Иисуса оставили одного в передней дома Каиафы. Это была комната с мраморным полом, в которой не было никакой иной мебели, кроме двух стульев с изогнутыми ножками — в римском стиле, но Иисусу сесть не предложили, и он ждал стоя. В одиночестве он оставался недолго. В переднюю вошли Елифаз и еще два фарисея (кто их пригласил — неизвестно), которые сразу же начали издеваться над Иисусом и осыпать его бранью. Елифаз сказал ему:
— Теперь ты не очень-то расположен насмехаться и бросать оскорбления, не так ли? Уже не торопишься проклинать старших. Давай, расскажи нам, а мы послушаем — и про окрашенные гробы, и про порождения ехиднины, и про то, как плохо мыть руки перед едой. Подонок!
Он плюнул Иисусу в лицо. Но оно было на значительно большей высоте, чем его собственное, и слюна долетела лишь до груди Иисуса, попав на его дорогое одеяние, которое было очень чистым, поскольку за день до того, когда они готовились к пасхальной трапезе, Иоанн его выстирал. Иисус взглянул на плевок, но не снизошел до того, чтобы стереть его, потом с улыбкой оглядел Елифаза и его сообщников. Елифаз подпрыгивал от ярости:
— Зубоскал! Хитрая лиса! Скоро ты перестанешь скалить зубы и хитрить! Не смотри на меня с таким превосходством, мерзавец!
Он пнул Иисуса в правую голень, причинив значительно больший ущерб своей собственной ноге, нежели жестким мускулам Иисуса, и продолжал вопить:
— Завязать глаза этой свинье! Дайте кусок ткани! Быстрее!
Ездра вынул из рукава тряпку, которую носил с собой, чтобы вытирать пот (ибо отличался сильной потливостью), и, будучи достаточно высоким, завязал этой тряпкой Иисусу глаза. Иисус рассмеялся и сказал:
— Я вижу, вы полагаете, что я должен включиться в вашу детскую игру. Никогда не думал, что такие люди, как вы, дойдут до того, что будут меня развлекать. Ну давайте, делайте то, что хотели.
Чтобы слабо ударить Иисуса по щеке, Елифазу пришлось подпрыгнуть. Он прошипел, задыхаясь:
— Теперь посмотрим, какой ты умный со своим великим ясновидящим оком духа!
Он снова ударил Иисуса, после него ударил Ездра. Иона их примеру не последовал, лишь пробормотал нерешительно:
— Есть определенное… унижение…
— Давай, пророк! — задыхался Елифаз. — Пророчествуй, негодяй, кто следующий тебя ударит!
Иисус сорвал повязку с головы и швырнул ее на пол. Затем, без всяких усилий, поднял Елифаза, словно ребенка, и, держа его на вытянутой руке, сказал:
— Теперь плюй, если хочешь. Вниз плевать легче, чем вверх.
Елифаз извивался, задыхаясь от ярости. Иисус уронил его на пол. Тотчас же Иисуса начали бить другие фарисеи. Он спокойно стоял и улыбался, не сопротивляясь. Тут открылась дверь, и вошел Зара. Он холодно посмотрел на Елифаза и его сообщников и сказал:
— Вы ведете себя недостойно.
— Ты прав, — произнес Иисус. — Прошу прощения. Это, я полагаю, торжественный момент.
Елифаз зарычал.
— Все собрались наконец, — объявил Зара. — Тебе придется пройти со мной.
Он жестом велел Иисусу следовать за ним через сводчатый проход, который вел в пустой гулкий коридор, хранивший застойный запах плесневелого хлеба. Мимо них, зевая, прошел какой-то человек, похожий на секретаря, который нес дощечки для записей. При виде мощной фигуры Иисуса дремотное выражение его лица перешло в изумленное, и он глядел на Иисуса, не закрывая рта, хотя уже не зевал.
— Сюда, — указал Зара, открывая дверь. — Проходи.
— Перед ничтожным преступником священник Храма должен иметь преимущество, — заметил Иисус.
Зара, с каменным лицом, мгновение помедлил, затем вошел. Пройдя вслед за ним, Иисус увидел около десятка хранителей веры — священников и мирян, сидевших за длинным столом. Один из священников только что справился с длительной зевотой.
— Да, рановато, — заговорил Иисус. — Очень сожалею, что из-за меня вас вытащили из ваших постелей.
— С этого момента, — объявил Зара, усаживаясь на свое место, — арестованный говорит только тогда, когда к нему обращаются.
Слуга открыл находившуюся слева дверь, и в комнату вошел Каиафа. Присутствующие встали. На Каиафе было надето старое, изорванное и не очень чистое одеяние. Иисус заметил:
— Предвижу ритуальное разрывание одежд.
— Арестованный говорит только тогда, когда к нему обращаются, — повторил Зара и посмотрел на Каиафу, который уже занял свое место во главе собрания — среди сидевших в ряд священников и фарисеев.
Каиафа кивнул и сказал:
— Полагаю, теперь мы можем начать. — Он посмотрел на Иисуса и спросил: — Ты Иисус из Назарета? Так тебя зовут?
Иисус не ответил. Каиафа повторил вопрос. Иисус продолжал молчать.
— Арестованный демонстративно упорствует, — заявил Зара.
— Ты не отрицаешь, что именно так тебя зовут, — утвердительно произнес Каиафа. — Ты также и Мессия? Если ты считаешь себя Мессией, то должен сказать нам об этом.
— Если я тебе скажу, ты все равно не поверишь. Какой смысл говорить?
— К первосвященнику следует обращаться «святейший», — вмешался Зара.
— Какой смысл говорить об этом, святейший?
— Это не ответ, — сказал Каиафа. — Но времени для ответа достаточно. Объясни нам, какова сущность того учения, которое ты со своими учениками проповедуешь здесь, в Иудее?
— Святейшему нет нужды спрашивать об этом. Я говорил открыто всем, кто желал слушать. Я проповедовал в синагогах, на улицах, в самом Храме. Я ничему не учил тайно. Если святейший хочет знать, чему я учил, пусть спросит у тех, кого я учил.
Каиафа и Зара молча посмотрели друг на друга. Священник Аггей жестом попросил у Каиафы слова. Тот кивнул. Аггей заговорил:
— Арестованному следует знать, что у нас есть свидетельские показания, данные под присягой и должным образом подписанные. Вот пример. Утверждают, будто ты сказал: «Я могу разрушить Храм Бога и вновь построить его за три дня». Ты это говорил?
Иисус посмотрел на него, но не ответил. Аггей пожал плечами. Снова заговорил Каиафа:
— Я возвращаюсь к своему предыдущему вопросу. Ты, по-твоему, Мессия? Ты действительно считаешь себя — богохульство, богохульство! — сыном Всевышнего?
— Моим ответом, святейший, будет работа, которую я сделал во имя Отца моего, — отчетливо, тщательно подбирая слова, произнес Иисус.
— Во имя отца, — повторил Каиафа. Затем, обращаясь к присутствующим: — Вы слышали? Он говорил достаточно богохульные вещи.
Иисус произнес:
— Теперь ты должен совершить ритуальное разрывание своих одежд, святейший.
Каиафа, ничуть не смутившись, встал и символически разорвал на себе одежду, обнажив часть тощей груди с заросшим волосами соском. Он спросил у присутствующих:
— Каким будет решение?
— Решением будет смерть, — сказал Зара, — но это не может быть нашим решением. Не при данной процедуре. Если будет угодно святейшему, подследственный признается виновным на основании его собственных богохульных высказываний. Однако наше собрание — не суд, рассматривающий дело по существу, а следственная комиссия. Выводы следственной комиссии состоят в том, что обвиняемый, на основании сделанных им богохульных высказываний, должен быть признан виновным в государственной измене. Имеются ли какие-то иные мнения?
Зара оглядел членов комиссии. Возражавших не было. Тогда Иисус сказал:
— Уважая мнение присутствующих, скажу все же, что делать подобный вывод комиссия не имеет полномочий. В Израиле, где светское и религиозное — одно и то же, преступление против закона является преступлением против Всевышнего. Преступление же против Всевышнего, согласно обычаю, идущему от Моисея, должно наказываться смертью. В настоящее время, однако, закон подразделяется на религиозный и светский. В отношении нерелигиозного преступления выдвигать обвинения и требовать наказания за него должен светский орган власти. Вы можете наказать меня отлучением от паствы верующих, но не в вашей власти превратить преступление против веры в преступление нерелигиозного характера. Я говорю это только для того, чтобы вы были лучше осведомлены, и уступаю вашим недостойным интригам, которые я разоблачу, если хотите, перед теми из вас, кто не столь искушен в подобных делах. Просто…
Зара не дал ему договорить:
— Комиссия была снисходительна к подсудимому. Комиссия теперь лишь спрашивает: каково мнение подсудимого относительно обвинения? Хотя это всего-навсего простая формула вежливости, и ответ теперь не более обязателен, чем сам вопрос.
— Я скажу ужасные слова, — произнес Иисус. — Очень скоро вы увидите, как откроются небеса и Божьи Ангелы сойдут на воскресшего Сына Человеческого. Воскресшего, чтобы вершить суд — не человеческий, но Божий.
— Комиссия принимает решение, — начал Каиафа, поднимаясь, — суть которого в том, что ты должен быть препровожден к представителю оккупационных властей — прокуратору Иудеи. Он обладает полномочиями проводить судебные разбирательства, выносить приговоры и приводить их в исполнение. Отец Аггей, будь любезен вызвать стражу Храма.
Аггей кивнул и встал. Идя к двери, он посмотрел на Иисуса снизу вверх и прошипел: «Дерзость. Никогда мы прежде не выслушивали подобной дерзости». Он поднял руку для удара, но Иисус быстро перехватил ее и опустил вниз. Удерживая ее с такой легкостью, будто это была рука девочки, он обратился к комиссии, которая комиссией уже не была — просто группа встающих со своих мест людей, многие из которых намеревались снова пойти спать.
— Уважаемое собрание, процесс, который вы начинаете, будет не столь простым, как вам представляется. Вот достаточно простое рассуждение. Человек, который претендует на то, чтобы быть Мессией, претендует и на то, чтобы быть царем Израиля. Но царь Израиля, который происходит из народа Израилева, ставит себя в положение противника власти кесаря. Мессия — Помазанник — царь. Вот ваш довод. Но я никогда не претендовал на царство. Я говорил о Царстве Небесном, которое не является ни царством Израиля, ни царством кесаря. Мне больше нечего сказать, но прошу вас, ради спокойствия ваших душ, помнить мои слова.
Все время, пока Иисус говорил, Аггей безуспешно пытался высвободить свою руку. Иисус посмотрел на разозленного священника, будто вспомнив о нем, и позволил ему уйти. Потом он и Зара ждали прихода стражи. Иисус был погружен в себя, а Зара молча читал какой-то свиток. Аггей вернулся с четырьмя вооруженными людьми.
— Вот теперь ты увидишь, как Понтий Пилат обращается с наглецами, — произнес со злорадством Аггей, держась при этом от Иисуса на некотором отдалении.
Рано утром представитель римских властей (Понтий Пилат был в то время еще на пути из Кесарии) официально объявил, что в этот день в Иерусалиме произойдет три распятия. Он объявил также, что казни и погребение тел должны быть проведены непременно до начала субботы, поскольку оккупационные власти уважают религиозные чувства местного населения, придающего столь священное значение следующей за Пасхой субботе. Преступниками, которых ожидала казнь, были Иисус Бар-Аббас, обычно именуемый Вараввой, и двое его сообщников — Иовав и Арам. Когда на рассвете, а затем еще несколько раз рано утром делалось это объявление, зелоты громко выражали свое недовольство. При виде Иисуса, шедшего в окружении стражников в сторону дворца прокуратора (принадлежавшего некогда Ироду Великому), толпа закричала: «Предатель! Ты отдал его в руки врагов!» — и кто-то швырнул камень, который задел шею Аггея. Тот, от ярости совсем потерявший сходство со священником, позвал на защиту римлян. Повсюду хватало римских легионеров, которые были очень рады пройтись своими мечами — плашмя, конечно же плашмя — но спинам немытых евреев.
В то утро у властей было очень много дел. Деньги, отвергнутые Иудой, решено было возвратить казначею Храма, но тот заявил о неприемлемости и возможной незаконности их принятия Храмом, назвав эти монеты кровавыми. Один толковый молодой чиновник городского казначейства заявил, что наконец-то появилась ниспосланная небом (его начальник возражал против этого определения) возможность реализовать давний замысел — об этом всегда много говорилось, особенно во время Пасхи, когда в городе был наплыв приезжих, но никогда не делалось по причине отсутствия денег, — а именно: откупить участок земли и превратить его в общественное кладбище, где хоронили бы чужеземцев. Этот толковый молодой чиновник знал одного человека, который владел горшечной мастерской, располагавшейся на участке земли площадью около акра. Горшечник не раз говорил, что бросил бы свое дело, если бы смог найти покупателя на землю. Чиновника послали договориться о покупке, внести задаток и оформить документ о передаче прав на имущество. Он пришел к горшечнику и сказал:
— Большое Иерусалимское Кладбище для Чужеземцев! Превосходно звучит, не правда ли?
— Ладно, согласен. Тридцать монет. Но до меня дошли нехорошие слухи про эти деньги. Кровавые деньги. Их Храм не принимает.
— Деньги — это деньги. Они не кровавые и не чистые. На них покупается место для богоугодного дела. И не будет никаких вопросов, кто где умер и как. Ладно, поставь вот здесь крестик.
Поскольку на этих деньгах была кровь, участок земли, на них купленный, в народе вскоре стали называть Акелдамб, то есть «Земля крови». Полагаю, вы можете взять на себя смелость предположить, кто там был погребен первым. Никто не задавал никаких вопросов. Благое дело. У его безымянной могилы резвились кошки.
В то утро произошло много событий. Прокуратор Понтий Пилат прибыл в свою резиденцию. Крики зелотов раздражали его. Прокуратор был голоден и принялся за завтрак из хлеба, меда и легкого сладкого вина, а его помощник Квинтилий быстро и кратко перечислил то, что в этот день предстояло сделать. Пилату было за сорок, и выглядел он сурово, но в действительности имел довольно мягкий нрав. Он начинал тяготиться своим теперешним положением и мечтал оставить должность прокуратора Иудеи. Квинтилий отличался умом, хитростью и честолюбием. Теперь он высказывал Пилату свои соображения:
— Смерть будет слишком суровым наказанием за столь мелкие нарушения. Они не заслуживают такой участи. Я говорю о тех троих, которых должны казнить сегодня, — о евреях, арестованных за публичное выражение недовольства…
— Кто они такие? Этот Иисус Бар-Аббас один из них? Его проклятое имя звенело у меня в ушах все время, пока я шел сюда. Один из так называемых еврейских «патриотов». Так что там с ним? Или с ними?
— Именно о нем, главным образом, я и думаю, сиятельный. Некоторые граждане мне посоветовали, что было бы выгодно совершить акт милосердия, освободив его. Казнить тех двоих, а Варавву отпустить.
— Выгодно? Я не ищу никакой выгоды от этих евреев, Квинтилий. Да и в Риме милосердие не в цене. Избавиться от всех троих, будь они прокляты, — вот что будет хорошим примером для остальных «патриотов».
— Сейчас время Пасхи, сиятельный. Город на грани бунта. А Иисус Бар-Аббас личность популярная. Его освобождение обойдется нам дешевле, чем хлопоты, связанные с поддержанием здесь порядка в то время, когда обстановка так накалена. Патриотические настроения среди местного населения, кажется, усиливаются. В этот праздник каждый, видимо, вспоминает, что было время, когда евреи находились в рабстве у египтян. Они ведь когда-то вышли из Египта. Тогда они и сложились как народ. Это было давно, но все они помнят об этом.
— Да, национальная религия и маленькое местное божество, — произнес Пилат и сделал глоток. — Когда же они поумнеют?
— Хороший вопрос, сиятельный.
— В чем суть преступления этого типа? Я имею в виду Варавву.
— Он сломал римское знамя. Находился в состоянии крайнего возбуждения, что, очевидно, было вызвано речами известного проповедника, которого именуют Иисус из Назарета. Совпадение, как видишь, — одно и то же имя. Правда, довольно распространенное. Одна из форм имени Йешуа. И еще одно совпадение. Этот Иисус из Назарета сам оказался под арестом… некоторым образом. Он арестован не нами.
— Если арестован не нами, то он вообще не арестован.
— Не следует забывать, сиятельный, что мы поощряем… действия представителей местного населения, направленные на поддержание римского порядка. На этого Иисуса из Назарета легло очень тяжелое обвинение. Есть высокопоставленные свидетели, утверждающие, что он произносил изменнические речи.
— Призывал к свержению власти кесаря, ты хочешь сказать?
— Говорил, что он сам является законным правителем этой территории, сиятельный.
Двое римлян посмотрели друг на друга, затем Пилат отломил немного хлеба, обмакнул его в сицилийский мед и, чавкая, произнес:
— Тогда он сумасшедший.
— Сумасшедший или нет, сиятельный, но их Религиозный Совет воспринимает его заявления очень серьезно и настаивает на том, чтобы свершилось правосудие.
— Неужели настаивает? Для меня это звучит так, как если бы у них были причины от него избавиться. Причины, которые не имеют ничего общего с тем, что они называют государственной изменой. Гнусный народ эти евреи. В общем, никакого суда не будет. По крайней мере, в течение ближайшего месяца или около того.
— Прошу прощения, сиятельный, но сам первосвященник считает, что суд и казнь — дело чрезвычайной срочности.
— Первосвя… Каиафа? Каиафа просит о римском правосудии?
— Он просит, чтобы оно свершилось сегодня. Сейчас. Он, кажется, надеется, что ты уже сегодня утром подпишешь распоряжение о приведении смертного приговора в исполнение. То есть когда тебе будут предъявлены неопровержимые доказательства.
— Неужели они все сумасшедшие?
— Сейчас во внутреннем дворе находятся два священника — ждут, когда ты их примешь. С ними тот человек. Они связали ему руки. Кажется, они боятся, что он ускользнет, — усмехнулся Квинтилий.
Пилат вздохнул, затем сказал:
— Приведи их. Посмотрим, в чем тут дело.
— О, об этом не может быть и речи, сиятельный. По-видимому, ты забыл, что ты, согласно их религии, нечистый и что дворец твой нечистый. Они говорят, что отказываются входить в дома язычников и осквернять себя. — Квинтилий снова улыбнулся.
— Ох уж эти евреи! Передай им, что сейчас выйду. Это значит, приблизительно через час. Мне нужно сходить в баню. Нечистый, говоришь? О боги!
Известие о том, что связанный Иисус, под присмотром двух священников, находится во дворе резиденции прокуратора, привлекло к этой ощетинившейся копьями и украшенной орлами[121] цитадели римского порядка разношерстную толпу. Внутренний двор с трех сторон ограждали низкие стены и деревья, за которыми стоял плотный строй многочисленной и хорошо вооруженной охраны. Разъяренная толпа, угрожающе потрясая кулаками, вплотную приблизилась к дворцу. Для стражников она не представляла особой опасности, поскольку евреи были готовы, скорее, сцепиться друг с другом, нежели предпринять попытку напасть на охрану Пилата. Последователей Иисуса, которых в толпе было довольно мало, жестоко избивали зелоты, а поскольку наиболее громогласными среди сторонников Мессии были женщины, то физическая действенность этих стычек имела весьма односторонний характер. Большинство римских стражников с удовольствием наблюдали за драками между евреями. Один из римлян сказал своему товарищу:
— Видишь вон ту бабенку?
— Которую? Молодую?
— Нет, ту, что постарше. Однажды я имел с ней дело, но это было в другом городе. Свою работу знает туго. Хорошую же компанию собрал вокруг себя этот Иисус! Шлюхи, воры и прочий сброд. Отвратительный народ эти евреи, с какой стороны ни посмотри. Эй, крошка, как насчет того, чтобы поразвлечься?
Но Мария, Саломея, Мария Магдалина и другие последовательницы Того, Кто Явился и кому вскоре суждено было уйти, уже поняли безнадежность сложившейся ситуации и проталкивались сквозь толпу, выбираясь наружу. Никого из его учеников здесь не было. То ли по соображениям собственной безопасности, то ли смирившись с происходящим, а может, из-за охватившей их трусости или апатии они разбрелись куда глаза глядят, и никто не знал, где они теперь.
Наконец Понтий Пилат вышел к ожидавшим его священникам. С ним был Квинтилий. Иисусу и священникам (ненужных теперь стражников Храма Зара отпустил) приказали пройти в небольшую беседку позади дворца. Пилат уселся на каменную скамью и заговорил:
— Меня, уважаемые, как вам известно, не интересуют нарушения законов вашей веры. Сфера моей деятельности чисто светская. Вы же священники, но привели ко мне связанного человека в сопровождении вооруженной охраны, про которую мы едва ли можем говорить, что ей отводится светская роль. Полагаю, первое, что следовало бы сделать, — это отослать вас прочь и, таким образом, не примешивать религию к данному делу, каким бы оно ни было. Далее. Я и мой помощник можем допросить этого вашего арестованного, придерживаясь светской процедуры. А теперь окажите мне любезность и развяжите ему руки, поскольку, вероятно, это вы связали его. Может быть, вы его и боитесь, но только не я.
Оба священника пожали плечами, и Аггей развязал веревку, стягивавшую запястья Иисуса. Зара сказал:
— Нам хорошо известна степень или, точнее, сфера твоих полномочий, сиятельный, и мы пришли сюда с обвинением чисто светского характера. Мы сочли, что этот человек извращает представления нашего народа о связи между Богом и государством…
— Оставьте бога — вашего бога, я имею в виду — в стороне от этого дела. Меня ваш бог не интересует.
— Следует ли мне тогда уведомить тебя, сиятельный, что этот человек провоцировал общественное недовольство? На сей случай у нас имеются письменные показания свидетелей, скрепленные печатью и надлежащим образом подписанные.
— Ничуть не сомневаюсь, что имеются. Что еще?
— Он утверждает, сиятельный, — заговорил Аггей, — что он Христос. Это значит Помазанник.
— Я тоже немного знаю греческий, — ответил Пилат.
— Но положение помазанника, сиятельный, определенно указывает на царствование. Этот Иисус въехал в Иерусалим как самозваный, сам себя помазавший и сам себя короновавший царь Израиля.
— А мой помощник передал мне, что он въехал в Иерусалим на осле.
— Это, сиятельный, было задумано им как богохульное исполнение одного из пророчеств Писания.
— Говорю вам, меня не интересует ваша религия. Меня не интересует то, что вы называете богохульством.
— Даже богохульство, направленное против римской веры? — спросил Зара.
— Все вы, евреи, богохульствуете против римской веры. Вы не желаете признать божественность императора. Возможно, мы ведем себя глупо, проявляя терпимость в отношении вашего богохульства.
— Но когда он явился как самозваный царь Израиля, разве не было это явным вызовом власти Рима? — спросил Зара.
Пилат вздохнул, усмехнулся, потом нахмурился.
— Как почтительно ты произносишь эти слова — «власть Рима». Вы ненавидите Рим ничуть не меньше, чем любой из этих немытых так называемых патриотов, которые орут там сейчас. Но вы хотите мира, а это следует понимать так, что действия, расцениваемые как подрыв общественных устоев, для вас нежелательны. Каждый из вас хочет иметь определенное положение, состояние и небольшую уютную виллу на побережье. Давайте, святые отцы, или как вас там, не будем лицемерить. Насколько мне известно, этот мужчина не подстрекал народ к ниспровержению назначенного кесарем наместника и к передаче власти человеку на осле. У меня нет оснований для того, чтобы приводить из Кесарии новые легионы или увеличивать численность вооруженной охраны вокруг общественных зданий. Нет, почтенные, у меня и без этой суеверной чепухи, которую вы называете богохульством, достаточно забот.
Все это время Иисус молчал. Он стоял, медленно и осторожно растирая затекшие руки. Казалось, будто он прислушивается к музыке, которая звучит внутри него. Пилат посмотрел на Иисуса и увидел в нем силу, но не безумие.
— Я буду говорить откровенно, сиятельный, — продолжал настаивать Зара. — Если бы мы были народом, имеющим самоуправление, у нас было бы право требовать за богохульство такое наказание, которое предусмотрено Законом Моисея. Этот Иисус называет себя Сыном Божьим. Для оккупационных властей данный факт, может, и не имеет никакого значения, однако для нас, детей Израиля, это — самое страшное оскорбление Бога. Совершивший подобный грех заслуживает смерти. Но, как подвластный народ, мы более не имеем права предавать грешника смерти. Поэтому мы и пришли к тебе.
— Это, по крайней мере, честно. Стало быть, судебного решения вам от меня не нужно. Вы просто хотите использовать меня в качестве орудия смерти.
— Мы не хотели бы, — заговорил Аггей, — выражать это такими… приземленными словами.
— Уж конечно, нет, — сказал Пилат. — А если я отклоню ваше требование казнить этого человека, то рано или поздно меня могут обвинить в нарушении порядка и спокойствия в Иудее. Полагаю, теперь я поговорю с этим человеком. Ты будешь говорить со мной? — спросил он у Иисуса.
Иисус не ответил. Зара указал на кожаный футляр для свитков, который держал в руке, и сказал:
— Нет нужды продолжать дальше, сиятельный. У нас уже приготовлено распоряжение о казни — на латыни и на арамейском. От тебя требуется только…
— Поставить подпись, — договорил Пилат. — Относительного этого я сам приму решение. — Затем он заговорил с Иисусом, как с равным: — Есть ли у тебя предубеждения, господин, против того, чтобы войти в дом язычника?
Пилат поразился, что, обращаясь к Иисусу, невольно употребил формулу вежливости. Затем, уже более резко, он сказал:
— Мой помощник проведет тебя в мои комнаты.
После этого Пилат удалился.
Как всегда в это время года, небо было безоблачным и пронзительно-голубым, и только на севере — над самой линией горизонта — едва виднелась узкая полоска облаков. Ослепительное беспощадное солнце заливало комнату своими палящими лучами. С выражением усталости и скуки на лице Пилат полулежал на жестком фулкруме[122]. Иисус неподвижно стоял. Пилат заговорил:
— Ты высок ростом, и мне приходится смотреть на тебя снизу вверх, даже когда я стою. Это, конечно, нехорошо. Не присядешь ли и ты?
— Это было бы невежливо с моей стороны, не так ли?
— Царь иудеев… Ты и в самом деле считаешь себя царем Иудейским?
— Если у меня и есть царство, то царство это не от мира сего. Будь оно от мира сего, у меня были бы звенящие мечи, которые защитили бы меня от суда.
— Не от мира сего… — повторил Пилат. — Это может означать что угодно. И все-таки, даже если твое царство, как ты говоришь, не от мира сего, недруги твои правы, когда утверждают, что ты претендуешь на царский титул, не так ли?
— Это не относится к делу, — возразил Иисус. — Я пришел в мир с единственной целью — свидетельствовать об истине. Моему голосу будет внимать всякий, кого заботит истина.
— Но что есть истина? Впрочем, это к делу тоже не относится. Тебе известно, что священники хотят твоей смерти? А известно тебе, что только в моей власти отпустить тебя или подвергнуть распятию?
— Эту твою власть ограничивают те самые люди, которые склоняются перед ней, — возразил Иисус, и в его голосе Пилату послышалось что-то вроде сочувствия, даже жалости. — Пойдут разговоры о враге иудейской веры, который недружественно настроен по отношению к кесарю. Тебе об этом следует знать.
— Это мне хорошо известно.
Они начали свою беседу на арамейском, на котором Пилат говорил довольно бегло, хотя и не улавливал всех оттенков смысла. Однако на слове «царь» он невольно перешел на латынь: «Credis te esse regem verum Iudaeorum?»[123] и так далее. Иисус без труда заговорил на том же языке.
— Это мне известно, — повторил Пилат, затем продолжал: — Что же мне с тобой делать? Ты, как мне кажется, никакого преступления против Рима не совершил. Как ты вообще относишься к Риму?
Пожав плечами, Иисус ответил:
— Людьми нужно управлять. Полагаю, это справедливо, когда существуют царство кесаря, кто бы он ни был и каков бы он ни был, и царство духа. И встречаться эти царства должны изредка, ибо, если будет единое царство, душа станет притягиваться к миру телесному, но тело до мира духа отнюдь не возвысится. Кроме того, моя проповедь обращена не к одному, но ко всем народам. Римляне слушали меня в той же степени, что и евреи.
— От всей этой твоей — как ты ее называешь? — миссии исходит некий имперский душок. Некая универсальность. Теперь мне понятно, почему иудейские священники видят в тебе опасность. Вижу также, что — руководствуясь понятием справедливости и здравым смыслом — не могу выполнить их просьбу, которая похожа скорее на предложение сделки. Поэтому отпускаю тебя. Ты свободен идти куда тебе вздумается.
— Ты не можешь отпустить меня. И ты знаешь это. Hoc scis[124].
— Я должен совершить несправедливость?
— Ты должен управлять.
Пилат тяжело вздохнул:
— Ладно, давай выйдем наружу к этим священникам. — Он встал. — Ты очень высокий, — повторил Пилат. — И сильный. Божественный сын, как когда-то выразился поэт Цинна[125]. Или Сын Божий, как предпочли бы сказать некоторые из дерзких монотеистов. Думаю, они получили бы удовольствие, наблюдая, как истекает кровью и умирает такое тело. Извини меня — очень дурной вкус! Давай пойдем вместе.
Двум священникам, ожидавшим во внутреннем дворе — к ним теперь присоединилось несколько фарисеев и других священников, — чрезвычайно не понравилось, когда они увидели, как Иисус и Пилат выходят вместе, бок о бок, без всякой охраны: правитель и возвышающийся над ним подданный. И они были уже крайне раздражены, когда Пилат сказал:
— Вы мне представили его как человека, развращающего народ. Обвинить его в этом я не могу. Скорее, наоборот. Говорит он весьма разумно. И кстати, на очень хорошей латыни. Заявлять, что он заслуживает смерти, — вопиющая несправедливость.
В этот момент к ним подошел Квинтилий. У него был очень озабоченный вид. Квинтилий только что дал какие-то указания секретарю, и тот теперь глубокомысленно почесывал ухо.
— Квинтилий, ты говорил о милосердии, — сказал Пилат. — Следует ли мне продемонстрировать его?
— Это был бы знак истинного правителя, сиятельный.
— А каково мнение святых отцов? — обратился Пилат к священникам.
Зара задумчиво пожевал нижнюю губу и ответил:
— Милосердие — это, конечно, превосходно. Я считаю, что было бы замечательно — освободить узника, который принадлежит к нашему племени, в эти священные для нас и… э-э… особо памятные дни. Но у тебя есть выбор среди узников, сиятельный.
— У меня нет выбора, — резко ответил Пилат. — Один обвиняется в публичном изъявлении неуважения к властям. А другого даже еще не судили.
— О, его уже судили, сиятельный, уверяю тебя. Выбор, как я сказал, у тебя есть. Ты должен доверить его народу. Пусть народ сделает выбор. Decet audire vocem populi[126].
— Если ты имеешь в виду это сборище крикливых «патриотов», то едва ли я назову их представителями народа. Я отказываюсь от выбора. Вы одобряете мое милосердие. Прекрасно. Тогда двойное милосердие вы должны одобрить вдвойне.
Пилат прошел к краю внутреннего двора и громко, чтобы слышала толпа, объявил:
— Вы неоднократно просили меня освободить одного из ваших соплеменников — некоего Иисуса Варавву, который приговорен к распятию по обвинению в публичном изъявлении недовольства властью.
При нервом упоминании о Варавве толпа взвыла, непрерывно повторяя его имя. Пилат поднял руку, призывая к спокойствию:
— В день, подобный этому, в день, который вы считаете святым, милосердие должно быть выше закона. Поэтому я приказываю освободить этого человека.
Пытаясь перекрыть вопли радости, которыми разразилась толпа, Пилат выкрикнул:
— Погодите! Свой акт милосердия я еще не выполнил до конца. Есть другой Иисус, известный как Иисус из Назарета, его привели сегодня ко мне для судебного разбирательства. Я выслушал этого человека и нахожу его невиновным. Хотите ли вы, чтобы и он был освобожден? Напоминаю, этот человек невиновен. Римское правосудие не находит в нем вины.
Пилат поступил опрометчиво, упомянув в качестве довода римское правосудие. В ответ раздались звериные вопли тех, кто жаждал крови, а редкие возгласы: «Освободить его! Иисус невиновен!» — потонули в криках зелотов. У них и у оказавшихся в толпе фарисеев сложился временный союз — и те и другие желали отомстить.
Пилат резко и бесцеремонно повернулся к толпе спиной и мрачно осмотрел чопорную группу, ожидавшую во внутреннем дворе. Рядом с ними, кротко сложив ладони, неподвижно стоял Иисус. Пилат прошел к самодовольно улыбавшимся святошам и сказал:
— За время моего пребывания в должности прокуратора подобное решение я принимаю впервые. Рассматривайте его как решение вовсе не принимать никакого решения. Я объявляю себя невиновным в крови невиновного. Пусть вина за его кровь ляжет на вас.
— Таким образом, сиятельный, ты официально самоустраняешься, — несколько развязно молвил Квинтилий.
Как отметил про себя Пилат, Квинтилий стоял значительно ближе к евреям, чем представлялось необходимым, а помощнику наместника следует держаться на достаточном отдалении от местной черни. И Пилата внезапно осенило: Квинтилий всегда вел несколько более роскошную жизнь, чем позволяло его официальное жалованье. «Якшается с местной чернью» — обычно говорили в провинциях в таких случаях, и это звучало как оскорбительная насмешка или даже как обвинение.
— Следовательно, господин прокуратор, — продолжал Квинтилий, — полномочия подписать смертный приговор передаются мне.
Пилат промолчал. В эту минуту он заметил мальчика-слугу, который быстро шел вдоль ближней колоннады, держа в руках наполненный водой металлический кувшин.
— Эй, ты! — громко позвал его Пилат. — Мальчик! Неси это сюда.
Вздрогнув при звуках сердитого голоса и открыв рот от страха, мальчик торопливо подошел, расплескивая воду.
— Полей мне на руки, — громко приказал Пилат. — Скорее же, мальчик. И закрой рот.
Мальчик сделал, как ему было велено, и Пилат движением руки отпустил его. Со злобно-язвительным выражением на лице Пилат оглядел священников и фарисеев и, стряхнув с рук капли воды на их одежды, сказал:
— Крови нет. Чистые, как видите.
Уходя с поспешностью, неподобающей полномочному представителю Римской империи, он едва удостоил взглядом группу священников и фарисеев, а на Иисуса, разумеется, не взглянул вовсе. Те молча наблюдали, как он уходил. Квинтилий улыбнулся и сказал:
— Если вас беспокоит формальная сторона дела, то распоряжение о приведении в исполнение трех смертных приговоров уже подписано. Имя Иисус в него внесено заранее. К счастью, без этого… как его там?
— Понимаю, без патронима, — ответил Зара. — Без родового имени. Отец наш Небесный все устраивает к лучшему, господин помощник прокуратора. Мы знаем, кто наши друзья.
Когда в замке заскрежетал ключ, в тюремной камере, где на грязной соломе рядом с Иовавом и Арамом лежал другой Иисус, известный как Варавва, произошло некоторое замешательство. В камеру вошел охранник Квинт. Он оглядел узников и широко улыбнулся. Иовав сказал:
— Еще рано. Время еще не подошло, я знаю. По солнцу могу сказать.
— И мы к тому же не обедали! — выкрикнул Арам. — Нам обещали хороший обед. Так принято, таковы правила! Проклятые лживые римляне!
Квинт усмехнулся, глядя на Варраву, и скомандовал:
— Ты. Выходи!
— Я первый? Полагаю, это правильно. Что такое лишний час жизни в этой вонючей крысиной норе? Но ты должен дать мне вина.
— Ну уж нет, ничего ты от меня не получишь. Покупай сам, если хочешь, подонок. Тут вот у меня приказ о твоем освобождении. А что до этих двоих, то с ними все остается по-прежнему. Никогда ничего не смогу понять в этом мире. Евреи! Где евреи, там всегда неразбериха. Ты, свинья, вон отсюда! Вон, пока я не надавал тебе пинков!
Варавва лениво поднялся, старательно делая вид, что его вовсе не волнует это невообразимое освобождение и что ему абсолютно все равно, останется он жив или умрет. Тут Иовав, выйдя из себя, завопил:
— Это какая-то ошибка! Мы ничего такого не сделали, просто пошли за ним сюда. Главный он, а не мы! Мы делали, как он нам говорил. Дай мне посмотреть на этот приказ. Я требую показать его мне! Здесь наверняка какая-то ошибка!
— Никакой ошибки, ребята, — отвечал Квинт. — Вы выйдете отсюда немного позже. Только для вас все будет иначе. Вы дадите, — он принялся издевательски имитировать патрицианский выговор, — праздничное представление для граждан. Дневной спектакль. Соберется прекрасное общество. Сами увидите.
Арам плюнул в сторону Вараввы:
— Вот тебе! Продался им, да?
— Скорее, нас продал, — прорычал Иовав.
Они оба набросились на Варавву. Квинт позвал еще одного стражника. Они с трудом удерживали двоих крикунов, которые плевались и царапались. Варавва изрек:
— Божья справедливость — вот что это такое, друзья мои, хотя римлянам сие понятие и неведомо. Бог может сделать своим орудием кого угодно, даже римлян. Помните об этом. Не беспокойтесь, я продолжу начатое дело.
Вошли еще два стражника. Иовав и Арам не унимались:
— Грязный предатель! Хитрая свинья! Римский прихвостень! Ублюдок!
Варавва весело помахал им на прощанье рукой, старательно скрывая при этом свое удивление. Двоих его сообщников, друзей, борцов за общее дело, без труда удерживали ухмыляющиеся римляне.
Теперь события быстро шли к развязке. Квинтилий договорился со служившим у римлян мастером по изготовлению вывесок, чтобы тот сделал титул — табличку с кратким изложением на трех языках сути преступления, которое совершил приговоренный к распятию. Титул прибивался к кресту.
Когда Квинтилий увидел побеленный кусок дерева с еще не высохшими строчками, нанесенными черной краской, его очень обеспокоило содержание надписи. «IESVS NAZARENVS REX IVDAEORVM»[127], гласила строка на латыни. По-гречески было написано: «IESOUS НО BASILEUS TON IOUDAION»[128]. Фраза, написанная на арамейском, который Квинтилий понимал с трудом, означала, как он предположил, то же самое.
— Это не то, что я заказывал! — воскликнул Квинтилий. — Его преступление состоит в том, что он выдает себя за царя иудеев. Эта же надпись гласит, что он и на самом деле царь. Унеси и переделай. Если мы повесим табличку в таком виде, евреи обрушат на нас всю свою ярость.
— Со всем моим уважением, господин, — сказал мастер по вывескам, кривоногий человек, от которого исходил довольно приятный запах дорогих ароматических масел. — По ведь его сиятельство видели, как мы делали эту табличку. Они спросили, что мы на ней собираемся написать, и мы объяснили. Тогда они велели написать именно то, что мы и написали. Они даже немного помогли нам с арамейским — ужасный все-таки язык!
— Его сиятельство? Господин прокуратор? Не может быть!
— Они сказали, господин, что знают, как это оскорбит некоторых, но, мол, самое время, чтобы кое-кто оскорбился. И еще они сказали: «Если кто-то будет недоволен, передай им, что я написал то, что написал». Потом они ушли, не дав больше никаких указаний.
— Пусть кровь падет на его собственную голову, — процедил сквозь зубы Квинтилий.
— Прости, господин?
— Забери это и отдай командиру того отряда, что совершает распятия.
— Будет сделано, господин.
Теперь Иисус оказался полностью в руках римлян. Обычно распятию предшествовала процедура бичевания, которую, если приговоренный оказывался евреем, с большим удовольствием исполняли сирийские наемники из оккупационной армии. В грязном дворе своей казармы они уже сорвали с Иисуса всю одежду. Он стоял, плотно прижавшись грудью к массивному каменному столбу и обхватив его руками, — запястья приговоренного были связаны, все тело в крови.
— Здоровый ублюдок, совсем не похож на еврея. Вон там немного кривовато. Ударь-ка его по другой щеке. Я имею в виду другую щеку его задницы.
— Есть, господин!
— Вон там свисает кусок кожи. Делай свою работу как следует. Отсеки его одним ударом, и дело с концом. Давай, Фидон, побольше свежего мяса!
Избиение продолжалось.
— Заставь же наконец этого ублюдка кричать. Откуда нам знать, что им больно, если они не кричат?
— Этот не закричит. Большой ублюдок, как ты сказал, господин.
— Достаточно, — сказал командир, отвечавший за экзекуцию. Он был очень молод. — Накиньте на него одежду.
— Мы ведь только начали, господин. Люди еще хотят. На его шкуре много мест, господин, к которым мы еще и не прикасались.
— Это приказ.
К командиру подошел улыбающийся сириец, который осторожно держал в руках что-то вроде усеянного колючками кольца.
— Что это?
— Он говорит, что он царь, господин, ведь так? Но это оскорбительно для императора. Мы должны его короновать.
— Давайте заканчивайте. Мы опаздываем.
Сирийцы туго натянули на голову Иисуса кольцо, сделанное из веток колючего кустарника. Для этого им пришлось приподниматься на носках, настолько был высок пленник.
— Ему недостает в руке этой штуки. Как вы там ее называете?
— Скипетр, господин?
— Дайте ему подержать эту плеть. Не думаю, что посмеет ударить. Евреям недостает мужества.
Они накинули на плечи Иисуса красный плащ легионера и вложили ему в руку плеть. Кровь из-под «короны» струйками стекала по лицу приговоренного. Затем сирийцы разыграли короткую сценку с неуклюжими поклонами, которые сопровождались фразами вроде: «Радуйся, царь иудеев! Выше свой царственный зад, божественное иудейское величество!»
— Не выношу этих ублюдков, господин, — сообщил старшему офицеру младший командир.
— Ну, довольно. Нам пора идти.
— Хорошо, господин.
Они снова раздели жертву (при этом младший командир напоследок нанес символический удар ногой в неприкрытую промежность), затем накинули на Иисуса его цельнотканое одеяние, все еще достаточно чистое, — на нем сразу же начали проступать пятна крови. Плеть у Иисуса они забрали.
— Разрешите оставить корону, господин?
— Да, да. Пошли уже, мы опаздываем.
Теперь Иисуса привели на располагавшийся недалеко от казармы сирийцев дровяной склад, где старик и мальчик изготовляли кресты для распятий. Старик посмотрел на Иисуса так, словно прикидывал, подойдет ли тому новое одеяние. Обращаясь к командиру, старик произнес:
— Он очень большого роста, господин. Это тот, для которого приготовлен новый крест?
— Цельный крест, ты хочешь сказать?
— Я уже говорил, что это не очень хорошая идея, господин. Я, конечно, не думал, что будет кто-нибудь такого роста, как он. Уж очень он велик, да.
На складе хранились перекладины, которые должны были прикрепляться на месте казни к врытому в землю вертикальному столбу. Но среди перекладин лежал и один новый, очень красивый крест, уже собранный с помощью хитроумных пазов и шипов. Однако в месте крепления перекладины к столбу один-два хитрых гвоздя все-таки вышли наружу.
— Хорошее дерево. Мне пришлось много над ним потрудиться. Жалко, что будет весь залит кровью. Да уж так устроена жизнь, да. Надеюсь, донесешь его? — с сочувствием обратился он к Иисусу. — Здорово же они тебя обработали. Что это у тебя на голове-то?
Иисус оставил вопрос старика без ответа. Поглаживая дерево и вдыхая его запах, он задумчиво произнес:
— Кедр… Ты был плотником?
— Был?! Да я по сию пору и есть плотник, дружище! Ты только взгляни! Ровно, прямо, хорошо опилено, хорошо остругано! Грех и позор пускать эту прелесть на такое дело. На саму-то работу никто и не посмотрит, это уж точно. Да еще эти мерзкие огромные гвозди. И ты спрашиваешь, плотник ли я? Ну, это последнее оскорбление, скажу я тебе. Каждый занимается своим делом, а других это не должно касаться.
— Я тоже был плотником. Хороший плотник не должен так забивать гвозди в месте крепления. Пазы и шипы сделаны на скорую руку.
— Ну… — Старик почесал подбородок. — Как я уже сказал, едва ли кто это заметит.
— Бог заметит. Бог хорошую работу ценит, дурную же порицает.
— Ну, довольно, — оборвал его командир отряда. — Кончай проповедовать. Бери эту штуку и трогай. Совсем неблизкий переход нам предстоит.
Когда Иисус нагнулся, чтобы поднять крест, капли крови упали на чистую, свежеоструганную поверхность. Старик, будто смирившись с этим, тяжело вздохнул и сказал:
— Да, вес. Даже для такого, как ты. Тебе нужно найти эту самую точку равновесия — так ее, кажется, называют.
— Центр тяжести. Я знаю, — ответил Иисус и поморщился от боли, когда крест лег на его плечо в том месте, где была содрана кожа и кровоточила рана.
Он нашел центр тяжести, и крест, слегка качнувшись, замер — равновесие было установлено. Он знал, что сильнее всего будет страдать от боли в руках, поддерживающих крест, а не от раздражающих ссадин, которые вскоре натрет на коже громадный кусок дерева.
— И все-таки хорошая работа, — произнес старик, обращаясь к командиру. — Теперь, когда он поднят, можешь рассмотреть его получше, господин. Ну что, все? — Обернувшись к мальчику, он заявил: — Можем теперь закрывать мастерскую, малыш. Как говорится, vale, schalom, andio и все прочее в этом духе.
Место, где совершались казни, было на вершине горы, которую из-за ее очертаний называли Голгофой, что означает «лобное место». Гора эта находилась и, разумеется, до сих пор находится к юго-западу от Иерусалима — сразу же за городской стеной.
Молодой командир сказал:
— Да, нелегкий будет путь. Больно тебе? Ничего, скоро все закончится. Ну, не так скоро, конечно…
Итак, переход начался. Чтобы поддерживать темп движения, один из солдат бил в небольшой барабан восточной работы. Другой нес под мышкой табличку с богохульной надписью на трех языках. Иисус, шедший впереди, чтобы его можно было поднять ударами плети, если он упадет, или подгонять, если он начнет отставать, старался идти быстрее и держать свою окровавленную голову прямо. Однако крест был слишком тяжел. Приближаясь к главной улице города, проходившей с востока на запад, они могли уже слышать, как шумит огромная толпа, звенят мечи и младшие командиры из оцепления отдают приказы. Эта толпа собралась вовсе не для того, чтобы увидеть идущего на казнь Иисуса, — людям хотелось выразить свое отношение к предстоящей гибели двух зелотов, которые не более чем за четверть часа до того прошли этой же дорогой, неся на плечах перекладины для крестов.
Толпа — странное животное. Она, несомненно, имеет свою собственную душу, абсолютно непохожую на души людей, ее составляющих. В это время, благодаря освобождению Вараввы, ярость толпы, вызванная осуждением на казнь Иовава и Арама, приобрела несколько иной характер. Варавва шел во главе большой группы людей и был хорошо виден. Толпа громко приветствовала его и поздравляла с освобождением. Когда появился Иисус, многие прочли надписи на табличке и были крайне раздражены его притязанием на царскую власть. Но они не могли знать, было ли это притязание самого Иисуса, или здесь таилось что-то иное — может быть, просто наглая издевка римлян. Иисус казался более огромным, чем когда-либо, — человек, похожий на спокойного, невозмутимого буйвола, весь в крови, с неимоверно тяжелой ношей на спине. Тот факт, что люди никогда прежде не видели подобного креста (обычная процедура, как я уже говорил, предполагала наличие съемной перекладины), вызвал в них благоговейный страх и замешательство. Мгновение стояла полная тишина, затем над толпой вдруг послышались рыдания женщин. Некоторые шепотом говорили, что одна из этих женщин — статная, державшаяся с благородным достоинством — мать преступника. Поднялся гул сочувствующих голосов, и командир отряда, совершавшего распятия, почувствовал, как его охватывает озноб. Несмотря на свой сравнительно небольшой опыт, он хорошо знал, что подобный сдержанный ропот таил в себе угрозу бо́льшую, нежели любые выкрики, проклятия и камни, летящие из толпы. Именно это нервозное состояние заставило его слегка задеть Иисуса сбоку плетью. Тот повернулся всем телом (крест описал в воздухе огромную дугу) и с сожалением посмотрел на командира отряда.
— Ну иди же, — произнес командир почти умоляюще. — Мне это нравится ничуть не больше, чем тебе.
Иисус обернулся к толпе и заговорил своим громким, звенящим голосом, обращаясь к женщинам Иерусалима:
— Дщери иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших; ибо приходят дни, в которые скажут: «Блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы непитавшие!» Тогда начнут говорить горам: «Падите на нас!» и холмам: «Покройте нас!» Ибо, если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?[129]
Слова очень загадочные и, по-видимому, относившиеся не к событиям происходящим, но к событиям грядущим, а потому внушавшие еще больший страх. Страх этот усиливался неосознанным, каким-то почти животным чувством беспокойства, которое в это время многие начали испытывать, заметив, что ветер изменил направление и небо затягивали тяжелые серые тучи.
Нервным движением командир подтолкнул Иисуса рукояткой плети. Как раз в этот момент — не из-за слабости и головокружения, но споткнувшись о большой камень, оказавшийся у него под ногами, — Иисус едва не свалился вместе с крестом на землю. И тогда над толпой зазвенел прерывающийся голос какого-то человека:
— Римское правление?! Римское правосудие?! Я плюю на ваше римское правосудие!
У командира отряда начали сдавать нервы:
— Кто это сказал? Кто? Где он?
— Там, господин. Вон тот.
Двое солдат из оцепления схватили этого человека. Он оказался тщедушным и уже немолодым, но все же держался бесстрашно и плевался по-настоящему. Один из легионеров сказал ему:
— Хочешь попробовать, что это такое, да? Ну, давай, возьми у него крест, попробуй!
Нелепая сцена, когда этот человек пытался принять крест у Иисуса и тут же терял равновесие от непосильной ноши и падал на землю, только усилила то непонятное, противоречивое чувство, охватившее толпу, которое никоим образом не могли бы выразить ни камни, летящие в римлян, ни крики протеста против их произвола. Каким бы ни было совершавшееся теперь зло, оно было слишком велико и всеобъемлюще, чтобы мятеж зелотов мог остановить его.
Когда человек этот в третий раз не смог удержать крест, рухнув вместе с ним на землю, Иисус осторожно поднял несчастного и спросил:
— Как тебя зовут?
— Симон. Только что из Киринеи… на Пасху… Никогда не думал, что мне… придется это делать.
— Прими же мое благословение, Симон, если пожелаешь. Не давай волю гневу. Прощай врагов своих.
Эти слова Иисуса придали новые оттенки и новую силу бушевавшим в толпе эмоциям, настолько сильным и противоречивым, что они уже готовы были выплеснуться наружу. Толпа издала такой низкий и угрожающий рокот, какого никто из ветеранов римской оккупационной армии прежде не слышал. В этот момент солдат, бивший в барабан, швырнул его на землю и выкрикнул на латыни с сильным иберийским акцентом:
— Больше не буду! Бейте меня, повесьте меня, но больше никогда не буду в этом участвовать!
Потом он истошно взвыл и, когда его уводили, продолжал истерически выкрикивать что-то нечленораздельное. Властным голосом Иисус обратился к толпе:
— Пусть события идут к своему концу. Ничего не предпринимайте. И прежде всего прощайте, как прощает Отец ваш Небесный.
Итак, по пути к Голгофе за Иисусом и встревоженными легионерами следовала почти безмолвная толпа. Туда уже было стянуто большое число вооруженных отрядов, так как до гарнизона быстро дошли известия о том, что народ ведет себя слишком неспокойно. Поэтому никому не было разрешено проходить за оцепление далее чем на четверть расстояния до места казни. Исключение, конечно, составляли главные участники последнего акта этой трагедии.
Друзей Вараввы, которые издавали громкие жалобные крики, в это время уже закрепляли на перекладинах. Способ же, которым это проделывалось, заключался в следующем. Их повалили на землю и, пока пара рослых солдат удерживала несчастных в непристойной позе статуи Марса Наблюдаемого, привязали руки к перекладинам. Затем сквозь запястья обеих их рук вогнали по гвоздю, что сопровождалось легким похрустыванием костей и обильным кровотечением, после чего оба могли считаться вполне и хорошо полураспятыми. Потом их заставили подняться на ноги, и они с пронзительными криками, пошатываясь, ослепшие от боли, подгоняемые плетьми, проковыляли к столбам, которые были похожи на торчавшие из земли голые деревья. Там им пришлось по очереди взбираться вверх по лестнице (лестница была только одна), которую попеременно приставили к каждому из столбов. Затем, при содействии специализировавшихся на распятиях палачей, казнимые должны были повернуться к столбам спиной. Им пришлось еще выдержать и тот момент, когда перекладина вставлялась в глубокий паз, пропиленный в верхней части столба, — в это время преступники оставались висеть с распростертыми руками. Кровь стекала с каждого их пальца. Потом лестницу убрали.
Теперь наступал последний этап этой процедуры, который требовал от палачей большего мастерства и был более трудным, чем могут представить себе люди несведущие. Одна нога преступника укладывалась на другую, и обе они прибивались одним гвоздем (один палач удерживал ноги, другой вколачивал гвоздь) к специальному клиновидному выступу, который был частью столба. Гвоздь, как вы понимаете, был необычайной длины. Для настоящего мастера двух уверенных ударов молотка было бы вполне достаточно. Но человек, удерживавший ноги преступника в положении одна над другой и, естественно, опасавшийся, что гвоздь может пройти только сквозь одну ногу или сквозь его собственные руки, иногда непосредственно перед ударом невольно отпускал ноги, и тогда они раздвигались и повисали, судорожно дергаясь. С Иовавом и Арамом все прошло гладко. Крики их были душераздирающими, но палачи свое дело знали.
Нет необходимости напоминать читателю, что оба преступника были полностью обнажены. Из бревна под промежностью каждого торчал колышек (он вбивался в столб, чтобы удержать тело от провисания), и это создавало иллюзию того, что у Иовава с Арамом по два фаллоса. Подобная картина обычно вызывала у палачей усмешку, но на сей раз эта небольшая непристойность их не забавляла. Им не нравилось, какая стояла погода. Судя по сгустившимся тучам, вот-вот должен был начаться ливень, а при дожде процедура распятия была не из приятных.
Поднимаясь в гору, Иисус ускорил шаг, как это иногда делает путник с тяжелой поклажей, завидев свой дом. Чтобы не отстать от Иисуса, сопровождавшим его легионерам пришлось сделать то же самое. Они запыхались сильнее, чем он. А Иисус на вершине горы сбросил крест и с жалостью посмотрел на двоих людей, которые уже висели на крестах и стонали от боли.
Иногда смерть наступала совсем быстро, иногда несколько медленнее. Часто причиной смерти была не столько потеря крови или изнурение, сколько недостаточное поступление воздуха в легкие, поскольку напряженная, неестественная поза делала нормальное дыхание невозможным.
Уже были видны мухи, с жужжанием слетавшиеся на раны умиравших людей, — счастливые Божьи создания, занятые своей обычной работой, которым не было никакого дела ни до людской злобы, ни до мучительных попыток человека найти путь к какому-то приемлемому общественному и нравственному устройству.
Между крестами, на которых висели двое несчастных, Иисус увидел в земле глубокую, выложенную кирпичами щель, в которую должно было быть вставлено основание его собственного креста. Он посмотрел вниз: у подножия горы стояла большая безмолвная толпа — в ней Иисус ясно различил свою мать и стоявшего рядом с нею старого пекаря Иофама. Казалось, что тот качает головой, словно порицая Иисуса за его упрямое стремление до самого конца показывать себя на людях не с лучшей стороны.
Иисус устало улыбнулся. Старший палач заметил:
— Это новый способ. Чья-то блестящая выдумка. Только я не уверен, что этот способ хорош. И все же мы должны попробовать.
— Итак, начнем, — сказал Иисус:
— Хорошо. Что-то погода мне не нравится.
Иисус начал с того, что сбросил свое цельнотканое одеяние, которое начальник отряда подобрал и повесил себе на плечо. Римляне смотрели на огромное тело с благоговейным страхом, пораженные ростом Иисуса, шириной его плеч, превосходно развитой мускулатурой, прекрасной кожей, оскверненной многочисленными свежими рубцами — следами тяжелого бича. Один из них невольно покачал головой, словно сожалея: «Напрасно, напрасно».
— Так? — спросил Иисус и лег на крест, как на кровать, — ноги вместе, руки распростерты.
— Это поможет, — сказал старший палач на плохом арамейском (он выглядел измотанным — возможно, из-за давно просроченного отпуска на родину). — Если сумеешь сохранить это положение, мы можем закрепить опору для ног прямо сейчас. Вообще-то слишком много возни. Но это действительно поможет.
Опору прибили быстро, и старший палач, глядя на Иисуса и словно ожидая его одобрения, произнес:
— Теперь мы могли бы приступить к ногам.
Сквозь обе ноги в подставку был вбит огромный гвоздь. Почувствовав мучительную боль, Иисус пронзительно вскрикнул. Невольно опустив глаза, он увидел, как из раны хлынула кровь, и сказал:
— Я не хотел кричать. Я хотел…
Здесь он потерял сознание, но почти тотчас же пришел в себя.
— О, все так кричат, — сказал старший палач. — Говорят, такова человеческая природа. И я бы закричал, если бы со мной такое проделали. Теперь, если ты сможешь удержать руки там, где они находятся, и постараешься их не сдвигать, веревка нам не понадобится. Гвозди-то мы забьем быстренько, это точно. Скоро все это закончится, обещаю тебе.
Распрямленные запястья были прибиты, пальцы судорожно дернулись и, словно стремясь к покою, потянулись к гвоздям.
— Деревянного колышка нет, — заметил помощник палача. — Мне совсем не нравится этот новый способ.
— Ну провиснет так провиснет, — ответил его начальник. — Теперь начинается самое трудное.
Он подождал, пока к подставке для ног прибивали титул, потом скомандовал:
— Веревки!
Чтобы установить крест в приготовленное в земле углубление, потребовалось десять человек. Подножие креста придвинули к углублению, над которым оно теперь нависало, чтобы потом, когда всему сооружению будут придавать вертикальное положение, крест соскользнул бы в щель, упершись в кирпичное дно, и после некоторого дрожания установился бы вертикально, колеблемый только ветром (а в это время и в самом деле дул сильный ветер). Вся трудность состояла в том, что кресту нужно было придать вертикальное положение, поднимая его с помощью веревок. На концы перекладины были накинуты петли — по одной веревке на один конец, а каждую веревку, обливаясь потом и бормоча проклятия, тянули пять человек. И как только подножие креста вошло в углубление, работу можно было считать выполненной.
Большое исхлестанное тело Иисуса (на его голове так и осталась эта корона из терновника, которую никто не догадался снять) обвисло, истекая кровью. Мастера своего дела, потирая руки, с гордостью посмотрели вверх. Но старший палач сказал:
— Нехороший это способ. Старый лучше.
Арам умер быстро. Возможно, смерть наступила в результате сердечного приступа. Иовав же оставался в живых достаточно долго, и у него успело пропасть желание принадлежать к партии зелотов.
— Ты… ты виноват в том, что мы оказались здесь, ублюдок, — выдохнул перед смертью Арам. — Царь, да? Сын Божий? Себя спаси. И спаси нас в то же время.
— Вы спасены, — ответил Иисус, — но не так, как это происходит в мире.
Иовав сказал:
— Что ты сделал плохого? Я не могу сказать, что ты делал что-то неправильно. Не забывай про меня, позаботься обо мне. Я не такой плохой. Я работал для Царства. Некоторым образом.
— Ты будешь со мной, — ответил Иисус.
Арам издал хриплый горловой звук, и голова его безжизненно поникла.
— Скончался, — произнес Иовав. — Бедняга! Сделал все, что было в его силах.
У легионеров, которые составляли внутреннее оцепление вокруг крестов, смерть Арама особого интереса не вызвала.
— Одним стало меньше, — заметил Кварт.
Они играли в кости на цельнотканое одеяние Иисуса, которое презрительно швырнул им командир, — он ушел, чтобы приискать какую-нибудь винную лавку и подходящее место для отдыха.
— Дорогие мои детки, — заговорил Кварт нарочито дрожащим, старческим голосом, — я получил это одеяние, когда служил императору в Палестине. Оно принадлежало еврейскому царю. Очень был большой человек. Очень высокий.
Они посмотрели вверх, задрав головы. Им показалось, что Иисус глухо произнес какое-то слово.
— Ничего не понимаю, — сказал Руфон. — Бормочет что-то по-гречески. Говорит, пить хочет, или что?
— Дай ему того вина, — сказал Метелл.
— Да оно уже почти превратилось в уксус.
— Он ничего не чувствует. Обмакни что-нибудь в вино и подай ему на острие копья.
— Смочи это цельнотканое одеяние, или как там его называют.
— Ну уж нет, — не согласился Кварт. — Оно особенное. Их жрецы такие носят. Несколько монет стоит. Вещь дорогая.
— У меня есть подозрение насчет этих твоих костей, — произнес Метелл. — Я бы сказал, что они у тебя утяжеленные.
Кварт пожал плечами. Руфон вздохнул, смочил окровавленную одежду, опустив ее в кувшин с вином, затем свернул, нанизал на копье и, привстав на носки, попытался поднести сверток, с которого падали капли, ко рту Иисуса, но тот отвернулся.
— Ты уж прости, приятель, но это все, что у нас есть, — сказал Руфон.
Иисус снова что-то произнес.
— Что он говорит-то?
— Все бормочет: «Или, Или»[130]. А может, еще что. Сперва вроде на одном языке, потом на другом. Ну почему они не могут говорить на нормальной латыни, как мы?
Зара, Аггей и Аввакум, чье положение давало им доступ к месту казни, стояли рядом, поскольку умирающему еврею теоретически предоставлялось право отойти в мир иной под звуки молитвы. Они услышали слова Иисуса, но Аггей истолковал их неверно:
— Он звал Илию. Просил Илию спасти его.
— Нет, — не согласился Зара. — Он цитировал псалом. Спрашивал Бога, почему он покинул его. — Затем уже более мягко: — Писание у него всегда на устах.
— И всегда богохульство, — добавил Аввакум. Затем спросил у Иисуса: — Если ты тот, за кого себя выдаешь, да простит тебя Бог, почему ты не сойдешь с креста?
— Это неуместный вопрос, — упрекнул его Зара, потом задумчиво произнес: — Он спасал других. Сам он спастись не может.
— Так гибнут все богохульники, — подытожил Аггей.
Они услышали, как Иисус говорил что-то о своем Отце Небесном, который прощает невинных.
— Думаю, теперь это недолго продлится, — заметил Зара. — Ему тяжело дышать. Он надеется, что Бог простит его. Увы, одной надежды всегда мало. Пойдемте отсюда.
Когда Мария, мать Иисуса, с Марией Магдалиной и Саломеей попытались пройти через внутреннее оцепление, им это не удалось. Их остановил декурион:
— Прости, госпожа, вам придется посторониться. Женщины сюда не допускаются.
— Я его мать. Пропустите меня.
— Может ли это кто-нибудь подтвердить?
Именно теперь Саломея, хотя и облаченная в грязно-серую одежду, представила доказательство часто отвергаемой теории, что царская кровь обязательно себя проявит и что властность имеет природный и врожденный характер. Вспыхнув и глядя так, как может глядеть только та, в чьих жилах течет кровь Ирода Великого, она произнесла:
— Прекрати говорить чепуху! Я — дочь тетрарха Филиппа и приемная дочь царя Галилеи. Немедленно пропусти нас!
— Хорошо, госпожа…
— Принцесса, ты хотел сказать. Посторонись!
Однако другой младший командир заметил издали Марию Магдалину и, подойдя, закричал на нее:
— Эй, ты, прочь отсюда! Я тебя знаю. Ты она из этих еврейских продажных девок, которые приезжают сюда на Писху. Проваливай отсюда!
— Как ты смеешь?! — вскипела принцесса. — Как ты смеешь?! Она моя сестра!
— Оставь, Деций, — сказал другой легионер. — К чему нам лишние неприятности? Это принцесса из, из…
— Прости нас, госпожа! Бывает, случаются ошибки… Сейчас я вижу, что она не… Проходите, пожалуйста!
Три женщины, беспомощные и рыдающие, подошли к подножию креста. Иисус посмотрел на них, но сказать ничего не смог. Он задыхался.
Только два его ученика рискнули выйти из какого-то тайного убежища. Это были Иаков-меньший с Иоанном. По счастью, у подножия холма они встретили того самого центуриона, слугу которого когда-то исцелил Иисус. Поначалу центурион не узнал их, но, когда они, сдвинув капюшоны, открыли свои лица, офицер сразу вспомнил могучего борца. Он стал оправдываться:
— Поверьте, я не имею никакого отношения к… Мне очень стыдно. Я человек подневольный. Думаю, завтра моя служба закончится.
— Можно нам подойти к нему? — спросил Иоанн.
Теперь у креста находился человек, достаточно смелый, чтобы обнять рыдающую мать Иисуса и утешить ее. Иисус, задыхаясь, произнес:
— Мама… твой сын…
Потом, будто внутри у него что-то оборвалось, он издал мучительный крик. Это, казалось, был знак, которого ждали небеса. Пошел дождь, и над отдаленными холмами загрохотал гром.
— Итак, начинается, — пробормотал Иовав и умер.
Дождь лил сплошным потоком. В агонии Иисус напряг свои прибитые запястья, и послышался легкий скрип отщепляемого дерева. Он не смог полностью освободить руки и с трудом произнес:
— Отец, в Твои руки… передаю свою душу. Все кончено.
Затем голова его безжизненно опустилась, и стало ясно, что он мертв.
Среди множества преданий, относящихся к этому моменту, немного найдется таких, в которые разумный человек захотел бы поверить. Как бы то ни было, дождь, раскаты грома и сверкание молний усиливались, окончание долгой засухи наступило в должное время, и это было всего лишь неким драматичным совпадением, на которое, к сожалению, способна природа: смерть человека и омовение благодарной земли слились воедино, став пустяковым примером причинно-следственной связи. Не было ни землетрясений, ни крушения построек, но завеса в Храме разорвалась — это несомненно. Как утверждают, один старый священник, пораженный явлением ангела, лишился дара речи и, почувствовав неизбежную слабость и пытаясь найти опору, ухватился за завесу, отделявшую место для прихожан от Святая святых. Падая, он разорвал ее. Позднее, когда священник был в состоянии говорить, он рассказал, будто ему явился архангел Гавриил, передавший, что престарелая жена священника родит сына, который должен стать светильником Израиля. Свидетельств того, что это пророчество исполнилось, не обнаружено.
Предание, которое я стесняюсь записывать (хотя в некотором смысле я уже предвосхитил его содержание), касается Марии, матери Иисуса, и его любимого ученика, Иоанна. Говорят, горе матери было столь велико, что Иоанн настоял на том, чтобы отвести ее в безлюдный Гефсиманский сад, где утешал Марию всю ночь (которая была душной, несмотря на прошедший ливень) в летнем домике под журчание фонтана, в котором тогда снова появилась вода. Историю эту распространили ненавистники веры, но все же горько сознавать, что правдивость ее не подвергают сомнению и многие верующие.
И наконец, в этом отчете о том, что было после смерти Иисуса, я должен истолковать, принимая ее за вероятную, странную легенду о том, как во время распятия ему будто бы пронзили копьем грудную клетку и из раны потекли кровь и вода. Я полагаю, что это был туманный и робкий — неявный, так сказать, — способ через символ копья описать эрекцию фаллоса того, кто только что испустил дух, и в двух истекавших жидкостях таилась загадка третьей. Он был не только Сыном Бога, но и Сыном Человеческим, как сам часто повторял.
Пилат смотрел на дождь, когда вошедший секретарь сказал, что с ним хочет встретиться первосвященник Каиафа, дожидающийся его в приемной.
— Он не побоялся осквернить себя?
— Наоборот, господин. Он, кажется, горит желанием поговорить с тобой.
— Проводи его ко мне.
Кивком головы секретарь пригласил Каиафу. Пилат небрежно кивнул ему. Каиафа поклонился подчеркнуто почтительно.
— О великий, — начал Каиафа, усаживаясь на предложенный стул, — я пришел, чтобы передать тебе благодарность от Синедриона. Благодарность за твое… сотрудничество.
— Я не сотрудничал, святой отец. Я смыл, в буквальном смысле, все это дело со своих рук. Теперь мне жаль, что я не проявил меньшей рассудительности и большего мужества.
Каиафа с пристальным вниманием выслушал слова Пилата, сказанные на невыразительном арамейском, затем ответил на какой-то изощренной латыни, уснащая свою речь излишествами вроде «несколько», «понемножку», «чуть-чуть», «слегка» и тому подобными оборотами.
— Ты говоришь с прямотой, достойной одобрения, — сказал Каиафа. — Но тебе, как и мне, известно, что обязанности мирского правителя несколько отличны от обязанностей первосвященника. Мы не допущены в ту сферу, где требуется препятствовать скрытым и незаметным или внезапным и потрясающим попыткам подрыва существующего порядка. Вся моя жизнь — благоразумие и осторожность. Мужество? Это поощрение хаоса. Я оставляю мужество людям, подобным этому распятому.
— Скажи мне, — спросил Пилат, — этого человека ты осудил или это было всего лишь проявлением твоего благоразумия, когда ты столкнулся с ненавистью и фанатизмом?
— Этот вопрос кажется мне несколько прямолинейным. Другие священники признали — и, полагаю, абсолютно справедливо, — что существует угроза общепринятой вере. Мое мнение всегда в той или иной степени заключалось в том, что, если ортодоксальная вера достаточно крепка, не нужно опасаться еретика, который пытается оказать влияние на народ. Но… мирская сторона существующего положения, которая…
— Ты имеешь в виду, что Рим мог бы устранить тебя и других священников и оказать покровительство религии, которая не кричит все время: «Услышь, о Израиль!»?
— Это можно и так истолковать, — согласился Каиафа. — Что касается осуждения его, то здесь я признаю свою ответственность. Но у меня был иной мотив, нежели у других священников.
— Каким бы ни был мотив, царь Израиля мертв.
— Относительно его царского происхождения — это правда. Он был из дома Давидова и по отцовской, и по материнской линиям. Мы можем теперь впасть в легкое преувеличение и говорить о жертвенном царе. Достойно, чтобы какой-то человек был принесен в жертву за грехи народа. И чем выше он по своему происхождению, тем более жертва угодна Богу.
Два-три раза вздохнув, Пилат произнес:
— Я принадлежу к грубой расе. Мы можем хорошо строить дороги и организовывать армии, но наши духовные достижения не столь велики. Философию мы оставляем рабам-грекам. Мы должны признать, что в религиозной сфере находимся далеко позади вас, евреев. Поэтому объясни мне кое-что, святой отец. Каково точное значение этого словосочетания — «Сын Божий»?
— Сын Божий, сыны Божьи… — начал Каиафа. — Поскольку всемогущий Бог — наш отец, то все мы — сыны Божьи. Но один-единственный Сын Божий… Это означало бы, что Бог — дух, абсолютный дух, породил дитя мужского пола. Это чрезвычайно искаженное представление.
— Однако вы учите, что для вашего бога нет ничего невозможного. Разве абсолютно немыслимо, что божество, которое есть дух, являет себя миру в телесной форме?
— Сиятельный, — слабо улыбнулся Каиафа, — вы, римляне, воспитаны на представлении о богах, которые спускаются на землю, принимая временные физические формы — быка, лебедя, павлина, золотого дождя…
— Ну, это уже принижение моих умственных способностей…
— Позволь мне сказать только, что если бы Бог действительно решил принять новый облик, заключив всю свою духовную сущность в теле человеческого существа, то это было бы сделано с единственной целью: чтобы Он мог принести себя в жертву самому себе, достигая таким образом абсолютного искупления человеческих грехов. Но тогда в глазах Бога человеческий грех должен быть чем-то гораздо более страшным, нежели грешник способен себе представить.
— Но что есть человеческий грех?
— О, это вовсе не нарушение законов в отношении еды или прелюбодеяние и воровство, — произнес Каиафа с некоторой горячностью. — Это некое невыразимое, возможно, даже абсолютно невольное затмение человеком блеска и великолепия Создателя. Если попытаться здесь провести слабую и несколько нелепую аналогию, это подобно тому, как если бы человек срыгнул на только что выпавший, сияющий чистотой снег, и снег бы закричал от невыносимой боли. Это, я знаю, кажется нелепым, но нелепость всегда бывает одной из сторон тайны. И здесь следует упомянуть еще об одной тайне. Если то, что я сказал, правда, тогда Бог должен любить человека любовью столь невыносимой, столь мучительной для самого Бога…
— Я всего лишь простой римлянин, — остановил его Пилат, почти зарычав.
Пока он слушал, его всего коробило от того, как Каиафа перегружал и деформировал простой и ясный язык римлян, что едва ли было бы терпимо, даже если бы исходило из уст какого-нибудь александрийского поэта из новых, — действительно, quasi nix clamet[131]. Будучи человеком Запада, он испытывал чувство разумного недоверия к витиеватой восточной манере выражать мысли.
— Если все это так или, возможно, было так, мы можем сказать, что жертва эта принесена, а о тебе можно говорить как о посреднике при ее принесении.
— Это не так, — возразил Каиафа, — и Писание не дает мне права строить догадки относительно того, что я представил тебе как умозрительное, всего лишь умозрительное понятие. Мессия еврейского народа… Это совсем иное понятие. И время Мессии еще не пришло.
— Но идолопоклонник, не еврей, или…
— Язычник?
— Но вправе ли язычник считать, что это понятие немыслимое?
— Язычник может считать так, как пожелает. Я уже отнял у тебя слишком много времени, сиятельный. Я пришел с простой просьбой. Сегодня у нас Пятница, или dies Veneris[132], — день любви, волнующий день, а после захода солнца начинается день отдохновения. В праздник Пасхи Суббота считается особо знаменательным и святым днем. Членам Совета кажется несколько неуместным и непристойным то, что тела этих трех евреев на холме будут продолжать омрачать святые для нас дни. Мы просим разрешения убрать тела.
— Ты можешь поговорить с моим помощником, когда будешь уходить. Он уладит это дело. А как поступят с телами?
— Зелотов похоронят зелоты. А что касается третьего, то имеется новый участок для захоронения чужеземцев. Там уже лежит какой-то безымянный самоубийца. К нему присоединится самоубийца, имя которого известно.
— Самоубийца? Ты считаешь Иисуса самоубийцей?
— Может быть, я употребил это слово с некоей легкомысленной безответственностью. Но он ведь сам выбрал смерть, не так ли?
Пилат оставил вопрос без ответа, потом сказал:
— Для другого могила уже приготовлена. Ко мне приходил один выдающийся представитель вашей расы и веры — приходил не к тебе, заметь, — который был очень озабочен тем, чтобы телом царя иудеев распорядились подобающим образом. Он приходил ко мне. И тем показал свое мужество… или проницательность.
— Кто это был?
— О, он пожелал, чтобы имя его осталось неизвестным. Я, римлянин, защищаю еврея от его единоверцев! Это трещина, обещание раскола! Если бы я был на твоем месте, я бы несколько опасался за свое будущее.
— Я просто хотел узнать место, где находится могила. Были разговоры, сиятельный, будто бы этот Иисус восстанет из могилы. Он утверждал, что разрушит Храм, а затем восстановит его за три дня. Некоторые подумали, что это может оказаться лишь простой аллегорией. Теперь предсказание подобного рода для людей суеверных может стать весьма убедительным. Существует общее опасение, что его последователи могут тайно перенести и спрятать тело, утверждая затем, что видели, как он воскрес. Можно ли сделать так, чтобы могила охранялась?
— Нет ничего, что мешало бы вам охранять ее.
— Нам нужна незаинтересованная охрана. Если охрана будет состоять из наших людей, ученики этого Иисуса будут утверждать, что он действительно воскрес и что враги его отрицают это. Поэтому я был бы очень признателен…
— Хорошо. Будет выставлена римская охрана. — Голос Пилата стал хриплым. — При всем к тебе уважении, святой отец, позволь спросить: что вы за народ такой? Сначала, перед его смертью, вы потираете от удовольствия руки, а теперь свидетельство его смерти оскорбляет вашу болезненную чувств…
За несколько минут до этого вошел секретарь с донесением, написанным на восковой табличке. Во время разговора Пилат прочел его. Теперь он посмотрел на Каиафу с мрачной усмешкой.
— Иисус Варавва, преступник, освобожденный мною из милосердия. Он не замедлил возобновить свою преступную деятельность и уже успел убить римского центуриона. Теперь его ожидает распятие. Прощай, святой отец.
Каиафа несколько неловко поклонился и вышел.
— Меня зовут Иосиф, — сказал человек. — Имя, которое тебе хорошо знакомо, уважаемая госпожа, благослови тебя Господь. Моя семья происходит из Аримафеи, но мы всегда хотели быть похоронены в святом городе. У нас здесь большой склеп, и он в твоем распоряжении. Печальное время. Но мы не должны рыдать, нет, мы должны делать то, что необходимо. Надежный склеп, очень вместительный, вырублен в скале. Нам нужно найти носилки или повозку, чтобы перенести его туда. Я принесу повязки, масла и мази. Он будет набальзамирован так, как приличествует его, его…
— У меня с собой миро, — сказала Мария Магдалина, показывая на бывший при ней сосуд. — Я использовала часть его для…
— Ты его родственница? — спросил Иосиф из Аримафеи.
— Я женщина, чьим занятием была продажа собственного тела, — сдержанно ответила Мария. — Драгоценное миро я купила на полученные за это деньги. Ты не оскорблен?
— Я абсолютно уверен, что это не оскорбляет его, — ответил Иосиф, слегка усмехнувшись.
Дождь прекратился, и от земли и трав, даже на Голгофе, исходил приятный запах. На исходе дня небо было голубым, но по нему плыли большие белые, как снег, облака. Истерзанные, исхлестанные тела представляли собой ужасающее зрелище. Хотя всегда возникали некоторые затруднения с гвоздем, которым были прибиты ноги распятого, товарищей Иисуса по несчастью сняли с крестов без особых хлопот. Практика разрезания ног ножом, чтобы легче было вынуть гвоздь, осуждалась как дело недостойное. Тела двух несчастных были унесены, сопровождаемые рыданиями их родственниц и патриотов. Чтобы снять с креста Иисуса, потребовалось много времени, и некоторые из представителей традиционной веры опасались, что до захода солнца[133] эта процедура не будет закончена. То, что он, даже умирая, прилагал отчаянные усилия, чтобы освободить руки, впоследствии сравнительно упростило задачу людей, снимавших его с креста. Но для этого они, стоя на лестнице, должны были с помощью прочной веревки удерживать тело в вертикальном положении. Три человека поочередно пытались выдернуть гвоздь, которым были прибиты ноги Иисуса. Выполняя свою работу, эти люди сильно устали и даже сломали несколько железных инструментов. Мария, мать Иисуса, отвернулась, стараясь не видеть эту сопровождавшуюся ручьями пота и проклятиями процедуру. Услышав негромкий, но отчетливый звук упавшего на землю тела, она вскрикнула. Опустить тело, даже используя силу мускулов Иакова-меньшего (римляне, хотя и неохотно, начинали относиться с уважением к этим сильным евреям), в отсутствие подмостков и блоков, оказалось задачей не из легких. И когда огромному, испещренному полосами запекшейся крови телу позволили свалиться на землю, Иаков с Иоанном согласились, что это не было проявлением неуважения к покойному. Затем уложенное на подстилку тело перенесли к подножию холма, где их ждала повозка с запряженным в нее быком. Ее предоставил Иосиф из Аримафеи, чтобы тело можно было доставить к усыпальнице, где покоились члены его семьи.
У вырубленного в скале склепа двое учеников Иисуса и женщины с удивлением обнаружили уже ожидавших там троих священников. Здесь же находился взвод римской пехоты со старшим и младшим командирами — очевидно, чтобы проследить за процедурой погребения. В тот момент, когда уводили быка с повозкой, Иосиф из Аримафеи благоразумно исчез, но прислал вместо себя слугу, который принес бинты и масла. Тело Иисуса, обернутое пеленами, от которых исходил запах благовоний, теперь готово было к погребению. Однако камень, установленный у входа в склеп вместо двери, был огромного размера, и римляне ворчали, что двигать камни — не их обязанность. Но Зара, который, конечно, оказался в числе бывших там священников, заплатил римлянам из своих денег, и громадный камень с большим трудом, при содействии римлян, отодвинули в сторону. Тело Иисуса внесли в склеп, после чего камень с не меньшими трудностями был возвращен на прежнее место. Зара сказал:
— Ну вот, теперь, я думаю, мы можем сказать, что все кончено.
— Вы можете сказать, — язвительно отозвался Иаков-меньший.
— А у вас на уме, наверное, какое-нибудь глупое надувательство. Знайте же, что склеп будет охраняться некоторое время этими людьми, так что возможность обмана исключена, а я и другие священники этой и завтрашней ночью будем находиться здесь. Повторяю еще раз: все кончено.
После этого женщины возвратились в ночлежный дом, а Иаков-меньший с Иоанном отправились в долгий путь к тому месту (сразу за Иерусалимом, у дороги на Вифлеем), где затаились, выжидая, остальные ученики Иисуса — позорно, как говорили многие, или с подобающим благоразумием, как считали другие. Гефсиманский сад все еще был в их распоряжении, но ни один из них (припомните, что я говорил несколькими страницами ранее) не имел желания туда возвращаться. Добрый Никодим сознавал, что место доброты и отдохновения стало теперь для них мрачным и опасным, каким оно стало и для него самого — местом предательства и насилия. Он предложил им взамен, в качестве неплохого временного жилья, свою обветшалую ферму, которую ранее пытался продать.
Когда наступила суббота, девять учеников сидели за ужином, с мрачным видом глодая бараньи кости. Они были обеспокоены тем, что Иаков-меньший и Иоанн до сих пор не появились; и теперь все сидевшие за столом, казалось, едва переносили само присутствие друг друга. Фаддей рассеянно наигрывал на флейте какую-то мелодию. Матфей проворчал:
— Перестань, пожалуйста.
— Извини, — отозвался Фаддей, вытряхивая из флейты слюну. — Это была мелодия, которую я играл на похоронах девочки, когда он… ну, ты сам знаешь. Кстати, игра на флейте в субботу не запрещена. Игра — не работа.
— Вопрос в том, что нам делать, — ответил Матфей.
— Только один день, — сказал Варфоломей. — Мы не должны ничего делать до окончания субботы.
— Он имеет в виду, — заговорил Иаков, — что нам делать, если это окажется неправдой. Если он не…
— Он воскреснет, воскреснет! — прорычал Петр. — Разве вы позабыли, как следует верить?
— Мы все должны были пойти туда, — сказал Симон. — Мы не должны были оставлять это дело на Иоанна с Иаковом. Меня удивляет другой Иаков. Я думал, что вы станете… ведь два Иакова были почти одно целое. От тебя же многого не требовалось. А когда дело дошло до того… чтобы совершить что-то серьезное…
— Я был болен, — угрюмо ответил Иаков. — Вы меня видели. Все произошло в одно и то же время. У меня в желудке язвы. Проклятье! Вы же сами видели, в каком я был состоянии! Совсем не мог передвигаться.
— Им уже пора возвратиться, — заметил Фома. — Судя по всему, их, должно быть…
— Нам бы уже стало известно, — сказал Петр. — Даже здесь. Возможно, одна из женщин…
— Женщины не прятались, правда? — произнес Филипп. — Женщины остались.
— Так сочини об этом песню, — грубо бросил Матфей. — Нашим главным словом было «благоразумие». Сохранение благой вести. Всегда можно найти оправдание трусости. Я иду в город сейчас же. Кто со мной?
— В субботу путешествия возбраняются, — заметил Фаддей.
— Прежде нас это не беспокоило, — возразил ему Андрей.
— Это достаточно справедливо, однако, — размышлял Матфей. — Что нас подобрал один из стражей веры. Принял нас… за что-то.
— Теперь он уже погребен, — сказал Петр. — Обязательно должен быть погребен. Где-то. Бог знает где.
Андрей откашлялся и произнес:
— Мы поступили плохо.
— Я поступил плохо, — простонал Петр. — Помоги мне, Господи! Прости меня за…
— О, довольно об этом! — резко оборвал его Фома. — Сколько можно об одном и том же?!
— Мы все виноваты, — сказал Варфоломей, — но он знал, как мы себя поведем, знал, с самого начала знал.
— Я думаю, все, что мы должны делать, это ждать указаний, — предложил Филипп. — То есть ждать до воскресенья. В субботу ничего предпринимать не следует.
— Ну где же эти двое?! — воскликнул Петр. — Что там с ними могло случиться?
Иоанн и Иаков-меньший, очень усталые, вернулись незадолго до полуночи. Были объятия, слезы, благодарственные молитвы, а потом они рассказали, как все происходило. Остальные слушали с пристальным вниманием. Иоанн спросил:
— Что у нас на ужин? Мы умираем с голоду.
— Вода. Немного черствого хлеба, — ответил другой Иаков.
— Поблизости бродят две тощих курицы, — сказал Иаков-меньший. — Я вижу, тут есть старый ржавый котелок. Почему бы нам не приготовить тушеную курятину?
— Суббота. Закон Моисея, — остановил его Петр.
Здесь Иоанн заговорил своим громовым голосом, который всегда так плохо сочетался с его крепкой, но казавшейся хрупкой фигурой:
— Проклятье! Вы что, так скоро все забыли?! Суббота для человека, а не человек для субботы! Неужели среди вас нет ни одного мужественного человека?! Какими христианами вы станете — теперь, когда его больше не будет рядом с вами?!
— Что это за слово ты сейчас произнес? — спросил Варфоломей. — По звучанию похоже на латинское.
— Само собой вырвалось, — ответил Иоанн. — Должны же мы как-то называться. Так кто свернет этим курицам шеи?
— С этим делом хорошо справляется Матфей, а я сварю их, — предложил другой Иаков.
Теперь они начали осознавать, что обстоятельства действительно изменились. Фома, разгрызая мягкий конец косточки, сказал:
— Выходит, придется нам привыкать, друзья. Действовать без подсказки. Смешно, но этот ужин можно было бы назвать началом нового пути, которым мы пойдем.
— Пока мы не можем считать, что он нас покинул, — заметил Иаков-меньший. — Сами увидите.
— Да, сперва я должен увидеть, — сказал Фома. — Пока не увижу — не поверю.
Петухи громко возвестили начало воскресенья, или дня Йом Ришон. Петр их криков будто не слышал. Казалось, что после субботы, греховно проведенной ими за сбором хвороста, стиркой одежды и приготовлением ужина из тощей курицы, все были готовы бросить вызов прошлому. Как заявил Фаддей (которого они вообще-то не считали выдающимся мыслителем), глупо было говорить, что новый день начинается на закате. День в это время заканчивается. Начинается день на рассвете. Петухи громко прокричали о наступлении воскресенья. Кто должен пойти к гробнице в скале? Никто не горел желанием идти туда, никто не хотел оказаться разочарованным. В конце концов в Иерусалим снова отправились Иоанн и Иаков-меньший. Придя к склепу, они увидели там мать Иисуса и Марию Магдалину. Здесь же был Зара с двумя другими священниками (которых, как мы знаем, звали Аггей и Аввакум). У входа в склеп стояли римские стражники. Мария Магдалина, надеясь на помощь двоих последователей Иисуса, христиан, сказала:
— Мы просили их, умоляли, но они говорят «нет».
— Кто это здесь говорит «нет»? — язвительно спросил Иаков. Затем, обращаясь к Заре: — Уж не обмана ли вы боитесь?
— Когда человек погребен, его больше не тревожат, — отвечал Зара. — После смерти его оставляют покоиться с миром. Таков обычай.
— Разве это также и закон? — громко спросил Иоанн. — Разве мать умершего не имеет права сказать последнее «прощай»?
— Да здесь и оставить нужно кое-что — пряности, душистые травы, — сказала Мария Магдалина. — Видите, они у меня с собой.
— Послушайте, — сказал командир стражи, — у вас было достаточно времени сделать все это раньше.
— Тогда было то, что известно как Суббота — день отдохновения, — сказал Иаков-меньший. — Вы ведь слышали об этом? Суббота. Когда людям запрещается покупать и продавать или делать что бы то ни было, что может считаться работой.
— Однако это не дает вам никаких оснований для дерзости.
— Хорошо, постараемся быть вежливыми. Дело в том, что мы родственники покоящегося в этом склепе. Его передали римлянам для распятия эти трое господ в нарядных шапках…
— Думаю, — с угрожающим спокойствием начал Аввакум, — мы не потерпим такую…
— Ну продолжайте! — выкрикнул Иаков-меньший. — Давайте устроим еще одну видимость суда и пару распятий. Я хочу открыть склеп.
— Ты этого не сделаешь, — предупредил младший командир. — Ты знаешь, что не имеешь права этого делать.
— Вы собираетесь меня остановить?
Младший командир вопросительно посмотрел на старшего, затем оба посмотрели на Зару. Тот пожал плечами.
— Мы вам поможем, приятель, — вызвался один из стражников.
— Вы будете ждать приказа, — остановил его младший командир.
— О, давайте откроем его, — сказал старший командир. — Мы уже так много слышали об обмане. Посмотрим же, какой обман вы имели в виду.
Он снова взглянул на Зару, и тот опять пожал плечами. Огромный камень откатили в сторону с некоторыми усилиями, но уже без проклятий. Зара сказал Иакову-меньшему:
— Есть кое-что, на что вы надеетесь, не так ли? Даже верите в это. Но теперь этому конец. Внутри вы найдете труп.
Он хотел войти в склеп первым — по праву священника. Однако Иаков-меньший преградил ему путь:
— Это не для тебя, приятель.
Он показал жестом, чтобы Мария, мать Иисуса, прошла первой, затем вошел сам. На мгновенье они зажмурились, потом снова открыли глаза, стараясь привыкнуть к темноте. Там было пусто. Не было обернутого в погребальные пелена тела. Действительно, в склепе стоял запах масла и миро, но тела не было. Пораженная Мария стояла с открытым ртом, прислушиваясь. Иаков жестами позвал Марию Магдалину с Иоанном:
— Ну, если вы сможете здесь что-то обнаружить…
— Тише! — остановила его Мария. — Голос. Мне знаком этот голос.
Она прислушалась. Иоанн покачал головой.
— Мне знаком этот голос. Послушайте. Вот что он сказал: «Глупая, почему ты ищешь живых в том месте, где покоятся мертвые? Иисус воскрес. Иди и скажи его ученикам, что он уже отправился в Галилею. Они увидят его там».
Иаков-меньший удовлетворенно кивнул, затем с улыбкой обратился к троим священникам и римлянам:
— Можете войти, если хотите. Всем добро пожаловать. Потом у нас будет неспешная беседа о надувательстве.
Некоторое время трое священников, с мертвенно-бледными лицами, не могли вымолвить ни слова. В склепе не было никого. В склепе было пусто. Ничего, кроме пряного запаха. Римляне ненадолго зашли внутрь и вышли мрачные, озадаченные и несколько напуганные. Командир произнес:
— Вы уверены? Вы абсолютно уверены? Это, должно быть, произошло в те два часа, когда меня здесь не было.
— Здесь ничего не происходило, господин, клянусь. Клянусь Геркулесом, клянусь Кастором и Поллуксом, что…
— Да, да… Что вы, конечно, всю ночь не спали и не сходили с этого места.
— Так точно, господин. Мы ведь получили строгие указания. Здесь никого не было. Клянусь Минервой, Венерой и всеми богами, господин.
— Тогда кто отодвинул камень? Должен же был кто-то его передвигать. Причем — дважды.
Все молчали.
— Мне это совсем не нравится. — Командир оглядел стражников. — А вы уверены, что кому-то из вас не вздумалось заняться игрой, чтобы скоротать время?
— Да разве мы посмели бы, господин? — сказал покрытый шрамами ветеран. — Мы ведь, как он сказал, получили указания. И эти трое еврейских жрецов все время были здесь, вместе с нами. Они-то не похожи на тех, кто стал бы играть.
— Это то, что я назвал бы необъяснимым случаем, — заключил старший командир.
— Можно тебя на два слова? — спросил Зара, жестом приглашая его отойти в сторону.
— У тебя, кажется, есть объяснение этому, господин? Хорошо, пойдем.
Зара и римлянин отошли к стоявшей поблизости смоковнице, которая была разбита молнией или еще чем-то и потому почти не давала тени.
— Полагаю, ты согласишься, — начал Зара, — что нам не нужны сплетни и слухи, которые пойдут по городу.
— Я сам не прочь немножко посудачить, господин. Но я тебя понимаю. Не дело поощрять суеверных людей.
— Вот именно. Поэтому объяснение будет только одно. Ночью пришли его последователи, отодвинули камень, унесли тело, а камень поставили на прежнее место.
— Но почему они решили вернуть на место камень, господин? Я хочу сказать, это вроде того, как будто лошадь украли, а дверь конюшни…
— Чтобы не было подозрений. Чтобы у них было время скрыться — без криков «держи!» за спиной. Ты понимаешь меня?
— Дай подумать, однако, — сказал командир, который не отличался особой сообразительностью. — Никто не приходил. Я всегда выставляю часовых с двух сторон. Нет, не пойму я что-то, ты уж прости меня, господин.
— На часовых ночью напали. В темноте. Люди, которые бесшумно к ним подкрались. Их было двенадцать, нет — одиннадцать. И люди очень сильные. Напали и оглушили.
— Ага, теперь понимаю, — задумчиво произнес командир, потирая свой подбородок, за ночь покрывшийся щетиной. — Это, однако, будет кое-чего стоить.
— Это будет много стоить. Очень, очень много. Но, полагаю, казначей Храма сможет заплатить, сколько бы это ни стоило. Конечно, показания должны быть даны под присягой и заверены подписью. Это не какая-нибудь болтовня. Должно быть и предупреждение о наказании за лжесвидетельство, и некоторые подлинные…
— Следы нападения? Ну что ж… — Командир повернулся кругом и, улыбаясь, посмотрел на учеников Иисуса. — Мы могли бы начать сразу. Небольшая драка — двое наших против тех двоих. И нам, конечно, следует их арестовать, не так ли? За нарушение римского закона и порядка. Скажем, что остальные скрылись, а этих двоих…
— Не надо слишком усложнять. Все равно они сейчас уходят. Не думаю, что у нас из-за них будут какие-то неприятности.
Римлянин и Зара наблюдали за уходом четверых человек. Они шли смущенные, в изумлении, которое совсем скоро должно было смениться радостью и весельем.
— Мы все обязаны выполнять свой долг, господин. И я считаю, что защита народа от ужасных последствий разнузданного суеверия — это чрезвычайно важная и почетная обязанность, господин, — изрек римлянин, стоя по стойке «смирно».
— Прекрасно. Итак, следует ли нам поговорить с твоими людьми?
— Всадники? — спросил Петр. — Ну вот, наконец-то они и добрались до нас. Что будем делать? Сдадимся или будем драться? Ах, да что тратить силы попусту!
— На одной из лошадей — женщина, — приглядываясь, произнес Фаддей. — Нет, это девочка. Погодите, да не та ли это девочка, что…
Подъехало восемь мужчин и восемь женщин. Четверо мужчин помогли девочке спешиться. На ней был красный плащ, волосы распущены. Все, кроме нее, равнодушно взирали на беспорядок деревенского двора — на неубранный навоз, на одинокого петуха, хриплые крики которого были не более чем пародией на петушиное пение (Петр теперь его словно не замечал), на гниющие доски, когда-то приготовленные для ограды, так и не построенной, на сорную траву и разбросанные повсюду кости, мусор.
— Думаю, вы меня знаете, — сказала девочка, войдя в дом. — Я была среди женщин, которые следовали за ним. Теперь меня забирают обратно. Но и я беру с собой его слово, его благую весть.
— Мы никогда не были хорошо знакомы с тобой, — сказал Петр. — Вы все держались на расстоянии. Женщины отдельно от мужчин — так это было.
— Перед вами принцесса Саломея, дочь тетрарха Филиппа, приемная дочь тетрарха Ирода. Теперь по приказу прокуратора Иудеи я должна возвратиться во дворец и занять подобающее мне место. В Галилее. Но и он будет в Галилее.
— Поверю, когда увижу, — устало произнес Фома. — Стало быть, эти явились не затем, чтобы нас арестовать?
— Нет, но вам лучше покинуть Иудею. Он сказал, что вы должны уезжать немедля.
— Он? — нахмурился Иаков-меньший. — Что ты имеешь в виду, говоря «он»?
— Я видела его.
Мужчины из ее свиты учтиво согнулись в поклонах, с сомнением разводя руками, пожимая плечами и восклицая: «Ах!» Женские видения, грезы, фантазии, женская восторженность…
— Можете не верить, если не хотите. Он явился мне там, где мы останавливались. На рассвете, этим утром. За час до того, как меня забрали. Я единственная не спала. Знаете, у меня было чувство…
— Предчувствие? — произнес Варфоломей, устало прикрыв глаза.
— Не знаю, как правильно сказать. Но это был он — его лицо, его голос. И еще… его руки и ноги, какими они были во время… когда его снимали с…
— Ты не ошибаешься? — спросил Петр.
Саломея кивнула:
— Кажется, я понимаю, что вы хотите сказать. Его мать должна была сообщить вам об этом, но сейчас она уже на пути в Назарет. Или же моя сестра, как я ее теперь называю. Та, что раньше была обычной блудницей, а потом венчала его на царство. Но только не девчонка, вы думаете, которая танцевала для своего приемного отца, чтобы получить от него награду для своей матери. Не та, что закончила свой танец обнаженной и видела, как бросили в огонь окровавленную голову.
— Значит… — произнес Симон. — Значит, это была ты. Так, так… — Он сокрушенно кивал и кивал головой.
— Если вы не верите, то есть не хотите верить… Вам все-таки придется вернуться в Галилею. Чтобы снова ловить рыбу, или чем вы там занимались.
— Не все мы из Галилеи, — сказал Фома. — Я пришел из-за Галилейского моря — из Гадаринской страны. Фаддей из тех же мест.
— Я не могу сказать больше того, что сказала. Он явился мне еще до рассвета и сказал, что кто-то должен пойти к вам и…
— Передать, чтобы мы шли в Галилею? Он не сказал, в какое точно место?
— Нет, но где вы в Галилее ни окажетесь, он тоже будет там.
— Значит, тогда нам лучше отправиться в Галилею, — несколько удрученно сказал Филипп.
— Я тоже должна ехать туда. Что мне было велено передать, я передала. И желаю вам… что мы должны говорить в таких случаях? Да хранит вас Иисус? Идите с Богом?
— Все эти вещи нужно продумать, — сказал Матфей очень серьезно. — То, как мы должны есть, что говорить… Спасибо тебе. Мы все благодарим тебя, сестра. Думаю, теперь мы можем так тебя называть.
— Это вполне подходящее обращение.
Она улыбнулась, сделала короткий жест — жест девочки, обращенный к друзьям, — затем повернулась и вышла. Четверо слуг помогли ей сесть на лошадь, и она кивком головы дала всадникам знак отправляться. Ее одиннадцать братьев молчали, пока не стихли последние звуки удаляющейся кавалькады. Петр вздохнул и сказал:
— Ну что ж, в Галилею.
— Все вместе? — удивился Фома. — По дороге нас могут задержать представители властей. Одиннадцать мужчин, большинство из которых можно узнать по гнусавому галилейскому выговору!
— Каких властей? — спросил Андрей.
— Одной из них или обеих. Я ни той, ни другой не доверяю, — ответил Фома. — Схватят не за проповедь ложного учения, а за то, что шли за лжепророком. — И затем: — Так, так. Выходит, это та самая девочка. Бедное дитя. Впрочем, нет, она уже со всем этим покончила. Один пророк за другим, однако. Преданы невинными. Все убиты. Всех зарубили, разделали и сожрали.
— Но один восстал из мертвых, — произнес Иаков-меньший, с усилием повышая голос. — Сколько раз мне говорить вам о том, что мы с Иоанном видели? А теперь вот и она говорит, что видела его, видела живым, видела его раны и прочее. Когда же вы поверите?
— Я скажу тебе когда, — сдерживая ярость, произнес Фома. — Будут еще и другие предательства. Скоро вокруг появится много лже-Иисусов, попомните мои слова. Вы еще будете довольны моими сомнениями, как это назвал один из вас, — думаю, это был ты, Варфоломей. А по-моему, я ему нужен был. Он ведь понимал, что это хорошо, когда есть хоть один человек, который не верит сразу же всему, что говорят. Как бы то ни было, а я поверю только тогда, когда смогу разглядеть раны на его руках и ногах. И разглядеть хорошенько, а не издалека и не в темноте. Тогда поверю, когда смогу засунуть мои пальцы в эти проклятые дыры. Говорю вам еще раз: сейчас такое время, когда надо соблюдать осторожность.
Все молчали, задумавшись. Фаддей даже кивал головой. Затем Петр сказал:
— Хорошо, давайте по порядку, друзья. О том, чему верить, поговорим после. А пока обсудим поездку. Фома в одном прав. Двигаться надо небольшими группами. По двое и по трое. А встретимся все в Капернауме. В том доме, Андрей, так? Первыми, Матфей и Фома, пойдете вы. Нет нужды напоминать вам об осторожности. Надвиньте на лица капюшоны, с чужими не разговаривайте.
— Теперь все чужие. Каждый встречный — чужой, — заметил Матфей.
— Уж постараемся быть осторожными. Хотелось бы взять с собой немного денег, если у нас еще осталось что-то.
— Немного найдется, — ответил Иоанн, который теперь стал в некотором роде казначеем.
Петр неловко изобразил своей правой рукой благословение. Жест у него получился несознательно — сверху вниз, поперек, снова поперек — фигура с четырьмя углами, построенная тремя движениями. Что-то таинственное.
— С вами Бог и Его благословенный Сын. И душа, принадлежащая им обоим.
Шестьдесят фарлонгов[134] от Иерусалима, если им повезет… Трижды по двадцать, как снова стали говорить многие, приходя в приподнятое состояние духа, когда заново открыли, что у них, оказывается, двадцать цифр[135]. Усталый Фома ковылял, опираясь на посох, сделанный из ветки оливкового дерева. Обращаясь к Матфею, лицо которого сильно раскраснелось (поскольку некоторая полнота его, еще сохранявшаяся, давала о себе знать), Фома заметил:
— Едва ли кто будет нас теперь преследовать. Думаю, мы в безопасности.
— Ты уверен в этом?
— Я этого не говорил. Я сказал — «думаю». Глупо в чем-то быть уверенным.
Еле волоча ноги, они прошли еще шагов двадцать. Птицы насвистывали то, чему они научились в первой части книги Бытия и что не могли изменить ни грехопадение, ни пророки, ни искупление грехов. Солнце, огромный сгусток огня, удаленный от Земли на многие-многие десятки и сотни фарлонгов, двигалось с покорностью, которая, казалось, находилась в полном противоречии с беспощадным жаром его палящих лучей.
— Вера — хорошее слово, да. И надеюсь, что у меня ее ничуть не меньше, чем у моего спутника. Но Бог дал нам глаза и уши. Да и пальцы тоже. Скажи ты мне, что это луна над нами, думаешь, я тебе поверю?
— Ты веришь, что за нами никто не гонится?
— Да, пожалуй, ты мог бы сказать, что я в это верю.
— Надеюсь, вы позволите мне составить вам компанию, — вдруг произнес незнакомый голос. — Нам по пути.
— Быть этого не может! — в страхе оборачиваясь, крикнул Фома. — Откуда ты взялся?! Отойди, сатана, или кто бы ты ни был!
Лицо незнакомца скрывал глубоко надвинутый капюшон. Ладони его из-за длинных рукавов видны не были, но на ногах можно было разглядеть новую обувь. Матфей спросил:
— Идешь из Иерусалима?
— Да, оттуда. Можем мы поговорить? Когда я к вам присоединился, вы что-то обсуждали. Могу я узнать, о чем шел разговор?
— Да, присоединился. Лучше объясни-ка нам, откуда ты явился. — Фома несколько смущенно перекрестил его. — Ага, был за тем деревом. Отдыхал там, да?
Незнакомец доброжелательно усмехнулся. Матфей сказал:
— Если идешь из Иерусалима, разговор может быть только об одном.
— Осторожней, осторожней, Матфей! — прорычал Фома.
— Ну ясно, что об Иисусе из Назарета, о его распятии, о том, как он…
— Ради Христа, будь осторожен! — выкрикнул Фома и готов был теперь откусить себе за это язык.
— Ради Христа, — повторил незнакомец. — Вы изъясняетесь, как некоторые из римлян. Мне приходилось слышать, как они говорят, когда играют в кости, — клянутся Юпитером, Юноной, Меркурием. А некоторые клянутся Христом и находят это остроумным и свежим. Кто этот Христос — новый бог?
— Этот Христос — Иисус из Назарета, — ответил Матфей.
— Ага, а кто же он такой или кем был?
— Да где ты был все эти годы?! — прорычал Фома, уже забыв об осторожности. — Это, как говорят, человек, посланный от Бога. — Но осторожность быстро возвращалась к нему: — Обрати внимание, я не говорю, что это я так утверждаю…
— Умер и погребен, — произнес Матфей. — Он еще говорил, что на третий день восстанет из мертвых. И что-то подобное, говорят, произошло, но никто в этом не может быть уверен.
— Послан от Бога? Если он послан от Бога, почему кто-то должен сомневаться? Если он сказал, что может воскреснуть… Ну ясно же, что он воскрес! Вы мне кажетесь неумными людьми, которые плохо знают Писание.
— Послушай, ты! — сказал Фома, потрясая кулаком. — Может быть, мы люди и не очень грамотные, но мы и не дураки и не собираемся терпеть, когда нас называет дураками какой-то неизвестный, который шагает рядом, но боится показать свое лицо. Дурак-то ты как раз и есть, поскольку не имеешь никакого понятия о том, что греки называют логикой. Слова «человек был послан от Бога» и знание о том, что он был послан Богом, — это вовсе не одно и то же.
— Мы знаем Писание и верим тому, что там сказано, — произнес Матфей.
— Вы верите, что исполнятся пророчества? Пророчества о пришествии Сына Божьего?
— Конечно же верим.
— Вы верите, что пророчества уже исполнились?
— Послушай! — произнес Фома и остановился, чтобы стать перед незнакомцем, который был вынужден тоже остановиться. — Кто бы ты ни был, приятель, но то, чего я хочу, очень просто. Чтобы я мог видеть его перед собой, ибо видеть значит верить. И прикоснуться к его ранам этими пятью пальцами и этими, и…
— Если ты хочешь прикоснуться к ним десятью пальцами, Фома, тебе лучше отбросить свою палку.
— Откуда тебе известно мое имя?! Кто назвал тебе мое…
И тут он увидел и упал на колени.
— Встань, Фома. Встань, Матфей. Благословенны те, кто верит, не видя. Теперь можешь прикоснуться, Фома.
Несколькими неделями позже, вечером, одиннадцать учеников сидели за столом в верхней комнате постоялого двора, находившегося недалеко от Галилейского моря. Слуга, развязный молодой человек с маленькой щепочкой, вставленной между зубами и служившей чем-то вроде игрушки для его языка, войдя, спросил:
— Мне сейчас подавать?
— Еда горячая или холодная? — спросил Симон.
— Когда принесу, будет горячая. А станете ли вы есть ее горячей — дело ваше.
— Тогда неси, — сказал Петр. — А нам понадобятся еще одно блюдо и одна чаша.
— Значит, будет еще кто-то?
— Пока мы не знаем, но думаем, что так, — ответил Фома.
— Тогда вам лучше было бы оставить для него немного места, не так ли? сказал слуга и вышел, чтобы принести хлеба и кувшин вина.
Ученики, сидевшие на скамье, близко придвинутой к стене, начали неловко сдвигаться, не зная, где оставить свободное место.
— Он может сесть рядом с тобой, как прежде, — сказал Иоанну Фома.
— Последний раз нам вместе было совсем неплохо, — произнес Андрей. — Месяц назад или около того. А кажется, годы прошли.
— Теперь нас одиннадцать, — сказал Петр. — Нам следует ожидать еще кого-то.
— Может быть, он найдет кого-то и приведет с собой, — предположил Матфей.
— Нет, — возразил Петр. — Думаю, теперь это уже зависит от нас самих.
— От тебя, — поправил Варфоломей. — Должны ли мы теперь называть тебя «учитель»?
— Нет, лучше «Петр». Просто «Петр». Насчет этого твоего сна, Филипп. Я уже становлюсь немного похож на Фому и перестаю доверять. В старые времена мы были более доверчивыми. Он не говорил, в какой день придет, в какое время?
— Я уже рассказывал тебе, — отвечал Филипп с некоторым раздражением, — и мне это смертельно надоело. Он тогда песенку спел.
— Спой нам ее еще раз, — попросил Фаддей.
— Да, пусть споет, но нам не надо никаких завываний на этой дудке, — сказал Фома.
Филипп просто прочитал ровным голосом коротенькое четверостишие:
В последний час,
В последний час
Сядь и поешь
В последний раз.
— «Последний» — вот что непонятно, — заметил Матфей. — Как раз такие же сны бывали в прошлом — у Иосифа[136] и у других. Но сны никогда не бывают ясными и понятными.
— Последний ужин, — предположил Симон. — По-моему, это очевидно. Но тот ужин не был последним.
— Если мы не увидим его снова, — рассуждал Андрей, — значит, был последним.
— Вы уверены, что это был он? — спросил Петр, посмотрев сначала на Фому, потом в другую сторону — на Матфея.
— Да, он, — подтвердил Матфей, а Фома при этом фыркнул.
— И он просто исчез?
— Как птица. Повернулся, пошел и исчез. Ведь так было, Фома?
— Но это он был? — повторил Петр.
— Послушай, — отвечал Фома, — ты ведь меня знаешь. Я всегда был… как это называется?
— Скептик, — подсказал Варфоломей.
— Я прикоснулся к нему, а он мне потом и сказал эти слова насчет того, что лучше верить, не видя. И все же у меня по данному вопросу имеются свои соображения, но это не так важно. В общем, здесь нет никаких сомнений. Ведь так, Матфей?
— Все же я одно не могу понять. Если он добирался до Галилеи, то почему тогда не пошел с нами дальше?
— Ему, вероятно, нужно было кого-то повидать, — предположил Симон. — Мы ведь не одни на свете.
Наступило долгое молчание. Было слышно, как внизу гремят посудой, как ругается повар. Фаддей сказал:
— Говорят, что приходила его мать и искала тело. Но было уже слишком поздно. Не смогли сдвинуть камень. Но на нем теперь есть что-то вроде надписи. Его имя.
— Чье? — спросил Андрей.
— Ты прекрасно знаешь чье, — ответил Симон. — Он теперь с нами — в некотором смысле, — хотя его самого здесь и нет, если ты понимаешь, что я имею в виду. Бедняга. А ведь никакой подлости в нем заметно не было. И он верил. Никогда мне этого не понять.
— Наивность может быть разновидностью предательства, — заметил Петр.
Он впервые сделал афористическое высказывание, и все посмотрели на него с уважением.
— Кто-то должен был это сделать. Нам всем повезло, я полагаю.
Случай своего собственного отречения он абсолютно стер из памяти, главным образом благодаря размышлениям над притчей о сыновьях, один из которых говорил «нет», но делал, а другой говорил «да», но не делал.
Пришел слуга с дымящимся блюдом в руках:
— Превосходная жареная рыба. Только сегодня из озера.
— Мы разве не мясо просили? — удивился Симон.
— Это общее наименование, — заметил Варфоломей. — Понятие «мясо» подразумевает и мясо рыбы.
— Там пришел какой-то человек, — сказал слуга, ставя блюдо на стол. — Не тот ли это гость, которого вы ждете? Высокий, в плаще. Если это он, вам не придется есть остывшую рыбу.
Слуга ушел, и было слышно, как он быстро спускается по лестнице. В то же время можно было различить тяжелые, неспешные шаги поднимающегося человека. Они переглянулись. Матфей с шумом откашлялся. Они начали неуклюже вставать, что нелегко было сделать тем, кто сидел у стены, поскольку стол был придвинут к ней слишком близко. На пороге появился высокий, дородный человек, укутанный плащом, с надвинутым на глаза капюшоном. Он быстро сбросил одежду на пол и улыбнулся. Иисус! Было видно, что раны на его руках почти зажили. Иоанн все сделал правильно. Оттолкнув стол и уронив при этом металлическое блюдо, которое со звоном покатилось по полу, закружилось на месте и улеглось, он бросился к Иисусу и обнял его, а тот, улыбаясь, все хлопал и хлопал его по спине.
— Рыба из озера. Хорошо. Попробуем.
Они поели, и он не оставил после себя ни крошки. Этот человек умер, был в могиле. Где был он, его сущность, его душа в день его телесной смерти? Спрашивать никому не хотелось. Иисус был весел и говорил охотно:
— Абсолютно все исполнилось. Вплоть до игры в кости на мое одеяние. Оно мне нравилось.
Теперь на нем была другая одежда — обычная. Где он нашел или купил ее? Они припомнили, что из его знакомых только у вставшей на праведный путь блудницы имелись какие-то деньги. Кстати, где она теперь? Виделся ли уже Иисус со своей матерью? Если нет, то намерен ли увидеться? Было много вопросов, которые им хотелось задать ему, но они не решались.
— «Делят ризы мои между собою, и об одежде моей бросают жеребий»[137]. Среди нас больше нет никого, кто мог бы тотчас же сказать: «Это из двадцать первого псалма Давидова, учитель».
Теперь все, за исключением, разумеется, самого Иисуса, чувствовали себя очень неловко.
— И все, что будет происходить теперь, — с того момента, когда я покину вас, — тоже предсказано. Проповедование покаяния и прощения грехов моим именем среди всех народов. И начнется это в Иерусалиме.
— Когда ты покидаешь нас, учитель? — спросил Петр. — И куда пойдешь?
— Куда? — переспросил Иисус, разжевывая хлеб. — В конце концов я пойду туда, откуда пришел. Когда? Пока не спрашивайте. Я покидаю вас — воскресший человек, который счастлив снова быть во плоти и жить во плоти. Вы хотите знать — где. Не спрашивайте и об этом, ибо я не знаю сам. Моя миссия подошла к концу, теперь должна начаться ваша. То, что народы должны узнавать, говорить им должны люди невоскресшие. Скажу, однако, что я буду на земле, но будет это только так, как говорил вам перед смертью.
— Перед смертью… — задумчиво произнес Петр, ошеломленный смыслом этих слов. — Ты умер, и ты вернулся. В этом трудно разобраться. — Он задрожал.
Иисус похлопал Петра по спине, как если бы тот подавился рыбьей костью.
— Трудно разобраться, — повторил Иисус. — Умирать мучительно, но сама смерть — ничто. Запомните — есть умирание, но смерти нет. Запомните то, что я говорил и делал перед тем, как умирать. Хлеб и вино — Божьи дары, и слово, столь же осязаемое. Теперь слово — ваше, и вашими будут триумф и власть, а еще — страдания. Стезя, как вы теперь знаете, будет нелегкой.
В этот момент природа шумно напомнила о себе пронзительными криками какого-то дикого существа, оказавшегося в чьих-то когтях неподалеку от дома.
— Вы начнете в Иерусалиме. Но помните — слово не только для Израиля. Как осенние ветры подхватывают и разбрасывают семена, так и вы будете разбросаны по городам и странам. Вы окажетесь на греческих островах, в Эфиопии, на островах того моря, которое римляне называют своим, окажетесь и в самом Риме, ибо слово — для всех народов.
— Когда мы должны начать? — спросил Петр.
— Завтра, — быстро ответил Иисус. — Или, если хотите, сегодня. И вот еще что скажу. Любите людей, но остерегайтесь их, ибо они будут избивать и предавать вас властям и поведут вас к царям и правителям, чтобы судить за имя мое, чтобы наказать за проповедь любви. Но в час, когда вы будете призваны свидетельствовать о Сыне Человеческом, не бойтесь. Ибо это не вы будете говорить, но дух Отца вашего Небесного, который будет говорить внутри вас. Вас будут ненавидеть за имя мое. Но тот, кто будет терпеть до конца, будет спасен. И слово восторжествует. Теперь идите — учите все народы и крестите их именем Отца нашего, Сына Его и Святого Духа, который связывает нас воедино. И помните, что я всегда с вами — до самого конца света.
Все молчали. Было слышно, как по лестнице поднимается слуга. Он стал у входа. Деревянная щепочка, игрушка для языка, все болталась у него между зубами.
— Все в порядке? Еще вина? Кто будет рассчитываться?
— Я, — ответил Иисус.
Итак, повествование мое подходит к концу. Люди и характеры, которые я попытался обрисовать, а также связанные с ними и изложенные мною факты и события теперь уже принадлежат прошлому и, скорее всего, постепенно превратятся в миф, так что Иисус может стать выше на локоть и превратится в настоящего гиганта, а Иуда Искариот окажется низведенным до уровня человека, которому были нужны тридцать кусочков серебра. Не сомневаюсь, что вскоре появится официальная, так сказать, версия жизни Иисуса и его благой вести, составленная людьми с претензиями на авторитет и в каждой своей детали верующим навязанная. Моя повесть не претендует на роль священного текста, но о ней нельзя сказать и то, что она нисходит до уровня чтения чисто развлекательного. Хотя я не христианин, но верю, что Иисус из Назарета был великим человеком и жизнь его достойна беспристрастного изложения, сделать которое способен лишь человек неверующий. Когда я говорю «неверующий» или «не христианин», я хочу сказать этим, что меня вовсе не интересуют предполагаемое свидетельство божественного происхождения Иисуса, его рождение от Девы, его Воскресение и его так называемые чудеса. Он говорил: «По плодам их узнаете их». И интересуют меня как раз плоды, им оставленные, — но не яркие, красочные предметы на деревянном блюде, а нечто съедобное, наполненное терпким и живительным соком.
Некоторые утверждают, что Творец создал Вселенную шутки ради и сохраняет ее в качестве забавы. Если так, а я склонен этому верить, тогда жизнь человека может быть чем-то чуть-чуть более значительным, нежели игра, — в том смысле, что сам человек не может быть ответственным за ее поддержание и сохранение, поскольку это во власти природы, а посему все отведенное ему время должно быть заполнено пустяками, которые он должен считать крайне важными и значительными, чтобы не умереть от скуки. Он украшает свой дом и свое тело, заготавливает впрок земные плоды, слушает музыку и читает повести. Иногда его забавы бывают кровавыми и тираническими и именуются политикой и искусством правления, а иногда даже долгом и необходимостью имперской экспансии. Человек — общественное животное, охотно занимающееся построением свободных человеческих обществ, которым дурные люди любят придавать жесткую устойчивость с помощью законов и основанных на предрассудках предписаний, именуя эти общества Государством. Полагаю, никто не станет отрицать, что люди вынуждаются к тому, чтобы иметь какие-то обязательства по отношению друг к другу.
Иисус из Назарета в своем учении придавал большое значение долгу и разъяснял его сущность словом «любовь» — «ahavah» или «agape», но, строго говоря, не словом «amor»[138]. Во всех языках это понятие расплывчато и с трудом поддается определению, но Иисус на примере своей жизни показал, какой смысл он вкладывал в данное слово. Он предлагал нам невозможное — любить врагов. Но это кажется не столь невозможным, когда рассматривается в тех обозначениях, которые я должен назвать нелепыми и которые я только что применил в отношении сотворения и сохранения мира. Долг — это тоже игра. Игра чрезвычайно трудная, но все-таки возможная. Игра в терпение, игра в подставление другой щеки, игра в преодоление нашего естественного отвращения к обезображенной оспой или проказой коже, когда эту кожу целуют с любовью. Выигрываешь игру и получаешь награду, а награда известна как Царство Небесное. Царство мужчин и женщин, которые играют в эту игру хорошо и хотят играть еще лучше. Вы всегда можете узнать людей, принадлежащих этому Царству, — «по плодам их узнаете их». Такая игра делает жизнь необычайно интересной. Почему же тоща столь многие не просто не хотят играть в эту игру, но и преследуют тех, кто это делает, с жестокостью, которая кажется столь несоразмерной?
А происходит это потому, что они воспринимают жизнь слишком серьезно. Иисус и его последователи вовсе не воспринимали ее всерьез. Как мы видели, от серьезного восприятия жизни пришлось спасать Матфея, но остальные ученики прежде ничего не имели, и, следовательно, всерьез им воспринимать было нечего. Обладание вещами опасно; рискованное стремление владеть империей — результат крайнего безрассудства, связанного с восприятием вещей всерьез. Когда вы обладаете какой-то вещью, вы всегда станете за нее бороться и, возможно, обнаружите, что борьба — прекрасное средство от скуки. Но борьба предполагает не только уничтожение врага, но и самоуничтожение; она необычайно утомляет и слишком часто заканчивается потерей вещи, за которую ведется. Гораздо лучше игра в Царство.
Я мог бы и далее рассуждать об этом, но я не философ, занимающийся нравоучениями (то есть не судья в игре, именуемой «общественное поведение»), и могу говорить лишь о собственной жизни и о том удовлетворении, которое получил от развития в себе умения терпеть, воздерживаться и испытывать к кому-то привязанность. Разумеется, прежде чем любить других, необходимо любить себя (иначе что это за смехотворная добродетель — любить своего ближнего, как самого себя?), но фарисеям или саддукеям природу этой любви понять трудно. Это не любовь действия, но любовь сущности: люби себя как существо, удивительным образом созданное и отчасти сверхъестественным (я мог бы опустить это слово, но вижу, что не могу) образом сохраняемое. Если это было достаточно хорошо для Творца (так скажут христиане), то это хорошо и для тебя.
Несмотря на появление на земле Иисуса с его проповедью учения о любви, которое упорно продолжали нести народам его ученики (все они были умерщвлены серьезными людьми на удивление нелепыми способами), пока что никак нельзя сказать, что Царство Небесное, обещанное в качестве награды за любовь, овладеет царством серьезных людей, которое мы можем назвать и царством кесаря. Рассмотрите события, которые произошли с тех пор, как умер Иисус (я имею в виду засвидетельствованную смерть его на кресте, но не смерть, последовавшую за воскресением, которое я все же едва ли могу признать за достоверный факт). Римляне под командованием Авла Плавтия заняли Британию. Карактак[139], закованный в цепи, как раб, был отправлен в Рим. Затем подняла восстание Боудикка[140], и это восстание тоже было подавлено. За проповедь любви был казнен человек по имени Саул, известный впоследствии под именем Павла. Был подожжен Рим, и в этом обвинили христиан. Против римского владычества восстали, наконец, евреи Палестины, но император Тит подавил их выступления с величайшей жестокостью. Затем произошло восстание, которое возглавил Бар-Кохба[141] (говорят, первое имя его было Иисус) и результатом которого стало окончательное рассеяние евреев. Иисус из Назарета ясно видел, что должно произойти, и умолял людей быть легкомысленными, как полевые цветы, и попробовать играть в снисходительность и милосердие (чего цветы, конечно, делать не могут).
Когда-нибудь все люди, возможно, придумают, как объединиться в царство, так что начало Царства Небесного одновременно станет и концом царства кесаря, и тогда само имя кесаря и его лавровый венок станут лишь предметами детских игр. Но я все же в такой возможности сомневаюсь, как сомневался, кажется, и сам Иисус, иначе почему тогда он так много говорил о сборе урожая и сжигании сорняков? Однако, поскольку Иисус настаивал на том, что Бога не очень заботит время, можно предположить также, что Бога не особенно интересуют и любого рода количественные измерения и что Царство не должно гордиться лишь своими пространствами.
Теперь, когда я покидаю вас, прошу придирчивых читателей не быть слишком строгими к литературным огрехам того, кто претендовал на небольшой, но занимательный пересказ простой истории. Людей, недружелюбно настроенных по отношению ко мне, прошу любить меня так же, как я стараюсь любить их. Того же, кто в будущем, быть может, возьмется за перевод этой хроники на какой-нибудь другой язык, прошу прислушаться к требованиям ее духа и не проявлять мелочного педантизма в отношении каждой буквы. Говорю всем: упорно трудитесь над игрой любви, чтобы вы могли присоединиться ко мне и к Нему в Царстве Небесном. Schalom. Ila al-laqaa. Andi’o. Kwaheri. Прощайте.