Как-то однажды, спустя год или около того, Иосиф с помощью очень легкого молотка подгонял шип к пазу. Человек, на которого он работал, наблюдал, то одобрительно, то не очень, и делал замечания:
— Сколько раз тебе говорить, что это не египетский способ? Красиво сделано, не спорю, но заказчик нам за это спасибо не скажет. Здесь достаточно и пары гвоздиков.
— Так мы делаем в Галилее.
— Так вы делали в Галилее. Забудь про Галилею. Никакой Галилеи больше нет.
— Я не собираюсь отучиваться, — отвечал Иосиф.
— Хорошо, — согласился хозяин, тяжело опускаясь на рабочий табурет. — Сказать по правде, так же делал и мой дед еще там, в Дамаске. Мы ведь иммигранты. В Египте повсюду иммигранты. Египтяне никогда не учились что-то делать своими руками. Сначала были рабы-иммигранты. Потом свободные иммигранты. А что такое Египет теперь? Кусок грязи с памятниками, которые сделали рабы, да куча древнего мусора в пустыне. Римляне, греки, сирийцы… Теперь вот израильтяне, кажется, переселяются, так?
— Если ты имеешь в виду меня, то ко мне это не относится. Сменится власть в Палестине — вернусь домой, в Галилею.
— Сменится власть? Никакой смены власти не будет, парень. И все из-за римлян. Куда ни пойдешь — везде римляне. У меня есть к тебе предложение.
— Никаких предложений.
— Как насчет партнерства? Что скажешь?
— У меня нет денег, чтобы вложить в совместное дело.
— Зато у тебя есть умение, а это дороже денег.
— Нет, я не останусь.
— Останешься. Этот город… знаешь, к нему словно прикипаешь. Здесь хорошо, особенно по вечерам.
Со времени приезда Святого Семейства в Египет это было уже пятое место работы Иосифа. По натуре своей он не был склонен к переездам, и Иосиф не мог бы мечтать о большем, чем просто заниматься своим ремеслом и спокойно жить на одном месте. Но он был вынужден помнить, что у царя Ирода длинные руки, — не случайно в этих местах время от времени появлялись римляне, якобы совершающие деловые поездки (о цели которых, однако, никогда не говорилось определенно), и расспрашивали людей на постоялых дворах: из Палестины последнее время никто не приезжал, а? Иосиф понимал, что ему следует постоянно быть настороже и не мечтать о спокойной жизни. Однако Ирод все не умирал. Путешественники рассказывали об Ироде безумном, деспотичном и безнадежно больном, но не об Ироде умирающем. Говорили, что Ирод и жить-то продолжает только затем, чтобы досадить своим сыновьям. Поэтому Мария, Иосиф и младенец оставались в Египте. Они переезжали из города в город, из деревни в деревню — все дальше от границы с Палестиной, все ближе к Великому Горькому Озеру.
— Я здесь не останусь, — упрямо повторил Иосиф.
— Останешься. А если уразумеешь свою выгоду, то останешься именно у меня. Здесь большие возможности. Город растет.
Однажды, когда Иосиф и Мария сидели у входа в свое убогое жилище, в котором им не принадлежал даже сосуд для воды (пожитки опасны, пожитки удерживают человека при себе), Иосиф сказал:
— Он говорит, что нам лучше остаться. Так мы останемся?
— Останемся ли мы? — переспросила Мария, отвлекшись от своей штопки и взглянув на Иосифа. — Ты говоришь так, будто думаешь, что я могу заглядывать в будущее. Я не могу предвидеть, что нас ждет, но знаю, что здесь мы не останемся.
И все-таки в тот вечер им казалось, что это хорошее место, в котором можно было бы и остаться. По улице разносились запахи горячего масла и чеснока, у колодца играли дети, невидимая женщина пела песню — любовную песню, которая казалась каким-то замысловатым печальным причитанием. Воздух был прохладен, ветер доносил запахи пряностей. У их ног играл маленький Иисус, выстраивая для себя городок из деревянных брусков, которые принес в дом Иосиф. Это был крепкий малыш, обещавший в будущем набрать немалый рост. У него, казалось, не было каких-то особых талантов, положенных сыну Бога. Он не делал птиц из грязи и не приказывал им взлететь. Иногда, правда, он вроде как прислушивался к несуществующим голосам, хотя это могло означать и то, что у него необычайно острый слух и он мог слышать какие-то отдаленные голоса, различить которые другим было не под силу. Он видел египетских чародеев и пристально наблюдал, как они показывали свои чудеса, но ничему особенно не удивлялся. Чародеи часто переезжали из города в город и давали на улицах свои представления, собирая потом монеты со зрителей. Одним из популярных фокусов было превращение палки в змею, чему когда-то обучился еще Моисей. Змее давали какое-то снадобье, которое усыпляло ее и приводило в состояние окоченения, и, когда змею держали за голову, она была почти неотличима от обыкновенного прута. Брошенная же на землю, змея выходила из оцепенения и начинала извиваться. Иисус видел, как египетские врачеватели исцеляли больных и незрячих людей внушением, сопровождая его возложением ладоней или смачиванием больного места своей слюной. Однако эти чудеса не вызывали у него особого интереса. Иисус рано научился говорить и говорил серьезно и рассудительно. Улыбался редко. Иногда он обращал на своих родителей взгляд, который, казалось, вопрошал: «Кто вы и что здесь делаете?» Если у Иисуса и было какое-то особенное знание от Бога, он его никак не обнаруживал — прятал внутри.
— Он знает, что мы уезжаем, — сказала Мария.
Знал он или нет, но, если бы ветер с востока донес до них эту новость, они могли бы выехать из Египта в тот же вечер и, уж конечно, на следующее утро. Я имею в виду новость о шумной и дикой, похожей на театральное представление, смерти Ирода. Ей предшествовала неожиданная даже для самого царя попытка покончить жизнь самоубийством. Лежа на своем ложе, Ирод мучился от боли и депрессии: его живот был переполнен жидкостью, яростное бульканье которой слышалось за десять шагов, ноги теряли чувствительность, а головная боль не отпускала ни на минуту. В какой-то момент он, к своему собственному удивлению, попросил слугу:
— Яблоко. Принеси яблоко. Хочу яблоко.
Слуга убежал и тотчас же вернулся с яблоком, уже очищенным и нарезанным ломтиками.
— Нет, дурак, не то! — завизжал Ирод, вяло ударив слугу. — Дурак! Дурак! Яблоко с красной кожурой и нож, чтобы очистить его!
Слуга снова убежал и тотчас вернулся, неся блестящее красное яблоко на серебряном блюде и стальной нож. Ирод взял нож, попробовал большим пальцем остроту лезвия, а затем, к своему, как я сказал, удивлению, вонзил его себе в живот. Полились кровь и какая-то маслянистая жидкость, распространилось зловоние, как от гниющего мяса, переложенного лекарственными травами. Ирод лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал. Затем он отвратительно улыбнулся и прорычал: «С этим покончено, покончено!» Однако ни с этим, ни с ним самим покончено еще не было. Бегали слуги, бегали, крича, советники, визжали женщины в гареме. Пришли лекари. Они молча покачали головами. Но жизнь еще не покинула тело Ирода.
Архелай, наследник престола, находился в то время в тюрьме. Его отец много недель, а то и месяцев вопил о предательстве наследника, о том, что тот плетет против него сети заговора, и наконец однажды за обедом — после оскорбительной насмешки со стороны сына и последовавшей за этим шумной и бессильной брани Ирода — царь с пеной на губах проорал приказ, и Архелай был брошен за решетку.
В ту ночь, ночь яблока и ножа, Архелай услышал крики: «Умер, умер! Царь умер!» В великом волнении он спросил начальника караула, правда ли это, и тот сам побежал выяснять, а когда вернулся, сказал, что царь умирает и до утра, несомненно, не доживет.
— Ну, тогда отпусти меня, — потребовал Архелай.
— Кто же даст мне на это разрешение, господин?
— Я дам, дурак! Я — наследник трона, и очень скоро ты должен будешь обращаться ко мне «Ваше величество».
Начальник караула повернул в замке огромный ключ, а пять минут спустя Архелай уже смело входил в спальню отца, где с закрытыми глазами лежал перебинтованный стонущий правитель, окруженный лекарями и советниками. Какой-то инстинкт заставил Ирода открыть глаза в тот самый момент, когда его сын появился в спальне. Он увидел Архелая и заорал так громко, как только мог:
— Кто выпустил тебя?! Кто освободил эту вероломную свинью?! Хорошо, господин мой, теперь ты тоже сможешь присоединиться к тем, кто смолк навеки!
С этими словами Ирод выхватил меч из ножен ближайшего к нему советника и с невероятной для него ловкостью, но, как и следовало ожидать, очень неумело, набросился на сына — лезвие лишь распороло правый рукав одежды Архелая. Затем Ирод повалился на спину. Различные предметы с грохотом полетели со столов, и вся комната сотряслась от падения огромной туши. С ужасными стонами Ирод покатился по полу, его тело два или три раза судорожно дернулось. Он погрозил небесам немощной рукой, сжатой в кулак, ноги его резко выпрямились, и Ирод испустил дух, извергая из своего мочевого пузыря и кишечника зловонные потоки. Сердце, поняли лекари и вскоре громко объявили об этом: «Разрыв сердца. Ирода постигла смерть. Ирод Великий умер».
Архелай, самодовольно улыбаясь и стараясь в то же время держаться как царь, громко сказал:
— Теперь я ваш правитель. Прошу оказывать подобающее почтение, господа мои.
Десять рабов унесли тело бывшего царя.
— Главный советник, объяви народу о восшествии на престол Его величества царя Архелая.
— Не сейчас, господин, — твердо заявил советник. — Сначала нужно посоветоваться с Римом.
— С Римом? С Римом?! Рим не имеет к этому никакого отношения. Немедленно объявляй!
— Разумеется, я должен объявить о кончине великого. Но я не могу объявлять еще о чем-то до тех пор, пока мы не посоветуемся с Римом. Между тем, согласно временному указу покойного государя, я уполномочен передать правление в руки регентского совета, члены которого уже назначены, а ты и твои братья выдвинуты его номинальными главами.
От этих слов Архелай пришел в неописуемую ярость, но то была уже ярость бессилия.
Действительно, с Римом следовало посоветоваться, и я должен переместить вас во времени немного назад, дабы вы заглянули на совет, проходивший в личных покоях императора Августа. На этом совете божественная персона выдвинула план управления Палестиной в случае смерти Ирода, ожидавшейся со дня на день. Советник по делам Леванта, дородный муж по имени Сатурнин, заявил:
— Я согласен с божественным императором в том, что на нынешнем этапе развития мира Палестина имеет чрезвычайно малое стратегическое значение, но я тем не менее с определенностью порекомендовал бы установить в Иерусалиме римское присутствие.
— Пустая трата средств, Сатурнин, — возразил Август. — Толпа ссорящихся из-за пустяков евреев. У наших легионов есть куда более почетные задачи, чем усмирение евреев. Не будем нарушать преемственности. Эти евреи могут поносить семейство Ирода, но они знают, что семейство это, как таковое, происходит из их страны и придерживается их веры. Тирания потомков Ирода будет продолжаться, но евреи скорее смирятся с нею, нежели потерпят чужеземное правление, пусть даже эффективное и справедливое.
— Кого именно из тиранов корня Иродова имеет в виду божественное императорское величество, говоря о правителе? — спросил Сатурнин.
— Никого, — ответил Август. — Для управления всей этой территорией никто не годится. А если бы и был в действительности кто-то, кого можно было бы возвести на палестинский престол, он не удержался бы на троне. Братоубийственная история, дорогой Сатурнин. Нет, у меня другая идея. Принеси-ка карту, Валерий.
У Валерия, нервного юркого секретаря, карта была уже наготове. Он развернул ее на божественном императорском мраморном столе и закрепил по углам тяжелыми мраморными держателями.
— Взгляни сюда, Сатурнин, — сказал Август, указывая на карту. — Предлагаю поделить власть в провинции между четырьмя правителями. Верное обозначение этому будет, полагаю, тетрархия. Четыре тетрарха, и каждый из них потомок Ирода, которого скоро будут, хотя и давно пора, оплакивать.
— Оплакивать, Ваше божественное имперское величество?
— Он поддерживал порядок, любил Рим, понимал евреев. Но слушай дальше. Итурея и Трахонитида — звучит как болезнь, не правда ли? — переходят к Филиппу. Ирод Антипатр[56] правит Галилеей. Лисанию достается вот эта область — Авилинея. А Иудея переходит к Архелаю. Ты знаешь Архелая, Сатурнин?
— К несчастью, да. Вечно ухмыляется. Очень неуравновешенный. Итак, он получает Иудею.
— Временно, Сатурнин, временно! Давай хорошенько запомним это слово.
— Тетрархия в Палестине. Звучит впечатляюще.
Со дня смерти Ирода прошло около двух недель, когда эта новость дошла до Иосифа. Из Иудеи в Египет прибыл небольшой караван, и Иосиф поспешил на постоялый двор поговорить с приезжими. Один из них пересказал ему обстоятельства смерти Ирода с обычными для путешественников преувеличениями:
— Лопнул, как надутая лягушка. Живот его широко раскрылся, и почти весь дворец затопило тем, что у него оттуда вышло. Им пришлось запирать дворец, даже сады, пока они все это убирали и жгли тимьян, майоран и другие пахучие травы. Говорят, из его могилы до сих пор смрад идет.
— А кто теперь правит? — спросил Иосиф, еще не решаясь дать волю бурной радости, по случаю окончания их изгнания вполне уместной.
Он предчувствовал — все это обещает ему боль расставания с тем, что стало уже привычным и обиходным. Он должен будет вернуться к тому, что когда-то было понятным и естественным, но теперь стало почти совсем незнакомым.
— Разломили страну, как лепешку, на четыре части. Один в Иерусалиме, еще один в Трахонитиде — звучит, будто болезнь какая-то, правда? — третий в Галилее…
— А кто правит в Галилее?
— Ирод. Ирод Антипатр[57]. Это означает, думаю, что он своему отцу полная противоположность. Кажется, скромный и тихий паренек. Всего лишь ребенок, окруженный теми, кого называют регентами. Кстати, некоторые из них римляне. Как бы то ни было, он теперь царь Галилеи, еще один Ирод. А тебе, выходит, знакомы эти места?
— Да, знакомы, — ответил Иосиф.
— Место, от которого лучше держаться подальше, — заметил другой путешественник, — это Иерусалим. Правитель там совсем сумасшедший. Скор на поджоги и убийства.
Это была сущая правда. Архелай допустил ошибку — среди многих других ошибок, им допущенных, — когда во всеуслышание заявил, что он более велик, чем сам Бог, поскольку, мол, Бог есть только представление в головах людей, а он, Архелай, здесь во крови и плоти. Архелай настаивал, что его правление должно быть выше таких замшелых обычаев, как Закон Моисея. А что до Храма, который восстанавливал его отец, Ирод, так это пустое дорогостоящее суеверие. За одним небольшим проявлением тирании — слепой старик, ненароком сплюнувший на сандалии начальника царской стражи, был арестован и предан пыткам и казни без суда — последовало другое, когда однажды Архелай из своих носилок разглядел в проходившей мимо свадебной процессии четырнадцатилетнюю невесту и потребовал ее себе в качестве наложницы. В ответ на его воинов посыпались камни, а те пустили в ход мечи и дротики, под ударами которых падали не только мужчины, но и женщины и дети. В то время как Святое Семейство медленно брело по пустыне, в Иерусалиме шли массовые убийства и казни.
Однажды вечером, когда они отдыхали под пальмой, Иосиф сказал:
— Странно устроен человек. Теперь я скучаю по Египту. Особенно вечерами, как сейчас. Помнишь, что говорили израильтяне, когда Моисей вел их к свободе?
— Я не знаю Писания, — ответила Мария. — Я его никогда по-настоящему не читала. Да и не слушала тоже.
— Они говорили тогда: «Мы помним рыбу, которую в Египте мы ели даром, огурцы и дыни, и лук, и репчатый лук и чеснок»[58]. Вот о чем они думали — о луке, а не о свободе. А когда я думаю, что нас ждет в Назарете, то чем ближе мы к нему, тем сильнее у меня сжимается сердце. Сплетни. Насмешки. Может быть, страх. К этому времени все уже наслышаны…
— Все наслышаны о безумном царе и об удачном бегстве. — Мария разжевывала очень черствый хлеб, и потому ее речь была несколько невнятной. — Они еще не готовы к тому, чтобы…
— Поверить?
— Да, поверить. О нас будут думать как о семье, которая уехала в Египет, а потом вернулась домой.
По тихий, серьезный ребенок, казалось, прислушивался к тому, что происходило за двести миль отсюда, в Иерусалиме, где конница и пехота двенадцатого римского легиона восстанавливали порядок в провинции, впавшей в хаос из-за бездарного деспотического правления Архелая.
В Риме в это время Сатурнин почтительно говорил божественному Августу, что всегда считал Архелая неуравновешенным и неспособным управлять даже четвертой частью провинции. Август раздраженно с ним согласился и заявил, что есть только одно решение.
— Значит, Иудея переходит под прямое управление Рима, Ваше божественное имперское величество?
— Вопреки моей воле, Сатурнин, абсолютно вопреки моей воле. Это затраты, которых мне не перенести. Двенадцатый легион нам нужен в другом месте. Что касается управления, то пусть лучше наш наместник делает это из Кесарии — город отдаленный, в стороне от событий. Разумеется, время от времени необходима демонстрация силы в Иерусалиме. Вот как сейчас. Архелай глупец. Очень плохой штамм этого семейства. Согласись, я всегда так говорил, именно так.
— Как будет угодно Вашему божественному имперскому величеству, — ответил советник. Затем столь же почтительно: — Ваше величество хорошо знакомо с евреями.
— Я знаю, Сатурнин, что ты хорошо с ними знаком. Ты ожидаешь волнений, восстаний, роста того, что можно назвать националистическим фанатизмом, не так ли?
— Многое зависит от правителя.
— От прокуратора, Сатурнин, от прокуратора. Иудея вряд ли имеет столь важное значение, чтобы быть удостоенной чести иметь своего правителя. Поэтому мы должны выбрать прокуратора. Валерий, — обратился он к секретарю, — принеси тот список с именами кандидатов.
Секретарь принес список.
Возвращение Святого Семейства в Назарет не было неожиданным. Когда мать, отец и сын, смущенные, измученные долгим путешествием, появились в городе, жители встретили их объятиями и громкими приветствиями, а рабби Гомер громким голосом вознес молитву небесам: «Хвала Господу! Ибо те, которые были потеряны, найдены, и те, которые умерли, восстают пред нами вновь!» Иосиф подумал, что рабби заходит уж слишком далеко. Что касается остального, то все могло быть гораздо хуже. Елисеба, сгорбленная и жалующаяся на судьбу, но еще бодрая, оставалась все это время в их доме, поддерживая в нем порядок, так что вид он имел вполне жилой и вовсе не напоминал склеп, покрытый плесенью и пылью. Иаков с Иоанном продолжали работать в мастерской, но Иаков выдумал историю, что мастерская теперь принадлежит ему по праву, поскольку перед отъездом в Вифлеем Иосиф будто бы сказал ему: «Если я умру во время путешествия, все это останется тебе, хотя надеюсь, что ты позаботишься и о моей семье. Если же все мы умрем, то это принадлежит тебе и только тебе». А что такое смерть? — спрашивал Иаков. Это продолжительное отсутствие. Значит, Иосиф, его жена и их сын мертвы. Теперь Иосиф все поставил на свои места. Иаков уехал из Назарета, чтобы открыть собственную мастерскую. Каждый знал, откуда на это взялись деньги, но Иосиф не высказал недовольства по данному поводу. Он собирался пока обходиться помощью одного ученика. Придет время, и появится другой помощник — прямо в их семье, и он будет всегда рядом.
И вот наступает этап, когда перед рассказчиком этой повести встает главная трудность, а именно: как быть с неизвестным нам периодом жизни Иисуса? Периодом к тому же не столь кратким, ибо Иисус вступает в мир, который мы называем великим или публичным, будучи, строго говоря, уже не очень молодым человеком. Но тридцать лет его тихой жизни в Назарете не могут быть полностью оставлены без внимания, несмотря на понятный мне интерес читателя к самим деяниям Иисуса как проповедника и спасителя и на вероятное нетерпение поскорее об этих деяниях узнать. Поэтому я, насколько возможно, буду краток в изложении тех фактов жизни Иисуса в Галилее, которые предшествовали его крещению, скудость же их будет способствовать краткости. Разумеется, передо мной, как я теперь вижу, встает столь же нелегкая задача описать и период жизни Иоанна, когда тот еще не проповедовал. Нет конца мукам рассказчика!
Иисус был здоровым и спокойным ребенком и в возрасте семи лет выглядел уже более рослым и крепким, чем многие десятилетние дети в Назарете. Будучи тихим мальчиком, он в то же время отличался обидчивостью и, даже если обидчик оказывался значительно старше и сильнее его, тотчас давал отпор. У Иисуса были крепкие мускулы, но он совсем не производил впечатления Божьего сына, иначе говоря, этот мальчик ничем особым не выделялся среди тех тщедушных ребятишек, которые считают, что Бог и так обязан за ними присматривать. До четырнадцати лет у него был отменный аппетит, но рыбу он любил особенно. Если бы в их доме почаще бывала тушеная баранина, он бы и на нее налегал, поскольку никогда не стеснялся просить вторую порцию и при этом любил, чтобы соли и острых травок было побольше. Что же касается диеты, то в этих вопросах его можно было, скорее, считать еретиком: он никак не мог уяснить, что в том плохого, если он запьет мясо чашкой козьего молока.
— Это против Закона, сын, — говорил Иосиф, — о чем тебе уже тысячу раз было сказано.
— Я знаю, что это против Закона, но не пойму почему.
— Об этом сказано в Книге Левит, и так было установлено Моисеем. Это имеет отношение к здоровью тела и свидетельствует о святости души, так что хватит об этом.
— Но почему?
— Нельзя все время спрашивать «почему?».
Это был незаслуженный упрек. Иисус редко задавал такой вопрос. В школе он хорошо усваивал доктрину Моисея и успешно отвечал на вопросы учителя — особенно на те, что были связаны с числами.
— Кто знает, что означает «четыре»? Скажи ты, Иисус, что есть «четыре»?
— «Четыре» — это матери: Сара, Ревекка, Лия, Рахиль. «Три» — это патриархи: Авраам, Исаак, Иаков. «Два» — каменные скрижали, на которых начертан Закон. «Один» — Господь наш Бог, сотворивший небо и землю.
— Хороший мальчик!
Наступил день, когда рабби Гомер сказал ученикам в школе:
— Итак, вы уже знаете все буквы. Теперь вам пришло время увидеть, как они выглядят, когда из них замешивают тесто и лепят такие своеобразные лепешки, которые мы называем словами. Смотрите, вот один из священных псалмов благословенного царя Давида.
Рабби Гомер пустил свиток по рядам, предупредив, чтобы ученики бережно с ним обращались. К его удивлению, Иисус смог прочесть свиток сразу же и довольно бегло:
— «Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим»[59].
— Очень хороший мальчик!
Некоторые говорят, хотя мы и не обязаны этому верить, что Иосиф давал своему приемному сыну уроки дома и использовал для этого деревянные предметы, которые изготовлял:
— Я не рабби, но, думаю, у меня есть кое-что, чему я могу научить тебя. Не самому ремеслу, а смыслу ремесла, ремеслу в глазах Бога, если так можно выразиться. Вот смотри, мы пользуемся этой линейкой, чтобы провести прямую линию на дереве, которое нужно распилить, но точно так же мы проводим прямые линии подобающего поведения — мы называем их правилами. Однако, возможно, вести себя правильно — это еще не все. Взгляни на этот новый плуг — я только что его закончил. Он нужен для того, чтобы делать прямые борозды, в которые будут брошены семена. Этот плуг может дать довольно сытую, но все-таки очень скромную жизнь: голова всегда опущена к земле, мускулы напряжены до предела. Однако человек должен научиться и тому, как возвыситься над землей. Посмотри на эту лестницу — о такой вещи наш прапрапрапрапрадед Адам даже и не мечтал. Это то, чему научились, с Божьей помощью, его дети, чтобы можно было подниматься к вершинам деревьев и собирать плоды, которые растут высоко, и видеть яйца, которые укрыты в гнездах; чтобы можно было дотянуться до верхней полки, где пылятся тайные книги. Ступень за ступенью — как в музыке. Ступень за ступенью. Самая низкая ступень — наши ощущения: обоняние, вкус, осязание и другие; потом идет речь, которая возвышает нас над животными; потом — способность думать; потом — фантазия; потом — воображение; потом — видение; а на самой верхней ступени лестницы — истинная сущность, что есть одно из выражений, обозначающих близость к Богу.
В возрасте десяти лет Иисус уже заслужил имя Наггар, что по-еврейски означает «плотник» (на греческом — Марангос). Он любил и тяжелую работу — например, распиливание деревьев, — и более легкую — скажем, выравнивание досок рубанком. Иногда он был небрежен при измерениях и слишком полагался на свой глазомер, а не на линейку, но в четырнадцать лет был уже столь же умел в изготовлении плугов, как и его отчим (которого он, разумеется, называл отцом), и это было весьма кстати, поскольку Иосиф старел и руки его слабели. Однако в четырнадцать лет Иисус стал мужчиной не только в смысле овладения ремеслом — это возраст, Когда совершается обряд бар-мицва, пройдя который мальчик вступает в религиозную и общественную жизнь своего народа на правах взрослого мужчины.
Рабби Гомер, теперь уже постаревший, дрожащим голосом говорил мальчикам, которые только что стали мужчинами, напутственные слова: «Близится Пасха, приготовьтесь к ней, ибо вы впервые проведете этот день в Иерусалиме и своими глазами увидите великую славу Священного Храма Господа Бога нашего…»
Внезапно его голос потонул в раздавшемся снаружи грохоте — в это время мимо синагоги проезжали вооруженные всадники. Рабби тотчас прервал скромную процедуру посвящения в мужчины, поскольку все присутствующие обернулись на этот шум. Благословив мальчиков, рабби вывел их из синагоги. Щурясь от яркого света, кашляя и чихая от поднятой лошадьми пыли, Иисус и его друзья наблюдали, как по главной — и, по правде говоря, единственной — улице галопом проносилась римская конница. Пекарь Иофам тоже увидел воинов, но уже вблизи. Сержант и двое его людей спешились и вошли в лавку Иофама, не сказав, что называется, ни «добрый день», ни «поцелуй меня в задницу».
— Хлеба, парни, еврейского хлеба, и с вами ничего плохого не случится.
— Что? Чего вы хотите? — спросил Иофам.
Сержант заговорил на плохом арамейском:
— Это называется реквизиция. Армию нужно кормить. От Дамаска до Иерусалима долгая-долгая дорога.
— Это Назарет, — ответил Иофам. — Галилея. Здесь не римская территория.
— Неужели? Вот не подумал бы! Мы, конечно, могли бы поспорить об этом за квартой вина, да времени нет. Коль уж я заговорил об этом, нет ли тут у вас приличного вина? Хорошо, хорошо, спасибо за припасы.
Когда они выходили из лавки, молодой назарянин по имени Наум пробормотал им вслед:
— Божье проклятье на ваши головы! Римляне, чтоб вас… Пусть Бог Израиля, Бог поднебесного мира, сразит вас. И Он это сделает. Кости римлян будут гнить на нашей святой земле. Будьте вы прокляты, римские твари.
И он сплюнул.
— Я не все уразумел из сказанного, — добродушно сказал нагруженный хлебом солдат, — но это звучало не очень-то хорошо.
— Плевок я как-то сразу уразумел, — произнес второй воин весьма уродливого вида.
— Оставьте его в покое, не обращайте внимания, — сказал им командир, за плечами которого было двадцать лет службы. — Ты в Иерусалиме еще много таких встретишь. Их называют зелотами. Безумные ублюдки. — И, любезно поклонившись Иофаму, он повел своих людей к лошадям.
— Хочешь подраться, да? — с ядовитой усмешкой обратился к Науму Иофам. — Это тебя до добра не доведет. Они сейчас повсюду, римляне-то. И царство Израильское развеется, как пыль на ветру.
Ветер развеял пыль, оставленную римской конницей, стих стук копыт, войско ушло в сторону Иерусалима. Судя по всему, в Иерусалиме оно теперь было необходимо. Потому что в Риме только что закончилась одна власть и начиналась другая.
Август умирал. Он лежал на своем смертном ложе, окруженный теми, кого называл друзьями. Тут же толпились лекари, сенаторы, консулы, а также друзья Тиверия — человека, который должен был стать преемником Августа. Разумеется, сам Тиверий тоже находился здесь. Да, не забыть бы еще и прокуратора Римской Иудеи, который как раз в эту пору проводил в столице империи свой отпуск. Август произнес свои последние слова, тщательно следя за артикуляцией, — словно призрак актерства пролетел над смертным ложем:
Сатурнин понял смысл фразы и кивнул, затем покачал головой. Тиверий громко прошептал:
— Что он сказал?
— Это по-гречески.
— Я знаю, что по-гречески, но что это значит?
— «Комедия его жизни окончена. Если она доставила нам хоть какое-то удовольствие, мы, когда актер покидает нас, должны проводить его рукоплесканиями».
— Он имеет в виду настоящие рукоплескания? — Тиверий был не из самых сообразительных. — Он шутит напоследок, — произнес он немного погодя, не слишком уверенный в правильности сказанного. По чести говоря, Тиверий был не слишком уверен в правильности чего бы то ни было, что и покажет в дальнейшем вся его карьера. Но в том, что это конец, он не сомневался.
Август слабо вздохнул и затих. Лекарь пристально вгляделся в его лицо, затем осторожно закрыл глаза, которые еще минуту назад были государевыми очами. Божественный император действительно и окончательно превратился в божество. Все присутствующие повернулись к Тиверию. Они пробормотали: «Да здравствует кесарь Тиверий» и разыграли краткую сценку с приветствиями и заверениями в преданности, хотя у многих из них в этот момент душа ушла в пятки. Тиверий глупо улыбался и благодарил всех — сначала слишком тихо, потом слишком громко.
Вскоре после этого Тиверий был коронован, и изображение его самодовольно ухмыляющийся физиономии появилось во всех уголках империи. По распоряжению прокуратора (который всегда лучше ладил с Тиверием, чем с Августом) эти изображения были развешаны и в Иерусалиме. Никто особенно не возражал против того, чтобы Тиверий глупо скалил зубы со стен общественных зданий или таверн (где можно было от души посоревноваться в прицельной стрельбе плевками по императорскому глазу). Но когда наиболее помпезное изображение Тиверия было решено внести в Храм, дабы напомнить евреям, кто на самом деле был их богом, народ в Иерусалиме, естественно, взбунтовался. В то время в Иудее существовала секта или партия наиболее рьяных сторонников освобождения от римского владычества — партия фанатиков, которые, собираясь вместе, читали Писание и напоминали друг другу о том, как в прошлом народ пребывал рабстве и как по указаниям самого Бога цепи рабства были разорваны. Людей этих справедливо называли зелотами[61]. Именно зелоты, ведомые человеком по имени Авва, убрали из Храма изображение Тиверия. Когда портрет императора переносили в Святая святых, они завязали отчаянную, но бессмысленную схватку с римлянами, которые несли изображение. Потом были произведены массовые аресты и казни.
Прокуратор Иудеи, носивший имя Понтий Пилат, с суровым видом сидел на террасе своего дворца (прежде принадлежавшего Ироду), когда перед ним выстроили арестованных злодеев. Двое палачей со сверкавшими на солнце топорами ждали приказаний, глупо скаля зубы, — ни дать ни взять их верховный работодатель, божественный император Тиверий. Строгим тоном Пилат обратился к осужденным:
— Когда же вы, евреи, осознаете, кто вы такие? Когда вы поймете, что личность императора божественна в буквальном смысле и что порча его изображения — это богохульство в грубой форме?
Упрямый Авва, мясник по профессии, подал голос:
— Этого, господин прокуратор, мы не признаем и признать не можем. Вносить изображение простого временного правителя в святилище Всевышнего — это богохульство, от которого содрогаются сами небеса. Что до того, кто мы такие, то мы знаем, кто мы — народ, избранный Богом. И мы знаем, кто такие вы, римляне. Вы — вторгшиеся язычники, осквернители Святого города, гнусная мерзость и бедствие для нашего народа.
— Ты не смеешь так говорить! — выкрикнул Пилат, задрожав от ярости. В то время он был еще неопытным новичком в искусстве обращения с местными диссидентами. — Ты громоздишь одно преступление за другим!
— Невозможно громоздить одну смерть за другой, — усмехнулся Авва. — Человек умирает только единожды.
Пилат был вне себя от ярости.
— Приступайте к работе! — приказал он палачам. — Услышанного мне вполне достаточно.
К его удивлению, евреи, вслед за Аввой, громко запели патриотический гимн, а затем, по его сигналу, все как один опустились на колени и обнажили свои шеи для топора. Пилат был поражен. Он прошел к тому месту, где стоял на коленях Авва, и истерически завопил.
— Ты хочешь умереть?! — вопил он. — Ты, — вопил Пилат, — хочешь умереть?!
— Лучше умереть, — выкрикнул Авва, — чем принять на себя позор принудительного безбожия! Да и еще раз да! Погоди, Понтий Пилат. Может статься, скоро тебе придется править кладбищем.
И он продолжал спокойно ждать, когда опустится топор палача. В голове Пилата невольно прозвучало слово «милосердие». Но единственное, что он смог сделать в ту минуту, это выкрикнуть:
— Казнь откладывается! Всех назад, в тюрьму! — И, обращаясь к своему помощнику Луцию Вителлию Флавикому[62], смуглому человеку с волосами цвета сажи, пробормотал: — В сущности, я должен посоветоваться.
— С кем, господин?
— В этом вся трудность, Вителлий. Я большей частью предоставлен самому себе. И единственное, чего я хочу, — это спокойствия.
— Может быть, предпринять какой-нибудь популистский шаг, господин? — спросил Вителлий, наблюдая, как евреи, все еще певшие о Сионе[63] и о любви Господа, шагали к зданию тюрьмы. — Что, если мы сейчас тихо умертвим человека по имени Авва, а остальных отпустим? Императорское милосердие и так далее?
— Да, конечно. Вели отрубить ему голову. Непременно сделай это.
Таким образом, Авва без лишнего шума был казнен, а остальным позволили вернуться к нормальной жизни, но все они были строго предупреждены. Однако попытки украсить Святая святых ухмыляющимся императорским оскалом больше не предпринимались. Сын Аввы, молодой человек восемнадцати лет, только о перевороте и думал, но решил, что время для выступления против власти империи еще не пришло. Тут требовался какой-нибудь великий поэтический лидер, до отказа заполненный волшебной субстанцией, которая в те времена была известна под названием «харизмы»[64].
В Иерусалиме, куда Иисус и его родители, как и многие другие жители Назарета, отправились на празднование Пасхи, было довольно спокойно, хотя повсюду можно было встретить голоногих римских солдат.
Мальчик впервые увидел Иерусалим с вершины холма: перед ним в долине лежал великий город — умытый солнцем, белый, как кость, и коричневый, как навоз. По примеру рабби Гомера вся процессия паломников из Назарета опустилась на колени и запела псалом, начинавшийся словами: «Возрадовался я, когда сказали мне: „пойдем в дом Господень“. Вот, стоят ноги наши во вратах твоих, Иерусалим…»[65]
Увидев город, мальчик не преисполнился сыновней любовью, как того можно было ожидать. Город, в конце концов, состоял из людей, и Иисус вовсе не полагал, что жители Иерусалима будут светиться какой-то особенной благодатью. В большинстве своем, думалось ему, это просто дурное сборище, озабоченное тем, как бы побольше заработать на паломниках, приехавших на Пасху. К тому же Иисус пока что имел смутные представления о других, более крупных городах — скажем, о Риме или об Александрии, — он лишь слышал о них, но никогда не видел.
Здесь были подозрительные люди с неискренними улыбками и руками, которые проворно хватали деньги, люди, горевшие желанием показать приезжим могилы пророков. Здесь были пьяные римские солдаты и множество блудниц. При виде похотливых улыбок и зазывно выставляемых грудей его молодая кровь закипала. Он видел откровенные объятия в темных переулках. Ловкие воры, чьи полуголые тела были смазаны жиром, чтобы легче было выскользнуть из рук преследователей, выхватывали кошельки у прохожих. Это был, как казалось Иисусу, город рук — рук, готовых брать деньги, скользить по горячим плечам уличных девок, сжиматься в кулаки во время драк возле таверн. И в Храме — руки священников, которые закалывали визжащую жертву; руки красные от густой козлиной крови и от жидкой крови голубей; руки, испачканные внутренностями ягнят; руки, которые ловко выворачивают кости отбеленного скелета ягненка или козленка и с помощью скрещенных деревянных реек укрепляют их на плоскости, чтобы получилась своего рода патетическая жертвенная хоругвь.
У Храма, на заднем дворе, за которым со сторожевой башни наблюдали вооруженные часовые, чьи-то руки вдруг вцепились в одежду Марии. Это были узловатые, коричневые, высохшие руки, принадлежавшие старухе.
— Елисавета?!
— Она самая! А ты, кажется, ни на день не постарела. Божья благодать расцветает в тебе, благословеннейшая из жен. А это…
— Это — он.
— Что-то Иоанна не видать. Убежал куда-то по своим делам. Ну да ничего, за пасхальным ужином мы соберемся все вместе. Они оба хорошего роста, благослови их Господь. Отец Иоанна мог бы им гордиться. Ах, бедный Захария!
Они сидели за праздничным столом в верхней комнате. Иоанн с Иисусом украдкой разглядывали друг друга, а рабби в это время нараспев произносил древние слова над символической пищей:
— Это хлеб, испеченный в спешке, когда не было времени, чтобы заквасить тесто; хлеб, который ели отцы наши в ночь перед тем, как закончилось пребывание их в Египте. Это горькие травы. Это жареный ягненок, кровью которого были смазаны косяки их дверей, чтобы Ангел Смерти мог увидеть этот знак и прошел бы мимо домов их, не тронув волоска на голове первенца. Жареное мясо ягненка, хлеб, испеченный в спешке, травы, горечь которых должна была напоминать им о горькой жизни в изгнании…
После ужина Иоанн с Иисусом прогуливались по ночному городу. Улицы были залиты светом пасхальных ламп, зажженных во всех домах. Иоанн с Иисусом, оба рослые и крепкие, шли, не опасаясь ни пьяных головорезов, ни сирийских солдат, кричавших вслед евреям оскорбительные слова: «Иегуди! Иегуди!»
— Чем ты занимаешься?
— Работаю в мастерской. В основном пилю дерево. Много читаю.
— Я все время читаю. Я должен стать священником. Как мой отец.
— Ты веришь в отцов?
— Что ты имеешь в виду?
— Отцы, отцы… Множество отцов. А всех у нас один источник жизни, один Отец. Мужчины, которых мы называем отцами, — орудия в Его руках. Откуда берется сила семени? Не от мужчин. Есть только один Создатель.
— Ты странно говоришь.
— Боюсь, что так.
— Боюсь?
— Боюсь, что могу говорить даже более странно. Но пока не буду.
— Ты веришь этим рассказам… ну, про нас с тобой?
— Я не могу ясно видеть будущее. Куда бы мы ни должны прийти, мы должны двигаться медленно.
— Вы уже пришли! — Из темноты дверного проема вынырнула девушка.
— Я говорю слишком громко, — усмехнулся Иисус.
— Нас двое, но комната только одна. Вы не против? — сказала девушка.
Она была большеглазая, в свободном платье, и от нее исходил запах сандалового дерева.
— Прости нас, — учтиво ответил Иисус. — Мы очень тронуты этим любезным приглашением и очарованы твоей молодостью и красотой, но, в качестве оправдания, должны сообщить, что у нас назначена другая встреча и туда мы уже опаздываем.
— Хорошо говоришь, — отозвалась девушка. — Приятно слушать. Ладно уж, дорогой, шагайте дальше, куда вы там направлялись. — И она хлопнула Иисуса по задней части, цокнув языком, будто погоняла коня. Иисус приятственно улыбнулся.
— Ты должен был бы отчитать ее по всей строгости, — заметил Иоанн, когда они двинулись дальше. — То, чем она занимается, греховно.
— Ты мог бы сам отчитать ее, если считаешь, что это было необходимо.
— Я осудил ее взглядом и суровым выражением лица. К сожалению, ты отвлек ее внимание своей небольшой изысканной речью.
— Греховно… Конечно, греховно, — сказал Иисус. — Она сдает внаем свое тело, которое не что иное, как ходячий храм Господа, и побуждает мужчин использовать семя не для увеличения численности воинства Израилева, а всего лишь для их собственного удовольствия. Она зарабатывает на жизнь благодаря греху Онана. Это действительно очень греховно!
— Тем не менее ты улыбаешься.
— Мне понравилась эта девушка. Да, она не благочинна, но как раз благочиние я и ненавижу, а оно тем не менее не числится среди грехов. Перишайа и последователи праведного Садока[66] — люди, конечно, очень благочинные и даже, по их собственному горделивому предположению, святые. Я же считаю, что грешники представляют больший интерес, чем праведники.
— Ты очень, очень странно говоришь.
— Если в будущем нам с тобой придется делать какую-то большую работу, именно к грешникам мы и должны идти. Пора бы нам начинать учиться тому, как впускать грешников в свое сердце. Грешники должны нравиться нам.
— Кому нравятся грешники — тому нравится и грех.
— Нет, вовсе нет! Это то же самое, что сказать: кто заботится о больных — тот заботится о болезнях. Позволь мне отказаться и от слова нравиться. Любить — вот нужное слово.
Как-то раз, гуляя днем поблизости от холма, который своими очертаниями был похож на человеческий череп и на вершине которого происходили казни, Иоанн с Иисусом стали свидетелями сцены, о которой предпочли бы даже не слышать. На их глазах происходило бичевание двух вопящих мужчин, приговоренных к распятию. «Это воры», — поведал друзьям дородный торговец, довольный тем, что мог наблюдать, как вершится правосудие.
Дрожа от ярости, Иисус сказал Иоанну:
— В Законе Моисеевом сказано: «Не кради»[67], но я скорее предпочел бы, чтобы меня обокрали, и сказал бы преступнику «Аминь!», нежели допустил бы, чтобы вора полосовали кнутом и прибивали гвоздями. «Не крадите». А почему, собственно? А потому, что иначе тебя распнут. Взгляни на всех на них, взгляни на их самодовольную благочинность, облаченную в безупречно отстиранные одежды!
Эти громкие слова привлекли внимание многих зевак, которые с любопытством обернулись и увидели высокого мальчика.
— Пойдем отсюда, — сказал Иоанн.
Дрожавшему от гнева Иисусу и самому хотелось поскорее покинуть это страшное место.
Когда пасхальные торжества закончились и пилигримам пришло время покинуть Иерусалим, Мария и Иосиф попытались найти своего сына, но их поиски были безуспешны.
— Он где-то среди молодежи, — сказал хозяин каравана, неопределенно указав на середину готовившейся в путь вереницы верблюдов, ослов и пешего люда. — Они там распевают новые иерусалимские песенки и пиликают на двухструнных скрипках. Ваш сын наверняка среди них.
Но Иисуса там не оказалось.
— Подождите нас, — попросил Иосиф, — нам нужно поискать его.
— Когда солнце коснется верхнего края вон той башни, мы отъезжаем. Никого ждать не будем, — предупредил хозяин каравана.
Мария и Иосиф, очень обеспокоенные, пошли искать Иисуса. Повсюду воры, драчливые сирийские солдаты, разные опасности…
А в это время Иисус в одиночестве отправился в Храм, зная, что тишину его теперь не нарушают ни звон монет, ни хлопание голубиных крыльев, ни блеяние ягнят — все то, что обычно сопровождает возложения даров и жертвоприношения. В переднем дворе он был не один: с башни наблюдали стражники, вооруженные копьями, — так было заведено с того самого дня, когда изображение Тиверия едва не попало в Святая святых. Иисус стер с глаз маячившие на башне фигуры, не пустил в уши грубоватые шутки на плохом арамейском, вроде: «Немного запоздал, йелед, а?» Он стоял посреди переднего двора, ощущая присутствие Бога в невидимом луче, протянувшемся к нему от алтаря, более жарком, чем солнце над головой. Можно было подумать, что он находится в состоянии транса.
Мимо проходил какой-то почтенный служитель Храма, который, увидев Иисуса, мягко спросил:
— Что ты делаешь здесь в одиночестве, сын мой?
— Едва ли я в одиночестве, — ответил мальчик с полуулыбкой. — Здесь Бог.
— «Из уст младенцев и грудных детей…[68]» — начал было священник.
— Я не грудное дитя и не младенец. Впрочем, мне следовало бы подумать — и теперь я говорю это своими устами, — что дитя и младенец одно и то же. По установлению нашей веры, святой отец, я теперь мужчина.
Подошел еще один бородатый служитель и, не обращая внимания на мальчика, сказал, что приходил такой-то и сообщил, что вопрос относительно такого-то решен удовлетворительно.
— Хорошо, хорошо, — сказал первый служитель. — Настоящий муравей этот человек, какую бы работу ни делал. «Пойди к муравью, ленивец…[69]» — процитировал он и, улыбаясь, обратился к Иисусу: — Послушай, мой мальчик, в Священном Писании есть слова на любой случай.
Мальчик улыбнулся в ответ:
— Притчи Соломоновы скорее разумны, чем священны. Мы ведь должны делать различие между краткими мирскими записками царя, который был человеком дела, и теми действительно священными высказываниями, которые возвышаются над обыденной жизнью.
— Кажется, ты не только читаешь, но и думаешь о прочитанном. Но послушай, мой мальчик, добрый совет: не думай слишком много. Думать — это значит расщеплять, делить, распределять по категориям, а этого со словом Божьим делать не следует. Ты не должен говорить, что вот это мирское, а вот это священное, ибо в таком случае придешь к тому, что перестанешь проглатывать текст Писания целиком, а здесь таится опасность ереси.
— Целиком глотают собаки, — возразил Иисус, — а человек разжевывает и выплевывает то, чего глотать не стоит. Разве то же не относится и к Книге притчей Соломоновых?
Ни тот, ни другой священник не могли обижаться на то, что можно было бы истолковать как проявление мальчишеской дерзости, поскольку Иисус говорил с застенчивой улыбкой и сопровождал свою речь почтительными жестами. Кроме того, они, почти вопреки их воле, были очарованы зрелостью этого подростка, рослого, но лишь с намеками на бороду, с абсолютно невинным взглядом прекрасных серых глаз. К двоим священникам присоединился еще один, очень тощий и полностью лишенный юмора, и задал вопрос, прозвучавший в этот момент чрезвычайно глупо:
— Что ты здесь делаешь, мальчик?
— Учусь мудрости, учусь святости, впитываю тепло присутствия Божьего в обиталище Бога на земле, господин.
— Откуда ты, мальчик? Судя по твоему выговору, ты из Галилеи.
— Я, как и все люди, из двух мест. Для тебя этого будет достаточно. Прах мой от земли, дух мой от Бога. Так сказано в Екклесиасте[70].
Первый священник, по-прежнему улыбаясь, произнес:
— «Голос говорит: возвещай! И сказал: что́ мне возвещать?» Можешь продолжить?
Посмотрев на третьего, угрюмо-серьезного, богослова озорными глазами, Иисус тотчас ответил:
— «Всякая плоть — трава, и вся красота ее, как цвет полевой…»
— Откуда это?
— Исаия, глава одиннадцатая[71]. Время от времени думайте, преподобные господа, о том, что сказано перед этим. О том, что «всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся»[72]. Время грядет!
У трех священников возникло неприятное ощущение, что они оказались в роли учеников, а не учителей. Именно теперь, когда божественное тепло из Святая святых исходило на него, Иисус осознал, какая судьба ему уготована. Но он понял также, что свершению предначертанного будет предшествовать долгое ожидание.
Наконец родители нашли его — в тот самый момент, когда он цитировал восемьдесят девятый псалом Давида группе из четырех или пяти служителей Храма:
— «Да явится на рабах Твоих дело Твое и на сынах их слава Твоя…»[73]
— Почему ты поступил так с нами, сын мой? — печально, без всякого гнева спросил Иосиф. — Простите нас, преподобные господа. Мы его всюду искали и уже опоздали на караван, который возвращается в Назарет. Нехорошо это, сын, с твоей стороны. Видишь, твоя мать плачет.
Иисус в изумлении поднял брови. Мгновение он глядел на своих родителей так, словно видел их впервые, затем сказал:
— Но вы знали… Вы должны были знать, где я буду. Где я мог бы еще находиться, кроме как в доме отца моего?
То был несправедливый упрек, поскольку во время этого паломничества Иисус не имел обыкновения постоянно бывать в Храме. Но Иосиф сказал только:
— Пойдем, сын. Мы еще можем догнать караван.
Несмотря на то что Святое Семейство и их ослик шагали быстро, им не удалось догнать караван.
В двадцати милях от Иерусалима на них напали грабители, хотя у Иосифа и Марии, кроме ослика, не было ничего, что можно было бы забрать. Однако, увидев странного подростка, обратив внимание на его рост, размер кулаков, напрягшиеся мышцы и загадочную улыбку и не заметив каких-либо признаков страха на его лице, разбойники сказали: «Шагайте своей дорогой, нищие. Будь вы побогаче, плохо бы вам пришлось».
Это, полагаю, можно было считать чем-то вроде чуда.
Иисусу теперь приходилось работать за двоих, поскольку его приемный отец постарел, стал слаб здоровьем и все больше времени проводил, сидя на табурете у входа в мастерскую, сплетничая, сравнивая боли и недуги с другими признаками старения. Он все чаще оставлял прием и выполнение заказов, да и расчет за работу на усмотрение Иисуса. Их теперь было только двое, поскольку Иоанн, помощник Иосифа, давно последовал примеру Иакова, женился и открыл где-то свою собственную мастерскую. Несмотря на тяжелую работу, вечерами, когда спадала жара, Иисус находил время для занятий тяжелыми физическими упражнениями, какими обычно увлекаются молодые люди, — борьбой, бегом, метанием камней. Однако время также находилось (пусть это никого не шокирует) и для более легких развлечений — Иисус ухаживал за темноглазыми красавицами, вел с ними льстивые разговоры, а иногда даже пел под звуки двухструнной скрипки:
О Боже мой, какал стать,
Какая слаженность в движениях!
Что я могу еще сказать
Для выражения восхищения?
Неужто мне до свадьбы ждать?
Эти ухаживания, как все понимали, не были чем-то серьезным — всего лишь легкая практика. Но все также понимали, что ухаживания пойдут всерьез тогда только, когда ухажер будет готов покинуть родительский дом и начать самостоятельную семейную жизнь.
Однажды утром Иосиф подозвал к своей постели Иисуса:
— Кажется, не поднимусь сегодня. Думаю, останусь лежать.
— Тебе нездоровится?
— Опять эта боль в животе слева. Она стихает, только когда я лежу.
— Могу я чем-нибудь помочь тебе?
Иосиф знал, что он имеет в виду. В Египте Иосиф обучился разным способам снятия боли — растираниям, массированию пораженных болезнью участков тела, приготовлению успокаивающих желудок отваров из трав — и передал это знание Иисусу. Иисус, со своей стороны, научился успешно лечить не очень тяжелые недуги: тугоподвижность суставов, головную боль, а также боль зубную (на тонкой щепке углем трижды писалось магическое заклинание «Кера, кера, фантолот», затем щепка сжигалась, и пепел от нее накладывался на зуб). Однажды произошел примечательный случай. Один старик истерически закричал, что он ослеп и что это для него страшное горе, поскольку жена его недавно скоропостижно скончалась, а сын, как пишет из Иерусалима двоюродный брат, пошел по плохой дорожке и оказался в тюрьме. Тогда Иисус, используя свою слюну, похлопывания, мягкие, успокаивающие слова, произнесенные, однако, властным тоном, внушил старику, что тот в действительности не ослеп — просто душа его поражена горем. Старик прозрел и, громко восхваляя Бога, всем и всюду рассказывал о некоем молодом человеке, творящем чудеса, что приводило Иисуса в немалое смущение.
— Не думаю, что ты сможешь тут что-нибудь сделать, — сказал Иосиф. — Я стар и должен ожидать подобных вещей. У меня нет особого желания жить. Свою работу на земле я уже сделал. И верю, что был любим Богом, ведь он оказал мне великое доверие. Самое великое, какое только может быть в этом мире. Когда-то жил старик по имени Симеон. Я, возможно, упоминал о нем…
— Несколько раз.
— Видишь, и память моя слабеет. Я довольно хорошо помню свое детство, но не могу вспомнить то время, когда был полон сил и когда начал стареть. Я сделал больше, чем этот Симеон, который был просто свидетелем зари, предвещавшей спасение. Я же наблюдал, как спаситель мужал, и, более того, простирал над ним свое отцовское попечение. Только жаль, мне не суждено увидеть, как начнется искупление грехов человеческих.
— Должно пройти какое-то время. На подготовку уйдут долгие годы. Многие, которые не поверят, станут противодействовать. Но прежде я должен достичь необходимого возраста. Я должен делать мою работу. Мне уже поздно открывать свою мастерскую. — Иисус положил свою прохладную ладонь на горячий лоб Иосифа и сказал: — Отдыхай.
После этого Иосиф прожил еще два месяца. С постели он теперь не вставал, за исключением случаев, когда, поддерживаемый женою или сыном, с трудом ковылял до отхожего места, чтобы опорожниться, и это всегда сопровождалось сильными болями. Однажды утром он сказал:
— Думаю, это случится сегодня.
— Может, позвать рабби?
— Пусть он прочитает надо мной молитвы, когда я умру. Может быть, тебе лучше закрыть мастерскую. Однако есть еще заказ для того человека, у которого три акра земли рядом с… Забыл, где это.
— Заказ давно выполнен. Все давно сделано. Я закрою мастерскую.
В Назарете знали, что означает закрытие мастерской, и весь день сюда шли люди, чтобы проститься с умирающим. Но только вечером, когда в доме остались лишь Иисус и Мария, Иосиф произнес свои последние слова:
— Заботься о своей матери. Она благословеннейшая из женщин.
— Я знаю это. А ты был лучшим из отцов. Среди смертных, мне следует сказать. С тобой была любовь сына, и она будет с тобой всегда, ибо если любовь — это одно из проявлений Отца Небесного и умереть не может, то и любящий и любимый должны жить вечно.
Иосиф мало что понял из этого. Иисус вспомнил слова, что звучали в его душе в тот день, когда он стоял во дворе Храма и заря его миссии посылала к нему свои первые лучи из Святая святых. Он произнес их по памяти:
— «Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы; — доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем. И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его…[74]»
Иосиф уже почти ничего не услышал из сказанного. Он протянул слабеющую руку в сторону жены, которая, как он знал, стояла справа от него. Мария взяла его руку и зарыдала. Глаза Иисуса оставались сухими. Когда забрезжил рассвет и пропели первые петухи, Иосиф тихо скончался. После бессонной ночи Иисус и Мария выглядели усталыми, но сделали необходимые приготовления к похоронам и, слабо улыбаясь, кивали в ответ на выражения соболезнования.
Итак, некоторое время Иисус и его мать жили вдвоем. Но только некоторое время. Глядя на Марию и видя перед собой женщину, которая была в цвете своей красоты, Иисус не раз спрашивал ее:
— Ты не собираешься снова замуж?
— Настоящее замужество, как у других? С детьми, которые рождаются не от Бога, а после соития мужа и жены?
— Все дети от Бога, мама. Мужчины — это просто орудия Божьего творения. Не выйти ли тебе снова замуж?
— Если меня попросят, я могу подумать об этом. Могу сказать «да», могу сказать «нет» — все зависит от моей прихоти. Легкомысленно звучит, да?
— Женские прихоти тоже от Бога. Некоторые говорят, что лишь по своей прихоти Бог создал и море, и землю, и живущих на ней людей.
В то время он часто повторял слова «некоторые говорят». Помимо сведений о том, как скитался по пустыне Моисей и как устанавливали законы цари и судьи Израиля, он узнавал и многое другое. Мария знала, что Иисус уже мог спорить с чужеземными учениями, изложенными в книгах, написанных на греческом и на латыни, и на равных вел беседы с приезжими греками и людьми из окружения знатных гостей, приезжавших к Ироду Антипатру из Иерусалима и из самого Рима. Он читал римских поэтов и одного великого греческого поэта древности. Иисус придерживался веры своего народа, языческие же верования, предполагавшие многобожие, его не привлекали. Он подробно изучил особенности религии тех странных «чистых» людей, живших у Мертвого моря[75], которые создали учение, отрицавшее плоть. Иисус отрицать плоть не собирался. Плоть, как он говорил, имела для человека важное значение.
Мария продолжала:
— Ты спрашиваешь, не собираюсь ли я замуж. Такой же вопрос я задаю тебе — не собираешься ли ты жениться?
Он покраснел.
— Я давно об этом думаю. Для тебя было бы несчастьем, если бы в доме появилась другая женщина? Я имею в виду — помимо нашей дорогой старой, боюсь, уже очень старой, Елисебы?
— Все будет зависеть от того, кто эта женщина. У тебя есть на примете какая-нибудь определенная девушка?
— Та самая девушка из Каны.
— А, Дикла, финиковая пальма. Высокая девушка, которая мало разговаривает.
— Дикла — это только прозвище. Ее настоящее имя Сара.
— Имя, я бы сказала, с дурным предзнаменованием[76]. По не думаешь ли ты больше об отцовстве, нежели о любви женщины? Ибо… — Мария с трудом подбирала нужные слова. — Ты знаешь, как ты был зачат, и веришь в это… Ты действительно в это веришь?
— Конечно, верю. И еще раз повторяю — есть только один отец. Если у меня будут дети, они не получат какой-то особенной любви. Я должен быть пастырем, стадо которого — весь Израиль.
— Сейчас ты говоришь как еще очень молодой человек, каковым ты на самом деле и являешься. Я сомневаюсь, нужно ли тебе сейчас думать о женитьбе. Твой двоюродный брат Иоанн об этом и не помышляет.
— Мой двоюродный брат идет своим путем. Путем предуготовления. Я же должен проповедовать исполнение, хотя пока не знаю точно, что это означает, и я сам должен исполниться как человек. Я хочу сказать, что должен знать все о жизни мужчины.
— Женитьба как некий долг, не ради совместной жизни или отцовства?
— Когда же ты поймешь, что отцовство — это удел лишь отца нашего небесного? Я уже достаточно говорил тебе об этом.
— Мне не нравится твой тон, сын. Я считаю, что мальчик не должен так разговаривать со своей матерью. Думаю, ты согласишься, что материнство — это нечто относящееся только к женщинам и что отец наш небесный не против того, чтобы оставить этот удел нам — созданиям из женской плоти. Что ж, очень хорошо. Я не взываю к тому, чтобы мой сын оказывал мне какое-то особое уважения, но надеюсь, мой сын достаточно разумен, чтобы понимать — оказывать мне уважение он все-таки должен.
— Прости, мама, — сказал Иисус и поцеловал ее.
— Значит, ты намерен жениться?
Он кивнул несколько раз с самым серьезным видом, словно речь шла о бремени долга, которое он обязался возложить на себя, а не о переходе в состояние, которое может оказаться самым радостным в жизни.
Церемония бракосочетания, как теперь будут знать мои читатели, состоялась в Кане, а свадебное торжество происходило в саду у таверны, владельцем которой был отец невесты, Нафан. Сара, девушка пятнадцати лет — на пять лет моложе своего жениха, была довольно миловидной и высокой, что необычно для дочерей Израиля, которые могут воспеваться как финиковые пальмы разве что в любовных песнях, но гораздо чаще бывают маленькими и коренастыми — кустарник, а не деревья. Но кустарник, если можно так выразиться, никого не обидев, пылающий. Они хорошо подходили друг другу, поскольку Иисус был выше, чем большинство из мужчин Галилеи, рост которых обычно не превышал трех с половиной локтей[77]. У него были широкая грудь и крепкие мускулы. Голос его, когда он того хотел, был громким, как у буйвола (возможно, об этом и нет нужды упоминать особо — ведь именно в голосе таилась природная основа его силы как проповедника), хотя обычно Иисус говорил мягко и тихо, только довольно быстро, словно его переполняли слова. Жених и невеста представляли собой красивую пару. Они стояли теперь в саду, облаченные в простые, но сверкавшие белизной одежды, и выслушивали раздававшиеся в их честь здравицы, в которых иногда звучали добродушные непристойности.
Случилось так, что среди гостей оказался тот старик (хотя никто не помнил, чтобы его приглашали), который однажды ослеп от горя и которого Иисус сумел убедить, что если тот попытается, то сможет прозреть, чему помогли решительность и безвредная магия Иисуса. Будучи навеселе, этот старик говорил теперь группе слушателей, среди которых был и Нафан, что Саре выпало большое счастье, коли она нашла себе такого мужа, поскольку Иисус трудолюбив, аккуратен в денежных делах и имеет замечательный дар целителя, превосходящий обычное умение. Старик рассказывал дальше, что Иисус обладает удивительными способностями и в иных, помимо врачевания, делах и что он якобы наблюдал своими собственными исцеленными глазами, как этот молодой человек разжег костер из деревянной стружки, просто призвав солнце явить свою силу. Более того, старик будто бы слыхал от другого человека, что однажды Иисус прошел под дождем от мастерской до своего дома и при этом остался совершенно сухим.
— Совершенно сухим… — отозвался один и гостей. — Это вполне годится, чтобы описать мое теперешнее состояние. Налей, друг Нафан, ибо у меня жажда, которую я не уступил бы и за десять римских сестерциев, как теперь называют деньги.
Говорят, что у сапожника сын всегда обут хуже, чем у других, поэтому не следует удивляться тому, что запасы вина в этом саду исчерпались скорее, чем в таком случае подобало. Солнце стояло еще высоко, приходили все новые гости (на самом деле некоторые из них гостями вовсе не были: на свадьбах часто бывает, что незваный гость представляется семье невесты как друг семьи жениха, и наоборот), а бочонки Нафана были уже пусты. Дело в том, что новая партия вина должна была поступить только на следующий день. Нафан же посчитал, что остававшихся у него накануне запасов будет вполне достаточно. Человек, опытный в устройстве праздничных застолий, был бы, разумеется, более предусмотрителен. Обнаружив неожиданную засуху, один записной пьяница, который ранее уже слышал эти сказки про волшебника Иисуса, в шутку выкрикнул:
— Пусть он нам покажет что-нибудь из своей египетской магии! Заставьте его превратить воду в вино!
— Он может это сделать, — подхватил бывший слепой. — Клянусь, он сделает это с той же легкостью, с какой мы превращаем вино в воду.
Следует признать, что старик больше стремился показать свое грубоватое остроумие, нежели всерьез намеревался просить новобрачного показать окружающим всю силу тауматургии[78]. Однако в своем опьянении — из зависти к сильному, красивому и умному, которую опьянение часто выносит на поверхность (подобно тому, как выбрасывается на поверхность воды дохлая рыба или тухлое яйцо) у тех, кто обычно бывает застенчив, или у тех, кому в общем-то все равно, что о них думают другие, — некоторые, из числа самых безликих или тех, чьи имена были мало кому известны, стали выкрикивать:
— Эй, Иисус! Счастливый новобрачный! Преврати-ка для нас воду в вино, да побыстрее!
— Чего они хотят? — спросил у матери Иисус.
Мария, которая обычно быстро пьянела, глуповато улыбнулась (губы ее были мокрыми от только что выпитого вина) и произнесла:
— Они просят тебя совершить чудо. Превратить воду в вино.
Услышав это, Иисус сердито нахмурился:
— Кто им такое сказал? Кто распространяет эти дурацкие сплетни?
— О, я думаю, они догадываются. Некоторые из них догадываются, кто ты.
— Отец оставил нас без вина, — сказала Сара. — Говорила ему, что мало будет, но он не захотел слушать.
— Значит, если закончилось вино, то закончился и праздник и мы все можем расходиться по домам, — произнес Иисус.
— Ну попробуй, — попросила его мать, — у тебя получится. Давай же, сделай это для меня.
Иисус пристально посмотрел на нее, не веря тому, что услышал.
— Ты это всерьез? Боже сохрани! Ты пьяна? Ты, единственная из всех?!.
Несколько молодых людей, которым вино давно уже затуманило голову, в шутку наполняли опустевшую бочку водой из колодца — ведро за ведром — и, брызгая ее друг на друга, радостно взвизгивали. Некоторые оборачивались к Иисусу со словами: «Эй! Все готово к египетской магии! Давай, Иисус из Египта, покажи нам свои фокусы!» Здесь мне следует упомянуть, что некоторые называли его Иисус Египтянин, поскольку им было известно, что в раннем детстве он вместе с родителями жил в Египте.
Иисус посмотрел на мать, и его взор смягчился. Для нее это был не самый счастливый день, поскольку она должна была радушно принять в дом женщину, с которой была едва знакома, и уступить ей место хозяйки. Во время застолья Мария не притронулась к еде, и от небольшого количества вина ее щеки раскраснелись. Она гордилась своим сыном, которого передавала теперь другой — нет, не женщине, а просто долговязой девчонке. Мария не хотела его обидеть. И все же Иисус сказал:
— Женщина, ты знаешь, что мой час еще не пришел.
Это отрезвило Марию, ее лицо вспыхнуло — на этот раз не от вина. Кривовато улыбнувшись — лицом, но не глазами, — Иисус подошел к наполнявшейся бочке и возложил на нее ладони. Гуляки притихли. Деревенский фокусник собирался дать представление. Иисус заговорил своим громким, сильным голосом, более подходящим для того, чтобы обращаться к пяти тысячам слушателей, нежели к каким-то пятидесяти:
— Смотрите, друзья, вот пресная вода — свежая, прохладная, прямо из колодца! Смотрите — одно короткое мгновенье, только и можно успеть, что моргнуть или щелкнуть пальцами, — я делаю тайное движение руками, говорю про себя секретное слово, и — ах, что я вижу! — вода превращается в вино! Какой аромат!
Он погрузил свою ладонь в жидкость и, зачерпнув пригоршню, выпил, роняя сверкавшие на солнце серебристые капли.
— Ах, какой вкус! Давайте, все пробуйте! Но, — Иисус предостерегающе поднял палец, — сначала одно предупреждение. Сущность превращения такова, что грешникам — мужчинам, которые задолжали деньги, женщинам, которые сплетничают о своих соседях, развратникам, прелюбодеям и безбожникам — вино покажется водою, на вкус будет тоже как вода, да и на голову подействует, как вода. Для чистых же и благочестивых оно будет выглядеть, как сверкающие на солнце рубины, но вкусу будет сравнимо с тем, что греки называют нектаром, а в голове от него будут позванивать колокольчики и послышится сладкозвучное пение. Смелее же! Кто попробует первым? Ну кто как не ваш сегодняшний хозяин и мой тесть!
Ухмыляющегося Нафана вытолкнули вперед, он наполнил свой сверкающий кубок, сделал несколько больших глотков, а затем воскликнул:
— Никогда не доводилось пробовать такого вина! Подавай я такое в моей таверне, давно бы нажил состояние. Вы только взгляните на этот превосходный кровавый цвет!
Все загорланили, кроме жены Нафана, ибо хорошо было известно, что глаза его не пропускали молодых свежих грудей, а руки были охочи до хорошо обрисованных ягодиц. Итак, будучи в самом хорошем настроении (а некоторые посчитали, что для свадьбы эта замечательная игра в самый раз), все наполнили свои чаши и залпом выпили. Один глупый юнец воскликнул: «Да ведь это же просто вода!» — и ему тотчас надавали оплеух, заклеймив позором, как великого грешника, а он, конечно, гоготал от удовольствия.
Был там один человек, прозывавшийся, как мне говорили, Рихав (но я отказываюсь верить, что его действительно так звали[79]). Нарочито высокопарно он изрек:
— Более чем необычно! На большинстве празднеств — а я, друзья, поверьте мне, бывал на многих — сначала подают лучшее, худшее же — в конце, используя таким образом ту естественную выгоду, которую дает потеря чувствительности нёба. Но в данном случае, о прекраснейший из хозяев, ты сохранил превосходнейшее из вин до самого конца, и это навечно зачтется тебе как благороднейшее из твоих деяний. Какой божественный цвет, какая искрящаяся прохлада! Оно звенит во рту, словно серебряная монета! Оно возвышает, не опьяняя!.. — И он долго еще продолжал говорить в подобной тяжеловесно-шутливой манере.
История с этим так называемым чудом позднее перекочевала в хроники. Получается, что Иисус еще тогда создал прецедент превращения иных жидкостей в вино. Однако некоторые помнят, как все было на самом деле, и называют воду «вином из Каны». Я, конечно, верю, что застолье это закончилось благопристойно.
Теперь Иисус Наггар был женатым человеком, и мы можем предположить, что он предавался телесным удовольствиям так же часто, как и любой из нас, оказавшийся в этом счастливом положении. Впрочем, я не сомневаюсь, что он так же, как и все мы, страдал от женской глупости, капризности и болтливости, а иногда испытывал на себе тяжесть раздоров между матерью и женой. «Мой сын любит, чтобы это делалось так». — «Он может быть твоим сыном, но он еще и мой муж». — «Я бы не сказала, что это хорошо выстирано». — «Коль скоро речь зашла о том, что хорошо, а что плохо, жаль, что ты не научила твоего сына не бросать недавно выстиранную одежду на пол, когда он ее снимает, потому что приходится делать лишнюю работу». — «Разумеется, ведь на полу всегда полно пыли, потому что ты не очень-то любишь подметать…» — и так далее. Но тем не менее все шло достаточно хорошо.
Сара, хотя и названная именем бесплодной жены Авраама, оказалась вовсе не бесплодной, но получалось так, что она носила детей только для того, чтобы их терять. Я имею в виду, что она их только вынашивала, у нее было уже две беременности, и обе закончились выкидышами. Мать Иисуса долго думала о значении этого несчастья, но не высказывала своих соображений. Разумеется, она все время размышляла, должен ли тот, кому предопределено стать Мессией, давать жизнь сыновьям и дочерям, подобно другим мужчинам. Да и сама уместность его женитьбы продолжала вызывать у Марии сомнения, и у нее были странные предчувствия относительно будущего этого брака. Однажды утром, когда кричали петухи, она увидела яркий сон, будто Сара; готовившая на кухне обед, растаяла у нее на глазах, словно воск. Была кухня, была Сара, она держала в руке половник. Вдруг половник выпал из ее руки, быстро превратившись, как и сама Сара, в желтый воск. Лужа воска разлилась по каменном полу, а затем превратилась в прозрачный пар, рассеянный неожиданным порывом ветра. На печке все еще стоял кипящий котелок, но хозяйка исчезла. В дом вошел Иисус и спросил: «Где Сара?» — «Ее больше нет. Ее больше нет…» — «Ах, больше нет, говоришь? Я ожидал этого. Тогда кто же приготовил обед?»
Ужасный сон. Мария проснулась, дрожа от страха. Сара уже поднялась и была вполне здорова. Она готовила мужу на завтрак жидкую похлебку: в утренней тишине Мария слышала их негромкие голоса. Прошло целых пять лет, прежде чем она поняла, что это был вещий сон.
У меня нет желания описывать смерть Сары, которая, хотя у нее и случилось три выкидыша, была все-таки хорошей женой. Однако долг рассказчика обязывает не уклоняться в повествовании от неприятных моментов. Когда Иисус, Сара и Мария по обыкновению, от которого никогда не отходили, приехали в Иерусалим на Пасху, им стало известно о происходивших в городе беспорядках. Незадолго до этого несколько пьяных сирийских солдат демонстративно помочились на стену Храма на виду у находившихся поблизости членов секты зелотов, что привело к столкновению, и сирийцы, тотчас же позвавшие на помощь своих и получившие подкрепление, потом делали уже все, что хотели. Прокуратор, однако, отмахнулся от предупреждений о возможных массовых беспорядках и не издал специальный указ о неприкосновенности Храма, что обязан был сделать. Он не наказал и осквернителей Храма, которые после этого совсем осмелели и теперь гоготали по поводу ими содеянного.
Во время пасхальных празднеств в Иерусалиме (это был шестой год семейной жизни Иисуса и Сары) стражников в городе действительно было гораздо больше, чем обычно, особенно вокруг Храма, но, судя по всему, они находились здесь скорее для того, чтобы защитить имперских легионеров от евреев, возмущенных их наглостью и оскорбительными выходками.
В один из этих дней в портике Храма было устроено собрание еврейских жен и матерей, на котором председательствовал один ученый богослов. Он рассуждал о правилах поведения женщины в семье (боюсь, что главный упор делался скорее на обязанности жены по отношению к мужу, нежели наоборот), а также рассматривал основные священные принципы. Так вот, сей богослов обнаружил, что, вопреки его ожиданиям, было вовсе не просто навязать этим горячим еврейкам (пылающим кустарникам, как я их назвал) представление о подчиненной роли женщины, о ее статусе простого, так сказать, производного от ребра мужчины. Он увидел перед собой немалое количество матрон со смелыми взглядами и уверенными голосами, которые, опираясь на здравый смысл и практический опыт, готовы были опрокинуть все его теоретические наставления и выдвигаемые в качестве доводов надерганные из Писания цитаты. Женщины уходили с собрания крайне возбужденные, а богослов, в ужасе воздев руки к небу, восклицал: «Куда катится мир?! Молодые девицы от такого воспитания становятся дерзкими и непослушными, дочери Евы не верят в свою собственную праматерь! Вы только взгляните на них — никакой веры в эту старую ведьму, которая за огрызок яблока продала нас в рабство! Ах, женщина, женщина!»
Как раз эти женщины, вышедшие с собрания, и оказались вовлеченными в беспорядки. Несколько пьяных сирийцев снова буйствовали, таская за бороду одного старого еврея, который не понимал, чего от него хотят эти люди. Видя это, многие женщины были настолько возмущены, что набросились на солдат, пустив в ход ногти и зубы — их единственное оружие, если не считать плевков и ругательств, сирийцам непонятных. Большинство солдат поначалу приняли это за превосходную шутку и ухмылялись, выкрикивая: «Подари мне поцелуй, крошка!», «А есть у евреек между ног то, что есть у наших женщин?» — и тому подобные непристойности. Но фаланга разъяренных женщин может быть достаточно грозной силой, и, когда один сириец вырвался из этой свалки с окровавленным лицом и в разорванной одежде, да еще с воплями «Убивают!», бывшая поблизости городская стража, размахивая дубинками, бросилась к толпе. Из-за группы мужчин, плотно обступивших место драки и наблюдавших за происходившим, стражники не могли видеть самих участников этой потасовки и поэтому принялись колотить мужчин. Но после того, как толпа людей, стремившихся уйти от дубинок стражников, рассеялась, на земле остались лежать истерзанные тела тех, кто оказался под ногами убегавших. Среди погибших была и Сара. Как я уже говорил, она была высокого роста и крепкого сложения — вовсе не образец хрупкой кротости, и все же Сара оказалась на земле, споткнувшись о подол собственной одежды, а когда она упала, ее пронзительные крики были уже напрасны — молодую женщину в панике затоптали. Кроме Сары, тогда погибли еще четыре еврейских женщины.
По счастью, у Марии, матери Иисуса, собиравшейся пойти на собрание в Храм вместе с Сарой, случились перед этим сильнейшие головные боли: она стонала и почти не могла двигаться (думаю, можно допустить, что вполне обдуманно, как утверждают некоторые). Иисус был отнюдь не в восторге от того, что ему пришлось разрешить Саре пойти в Храм одной, без сопровождения мужчины. Но с постоялого двора, где они остановились, туда направлялась достаточно большая группа женщин, которые могли защитить ее от приставаний язычников, и Иисус остался с матерью, чтобы применить свои способности врачевателя. Оказывается, как раз в момент ужасной смерти Сары головная боль у Марии прошла, хотя принимать эту легенду абсолютно всерьез и делать на столь шаткой основе какие-то опасные выводы, думаю, не стоит. То, что Иисус, узнав о трагедии, сначала почувствовал сердечную боль, а потом испытал сильнейший гнев, можно считать само собой разумеющимся. Утверждают, будто он был в такой ярости, что даже пытался добиться встречи с прокуратором, однако прокуратор ему в этом отказал — он не отказал ему от другой встречи, которая произошла много позднее и совсем по иному поводу, и вот уж в этом факте сомневаться не приходится. Иисус попробовал подать протест начальнику городской стражи, но мелкие чиновники отмахнулись от него, как от назойливой мухи. То, что чья-то несчастная жена, обезумев от ужаса и боли, погибает в нескольких шагах от Храма Всевышнего, в Святом городе, служит наглядным и страшным доказательством того факта, что наш мир — не более чем вонючий котел с грехом. Рассказывают, что Иисус говорил с Богом резко, так резко, как только сын может говорить с отцом, не проявившим отеческой любви. Он обращался к Богу со словами, подобными тем, что приведены ниже, и я могу предположить, какими были ответы, если они вообще были.
— Моя возлюбленная жена вырвана из жизни во цвете юности. Ты, знающий все, с самого начала знал, что это произойдет. Почему ты это допустил? Почему ты, мой проклятый отец, этому не помешал?
— Не кощунствуй, сын, хотя я воспринимаю твои слова только как худшее проявление человеческого горя. Я дал людям свободу воли, что означает право выбирать между добром и злом. Если бы они не могли выбирать зло, они не могли бы выбирать и добро. А если бы они всегда делали добро, они все еще были бы в Раю. Но Рая нет, ибо Адам и Ева, получив от Бога свободу, предпочли, чтобы этот благословенный сад был закрыт для них и, следовательно, для их детей.
— Но тебе, который знает все, известно, что будут делать люди. Ты знаешь, что они будут совершать зло. А если ты знаешь это, то они свободными быть не могут, ибо все их поступки предопределены. Следовательно, ты хочешь, чтобы они совершали зло. Я не могу называть тебя Богом, который любит справедливость.
— Называй меня Богом, который любит человека. Не спрашивай почему. Мои чувства не подлежат объяснению. Чтобы сделать человека действительно свободным — а этот дар свободы есть мера величия Моей любви, — я предпочитаю не знать его действий заранее. Но когда однажды человеческие намерения претворяются в деяния, я словно бы неожиданно вспоминаю о том, что мог это предвидеть. Перед человеком я предстаю отнюдь не совершенным.
— Для человека ты становишься человеком.
— Ты понял самую суть. А теперь, хотя для тебя в твоем горе это едва ли будет достаточным утешением, возьми Писание и прочти Книгу Иова.
В то время в Иерусалиме не было места, отведенного для погребения приезжих, поскольку, как заявляли власти, в казне было слишком мало денег, чтобы город мог позволить себе такую роскошь. Однако некоторые известные жители Иерусалима тотчас предложили на своих семейных кладбищах места для бедных женщин, которые, умерев как мученицы, должны были считаться и в некотором роде свидетельницами — «мартирами»[80]. (Беру на себя смелость вывести это слово от греческого корня martur, которым обозначался «свидетель», привлекавшийся в ходе следствия или выступавший в суде; именительный падеж должен был бы выглядеть как martus, но такая форма, кажется, нигде в греческих источниках не обнаружена.) Жара и большие расстояния не позволяли перевезти тела погибших женщин в те места, откуда они были родом, и там предать их земле. Поэтому, чтобы тела несчастных не были осквернены еще раз — на этот раз уже разложением, — эти женщины, для кого-то родные и горячо любимые, теперь должны были покоиться среди могил чужих людей. Но разве справедливо говорить здесь о чужих людях? Разве не был весь Израиль одной страдающей семьей? Синедрион[81], высший религиозный суд, никак не высказался по поводу вопиющего случая гибели пяти женщин, хотя и прислал одного из младших священников для проведения церемонии погребения (поблизости были хорошо видны копья предусмотрительных римлян). Молитвы на похоронах бормотал тот самый богослов, что созвал женщин на собрание. Теперь он плакал, не стыдясь слез. Глаза мрачно возвышавшегося над толпой Иисуса оставались сухими, лицо — зловеще-спокойным. Стоявшие рядом заметили, что кулаки его были крепко сжаты.
Итак, теперь, когда мы говорим о тех пяти годах, что оставались до начала его миссии, мы подразумеваем Иисуса-вдовца. Он не стремился жениться еще раз. Он много работал в мастерской и столь же преданно служил своему ремеслу или искусству. Вечера он проводил дома, рядом с матерью. Они редко говорили о той, которой уже не было в живых, хотя дух ее время от времени летал по дому, передвигая кухонную посуду, и кот, казалось, чуял этого духа, потому что шерсть его вставала дыбом. Старая служанка Елисеба тоже скончалась, но тихо, во сне, и теперь по дому летали призраки обеих женщин. А затем оба призрака истаяли, и в дальнейшем Иисус не видел Сару даже в снах. Какое-то время он оставался худым, ел мало, много читал, почти не разговаривал, но потом снова стал полнеть и достиг полного расцвета своей мужской силы и красоты. Наступил день, когда он смог говорить о Саре, ничем не выдавая затаенной печали. Он вспоминал о ней с благодарностью.
— Те три рода любви, которые я уже узнал, — говорил Иисус матери, — должны теперь научить меня другой любви. Я имею в виду любовь ко всем Божьим созданиям — к друзьям и врагам в равной мере. Мне кажется, больше всего мне дала любовь мужа к жене. Ибо, хотя любовь родителей — это, можно сказать, основа основ, именно любовь мужа к жене учит человека владеть собой. Человек удерживает себя от ругани и склок, привыкает воздерживаться от резких негодующих слов, учится быть благодарным за доставленное удовольствие, за общение. Человек волен не любить, несмотря на брачный обет, и все же предпочитает любовь. Я должен учить любви, разумея под ней добровольный и сознательный выбор, единственное оружие против зла. Думаю, я должен начать готовить себя к этому.
— Значит, ты покидаешь меня, — сказала Мария. — Но что ты собираешься делать с мастерской?
— Ах да, мастерская. Сегодня ко мне приходил один молодой человек, который ищет работу. Его зовут Ефраим. Он говорит, что приехал из Газы. Не Самсон, конечно, но достаточно крепкий парень — прежде дробил камни на строительстве дорог. Он немного занимался плотницким делом и знаком с инструментом. Ему около двадцати, и мне кажется, он человек честный. Он претендует на дальнее родство с пекарем Иофамом, но тот говорит, что родственников, которые являются за даровым хлебом, у него предостаточно и еще один такой ему не нужен. Тем не менее этот Ефраим поселился у Иофама. Иофам — праведный человек, один из избранников Божьих.
— Неужели? Ты так считаешь?
— О, да. Своим речам Иофам придает чрезвычайную язвительность. Но его желчь следует рассматривать как своего рода мед. Под показной грубостью скрыто золото. Он настолько мягкий, что ему приходится глубоко прятать свою истинную сущность. Так же в свою раковину прячется улитка. Я поработаю с этим его дальним родственником следующие полгода или около того и посмотрю, как он будет справляться с делом. Внешность у Ефраима располагающая, заказчикам он понравится. Впрочем, это означает, мама, что тебе самой придется стать плотником — в номинальном смысле. Я имею в виду счета, расходование денег и прочее.
При этих словах Мария вздохнула:
— Я вот думаю, уж не выйти ли снова замуж, да не вижу никого, кто бы мне пришелся по душе.
— Посмотрим, как у нас пойдут дела. Весьма удобное учение — не слишком заботиться о будущем и довольствоваться тем, что послал день. Но обещаю тебе, что голодать ты не будешь.
— Ты говоришь, полгода. Значит, ты думаешь о будущем. Оно беспокоит тебя?
Сын оставил ее вопрос без ответа.
— Мой двоюродный брат Иоанн уже начал свою работу, — сказал Иисус. — Как он выразился — уготовление стези.
Теперь пришло время сказать несколько слов о самом Иоанне, уготовителе стези. Он стал высоким и сильным, как Иисус, и ум его был полон сухих книжных знаний, которые он оживлял, применяя их в беседах и спорах. Однако вскоре стало очевидным, что на должность священника он не подходит, если принять во внимание тогдашние представления об облике священника, о том, что входило в круг его обязанностей и что этот круг ограничивало. Ритуалы и все внешние стороны религии раздражали Иоанна, и у него не было времени вникать в тонкости разногласий между фарисеями и саддукеями[82]. Он жил один в доме, который сначала принадлежал его отцу, а после смерти отца — матери. Ел мало, вовсе не пил вина и много молился, прося Бога указать ему путь. Когда однажды на него сошел Божественный свет, он, по понятиям того времени, давно уже был зрелым человеком. Как-то во сне Иоанн увидел себя таким, каким ему следовало стать, — лишенным дома и имущества, даже одежды, подобающей жителю города; лишенным знаний, положения. Он увидел дикое существо, не имеющее ничего, кроме длинных волос и бороды, которое бродит по пустыне, размышляет, разговаривает с Богом, а питается лишь тем, что можно добыть в редких для пустыни местах, где сохраняется жизнь, — медом с деревьев, на которых когда-то гнездились пчелы, кузнечиками, сырыми или испеченными на ночном костре, водой из ручья или реки. Воды Иордана явились ему в этом сне как странный символ спасения. Прежде чем люди пойдут за Мессией, они должны очиститься от греха. А внешним знаком того, что они достойны следовать за Мессией, должно было стать их омовение в водах священной реки. Запомнив дрожь от прикосновения прохладной воды, запомнив, как мокрая одежда прилипала к телу, они будут помнить и тот день, когда смыли свои грехи и дали священный обет не совершать их более.
Когда мы одновременно хотим охарактеризовать и погружение тела в воду (или окропление его водой), и священный обет очистить душу в момент совершения этого ритуала, мы используем слово baptise, которое происходит от греческого слова baptein со значением «окунать» или «погружать». А священник, который совершает этот обряд очищения тела и души, называется baptist, то есть «погружающий» или «креститель». Слово sacrament, которым в его исходной латинской форме обозначается торжественная воинская клятва, приобретает абсолютно новое и своеобразное значение, если применяется в отношении обряда крещения водой. Ибо в этой новой вере внешнему ритуалу — омовению или окроплению — отводится главная роль, клятва же, даваемая молча, или только для себя, или даже прилюдно, но лишь в словесной форме, считается недостаточной. Существуют религии (наподобие той, что исповедуют люди, живущие у Мертвого моря), которые с презрением относятся ко всему, что связано с земной и телесной жизнью, как к не заслуживающему внимания в сравнении с душой; есть верования, приписывающие материи дьявольское происхождение и назначение и утверждающие, что душа, сущность которой божественна, должна вести с ней вечную борьбу. Но Иоанн (а вслед за ним Иисус) ясно видел, что душа, с одной стороны, и плоть и земная субстанция, с другой, — все это творения Бога. Священными были и вино, и хлеб, и вода, и слюна, и раз сам Бог не считал зазорным воплощаться в человеческий облик, то и Дух Святой — таинственное звено между божественным началом и словом, ставшим плотию, — был не прочь появляться перед людьми в облике смиренного голубка, который воркует, клюет крошки и стучит лапками по крыше. Но здесь я несколько забегаю вперед.
Иоанн много раз перечитал страницу из Исаии и наконец постиг ее пророческий смысл, отождествив себя с иносказательно очерченным в ней образом. Речь идет о сороковой главе, слова из которой были в душе Иисуса в тот день, когда он встретился с учеными богословами у стен Храма и отстал от каравана, идущего в Назарет: «Утешайте, утешайте народ мой, говорит Бог ваш. Говорите к сердцу Иерусалима и возвещайте ему, что исполнилось время борьбы его, что за неправды его сделано удовлетворение, ибо он от руки Господней принял вдвое за все грехи свои.
Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему; всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся, кривизны выпрямятся, и неровные пути сделаются гладкими;
И явится слава Господня, и узрит всякая плоть спасение Божие; ибо уста Господни изрекли это»[83].
Поначалу Иоанн воспринял эту аллегорию слишком буквально и действительно удалился в пустыню, где кричал в пустой воздух слова: «Покайтесь, ибо Господь грядет!» Тем временем грива на его голове и борода становились длиннее, сам он худел и покрывался грязью, а от грубой нечеловеческой пищи боли в желудке становились все нестерпимее. Однако пришло время, когда чрево его прекратило противиться тому, что в него поступало, и смирилось с тем единственным кормом, который ему, похоже, суждено было получать и впредь. Тело Иоанна, прикрытое лишь парой старых зловонных козлиных шкур, закалилось. Первое время его донимал сильный кашель и нос из-за насморка был постоянно заложен — награда холодных ночей! — но Иоанн не прятался от дождя и, невзирая на непогоду, все шагал и кричал в пустоту: «Покайтесь!» В конце концов он научился приспосабливаться к пустыне. И вот настал день, когда, размахивая сухой веткой, служившей ему одновременно и дорожным посохом, и символом пророческого призвания, Иоанн появился на людях. Он шел мимо небольших поселков, а их жители, видя необычайное истощение и очевидное сумасшествие путника, были рады поглазеть на него — хоть какое-то развлечение! Иоанн призывал их покаяться в своих грехах и условиться о встрече с ним, чтобы совершить омовение в водах Иордана, а смыв грехи, начать новую жизнь. Старики только смеялись, молодые же бросали в него камни. Собаки облаивали его, а иногда пытались укусить. Опечаленный, он уходил, продолжая выкрикивать: «Покайтесь, ибо Господь грядет!»
Но, как мы хорошо знаем, отвергали его не все. Те, кому стало известно, что он был рожден от чудесного зачатия, верили, что Иоанн и есть предсказанный пророками Мессия. Таких находилось не много, но они все же были. Другие, близкие к зелотам, идеи которых незаметно, но быстро распространялись не только в Иерусалиме, но и в других городах и даже деревнях Палестины, считали, что он был судьбоносным харизматическим вождем, который призовет народ к восстанию против римской тирании. Разумеется, к нему стали проявлять интерес — особенно тогда, когда он начал свою деятельность на берегах Иордана в качестве Крестителя. Как же он был изможден, как плохо одет, как огромны были эти сверкающие глаза, какая неистовая вера сквозила в его словах! «Ну и безумец! — сказали бы многие. — Нет, следует решительно и полностью отвергнуть саму возможность мессианства». Но ведь священные книги не говорят нам, в каком обличье должен явиться Мессия. Вы полагаете, это будет кто-то толстый и похожий на фарисея? Тогда слушайте.
— Сие называется крещением водой, — объяснял Иоанн группе людей, сидящих на берегу Иордана. — Этот обряд прост. Вы должны очиститься от греха, и знаком очищения души будет очищение тела — здесь, в водах нашей реки. Вы можете спросить: «Обязательно ли нужна вода?» Да, отвечу я, потому что наш разум будет помнить водный обряд всегда, высказанное же намерение вскоре забудет. А теперь войдите вместе со мной в эти воды.
— И что произойдет после того, как мы совершим омовение? — спросил один человек. — Что будет потом?
— Потом, — ответил Иоанн, — вы будете готовы принять того, кто идет за мной, того, кто будет проповедовать о новом Царстве.
Обратите внимание на это слово — Царство. Как оно должно истолковываться? Метафорически, как в словосочетании царство духа, или буквально — со всеми подразумеваемыми изменениями государственного строя: восстанием против Рима, установлением священной монархии? В самом начале, в предыстории его проповедования, положение Иоанна было несколько двусмысленным, поскольку ему приходилось вводить в заблуждение людей простодушных, среди которых попадались и такие, которых интересовала политика.
— А что это будет за Царство?
— В нем все будет не так, как в царстве кесаря. Любовь, а не страх. Не будет рабства, не будет тирании, не будет стяжательства и накопительства. Будет царство свободных душ под Богом.
Опасные слова. К Иоанну выстроилась целая очередь кающихся грешников, и с каждым днем число их росло.
— Я крещу вас водой именем Всевышнего. Пусть воды духа очистят вас от желания грешить, и пусть прошлые грехи ваши простятся вам.
Кто-то непременно возразит, что очищение от желания грешить означает также и очищение от желания делать добро. Суровые слова, трудная для понимания доктрина. Мы должны ждать прихода толкователя — того, кто это прояснит.
Грехи. «Я обманывал — дал неполную меру, когда торговал в лавке… Я украл у соседа пять талантов и допустил, что обвинили его сына… Я… я… я… почувствовал сильное влечение к женщине, живущей по соседству, но я ничего такого не сделал… Я кричал на свою жену, упокой Господь ее душу, я часто бил ее… Я не соблюдал пасхальный обряд в прошлом году… Я… я… я… я… я… я… совершил грех Онана…»
Долгий день признаний и отпущения грехов. Холодная ночь под деревом или в пещере. Завтрак из печеных акрид, дикого меда и речной иорданской воды. Утром — снова обязанности исповедника, крестителя, призывающего к добродетели, пророка, предсказывающего пришествие того, кто должен явиться.
«Я ненавидела свою сноху и оговорила ее перед сыном, обвинив в неверности… Я ела запрещенное законом мясо и запивала его козьим молоком… Я совершила прелюбодеяние… Я лежу в постели, обдумывая способы и средства, которые помогут мне найти время и возможность снова и снова совершать грех, и ненавижу мужа, который храпит рядом…»
Однажды Иоанн говорил перед большой толпой, почти наполовину состоявшей из придирчивых скептиков и сомневающихся, не считая явных фарисеев и, вероятно, тех оплаченных властями Иерусалима мелких провокаторов, которые должны были подбивать его на крамольные речи.
— Чего вы от меня хотите?! — воскликнул Иоанн. — Начала конца чужеземного правления в наших святых местах? Освобождения Иерусалима из римского плена, как некоторые это называют? Нет, не это обещано. Не это будет проповедовать тот, который должен явиться. Ибо рабство, от которого страдает человек, — это рабство, которое он создает себе сам.
— Зачем ты учишь какой-то новой вере? — спросил один из фарисеев. — Разве тебе недостаточно веры наших отцов?
— Слышу голос фарисея! Вижу среди вас множество фарисеев, которые довольствуются мытьем рук перед едой и пустыми атрибутами веры, лишенными содержания. Вижу среди вас и саддукеев, которые находят Божью благодать в накопленном ими богатстве. И тем и другим, и фарисеям и саддукеям, я говорю: «Порождения ехиднины!»
Эхом отозвалось: «Хиднины… хиднины…» Опасные, очень опасные слова. Верный способ нажить врагов.
— Ехиднины! Если придете ко мне, несите достойные плоды покаяния. Не говорите про себя: «Отец наш — Авраам, и этого будет достаточно для нашего спасения». Говорю вам: Бог мог бы взять, если пожелал бы, эти камни, что у ног моих, и превратить каждый в сына Авраамова. Если же не принесете вы плоды покаяния, бойтесь секиры, которая лежит уже у корней деревьев, плодов не приносящих. Бойтесь секиры! Бойтесь быть срубленными и брошенными в огонь!
Когда Иоанн снова заговорил в подобных выражениях, к нему вежливо обратились двое чиновников из Синедриона и повели в какой-то провинциальный суд, где его ждало нечто вроде синклита местных священников, горевших желанием встретиться с ним и задать кое-какие вопросы. Когда они увидели Иоанна, их глаза широко раскрылись от удивления. Ему же, хотя и явился он достаточно смиренно, явно не терпелось быстрее покончить со всем этим делом, в чем бы оно ни заключалось, и продолжить свои проповеди и крещение водой. Священники увидели перед собой худого ширококостного человека, наготу которого прикрывал кусок верблюжьей шкуры (козлиные покровы давно уже истерлись и распались на куски), очень косматого и неухоженного. Они сидели, пряча улыбки, а председатель этого маленького суда задавал ему вопросы и непрерывно отгонял мух опахалом с ручкой из слоновой кости (подарок одного римлянина, а вообще-то — из Египта).
— Итак, господин, кем же, по вашим словам, вы являетесь?
— Сначала скажу, кем я не являюсь. Я — не Мессия. Приход Мессии еще впереди.
— Утверждаете ли вы, что вы пророк Илия, явившийся снова?
— Нет, не утверждаю.
— Тогда кто же вы?
— Я — глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему[84]. Я не Илия, явившийся снова, но исполняю слова, Илией сказанные.
— По чьему же поручению вы выполняете эту церемонию, которую называете крещением водой?
— По поручению того, кто придет. Того, у которого я недостоин развязать ремень обуви. Я крещу водою, он же будет крестить огнем Духа Святого. Лопата его в руке его, и он очистит гумно свое и соберет пшеницу в житницу свою, а солому сожжет огнем неугасимым[85].
— Вы имеете в виду Мессию?
Иоанн не ответил, но лишь склонил голову.
— Оставьте нас ненадолго. Мы должны относительно вас посоветоваться.
Иоанн, теперь уже с поднятой головой, вышел. Они совещались.
— Довольно безобидный, мне кажется. Сумасшедший, конечно.
— Он выступает против освященных веками основ веры. Рассуждает о лицемерии, умывании рук и прочем. Пользуется такими словами, как «ехидна» и «мерзость запустения пред Богом».
— Нам это известно, но не чувствует ли кто-то из вас во всем этом запаха ереси?
— Ересь, — взмах опахалом, — всегда трудно доказать. Не забывайте, что он священник. Добровольно он не признает за собой ереси. За внешность мы также не можем осудить его. Внешность, можно сказать, пророческая. Перед нами, конечно, источник опасности, но вряд ли эта опасность религиозного характера.
— Тогда, может быть, источник общественной опасности?
— Уместное определение. По крайней мере, обвинение может пойти по этой линии. Он уже вел дерзкие речи, но был достаточно осторожен и ограничивался лишь общими рассуждениями о том, что в Галилее имеют место определенные нарушения, скажем так, норм супружества.
— Ага, значит, ты хочешь сказать…
— Именно это я и хочу сказать. Пусть им займутся гражданские власти.
— Позвать его и сказать, что он может идти?
— Он, кажется, уже ушел.
Случилось так, что мать Иоанна, покойная Елисавета, была в родстве с семейством Ирода, поскольку приходилась троюродной сестрой его возлюбленной супруге Дориде, которую Ирод с великим прискорбием был вынужден отправить на тот свет. Иоанн, будучи ребенком, встречался в Иерусалиме с Иродом Антипатром, сыном Ирода Великого, и юный наследник, будущий тетрарх, до рвоты закормил тогда Иоанна засахаренными фруктами и очень сладким липким шербетом. Теперь оба они уже мужчины. Один — любитель мясных блюд, обладатель большого живота, на четверть (а фактически на треть) царь, другой — невероятно изможденный проповедник, предрекающий Судный день. Но когда до Иоанна дошли слухи о намерении Антипатра жениться на супруге своего собственного брата Филиппа, здравствующего тетрарха Итуреи, у Иоанна, человека очистительной воды и покаяния, от мысли об этом грехе и от воспоминания о той давней тошноте, снова началась рвота. По правде говоря, жена Филиппа Иродиада сама замыслила этот брак, бросив вызов законам Моисея, священникам, воспринявшим это с презрением, да и набожным плебеям тоже. Стать женой Антипатра она хотела потому, что жаждала власти. Филипп же, скупой во всем, в том числе и в постельных утехах, был вовсе не намерен делиться с ней властью. Он простил жене ее бегство и грех и был вполне доволен, что избавился от нее. Филипп знал, что брат, с его слабой натурой и тягой к удовольствиям (действительно, приятный человек, не тиран, но и правитель не мудрый, если не сказать посредственный), в силу своей полной безмятежности наделит Иродиаду тем, чего она жаждала больше всего на свете: государственной властью, беспощадным голосом в зале заседаний совета, возможностью проявить свою природную жестокость, что послужит некоторой компенсацией за ту воздержанность в любви, которой при обычном общении на супружеском ложе Антипатр отличался еще в большей степени, чем Филипп.
Я нахожу несколько стеснительным обсуждать любовные пристрастия не только монархов, но и даже их подданных. В молодости Ирод Антипатр исчерпал все возможности нормального чувственного удовлетворения и в зрелые годы вынужден был использовать такие фантастические вариации на тему соития, какие только способно было подсказать ему его больное воображение. Иродиада, которой Филипп в свое время неожиданно подарил дочь Саломею, с такой страстью предалась удовлетворению своего властолюбия, что поначалу не поняла истинной причины их брака: главным, что влекло Антипатра к этому кровосмесительному с точки зрения Закона супружеству, была его надежда в будущем нагромоздить, так сказать, кровосмешение на крововосмешение, поскольку в своих чувственных странствиях он достиг уже той стадии, когда мог получать удовлетворение только за счет контакта с очень молодым телом (не важно, какого пола), а тело Саломеи было очень молодым. На этой стадии его анабасиса[86] к прогрессирующей импотенции Ироду Антипатру уже не требовалось соития — достаточно было возбуждения от созерцания молодого обнаженного или полуобнаженного тела, которое постепенно и несколько замедленно разоблачается, по возможности сопровождая этот процесс зазывающими непристойными кривляньями, похотливыми взглядами, выпяченными вожделеющими губами, вздохами и жестами, имитирующими возбуждение. Это обеспечивало, по меньшей мере, прилив крови к фаллосу тетрарха, а порой, если боги, не имеющие никакого отношения к Богу Израиля, позволяли себе улыбку, даже непроизвольное семяизвержение. Как я уже сказал, я нахожу для себя очень неприличным выставлять подобные темы на обсуждение и не сомневаюсь, что они неприятны читателю. Но, как я уже говорил прежде, долг рассказчика состоит в том, чтобы представлять жизнь такой, какова она есть, и не уклоняться при этом от показа неприятных эпизодов.
Иродиада была привлекательной женщиной, но никогда она не казалась более привлекательной, чем в тот момент, когда, греховно облаченная в наряд невесты, шествовала под руку со своим мужем-тетрархом после кровосмесительной церемонии. Оба они были облачены в пышные шелковые одеяния, расшитые золотом и усыпанные мириадами переливающихся драгоценных камней. Играли флейты и трубы, глухо били барабаны, звенели медные тарелки, а служанки бросали под ноги этой омерзительной паре живые цветы. Подданные тетрарха, ослепленные блеском церемонии, толпились вокруг, и некоторые — нет, большинство из них — приветствовали новобрачных. Лишь один человек, возвышавшийся над толпой, человек с суровым и решительным взглядом, не выкрикивал приветствий. Он твердым и строгим голосом обратился к тетрарху:
— Ирод! Царь Ирод! Ирод Антипатр!
Стражники попытались оттеснить его в сторону, но человек, казалось, был полон решимости во что бы то ни стало докричаться до тетрарха.
— Это мой довольно дальний родственник, дорогая, — обратился Ирод к своей невесте. — Я слыхал, что Иоанн, сын Захарии, превратился в пророка, но никак не ожидал увидеть его здесь. Ладно, пропустите его, — велел он стражникам. — Иоанн, так ведь? Чудесный плод престарелого чрева? Я так и думал, что не ошибся. Я не одобряю одеяние, в котором ты пришел на свадьбу, но ты можешь говорить.
— Ирод Галилейский, — заговорил Иоанн, — на священных скрижалях Закона начертано, что человек не может жениться на жене своего живого брата. Царица же Иродиада…
— Жена моего брата Филиппа. Знаю, знаю. А тебе не кажется, что у меня уже в ушах гудит от всяких там стыдливых «ай-яй-яй» и прямых обвинений со стороны профессиональных святых? Скажу по секрету, Иоанн: подумай над значением слова «венец».
Он действительно сказал это Иоанну по секрету — шепнул на ухо. И хотя его невеста не слышала того, что Ирод сказал Иоанну, лицо ее было мрачнее тучи, а драгоценности сверкали, словно молнии. Громко, чтобы все слышали, Иоанн выкрикнул:
— Человек, которого вы называете царем, грешник, и грешник мерзкий! Женщина, которую он называет своей женой, прелюбодейка и виновна в кровосмешении! Грех на всех вас, кто содействует греху!
Стражники попытались схватить Иоанна, чтобы как можно быстрее отправить его в тюрьму, но Ирод сказал:
— Интересная речь, только вряд ли она уместна в столь торжественных обстоятельствах, как сегодня. — И, обращаясь к командиру стражников, молвил: — Нет, нет, капитан, отпустите его! В день нашей свадьбы мы склонны быть милосердными.
Итак, Иоанна отпустили, и он, продолжая выкрикивать: «Грех, грех, мерзкий грех», стал протискиваться сквозь толпу зевак, которые, не желая в этот радостный праздничный день (особую пикантность ему придавал пряный запах греха, вместе с дымом факелов поднимавшийся к небу) слышать о таких скучных и малоприятных вещах, как греховность, глумились над Иоанном, осыпая его насмешками и толкая со всех сторон. Но были там и люди, которые не присоединились к всеобщему веселью и смотрели на сверкающую мерзость так же сурово, как сам Иоанн, однако из осторожности вели себя спокойно. Один из них рукой придержал Иоанна и, крепко вцепившись в него, спросил:
— Быстро отвечай: имеет ли монарх власть над своими подданными, если он находится в состоянии греха?
— Если ты хочешь втянуть меня в заговор против власти, то будешь разочарован, — ответил ему Иоанн. — Я обличаю грех там, где его вижу, и призываю грешника покаяться, не более того.
— Разве ты не тот, кто нам обещан? Не тот, кто должен изгнать чужеземцев и объединить народ под властью Бога?
— Я — не он. Я всего лишь недостойный предвестник того, кто придет. Оставь мысли о заговоре. Покайся в грехах своих. Ищи воды жизни новой. Крестись водой во имя грядущего спасителя.
— Ты и есть спаситель. Ты ловко скрываешь, кто ты есть на самом деле. Когда наступит время жатвы?
— Ты говоришь загадками. Дай мне пройти.
Нетрудно было предположить, что толпа на берегу Иордана теперь будет расти. А во дворце тетрарха, что тоже легко вообразить, супруга Ирода Антипатра провела почти всю оставшуюся часть этого свадебного дня, визгливо ругаясь и понося Крестителя:
— Измена! Я считаю это государственной изменой!
Ирод, полулежавший в большом кресле с множеством подушек — он был без обуви, рядом стоял слуга эфиоп, державший наготове поднос с засахаренными фруктами, — произнес:
— Да, моя дорогая. Мы можем называть это неким подобием государственной измены, если, конечно, под изменой будем понимать некое подобие говорения правды. Какое прелестное ожерелье, моя маленькая очаровательная Саломея! Какая прелестная шейка, кстати говоря!
Саломея, хорошо сложенная, не по годам развитая маленькая кокетка двенадцати с половиной лет, была еще в своей праздничной одежде; ее янтарного оттенка кожа казалась теплой под сверкавшими холодным блеском драгоценностями. Она сидела у ног тетрарха (боль в них утихала), находя свою громогласную мать занудой, а своего в некотором роде отчима довольно приятным и забавным: у него всегда был наготове комплимент, заставлявший ее почувствовать себя женщиной.
— Государственная измена! — продолжала визжать Иродиада. — Я требую, чтобы его схватили!
— Требуешь? Сильно сказано, дорогая. Давай рассмотрим это дело спокойно, как подобает правителям. А ты, маленькая наследница, не считаешь ли ты, что дела всегда следует рассматривать спокойно? Разумеется, ты так считаешь, восхитительное создание. Сегодня, дражайшая супруга, мы участвовали в церемонии, на которой торжественно поклялись относительно определенных вещей. Любить и оберегать друг друга и тому подобное. Давать друг другу то, что эвфемистически называют телесным утешением…
— Саломея, — обратилась Иродиада к дочери, — выйди. Пойди покорми павлинов.
— Полагаешь, она слишком молода, чтобы слышать о таких священных понятиях? Чтобы слышать о том, в чем мужья и жены клянутся друг другу? Я бы так не сказал. Наследница престола никогда не бывает слишком молода, чтобы поучиться существенным вещам.
— Саломея, выйди.
— Но, мама…
— Выйди, дитя мое.
Девочка надула губки, медленно — настолько медленно, насколько хватило наглости, — поднялась с подушек и вышла, вызывающе покачивая ягодицами, которые плотно облегал спадавший мягкими складками оранжевый шелк.
— Прелесть, прелесть! — лениво улыбаясь, произнес ей вслед Ирод Антипатр, а затем обратился к жене: — Следует ли мне понимать это так, что ты стремилась к браку со мной не ради телесного утешения?
— Есть обязанности, что же касается удовольствий…
— Удовольствия не следует откладывать на потом, иначе наш брак превращается в простую формальность, в нечто воображаемое, в ничто. Я нахожу довольно приятным выслушивать обвинения в том, что я грешу, когда я прекрасно знаю, что не грешу.
— Ты дурак, — сказала Иродиада. — Ты отмахиваешься от реальности. Вместо того чтобы день и ночь думать о проблемах правления, ты занимаешься какой-то мистической чепухой, подобно этому… этому… смутьяну!
— Наверное, это у меня наследственное, дражайшая. Истинная реальность, которая скрывается за глупым внешним обличьем, — вот что меня всегда занимало.
— Ты занимаешься всякой метафизической чепухой, а в один прекрасный день вдруг окажется, что из-за этого пугала вся Галилея охвачена беспорядками. Они постараются избавиться от меня, они свергнут тебя и вынудят римлян установить здесь прямое правление, как это уже сделано в Иудее. Да, это у тебя по наследству, но не от отца.
— О, мой отец по образу жизни тоже был мистиком! Только мистик, действительно веривший в пришествие Мессии, мог перерезать всех этих несчастных младенцев. Избавиться, ты сказала. От меня они не избавятся, если я покаюсь и отправлю тебя назад — к моему брату Филиппу. Не забывай об этом, дорогая моя. А пока суть да дело, пусть Иоанн шлет проклятия и кричит о грехе и покаянии. Народ будет воспринимать это как бесплатное зрелище, как некое театральное представление. Конечно же, того, к чему он призывает, они не будут делать.
— Я требую, чтобы его схватили! Я требую, чтобы он был наказан за государственную измену!
— «Требую», «требую», все время «требую». Ну хорошо, любимая, я готов удовлетворить твое требование наполовину. Я склоняюсь к тому, чтобы поместить Иоанна здесь, во дворце. Пусть себе свободно разгуливает по залам и садам, но если он попытается найти выход, то наткнется на острые кинжалы, длинные копья и крепкие руки.
— В дворцовую тюрьму, в подземелье! До тех пор, пока толпа о нем не позабудет, а потом — тихо, без шума, как убивают дерзкого раба…
— Тебе нравится убивать, дорогая моя? Ты очень кровожадная дама. Надо же, одета в наряд невесты, а размышляет о казнях без суда и следствия! Теперь послушай меня. — Ирод заговорил с необычной для него резкостью: — Я поступаю так, как считаю нужным, понятно тебе? Одно я усвоил у отца: убийства ничего не решают. Он, величайший в мире убийца, находясь на смертном одре, понял, что убийства не принесли ему блага. Призраки убитых — их были тысячи, отправленных на тот свет по его приказу, а иногда убитых им собственноручно, — эти призраки, я говорю, проходили перед ним длинной-длинной чередой, печально качая головами, когда он умирал. Понимаешь, начав убивать, ты не знаешь, где остановиться. И кончается это тем, что убитыми оказываются все. А у меня нет желания править царством, в котором нет ничего, кроме высохших костей. Поэтому мы не будем торопиться, не так ли, любимая? Я пошлю несколько человек, чтобы они нашли Иоанна и вежливо — так вежливо, как только можно себе представить? — пригласили его во дворец. Он откажется от приглашения, и тогда его — с величайшей, какая только возможна, мягкостью — заставят прийти сюда.
— И бросят в тюрьму!
— Всему свое время. А теперь оставь меня, ты меня утомляешь.
Иродиада кивнула и, порочно улыбаясь, спросила:
— Прислать к тебе дочь? Она, я вижу, никогда тебя не утомляет.
— Возможно, мы оба простодушно-невинны, что ты, несомненно, назвала бы обыкновенной фривольностью. Нет, не присылай ее сюда, никого не присылай. Я хочу побыть один. Мне надо поразмышлять о тех реальностях, что скрываются за мельтешащими вокруг фантасмагорическими призраками этого мира. А позднее, наверное, мы с Саломеей сможем поболтать о разных пустяках.
— Если ты прикоснешься к этому ребенку, — процедила сквозь зубы Иродиада, — если ты хоть пальцем ее тронешь..
— Кровь, кровь, кровь… Ах, оставь меня. Это царский приказ.
Среди примкнувших к Иоанну людей было немало таких, которые, несмотря на его возражения, верили, что он и есть тот, кому предопределено стать вождем народа. Они ждали, что однажды Иоанн сбросит с себя покров таинственности (неуместная метафора по отношению к тому, на ком почти не было одежды) и явится в качестве предводителя зелотов, чтобы изгнать римлян и, взойдя на священный трон, объединить весь Израиль. Но были и другие — те, кто верили каждому сказанному им слову и с нетерпением ждали пришествия Мессии, который будет требовать прежде всего внутренних изменений и только потом — изменений внешних. Эти люди были особенно преданы Иоанну. Один из них, человек по имени Филипп, робко предостерег Крестителя:
— Они этого не забудут. Эта женщина не простит тебе. А это значит, что твое дело поставлено под угрозу. Что будет, если за тобой вдруг придут и схватят тебя?
Иоанн задумчиво кивнул несколько раз. Он сидел у входа в пещеру вместе с Филиппом и другим своим последователем, которого звали Андрей. Рядом горел костер, и на ужин у них были не печеные акриды, а жареная рыба и хлеб — провизия, добытая Филиппом одним из его способов, который нам нет нужды перенимать. Иоанн заговорил:
— В любой день могут произойти два события, которых я жду. Я жду пришествия того, за кем вы должны будете пойти, ибо моего собственного времени, как ты правильно подметил, осталось очень мало. Он тоже должен креститься водой. И он знает об этом. Узнает он и другое. Я думаю… нет, я знаю, что он придет к реке прежде, чем явятся вооруженные люди грешника Ирода. Это может произойти в любой день. Может быть, завтра.
Пророк все предсказал точно. На следующий день — погода была пасмурная — он стоял на берегу Иордана и крестил водой людей. Выстроилась длинная вереница кающихся грешников. Одна женщина бормотала:
— Мне приснилось, что я совершаю прелюбодеяние с мужем моей собственной дочери, и я думаю, что этот сон — такой же грех, как и само прелюбодеяние. Я обругала мою соседку на рынке…
Иоанн мягко улыбнулся и осторожно подвел грешницу к реке. По небу бежали кипучие облака, и река была унылого, серого цвета — словно боевой щит. Иоанн поднял глаза и увидел его. Он увидел на противоположном берегу своего родственника Иисуса. Тот, сняв сандалии, вошел в воду. Лицо его было серьезно. При виде Иоанна он не улыбнулся, не поприветствовал его. В этом месте река была неглубокой. Иисус пересек сверкавший металлическим блеском поток и стал с краю, в ряду кающихся грешников — сложив ладони, опустив глаза. Он ждал своей очереди.
— Я стирала одежду в субботу, — продолжала женщина. — И в тот же день я велела моей дочери набрать хворосту для очага. Ты слушаешь меня?
Иоанн в это время смотрел в другую сторону.
— Да, я слышу тебя. Есть у тебя еще что сказать?
— Только то, что я раскаиваюсь в содеянном.
Иоанн крестил ее водой.
То, что произошло в тот день, нынче, боюсь, затемнено всякими суеверными россказнями, в которых всегда будет больше преувеличений, нежели правды. Иисус, говорят, посмотрел на небо и увидел там белую голубку, которую преследовали ястребы. Голубка замерла над его головой — на высоте около пяти локтей, и ястребы, словно испугавшись, улетели прочь. В этот момент солнце неожиданно пробилось сквозь тучи, и все вокруг озарилось ослепительным светом…
Вот-вот должен был наступить черед Иисуса креститься водой. Перед ним стоял старый беззубый старик, который исповедовался твердо и решительно:
— Я крал, господин. Я лгал. Я развратничал, господин.
— Что-нибудь еще?
— Разве этого недостаточно, господин?
Иоанн крестил его водой. Человек поднял свою окропленную голову, рот его был открыт, и всем показалось, что прозвучали такие слова:
— Сей есть сын Мой возлюбленный, в котором Мое благоволение.
— Что ты сказал? — спросил Иоанн.
— Я сказал, что это не заняло много времени, — ответил человек.
Теперь, когда Иоанн с Иисусом стояли друг против друга, они позволили себе приветливо улыбнуться. Иоанн сказал:
— Не я должен крестить тебя водой.
— И тем не менее давай исполним все по справедливости, — ответил Иисус. — Сделай это.
Иоанн крестил его водой, а потом неловко попытался встать перед ним на колени прямо в реке, но Иисус мягко удержал его, обнял на мгновение и затем вернулся на другой берег, где лежали его сандалии.
Одна старуха сказала старику, стоявшему рядом:
— Большой, правда?
— Он не признался в своих грехах, — сказал старик. — Ты заметила?
— Да, — ответила старуха. — Он очень большой.
Иоанн кивком подозвал Филиппа и Андрея. Они подошли, разбрызгивая воду.
— Назарет, — произнес Иоанн. — Это начнется в Назарете.
— Это он?
— Он вернется в Назарет. В Назарете все как раз и начнется.
— Мы должны идти за ним?
— Вы встретитесь с ним в Назарете.
На следующий день Иоанн проповедовал на площади небольшого городка у реки. Он говорил:
— Вы можете спросить: «А нужно ли крещение водой?» Да, отвечу я. Ибо то новое, что происходит в нашем внутреннем мире, то есть в душе, должно найти себе спутника в мире внешнем, поскольку каждый из нас — две вещи, а не одна.
Кто-то из небольшой группы слушателей спросил:
— А крестился ли уже тетрарх Ирод?
— Мое самое искреннее желание, — ответил Иоанн, — чтобы в этом он показал пример своим подданным. Увы! Он совершил тяжкий грех, и кажется, что он радуется этому. Каждый день я молюсь, чтобы Дух Божий наставил его на праведный путь и привел к смиренному покаянию.
— Ты хочешь сказать, — продолжал тот же человек, — что он должен избавиться от своей жены?
— Да, именно это я и хочу сказать. Мы все должны подчиняться законам Моисея.
— Равносильно ли то, о чем ты говоришь, обвинению в тяжком преступлении?
— В мире духа единственным тяжким преступлением будет неповиновение закону Божьему.
— А разве царь не выше закона?
— Ты слышал мои слова. Ни один человек не выше закона.
— Иоанн бар-Захария, — сказал этот человек, — не пройдешь ли ты вместе со мной и моими спутниками к царю? — Он указал на двоих закутанных в плащи мужчин, стоявших рядом. — Мы люди царя, и нам приказано привести тебя во дворец, чтобы царь мог поговорить с тобой.
— Но благословенные воды Иордана не протекают по царскому дворцу, — возразил Иоанн. — Передайте Ироду Антипатру, что Иоанн, предвестник, ждет его и что будет праздник на земле и праздник на небесах, когда он придет покаяться и очиститься водою духа.
— Я не уполномочен передавать подобные послания, — ответил человек.
Он откинул с плеча свой плащ, чтобы видны были кольчуга и меч, какие носят начальники из числа военных или городской стражи. Двое его спутников сделали то же самое. Толпа, большей частью состоявшая из людей, которые не питали к властям особой любви, ахнула и начала расходиться.
— Если ты не пойдешь добровольно, то придется привести тебя силой, хотя нам приказано не наносить тебе вреда. — Человек откашлялся и громко объявил: — В своих речах ты обвинял господина нашего, царя Ирода Антипатра, в разнообразных преступлениях, между тем как по самой сути его титула, происхождения и полномочий он никоим образом не может быть виновен в таковых преступлениях, и…
— Не продолжай, — произнес Иоанн, мрачно усмехнувшись. — Я арестован.
Они увели его.
Увели не к царю, но в дворцовую тюрьму. Иоанна бросили в камеру, напоминавшую бочку для вина, по стенам которой, мокрым и скользким, ползали жабы. Вместо потолка здесь была железная решетка с крышкой — стражники приподняли ее и швырнули Иоанна вниз. Эта решетка составляла часть пола коридора, который вел от комнат дворцовой стражи к выходу из дворца. Свет в коридор проникал через другие, вертикальные, решетки, находившиеся на высоте пяти локтей от каменного пола. День и ночь Иоанн видел у себя над головой ноги стражников, с грохотом проходивших по решетке. Иногда они бросали ему хлеб и кости: трое стражников с трудом чуть приподнимали тяжелую крышку, а четвертый через образовавшуюся щель проталкивал еду. Они имели любезность подавать ему глиняный кувшин с водой, который опускали на веревке, но делали это весьма грубо, и много воды проливалось. Для отправления естественных надобностей Иоанн вынужден был использовать темный угол, а свои испражнения укрывал соломой, которую стражники швырнули ему однажды, вспомнив, что это необходимо сделать. Иоанн не смирился с окончанием своей миссии — его громоподобный голос прорывался сквозь стены и решетки тюрьмы и был слышен далеко за пределами дворца:
— Покайтесь! Стремитесь к крещению души! Христос уже в пути! Тот, у которого никто не достоин развязать ремень обуви! Он очистит вас и дарует вам прощение грехов ваших! Покайтесь, ибо близко Царство Небесное!
Последователи Иоанна, а также подходившие из любопытства горожане стояли у стен дворца и слушали. Хотя стражники ударами и пинками отгоняли их, они все равно возвращались снова и снова. Стражники, бывшие внутри, естественно, издевались над Иоанном и передразнивали его. Стараясь заглушить пророческий голос, они гремели мечами и плясали на прутьях решетки или распевали хором непристойные солдатские песенки, но голос Крестителя возвышался над всем этим шумом и звучал с прежней силой. Обитатели самого дворца не могли слышать Иоанна, но Иродиаду ни днем ни ночью не покидала мысль, что он рядом.
— Его последователи все время стоят здесь. Число их растет. Стража не может их разогнать. Тебе пора уже с ним покончить.
— О, успокойся, душа моего сердца. Пусть он кричит себе до хрипоты. Ради небес, направь свои мысли на что-нибудь полезное. Займись вышиванием или еще чем-нибудь.
— Если ты не отдашь приказ о его казни, я сама это сделаю. Тетрарх! Царь даже не наполовину! Ты ничуть не лучше своего братца!
— Возлюбленная моя, послушай, — заговорил Антипатр ледяным тоном. — Приказы в этом дворце отдаю я и только я. И когда я отдам приказ, это будет приказ о его освобождении. Не сейчас, нет. Позднее. По какому-нибудь особому случаю — когда потребуется мое милосердие. Может быть, в день моего рождения. Иоанна нельзя казнить. Ты можешь это понять, о кровь моего сердца?
— Я понимаю, что ты глупец и тряпка!
— Как же мне все это надоело! — пробормотал Ирод, поднимаясь из-за стола и откладывая в сторону трактат Френозия о теле и духе (на пергаменте остались следы его липких пальцев).
Он подошел к Иродиаде и со страшной силой ударил ее по щеке своей липкой рукой, прибавив: «Вот тебе!»
— Дурак, негодяй и трус! — выкрикнула Иродиада и бросилась прочь.
— Скажи еще, — проронил Ирод ей вслед, — что я нарушаю супружеский долг и что у меня начисто отсутствует мужская сила. Глупая женщина.
Саломея, будучи всего лишь девочкой и находя жизнь во дворце довольно скучной и неинтересной (за исключением лишь тех случаев, когда наказывали слуг), однажды незаметно пробралась в коридор, из которого доносился рокочущий голос Иоанна. С широко открытыми глазами, будто зачарованная, слушала она его крики «Покайтесь!» и угрожающие предупреждения о приходе того, кто «солому сожжет огнем неугасимым». Подошедшие стражники мягко предупредили ее:
— Просим вашего царского прощения, госпожа, но вам лучше держаться отсюда подальше, это место не для вас. Он грязный весь, больной, на нем полно блох. Да и голый он, барышня, то есть Ваше высочество, вам не пристало смотреть на него.
— Голый?
— Олоферн[87], да и только, — произнес стражник и улыбнулся, подумав, что Саломея может и не знать, какой смысл он вкладывает в это слово.
— Олоферн? Это был человек, которому Иудифь отрезала голову. Но что ты имеешь в виду?
— О, мы используем это имя в другом смысле, надеюсь, вы не обиделись.
Перед ними была пухленькая аппетитная штучка в шелестящем шелковом платье с разрезом чуть выше колена, маленького прелестного колена, и среди них не было ни одного мужчины, который не хотел бы… Но она принцесса, и следует быть осторожным, ведь она, как и большинство хорошо развитых девочек в этом возрасте, знает, вероятно, меньше, чем кажется на первый взгляд. Иначе говоря, ее тело знает больше, чем ее ум.
— Наш вам совет, барышня, то есть госпожа: держитесь отсюда подальше.
Несмотря на этот совет, иногда посреди ночи, когда стражники, пренебрегая своими обязанностями, дремали, а сам узник забывался в тяжелом сне, Саломея тайком пробиралась из своей спальни к его яме. Она садилась на решетку и смотрела вниз. При слабом свете коридорной лампы она почти ничего не видела, но испытывала какое-то неясное волнение. Иногда Саломея ложилась лицом вниз на холодные, ржавые железные прутья, и проснувшийся Иоанн видел две маленьких груди, прижатые к решетке, раскинутые руки, девичье тело, неподвижно застывшее в позе пловца. Они смотрели друг на друга и оба молчали. Олоферн… Что они имели в виду?
В Назарете Иисус готовился к первой ступени своей миссии. Как-то раз когда он шел с работы, довольный тем, что мастерская в хороших руках и будет приносить матери достаточно денег, его остановил Иофам:
— Такое хорошее дело, а ты оставляешь его на этого деревенщину. Знаю я эту семейку. Среди них нет стоящих людей.
— Я не сомневаюсь, что ты присмотришь за ним.
— Буду глядеть в оба. Все опилки пересчитаю. Никому из их семейки не доверяю, а твоя мать — не деловая женщина. Я ее годами обсчитывал, она же так ничего и не заметила.
— Ах, Иофам, Иофам! Старый лгун! Но я должен делать то, что мне предназначено.
— Следовать за этим Иоанном Крестителем, как его называют?
— Можно сказать и так. Да, я последую за ним.
— В тюрьму? На смерть?
— Если потребуется.
Иофам тяжело вздохнул:
— Ты безумец, конечно. Ты пополняешь собой мировое безумие. Миру нужны добропорядочные, уважаемые люди, которые занимаются каким-то ремеслом, которые видят, что времена нынче скверные, и держатся от скверны подальше. А ты идешь неизвестно куда. Тьфу! В некотором смысле хорошо, что твоего отца — порядочный был человек! — уже нет в живых. Он, по крайней мере, не видит этого позора. Говорю тебе, все вокруг безумие и скверна!
Иисус улыбнулся. Дома, в разговоре с матерью, он сказал:
— Я ухожу на сорок дней и сорок ночей.
— Почему? Почему? — Немного осерчав, Мария вывалила ему на блюдо еще баранины в пряном соусе и с шумом плюхнула на стол буханку хлеба из пекарни Иофама. — Ешь. Ешь сколько сможешь, сынок. — И снова: — Почему?
— Я должен подвергнуть испытанию свою стойкость против зла. Я должен испытать ее на нижнем пределе моих сил.
— В пустыне? Но в пустыне нет зла. Зло — в том мире, который создал человек. Нет нужды говорить тебе об этом. Ты убьешь себя, и это будет единственное зло, которое ты найдешь в пустыне. Ты потеряешь сознание и высохнешь, тебя съедят стервятники!
— Думаю, этого не произойдет. Я крепкий. Последние тридцать лет ты хорошо кормила меня. Я буду пить воду, когда смогу найти ее.
— Когда сможешь найти!
— Зло… — произнес он. — В тебе, мама, нет зла, но в себе я иногда слышу вой демонов. В мире есть два вида зла: одно происходит по воле самого человека, другое вползает в него вопреки этой воле, при содействии дьявола. Я должен открыться отцу зла и победить его. Он будет искушать меня, чтобы я соединил свою волю с его волей — на свою погибель. Но меня ему не одолеть. Потом, через сорок дней и сорок ночей, я смогу идти дальше и бороться со злом, которое творит человек. И с бесами тоже, ибо от них исходит зло. Невинность поражается злом из вместилища зла, — добавил он, дочиста вытерев блюдо куском хлеба.
Проглотив хлеб, Иисус невнятно произнес:
— Ты не должна тревожиться.
— Не должна что?
— Тревожиться.
Этой ночью он спал крепко и проснулся с первыми петухами. В утренней прохладе, стараясь не разбудить мать, он как следует напился воды из колодца и вышел на пустынную улицу. Небо на горизонте начинало светлеть. Иисус пошел на восток — в сторону пустыни. Петухи кричали так, будто сам дьявол бросал ему вызов.