто ты? — спросила Мария, чувствуя, как ее бьет дрожь.

— Меня зовут Гавриил. Я архангел, которому дозволено стоять в присутствии Бога. Не пугайся, дитя мое, ты обрела великое благоволение Господне. Поверь теперь в то, что покажется тебе невероятным: ты понесешь во чреве твоем, и произведешь на свет сына, и дашь ему имя Иисус. Он будет велик и наречется Сыном Всевышнего. Господь Бог даст ему престол Давида, ибо, будучи твоей крови, он должен быть и крови Давидовой. Он будет царствовать над домом Иакова вовеки, и царству его не будет конца. Избавься от сомнения, как ты только что избавилась от страха. Я вестник истины Божьей.

— Но… Нет, этого не может быть, — сказала Мария. — Я незамужняя девушка. И я не… не…

— Не знала мужчины и дала обет не знать никогда? — помог ей Гавриил. — Но для Святого Духа нет ничего невозможного. Святой Дух сойдет на тебя, и сила Всевышнего осенит тебя. Ты должна в это поверить. Веришь ли ты?

— Я не могу… — начала она. — Я не могу даже подумать…

— Послушай, Мария, — сказал Гавриил. — У тебя есть родственница, двоюродная сестра твоего отца — Елисавета, жена священника Захарии. Оба они знают о том, что с ней случилось, хотя только один из них может говорить. И хотя она немолода и давно перешагнула тот возраст, когда можно родить, она все же зачала сына. Сейчас, если считать по вашему календарю, идет уже шестой месяц зачатия. Как видишь, для Господа Бога нет ничего невозможного. Точнее, ты увидишь это собственными глазами. Поезжай к ней. Она может поведать тебе о чуде, так же как ты можешь сказать ей о нашем разговоре, но больше — никому ни слова.

— Но ведь есть еще и… — заколебалась она. — Я должна рассказать об этом…

— Деревянных дел мастеру? — спросил Гавриил. Он резко хлопнул по стенке шкафа, затем попробовал качнуть его, но буфет прочно стоял на каменном. — Всему свое время. Не следует с этим торопиться.

Тут он обернулся в сторону сада, где затаившийся в траве Кацаф, который уже успел слезть с дерева, наблюдал за архангелом широко открытыми глазами. Должно быть, как Мария решила позже, Гавриил распространял вокруг себя сильный запах кошачьего котовника или еще какой-то кошачьей травы, поскольку Кацаф вбежал в дом, правда очень медленной трусцой, и стал обнюхивать незнакомца. Вскоре по комнате разнеслось его мурлыканье, а он, закрыв глаза и подняв хвост трубой, все терся и терся о лодыжки архангела. Гавриил улыбнулся Марии и сказал еще раз:

— Для Бога нет ничего невозможного.

Наконец Мария, которая все это время не осмеливалась подняться со стула, встала и молвила:

— Вот я стою перед тобой. — А затем: — Вот я преклоняю колена…

Но Гавриил остановил ее:

— Ах нет. Если нужно совершить коленопреклонение, то это должен сделать я — твой смиренный вестник.

Теперь Мария остановила его.

— Очень хорошо, — согласился Гавриил, — никто из нас не будет вставать на колени.

Казалось, что Мария должна сказать что-то еще — скорее всего, нечто такое, что архангел унес бы с собой и передал Пославшему его, — поскольку, пока Кацаф продолжал предаваться экстазу, Гавриил молча ждал. Наконец Мария нашла нужные слова и сумела их произнести.

— Вот, я раба Господня, — сказала она. — Пусть со мной будет так, как ты сказал.

Гавриил, улыбнувшись, кивнул, а затем, в знак того, что его посещение закончилось, позволил Шахору залаять снова. Мгновением позже его в доме уже не было, а Кацаф, когда ангельская лодыжка исчезла, едва не свалился на бок и долго еще продолжал мурлыкать. И его мурлыканье помогло Марии поверить, что все случившееся, столь похожее на сон, было наяву.

В тот вечер Иосиф зашел к ней, чтобы отведать зажаренной на вертеле баранины с кольцами лука и завершить обед тушеными фруктами, и Мария сказала ему, что должна навестить свою родственницу Елисавету, проживавшую в Иудее. Она объяснила Иосифу, что ей приснился сон, в котором Елисавета будто бы звала ее к себе (это было правдой, но такой сон привиделся ей несколько лет назад, и тогда она не предприняла в связи со сном никаких действий). Конечно же, сны, может быть, ничего и не предвещают, но, кажется, священные книги утверждают обратное, разве не так? — рассуждала Мария, хотя ее знакомство со священными книгами было весьма отдаленным. Впрочем, этот сон можно было истолковать и как напоминание о том, что она обязана рассказать родственнице о своем предстоящем замужестве и всем таком прочем. А заодно пригласить Елисавету и ее мужа Захарию на свадьбу. И все такое прочее.

— Я должен ехать с тобой, чтобы ты была под моей защитой, — заявил Иосиф. — По сути, я просто настаиваю на том, чтобы ехать с тобой.

Мария напомнила ему, что они пока еще не муж и жена, а потому он не имеет никакого права настаивать. Он должен оставаться в мастерской и продолжать свою работу, потому что он деревянных дел мастер как-никак (при этих словах Мария явственно увидела губы Гавриила и едва не вскрикнула), а она отправится в Иудею, в предместье Иерусалима, в сопровождении ворчуна Хецрона. Она поедет на ослице Малке, а Хецрон будет шагать рядом. Расстояние небольшое, и поедут они с караваном, который отправится из Назарета в следующий Йом Ришон, да-да, почему бы и не в следующий Йом Ришон? Очень хорошо, согласился Иосиф, но пусть тогда Мария не задерживается там слишком долго, а то он будет волноваться.

Итак, Мария отправилась в путешествие на юг, и солнечным весенним днем подъехала к дому Захарии, который не очень изменился с тех пор, как она, тогда совсем еще девочка, гостила здесь, — только деревья стали выше. Мария удивилась, когда навстречу ей вышел жующий слуга и заявил:

— Мой хозяин нездоров. Он никого не принимает.

— Это следует понимать, что я помешала твоей трапезе и ты, стало быть, недоволен, — с необычной для нее резкостью сказала Мария.

— У меня приказ. Хозяин никого не принимает.

— Передай ему, что приехала Мария, дочь Иоахима. Из города Назарета, что в Галилее. Скажи еще, что я приехала повидаться с хозяйкой.

— Она тоже никого не принимает.

— Ну все, довольно, — заявила Мария. — Впусти меня.

И с властной решительностью, которую она с великим удивлением в себе обнаружила, Мария ринулась в дом, а слуга, проглотив то, что у него было во рту, нехотя посторонился.

В гостиной никого не было, но Мария подала голос, и вскоре из-за занавески выглянула ее родственница Елисавета. При виде Марии она обрадовалась, вышла и с улыбкой протянула к ней руки. Мария увидела, что платье на ней весьма просторное.

— Я знаю, что ты носишь под этим просторным платьем, — сказала Мария. — Значит, это правда. Благословен, благословен и еще раз благословен будь Господь!

— Откуда тебе известно? — спросила Елисавета. — Кто сказал тебе?

— Божий ангел, — ответила Мария так, словно с ангелами встречалась чуть ли не ежедневно. — Он мне и о другом еще сказал. О вещи не менее чудесной.

— О вещи более чудесной, — поправила ее Елисавета.

Она сразу же поняла, что это за более чудесная вещь, и ребенок, бывший в ее чреве, казалось, тоже это понял, потому что он резко дернулся. С силой прижав руки к животу, словно опасаясь, что ребенок пробьет кожу и, вдохнув живительного воздуха, запоет аллилуйю, Елисавета сказала:

— Это самое чудесное из всех чудес. Ты будешь благословенна среди женщин. И благословен будет плод от чрева твоего. И благословенна я, потому что матери Господней понадобилось прийти ко мне. И благословенно мое дитя — тот, кто уготовит стезю Господу.

Считается, что именно в то время, когда Мария жила у Елисаветы, она сочинила песню, или молитву, или, может быть, и то и другое. Однажды утром, когда она кормила кур, к ней пришли слова: «Величит душа Моя Господа, и возрадовался дух Мой о Боге, Спасителе Моем, что призрел Он на смирение рабы Своей, ибо отныне будут ублажать Меня все роды; что сотворил Мне величие Сильный»[35].

На этом песня или молитва заканчивалась, как если бы Марии давалось время, чтобы выучить наизусть то, что на нее снизошло свыше, а затем сообщить этот текст Захарии, который за время своей немоты сделался прилежным писателем, и тот передал бы его нам, записав на дощечке, каковая дощечка, вся в пыли, и была найдена в его доме, когда ни Захарии, ни жены его (бывших в описываемое мною время на закате дней своих) давно уже не было на этом свете.

День или два спустя, когда Мария стояла, поглаживая одного из двух пасшихся за домом осликов, она вдруг неожиданно для самой себя произнесла продолжение тех слов: «Свято имя Его, и милость Его в роды родов к боящимся Его; явил силу мышцы Своей; рассеял надменных помышлениями сердца их; низложил сильных с престолов и вознес смиренных; алчущих исполнил благ, а богатящихся отпустил ни с чем»[36].

И еще несколько дней спустя, когда Мария собирала цветы, она почувствовала, как к ней приходят последние слова этой песни или молитвы: «Воспринял Израиля, отрока Своего, воспомянув милость, как говорил отцам нашим, к Аврааму и семени его до века. Аллилуйя! Аллилуйя!»[37]

Захария, хотя и по-прежнему оставался нем, был достаточно крепок и на аппетит не жаловался. Однажды вечером, за обедом, он стал внимательно прислушиваться к тому, о чем говорили его жена и ее родственница, при этом Захария кивал, мычал и присвистывал после каждого их высказывания, требовавшего, как он считал, его священнического подтверждения.

— Так ты думаешь, он поверит? — спросила Елисавета, проглотив кусочек жареной рыбы.

— Божий ангел явится ему.

Здесь Захария забавно изобразил на своем лице весь ужас подобного посещения.

— Всему Господне время, — произнесла Елисавета. — Но сначала он должен выдержать испытание на веру. В том и юмор Бога, что Его сын и пророк Его сына должны быть зачаты там, где это невозможно. Не после крепких объятий плотской любви, но из нетронутого чрева и из чрева давно уже бесплодного. Думаю, Захария, именно так ты и должен это записать.

Захария все кивал и кивал и, похоже, готов был уже заговорить, издав гортаный звук, но оказалось, что он всего лишь поперхнулся рыбьей костью.

Елисавета похлопала Захарию по спине, чтобы кость прошла, и спросила Марию:

— А что, не подшутил ли как-нибудь Бог над твоим Иосифом?

— Он добродетельный муж и святой человек, — ответила Мария. — Но он плотник, а не пророк и не поэт.

— Знает ли он, зачем ты здесь?

— Я сказала, что еду к тебе за благословением по случаю предстоящей свадьбы. Ты ведь все-таки моя кровная родственница. И я обещала ему, что пробуду здесь совсем недолго.

— Да, времени осталось мало, — сказала Елисавета. — Ты должна побыть здесь, пока это не произойдет. А когда ты отправишься домой, новость обгонит тебя. И тогда Иосиф будет более готов поверить в то, что ты ему расскажешь.

— Готов-то он будет, да не до конца, — заметила Мария с необычным для нее спокойствием. — Ему придется пройти через гнев и разочарование, но я молюсь, чтобы ангел Божий…

— Да, дитя мое?

— Сделал так, чтобы это продолжалось недолго.

А Захария все кивал и кивал головой.


На самом деле о том, что Елисавета в тягости, в Назарете уже было известно.

Сидя у входа в мастерскую, Иосиф шлифовал песком деревянное ярмо для быка, которое закончил совсем недавно одним погожим утром, и рассуждал об услышанном. Здесь же, с кислым выражением лица, сидел средних лет человек — пекарь по имени Иофам, всегда скептически смотревший почти на все, что его окружало, и таким же скептическим, разумеется, было его отношение к последней новости.

— Полный вздор рассказывают те, что прибыли с караваном из Аин-Карима, — заявил он. — И ты это знаешь.

— Знаю и то, что там много правды, — возразил Иосиф. — Я тебе другое скажу. Думаю, Марии это стало известно еще до ее отъезда.

— Но каким образом? — спросил еще один человек, сидевший тут же, по имени Измаил. — Ей что, приснилось это?

— А почему бы и нет? Сами знаете, в снах приходит очень многое.

— Просто безумие какое-то! — воскликнул Иофам. — Это ведь та самая Елисавета, которая замужем за… как его там? — за священником, который будто бы онемел? Так или нет?

— Точно так, — подтвердил Иосиф. — Троюродная родственница Марии.

— Господь подходит к нему с левого бока, — съязвил Иофам, — и поражает его немотой. Господь подходит к нему с правого бока — и он уже готовится стать отцом.

— Впрочем, нет никакой гарантии, что это будет именно сын, — заметил Измаил. — Небось раздуваются от гордости, что к ним сам Господь благоволит, а тут вдруг раз — и дочь!

— Господь не стал бы так беспокоиться из-за дочери, — сказал Иофам. — Но что бы там ни было, каким же образом он сообщил ей об этом? Он — я имею в виду священника, а ей — это значит своей жене. Ведь он же немой!

— Она умеет читать, — заметил Иосиф. — Уверен, что умеет. Всего и нужно-то было — взять и написать это. Там связей хватает, я имею в виду ее семью. К тому же люди состоятельные, что тоже неплохо. И еще родство — дальнее, правда, но все же родство — с царским, можно сказать, семейством. С самим царским домом.

— Не надо рекомендаций, — прервал его Иофам, а затем спросил: — Когда же мы получим приглашения на свадьбу?

— Времени еще много, — ответил Иосиф. — Мы только-только подписали договор.

— Иосиф обрученный! — торжественно произнес Иофам. — А его возлюбленная уже покинула его.

— Полегче, Иофам, — предупредил Иосиф, поднимая отполированное ярмо. — Полегче. Есть ведь какие-то пределы.

Здесь Измаил, который был старым и тщедушным, закашлялся. Иофам изрек:

— Напоминание о бренности: «Помни, о человек, когда ты кашляешь, что это скрежет пилы, впивающейся в ствол древа твоей жизни».

— Что-то я не припомню этого текста, — сказал Измаил, закончив кашлять.

— Я только что его придумал. Слово пророка Иофама. — И он направился через улицу к своим печам.

ШЕСТОЕ

Когда Елисавете пришло время рожать, повивальных бабок явилось намного больше, чем было нужно. Все эти бабки, на много миль вокруг, очень хотели помочь или хотя бы просто быть свидетельницами чудесного рождения, о котором весь их прошлый опыт говорил, что такое невозможно, несбыточно или, во всяком случае, маловероятно. Правда, где-нибудь в книгах могло быть написано о чем-либо подобном, случавшемся с другими женщинами спустя много времени после того, как у них в известном возрасте прекращались месячные, но поскольку о книгах повивальным бабкам ничего известно не было, то они по этому поводу и не волновались. Вот священник Захария, человек в книгах сведущий, — тот ожидал прихода чуда, но он был нем и к тому же, как знали все повивальные бабки, недавно впал в детство. А у Елисаветы все признаки уже были налицо: она обливалась по́том, тужилась, и вздувшийся живот конечно же был порожден не силой воли, хотя такое тоже иногда случалось, да и родовые муки выглядели естественно, как у всех прочих рожениц, которых повивальным бабкам довелось видеть прежде.

Затем, довольно легко, Елисавета разрешилась от бремени младенцем. Это оказался мальчик, здоровый и крепкий, и, когда его отделили от пуповины и шлепнули, он закричал на белый свет громко и с великой страстью. Большой младенец! Один из самых больших, каких им доводилось видеть!

Здесь, я полагаю, необходимо все же сказать, что, вопреки легендам, появившимся уже после смерти этого человека, младенец вовсе не был гигантом. Все мы слышали рассказы об отрезанной голове, хранившейся в огромном сосуде для вина, о том, что она была размером с бычью, и всякие прочие байки; говорили также, что она была очень тяжелой (эту сказку распространил некий галл) и что будто бы, дабы поднять ее, требовались усилия двух или трех мужчин, однако никому не известно, где эта голова находится теперь.

Новорожденный был просто большим ребенком, а затем он вырос и стал мужчиной, рост и телосложение которого были необычны для израильтян, народа низкорослого, однако этого мужчину нельзя уподобить ни Голиафу, ни даже Самсону, если уж говорить о людях, в реальном существовании которых можно не сомневаться. О гигантизме Иисуса Наггара (или Марангоса), который конечно же был кровным родственником этого младенца, рассказывают очень похожие истории, и в них, полагаю, есть доля правды, но только тогда, когда речь идет о взрослом человеке. Однако позвольте мне не предвосхищать событий. Пусть о новорожденном будет сказано только то, что был он крепким и громогласным. Когда наступил день его обрезания, он, несчастный, истошно ревел над потерей своей крайней плоти так, будто это была самая драгоценная вещь на свете. Священник, совершавший обряд, произнес:

— Дитя отдает Богу Авраама эту плоть от тела своего, отсутствие которой тело чувствовать не будет, и эту кровь, которая лишь слегка пятнает края чаши, ее принимающей. И будет он наречен именем отца своего — Захария.

При этих словах Захария очень разволновался, но за него сказала его жена:

— Нет. Его имя — Иоанн.

Вся компания, собравшаяся на обряде, была изрядно удивлена, а священник не просто выразил свое удивление — несмотря на то что Захария, старший по сану, стоял рядом, бурбуркая и трясясь всем телом, он был готов сделать Елисавете выговор.

— Иоанн? — переспросил священник. — Никто из твоей семьи или семьи его отца не носил такого имени. Это против обычая.

— В Храме, когда моего мужа посетило видение и он услышал пророчество, младенцу было дано имя, — возразила Елисавета. — И это имя Иоанн.

— Мы должны услышать мнение отца непосредственно из его уст, — сказал священник, — но пока эти уста молчат.

Захария патетически замычал и показал жестами, что ему нужны восковая дощечка и стилус, и тогда сама Елисавета принесла их ему. Однако никак нельзя доверять тому добавлению к этой замечательной истории, что младенец, когда Елисавета несла принадлежности для письма, будто бы начал выкрикивать свое имя. Богу не было никакого смысла заставлять его так кричать, поскольку почти тотчас же, едва начав писать, Захария обнаружил, что после девяти месяцев молчания он снова обрел способность говорить. Твердо и спокойно Захария произнес:

— Его имя — Иоанн.

Все были так изумлены, что некоторые из присутствующих опустились на колени. Захария же, словно чтобы восполнить свое долгое вынужденное молчание, стал многословен и заговорил, как пророк. Сын громко кричал, отцу приходилось кричать еще громче. Захария говорил очень отчетливо, и произносимые им фразы были красиво составлены. Можно не сомневаться, что на разучивание слов, которые теперь лились из Захарии, он потратил много времени, хотя и в молчании.

— Благословен Господь Бог Израилев, что посетил народ Свой, — говорил Захария, — и сотворил избавление ему, и воздвиг рог спасения нам в дому Давида, отрока Своего…[38]

Иоанн кричал так оглушительно, что похоже было, будто он дует в какой-то другой рог. Мать, пытаясь успокоить младенца, укачивала его, но он ревел еще громче.

Захария продолжал:

— Как возвестил устами бывших от века святых пророков Своих, что спасет нас от врагов наших и от руки всех ненавидящих нас, сотворит милость с отцами нашими и помянет святый завет Свой, клятву, которою клялся Он Аврааму, отцу нашему, дать нам, небоязненно, по избавлении от руки врагов наших, служить Ему в святости и правде пред Ним во все дни жизни нашей…[39]

Многим казалось, что Захария говорит уже очень долго, но единственным протестующим голосом был громкий голос ребенка, и Захария теперь уже не просто кричал — он почти ревел:

— И ты, младенец мой, чей голос уже силен и будет еще сильнее на службе у Господа… — Многие при этом улыбнулись, но только не Захария. — Ты наречешься пророком Всевышнего, ибо предыдешь пред лицем Господа — приготовить пути Ему, дать уразуметь народу Его спасение в прощении грехов их, по благоутробному милосердию Бога нашего…[40]

Некоторые говорят, что последние слова Захарии по поводу этого святого и поистине чудесного события были произнесены красивым священническим голосом, нараспев, и действительно, было что-то от песни в этих словах:

— …Которым посетил нас Восток свыше, просветить сидящих во тьме и тени смертной, направить ноги наши на путь мира[41].

Закрыв глаза, он склонил голову и стал тихо молиться. Младенец по имени Иоанн сосал материнскую грудь.

Возвращаясь с караваном в Назарет, Мария по дороге все время слышала эти слова — «Восток свыше», которые звенели в ее голове, подобно колокольчикам, что висят на шеях верблюдов. Она была спокойна и уверена в себе, но оставаться такой ей помогали именно эти слова. «Восток свыше». В ней, Марии, как и было обещано, займется заря, но кто в это поверит? Лучше бы уж теперь, во время путешествия, подвергнуться насилию со стороны злодеев, или разбойников с большой дороги, или солдат, шагающих по дороге из Дамаска, а то и откуда-нибудь еще. Вот в это наверняка поверят. И Иосиф поверит. Насилие же со стороны Бога — богохульная выдумка.

Вернувшись домой, она тихо сидела и слушала то, что говорил Иосиф. На коленях у нее сидел Кацаф, Мария поглаживала его шейку двумя пальцами, и кот громко мурлыкал.

— Хитрость, все хитрость! — восклицал Иосиф. — У твоей матери этой хитрости хватало, и она знала, кого можно надуть! Знала, что я самый доверчивый и самый большой дурак во всем Назарете!

Словно отпечатывая каждый свой шаг, он все ходил и ходил вокруг стола, когда-то сделанного им самим, и со стонами потрясал слабыми кулаками. Спокойно, пытаясь склонить его к доверию, Мария сказала:

— То, что случилось с моей родственницей, правда. Ты можешь поехать туда и увидеть все своими глазами.

— Не сомневаюсь, что правда, — выкрикнул Иосиф, — но я говорю не об этом. Я говорю о твоем лукавстве… Рассказываешь мне о втором чуде в твоем семействе, чтобы скрыть свое… свое… свое… Однако я не имею права кричать на тебя. Я просто рад, что вовремя все узнал. Завтра же утром первым делом иду к рабби Гомеру и все отменяю, отменяю, все отменяю, все! Слава Богу, что я узнал об этом.

— Ты ничего не узнал, — сказала Мария. — Пройдет некоторое время, прежде чем ты увидишь истину собственными глазами. А пока ты должен поверить тому, что я тебе говорю, запомнить то, что я тебе говорю, и понять, что ты еще ничего не узнал.

— Почему я должен верить?! — закричал Иосиф. — Если я поверю, тогда любой мужчина должен поверить в какую-нибудь глупую сказку, которую ему расскажет вероломная женщина, чтобы скрыть свое вероломство. Мне жаль тебя. Я только вот что скажу — не очень-то сладко жить одной-одинешенькой на белом свете с ребенком, рожденным в блуде. Но пока еще существует такое понятие, как мужская честь…

— Скоро ты будешь говорить «обманутый муж», — смело сказала Мария.

— Ну нет, слава Богу, — отмахнулся Иосиф. — Такая участь уготована женатым мужчинам. Пелена с моих глаз спала, и я еще раз говорю: слава Богу! А теперь я вернусь в свою одинокую мастерскую, к моим преданным ученикам…

— Преданным? Я знаю, что Иаков за твоей спиной делает детские игрушки — из твоего дерева и твоими инструментами, а потом продает.

— Вот так всегда у женщин — все невпопад! Вероломно и невпопад! Вот что я тебе скажу: Иосиф, конечно, по-прежнему не женат, но Иосиф уже не дурак.

— Когда-то ты говорил о любви, — с горечью произнесла Мария, — и это было еще совсем недавно. Ты так легко можешь отказаться от любви? Любовь должна быть долгой, а рядом с любовью обязательно идет вера. Ты говорил мне, что любишь Бога, а ведь Бога ты никогда не видел, но здесь твоя вера и твоя любовь танцуют один и тот же танец. Почему бы им не сделать то же самое сейчас?

— Потому, — пробормотал Иосиф, — что легче верить в Бога, чем верить…

Мария быстро подхватила:

— Что ты обручен с той, которая станет…

— Не говори так! — Иосиф едва ли не взвыл. — Не богохульствуй! — А затем, уже спокойнее (ведь она была всего лишь девочкой, причем девочкой в беде, да и не знала еще значения слова «богохульство») продолжил: — Для любого мужчины верить — это уж слишком.

— Но ты не любой мужчина, — сказала Мария. — Как и я не любая женщина. Ты тоже избран. И скоро ты это поймешь. Только очень жаль, что Бог должен прилагать усилия, чтобы ты понял.

Иосиф снова что-то пробормотал, развел руками и со скорбным видом еще раз обошел, на этот раз уже не печатая каждый шаг, вокруг стола, который он сделал для нее. Для них обоих.

— Иди с миром, Иосиф. Если ты не можешь избавиться от неверия, постарайся избавиться хотя бы от чувства горечи. Завтра ты вернешься ко мне. И у тебя будут для меня совсем другие слова. Это я обещаю.

— Ты обещаешь?! — воскликнул он. — Ты?!

— У меня есть право обещать.

Он посмотрел на нее, и лицо его исказила гримаса ужасной боли, которая, казалось, скрутила все тело. Затем он вышел. С безмятежным видом, мягко улыбаясь, Мария продолжала гладить кота, который мурлыкал так, будто сердце его готово было разорваться.

Этой ночью Иосиф не мог заснуть. Раздраженный, разбитый, виноватый, он лежал, не смыкая глаз, и тяжело вздыхал. Он живо представил себе, как его неверная невеста Мария будет наказана за свой блуд. С большим животом, рыдая, спасается она от града камней, которые посылает ей вслед злорадно хохочущая толпа. Ставит ли закон предел состраданию? А тут еще его собственное бесплодие, которым он страдал с тех пор, как упавшие на него в далекой юности железные тиски раздробили яички. Правда, в Назарете об этом мало кто знал, а если и находились такие, что слышали эту историю, то они не склонны были в нее верить. Много лет назад — в раннюю пору зрелости — Иосиф начал посещать одну секту, состоявшую из очень чистых и добродетельных людей, которые верили только в дух, считая тело и отдельные его части источником зла. Они ели и пили с тяжкими вздохами, а испражнялись со страхом и отвращением. Иосиф, однако, открыто появлялся на людях с адептами этой секты, давая, таким образом, жителям Назарета достаточно разумное основание принимать его столь продолжительное безразличие к женщинам как должное. Если бы он признал чужого ребенка своим, потворствуя, таким образом, деянию, коего Мария, кажется, ничуть не стыдилась, а скорее даже гордилась им, — это, по крайней мере, позволило бы ему показать себя мужчиной, что хоть как-то приблизило бы его к здравомыслящей части горожан. А члены секты сверхчистых, хотя она и не порицалась синагогой, как видно из всего сказанного, не были по-настоящему здравомыслящими. Тело человеческое — это вовсе не зло. Принятие пищи дарует радость, а отправление естественных надобностей — здоровая утренняя процедура.

Но Боже мой, Боже мой! Предательство, самодовольный нераскаявшийся порок, хитрость, которая, впрочем, не совсем и хитрость. И все же — отвергнуть, бросить ее к тем, кто будет швырять в нее камни… Сможет ли он жить с этим? Иосиф встал и совершил несвойственный ему поступок. Он достал из шкафа кувшин с вином и с мрачным видом выпил. Ему нужно было уснуть. Это было крепкое вино — быстро нагоняло сон. Он надеялся, хотя и не очень в это верил, что вино сделает такую милость — поможет ему погрузиться в сон, достаточно глубокий, чтобы вызвать грезы, которые подскажут, как следует поступить в этом ужасном деле. Итак, он уснул, и сон разрешил его сомнения.

— Иосиф. Иосиф.

— Кто меня зовет? Кто?

— Вестник Бога, Иосиф. Слушай.

— Дай мне увидеть тебя. Покажись. Довольно с меня чепухи про Божьих вестников! Я сыт по горло этими милыми шуточками Бога о делании детей без плотского совокупления. Давай же, покажись!

— Нет, Иосиф. Тебе достаточно будет услышать. И поверить.

— Почему я должен тебе верить? Меня и так уже слишком многому просили верить. А все, во что я должен верить, сводится к тому, что из древодела Иосифа делают дурака. Благодарю покорно, я и без того достаточно большой дурак. Но не настолько большой, чтобы обрести веру только потому, что кто-то там называет себя Божьим ангелом. Или покажись, или оставь меня в покое!

— Я не уйду до тех пор, пока не буду знать, что ты веришь теперь и будешь верить, когда проснешься от крика петуха. Что же до того, чтобы показаться, объясняю: во время этого посещения мне не разрешено принимать плотский облик ради простого плотника. Хотя бы выслушай. Все по порядку.

— Ну что ж, хорошо. Я слушаю.

— Прекрасно. Позволь мне рассказать тебе о твоей невесте, о Марии, дочери Иоахима и Анны, что родилась в этом городе Назарете, в земле Галилейской.

— Я слушаю.


Свадебное торжество было веселым, но благопристойным. В тот день случился необычный для этого времени года дождь, что некоторые восприняли как доброе предзнаменование, поэтому печеньем, вином и жареной бараниной гости угощались в доме. Они перемалывали последние сплетни, одна глупее другой, и все сводились к тому, что Мария могла бы распорядиться собой с большим толком, а не выходить замуж за этого старого слюнявого старика с холодной кровью, ну и дальше в том же духе. И, как бывает на любой свадьбе, кто-то шепотом произнес: «Вынуждена была». Парочка пожилых набожных галилеян — их звали Бен-Они и Халев — с удивлением разглядывала дом и даже постучала по стенам.

— Думаю, деньги тут небольшие. Сколько за ней приданого?

— Да вот этот дом. Остался ей в наследство.

— Ведь это неправильно, верно? Разве не должен он наследоваться кем-то из мужчин в семье?

— Ну же, ну же, я что, должен учить тебя закону Моисея? Наследницей может быть и дочь.

— Девочка, не достигшая совершеннолетия?

— В любом случае это уже дом Иосифа.

— Неприлично как-то. Невеста берет жениха в дом. Что-то есть во всем этом гойское. Знаешь, что-то от матриархата.

— И все же теперь это дом Иосифа.

Среди гостей были и члены той самой секты сверхчистых, учению которых открыто сочувствовал Иосиф, но в своих белых одеждах они выглядели уныло, отказывались от жареного мяса и протестующе махали своими чистыми руками, когда им предлагали вино. Один из них, которого называли Главой Братьев, как будто настоящее его имя было признаком нечистоты, открыто высказал жениху свое недовольство.

— Я всегда говорил, что не смогу идти с вами до конца, — ответил жених, — и всегда заявлял, что со своим представлением о чистоте вы заходите слишком далеко.

— Разве можно с чистотой заходить слишком далеко? — почти издевательски спросил человек, известный среди братьев как Свет Зари.

— Я знаю все ваши доводы наизусть, — сказал Иосиф. — Бог — предельная чистота, чистый дух. Но Бог сотворил плоть человеческую. Вы же не можете отрицать плоть, отрицать ее совсем? Мужчина нуждается в миске с мясом и в кружке вина после рабочего дня.

— Фу, ты уже говоришь, как солдат! Потом ты скажешь, что мужчина… — здесь Свет Зари брезгливо вздрогнул, — после рабочего дня нуждается в женщине.

— Мужчина не обязательно нуждается в женщине в этом смысле. Как и женщина в мужчине. Но между мужчиной и женщиной возможна нужда в другом — нужда в духе.

— Духовная жена и духовный муж! А потом ты заговоришь о духовном отцовстве.

— Извините меня, — сказал Иосиф, — но я должен поговорить с некоторыми из моих… менее почетных гостей.

Он отошел побеседовать с группой бедно одетых людей, бывших уже заметно навеселе. Именно они больше всех прочих налегали на еду и вино. Глава Братьев заметил Свету Зари:

— Ты не должен забывать, кто он такой. Древодел. Довольно грязное занятие.

Эти двое ушли рано, о чем никто из гостей не жалел.

Я знаю, многому из того, о чем я вам поведал, вы не совсем готовы поверить, как не примете на веру и многое из того, о чем еще будет сказано. Но я думаю, вы с готовностью поверите, что Иосиф и Мария были счастливы и что, вне зависимости, верите вы сами в великое чудо или нет, они жили, озаренные светом предстоящего чуда. Однажды вечером, во время обеда, Иосиф сказал:

— Сегодня утром я разговаривал с рабби Гомером. Он толковал все о том же.

— Ты хочешь сказать, об Иоанне? О Елисавете и Захарии?

— Да, все о том же. Объяснял, почему Иоанн не может быть Мессией, и приводил слова из Писания. Странно. Я всегда считал, что Писание — это ну… именно писание. Я никогда не рассматривал его ну… как книгу о том, что происходило в действительности. Или о том, что произойдет. Я имею в виду пророчества.

— Так что же все-таки сказал рабби?

Мария нетерпеливо постучала о стол ножом, который держала в руке. Иосиф в это время неловко раскладывал по тарелкам тушеное мясо.

— Я, конечно, помалкивал, как делаю всегда, когда доходит до пророчества о молодой деве, которая должна понести ребенка. Однако сегодня утром рабби Гомер очень определенно выразился в том смысле, что эта молодая дева должна быть девственницей.

— Ах! — не выдержала Мария.

— Меня, — продолжал Иосиф, — прямо затрясло от этого. Ну, потом поднялся большой крик, Иофам и прочие начали орать, что это чепуха, что подобное просто невозможно, потому что Бог всегда прибегает к обычному ходу вещей. Когда может, конечно. Ну, сама знаешь — мол, вот Божье творение, вот оно теперь здесь, и, сотворив его, Бог оставляет свое создание в покое и больше не трогает. Но тут рабби Гомер спросил — а как быть с Захарией и Елисаветой? Бог-то ведь не оставил их в покое. Женщина, детородный возраст которой давно миновал, вдруг рожает ребенка. Это своего рода предупреждение, есть даже более точное слово — предзнаменование. В следующий раз, когда Богу придет в голову очередная странная мысль о деторождении, это будет девственница. В одном случае — слишком поздно, чтобы иметь детей, в другом — слишком рано, понимаешь? Не молодая дева, заметил рабби Гомер, не все так просто, а дева, которая никогда… Ну, как я уже говорил, я так и не раскрыл рта, но меня слегка трясло, и тут Иофам — иногда он бывает очень находчив! — привел пример, будто бы тоже из Писания, что вот так же трясется дерево, когда ожидает топора. Пошутил, конечно.

— Продолжай, — сказала Мария.

Не наевшись — ведь теперь она кормила и себя, и ребенка, — Мария отрезала себе еще хлеба и обмакнула его в соус из-под тушеного мяса.

— А главное здесь то, что Мессия должен родиться в Вифлееме. Рабби Гомер показал нам то место в Писании, где об этом сказано, и ткнул в него своим пальцем. Палец, между прочим, был весь в рыбьей чешуе, для рыботорговца это простительно. Так вот, рабби сказал, что Мессия должен быть из дома Давидова, а город Давида — Вифлеем. Тут, скажу я тебе, у меня сердце совсем упало. Этот текст я сам видел, и там еще было что-то вроде «Ты, о Вифлеем, мал ли ты между тысячами?»[42]. Это не город, конечно. Так, маленький городишко недалеко от Иерусалима. Но именно в Вифлееме он должен родиться.

Мария прожевала хлеб и проглотила.

— Родиться в Вифлееме или быть из Вифлеема? Должно быть — из Вифлеема. Он родится здесь, в этом доме. В Назарете, что в Галилее. Но будет из Вифлеема.

— Рабби сказал определенно — в Вифлееме. И никто это особенно не оспаривал. Да, судя по всему, большинству это было не очень-то и интересно. А потом мы все вернулись к работе.

— Значит, ты ничего лишнего не говорил? Не выдал себя?

— Конечно, нет. Чтобы Иосифа объявили сумасшедшим? Обманутым? Теперь я всех людей вижу такими, каким сам был до недавнего времени. У большинства из них нет способности к вере. Взять, к примеру, Иофама. Он верит только в то, что все всегда было плохо и все всегда будет плохо, пока не станет еще хуже. Нет, я храню молчание. Точно так же и тебя не должны видеть. Мне нет нужды быть пораженным немотою, как было с Захарией. В Вифлееме — так, по словам рабби Гомера, сказано в Писании. Он так часто ударял пальцем по тому месту в тексте, что там остался след от его ногтя. Кстати, этот нож надо бы наточить. Стало быть, в Вифлееме.

Из Вифлеема. Он родится в своем собственном доме, там, где мне явился Гавриил. Теперь Бог все оставил на усмотрение природы. Он родится в Назарете.

— Рабби сказал, в Вифлееме.

— Говорю тебе: он будет из Вифлеема. Подай мне хлеб. Почему этот стол так качается? Прежде такого не было.

— Должно быть, ты сдвинула его. Пол кое-где не очень ровный. Стол не качался, когда я его сюда поставил.

— Он не качался до самого последнего времени.

— Ты, наверное, нечаянно его толкнула. Тяжелая. — Иосиф широко улыбнулся. — Ты теперь тяжелая девочка.

СЕДЬМОЕ

В тот самый вечер в Иерусалиме, в огромном дворце Ирода, то место в Писании, которое несло на себе следы пальца рабби Гомера и источало запах его ремесла, готовилось к претворению в жизнь. Ирод, который в этот день выглядел хуже, чем обычно, и казался еще более обрюзгшим, принимал двух высоких гостей из Рима. Одним из них был Луций Метелл Педикул, которого вы уже встречали, а второй, вечно пыхтящий и фыркающий, носил имя Публий Сенций Назон. В Палестине они были по государственным делам. Сенций говорил:

— Несмотря на легалистический довод, что Палестина не является страной, полностью подвластной империи, божественный Август все же считает себя вправе рассматривать ее в качестве таковой в целях сбора податей. И, как я сказал за обедом, прежде чем приступать к сбору податей, следует провести перепись населения.

— Мне это не нравится, — ответил Ирод.

Он пил маленькими глотками какое-то отвратительно пахнущее варево для своего желудка. Газовый пузырь остановился у него за грудиной и никак не хотел выходить наружу. Ирод сделал еще глоток.

— Это независимое царство. Почему Август должен брать с нас подати, когда он не дает нам ничего такого, с чего эти подати можно платить?

— От божественного Августа вы получили уже очень много, — заметил Метелл. — Защиту римского оружия. Отборный кадровый состав — сливки сирийской армии — на постоянных квартирах.

— Защиту от чего? Я не нуждаюсь в защите от кого-то или чего-то, за исключением, конечно, моего собственного семейства. Август злоупотребляет нашей дружбой. Именно я поддерживаю безопасность на его восточном фланге, а для этого мне не нужен сирийский гарнизон. Да и для любой другой цели тоже не нужен.

Теперь газовый пузырь распирал ему грудь еще сильнее. Двое римлян смотрели на Ирода доброжелательно и с сочувствием. Они видели физические страдания царя, а вот реального протеста с его стороны не наблюдали вовсе. Гости хорошо знали, что Ирод прекрасно понимал свое реальное положение по отношению к Риму: царь с большим телом, но с небольшим царством. Они молча ждали. Ирод продолжал:

— Перепись населения. На моих территориях. Которую будут осуществлять римские чиновники. Это непременно породит подозрение и даже враждебность. Августу дали плохой совет, очень плохой.

— Мы здесь лишь для того, чтобы выполнять приказы, — запыхтел Сенций. — Я не уполномочен рассматривать эти приказы как материал для праздных словесных упражнений. — И добавил: — О великий.

Газы из желудка Ирода благополучно устремились наружу. Из его рта подул легкий ароматический ветерок, и пламя ближнего светильника задрожало.

— Вот, теперь легче, — заявил он. — Возможно, мне следует самому съездить в Рим. Надо, чтобы божественный Август услышал о некоторых вещах. Если он требует, чтобы на этих территориях был мир…

— Боюсь, у нас нет времени, — сказал Метелл. — И я не понимаю твоего беспокойства, великий. Ведь, в конце концов, здесь будут наши войска, они защитят тебя.

— Ты еще кое-чего не понимаешь, Метелл. Способ, который предлагается для проведения вашей переписи… Он абсолютно игнорирует здешний обычай.

— Каким образом? — спросил Сенций.

— Да, это правда, — сказал Метелл. — Почтенный консул не очень хорошо осведомлен относительно обычая, о котором упоминает великий. При всем уважении к консулу, он не знает этой страны. Все дело в том, что называть местом проживания. При проведении такого официального мероприятия, как перепись населения, каждый житель Палестины…

— Будем говорить — каждый израильтянин, — поправил его Ирод.

— Каждый человек, живущий в этой стране, считает, что он принадлежит не к тому месту, где живет на самом деле, а к тому, откуда ведет свое происхождение его семейство. Его племя. Могу я употребить слово «племя»?

— Можешь, — согласился Ирод. — Это близко к истине.

— Перепись влечет за собой переезд каждого отдельного жителя этой территории в то место, которое он считает своим родным городом, так сказать, столицей предков, если называть высокими словами то, что обычно представляет собой зловонную кучу навоза…

— Ты превосходно подбираешь слова, господин мой, — заметил Ирод.

— Мне приводили один пример, — продолжал Метелл. — Племя Давида. Предполагается, что все, кто считают себя принадлежащими к данному племени, происходят от этого самого легендарного вождя — царя, как они его называют. Для них столица предков — Вифлеем, такая навозная… такой городишко южнее Иерусалима, по пути сюда мы проезжали его.

— Не сомневаюсь, что вы прикрывали свои утонченные носы платочками.

Сенций фыркнул (могу пояснить, что его фыркание имело, если можно так выразиться, безотносительный характер, то есть оно никак не выражало отношения к услышанному и было связано с доставшейся по наследству неспособностью отделять воздух, выходивший изо рта, от воздуха, выходившего из носа, — явление, чтобы дать ему научное объяснение, скорее по зубам каким-нибудь физиологам, а не мне, простому рассказчику):

— Если бы перепись проводилась в соответствии с… местным обычаем, она была бы приемлема для твоих подданных?

— То есть если бы перепись проводили мы сами? — спросил Ирод, пыхтя. — Это грозит подрывом всей экономики, дороги будут запружены…

— Перепись вашими силами, но с нашими целями, великий, — добавил Метелл.

— Полагаю, мы можем решить эту проблему, — сказал Сенций. — Надо лишь дать временному «подрыву экономики» подходящее название — пусть это будет народный праздник. Все племена возвращаются к…

— К родным навозным кучам? — вставил Ирод.

— Радость воссоединения, — кивнул Метелл. — Распитие напитков, пиры, древние легенды… А что до переписи… она практически пойдет сама собой.

— Автоматически, — изрек Сенций, сильно фыркнув в середине слова. — Автоматическая перепись.

— Ох уж эти греческие слова, господин консул, — заметил Ирод. — Когда я слышу греческий, то сразу чую опасность.

Объявление о переписи населения, которая должна была проводиться между декабрьскими идами и январскими календами[43], имело вид витиевато составленного письма, которое Религиозный Совет Иерусалима неохотно согласился передать главам местных общин как людям, имеющим наибольший вес в городах Палестины. Письмо это надлежало зачитать в синагогах после субботних богослужений — это придало бы ему оттенок Божественной санкции, что было не так уж и неуместно, особенно если принять во внимание происхождение письма. После того как рабби Гомер зачитал его и отпустил прихожан, собравшиеся у синагоги назаряне начали шумно обсуждать эту новость. Возмущенный Иофам кричал:

— Да это обман, вы что, не видите?! Просто чтобы собрать больше податей! Ну почему, скажите, мы должны платить им эти подати? И что римляне нам за это дадут?

Бен-Они обратился к Иосифу:

— Ты из рода Давидова, правильно? И ты должен отправиться в Вифлеем, ведь так? Так что — оставишь свою жену здесь, когда она в таком положении?

Жители Назарета знали о положении Марии и были рады за Иосифа — ведь это опровергало некие недобрые слухи о его неспособности исполнять роль мужчины. Между тем Иосиф, потрясенный до глубины души неминуемым исполнением пророчества, едва воспринимал то, что говорили собравшиеся вокруг люди.

— Это справедливо, ты считаешь? — вопрошал Бен-Они. — Справедливо, да?

Измаил указал на то, что женщины тоже должны ехать, — разве Бен-Они не слушал того, что было объявлено?

— Предположим, мы все скажем «нет»! — выкрикнул Иофам. — Как насчет того, чтобы сказать «нет»?

— Приказы есть приказы, а долг есть долг, — медленно произнес Иосиф. — Нам деваться некуда. Ну, если подати окажутся несправедливыми, тогда другое дело. Вот тогда и надо говорить «нет».

Небольшой скрюченный человек по имени Исаак заметил:

— Знаете старую поговорку? Сделаешь шаг, и придется прыгать через ров.

— Выбора нет, — молвил еще один человек. — Какой смысл в этих разговорах? Я вот что скажу: те, которые громче всех кричат, быстрее всех соглашаются.

— А я не собираюсь никуда ехать, — заявил Иофам, и все обернулись в его сторону. — У меня и тут дел хватает. Работа. Хлеб вот надо печь…

— Здесь его некому будет есть, — заметил Бен-Они.

— А я все равно не собираюсь, — повторил Иофам, но все смотрели на него с сомнением.

Как и ожидалось, когда наступил день отъезда в города, из которых вели свое происхождение разные роды, Иофам едва ли не первым пришел к тому месту у городской стены, откуда должен был отправиться караван, державший путь на юг. Иофан, естественно, объяснял каждому, кто соглашался его выслушать, что истинной целью его отъезда было намерение заявить протест на самом высоком уровне. Был ясный, безоблачный день, не очень жаркий. Сцена отъезда представляла собой картину всеобщей суеты и спешки. Среди уезжавших было заметно некоторое возбуждение, даже воодушевление, поскольку любое изменение, пусть даже поначалу встреченное с негодованием, в итоге всегда в той или иной мере приемлемо для людей, жизнь которых проходит безрадостно и уныло. Верблюды, позванивающие колокольчиками. Ослы. Дорожный скарб. Бегающие друг за другом дети. Хозяин каравана, который размахивает палкой и криками сзывает своих подопечных. Вслед за рабби Гомером все произнесли молитву путешественников: «Благословен будь Предвечный Господь, царь земной и небесный, в чьи руки путники вверяют жизни свои».

Мария, которую бережно поддерживал Иосиф, не без труда вознесла свое тяжелое тело на осла, позаимствованного на время у соседей (старой Малки уже не было в живых, та же участь постигла и старого Хецрона). Елисеба, служанка, которую взяла в дом еще мать Марии, сомневалась относительно своего происхождения, но настаивала, что ее род из Назарета. Здесь она и останется, чтобы присматривать за домом и за животными. А если эти негодяи, что занимаются переписью, захотят ее видеть, то они знают, где ее найти. Женщины, стоявшие неподалеку от Марии, обсуждали ее состояние:

— Когда она вернется из Вифлеема, будет на несколько фунтов легче.

— Судя по ее животу, я сказала бы, что у нее будет девочка. Я в этом разбираюсь. Еще ни разу не ошиблась.

— Всегда бывает первый раз, дорогуша.

Раздался звук рога, отставшие увальни бросились занимать свои места в длинной веренице путников, и караван двинулся в сторону южной границы Галилеи. На исходе дня, когда по левую руку от идущих в Вифлеем людей, к тому времени уже довольно уставших, садилось солнце, они затянули песню, посвященную уходящему дню. Много лет назад ее придумал пастух по имени Нафан, давно уже умерший. Если говорить в общих чертах, то песня была о том, что ноющие ее — потомки Давида, пастуха, ставшего царем, и что они хотят, дабы дух Давида охранял их в пути. Слова ее были приблизительно такие:

Он, пастух простой,

Названный царем.

Мы, народ его,

В Вифлеем идем.

Не оставь, Давид,

Тех, кто вдаль глядит[44].

Они произнесли молитву благодарения за благополучное окончание дневного путешествия и молитву, в которой смиренно просили Бога оберегать свой народ в наступающей ночи, защитить их от грабителей, убийц, диких зверей, от блуждающих злых духов и от холода в животе. По обочине дороги были зажжены костры. Иосиф и Мария отпустили ослика пастись и принялись за свою нехитрую еду — сыр и твердые лепешки, которые они запивали вином, разбавленным водой. За ужином Иосиф спросил:

— Ну как ты, дорогая?

— Хорошо, но чувствую тяжесть.

— Осталось идти недолго. Еще два дня, и будем в Иерусалиме.

— Думаю, до его появления времени осталось ненамного больше. Но ты не беспокойся. Со мной все будет в порядке.

Держа в своей мозолистой руке плотника ее маленькую хрупкую ладонь и прикрыв глаза, чтобы лучше вспомнить фрагмент Писания, который он собирался процитировать, Иосиф произнес:

— «И ты, Вифлеем — Ефрафа, мал ли ты между тысячами Иудиными? Из тебя произойдет Мне Тот, Который должен быть Владыкою в Израиле». Мы-то думали, что в Писании неверно сказано. А видишь, как все вышло. Всего через пару дней. Еще одна из шуток Господа. Оказывается, то, что сказано в Писании, может исполняться. И родиться в Вифлееме ему велит не Гавриил, не Бог, а римляне!

— Бог может сделать своим орудием кого угодно, — сказала Мария. — Даже императора Августа.

— Ты ложишься спать?

— Ты спи, — сказала она, — а я посижу еще немного, буду глядеть на огонь.

Иосиф нежно поцеловал ее и улегся, плотно укутавшись шерстяным плащом. Мария сидела, глядя на костер, и видела в его пламени образы, вызывавшие у нее неприятные, тревожные чувства. Вдруг перед глазами Марии возникла страшная картина, от которой у нее перехватило дыхание, и она почувствовала такую боль, словно грудь ее пронзил меч.

ВОСЬМОЕ

А теперь я перейду к рассказу о трех мудрецах, или магах, или волхвах, или астрологах, которых большинство считает также и царями небольших стран, еще не входивших в соприкосновение с Римской империей. Я имею в виду тех мудрецов, которые тоже отправились в Вифлеем, определив по изменившимся картам небес, что в этом городе должен появиться или появился уже на свет какой-то спаситель, либо мессия, либо великий духовный правитель. Следует также сказать, что в древние времена не считалось чем-то необычным, если царь был астрологом или астролог был царем. Знание небес, что для непосвященных было равнозначно власти над небесами, являлось даже более значительным свидетельством прав на царствование в небольших государствах того времени, чем простая способность выносить, подобно Соломону, мудрые судебные решения или убивать гигантов, как это делал Давид. Все это, конечно, во многом было связано со знанием тайн времен года, прочитать которые в небесах мог только искушенный в гаданиях человек. А от смены времен года и собранного урожая зависела вся жизнь земледельца.

Царь или маг, которого по традиции называют Валтасаром, был, по-видимому, темнокожим человеком, и правил он какой-то небольшой берберской страной. Если вам угодно, мы можем увидеть и услышать его, перенесясь в лишенный роскоши тронный зал с грубым каменным полом и светильниками, от которых повсюду распространяется запах горящего бараньего жира. Сейчас этот умный, красивый, мускулистый человек в расцвете сил пьет вино и ведет беседу со своими советниками:

— Два слова… Два римских слова, которые противоречат друг другу. Эти слова — «протекция» и «экспансия». Как долго еще смогут просуществовать небольшие царства? Мы уже получаем предложения о защите, хотя в них никогда нет ясности, от чего нам следует защищаться, — лишь намеки на некие туманные призраки на востоке. По сути, это означает не более чем усиление Рима и расширение пределов его влияния. Как долго еще мы сможем держаться на расстоянии от этого железного семейства?

— Новая философия учит, — заговорил первый советник, — что главное содержание имперской идеи — это представление о рациональной империи, где все люди могут быть свободными гражданами, к какой бы народности они ни принадлежали, какого бы цвета ни была их кожа.

— Какого бы цвета ни была их кожа… — повторил Валтасар.

В те времена общепринятым было мнение, что некоторые цвета лучше, чем другие, и что темный цвет кожи человека означает зло или глупость, а порой — хотя это кажется невозможным — и то, и другое одновременно.

— Тогда мы должны воспринимать власть Рима, — продолжал Валтасар, — не как необходимость, согласно которой слабый должен уступить, но как вещь желательную, доводом в пользу чего служит то соображение, что даже сильные государства вынуждены делать такой выбор. А что Рим может нам дать?

— Закон, — ответил второй советник, который изучал законы. — Силу своего оружия. Нечто вроде атлетической философии, или философии физической крепости, — я имею в виду аскетическое самоограничение. Честь. Воинское достоинство. Порядок. Прежде всего — порядок.

— Что-нибудь еще?

— О, еще поэзию, ораторское искусство. У них много книг.

— Но у них мало воображения, — заметил Валтасар. — Ту невеликую литературу, что у них есть, они, как мне говорили, украли у греков. Римляне предлагают нам безопасную жизнь, которая будет защищена их армией и флотом, величайшими из всех, какие когда-либо знал мир. Они построили прекрасные дороги, которые ведут в никуда. Или, если хотите, из Рима в никуда и ниоткуда в Рим. А что есть их вера? Да, наша религия умирает, согласен. Недостаточно поклоняться только солнцу. Но по крайней мере, солнце — это великая огненная тайна и источник всего живого. Римляне же, как я слышал, поклоняются голове человека, изображенной на серебряной монете.

— Не хочу быть невежливым, о высокородный, — снова заговорил первый советник, — но замечу, что, сколько бы ты ни поносил римлян, мы тем не менее рано или поздно все равно должны будем войти в состав их империи — все мы, живущие на этом свете. У нас практически нет выбора.

— Выбор возможен, — возразил царь. — Мертвому металлу римского владычества вполне можно найти альтернативу. Что вы знаете, к примеру, об Израиле? Читали ли вы какие-либо из их книг?

— Народ Израиля находится в худшем положении, чем мы, — стал пояснять второй советник. — Мы ожидаем римского владычества — они от него уже страдают. Их царь Ирод — это вассальный монарх, и они платят подати, как любая другая провинция, в которой бесчинствуют римляне. Когда-то израильтяне были в рабстве у египтян, затем — у вавилонян. Они снова рабы. Они пишут историю рабства и поэму о кандалах.

— И все же они надеются, — сказал Валтасар. — В то время как римляне купаются в воображаемых успехах. Израильтяне пишут и ноют об империи, созданной их фантазией, о справедливости более человечной, нежели та, что известна римлянам. Они толкуют о пришествии нового вождя, чья власть будет властью духа…

— Никакая власть духа не сможет одолеть власть камня и железа, — возразил первый советник.

— А что, если дух зажжет в порабощенном народе стремление к свободе?! — воскликнул Валтасар. — Так случилось с израильтянами в Египте, когда их вывел оттуда человек по имени Моисей. Что, если дух воспламенится в поработителях и выжжет в них грубость и бесчеловечность?

«Этого придется ждать очень долго», — подумал первый советник, а второй высказал то же самое вслух.

— Есть знаки, — молвил Валтасар, — указывающие на то, что прихода их нового царя осталось ждать недолго. Его час скоро пробьет.

— Ты сказал знаки, господин?

— Да, и вы знаете, где находятся эти знаки, хотя предоставили мне заниматься их поиском. Когда-нибудь мы должны будем освободить монарха от этого бремени — следить за звездами, определять время выращивания рассады и посева злаков, вести календарь.

— Таково бремя царя, о великий.

— Звездного царя. Земной же царь должен наблюдать за тем, что происходит вокруг него, а не над ним.

— Ты говорил о знаках, господин мой, — напомнил второй советник.

— Простите меня, я сбился с мысли. Вычисления указывают на место и время. Не буду утомлять вас подробностями. К этим выводам меня привели исследования небесных ритмов. И, надо полагать, не меня одного. Должны быть и другие знатоки, их много. Если, господа, вы посмотрите сегодня ночью на восточную часть небосвода — на тот сегмент неба, который мы называем Логово Рыси, — вы увидите там новую звезду. Впрочем, нет, не имея опыта звездных наблюдений, вы там ничего не разглядите. Для вас все звезды одинаковы, их число может возрастать или уменьшаться с каждым часом ночи, но вы не сумеете это распознать. Тем не менее поверьте мне на слово: к множеству звезд на небосводе добавилась одна новая.

— Несомненно, это представляет значительный интерес для опытного астролога, каковым являешься ты, о великий, — произнес первый советник, — но что касается меня, я с трудом могу представить…

— Звезды, господа, это не холодные бесстрастные тела, оторванные от жизни людей, — громко сказал Валтасар. — Скажем так, звезды — это не римские часовые. Появление новой звезды предполагает огромную работу небес. У этой звезды есть двойник на Земле. Сейчас история рождает чудо. И я отправляюсь искать его.

— А где великий собирается вести свой поиск?

Валтасар улыбнулся и ответил просто:

— Я пойду за этой звездой.

Я склонен предположить, что подобное решение приняли и два других царя, или мага, или волхва, или астролога. Они приняли его приблизительно в то же самое время и после схожего разговора со своими советниками. О том, как их пути сошлись в одном и том же месте, я скажу несколько позднее. Между прочим, мы должны появиться в Вифлееме задолго до их появления там.

Представьте себе картину на исходе дня: всеобщая суета, прибытие все новых и новых караванов, крики потерянных детей и детей непотерянных, которым грозит опасность оказаться под копытами верблюдов, воры за работой, продавцы кебаба и шербета, требующие непомерную плату, перевернутые повозки, отчаянные попытки тех, у кого нет в городе гостеприимных родственников, найти жилье. У Марии начались ложные схватки. Иосиф, как и все, кто не мог найти места для ночлега, был в отчаянии. Он протиснулся между кучками богатых людей, чьи слуги вносили вещи во внутренний двор одиноко стоявшей гостиницы, поискал и наконец нашел ее хозяина. Это был надменного вида человек, однако перед понаехавшими богачами он изображал высшую степень подобострастия, выходя им навстречу со словами: «Дорогой господин, дорогая госпожа, ваши комнаты готовы» или же: «Ужин будет подан, как только вы сочтете себя готовым, ваше сиятельство». Иосиф поведал ему о своих тревогах, о том, что он очень беспокоится за жену, которая вот-вот должна родить и у которой уже начались боли, но хозяин ответил:

— Ничем не могу помочь, приятель. Все занято.

— Если дело в том, — Иосиф порылся в своем кожаном кошеле, — чтобы заплатить немножко больше…

— Нет, приятель, не немножко больше, а намного, намного больше, — сказал хозяин, заглядывая в кошель. И тут же: — О, добрый день, ваше августейшее сиятельство, не сочтите за труд проследовать за слугой вот сюда…

Иосиф, очень обеспокоенный, возвратился к жене, которая сидела у обочины возле их пожитков и осла.

— Ничего нет, — произнес он удрученно, — ничего…

В этот момент мимо проходила одна очень толстая женщина из работавших в гостинице — здоровая, как молодая кобылица, тяжелая поклажа постояльцев была ей что перышки. Увидев Марию, которая прерывисто дышала и корчилась от боли, она сказала с сочувствием:

— Бедняжка! Это всегда так бывает. Ищете жилье? В этом городе вы ничего не найдете, точно могу сказать. Этот, на которого я работаю, берет теперь вчетверо больше, чем в обычное время, когда Вифлеем — просто мусорная куча, куда никто не хочет приезжать. Но если вы пересечете вон то небольшое поле, то увидите хлев. Там содержится старый бык, но вам он ничего плохого не сделает, ей-богу. Да и вашему ослу тоже. Места там, конечно, маловато, зато чисто, сухо и довольно тепло. Много свежей соломы. Если удастся, приду попозже — помогу. У моей замужней сестры шестеро детей, и все живы, а я помогала ей с каждым. Шагайте этой дорогой, мимо вон тех отхожих мест для мужчин — ты, госпожа, можешь отвернуться. Поторапливайтесь, а если кто-нибудь попробует вас оттуда выгнать, скажите, что вас послала Анастасия. Большое имя для большой девушки. Анастасия — запомните?

— Я запомню, — пообещал Иосиф и повел Марию и осла дорогой, которую им указала Анастасия.

Не знаю, насколько можно доверять тому, что много лет спустя рассказывали про хозяина гостиницы и про эту толстую добрую женщину, и уж тем более не знаю, можно ли доверять рассказам о жизни их душ после смерти. Но наша жажда наказания и воздаяния такова, что мы не станем с готовностью отвергать историю о гибели хозяина лет эдак через двадцать пять при пожаре, сожравшем его гостиницу, и легенду о его призраке, который ежегодно в январские календы является на место, где стояла гостиница, и кричит: «Очень просторно! Масса места! Чисто и дешево! От всего сердца — добро пожаловать!»

Анастасия же, говорят, по достижении тридцати семи лет вышла замуж за очень богатого, но слепого человека, и у нее был прекрасный дом и слуги. Говорят еще, что добрым женщинам, которые испытывают родовые муки, она является теперь в образе улыбающегося лунного лика и шепчет им слова утешения. Должно быть, в той части мира, где живу я, добрых женщин очень мало.

А теперь мы отправимся к пастухам, которые пасут свои стада на поле, примыкающем к гостинице и хлеву. Мария со своим бременем, Иосиф и их осел устроились, можно сказать, сносно. По пути к хлеву Иосиф за большую цену купил несколько кусочков холодной жареной баранины, буханку хлеба и ковш сладкого маринада. Мария едва притронулась к ужину и непрерывно стонала. Иосиф от волнения грыз ногти. Была уже глубокая ночь, и единственный свет исходил от небольшого светильника, наполненного бараньим жиром. Иосиф дрожащими пальцами подровнял обуглившийся фитиль и запалил его с помощью лучины, которую выхватил из очага в гостиничной кухне. Там Иосифа как следует отругали за это и велели убираться. А тем временем под необъятным холодным небом пастухи продолжали стеречь овец.

Мы должны их как-то называть, и имена Адам, Авель и Енох (которого арабы называют Идрис) будут вполне подходящими для пастухов — древние имена, соответствующие древнему занятию. Укутавшись в шерстяные плащи, они сидели под звездным небом, охраняя загон для овец.

— И вот тогда он отхаркивает все сразу, — рассказывал Адам, — и говорит: так, мол, ребята, это и происходит. Нипочем не мог проглотить — что-то там, говорят, у него в животе такое, что не пускает внутрь. И все выходит наружу — будто свет падает на пол.

— Заплатил он тогда? — спросил Авель. — Не в тот раз — в другой?

— Это он-то? — вмешался Енох. — Да вы ж его знаете. Таскает свой кошель, будто это пустая рукавица. Было это в тот самый раз — тогда еще ты там был, Адам. Нет, вру — там как раз был я и еще кто-то. Так вот, требует он принести ведро красного для ребят и говорит, что, мол, за все платит, а потом, когда на донышке уже один осадок, делает ноги, и нам только и остается, что раскошеливаться, — вот такой вот шилем[45].

— Подлый негодяй! — возмутился Адам. — А налей ему пригоршню воды, и капли ведь не прольет. Звезды сегодня яркие. Мой старик говаривал, что это книга и, когда сторожишь, ее можно читать. Никогда не устанешь сторожить, говорил он, когда смотришь на старый добрый ракиа[46]. Видите вон ту звезду — большую? Не думаю, чтобы я замечал ее раньше.

Здесь, полагаю, возникает вопрос, на который я должен ответить, если мне позволено будет прервать этот пасторальный коллоквиум, — впрочем, его содержание, согласитесь, не из самых захватывающих. Как может быть, чтобы трое несведущих в астрономии пастухов сумели разглядеть новую звезду, когда, со всей очевидностью, из всех людей ее могли наблюдать только три царя-астролога — и то благодаря постоянным и специальным наблюдениям? Ответ, думаю, в том, что эти пастухи имели обыкновение каждую ночь смотреть на один определенный сегмент небосвода, только на него и ни на какой другой, — вот такая консервативная привычка. А это был тот самый сегмент, на фоне которого торчала труба гостиницы. Пастухи, хотя и не сознавали этого, привыкли к определенному расположению звезд вокруг трубы, и их глаза рано или поздно четко и безошибочно отметили бы новоявленную звезду. Добавьте к этому — пусть даже такое допущение отдает фантазией, — что звезды представляются им неким стадом на небесном поле и что пастухи обладают унаследованной от предков способностью замечать численные изменения в своих шерстистых созвездиях, — и у вас появится достаточно оснований, чтобы поверить: да, пастухи вполне могли бы заметить пророческую звезду, если бы она появилась над трубой гостиницы. А она взошла как раз над трубой.

Авель сказал:

— Звезда слишком большая. — И тут же воскликнул: — Легок дьявол на помине! Смотрите-ка, это он сам, подлый старый ублюдок!

Чуть раньше он заметил, как кто-то, пока еще на некотором отдалении, шел через поле в их сторону.

— Нет, — возразил Енох, — не его походка. По виду — кто-то чужой. Как насчет того, чтобы надавать ему по шеям? Знаете, такой старый добрый шалом. Слишком уж много мамон[47] понаехало. И в городе полным-полно чужих.

Однако незнакомец, несмотря на свою неторопливую походку и значительное до них расстояние, оказался рядом быстрее, чем они ожидали. Это был Гавриил в обличье простого смертного — жизнерадостный, в белом плаще. Усаживаясь рядом с пастухами, он сказал:

— Прекрасная звездная ночь.

— Мы как раз об этом говорили, — осторожно ответил Авель. — А вон та звезда будто лежит сверху на «Винограде».

— На винограде?

— «Виноградная гроздь». Так называется здешний постоялый двор, но ты, видно, пришлый и этого не знаешь.

Адам с интересом разглядывал жизнерадостное гладкое мальчишеское лицо, крепкую шею и широкие плечи незнакомца. «Не хотел бы я встретиться с этим верзилой один на один», — подумал он и спросил:

— Ты издалека?

— Это зависит от того, что ты понимаешь под словом «издалека», — ответил Гавриил. — На расстояния можно смотреть по-разному. — Затем, внимательно окинув всех взглядом, спросил: — А что вы за люди?

— Ничего себе вопросик! Как прикажешь его понимать? — спросил Енох несколько язвительно. — Сам видишь, кто мы такие — пастухи. А эти вон, которые с шерстью, если пнуть их под зад, говорят «бе-е-е». Называются — овцы. Может, слыхал про таких?

— Ну, раз уж пошли вопросы, — вмешался Адам, — тогда ты и отвечай, что ты за человек.

— Вопрос будет потруднее, чем мой, — весело сказал Гавриил. — Называйте меня, ну, например, вестником. Aggelos[48], если понимаете по-гречески.

— Греки? — переспросил Авель. — Ни капли не верю этим ублюдкам. Моя сестра связалась однажды с одним греком.

— Ты, судя по одежде, важная птица, — заметил Енох. — Что это за шерсть такая? Авель, пощупай-ка его плащ.

— Пастухи… — произнес Гавриил. — Говорят, Израиль — это стадо без пастыря, которое разбрелось. Как вы считаете?

— Ты ведь не римлянин, правда? — спросил Енох с великим подозрением.

— Нет, не римлянин. Я один из вас. В некотором роде. А если бы я объяснил вам значение этой звезды… если бы я сказал вам, что этой ночью рождается тот самый пастырь, как бы вы на это посмотрели?

— Значит, вестник, говоришь? — снова заговорил Адам. — А какое у вестников может быть дело к таким, как мы?

— И что у тебя за весть? — добавил Енох.

Тут Гавриил почувствовал какую-то тянущую боль в своем несуществующем животе — он ведь был не более чем видением — и понял, что сам в этот момент получает весть. Гавриил улыбнулся и передал ее пастухам.

Недалеко от этого места весть из плоти и крови уже проталкивалась, спеша появиться на свет, а светом для нее был хлев с ослом и быком, которого Иосиф с рассеянным видом, подчиняясь некоему ритму, ритму, ритму, теребил за уши. Там же толстая Анастасия, благослови ее Господь, делала свою работу, успокаивающе приговаривая:

— Легче, легче, любовь моя. Держись покрепче за этот лоскут. Ну давай, скоро все закончится. — И резко — Иосифу: — Эй, ты! Заварил все это, и дело с концом? Что стоишь как вкопанный? От безделья маешься? Давай чистую воду. Чистую! Вон ведро, колодец сразу за той рябиной. Ну давай же, шагай!

Иосиф зашагал.


Пастухи слушали Гавриила, раскрыв рты.

— Вы будете первыми. Первыми, понимаете? У вас будет что рассказать своим внукам.

— Я не женюсь, — сказал Енох. — Так уж я решил. И внуков у меня не будет.

— Вы скажете им, что были первыми, кто узнал, — продолжал Гавриил.

— Почему именно мы? — спросил Адам.

— А почему бы и не вы? — задал Гавриил встречный вопрос. — Ведь это для вас он приходит в мир.

Затем Гавриил стал на фоне звезд так, что, казалось, от него самого расходится звездный свет: голова вознесена в небо, в волосах сияет Арктур. Пастухи неуклюже поднялись, каким-то образом почувствовав, что это надо сделать, и стали с ним рядом, глазея по сторонам. Гавриил заговорил, и пастухи готовы были поклясться, что услышали в этот момент пение труб: «Слава Господу на небесах и мир на земле добрым людям! Это произошло. Это правда. Идите. Поклонитесь ему. Идите немедленно!»

Пастухи посмотрели в сторону гостиницы — на шпеньке трубы словно бы танцевала звезда, и дым не затмевал ее. Это казалось совершенно невероятным.

— Не надо ли нам прихватить что-нибудь с собой? — спросил Енох. — Подарок там или еще что?

— Ягненка, — предложил Авель. — Мы могли бы подарить ему ягненка.

— У него там достаточно животных, — сказал Гавриил.


В хлеву, завернутый в простую, но теплую ткань, громко кричал новорожденный. Это был крупный и хорошо сложенный ребенок, но, думаю, неправда, будто бы он родился с густыми золотистыми волосами и со всеми молочными зубами. Вытирая руки куском старой ткани, за которую во время родов держалась Мария, Анастасия сказала:

— Ну вот что, у меня на кухне полно немытой посуды. Я еще приду посмотреть, как ты тут. Прелестный пухленький мальчик! Пора задуматься; какое ему дать имя.

— Об этом уже позаботились, — сказал Иосиф.

В дверях Анастасия столкнулась с пастухами, которые робко входили в хлев.

— Тут и без вас тесно, — сказала она. — Уходите, уходите! Не видите разве, что здесь происходит?

— Мы как раз из-за этого и пришли, госпожа, — сказал Адам. — Нам было велено явиться сюда.

Анастасия ничего не поняла и повернулась к Иосифу, который нес ответственность за все происходящее. Тот утвердительно кивнул. Пастухи прошли дальше, шаркая ногами и подталкивая друг друга — каждый старался держаться позади.

— Вам было велено? — удивился Иосиф.

— Точно так, господин, — ответил Енох. — Там, в поле, нам повстречался какой-то торгаш, или кто он там, не знаю. Он и сказал нам прийти сюда. Нам нельзя здесь долго задерживаться, потому как надо сторожить овец, тут много всяких, которые с радостью воспользуются нашим отсутствием. — Затем он обратился к Марии: — Прекрасный малыш, госпожа, и такой пухленький! Хорошо ли ты себя чувствуешь?

Мария молча улыбнулась в ответ.

Надо отдать справедливость — именно Адам первым опустился на колени. Старый Адам, со своим трясущимся адамовым яблоком, не большой любитель адамова вина[49]. Другие неуклюже последовали его примеру. Затем и Иосиф счел должным преклонить колени. Была слышна музыка, уж не знаю, то ли она исходила от небесных ангелов, распевавших «Свят, свят, свят», то ли доносилась из таверны, где веселилась пьяная компания, — но все предания сходятся на том, что музыка все-таки была.

Теперь мы должны поговорить о другом совпадении — совпадении направлений, по которым шли караваны трех наших царей-астрологов. Было бы скучным и утомительным занятием описывать их путешествия во всех подробностях. Это были долгие, изнурительные переходы по песчаной пустыне. Впрочем, шли они бодро, поскольку все путники — все вместе и каждый по отдельности — верили, что придут к радостному открытию или, как это иногда называют, к прозрению. Однако на самом деле все три путешествия закончились разочарованием, которое длилось одну или даже две ночи, что путники провели в караван-сарае. Здесь Валтасар встретился с царями Гаспаром и Мельхиором, людьми более светлокожими, чем он сам, но все же достаточно смуглыми. С ними Валтасару многое предстояло обсудить. Караван-сарай располагался недалеко от восточных ворот Иерусалима, поэтому можете не сомневаться, что появление этих царей во владениях Ирода не осталось незамеченным. О них тотчас же было доложено лично великому монарху. Трем царям-астрологам не давала покоя мысль, что теперь, когда они пришли сюда и когда об этом, несомненно, стало известно Ироду, они обязаны засвидетельствовать ему, царю-брату, свое почтение. Тем более что Ирод был в дружеских отношениях с Римом и обладал неизмеримо большим, чем они, могуществом. Но ведь может случиться и так, что Ирод вовсе не обрадуется, узнав, что в его владениях должен родиться, или уже родился, новый вождь. Валтасар, вероятно, был бы еще более обеспокоен, если бы ему сообщили об одном случае, который произошел поблизости от караван-сарая. Двое его слуг набирали воду из колодца. В глубине его они увидали отражение большой сияющей звезды и подняли головы, чтобы найти ее на небе. В этот момент на них напали четверо вооруженных людей. Слуги закричали, но были избиты дубинками до бессознательного состояния. Один получил слишком тяжелые удары, и тело его сбросили в колодец, после чего вода возмутилась и отражение звезды исчезло. Второго слугу, который был жив и стонал от боли, хотя и был уже без сознания, нападавшие перебросили через спину лошади и крепко связали, а затем ускакали с ним прочь.

В палатке, за ужином, три царя вели беседу. Гаспар сказал:

— Только приблизительное местоположение. Определить точное место очень трудно. Я уже послал двоих хороших гонцов.

— За нами следят, я абсолютно уверен, — заметил Мельхиор. — Границы владений Ирода хорошо охраняются. Может быть, нам следует сообщить о себе?

— А как мы будем отвечать на его вопросы? — спросил Валтасар, нахмурившись. — Что три правителя небольших стран делают здесь, в пределах его царства, по которому они передвигаются крадучись, тайком?

В это время кто-то отодвинул полог шатра.

— К нам гость, — сказал Мельхиор. — Может быть, это все разрешит. Думаю, от нас теперь уже ничего не зависит.

В шатер вошел командир вооруженного отряда — сириец, говоривший на одном из семитских языков, который все трое понимали достаточно хорошо. Улыбаясь, сириец приветствовал их. Рядом с палаткой находился вооруженный эскорт: были ясно различимы звуки шагов и звон оружия. Вошедший офицер сказал:

— Извините меня… Боюсь, не знаю, как к вам обращаться. Высокородные?

— Вам, как я понимаю, известно, кто мы такие, — заметил Мельхиор.

— Да, известно. Прежде всего это известно царю Ироду. Он велел мне приветствовать вас в его владениях. Он счастлив, что вы приехали навестить его. Он приготовил для вас жилье. — Оглядевшись, офицер добавил: — Гораздо более роскошное, чем это.

Три царя сардонически переглянулись, затем поднялись со своего песчаного ковра. Приподняв полог шатра, офицер пропустил их вперед.

ДЕВЯТОЕ

Три царя были еще на пути к дворцу, а Ирод уже обдумывал возможные причины их появления. Под зданием, в котором размещался сераль, был обширный подвал. Именно здесь сейчас и сидел Ирод. Тепло укутавшись, с кубком вина в руке, он наблюдал за ходом пытки. У него было два опытных палача, из берберов, которые никогда не выказывали видимых возражений против выкручивания костей какому-нибудь соотечественнику. На это раз их жертвой был слуга Валтасара, захваченный у того самого звездного колодца. Позади Ирода стоял человек, которого он называл своим советником по теологии — что-то вроде священника, лишенного сана. Ирод терпеть не мог настоящих священников, один только прищур глаз которых уже был проповедью против его образа жизни, и выражение этих глаз ничуть не смягчалось от того, что Ирод взялся перестроить Храм Соломона. Когда несчастная жертва, вся в крови, поту и слезах, издала очередной душераздирающий крик, Ирод скомандовал:

— Теперь сломайте ему пальцы на другой руке.

— Нет, нет, нет-нет-нет-нет-нет-нет!

— Очень хорошо, — произнес Ирод, причмокивая губами после глотка вина, — тогда повтори в точности слова, которые ты слышал.

— Они говорили… они пойдут… за звездой… восходящей над… местом… местом… местом…

— Рождения нового пророка. Пророка. Ты уверен, что они упоминали именно пророка?

— Пророка. Да. Пророка.

— Сломайте сначала большой палец, — приказал Ирод.

— Нет-нет-нет-нет-нет-нет! Не пророка!

— Ага, значит, не пророка. Мессию? Спасителя народа? Нового правителя Израиля?

— Один из них сказал… сказал… сказал… что-то вроде «Ристос». Другие говорили «Машиах»[50]. О, нет-нет-нет-нет-нет, не могу…

— Христос, — произнес Ирод. — Мессия. Помазанник. Царь. — И, обращаясь к своему советнику по теологии: — Ты нашел в Писании упоминание об этом?

— Да, великий. Прочитать вслух?

— Конечно, дурак!

— Да, великий. «И ты, Вифлеем, земля Иудина…»

— Вифлеем! — прорычал Ирод.

Советник продолжил:

— «…Ничем не меньше воеводств Иудиных; ибо из тебя произойдет Вождь, Который упасет народ Мой Израиля…»[51]

— Так, так, так. — Ирод долго качал головой, затем опустошил свой золотой кубок, швырнул его в сторону более дородного из палачей, и кубок со звоном покатился по каменному полу. — Вам лучше всего убить его прямо здесь. Нельзя допустить, чтобы он возвратился к своему темнокожему хозяину изуродованным и передал то, что услышал здесь. Он вообще никому ничего не должен передавать.

— Убить, твоя светлость? Как, твоя светлость?

— Как хотите. Медленно, быстро — как хотите. Мы всегда можем сказать, что он сбежал, ну, что-нибудь в этом роде. Нет, постойте. Убит ножом во время драки в таверне. Итак, Вифлеем… Начинайте! Я хочу это видеть. Но сначала подайте мне кубок. И принесите кувшин с вином. А ты, — обратился он к советнику по теологии, — прочти то же самое еще раз.

Советник снова прочитал отрывок — несколько громче, чем в первый раз. Все это время жертва издавала отчаянные крики. Несчастный был уже на грани жизни и смерти, когда появился вестник, который доложил, что к Ироду пришли гости.

— Накройте стол для ужина. Я пойду прямо туда.

— Будет исполнено, великий.

Когда Ирод вразвалку вошел в обеденный зал, его гости уже расположились за столом, хотя пока еще не ели — лишь задумчиво скатывали шарики из хлеба да вертели в руках кубки, разглядывая их. Они почти не разговаривали и только изредка, как и все, кто здесь бывал, выражали свое восхищение внутренним убранством дворца. Повсюду, благоразумно превратившись в предметы обстановки, стояли стражники. Ирод был пьян больше от своей жестокости, нежели от вина, но старался казаться радушным. Он приветствовал царей, расспросил о том, как прошло их путешествие, о состоянии хозяйства в их царствах и наконец, когда вкатили вертела с нанизанными на них птицами, подошел к своему главному вопросу.

— Э-э, астрономические наблюдения, говорите? В пределах моего царства вам, э-э, лучше видно некое сочетание звезд? Весьма любопытно. Вам бы следовало все это записать. Я мог бы предоставить в ваше распоряжение новейшие — римские! — астрономические приборы. От всей души добро пожаловать! Выбор комнат я оставляю на ваше усмотрение. Астрономия, астрология… Интересно все же, как это вы проводите, э-э, разграничение? Я на то намекаю, что у нас есть свои собственные звездочеты. И эта новая звезда — естественным или сверхъестественным образом — не ускользнула от их, э-э, зоркого ока. У нас имеются и свои знатоки Писания, которые процитируют вам древних еврейских пророков, и они утверждают, что… как это там… если вы ищете нового правителя для народа, то… О, ваши величества, я вижу, вы удивленно смотрите друг на друга. Но ведь не существует ни монополии, ни тем более триполии на соотнесение астрономического феномена с неким земно-божественным, э-э, то есть божественно-земным, э-э, так сказать, явлением, верно? Тогда вам нужно ехать в Вифлеем, это городок чуть южнее Иерусалима. Навозная куча, конечно, как называют его эти римляне, но ведь на рассвете петухи кричат именно с навозных куч. Словом, вот что я вам скажу, ваши величества: идите с моим благословением в Вифлеем, хотя за достоверность сведений я не ручаюсь, за что купил, за то и продаю. Для меня очевидно, что судьба — или, э-э, некая сверхъестественная сила, так? — выбрала именно вас, чтобы вы его нашли. Так найдите его. И принесите его ко мне. Тогда я тоже смогу преклоняться перед ним и поклоняться ему. Но здесь — на моем троне. Ведь мой трон, э-э, станет его троном, правильно?

— Ты говоришь, принести его сюда? — переспросил Валтасар.

— Да. Конечно, усаживать его на трон несколько рановато. По правде говоря, лучше оставить его с матерью, где бы он ни был, но я очень хотел бы его увидеть. Я уже слишком стар, слишком болен, как видите, чтобы ехать туда. Принесите его. Идите же в Вифлеем, о благословенные чужестранцы, которым средь таинств вечных деяний Бога был дан знак! Идите и принесите радость народу Израиля, так долго ожидавшему благую весть!

И тут же, после этого леденящего священного откровения, Ирод резко перешел к суровому практицизму:

— Я пошлю с вами вооруженную охрану.

— У нас есть своя охрана, великий, — сказал Мельхиор. — Но благодарим за предложение. Мы отправимся тотчас же. И без того уже потеряли столько времени. Мы найдем его. И принесем… — Он помедлил. — Мы принесем младенца его народу.

— Я дам вам вооруженную охрану.

— Еще раз благодарим, великий, за предложение, а также за твое гостеприимство, но мы превосходно обойдемся теми тремя отрядами, которые у нас есть, — сказал Гаспар. — Мы не хотели бы выглядеть неблагодарными, но это, несомненно, было бы пустой…

— И все же я дам вам вооруженное сопровождение.

Этот разговор происходил вечером того дня, когда Иосиф и Мария понесли младенца к рабби, чтобы был совершен обряд обрезания[52], так что теперь вы можете видеть, как опаздывали астрологи, добираясь до скромного священного места рождения Мессии. Обряд обрезания происходил не в Иерусалимском Храме, как часто утверждают, а в вифлеемской синагоге. Рабби быстро обрезал крайнюю плоть младенца, и тот громко закричал.

— Через это деяние он входит в семью Израилеву. Он получает имя и будет наречен… — Рабби посмотрел на Иосифа.

— Иисус.

— Иисус. Бар-Иосиф.

«Бар-Иосиф? Мой сын? Так ли это на самом деле?» Иосиф мгновение колебался, затем утвердительно кивнул:

— Бар-Иосиф.

— Благословение Всевышнего. Все. Боль скоро пройдет.

Когда Святое Семейство — теперь их удобнее называть именно так — покидало синагогу, к ним, еле волоча ноги, подошел какой-то ветхий, почти слепой старик. Он словно бы почуял, кто стоял перед ним. Слабо вскрикнув, старик опустился на колени и, хотя от него можно было ожидать нечленораздельного бормотания, заговорил очень отчетливо:

— Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром; ибо видели очи мои спасение Твое, которое Ты уготовал пред лицем всех народов, свет к просвещению язычников, и славу народа Твоего Израиля[53]. — Затем он встал, пристально всматриваясь в их лица, и произнес: — Хвала Господу! Мои глаза действительно видели, и все еще видят, и будут видеть — хотя мне недолго осталось жить, совсем недолго. Вы смотрите на меня так, будто я безумный. Но священное знание от Бога часто называют безумием. Я — Симеон, старый человек, который долго ждал своего спасения. И теперь я вижу дитя, которое лежит на падение и на восстание многих в Израиле и в предмет пререканий[54].

При этих словах Мария вздрогнула, а Симеон, обращаясь к ней, сказал:

— И Тебе Самой оружие пройдет сердце. Твое собственное сердце.

Мария крепче прижала к груди плачущего ребенка и приникла к Иосифу, который обнял ее. Симеон продолжал:

— А теперь я могу умереть с радостью, зная, что видел Его. Пусть Твой раб, о Боже, уйдет с миром, по Твоему слову, по Твоему слову.

Иосиф, несколько стесняясь, произнес краткую молитву от имени своего сына — да, можно сказать, нужно сказать «сына», — а рабби грустно качал головой, глядя на бедного старого Симеона. Затем Святое Семейство отправилось в свой хлев, где они уже начинали чувствовать себя как дома.

Тем временем несколько человек Ирода вели довольно тихий, а может, и шумный разговор с чиновниками, которые занимались переписью населения. Сирийский офицер говорил:

— Мы хотим знать все имена. Даже имена новорожденных.

— Новорожденных?

— Да, если хотите знать, именно новорожденные нас прежде всего и интересуют.

— Любой запрос, какой вы пожелаете сделать относительно всего процесса регистрации… — произнес тощий лысый чиновник. — Что ж, мы, естественно, будем рады сделать все от нас зависящее…

— Мы не занимаемся запросами, — резко оборвал его сириец. — Мы приказываем. И я приказываю вам постоянно сообщать нам все подробности.

— Да-да, конечно, приказ. Вы сказали — дети. И новорожденные в особенности. Я все понял.

Было уже за полночь, когда Иосифа разбудил скрип открывшейся двери хлева. Мария с сыном спали. Пламя светильника, наполненного бараньим жиром, было совсем слабым, но тут в дверях замелькал яркий фонарь, и послышался чей-то извиняющийся голос. За стеной хлева можно было различить звуки шагов и звон металла. Не успел Иосиф встать и быстро одеться, как перед ним появился обладатель голоса. Мария тоже проснулась, но младенец продолжал спать. Вошедший оказался мужчиной высокого роста с очень смуглым лицом. Увидев младенца и его мать и отца, он заговорил:

— Можете представить себе, как мы поражены, святейшая из женщин, благословеннейший из мужчин! Мы не ожидали, что найдем его здесь. Но мы понимаем справедливость этого. Не могло быть другого места. Не во славе, но в бедности и смирении. И бремя всей грязи мира будет возложено на него.

Нерешительно вошли еще два человека. Все трое, как разглядел теперь Иосиф, были людьми знатными, занимавшими высокое положение, и видно было, что прибыли они издалека. Гои, не израильтяне. Странно. Смуглолицый человек посмотрел на Марию и тихо произнес:

— И оружие пройдет твое сердце. Твое сердце тоже.

При этих словах Мария страшно задрожала. Другой человек, доставая из-под плаща небольшие свертки, сказал:

— Мы принесли подарки. Сейчас, в полумраке, вы не сможете разглядеть их как следует, но у вас будет время сделать это, когда вы отправитесь в путь.

— Отправимся в путь? — удивился Иосиф. — Какой еще путь?

— Золото, знак царской власти. Ладан, знак божественного происхождения. Смирна, самая горькая из трав, — знак горечи той чаши, которую ему суждено испить…

— Куда мы должны ехать? — снова спросил Иосиф.

— Так вот, теперь, когда подарки вручены, — предупреждение, — молвил смуглый незнакомец. — Вы должны немедленно покинуть Вифлеем. Покинуть Палестину. Вы должны без промедления покинуть пределы царства Ирода. Ирод знает о рождении нового правителя, нового пастыря народа и не допустит, чтобы он остался в живых…

— Ох, как близка она, эта чаша… — простонала Мария. — Горечь ее…

— Лучше всего Египет. Отправляйтесь в Египет. Поезжайте в юго-западном направлении — в сторону Газы. Держитесь берега моря. Вам нужны деньги?

— Мы всегда немного нуждаемся, — вздохнул Иосиф. — Но вы сказали, что принесли нам золото.

— Дождитесь, когда опустеют улицы. Потом уезжайте. В Египет. Это не навсегда. Дни Ирода сочтены.

Трое чужеземцев в знак преданности спящему младенцу на мгновение преклонили колена, а затем покинули Святое Семейство, унеся с собой свой фонарь. В слабом сиянии светильника глаза оставшихся мужа и жены казались огромными. Около хлева ни один из волхвов не снизошел до того, чтобы заговорить с людьми Ирода. Старший слуга Мельхиора объяснил сирийцу:

— Это не он. Как бы здесь такое могло случиться? Смрадный хлев, полный бычьего навоза. Мой господин говорит, что мы должны продолжать поиск. Он велит сказать вам, что опасается, как бы наши поиски не оказались впустую. Мир долго ждал своего Мессию. Он может подождать еще. Передайте царю Ироду — он говорит… они говорят, что возвращаются в свои царства.

Сириец равнодушно пожал плечами и, устало подняв руку, указал своим подчиненным на темную дорогу, ведущую в Иерусалим.

Той ночью Святое Семейство скрытно выбиралось из Вифлеема по тихой сонной улочке. Мария с тепло укутанным младенцем на руках ехала верхом на ослике, которого, опасливо озираясь, вел Иосиф. Младенец некстати проснулся и надрывно закричал. Мария стала его убаюкивать. Над трубой гостиницы все еще висела новая звезда. Они повернулись к ней спиной и пошли по дороге, ведущей в Хеврон, где со временем они смогут обратить свои спины к еще большей звезде, сияющей днем, и направиться в сторону Газы.

Во дворце Ирода сирийский офицер доложил о неутешительных результатах своих поисков. Ирод не спал и расхаживал по залу и, хотя выпил много вина, был ужасно трезв. Он замахнулся своим тяжелым кубком на сирийца и нанес ему удар в висок. Хлынула кровь, но офицер по-прежнему стоял по стойке «смирно» и дрожал от страха.

— Тебя надули, тупица! Идиот! Ты недостоин носить звание… — Своими острыми ногтями Ирод сорвал с груди сирийца знаки отличия. — Надули! Теперь они уже за границей, вне досягаемости моего правосудия. Умно, ничего не скажешь! Но младенец все еще здесь, я в этом уверен.

— Который младенец, о великий? Нам было приказано осмотреть всех новорожденных.

— А теперь вы можете всех новорожденных убить, — спокойно сказал Ирод. — Слышишь меня? Убейте всех, всех мальчиков. Нет, и девочек тоже — слишком долго разбираться, кто какого пола. Это для большей верности, если, конечно, ты в состоянии отличить верность от неверности, дурак. Убейте всех, кому нет года. Можно и до двух лет. Для верности. Эти проклятые шарлатаны могли ошибиться в своих расчетах. Пусть уж лучше пострадают все невинные, чем уйдет один виновный.

— Виновный, государь? — переспросил советник по теологии. — Ребенок виновен?

— Да. Виновен в том, что ему предопределено занять в этой стране царский трон. Ребенок с врожденной виновностью в узурпации власти. А ты продолжай начатое — бери своих людей, и пусть они вооружатся мечами. Убедитесь, что они остры. В Вифлеем! Рубите! Колите! Крошите! Убивайте!

К этому времени Ирод, без сомнения, был уже безумен. Однако приказы безумного царя тоже должны выполняться. Некоторые воины, узнав о своей миссии, отказались выполнять приказ. Их изрубили первыми. Для практики.

— Ну-ну, парень, не бери в голову, особенно когда будешь иметь дело с этими мягкими маленькими телами, — наставлял добрый сержант одного из своих солдат, который блевал после убийства товарища. — Ничего особенного. Это просто мягкие водянистые штуки. Сделай хороший глоток вина, и пойдем.

Говорят, что это было предсказано пророком Иеремией. Что-то такое про голос, слышанный в Раме, про плач и горькое рыдание, про Рахиль, которая оплакивает своих детей и не может утешиться, ибо детей ее больше нет[55]. В одном рассказе говорится, как маленькие изрубленные кости убитых младенцев взлетели в небо, словно птицы, и очень тихо стучались в небесные врата, но не были услышаны. Подобные истории, полные горечи, должно быть, рассказывали те, кто еще помнил пронзительные крики и свист мечей. Это была первая плата — первая из многих, потребовавшихся для того, чтобы у народа появился новый пастырь.

Загрузка...