12

Дмитрий Васильевич Шмаринов дает показания.

Как все-таки убивали Павликова, Семяко и Смирнова.

«Дело» Соломии Яковлевны Зудько закончено.

Бывший цензор Мамчур пытается «протолкнуть» поэму о пограничниках.

Виновен ли писарь Кравцов?

Последний день Игоря Железновского.

«Самый отвратительный генерал за всю историю, которую знаю…»

К кому бы я еще пошел, как не к Шмаринову, бывшему начальнику СМЕРШа нашей славной непромокаемой дивизии? Это ведь ему тогда, когда ушел комендант Шугов на сопредельную сторону, было поручено принять на себя всю ответственность по ликвидации ЧП. Это потом генерал Ковалев выпятился, взял на себя командование. И немало потом голов летело. Может, даже и Шмаринов об этом не ведал. И никогда это не будет засвидетельствовано, ибо хранится в тайниках архивов.

Шмаринов и до этого сочувственно выдал «на-гора» мне дополнительную информацию о тех днях — больных и страшных. Когда ставили к стенке пограничников лишь за то, что «он когда-то встречался с этим…», «говорил откровенно, следовательно…», «он был у него в гостях, потому-то…» Шугов Павел Афанасьевич оставил горькие воспоминания, его уход за границу лишил многих людей достоинства, чести, ибо этих людей принудительно заставляли «сознаться в том-то и том-то», приводить сотни фактов, которых никогда не было, не существовало. Они были навязаны, придуманы теми, кто вел следствие.

Шмаринов теперь, после того, как я рассказал, что же произошло со мной, рассвирепел:

— Подонки, подонки! — закричал он, хватаясь за валидол. — Мерзавцы!

Я подал ему воды, не радуясь уже, что пришел. Так разволновал его. Он сидел в кресле, лицо постепенно из желтого превращалось в нормальное Шмаринское синевато-выбритое лицо уставшего от жизни семидесятилетнего интеллигента, которого волнуют еще не только нынешние события, а и прошлые. Герметизм, как говорят ученые, революционного сознания — уметь не помнить о жертвах, о крови, «не жалеть ни близких, ни дальних», насильственный ввод любой ценой в царство предполагаемого социализма давно такими интеллигентами глубоко осознан. Все то, что они видели, все то, чем некоторые из них занимались, не дает им покоя жить радостно, забыть хотя бы на последнем витке своей жизни, как пошло и дико было порой, как невыносимо, жертвенно уходили на их глазах в небытие такие, как Павликов (Сашенька Павликов для жены), замполит Семяко (мамино прозвище Тютечка), рядовой Смирнов, получивший в школе сержантов звание младшего сержанта, а потом за драку разжалованный в рядовые, а за заслуги уже в пограничной службе получивший звание ефрейтора (кормилец — для вдовы-мамы и старший — для сеструшек)…

Сейчас Шмаринов сидел передо мной и предоставлял мне «детали». Ужасные детали. Самое, может, страшное на земле. Детали. Как убивают безвинных. Лишь за то, что они попали волей Судьбы в Кольцо, замкнулся круг, как волков, обложили красными тряпками, и вели на убой.

…Павликов не шумел, не бузил. Он тихо шел к своему концу. Он их, двоих, подбадривал. Он говорил и Семяко, и Смирнову: «Братцы, разберутся, обязательно разберутся…» Советская власть, утверждал он до последнего, она не даст погибнуть безвинному. Павликов верил до последней секунды, что его долгая служба на границе не может закончиться вот так, нечестно и не по-человечески.

— Пусть я один отвечу, — когда Ковалев лично поставил их всех к стене, сказал умоляюще старший лейтенант Павликов. — А зачем же они?

И показал на солдата и офицера.

— Стой и не дергайся! — в ответ генерал Ковалев. — Ты, как и они, предали самое святое.

Семяко плакал, а потом, когда старший лейтенант Павликов стал перед генералом на колени, прося снова за этих двоих, закричал:

— Саша, встань! Два или все — какая разница? Все равно, если меня и оставят, я не буду жить! Я не верю теперь! Я ни во что не верю!

Ковалев застрелил замполита заставы первым. Смирнов сказал ему:

— Генерал, ты бил меня. Теперь я знаю, что вы такие же, как те, которых в кино показывали…

Ковалев выпустил в него всю обойму. Убитого, он ефрейтора Смирнова пинал, сталкивал в яму. Павликов хотел положить солдата в яму сам, но генерал вызверился:

— Сука, пусть собаке и собачья смерть! Вот кого ты воспитывал на своей говенной заставе! Он меня за царского генерала имеет! Или за фашиста! Да я его и в могиле!.. На, на! Соленых железных огурчиков! На, скотина!

Шмаринов догадывался, что я знаю место захоронения Павликова, Семяко и Смирнова. Он решил, что Железновский мне это место показывал, когда узнал о том, как мы встретились с ним в бывшей нашей Тьмутаракане. Он поначалу думал, что Железновский хотел показать — а, скорее, потом показал (когда мы шли с Железновским или выручать Лену, или еще что-то сотворить) их скромное кладбище. Но Железновский созрел для этого лишь потом-потом.

— А как получилось, что ребят стали расстреливать не там, где предполагалось, а во дворе штаба? Почему не повезли в горы? — Я давно хотел у кого-то это спросить и спрашивал Шмаринова лишь теперь.

— Все просто, — ответил он, — приказал Берия. Он рассвирепел, что не мог выбить из них признания в вине. Он допрашивал их несколько раз. В первый раз и ты там был. Потом шло истязание… Ковалев свирепствовал. А Берия смеялся над ним. Ты не можешь, а я-де заставлю! А когда не заставил, стал орать: «Убить мерзавцев! Убить немедленно! Убить! Не миловать!» Ковалева при допросе этом не было. Его вызвали. «Под твою личную ответственность, генерал! — Берия Ковалеву признался: — Ты был прав! Это законченные мерзавцы! Хуже всяких врагов! Убей их, генерал!» И как уже Ковалев старался — жутко… Всю ночь выли рядом со штабом шакалы. Они никогда не подходили так близко…

Бывший начальник СМЕРШа опустил голову. Он плакал? По-стариковски каялся?

— А Зудько? — не унялся я. Да вроде и пришел в себя Шмаринов. — Где она была расстреляна?

— Зудько — это моя боль. И тут я все делаю, чтобы майор интендантской службы, хотя бы на старости не имел в первом браке «врага народа».

— Дело пересмотрено?

Я ждал ответа. Но Шмаринову, видимо, нечего было сказать мне в утешение. Ни о Зудько, ни о железнодорожниках. Еще не реабилитированы. Он знал, что я был у бывшего майора, знал, что я там копался во многих тамошних бумагах (имел письмо от «Известий» — что уполномочен копаться в архивах). Ведь о Зудько я привез материалы из районного архива — она действительно здесь родилась, никуда не выезжала, во время войны находилась долгое время тут, в районе, а потом, по уточненным справкам, жила с мужем в воинских частях Туркестанского военного округа…

— Я задам, может, не наивный вопрос… Зачем ему, Берии, так мощно было удерживать на плаву «дело» Зудько?

— Ну ты тогда действительно наивный. Ковалев рвал и метал, чтобы выслужиться перед Берией. Это ты понимаешь и сразу это понял. Понимаешь и то, что Ковалев, после приезда Берии, висел на волоске. Понятно? Кто-то же подбросил Берии мысль: Ковалев приехал, и Шугов вынужден был уйти! Выходит, Ковалев спровадил его? Да, Берия лично послал его на проверку. Но Берия был не простак. Лишь только он приехал и понял, что Ковалев спровадил Шугова туда, в Афган, он немедленно запросил «дело» Ковалева. Берия меня вызывал и сказал: «Какой подлец, этот Ковалев! Ему бы не было прощения, Митя! Но ты знаешь, что я, и ты вместе со мной, влипли! Мы же с тобой, Митя, посылали телеграммы товарищу Сталину! И о Зудько, и о железнодорожниках. Мы ему, подлецу, Ковалеву, доверились! И теперь ничего нам не остается, как играть в игру. Ты это тоже запомни. Один неверный шаг кого-то в этой игре… Ты меня понял, полковник!» И Берия потом делал вид, что верит Ковалеву. Он брезгливо морщился. Но Зудько приказал тут же расстрелять. Ее, правда, увезли в пески. Все же — женщина. Солдаты всегда стреляют женщин с содроганием.

— Я догадываюсь, кто стрелял и в Зудько, — сказал тихо.

— Совершенно верно, Ковалев. Он понял, что Берия догадался, разобрался во всем. Зудько должна была быть умертвлена немедленно. Однако он вывез ее в горы. Он повез в горы и ее мужа. И там… Это все уже видел Железновский. Меня там не ищи. Я не был там.

— А где все-таки ее могила?

— Я понимаю тебя. Ты дал, конечно, слово майору найти могилу?

— Да.

— У Железновского, у Железновского… С меня и того достаточно, что я знаю.

— Понятно. Спрошу у Игоря. Надо написать майору.

— Да, у него же дети… Они должны знать о матери хорошее… Послушай, — Дмитрий Васильевич прервал себя и спросил: — Выходит, Кравцов тебя под монастырь подвел?

Он как бы хотел удовлетворить и свое любопытство. Я не удивился смене разговора. Он меня упрекнул: мол, какой ты наивный, и тут же забеспокоился — чтобы я не обиделся.

Я пространно стал отвечать на вопрос Шмаринова. Не скрыл, что теперь стал трусом, боюсь. Рассказал о Мещерской, о том, как она, после звонка, приезжала, спасала меня, а сама подбрасывала еще в меня этот страх. Я сказал, что и звонок Кравцова меня насторожил, как насторожил и мою соседку. Но никогда бы в жизни я не подумал на Кравцова, что он способен на такое. Он был трусом.

— Раньше я никак не мог переварить, почему он, Кравцов, прятал меня тогда в своей «секретке», — сказал я. — Хотя тогда я думал, что он храбрей меня. Он все знает, но идет, даже боясь больше, на какие-то заступничества!

Я пытался Шмаринову объяснить, не понимая сам, как это сделать: почему все это со мной и с Кравцовым так произошло? Ведь даже Шаруйко не предал меня! А я не знал Шаруйко. А этот…

— Свою шкуру он тогда спасал, — прервал мои размышления Шмаринов. Кравцов испугался за себя. Как ты ушел от него, он сразу сообщил нам по телефону, что ты мечешься и ищешь убежища.

— Вот подонок! — возмутился я.

— Он работает на Ковалева давно, закладывал ему всех, в том числе и меня, — сказал мой давний коллега по волейбольным сражениям. — Служит с тех пор, как демобилизовался. Надо отдать должное Ковалеву. Кадры он действительно подбирает мощно. Стоило ему тогда вычитать в твоем «Деле», как Кравцов «предупреждал» СМЕРШ, что комсомольской организацией дивизии руководит враг, случайный, во всяком разе, как говорят украинцы, человек, — Ковалев на заметочку. И вот уже много-много лет — куда Ковалев, туда и бывший писарь Кравцов.

— Кравцов хотел стать секретарем комсомольской организации?

— Естественно. В гражданке широкая дорога. Кстати, бывший ваш цензор Мамчур сразу это раскусил. У него поэма есть. И в ней есть тип, похожий на Кравцова. Мамчур его приметил. Он же был, этот Мамчур, неплохой поэт!

— Да, да, — подтвердил я.

— Ты знаешь, что в этой поэме Мамчура речь идет о подвиге пограничников?

— О подвиге пограничников? О заставе Павликова?

— Именно. И Мамчур прав — это был подвиг. Уйти и не запятнать звание пограничника! Так трактует Мамчур те события. Они же… Они ушли, не накричав на судьбу. Единственный, кто осудил их, Кравцов, который идет у Мамчура под фамилией Бдителев. Бдителев закладывал всех потом подряд. Особый зуб он имел на пограничников, которые часто пропускали через рубеж по беспечности таких, как Шугов.

Честно, я думал после случившегося на квартире моих родственников: Кравцов — бедный, попал в железные руки генерала Ковалева: где-то, видимо, сделал промашку. Потому Ковалев его и «кинул» против меня. Кинул против «компромата».

Как бывает! — думал я. — Ведь если бы не Кравцов, мне тогда — крышка была бы! Никто не терпит самозванцев. А я ездил с Берия, может, с его двойником, в качестве «нашего сотрудника» — выражение Игоря Железновского. Железновский тогда сказал:

— Это наш сотрудник.

И я знал потом, что этот «наш сотрудник» должен был быть арестован, раз он «все видел собственными глазами». Да, свидетели — самое страшное, что есть для неправедников.

Я думал: Кравцов меня вытащил тогда. И что я остался неприкосновенным, что моя карьера не нарушилась, за мной не следили, мне давали возможность широко печататься… За это спасибо, — думал я, — и Кравцову, и всем другим, в том числе и ныне сидящему передо мной, постаревшему, но непреклонно верящему в справедливость генералу в отставке Шмаринову.

«Теперь и посуди сам, — уйдя от Шмаринова, уже в доме родственников, рассуждал я, — виноват ли бывший твой сослуживец Кравцов, или не виноват. Он всегда выступал на комсомольских собраниях правильно. Он всегда призывал к миру и добру, „содружеству“, как любил подчеркивать. А потом шел в свою писарскую — в маленькую уютную секретную комнатку — и писал доносы. На тебя. На Мамчура-поэта. На всех, кто был чуть повыше его и чуть поумнее. Такие плачутся теперь. Ах, их теперь подозревают! Ах, их теперь презирают! За то, что они оберегали Родину!» «А что, может, я не прав? сказал я сам себе. — Может, такие нужны были? Бдительные! Сверхбдительные! Никого не щадящие! Может, было бы с ними лучше? Тогда бы этого беспорядка не существовало бы! Тогда бы брат не убивал брата! Тогда бы грузин не пытал в застенках грузина!»

Но я тут же с ужасом подумал: а как же моя месть Кравцову?! Он убивал умных, добрых, способных. Строчкой убивал их. И я тебя, Кравцов, презираю. И я тебя, Кравцов, убью…

…Я вошел в дом к Кравцову. Была уже глубокая ночь. Я умел уже входить в дома, которые окольцованы: стоит лишь подождать, когда выходят из этого дома и сказать: «Ах, забыл ключи!» И вы проходите туда, куда вам следует проходить.

Я шел к нему уверенно. Но я увидел его лицо — он только что вышел из своей квартиры. Но я еще не понимал, что иду рядом с квартирой Игоря Железновского. Это же и его дом! Голова моя, оказывается, была забита лишь местью. Я думал лишь о Кравцове.

Он, Кравцов, однако, мне шепчет на ухо, берет меня за плечо, как будто не он приводил ко мне этих амбалов, не он выбивал из меня все материалы, что касались Ковалева.

— Слушай, — он шепчет, — повесился Железновский. В своей квартире.

— Как?!

Я еще ничего не понимал.

— Зайдем. Я знал, что ты придешь.

— Я шел к тебе… Не за этим!..

— Я знал… Слушай, может, и мне повеситься? Или убить себя?

Он все шептал, и я чувствовал, что он пьян, едва держится на ногах.

Мы вошли в комнату, где совсем, кажется, недавно Игорь Железновский принимал меня, где отказывался подписывать любую мою бумагу. Какой я наивный! «Справедливость и возмездие!» Есть ли они на земле? Железновский повторял: «Писаешь против ветра!» Он еще грубее выражался, когда говорил о Ковалеве.

Мы сидели с Кравцовым у холодного тела Игоря.

Кравцов снял его сам.

— Ты вызвал, кого надо? — спросил я, по-моему, в третий или в пятый раз.

В этот раз он ответил:

— Прибежит ковалевщина. А это… Это очередное беззаконие.

Я подошел к телефону.

— Погоди, — сказал Кравцов, — давай сидеть до утра. Иначе я пойду и тоже повешусь.

— Скажи, какие-то документы о том… Ну о том…

— О заставе?

— Да.

— Они у меня.

— Ковалев знает?

— Догадывается. Я приезжал к Мещерскому, когда его убили. Другие не успели. Я продам эти документы!

— Ковалев в самом деле вас всех контролирует? Он контролирует, скажем, тебя?

— Он половой маньяк. Был половой гигант, теперь просто маньяк.

— Чем он удерживает рядом с собой Мещерскую?

— Да она хуже его!

— Брось! Хуже его не бывает.

— Она хуже его.

— Чем же она хуже его? Докажи!

— Тем, что весь век жила сучкой. Она Шугова любит. А это разве дело? Он убежал! А она его любит. И потому все вокруг нее, как в аду… Она других не любит. И никогда не полюбит.

— Шугов приезжал к ней?

— Ха! Он каждый год к ней прилетает теперь.

— А что же Ковалев? И как можно Шугову прилетать сюда?

— Он классный шпион. Ему сделана давно пластическая операция… Послушай, ты занимаешься всю жизнь Шуговым, и ты этого ничего не знал?

Как раз я это все знал уже. Мне сказал об этом Игорь Железновский. В последнюю нашу встречу. Когда он так нежно склонялся надо мной и тер мои виски нашатырным спиртом. В тот день он мне и рассказал об этом. О том, что шансы наши с ним у Мещерской мизерны. Но пусть думает Кравцов, что я ничего не знаю, что я наивный журналистик.

— Она уедет к нему. Это точно. Поэтому она никого не любит.

«Ничего ты не понял, Кравцов! Ты никогда не любил, видно».

Я сказал это сам себе. Но сказал как-то не убедительно. Не уверен я, что Лена любит кого-то.

А Кравцов исповедовался. Он подсиживал меня, да!

И что? Другие не подсиживают?

Весь мир, дорогой писатель, погряз в зависти!

Завидовать даже хорошо. Мне завидовали, — сказал он, — когда я был писаришкой. Они в поле с песней, а я — кум королю и сват министру. Я письма девчонкам писал по три штуки в день! У меня иногда было этих другов — о-о! Тебя я, к счастью, другом никогда не считал… Что ты был за друг, когда надо и за тебя, и за себя тревожиться? Мы бы ведь тогда, когда этого шпиона выгородили, пошагали бы за тобой. Потому я на тебя и клепал. Жаль, Шмаринов в СМЕРШе не реагировал. Потому что ты в волейбол с ним играл. Боялся я об этом писать. А вдруг он меня…

Я не убью его. Я сижу рядом с мертвым Железновским. Он синий, с подтеками глаз, язык большой, какой-то тоже синий. Или тут такой свет?

— Смываемся? — спрашивает вдруг Кравцов.

— Чего? — переспрашиваю я.

— Давай смываться, — повторяет он.

— Ага. Идем позвоним.

Мы встаем вместе. Следя друг за другом, мы идем к телефону.

Если он ударит сейчас, что же я? Я же совсем не в форме. Железновский меня доконал. Я всегда ожидал, что так он кончит.

— Я, что ли, буду звонить? — скалит желтые большие зубы Кравцов. — Я, я… Видишь, даже Железновский напугался мести Ковалева. Ушел добровольно!

Почему я сразу не догадался, что они его убрали?

Они его убрали потому, что он уже давно не хочет так жить. Не хочет!

— Звони! — приказал я.

Я медленно, оглядываясь по сторонам, шел по длинному коридору. Гулко стукнула дверь. Я насторожился. И все-таки вышел на улицу. Я увидел рассвет на ней, увидел розовеющее небо. Ранее августовское утро было живым и страшно любопытным. Потому любопытным, что со мной рядом стоял Кравцов. И рука его лежала на моем плече. И любопытно было, что я не сбросил его руку. Я не знаю почему, я не сбросил со своего плеча его руку.

— Ты правильно все командуешь, — захлебывался почему-то от восторга он. — А то ведь смотри, плачет по тебе пуля!

Я все-таки захотел ударить его, но лишь резко снял чужую руку со своего плеча.

— О суде думаешь? — хихикнул Кравцов. — Не будет суда! И Шугова мы тут забарабаем!.. Ночью-то все страшно! А теперь светло и все улыбаются. Доверчивые! На них бы опять того, кого ты встречал тогда на новом аэродроме!

Я все-таки ударил его. Падая, он закричал:

— Бесишься? Потому что замазан! Им замазан! Поглядишь, вывернем всех! Не спрячетесь!

Загрузка...