Глава четвертая ПО ПУТИ ОШИБОК 1922–1939

Одиночество актера, оставшегося без роли:
1922–1924

Черчилль тяжело переживал приключившееся с ним осенью 1922 года несчастье. В считанные дни от него все отвернулись, изгнали его с политической сцены. Он лишился своих избирателей, и впервые за двадцать два года для него не нашлось места в палате общин. Тем временем консерваторы, лейбористы и либералы, поддерживавшие Асквита, открыто поздравили друг друга с поражением злосчастного Черчилля.

Мы располагаем несколькими свидетельствами, согласно которым он в то время был как никогда мрачен и подавлен. Все грандиозные планы рухнули, и сам он не сомневался, что вот теперь-то «его карьера кончена навсегда»{129}. Слабым утешением Черчиллю служил орден Славы, пожалованный ему королем. Об этом перед Его величеством ходатайствовал Ллойд Джордж незадолго до своей отставки. Впрочем, забвение, в которое погрузился Черчилль, было не полным. Первый том «Мирового кризиса» вышел в апреле 1923 года, второй том — в октябре, снискав своему автору заслуженную похвалу и вызвав оживленную полемику. Тем не менее те шесть месяцев, что Черчилль провел на Лазурном Берегу, были самыми тихими в его жизни.

Однако Черчилль переживал не только из-за того, что остался в стороне от государственных дел, в конце концов политик должен быть готов к такого рода случайностям, тем более что фортуна всегда может вновь обратить к нему свое лицо. Именно это и случилось с нашим героем: осенью 1923 года он вернулся в политику. Пока же его больше всего печалило собственное бессилие. Он не смог внушить доверия, не смог убедить избирателей в своей правоте. Конечно же, никто не сомневался в его дарованиях, в его мужестве, в его порядочности. Он, бесспорно, был талантливым министром, оратором и писателем. Однако при этом Черчилль постоянно стремился выставить себя в выгодном свете, завладеть вниманием публики и тем самым испытывал терпение окружающих. К тому же его считали безответственным, лишенным здравого смысла человеком, склонным к крайностям, и он ничего не мог с этим поделать.

Рядом с ним все время приходилось быть начеку, поскольку никто не знал, куда в следующий момент занесет велеречивого оратора. Одним словом, отношения Черчилля с окружающими сводились к простой формуле: сила отторжения равна силе притяжения. Казалось, ему никогда не удастся преодолеть это препятствие. Ведь в политическом мире Британии основными правилами игры были прагматизм и умение найти компромисс. К тому же правительство рассчитывало хоть какое-то время пожить спокойно — теперь, когда голубь мира наконец вернулся в Европу. А потому зачинщик беспорядков, в любую минуту готовый подать сигнал к атаке, был непозволительной роскошью на скамье министров в Вестминстере.

Несмотря ни на что, в затворничестве Черчилля были и положительные моменты. Оно совпало с периодом смуты и беспорядка в политической жизни Великобритании. Традиционная двухпартийная система дала трещину — враждебные группировки внутри консервативной и либеральной партий поносили друг друга, в то время как лейбористы уверенно шли вперед, хотя им и не удалось ни набрать большинства голосов, ни выработать более или менее достойной доверия программы. Все это свидетельствовало о нестабильности и несостоятельности существующей системы, а также о растерянности граждан.

За три года — с ноября 1922-го по октябрь 1924-го — англичане трижды избирали депутатов в парламент. За период с октября 1922 года по январь 1924-го сменилось двое консервативных премьер-министров — Бонар Лоу и Болдуин. К власти пришло лейбористское правительство меньшинства, которое возглавил Рамсэй Макдональд и которое управляло страной с 22 января по 3 ноября 1924 года. К тому времени в палату общин вернулось дружное консервативное большинство, была восстановлена традиционная двухпартийная система и налажено нормальное функционирование всех институтов власти. Таким образом, Черчилль, успевший за время смуты вернуться в лоно тори, имел под ногами твердую политическую почву и к тому же не был замечен в хитрых маневрах партий, в сложных интригах и других не достойных государственных мужей играх 1922–1924 годов.

Осенью 1923 года, во время экономической разрухи, премьер-министр Болдуин решил поставить на всенародное голосование вопрос о возврате к протекционизму. Это не могло оставить Черчилля равнодушным, и он вновь оказался на политической арене в качестве защитника свободы торговли — правого дела, за которое он боролся вот уже двадцать лет. Ему предложили выставить свою кандидатуру в округе Лейчестер Уэст как представителю либералов-фритрейдеров[23] (либералы Асквита и Ллойда Джорджа к тому времени помирились и вновь стали одной сплоченной партией). Черчилль по обыкновению с большим усердием взялся за избирательную кампанию, чтобы, оказавшись в парламенте, иметь возможность сражаться против таможенной реформы, или протекционизма, за который ратовали консерваторы. Впрочем, его усилия скорее были направлены против социализма лейбористов, нежели против партии консерваторов. Выборы Черчилль проиграл, но зато вернулся в общество государственных деятелей полноправным членом, его имя вновь крупными буквами написали на политической афише, в то время как консерваторы также потерпели поражение на этих выборах.

Далее, в январе 1924 года либеральная партия решила поддержать в палате общин правительство лейбористов во главе с Джеймсом Рамсэем Макдональдом. На этот раз Черчилль не выдержал и окончательно порвал с либералами. Он только недавно присоединился к антисоциалистической лиге и теперь открыто выступил против союза либералов и лейбористов, который считал противоестественным «безобразием», порчей «национального достояния». Он даже попытался, правда, безуспешно, привлечь на свою сторону правых либералов, враждебно настроенных по отношению к лейбористам.

Отныне ничто не мешало обращению, или возвращению, отступника в веру тори. Этому Черчилль посвятил всю свою энергию и даже разработал специальную стратегию на 1924 год. Неоценимую услугу ему оказал сам Болдуин, лидер консервативной партии. В феврале 1924 года он неожиданно заявил, что консерваторы больше не будут настаивать на возврате к протекционизму. Таким образом, было устранено главное препятствие, мешавшее Черчиллю вернуться к тори.

В действительности это примирение произошло не в одночасье. Какие-то едва заметные признаки позволяли надеяться на скорое возвращение блудного сына в родные пенаты. Уже в марте 1922 года Бивербрук заметил: «Все подталкивает Черчилля к правым. Самые его принципы становятся все более схожими с принципами тори»{130}. Да и сам «блудный сын» постепенно пришел к выводу, что в глубине души всегда оставался консерватором и что только обстоятельства вынудили его встать под знамена либералов, тогда как его истинное призвание — быть тори-демократом{131}, как и его отец.

Чтобы ускорить события, Черчилль стал подыскивать себе избирательный округ, в котором он мог бы выставить свою кандидатуру на частичных выборах как противник социализма от консервативной партии. Случай представился в марте 1924 года. Он нашел свой округ в самом сердце Лондона, в Вестминстерском аббатстве. Черчиллю так и не удалось заручиться официальной поддержкой консерваторов, и он баллотировался как независимый кандидат — противник социализма. После короткой, но яркой и широко разрекламированной избирательной кампании Черчилль все-таки потерпел поражение, хотя, надо сказать, его соперник победил с небольшим преимуществом — всего сорок три голоса.

Для Черчилля это было большое разочарование, тем более что он третий раз подряд провалился на выборах, хотя считал, что победа у него в кармане. Соперник Черчилля лейборист Феннер Брокуэй так описывал его: «Вечером, когда уже были известны результаты, Черчилль ходил с низко опущенной головой, нетвердо держался на ногах, он походил на загнанного зверя»{132}.

Здесь стоит задуматься, какую цель преследовал Черчилль, ведя беспощадную войну с лейбористами? Как далеко зашел он в своей тактике и риторике? Действительно ли он считал, что красная угроза нависла над Великобританией, что вирус социализма появился в стране неспроста и что очаг инфекции — большевистская Россия? Одно мы можем сказать наверняка: Черчилль был убежден в том, что растущая популярность лейбористов ставит под угрозу будущее страны. Но его опасения вовсе не означали, что в Британии вот-вот произойдет революция. Не следует забывать, что Черчилль по сути своей был актером, он просто скрупулезно следовал рисунку своей роли. Ведь не мог же он обмануться, с его-то чутьем! Не мог же он действительно верить в то, что «правоверное», реформистское до мозга костей лейбористское движение заражено революционным вирусом! Не мог же он видеть в лидерах лейбористов — Макдональде, Сноудене, Дж. Г. Томасе — одержимых демоном разрушения и насилия фанатиков!

На самом деле все было совсем не так. От успеха лейбористов у Черчилля было два «универсальных средства». Он считал, что спасти страну может только союз, если не слияние прогрессивных консерваторов и наиболее дальновидных либералов. Единственно возможной и лучшей стратегией в борьбе с лейбористами ему представлялась политика социальных реформ. Иначе говоря, необходимо было строить дома, улучшать санитарные условия проживания, повышать уровень благосостояния граждан, смело вступать в переговоры со здравомыслящими лидерами тред-юнионов.

Таким образом, Черчилль потихоньку подбирался все ближе к лагерю тори. Правда, Клемми относилась к этому несколько настороженно, ведь она всегда была убежденной сторонницей либералов. Верная Клементина предупреждала мужа: «Не позволяй тори купить тебя за бесценок. Они с тобой так плохо обошлись и должны дорого заплатить за твои унижения»{133}. Поведение Черчилля вызывало нарекания и у консерваторов. Многие из них считали его вполне сносным политиком, раз он так яростно боролся с социализмом и коммунизмом, другие же называли Черчилля хамелеоном и бессовестным карьеристом.

Летом 1924 года консервативная партия Эппинга, богатого лондонского пригорода, заключила с ним тайную сделку и предложила ему баллотироваться от округа Эппинг на предстоящих выборах. Отныне этот пригород стал избирательным округом Черчилля. Между тем правительство Макдональда оказалось в меньшинстве и 8 октября 1924 года ушло в отставку, ускорив таким образом ход событий. Черчилль не предполагал, что это произойдет так быстро, и вот 29 октября кандидат от консервативной партии Черчилль был избран со значительным преимуществом в Эппинге. Он получил вдвое больше голосов, чем его соперник, представлявший партию либералов.

Черчилль вернулся не только в Вестминстер, он вернулся в правительство. Болдуин, ставший премьер-министром, рассудил, что лучше заручиться поддержкой ловкого отпрыска Мальборо, нежели записать его в число своих врагов. И он предложил ошеломленному и себя не помнящему от счастья Черчиллю занять пост министра финансов — пост, который когда-то занимал лорд Рандольф. Официально Черчилль был назначен на этот пост 6 ноября 1924 года. В тот же день он переехал в дом 11 по Даунинг стрит.

Министерство финансов

В британской политической иерархии пост министра финансов был наиболее значимым. По своей значимости он уступал разве что посту премьер-министра. При случае министр финансов мог даже наследовать премьер-министру. Таким образом, Черчилль вышел на новый виток своей политической карьеры. Он вернулся в лоно своей законной семьи, присягнув в верности «исконно правительственной партии». В период с 1918 по 1939 год консерваторы находились у власти в течение восемнадцати лет. Итак, Черчилль снова пошел в гору. Тогда в Вестминстере стали задаваться вопросом: как высоко он поднимется?

Пока же новоиспеченный министр финансов посвятил всего себя, всю свою недюжинную энергию исполнению своих обязанностей. Мало кто верил в то, что Черчилль окажется таким способным казначеем. Впрочем, только-только вернувшись в лоно тори, он осознал, что теперь не время заниматься дерзким прожектерством. Больше того, несмотря на то, что министерство финансов отделяла от других министерств довольно прозрачная граница, Черчилль, вопреки своим прежним привычкам, поостерегся вторгаться во владения коллег и посягать на их обязанности.

Его честолюбивая цель состояла прежде всего в том, чтобы сделать из министерства финансов не только орудие грандиозной макроэкономической политики, способной вернуть стране былое величие и процветание, но и инструмент открытой, смелой социальной политики, политики реформ и прогресса. И он пытался снизить налог на прибыль, тяжким бременем довлевший над работящим производителем — средним классом, за счет усложнения прав наследования. Иначе говоря, Черчилль проводил политику, стимулировавшую трудовые доходы в ущерб доходам с недвижимости и денежного капитала. Кроме того, он прилагал все усилия, чтобы добиться увеличения размеров социального страхования. Таким образом, Черчилль продолжил благое дело, начатое им еще в 1908–1910 годах и направленное на улучшение положения простых британцев.

В правительстве потенциальными соперниками, или даже противниками, Уинстона были премьер-министр Стэнли Болдуин и министр здравоохранения Невилл Чемберлен, проголосовавший против кандидатуры Черчилля при формировании кабинета. Однако покуда между ними и министром финансов царили мир и согласие. Правда, Болдуин, доминировавший на политической арене с 1922 по 1937 год, был человеком новым и не держал зла на Черчилля, чего нельзя было сказать о других лидерах консервативной партии, хорошо помнивших и о его радикализме, особенно ярко проявлявшемся до 1914 года, и об ирландском деле.

Черчилль и Болдуин когда-то учились в одном колледже — Хэрроу Скул. К тому же оба они были приверженцами прогрессивного торизма, а также убежденными сторонниками политического курса, равноудаленного от любых крайностей. Тем не менее трудно было представить себе более разящий контраст, чем тот, который являли собой эти два человека, два лидера, воплощавших два совершенно разных политических стиля. Черчилль был патрицием, принадлежавшим к одной из знатнейших британских фамилий, открытым, ярким человеком, который не лез за словом в карман, неутомимым путешественником. Он любил коньяк и сигары, обладал широким кругозором, у него было множество самых разных интересов и увлечений, не говоря уже о страсти к политике, которая буквально снедала его и приводила в движение весь черчиллевский механизм. Болдуин же был выходцем из промышленной буржуазии, его семья владела металлургическим заводом в Ворчестершире. Однако он предпочел разыгрывать джентльмена-фермера, типичного среднестатистического англичанина, обладающего большим запасом здравого смысла и склонного к компромиссу. Этот джентльмен любил деревенскую тишину, носил спортивный костюм и не расставался со своей трубкой. Болдуин стремился закрепить за собой образ прирожденного миротворца, несмотря на то, что ему порой приходилось быть не менее суровым и жестким, чем сам Черчилль. Словом, с одной стороны перед нами человек с чувством меры, но средней одаренности, с другой — человек, у которого чувство меры отсутствовало совершенно, но он был гением.

Что же до Невилла Чемберлена — восходящей звезды партии консерваторов, то его ежедневное сотрудничество с министром финансов с самого начала носило дружеский характер. Обоих партнеров отличал реалистичный подход к делу, забота об эффективности принимаемых ими мер, и их тандем, в котором преобладал дух взаимодействия, был безупречен. Проработав таким образом несколько месяцев, министр здравоохранения (Чемберлен сам был министром финансов в правительстве Болдуина в 1923 году) выразил премьер-министру свое удовлетворение поведением Черчилля, а также его работой в министерстве финансов: «Там он на своем месте, не плетет интриг и не пытается навязывать свою волю»{134}.


В действительности в 1924–1925 годах экономика Британии внушала большие опасения главному казначею Королевства. После Первой мировой войны основы промышленного и торгового господства Соединенного Королевства были основательно расшатаны тремя новыми факторами, грозившими обернуться в будущем серьезными осложнениями. Во-первых, традиционные отрасли британской промышленности переживали кризис. Речь идет об основных видах производства, на которых некогда покоилось величие Англии, главным образом о трех «гигантах викторианской эпохи» — угольной, текстильной и кораблестроительной отраслях промышленности. Во-вторых, конкуренция с такими новичками, как Соединенные Штаты и Япония, увеличила на внешнем рынке дефицит торгового баланса, который больше не возмещался незримыми доходами, как это было до войны. Все это усугубляло упадок старых отраслей промышленности, несмотря на мощный рывок вперед новых отраслей, таких, как химическая, автомобилестроительная и авиационная отрасли. Наконец, в-третьих, с каждым днем росла опасность того, что Соединенные Штаты свергнут-таки с престола лондонский Сити и займут его место, став новыми мировыми банкирами.

Само собой разумеется, этот кризис отразился и на социальной сфере. Структурная безработица стала постепенно превращаться в характерную особенность жизни островитян, так же как и неизменные спутники ее — нищета, страдания и стихийный протест. В 1922 году в Лондоне разгневанные безработные сорвали церемонию празднования годовщины подписания перемирия. Они несли венок, на ленте которого было написано: «От оставшихся в живых жертв безработицы тем, кто напрасно пролил свою кровь».

Итак, согласно действующей политической концепции, а именно либеральной ортодоксии, свободный товарооборот на рынке должен был выровнять спрос и предложение. Но вот беда — все попытки официальных властей повлиять на уровень спроса оканчивались плачевно. А потому следовало резко сократить общественные расходы, значительно урезав государственный бюджет и избрав курс на дефляцию. Такова была политическая линия, которой придерживалось правительство консерваторов и которую Черчилль решительно проводил в жизнь.

В то же время экономисты либерального толка утверждали, что целесообразнее было бы как можно скорее вернуться к сильной и надежной национальной валюте, столь привлекательной для заемщиков, восстановить золотое обеспечение фунта, упраздненное в 1919 году, а также равенство доллара и фунта по курсу 1914 года. Таким образом, английский фунт стерлингов смог бы вновь выполнять посреднические функции между валютами других стран и золотом, а лондонский Сити — отвоевать и закрепить свою гегемонию. Тогда банкиры-заимодавцы вернули бы себе свое «орудие производства», в то время как возвращение Сити статуса мирового валютного рынка способствовало бы процветанию банковского дела, системы страховых компаний и навигации.

Вот почему вопрос о возвращении к золотому стандарту (Gold Exchange Standard), а также к обратимости фунта доминировал на всех без исключения прениях в Уайтхолле. Перед тем как принять историческое решение, Черчилль проконсультировался не только с экспертами министерства финансов, но и с самыми высокопоставленными чиновниками-экономистами, включая преподавателей экономики из английских университетов, таких, как Кейнс, например. Со стороны Английского банка и, в частности, со стороны его управляющего Монтегю Нормана, ратовавшего за золотой стандарт, давление было очень сильное. В конце концов жребий был брошен, и 28 апреля 1925 года, впервые представляя бюджет, министр финансов в конце своей блистательной речи, сопровождавшейся обилием аргументов, объявил о возвращении к золотому стандарту и ревальвации фунта.

Известно, как сурово было осуждено это решение Черчилля. В течение полувека в условиях повсеместного распространения идей Кейнса в адрес главного казначея раздавались многочисленные безапелляционные выпады. Тем более что последовавшие вслед за этим историческим решением события, казалось, оправдывали безжалостную критику действий министра финансов, высказанную самим Кейнсом в памфлете «Экономические выводы мистера Черчилля». К тому же эта мера не пользовалась популярностью, поскольку далась слишком дорогой ценой гражданам Британии{135}: она способствовала повышению валютного курса, тем самым усугубив безработицу, к тому же отныне большее внимание уделялось прибыли, полученной от внешней торговли, нежели созданию рабочих мест и развитию национальной промышленности.

Тем не менее нужно подчеркнуть, что мировой экономический кризис, разразившийся в 1929 году, уничтожил прежде всего те преимущества, на которые можно было бы рассчитывать с возвращением надежного фунта стерлингов. К тому же возврат к золоту вовсе не был причиной всех тех гибельных последствий, которые с того времени охотно перечисляли недруги Черчилля.

Парадокс заключался в том, что Уинстон первым признал свою вину. «Это была самая большая оплошность в моей жизни», — сказал он своему врачу сразу после Второй мировой войны{136}. Но в чем не приходится сомневаться, так это в том, что в экономике, да и в других областях Уинстон оставался либералом гладстоновского толка, как он сам признался несколько лет спустя: «Я был последним ортодоксальным министром финансов викторианской эпохи»{137}. И действительно, это объясняет, почему в 1925 году Черчилль сделал такой выбор — выбор, продиктованный в равной степени геополитическими и экономическими соображениями. Ведь, по словам Питера Кларка, викторианская финансовая ортодоксальность подразумевала не одну лишь справедливость и добродетель, но также была неразрывно связана с идеей национального величия{138}. В XIX веке в самом деле британское господство, распространившееся по всему земному шару, покоилось на финансовой гегемонии лондонского Сити, военно-морском флоте и империи. Одним словом, в сражение 1925 года казначей Черчилль вступил вовсе не оттого, что был педантичным доктринером, но человеком, твердо верившим в свои убеждения.

* * *

Первые последствия принятия «золотого стандарта» дали себя знать уже в 1925–1926 годах — возникли перебои с экспортом, а также обострился хронический кризис в угольной промышленности. Символично, что вот уже несколько лет противостояние труда и капитала было особенно напряженным в этой ключевой отрасли. К тому же профсоюз шахтеров (Miners’ Federation), возглавляемый решительно настроенным активистом Артуром Куком, которого ненавидели хозяева и обожали рабочие, выступал в роли ударной группы рабочего движения. Тем не менее на данном этапе позиция Черчилля оставалась сдержанной. «Моя цель, — утверждал он на встрече с банкирами, — сгладить шероховатости классовых отношений и восстановить гармонию в обществе»{139}. Поэтому для начала он решил поддержать председателя следственной комиссии по делам угольной промышленности Герберта Сэмуэла в его поисках компромисса.

Однако среди хозяев шахт и консерваторов нашлось немало желающих проучить тред-юнионы и даже вовсе их уничтожить. Как следствие, началась подготовка к решающему столкновению, в котором смешались социальный страх, ожесточенная классовая борьба и врожденная законопослушность британского общества, присущая всем без исключения гражданам Англии, начиная с участников лейбористского движения. Правда, временами казалось, что вновь наступила эра «двух наций» по Дизраэли{140}. И тем не менее до социальной революции — этого пугала, которым без конца грозили консерваторы и прочие реакционеры, было еще далеко.

4 мая 1926 года началась всеобщая забастовка, объявленная конгрессом тред-юнионов в знак солидарности с шахтерами, прекратившими работу 1 мая. Черчилль сразу же различил два аспекта в происходящем. Политический аспект: на его взгляд, всеобщая забастовка была неприемлемым вызовом, брошенным профсоюзами законному правительству, ответственному перед народом. И в этом случае не могло быть и речи о том, чтобы пойти с дерзкими смутьянами на компромисс. Технический аспект: нельзя было не признать того факта, что в угольной отрасли существует социальный конфликт, который нужно разрешить, по возможности достигнув примирения сторон.

На тех же позициях стоял и премьер-министр, приводивший тот же аргумент, что и министр финансов. Кто управляет Англией — всенародно избранный парламент и сформированное на его базе правительство или же профсоюзы, которые не представляют никого, кроме самих себя? Не противоречит ли конституции намерение подменить власть, опирающуюся на всенародное голосование, властью тред-юнионов? Но если Болдуин осторожно касался этой темы и, что особенно важно, ловко пытался разъединить противников, отделив склонное к компромиссу умеренное большинство конгресса тред-юнионов от непреклонного меньшинства упрямцев, то воинственно настроенный Черчилль, охваченный жаждой сражения, все портил. Вопреки своим планам он добился лишь сплочения забастовщиков в единый блок да к тому же навлек на себя гнев и хулу рабочего класса. В одночасье «синдром Тонипэнди» вновь дал о себе знать, усугубленный новыми обвинениями в кровожадности. Репутация врага народа надолго закрепилась за Черчиллем.

Кое-кто даже утверждал, что внутри правительства Болдуина Черчилль вместе с двумя-тремя другими министрами организовал «военную кампанию» против профсоюза шахтеров. Однако нет никаких оснований верить этому утверждению. Напротив, как только забастовка прекратилась (конгресс тред-юнионов остановил ее 12 мая — это была настоящая безоговорочная капитуляция, одни лишь шахтеры мужественно держались целых шесть месяцев, претерпевая жесточайшие лишения), Уинстон Черчилль попытался найти для профсоюза шахтеров достойный выход из положения. Он хотел дать «чумазым» возможность возобновить работу. Однако на этот раз непреклонность хозяев шахт помешала торжеству компромисса.

Как бы то ни было, на протяжении всей недели с 4 по 12 мая 1926 года — недели, когда напряжение достигло своего апогея, военный, даже милитаристский дух Черчилля в сочетании с рецидивным желанием остаться в памяти потомков эдаким эпическим героем заставили его пожертвовать политической целесообразностью в угоду воинственному пылу и предстать в роли опасного экстремиста. Впрочем, эту роль ему приписали без достаточных на то оснований. «Мы находимся в состоянии войны, — ни с того ни с сего заявил он секретарю правительства. — Поэтому нам нужно идти до конца»{141}. Кроме того, его роль была тем более яркой, что Болдуин, желая обуздать министра финансов, назначил его главным редактором «Бритиш Газетт». Эта газета была создана за отсутствием обычной проправительственной прессы, в ней давалась официальная версия происходящих событий. Словом, это была агитационная газета, выражавшая интересы власти. Черчилль, основательно взявшийся за исполнение новых обязанностей, сразу же сделал стиль газетных статей резким и агрессивным, словно он был главнокомандующим армией, усмирявшей повстанцев.

Черчилль так увлекся, что потерял всякое политическое чутье. Например, он не извлек никакого урока из футбольного матча, состоявшегося в Плимуте. Тогда на поле вышли команды полицейских и забастовщиков. Этот матч символизировал честную игру, миролюбивую, со здоровой долей спортивного азарта, в которую народ играл, невзирая на острейший кризис. В довершение рассказа о вторжении министра финансов в мир массовой информации стоит добавить, что он к тому же умудрился вступить в конфликт с Би-би-си. Ведь одержимый своими бестолковыми порывами, Черчилль захотел сделать из корпорации орган правительственной пропаганды, тогда как генеральный директор Джон Рейт был твердо намерен сохранить независимость.

Словом, всеобщая забастовка 1926 года вовсе не способствовала укреплению авторитета Черчилля, а лишь упрочила закрепившуюся за ним в политических кругах репутацию беспокойного и взбалмошного политика. Народ же, со своей стороны, уяснил себе, что Черчилль — представитель капитала и враг рабочего класса.

* * *

Однако министр финансов по-прежнему занимал прочную позицию в правительстве и парламенте. Представленные им государственные бюджеты вплоть до 1929 года были технически грамотными и политически хорошо аргументированными, неизменно получали лестные оценки, хотя и не помогли снизить уровень безработицы. В этом отношении провал политики министра финансов был очевиден. Впрочем, в близком кругу Черчилль выражал сомнения в том, что возврат к «золотому стандарту» принесет положительные результаты. И все-таки несмотря ни на что, благодаря своему опыту, а в еще большей степени силе своей личности, Черчилль по-прежнему оставался доминирующей фигурой на британской политической арене. Эттли не без основания сравнивал его с «Эверестом среди песчаных холмов» кабинета Болдуина.

Тем не менее черная кошка пробежала-таки между Черчиллем и другой заметной фигурой правительства Болдуина — Невиллом Чемберленом. Последний так же, как и министр финансов, мог законно претендовать на трон Болдуина, который однажды освободится. Приблизительно в 1928 году между соперниками не раз возникали трения, как политического, так и личного характера. Нужно сказать, что Черчилль и Чемберлен были антиподами друг друга. Бесцветная политика министра здравоохранения основывалась на грамотном управлении, компетенции и эффективности. Чемберлен руководил министерством, словно это было семейное дело или большой город вроде Бирмингема, управление которым требует особых технических навыков. Политика Черчилля была, напротив, честолюбивой и широкомасштабной, в ней присутствовала доля романтики, он верил, что творит историю, он исходил из великого предназначения Британии и Британской империи. Сухим терминам Чемберлена Черчилль противопоставил магию живого слова. Здравому смыслу — богатое воображение. Ограниченной нуждами сегодняшнего дня мысли — мечты о грандиозном будущем. Заурядным муниципальным представлениям — взгляд государственного и общепланетарного масштаба, взгляд человека, способного принести счастье людям.

В 1929 году, когда выборы в законодательное собрание были уже не за горами, консерваторы гордились результатами проделанной ими работы. Однако их перспективы на выборах были не такими уж радужными, ведь к тому времени проблема занятости населения вышла на первый план. С одной стороны, либералы, сплотившиеся вокруг Ллойда Джорджа и заручившиеся интеллектуальной поддержкой Мэйнарда Кейнса, перешли в наступление со своей новой программой, сулившей им победу: «Мы можем победить безработицу» (We can conquer unemployment). С другой стороны, лейбористы пустились в предвыборную кампанию с попутным ветром. По признанию самого Черчилля, предвыборная гонка, развернувшаяся весной 1929 года, на поверку оказалась самой бесцветной из тех, что выпали на его долю. И тем не менее одно нововведение в этой кампании все же было: впервые на выборах кандидаты прибегли к помощи радио. Министр финансов обратился к соотечественникам по радио с краткой речью, в которой блеснул своим риторическим талантом.

Выборы состоялись 30 мая, и если сам Черчилль был переизбран в Эппинге без особого труда, то в целом консерваторы потерпели поражение. Большинство мест в парламенте досталось лейбористам, из числа которых и было сформировано правительство Рамсэем Макдональдом. Таким образом, в возрасте пятидесяти четырех лет Черчилль вновь лишился министерского портфеля и был отстранен от власти. На целых десять лет.

Трудный переход через «пустыню»:
1929–1939

Биографы Черчилля окрестили период с 1929 по 1939 год — период, когда Черчилль был лишен власти, — «годами пустынного одиночества» (wilderness years). Это были десять черных лет, совпавших с десятилетием кризисов на мировой арене — «дьявольским десятилетием» (the devil’s decade), приведшим к войне. Однако сегодня историки перестали окрашивать тридцатые годы исключительно в черные тона. Тем не менее, пожалуй, не следует отказываться от классической метафоры «пустыня», которой обозначали этот тяжелый период в жизни Черчилля. Парадокс заключается в том, что соавтор официальной биографии Черчилля Мартин Гилберт, написав книгу, также озаглавленную «Годы пустынного одиночества» (The Wilderness Years), поставил под сомнение это название и предложил вместо него другое — «Населенная пустыня» (Inhabited desert). В оправдание этой замены он привел следующий аргумент: на протяжении всех этих лет Черчилль вовсе не оставался в стороне от политики, он продолжал принимать активное участие в общественной жизни и не позволял предать забвению свое имя, скорее, наоборот{142}.

По правде говоря, такой довод не очень-то убедителен. Прежде всего потому, что в течение этого десятилетия Черчилль не просто не занимал никакого поста в правительстве — политическая братия его отвергла вовсе, можно сказать, объявила ему бойкот, причем сделала это грубо, унизив его. Затем нужно учитывать и то, как он сам переживал и что говорил об этих годах «домашнего ареста». Он, несомненно, страдал из-за того, что его так бесцеремонно устранили. Для такого талантливого и честолюбивого политика особенно мучительно было сознавать, что в годину сыпавшихся, как из рога изобилия, бедствий никто не захотел прибегнуть к его способностям. Нельзя не услышать крика, вырывавшегося из самого сердца, раненого сердца. «Увы, сегодня великими державами управляют не самые способные люди»{143}, — так он писал в одном из своих очерков, посвященных превратностям XX века. Конечно, Уинстон Черчилль сам в силу своего характера своими поступками и поведением внес немалый вклад в свое отстранение от власти — спорить с этим не приходится. Однако это уже другой вопрос, который мы в дальнейшем постараемся прояснить, хотя во многом разгадка кроется в том, что мы уже успели узнать о личности Черчилля и пройденном им пути.

* * *

После провала на парламентских выборах 1929 года и прихода к власти лейбористов консерваторы вступили в полосу испытаний. Раздираемая внутренними разногласиями между протекционистами и сторонниками свободы торговли, а также личными ссорами партия консерваторов нашла козла отпущения, вычислить которого не составляло особого труда. Итак, кто же оказался повинен в потере консерваторами былой популярности? Ну конечно же, бывший министр финансов. Черчилль был горько разочарован, он осознал, насколько неуместен теперь демократический торизм, а потому суетился и терял терпение. Временами он даже подумывал о пенсии.

Черчилль поочередно занимал все ответственные посты в государстве, кроме одного — самого высокого, и вот теперь понял, что отныне обращать полные надежды взоры в сторону Даунинг стрит было бессмысленно. «Лишь одна цель меня еще привлекает, — писал он своей жене, — но если мне преградят путь, я оставлю это плешивое поле и уйду на новые пастбища». К этому Черчилль добавлял, что если Невилл Чемберлен станет лидером партии, он, Уинстон Черчилль, и вовсе уйдет из политики{144}. Ведь само собой разумеется, и у Чемберлена, и у Черчилля где-то в подсознании сидела мысль о том, что наследником Болдуина на посту премьер-министра станет кто-то из них двоих.

Однако Черчилль совершил две серьезные ошибки. Прежде всего он недооценил способности «человека с трубкой». С другой стороны, он не отдавал себе отчета в том, что позиция, которую он поторопился занять в отношении индийского вопроса и которая должна была вновь привлечь на его сторону наиболее закоснелых консерваторов, надолго оттолкнет от него умеренных членов партии, которые тем не менее были ему необходимы как политическая база, особенно если он намеревался соперничать с Чемберленом. На утлом правительственном суденышке Болдуина с 1924 по 1929 год Черчилль и Чемберлен были двумя носовыми фигурами, способными сообщить хоть какое-то движение кораблю и инициировать реформы. Однако перед Черчиллем уже маячил призрак «пустыни», что дало основание журналисту А. Г. Гардинеру, компетентному политическому обозревателю, сравнить его с «крепостью Измаилом посреди пустыни общественной жизни». К тому же злополучному потомку герцога Мальборо пришлось столкнуться с еще одним препятствием — тройной враждебностью: «Его презирали тори, которых он отверг, но к которым вернулся; к нему подозрительно относились либералы, на плечах которых он вознесся на вершину власти; его ненавидели лейбористы, которых он презирал и унижал и которые видели в нем потенциального Муссолини, только и ждущего всплеска реакции, чтобы проявить себя»{145}.

Тем не менее вплоть до конца 1930 года выбор между Черчиллем и Чемберленом не был сделан. И лишь в январе 1931 года Черчилль принял роковое решение уйти в отставку из «теневого кабинета»[24], тем самым окончательно порвав с Болдуином и с лидерами консерваторов, с которыми он расходился во взглядах на индийскую проблему.

Итак, кости были брошены. Последняя и тщетная надежда вновь привлечь на свою сторону большинство депутатов-консерваторов, чтобы сменить на заветном посту Болдуина, бывшего главой партии тори, рухнула. Черчилль сжег свои корабли.

Многочисленные маневры, осуществленные в последующие недели, в конечном счете лишь упрочили позиции Болдуина и разрешили вопрос о том, кто же станет однажды его наследником. Отныне сомнений больше не было: Невиллу Чемберлену в свое время передаст бразды правления Болдуин. Таким образом, бывшего министра финансов не просто оттолкнули в сторону — перед ним, казалось, навсегда захлопнули заветную дверь: его соперник был лишь на пять лет старше, а это означало, что у Уинстона Черчилля не было ни малейших шансов принять однажды власть из рук Чемберлена, ведь к тому времени ему уже не позволил бы этого возраст. Кроме того, никто и представить себе не мог, что Чемберлен сменит Болдуина лишь в 1937 году. Черчиллю же оставалось лишь ждать за кулисами, во мраке и холоде, своего маловероятного возвращения на политическую арену.

Историк Чарльз Л. Моуэт удивительно точно передал сложившуюся ситуацию: «На тридцатые годы ставки были сделаны: слепой закон столкновения личностей и политических стратегий установил, кому вершить политику и определять стиль правительства в течение этих десяти лет, а кому держаться в стороне от власти»{146}. И действительно, в августе 1931 года после кризиса, зажавшего в своих тисках лейбористов, формировалось правительство национального согласия, но за помощью Черчилля, который находился тогда на Лазурном Берегу, никто не обратился. Макдональд и Болдуин попросту решили исключить его из политического процесса. В 1935 году после победы на выборах консерваторов о Черчилле снова никто не вспомнил. В 1937 году Чемберлен, сменивший-таки Болдуина, также не захотел видеть Черчилля в своем правительстве. Его словно бросили на произвол судьбы в зыбучих песках пустыни.

* * *

По правде говоря, все эти неудачи проистекали из самоубийственной стратегии, которую избрал Черчилль, совершив главную свою ошибку — увидев в индийской проблеме основной нерв британской политики и потому став самым рьяным поборником несменяемого правления «британского» раджи (так в Индии именовали колониальный британский режим). Ведь он вообразил — и это имело губительные последствия для его честолюбивых планов, — что линия разрыва будет проходить отныне между патриотами, дорожившими жемчужиной британской короны, и политиками, готовыми сбыть с рук красивейшие земли империи. Для осуществления своих коварных замыслов политики будто бы устроили настоящий заговор — заговор трех, а именно: либералов, лейбористов и вероломных лидеров партии консерваторов.

Осенью 1929 года индийский вопрос принял новый оборот. До сих пор в жизни раджи на субконтиненте не происходило сколь-нибудь важных изменений. Миллионами его подданных управляла горстка британских чиновников и военных. Периоды затишья чередовались с периодами хронических беспорядков, между тем как напор национально-освободительного движения все нарастал. В 1927 году Королевская комиссия под председательством Джона Саймона решилась выработать рекомендации касательно дальнейшего управления субконтинентом. Но вице-король Эдвард Вуд, ставший в 1925 году лордом Ирвином, а в 1934 году— лордом Галифаксом (кроме того, он занимал видное положение в партии консерваторов и был человеком глубоко верующим), не стал дожидаться упомянутых рекомендаций и с согласия премьер-министра Макдональда и лидера оппозиции Болдуина 31 октября 1929 года сделал важное заявление, пообещав Индии статус доминиона. Это вывело из себя Черчилля, и он перешел в группу «инакомыслящих». В статье, опубликованной несколько дней спустя, он горячо утверждал, что было бы преступлением превратить Индию в доминион, что Англия стяжала бы себе новые лавры, вырвав эту «жемчужину Британской империи» из тисков варварства, тирании и кровавых междоусобиц, а потому весь британский народ должен оказать сопротивление и не допустить превращения Индии в доминион{147}. Нетрудно догадаться, что отныне путь в президиум партии консерваторов был Черчиллю заказан.

Вскоре, впрочем, он пошел еще дальше, ведь в его глазах сохранить Индию означало не дать погибнуть самой Англии. В 1930 году комиссия Саймона пришла к выводу, что в Индии следует учредить представительную форму правления. В сентябре того же года по инициативе правительства лейбористов в Лондоне созвали круглый стол и сразу же объявили о созыве следующего. Тем временем в самой Индии Ганди все активнее призывал к гражданскому неповиновению. Черчилль же, со своей стороны, продолжал яростные нападки на национального индийского лидера, называя его «зловредным фанатиком», заявлял, что не позволит заменить «британского раджу» «Ганди-раджой»{148}. Неутомимый защитник Империи доказывал, что следовало бы арестовать смутьяна, когда он впервые нарушил закон, поскольку в данном случае репрессии были наиболее уместным средством.

Речь Черчилля все более напоминала речь человека, поддавшегося панике. Он указывал на смертельную опасность, которой были чреваты уступки индийским националистам, и в то же время заявлял, что разрыв между Индией и Великобританией неизбежен. Об этом он, словно трагик со сцены, говорил во время долгого выступления в палате общин: «Теплоход идет ко дну, когда на море полный штиль. Водонепроницаемые переборки поддаются одна за другой. (…) А капитан, офицеры и команда танцуют в салоне под звуки джаз-оркестра»{149}. Порой сказывалась империалистическая закалка властного англичанина голубых кровей. Например, когда он с удвоенной силой поносил бедного Ганди, изображая его гнусным типом, который «вызывает отвращение, разыгрывая из себя восточного факира, в то время как сам, полуголый, карабкается по ступеням дворца вице-короля и попирает закон, склоняя честных граждан к неповиновению, — и все это для того, чтобы на равных вступить в переговоры с представителем короля-императора»{150}.

Как раз в этот момент Черчилль принял, как мы уже знаем, губительное для себя решение выйти из «теневого кабинета». Словом, для него Индия была вовсе не последним шансом, как он воображал, а самым настоящим камнем на шее. Здесь нам впору задаться вопросом, почему он очертя голову пустился в эту авантюру. В действительности, в том, что Черчилль так ошибся, вновь сыграли свою роковую роль два фактора — идеологические убеждения и расчет. Его убеждения были продиктованы ультрапатриотизмом, благодаря которому Черчилль в любой момент был готов произнести высокопарный монолог во славу Империи и развернуть британский флаг. Индия для Черчилля была страной, где правил раджа, которого он видел в юности, страной, где квартировал 4-й гусарский полк, страной, которую так поэтично описал Киплинг. «Эта великая империя — наша, и чтобы сохранить ее, я не пожалею жизни», — писал он на закате викторианской эпохи{151}. Разве не знаменателен тот факт, что единственная ссора, вспыхнувшая между ним и Рузвельтом — а было это в январе 1942 года в Вашингтоне, — возникла именно из-за Индии? Ведь эта страна была в глазах Черчилля предметом гордости, а Рузвельт видел в отношениях Британии и Индии лишь отвратительный пример бесчеловечности империализма, когда страна-победитель порабощала несчастный побежденный народ{152}.

Расчет Черчилля был, как всегда, замешан на честолюбии и составлял достойную конкуренцию его убеждениям. Потомок славного Мальборо решил было, что его время уже пришло. И напрасно, ведь он надеялся обратить индийский вопрос себе на пользу и сместить Болдуина с поста главы партии. Черчилль также рассчитывал, что таким образом сможет наконец заполучить столь желанный пост премьер-министра. Правда, у него все же было небольшое основание для подобных надежд, ведь многие депутаты-консерваторы, и не только самые правые из них, были враждебно настроены по отношению к политике уступок Индии и потому в душе поддерживали Черчилля. Однако ловкий план Болдуина и большинства партийных лидеров состоял в том, чтобы заставить сомневающихся предпочесть политику постепенных реформ, осторожных и миролюбивых, опрометчивой авантюре. Это звучало тем более убедительно, что в описываемый период Великобританию и без того потрясали многочисленные внутренние распри. И вот все надежды Черчилля рухнули, в его лагере осталось всего человек сорок сторонников из числа самых ярых реакционеров парламента, благодаря чему между ним и молодыми депутатами, которым принадлежало будущее и которые были свободны от предрассудков, такими, как Гарольд Макмиллан, Энтони Иден или Дафф Купер, разверзлась пропасть. В целом по стране у Черчилля нашлось чуть больше сторонников, и тем не менее по большому счету он все равно оставался в одиночестве. К тому же ни Индийское имперское общество (Indian Empire Society), ни Лига в защиту Индии (India Defense League) — две группы давления, поочередно созданные им, — не привлекли большого числа сторонников.

Так что когда в 1934 году правительство национального согласия представило свой билль о форме правления в Индии, предусматривавший дарование индийцам самоуправления, было уже слишком поздно, и закон беспрепятственно приняли в 1935 году. Черчиллю не только пришлось признать свое поражение. Индийский вопрос обошелся ему слишком дорого. На него стали смотреть как на отпетого реакционера и бессовестного оппортуниста. Он надолго лишился уважения. Черчилль превратился в человека из прошлого, эдакого закоснелого старомодного викторианца, который ничему не научился и многое успел позабыть. Хуже того — вероятно, безосновательная паника Черчилля в отношении Индии и привела к тому, что на его предупреждения о вполне реальной опасности, исходившей от гитлеровской Германии, мало кто всерьез обратил внимание.

* * *

К 1935–1936 годам фортуна окончательно повернулась к Черчиллю спиной. В палате общин у двух некогда выдающихся политических деятелей — Ллойда Джорджа и Уинстона Черчилля ныне осталось у первого трое сторонников — его сын, его дочь и его зять, у второго — двое, Бренден Брекен и Роберт Бусби, к которым вскоре присоединился третий — зять Черчилля Дункан Сэндис. Унижения сыпались на голову Черчилля одно за другим, и он чувствовал, как к его горлу подступает комок горечи. Он вновь оказался во власти депрессии, своей «черной собаки». Черчилль все чаще пропускал заседания парламента, а если и присутствовал на них, то ходил взад и вперед, вполуха слушал докладчика, болтал или делал замечания вслух, за что его осуждали многие депутаты. Зато его ораторский талант ни капли не померк. Когда он вставал со скамьи, чтобы взять слово, никто не знал, на какую мишень направит он в этот раз свои ядовитые стрелы. Греческий король Георгиос II описывал его как «старого, уставшего, озлобленного господина, который сердился, когда его не слушали, сердился, когда его слушали, сердился оттого, что вынужден был оставаться в рядах оппозиции»{153}.

В действительности теперь, когда споры о судьбе Индии остались позади, Черчилль вновь стал надеяться вернуть себе расположение коллег и даже оказаться в один прекрасный день в правительстве. Однако суровая реальность обманула его ожидания, тем более что раны, нанесенные им или полученные от других, плохо заживали. Он мучился сознанием, что все пришло в упадок: Англия, Европа, демократия и парламентский режим, человеческая добродетель. Нередко он называл своих коллег-консерваторов «насекомыми».

Тем не менее не стоит принимать на веру легенду, усердно распространяемую сторонниками Черчилля, согласно которой он якобы пал жертвой заговора заурядных людишек, уговорившихся держать его на расстоянии. В действительности лишь он один в силу ошибочных расчетов и нетактичного обращения с коллегами-политиками был повинен в своих несчастьях. Вновь он сам себе вырыл яму, причем орудиями ему служили его импульсивность, минутные капризы, стремление сделать больше, чем от него требовалось, навязчивая идея идти до конца, доходившая до безрассудства…

Журналист Виктор Джермейне, написавший в то время книгу о Черчилле, в которой усердно его критиковал, говорил о «трагедии блистательного поражения»: разве не «перебегали ему то и дело дорогу к власти» те самые люди, которых он презирал?{154} Приблизительно в это же время британская делегация во главе с Бернардом Шоу и леди Астор отправилась с визитом в Советский Союз. Леди Астор на вопрос Сталина о политической ситуации в Англии и о перспективных британских политиках — в частности, его интересовали Чемберлен и Черчилль — ответила не задумываясь: «О! Черчилль! Забудьте о нем, это конченый человек»{155}.

В 1936 году, когда внешняя угроза нарастала, Черчилль почувствовал, что из чистилища есть выход. Однако внезапное и некстати случившееся событие, которое вновь вывело его на свет божий, стало для Черчилля новой потерей доверия. Речь идет о той роли, которую он намеревался сыграть в разразившемся монархическом кризисе, непродолжительном, но довольно серьезном, приведшем в декабре к отречению от престола Эдуарда VIII и обернувшемся не в пользу самого Черчилля. После смерти в январе 1936 года короля Георга V его сын, принц Уэльский, с которым Уинстон поддерживал давние дружеские отношения, взошел на трон. Европейская и американская пресса уже давно смаковала подробности связи принца с гражданкой США Уоллис Симпсон, прошедшей два бракоразводных процесса. Однако британские газеты хранили полное молчание об этом щекотливом вопросе.

Итак, в ноябре 1936 года новый король поставил в известность премьер-министра Болдуина о своем твердом намерении обвенчаться с миссис Симпсон до официальной коронации, намеченной на весну 1937 года. Это немедленно вызвало всеобщее возмущение. Лидеры трех партий, политические круги страны, королевская семья, британское общество были единодушны в своем негодовании: или миссис Симпсон, или корона. Черчилль, у которого принц тайком спросил совета, сказал ему, что прежде всего нужно выиграть время. Конечно, Черчилль знал ветреный характер принца, но тем не менее не стал слушать ни жену, ни друзей, советовавших ему не вмешиваться в это дело. Движимый рыцарским великодушием, он встал на сторону Эдуарда VIII. Черчилль снова пошел на риск, взявшись за дело, заведомо обреченное на провал.

Отныне вопрос о престолонаследии был вынесен на общественный суд и вызвал всеобщее волнение. Премьер-министр не уступал: чувствуя за спиной мощную поддержку, он настаивал на том, чтобы король сделал выбор между миссис Симпсон и престолом. В то время была очень популярна шутка On ne baldwine pas avec lатоиr[25]. К несчастью для Черчилля, появился слух, что он якобы уже готов сформировать по просьбе короля новое правительство вместо правительства Болдуина — нечто вроде очередного «Ордена рыцарей, верных монарху», для защиты его от «парламентских головастиков». И что с того, что сам Черчилль считал невозможным брак будущего короля с миссис Симпсон, он окончательно запутался в своих расчетах и продолжал совершать неверные шаги. Например, 7 декабря в палате общин он произнес речь, которая не могла не иметь для него губительных последствий, — уже во время выступления его освистали. В конце концов Эдуард VIII отрекся от престола 10 декабря, и его брат Георг VI стал королем Англии.

Итак, своим упрямством Черчилль добился того, что Болдуина все в один голос хвалили, а его самого с таким же единодушием осуждали. Этот эпизод, свидетельствовавший, скорее, о донкихотстве Черчилля, дорого ему обошелся в тот момент, хотя дальнейшее развитие событий вскоре стерло воспоминания о нем из памяти граждан. В сущности, в этом деле Черчилль продемонстрировал то, что лорд Галифакс назвал «странным сочетанием рассудительности взрослого человека и детской впечатлительности»{156}. Впрочем, ту же сентиментальность Черчилль проявил и несколько лет спустя в похожей ситуации. В 1953 году, когда принцесса Маргарет пожелала обвенчаться с полковником Питером Таунсендом, первым порывом премьер-министра Черчилля было согласиться с решением принцессы, и лишь мольбы Клемми удержали его от этого опрометчивого шага. Мудрая жена напомнила мужу, в каком отчаянном положении он оказался в 1936 году, встав на сторону влюбленного принца{157}.

* * *

Чем же объяснить эту цепь неосторожных поступков, слов, способных в один миг перечеркнуть столько замечательных качеств и напряженных усилий? Не кроется ли в этом загадка, которую нам не дано разгадать? Ведь известно, что диалектика создания-разрушения, безотказно действовавшая в период между двумя войнами, оказалась явно несостоятельной в последующие годы. И начиная с этого времени нужно как можно тщательнее анализировать слабые места, замедлявшие восхождение Черчилля на вершину власти, или, если угодно, нужно попытаться обнаружить те песчинки, из-за которых барахлил его механизм покорения политических высот. Ллойд Джордж, один из тех, кто лучше всего знал Черчилля и работал вместе с ним, пытаясь объяснить, какого рода взаимодействие происходило в мозгу Черчилля между чрезмерной властностью и саморазрушением, поставил следующий диагноз: «Его ум был мощной машиной, но в его конструкции или в деталях имелся скрытый дефект, мешавший машине функционировать бесперебойно. Я не могу сказать, в чем именно было дело. Но когда механизм барахлил, мощность оборотов приводила к катастрофе, калечившей не только самого Уинстона, но и всех, с кем он работал и сотрудничал. Оттого-то окружающие его люди и боялись выступать на его стороне, поскольку чувствовали, что где-то в металле есть непровар»{158}.

Тем не менее некоторые наблюдатели, будь то друзья или политические противники, ставя на вид многочисленные неблагоприятные факторы и приводившие к непредсказуемым результатам начинания Черчилля, считали, что как государственный деятель он был очень талантлив и рано или поздно все равно был бы востребован. Трудность заключалась в том, что его темперамент был практически противопоказан в мирное время, и тогда его особая искра Божья, плохо приспособленная к мирной жизни, пропадала втуне. А вот чрезвычайные обстоятельства, возможно, позволили бы ему проявить себя в полной мере. Так, один из противников, либерал-лейборист и пацифист Артур Понсонби замечал: «Он далеко не самый талантливый наш политик, разве что чертовски обаятелен и джентльмен до мозга костей (редкая птица по нашим временам). (…) Но в политическом плане он представляет большую опасность, главным образом потому, что обожает кризисы и частенько в своих суждениях попадает пальцем в небо. Много лет назад он сказал мне: «Я люблю, когда что-то случается, а когда ничего не происходит, я провоцирую события»{159}.

Один уважаемый консерватор, Гарольд Николсон, придерживавшийся противоположного мнения, сумел разглядеть сквозь обманчивость внешнего впечатления и безлюдные просторы политической «пустыни» блестящие перспективы, которые сулило будущее этому исключительному человеку. Николсон называл Черчилля «самым интересным человеком в Англии». «На самом деле, — продолжал Николсон, — он не просто интересный человек, это феномен, это человек-загадка. (…) Он будет жить на страницах британской истории, тогда как других политических деятелей время покроет забвением. Он — кормчий, спасающий обреченные на гибель корабли. В тот день, когда за будущее Англии никто не даст и ломаного гроша, именно ему доверят штурвал»{160}.

История и историк

Черчилль любил историю. Он написал около дюжины исторических работ (из которых четыре — многотомники) — всего пятнадцать тысяч страниц. В двадцать четыре года Уинстон опубликовал свою первую книгу, повествующую о военной кампании, в которой он принимал участие на северо-западной границе Индии в 1897 году. Последняя его книга вышла, когда автору уже исполнилось восемьдесят четыре года. Тем не менее период между двумя войнами был самым плодотворным, ведь тогда он мог посвятить истории большую часть своего вынужденного досуга. В его книгах история неотделима от историка, а основная сюжетная нить истории, этой великой трагедии прошлого человечества (как понимал ее Черчилль), тесно связана с историей самого автора — историей его времени, весьма драматичной. Между двумя увлечениями Черчилля — живописью и историей — невозможно провести сравнение. Они располагались на разных полюсах. Живопись служила ему развлечением в самом полном смысле слова. Мольберт укрывал Черчилля от внешнего мира и позволял ему расслабиться. История же, напротив, жила в его сердце, лежала в основе его отношения к миру, была отправной точкой его мировоззрения.

История всегда его привлекала. Еще в юности двоечник Черчилль получал хорошие отметки по истории, сначала в Брайтонской школе, а затем и в Хэрроу. Позднее, при поступлении в Сэндхерст его познания в истории сослужили ему хорошую службу. Став взрослым, он не просто находил удовольствие в сочинении исторических произведений, он был в этом лично глубоко заинтересован. Историк Морис Эшли, бывший первым научным консультантом Черчилля, писал, что тот с таким упоением предавался этому занятию, поскольку видел в этом «прежде всего дань любви к своим предкам, к своей семье, к себе самому»{161}.

Однако Черчилль, любивший все великое — великие дела, великие события, великих людей, — напрасно давал широкий обзор прошлого человечества, напрасно расцвечивал его яркими красками своего богатого воображения. Он понимал, что человек — это загадка, время — это загадка и что, следовательно, историческое знание ограничено. Он и в самом деле считал, что история — это искусство, освещающее прошлое, оно упрямо старается пролить свой скудный свет на тех, кто когда-то прошел по земле, однако полностью воссоздать прошлое не в его власти. Не умаляя достоинств работы историка, он сказал однажды: «В неверном свете своей лампы, с грехом пополам освещающей пройденный человечеством путь, история пытается воскресить дела давно минувших дней, донести до нас эхо канувших в Лету событий, оживить своими бледными лучами страсти, кипевшие много веков назад»{162}. Однако отдельные участки пути так и останутся во мраке. Ведь нельзя отрицать, что значительные фрагменты прошлого утеряны навсегда. В душе Черчилля вера в знание боролась с грустью, внушаемой сознанием недолговечности человеческой жизни. По-видимому, давали себя знать его склонность к депрессии и ощущение тщетности всего сущего, усилившееся с годами. Этим и объясняется глубокий пессимизм, которым были отмечены последние годы его жизни.

* * *

Классифицировать исторические сочинения Черчилля непросто. В них перемешались литературные жанры, автор ни на минуту не оставляет читателя наедине со своим произведением. Его творчество в целом автобиографично. К первой категории его сочинений, выделенной весьма условно, можно отнести рассказы о колониальных кампаниях «История малакандских полевых сил» (1898); «Война на реке» (1899); «Лондон — Ледисмит» (1900); обширный шеститомный труд, посвященный Первой мировой войне, «Мировой кризис» (1923–1931), а также шеститомник «Вторая мировая война» (1948–1954). Во всех этих книгах большое место отведено повествованию о приключениях самого автора, принимавшего участие в описываемых событиях. Однако его искусство заключается в умении соединить личностный подход с общим анализом, используемым для создания широкой исторической панорамы.

К следующей категории можно было бы отнести две работы — сборник очерков «Мысли и приключения» (1932) и своего рода портретную галерею «Великие современники» (1937). А вот книгу «Моя юность» (1930) смело можно назвать автобиографичной. В ней автор мило описывает времена правления королевы Виктории и затем короля Эдуарда. Два других сочинения можно условно отнести к историческому жанру — «Лорд Рандольф Черчилль» (1906) и четырехтомник «Мальборо: жизнь и эпоха» (1933–1938). Однако это все-таки семейные биографии, в которых каждая строка дышит сыновней почтительностью, а объективность принесена в жертву любви автора к своим героям. Наконец, четырехтомник «История англоязычных народов» (1956–1958) — единственное произведение Черчилля, в котором автор практически не появляется на сцене и которое можно было бы отнести к собственно историческому жанру.

Еще одна немаловажная деталь: сочинительство принесло Черчиллю немалую прибыль. Впрочем, он сам первый заявлял, что не стоило бы писать книги, если бы они не продавались. Черчилль с самого начала взялся за перо ради денег и ради славы. Именно литературная деятельность стала с тех пор основным источником его доходов и позволила ему вести роскошную жизнь. К тому же книги Уинстона продавались все лучше, издатели платили ему баснословные гонорары, не отставали от них и редакторы газет и журналов. Мартин Гилберт подсчитал прибыль, которую Черчиллю принесли за восемь лет, с 1929-го по 1937-й, одни только гонорары и оплата авторских прав: общая сумма дохода превысила сто тысяч фунтов стерлингов!{163}

В 1923 году, когда были опубликованы два первых тома «Мирового кризиса», уже стало ясно, что книгу ждет шумный успех. В то время память о Первой мировой войне была еще слишком свежа, и книга, изобиловавшая новыми документами, талантливо написанная участником событий, известным человеком, увлекала читателя, не оставляла его равнодушным. «Мировой кризис» сразу же оказался в центре оживленной полемики. Бурные споры вызвала одна из основных идей книги: автор утверждал, что во время войны профессионалы — генералы и адмиралы («the brass-hats»[26]) регулярно ошибались, тогда как профессиональные политики («the frocks»[27]) почти всегда правильно оценивали ситуацию. Напрасно Бальфур подшучивал над «блистательной автобиографией, замаскированной под всемирную историю». В успехе книги сомневаться не приходилось{164}. Кейнс, восхищавшийся «Кризисом», в свою очередь говорил, что это «антивоенный трактат, более действенный, нежели сочинение какого-нибудь пацифиста»{165}.

В 1929 году Уинстон начал с увлечением работать над биографией Джона Черчилля, герцога Мальборо. Уинстон хотел не просто поквитаться с Маколеем и реабилитировать в глазах общества своего знаменитого предка. Он с упоением изучал славное прошлое Англии, когда страна за несколько лет превратилась из ничем не примечательного королевства в могущественную державу. Потому-то он и изобразил герцога Мальборо блистательным государственным деятелем, опорой короны и конституции, вершителем судеб Англии, которому под силу было разбить дьявольские планы Людовика XIV, вознамерившегося поработить Европу. Последний том книги, выражавшей политические взгляды автора, был опубликован в самый разгар чехословацкого кризиса, в нем легко угадывается параллель, проводимая Черчиллем между гегемонией Короля-Солнца и гегемонией Гитлера. Поэтому герцог Мальборо в книге Черчилля превратился не только в великого полководца, но и в великого стратега, а бледная королева Анна — в «великую королеву, за которую сражался не менее великий коннетабль».

Кстати сказать, «Вторую мировую войну» также нельзя назвать чисто историческим произведением. Эта книга, сразу же перешедшая в разряд классики, прежде всего представляет собой полезное для истории свидетельство очевидца. Впрочем, и сам автор весьма скромно отзывался о своем детище: «Сомневаюсь, что подобная хроника существует или когда-либо существовала. Ведь в ней дается подробный подневный отчет и о ведении военных действий, и о работе правительства. Я не называю свои «Мемуары» «историей», писать историю — удел грядущих поколений. Однако я признаю за собой право назвать свою книгу вкладом в «Историю…», которая появится в будущем»{166}. Черчилль первым из главных действующих лиц разыгравшейся драмы оккупировал область истории. Ему посчастливилось, с одной стороны, представить на суд потомков собственную версию своих поступков и той роли, которую он сыграл в этой войне, с другой — вынести на суд современников собственную версию событий 1914–1918 годов, одновременно эпическую и трагическую, втайне надеясь упрочить таким образом свою пошатнувшуюся репутацию.

Последнее произведение в списке — «История англоязычных народов» — увы, самое неудачное и самое слабое из всех сочинений Черчилля. В этой книге автор стремился охватить историю Великобритании, Соединенных Штатов и Британского Содружества Наций, чтобы доказать общность их культурного наследия. Однако в целом повествование получилось аморфным и несколько искусственным. Триста страниц книги были уже написаны накануне войны, а остальные ее части, последовательно добавленные в пятидесятые годы, лишь подчеркнули несвязность повествования. Суровая критика называла книгу «англосаксонской сказкой». Но скорее это — завещание Черчилля, свидетельствующее о его непоколебимой вере в великую миссию англосаксонских народов, призванных защищать дело мира и свободы.

* * *

Творчество Черчилля необычайно богато и разнообразно. В связи с чем возникают два вопроса. Как он работал? Какой метод использовал при написании исторических произведений? Какова была его концепция истории, понимал ли он историю одновременно как прошлое человечества и как знание этого прошлого? И уместно ли было бы говорить в таком случае о философии истории Черчилля?

О творческом методе Черчилля мы располагаем данными из первых рук, и в первую очередь свидетельствами его ближайших соратников — Мориса Эшли и Уильяма Дикина{167}. Юношеские опусы Уинстона, начиная с описания индийских и африканских приключений и заканчивая биографией лорда Рандольфа, были целиком написаны его рукой. После Первой мировой войны все меняется. «Мировой кризис» был первой книгой, текст которой он диктовал, а не писал собственноручно. Взявшись за биографию герцога Мальборо, Черчилль организовал настоящую мастерскую, в которой трудились научные консультанты, а иногда и целая команда секретарей, корректоров… Однако именно Черчилль был мозгом, руководителем работ в этой мастерской, режиссером-постановщиком рассказа, аргументирующим свой выбор, придающим работе свой особый стиль — широкий, образный, напыщенный. В каждой строчке угадывался его «почерк».

Когда первый и основной этап работы — выбор темы — был выполнен, труженики мастерской приступали к сбору материала. Будучи автором, Черчилль, имевший достаточно ясное представление о целях, сюжетной линии и персонажах будущей книги, прежде всего заботился о целостности повествования. Эта забота проявлялась в его стремлении строить свои произведения на надежном фундаменте — достоверных источниках. Вот почему он всегда четко разграничивал историю и журналистику. И вот почему он всегда питал глубочайшее уважение к знаниям и профессионализму университетских профессоров истории. Конечно, сам Черчилль не имел исторического образования и не был знаком с методами исторического анализа, но его сильной стороной был критический подход к делу. Потому-то он и прибегал к помощи специалистов — в основном Черчилль сотрудничал с молодыми, подающими надежды выпускниками Оксфорда.

Научные консультанты прежде всего должны были тщательно изучить архивы, с тем чтобы собрать максимум информации. В то же время они просматривали уже существующую литературу, посвященную той же теме, и делали огромное количество выписок из нее. Все эти материалы подлежали тщательнейшей проверке. И только после этой проверки можно было приступать к следующему этапу. Вооружившись всеми этими данными, Черчилль, всегда очень собранный, организованный, «точный, как часы», как говаривал Билл Дикин, целое утро не вставал с постели, уточняя мельчайшие подробности, ведь у него была феноменальная память. И лишь к концу дня он начинал диктовать секретарю-стенографисту текст, уже составленный в его голове. Диктуя, он всегда расхаживал взад и вперед по своему рабочему кабинету. Это действо начиналось около полуночи и продолжалось часов до двух-трех ночи, причем здесь же неизменно присутствовал научный консультант. Случалось, за один вечер (или ночь) Черчилль успевал надиктовать дюжину страниц. Он любил сравнивать себя с Наполеоном, которому также требовалось не более четырех-пяти часов сна в сутки, чтобы восстановить силы. Это был еще один козырь Черчилля. Однако после полудня он все же позволял себе немного отдохнуть.

Наконец, оставалось проверить написанное и кое-что исправить. Этим Черчилль всегда занимался сам — утром, не вставая с постели. Ему помогали сотрудники его мастерской. Они все вместе правили гранки, которые сразу же после расшифровки стенографической записи отправлялись в издательство. На всю операцию уходило несколько дней, по истечении которых у Черчилля уже была копия книги, присланная ему издателем. Черчилль всегда большое внимание уделял картографии — каждая его книга снабжена многочисленными картами, очень подробными и красноречивыми.

С 1929 по 1939 год Черчилль надиктовал таким образом тысячи страниц. Одновременно команда его мастерской увеличивалась. Не менялся лишь состав трех секретарей, по очереди по ночам стенографировавших под диктовку, — на другие должности Черчилль провел дополнительный набор, да и список самих должностей стал длиннее. Морис Эшли, принятый первым в 1929 году, был выпускником Оксфорда. Будучи активистом социалистической партии, он не сразу принял приглашение Черчилля, которого считал отъявленным реакционером. Впоследствии Эшли стал журналистом и написал историю династии Стюартов. Между ним и Черчиллем вскоре установились доверительные отношения. Именно на Эшли в течение пяти лет лежала основная ответственность за биографию герцога Мальборо. Джон Уэлдон, другой выпускник Оксфорда, пришедший на смену Эшли и работавший у Черчилля с 1934 по 1936 год, продолжил научные изыскания в области биографии Мальборо, прежде чем войти в мастерскую полноправным членом.

И все-таки ближайшим соратником Черчилля в этом деле был Билл (ныне сэр Уильям) Дикин, вскоре ставший не только другом своего шефа, но и всей семьи Черчиллей. Дикин также был выпускником Оксфорда, а кроме того, занимался исследовательской работой в Уэдемском колледже. В 1936 году двадцатитрехлетний Дикин поступил к Черчиллю научным консультантом и помогал ему писать последний том биографии герцога Мальборо. Затем будущий сэр Уильям взялся вместе с Черчиллем и за «Историю англоязычных народов». Во время войны он состоял в Особом управлении военными операциями (Special Operations Executive), и Черчилль отправил его с поручением к Тито, возглавившему югославских партизан. А после войны, когда писалась «Вторая мировая война», Дикин координировал научно-исследовательскую работу и был первым помощником Черчилля. Помимо Дикина в работе над книгой принимали участие генерал Паунелл, коммодор Гордон Аллен, Денис Келли и четыре секретаря. Затем Дикин в течение двадцати лет руководил колледжем Святого Антония в Оксфорде.

Когда разразилась Вторая мировая война, «История англоязычных народов» была почти закончена. Для работы над этой книгой Дикин пригласил талантливейших историков, в частности, Джорджа М. Юнга, ответственного за античные времена, Средневековье и XIX век, А. Лесли Роуза и Джона X. Пламба, ответственных за XX век, Алана Буллока, ответственного за Австралию и Новую Зеландию, а также известных американских историков…

Следует отметить характерные особенности исторических произведений Черчилля. В них преобладает повествование. В своих книгах Черчилль прежде всего — рассказчик. Именно в качестве рассказчика он дает волю своему красноречию и богатому воображению. Кроме того, ему сослужили хорошую службу его красивый, немного старомодный язык и полный драматизма стиль. Его понимание прошлого, в котором решающую роль играли политика и военная сила, было слишком уж традиционным, к тому времени его взгляды уже мало кто разделял. Черчилль утверждал, что история вращается вокруг войн и завоеваний, монархов и династий, государств и правительств, что история человечества — это история войн. «Сражения, — писал он, — это межевые столбы, отмечающие ход истории. Сегодня люди не хотят мириться с этой досадной истиной, и зачастую историки трактуют решения, принятые в пылу сражения, как политические или дипломатические. Однако великие сражения, независимо от того, выиграли мы их или проиграли, меняют весь ход событий, дают новую шкалу ценностей и рождают новую атмосферу в войсках и государствах, — нам остается лишь безропотно подчиниться новым условиям»{168}.

Разумеется, эта концепция истории-сражения не лишала Черчилля дальновидности. Его творчество выходит за рамки событийной истории. Он предпочитал рассматривать события в их долгосрочной связи. «Все время, — говорил он, — происходят какие-то события, но они происходят не сами по себе, а являются конечным звеном длинной цепочки причин, которую постоянно нужно держать в голове, только тогда мы сможем понять природу следующей причинной цепочки: как она возникает или как она сходит на нет»{169}.

Тем не менее в выборе Черчиллем проблематики сказалась его викторианская закалка. Он не был знаком ни с трудами Фрейда, ни с трудами Маркса. Будучи не в силах выйти за рамки своего романтико-аристократического мировоззрения, Черчилль оставил без внимания целый пласт истории. Он не придавал экономическому базису никакого значения. Так, промышленная революция, которой Британия была обязана своим величием, осталась за пределами его поля зрения. В том прошлом, которое он сделал объектом своего изучения, не было места ни науке, ни технике, ни экономике. Черчилль считал, что история должна прославлять величие народа, что история — это источник духовных сил, которые необходимы нам, чтобы справиться с настоящим и не страшиться будущего.

* * *

Излишне говорить о философии истории Черчилля. Он был человеком действия и не увлекался умозрительными построениями. Тем не менее он много размышлял и анализировал. Ощущение совершающегося исторического процесса и постоянное обращение к прошлому — две основные составляющие черчиллевского менталитета — направляли ход его мысли и определяли его миропонимание. В этом плане Черчилля можно сравнить разве что с другим колоссом XX века — генералом Де Голлем. Оба они полагали, что великие исторические события являются лишь отголосками более или менее отдаленных событий, уже известных мировой истории. Как тонко подметил Алан Буллок, если такой энергичный человек, как Черчилль, взялся за сочинение исторических произведений, то лишь потому, что он нашел в этом «еще один способ самовыражения, еще одно поле деятельности»{170}. Вот почему в своих книгах Черчилль-историк так разборчив и так субъективен. Однажды он даже сказал Эшли: «Дайте мне факты, а уж я выстрою из них замечательное доказательство своей теории»{171}. В сущности, в своих книгах он описывал события не такими, какими они были на самом деле, а такими, какими он хотел бы, чтобы они были.

Если резюмировать черчиллевское понимание прошлого, то можно сказать, что оно определялось тремя моментами. Во-первых, он не разделял детерминистских взглядов на историю. Напротив, Черчилль верил в свободную волю, в свободу действия, в решающую роль личности в истории. Он верил в случай и не верил в неизбежность. В одной из глав «Мыслей и приключений», в которой речь зашла об обезличивании современного общества, Черчилль прямо поставил вопрос о роли коллективных сил и сверходаренных людей — героев — в истории. И тут же без дальнейших церемоний ответил, что история человечества — это прежде всего история великих людей. «Мировая история — это в первую очередь эпическая поэма об исключительных людях, чьи мысли и поступки, свойства характера, добродетели и победы, слабости или преступления решали судьбу человечества». Вот почему лучше оказаться в блистательном меньшинстве (the glorious few), нежели в безликой массе (the anonymous innumerable many){172}.

В то же время из этих рассуждений следовало, что примат свободного выбора означал невозможность предсказать грядущие события, и эта невозможность уже была доказана в прошлом. «Великие исторические события и мелкие происшествия повседневной жизни, — писал Черчилль во время работы над биографией герцога Мальборо, — свидетельствуют о том, что напрасно человек пытается направлять свою судьбу». Черчилль говорил, что миром правят случайность и противоречивые обстоятельства, и потому очень сложно предугадать последствия поступков, которые мы совершаем: «Порой даже самые тяжелые поражения и промахи могут привести к успеху, а самая большая удача — к катастрофе»{173}.

Во-вторых, Черчилль уверял, что из истории невозможно извлечь урока. Прежде всего нельзя судить о настоящем по прошлому, ведь раньше все было по-другому, и пути назад нет. А вот настоящее зачастую может пролить свет на прошлое. Например, хитрые маневры, проводимые в кабинете Ллойда Джорджа или Болдуина, помогают понять природу и характер интриг, которые в свое время плелись при дворе королевы Анны. А в Людовике XIV угадывается Гитлер. Билл Дикин рассказывал, как в 1940 году в разгар норвежской кампании, когда с флота сотнями приходили тревожные сообщения, а адмиралы теряли терпение у дверей карт-зала в адмиралтействе, Черчилль невозмутимо изучал историю нормандского завоевания. В тот момент он был поглощен событиями 1066 года и трагической судьбой несчастного Эдуарда Исповедника.

По словам Черчилля, на уроки истории нельзя надеяться еще и потому — и здесь уж ничего не поделаешь, — что человек просто патологически не способен извлечь пользу из своего прошлого опыта. Как он метко подметил, «главный урок истории заключается в том, что человеческий род не поддается обучению»{174}.

И, наконец, в-третьих, исходя из диалектики истории и морали, Черчилль не только верил в суд истории — в добрых традициях выдающегося историка-либерала Эктона, оценивавшего человеческие поступки строго по принципу «хорошо — плохо», — но и представлял себе прошлое как сражение на полях черно-белого мира. Сражение добра со злом — правды с ложью, свободы с тиранией, прогресса с варварством. Черчилль относился к истории одновременно как к идеологии и как к мифу, ведь он в полной мере разделял виговскую концепцию истории.

С его точки зрения, эволюция, совершившаяся в Англии за все предыдущие века, сводилась к борьбе английского дворянства, знатных родов земельной аристократии, в том числе и рода Черчиллей, — всех этих «старых дубов», как их называл Бурке, против королевской власти. Сначала ради завоевания свобод и победы парламентского режима, а затем — ради величия Британии и Британской империи. И это «английское чудо» должно служить отправным пунктом при оценке прошлого. Однако эта теория вряд ли устоит перед малейшей попыткой ее опровергнуть.

Достаточно было бы, например, критического разбора биографии герцога Мальборо, этого полубога, с которым, по мнению его потомка, обошлись весьма несправедливо. Мы бы увидели, что о многочисленных и достаточно серьезных недостатках и пороках герцога автор предпочел умолчать. В книге не было ни слова даже о пресловутой жадности герцога. А ведь еще Евгений Савойский рассказывал, что Мальборо не ставил точек над «i» в целях экономии чернил! К несчастью, историку свойственно превращаться то в адвоката, то в прокурора, и Черчилль не стал исключением, хотя и утверждал, что история должна быть не только музой, но и судьей.

Владелец Чартвелльского замка

Осенью 1922 года Черчилль приобрел небольшой замок в Чартвелле, где и обосновался весной 1924 года. На протяжении сорока лет Чартвелльский замок оставался любимым жилищем Черчилля, любимым местом работы и отдыха, где он творил и размышлял. Там же жила и его семья. В замке принимали многочисленных гостей, устраивали пышные приемы.

Уинстон давно уже присматривал себе просторный дом в деревне. Когда ему предложили построенный в елизаветинском стиле Чартвелльский замок, затерявшийся среди холмов Кента и находившийся всего километрах в сорока от Лондона, Черчилль сразу же согласился, поладив с продавцом на пяти тысячах фунтов. По удачному стечению обстоятельств незадолго до этого Черчилль неожиданно получил довольно крупное наследство, и это позволило ему не только купить дом, но и обновить и перестроить его по своему вкусу, чтобы придать очарования и удобства этому сырому зданию, обезображенному тяжеловесными елизаветинскими пристройками.

Из окон замка открывался великолепный вид, да и расположен он был в живописном уголке. Площадь поместья составляла тридцать гектаров, с одной стороны его окружала холмистая местность, покрытая лугами и лесами Уилда, с другой — гряда невысоких меловых гор. Ремонтные работы быстро подвигались, и через полтора года владелец Чартвелльского замка переехал в свое поместье. Дети были в восторге от затеи отца обосноваться в деревне, однако Клементине дом пришелся не по вкусу. Муж буквально заставил ее там поселиться, и прошло немало времени, прежде чем она привыкла к замку, а потом и полюбила его.

Другой достопримечательностью замка был окружавший его сад, возделанный с большим тщанием. В этом саду Черчилль часами простаивал за мольбертом. Растения для сада в основном выбирала Клемми. Там был и садик с растениями на каменных горках, и несколько водоемов с красными рыбками. Главную же часть сада Клемми украсила гелиотропами, пионами, лилиями, фуксиями, панстемонами, мятными котовниками и азалиями. Четыре большие глицинии обрамляли розарий, окруженный невысокой оградой и засаженный сотнями чайных роз всевозможных оттенков. Чуть подальше поставили беседку, укрытую от солнца виноградником. За ней был разбит огород. Кроме того, в саду имелись теннисный корт, бассейн и лужайка для игры в крокет.

Сам дом, которым Черчилль очень гордился, был просторным, удобным, со множеством огромных гостиных и спален. Гости, останавливавшиеся в особняке, ночевали также в больших флигелях. У хозяина дома был свой кабинет и библиотека. Кабинет украшали три портрета — лорда Рандольфа, матери Черчилля и Клемми, а также два бюста — Нельсона и Наполеона. Поначалу Черчилль мечтал сделаться фермером, однако его попытки развести коров, овец, свиней и птицу не увенчались успехом. Тем не менее он питал слабость к свиньям и однажды объяснил своему внуку Уинстону почему: «Собака смотрит на человека снизу вверх, кошка — сверху вниз, а поросенок смотрит ему прямо в глаза и видит в нем равного»{175}. Однако в усадьбе удалось развести лишь лебедей, гусей и красных рыбок.

В Чартвелле у Черчилля появилось новое хобби — он освоил ремесло каменщика и с увлечением складывал из кирпича всевозможные высокие и низкие стены, которые у него выходили отменно. Черчилль даже хвастался, что за день успевал уложить двести кирпичей и продиктовать две тысячи слов… Его слава каменщика дошла до секретаря местного отделения кентского профсоюза строителей, и он предложил Черчиллю стать членом профсоюза и даже снабдил его членским билетом. Однако исполнительный комитет профсоюза этого не одобрил и лишил министра финансов членства.

Разумеется, содержание дома и огромного поместья недешево обходилось семейному бюджету, и Клемми была этим не на шутку встревожена. Чтобы поддерживать порядок в доме, нужно было не менее дюжины слуг, кроме того, у Черчиллей служили шофер и несколько садовников. Но главная причина больших расходов заключалась в том, что Черчилль жил на широкую ногу и по своему обыкновению много тратил. «Уинстону легко угодить, — шутили знавшие его люди, — достаточно предложить ему самое лучшее». Стол в доме Черчиллей всегда ломился от самых изысканных яств, а в погребе были только лучшие вина. Нет нужды говорить, как обстояли дела с коньяком и виски, добавим только, что теперь и шампанское текло рекой. На день рождения Черчилля в 1925 году лорд Бивербрук преподнес ему в подарок огромный холодильник, чтобы, как он сказал, было где охлаждать шампанское, и не было необходимости класть в бокалы кубики льда. Слабость Уинстона к спиртному стала притчей во языцех. О гурмане Черчилле ходили самые противоречивые слухи. По-видимому, черная полоса 1929–1939 годов усилила его склонность к крепким напиткам. Однако не стоит думать, что он постоянно поднимал свой дух более или менее обильными возлияниями. А вот сигара по праву считается неотъемлемым атрибутом Черчилля, так же как зонтик у Чемберлена или трубка у Болдуина.

Обычные дни в Чартвелле сильно отличались от праздничных дней и дней приемов. Будни Черчилль обыкновенно проводил за работой, о чем уже было немало сказано. Однако по вечерам в доме нередко составлялась партия в китайское домино, безик или жаке (настольная игра с костями и фишками. — Пер.), вот только в бридж в доме Черчиллей не играли никогда. Поводов же для праздников было великое множество. Помимо семейных праздников, таких как Рождество, когда все близкие собирались в замке, Черчилль устраивал много приемов, и его гостеприимство было поистине королевским.

Частыми гостями в Чартвелле были Биркенхеды (они перестали бывать в замке лишь после преждевременной кончины «Ф. Е.» Смита в 1930 году), Бивербруки, семьи Даффа Купера, Арчи Синклера, Бонема Картера, Бренден Брекен, Линдеманн — «профессор», Роберт Бусби, политики, писатели, артисты. Однажды вечером T. Е. Лоуренс явился на ужин в костюме арабского принца. В другой раз в замок пожаловал сам Чарли Чаплин, с которым Черчилль повстречался в Соединенных Штатах и о котором говорил: «Чудесный артист, большевик, к сожалению, но зато великолепный собеседник»{176}. Когда Чарли объявил Уинстону о том, что собирается играть Иисуса Христа, Черчилль спросил: «А вы договорились о правах?»{177}

Черчилль никогда столько не рисовал, как в период с 1918 по 1939 год. Он занимался живописью то в чартвелльском саду, то на побережье Средиземного моря. Надо сказать, что предпочтение Черчилль все же отдавал средиземноморским пейзажам и тамошнему яркому свету. Иногда он ездил со своим мольбертом в Италию, на горный карниз в Амальфи, но чаще всего — во Францию, на Лазурный Берег (картина Канны, Арбур, Вечер, написанная в 1923 году, — одна из самых знаменитых его картин) или в Прованс. Ездил он и в Бьяритц, и в Марокко, иногда пересекал Атлантический океан (Река Лу, Квебек (1947 год) — еще одно его знаменитое полотно). В январе 1921 года Черчилль устроил свою первую выставку в Париже, правда, под псевдонимом Чарльз Морин. Его друг французский художник Поль Маз всячески ободрял его и поддерживал. Черчилль и в самом деле точно передавал игру света в своих кентских или южных пейзажах, напрасно сам он называл свои картины «мазней». Конечно, Черчилль не был «Моне в трудные дни», как, бывало, о нем говорили, но он действительно обладал немалым талантом. Всего Черчилль написал около пятисот картин, некоторые из них уходят сегодня за сто — сто пятьдесят тысяч фунтов на аукционе Сотби.

* * *

С начала двадцатых годов облик Черчилля изменился. Он сильно постарел, сгорбился, прибавил в весе, а его лысина становилась все заметнее. Резче обозначились черты лица, глубокие морщины стерли прежнее детское выражение. Однако его подбородок по-прежнему был волевым, а взгляд стал еще пронзительнее. Он, как и раньше, тщательно обдумывал свои слова, поражавшие меткостью. В профиль он уже тогда напоминал бульдога, сходство стало полным после 1940 года.

Черчилль много путешествовал помимо официальных поездок. Он ездил охотиться (главным образом на кабана) во Францию, где отдыхал с большим комфортом. Черчилль дважды надолго уезжал в Америку. Эти два путешествия заслуживают особого внимания. Первый раз он пробыл в Новом Свете около четырех месяцев — с августа по ноябрь 1929 года, в этой поездке его сопровождали брат Джон и сын Рандольф. Сначала Черчилль посетил Канаду. В Квебеке, где он сошел с корабля, компания «Канадиан Пасифик Рэйлроуд» бесплатно предоставила в его распоряжение на все время пути роскошный вагон. Черчилль забрался в Скалистые горы, после чего перебрался в Соединенные Штаты. В Калифорнии его принял информационный магнат Уильям Рандольф Херст в своем особняке на берегу океана. Оттуда Черчилль отправился в Голливуд, а затем — на восточное побережье осматривать поля сражений Гражданской войны, после чего поехал в Нью-Йорк. Там он узнал об обвале на бирже, который причинил ему большие убытки.

Вторая поездка длилась с декабря 1931 года по март 1932 года. Черчилль намеревался объехать с лекциями все Соединенные Штаты, однако путешествие началось крайне неудачно — его сбила машина. К счастью, обошлось без переломов, но из-за сильного потрясения и множества мелких ран Черчиллю пришлось неделю провести в больнице, а выздоравливать он поехал на Багамы. Лекции он все-таки прочел, они повсюду пользовались большим успехом. Вернувшись в Лондон, Черчилль с удивлением и радостью увидел красовавшийся на вокзале новенький «Даймлер» стоимостью две тысячи фунтов, подаренный ему его друзьями (в этой затее участвовали человек двадцать его друзей).

В это трудное для Черчилля время его самыми близкими друзьями, советчиками и доверенными лицами были Линдеманн и Брекен. То же можно сказать, пожалуй, и о Роберте Бусби, человеке ярком и своеобразном, чей роман с леди Дороти, женой Макмиллана, длился не один год. Бусби был соратником Черчилля в министерстве финансов и неизменно поддерживал его в палате общин.

Фредерик Линдеманн (1886–1957), прозванный «профессором», потому что он заведовал кафедрой физики в Оксфордском университете, был пожалован титулом лорда Червелла в 1941 году. Линдеманн — любопытная фигура. Его отец был родом из Эльзаса, мать — американка. Линдеманн не признавал никакой другой одежды, кроме черной. Его не любили, потому что он был чересчур уверен в себе, держался вызывающе, слыл карьеристом и неисправимым реакционером. Линдеманн ненавидел евреев, негров и «низшие» классы. Его ученость часто ставили под сомнение. Однако за очень короткое время он стал необходим. Он обладал обширными научными знаниями, умел решать несчетное количество задач и ясно формулировать самые трудные вопросы. Вместе с Черчиллем, прощавшим ему его вегетарианство и неупотребление алкоголя, Линдеманн входил в состав Комитета исследований в области воздушной обороны (Air Defense Research Committee), а затем стал помощником Черчилля в его бытность премьер-министром. Линдеманн и сам занимал пост министра с 1942 по 1945 год и с 1951 по 1953 год.

Бренден Брекен (1901–1958) был не менее своеобразным человеком. Родился он в Ирландии, рос в Австралии, всегда скрывал свое, судя по всему, низкое происхождение. Брекен был рыжим, и одно время ходил слух, будто бы он — внебрачный сын Черчилля. Эта нелепица немало их обоих позабавила. Брекен являлся владельцем и главным редактором «Файнэншл Ньюс» и «Файнэншл Таймс», а затем стал депутатом от партии консерваторов. Они подружились с Черчиллем в 1923 году. Брекен был неистощимым балагуром, неутомимым сплетником, неугомонным краснобаем и при всем том верным товарищем, не оставлявшим Черчилля в годы одиночества. Впоследствии Брекен работал секретарем в правительстве Черчилля с 1939 по 1941 год и занимал пост министра информации с 1941 по 1945 год. В 1952 году его пожаловали дворянством. Брекен умер от рака в возрасте пятидесяти семи лет.

* * *

Семья всегда играла важную роль в жизни Черчилля. Его союзу с Клемми не страшны были житейские бури, а вот дети были для Черчилля постоянным источником жестоких разочарований. Бесконечные трудности и конфликты, с ними связанные, омрачали его зрелые годы и старость. Тем не менее в Черчилле были сильны семейственность и чувство рода, которое он проявлял и в отношении Мальборо, живших в Бленхейме, и в отношении Черчиллей — он был солидарен с родственниками во всем. Уинстон всегда старался поддерживать их и никогда не позволял семейным неурядицам одержать над собой верх. Он не хотел, чтобы его личная жизнь помешала его политической деятельности.

Однако приходится признать, что, несмотря на нежную отцовскую привязанность, дети Черчилля постоянно страдали от того образа жизни, который вели их родители. Ведь у их отца и матери попросту не оставалось сил, чтобы заниматься ими. К тому же родители часто отсутствовали, особенно когда их дети были еще совсем маленькими. А потому неудивительно, что, став взрослыми, дети, сами того не желая, часто вызывали недовольство родителей, огорчали их и ставили в затруднительное положение. Черчилль как-то обмолвился об этих своих трудностях, впрочем, не сказав прямо, о ком идет речь. «Сегодняшняя молодежь, — сказал он в 1930 году, — делает то, что ей нравится. Родители могут контролировать поведение своих детей лишь тогда, когда они еще находятся в утробе матери. Как только они появляются на свет божий, совладать с их норовистостью нет никакой возможности»{178}.

С Клементиной Черчиллю несказанно повезло. Это была исключительная женщина, замечательная своим характером, своими высокими моральными принципами, умом, верностью суждений и здравым смыслом. Преданная мужу в любых обстоятельствах, полностью подчинившая свою жизнь карьере «Уинни», она, так же как и дети, не понаслышке знала, что значит жить под одной крышей с непредсказуемым и эгоистичным «суперменом». А ведь за внешностью великосветской дамы скрывалась хрупкая, ранимая душа. Клемми по натуре была романтичной идеалисткой, она не всегда уютно себя чувствовала в мире политики, в котором вращался ее муж, она не была в нем востребована. Особенно трудно ей приходилось в обществе сторонников realpolitik.

Усталость и постоянное напряжение порой давали о себе знать. В 1920 году Клемми впала в тяжелую депрессию, длившуюся не один месяц. В период между двумя войнами приступы депрессии повторялись, усугубляясь порой недружелюбным отношением Уинстона. Клемми даже несколько раз уезжала отдыхать одна. Впоследствии ее дочь Мэри Соме, вспоминая о жизни в родительском доме, описывала свою мать как женщину «с натянутыми как струна нервами» и «неуравновешенным характером»{179}. Тем не менее всякий раз, когда муж нуждался в ее присутствии, она была рядом, впрочем, сильно не обольщаясь насчет его к себе отношения. Так, лорд Моран рассказывал, что когда в декабре 1943 года Черчилль застрял в Тунисе с воспалением легких, осложненным сердечным приступом, он, по его же словам, был очень тронут спешным приездом Клемми. На что сама Клемми с улыбкой сказала доктору: «О да! Он очень рад моему приезду, но через пять минут он и не вспомнит, что я здесь»{180}.

К тому же отношения Клемми с детьми часто осложнялись. Она, безусловно, в большей степени была женой, нежели матерью, даже тогда, когда в 1921 году от острого менингита умерла ее трехлетняя дочурка Мэриголд. Уинстон и Клемми долго были безутешны, и лишь рождение в 1922 году Мэри, подвижной девочки, не доставлявшей родителям хлопот, немного их утешило. В 1935 году случилось непредвиденное событие: во время круиза вокруг Индонезии и Филиппин Клемми влюбилась в своего попутчика, продавца картин по имени Теренс Филип. После лондонских проблем эта романтическая страсть стареющей женщины к молодому мужчине, образованному и остроумному да к тому же гомосексуалисту, на несколько месяцев перенесла Клемми словно бы в другой мир. Однако роман длился недолго и не получил продолжения, хотя для Уинстона, и без того переживавшего не лучшие свои времена, это был тяжелый удар.

Из четверых детей Черчилля второй, Рандольф, доставлял отцу больше всего хлопот и неприятностей. Это был избалованный ребенок, заносчивый и злой. Бросив учебу в Оксфорде, Рандольф начал пить, пристрастился к азартным играм. Его долги росли как снежный ком. В приличном обществе Рандольфа на дух не выносили из-за его взбалмошности и ужасных манер. Задумав сделать политическую карьеру, он поначалу улещивал Мосли, а затем встал на сторону отца в его борьбе за Индию. В то же время Рандольф, никого не предупредив, дважды выставлял свою кандидатуру на частичных выборах против официального кандидата от партии консерваторов. В результате победу одерживали лейбористы, и это ставило Черчилля в чрезвычайно щекотливое положение.

По правде говоря, слава отца всю жизнь довлела над Рандольфом. Сам же он не добился успеха ни в политике, ни в журналистике, ни в обществе. В 1939 году он женился на юной восемнадцатилетней аристократке Памеле Дигби. В 1940 году у них родился сын, названный в честь деда Уинстоном (в настоящее время внук Черчилля является депутатом от партии консерваторов, однако по поступкам молодого Уинстона нельзя судить однозначно о его партийной принадлежности). Очень скоро, впрочем, брак Рандольфа и Памелы дал слабину, и в 1945 году они развелись. Черчилль тем не менее высоко ценил свою невестку, которая большую часть войны провела на Даунинг стрит, блестяще справляясь с обязанностями хозяйки. Пока Рандольф искал утешения со случайными знакомыми, среди поклонников Памелы появился Эверелл Гарриман, специальный посол Рузвельта, прибывший в Англию для обсуждения закона об аренде. После многочисленных романов с великими мира сего и второго распавшегося брака Памела вновь встретилась с Гарриманом в 1973 году и вышла за него замуж. В 1993 году Гарримана назначили послом Соединенных Штатов в Париже. Там Памела провела последние годы своей жизни и там же скончалась в 1997 году.

После объявления войны Рандольф поступил добровольцем в 4-й гусарский полк, в котором служил его отец, потом перешел в десантно-диверсионную группу, затем — в отряд парашютистов Специальной службы военно-воздушных сил (Special Air Service). Впрочем, никаких особых подвигов он так и не совершил. Рандольф решил, что ухватил удачу за хвост, когда его в составе военной миссии генерала Маклина отправили к югославским партизанам. Однако, судя по всему, Тито успели предупредить о его прибытии, потому что он умышленно не замечал сына премьер-министра. Рандольф сумел перессориться со всеми своими товарищами и друзьями (начиная с Ивлина Во), и они уже не в силах были его выносить. Как-то раз, оставшись однажды вечером на Даунинг стрит, Рандольф устроил безобразный скандал, оскорбил отца и ударил сестру. Пришлось прибегнуть к помощи морских пехотинцев, несших караул, чтобы выставить его за дверь. После войны Рандольф снова занялся журналистикой. Карты и вино все больше и больше порабощали его. Отношения отца и сына были отвратительными, хотя время от времени между ними наступало короткое перемирие. В 1948 году Рандольф вновь женился, на этот раз на Джун Осборн, у них родилась дочь Арабелла, любимица деда. Однако и этот брак закончился разводом в 1958 году.

Наконец Рандольф, удалившись в Саффолк в восточном Бергольте, на склоне лет нашел себе достойное занятие — он взялся за монументальную биографию отца. Рандольф успел написать лишь первые два тома, охватывавшие период с 1874 по 1914 год. Несмотря на то, что строки этих глав проникнуты сыновней почтительностью, а о творческом методе в строгом смысле слова говорить не приходится, эта работа опирается на огромную документальную базу, причем многие из использованных документов в то время еще не были опубликованы. Поэтому книга, безусловно, заслуживает внимания. Кроме того, автор привлек к работе в качестве научного консультанта замечательного молодого историка, выпускника Оксфорда Мартина Гилберта, закончившего книгу после преждевременной кончины Рандольфа (он умер в возрасте пятидесяти семи лет). Перу Мартина Гилберта принадлежат шесть томов биографии, охватывающих период с 1914 по 1965 год.

Судьба дочерей Черчилля Дианы (1909–1963) и Сары (1914–1982) была не менее трагичной. Диана была очень нервным ребенком. Она не ладила со своей матерью, пробовала было заняться изящными искусствами, а в 1932 году, вероятно, чтобы избавиться от тяготившей ее родительской опеки, недолго думая, вышла замуж за сына южно-африканского магната Джона Бэйли. К несчастью, вскоре выяснилось, что Джон был алкоголиком и слишком безвольным человеком, чтобы бороться со своим недугом, — словом, через три года семья распалась. Почти сразу же Диана вновь вышла замуж за молодого дипломата, только-только появившегося на политической арене, — Дункана Сэндиса. Впоследствии Дункан поддерживал своего тестя в палате общин, а затем и сам стал министром, однако на посту министра он не добился особенных успехов ни во время войны, ни после ее окончания. Сэндис был приятным в обхождении человеком, но при этом слишком честолюбивым, расчетливым и непостоянным. Он не придавал браку большого значения, хотя у них с Дианой было трое детей, и в 1962 году попросил у супруги развода, чтобы жениться на француженке. В 1940 году Диана записалась в Женскую королевскую военно-морскую службу (Women's Royal Naval Service), но везде и во всем она чувствовала себя неудачницей. В 1953 году она надолго впала в депрессию, меняла одну психиатрическую клинику за другой. Так и не оправившись, Диана стала искать утешения в бутылке. В конце концов, не выдержав одиночества, она покончила с собой в 1963 году.

Полной противоположностью Диане, замкнутой и необщительной, была ее сестра Сара. Сара обладала сильным, волевым характером и обаянием, перед которым невозможно было устоять. Отец прозвал свою любимицу «ослицей» за ее упрямый нрав. У обворожительной, неугомонной Сары, отличавшейся к тому же завидным честолюбием, была одна навязчивая идея: она хотела играть в театре и даже мечтала стать звездой. Вероятно, она втайне надеялась когда-нибудь потягаться в славе со своим отцом, но не на политической, а на театральной сцене. Поэтому к большому неудовольствию родителей в 1935 году Сара поступила артисткой кордебалета (chorus girl) в одно из уэст-эндских шоу. Это было нечто среднее между театром музыкальной комедии и варьете. Там Сара влюбилась в ведущего актера, австрийского еврея по имени Вик Оливер. К тому времени Оливер, который был на восемнадцать лет старше Сары, уже дважды успел развестись. Родители Сары были категорически против их брака. Тогда непокорная дочь сбежала в Нью-Йорк, где в декабре 1936 года и вышла замуж за этого «бродягу», как его называл Черчилль. В то время в Англии как раз разразился династический кризис. Черчилль самоотверженно защищал право короля жениться по любви, в то же время отказывая в этом праве своей дочери вполне в духе викторианской эпохи. Само собой, пресса по обе стороны Атлантики вволю позлорадствовала по этому поводу — тем самым был нанесен еще один тяжелый удар по авторитету Черчилля. А дерзкая Сара как ни в чем не бывало удовлетворенно любовалась своим именем, написанным неоновыми огоньками над одним из бродвейских мюзик-холлов. В конце концов Черчилль смирился с этим браком («Как несчастный герцог Виндзор, — говорил он, — она получила то, что хотела, а теперь пусть довольствуется тем, что получила») и простил свою дерзкую дочь.

Однако Сара, бредившая славой, вдруг поняла, что она никогда не будет звездой, а потому бросила Оливера и в 1941 году поступила на службу в Женские вспомогательные военно-воздушные силы (Women's Auxiliary Air Force). Там она работала в отделе аэрофотосъемки. На Даунинг стрит и в Чекере[28] Сара встречала немало руководителей союзных держав, обожала участвовать в дискуссиях. Она сопровождала отца в качестве адъютанта на Тегеранской и Ялтинской конференциях, при этом продолжая тайком поддерживать связь с американским послом в Лондоне Джилем Уайнентом.

После самоубийства Уайнента в 1947 году Сара вновь взялась за ремесло актрисы, а в 1949 году вышла замуж за модного фотографа Энтони Бошама, который несколько лет спустя также предпринял попытку самоубийства. Сара к тому времени уже пристрастилась к спиртному и часто ссорилась с отцом. Она еще появлялась на экранах телевизоров, но любовь к крепким напиткам погубила ее. Одурманенную спиртным Сару не раз задерживали в общественных местах. Однажды — это было в Ливерпуле — понадобилась помощь четверых полицейских, чтобы усмирить ее. Сара, уже успевшая побывать за решеткой, постепенно превращалась в трагическую фигуру, хотя еще продолжала играть в «Питере Пэне». Потом Сара уехала в Испанию, где вновь вышла замуж. Ее третий муж, богач лорд Генри Од-ли, был выпивохой и ничтожеством, он умер через год после свадьбы, в 1963 году. На закате жизни Сара коротала вечера, слоняясь по барам в Челси. У местных полицейских даже вошло в привычку потихоньку наблюдать за ней. Шестидесятилетняя Сара умерла в одиночестве (у нее не было детей) в 1982 году.

Подобной жалкой участи удалось избежать лишь самой младшей дочери Черчилля Мэри. Мэри родилась в 1922 году и прожила спокойную, достойную жизнь. Она была подвижной, жизнерадостной девочкой, умной и воспитанной. Родители не могли на нее нарадоваться. Мэри была для них утешением, хотя, несмотря на свою уравновешенность и нежность, обладала сильным и независимым характером. Мэри блестяще училась, а затем совсем юной в 1941 году записалась во Вспомогательную территориальную службу (Auxiliary Territorial Service) и даже была зачислена в зенитную батарею. Мэри сопровождала отца на конференции в Квебеке в 1944 году. К тому времени она превратилась в очаровательную девушку, а военная форма лишь подчеркивала ее красоту. Мэри была любимицей матери.

В 1947 году она вышла замуж за гвардейского офицера, бывшего военного атташе в Париже капитана Кристофера Сомса, сразу же завоевавшего расположение Черчилля. В какой-то мере Кристофер, благодаря своей тактичности и внимательности, занял в сердце тестя место, которое по праву принадлежало Рандольфу, но, увы, этот блудный сын не смог сохранить его за собой. Позднее, когда Сомса избрали депутатом, он стал ближайшим соратником Черчилля — его парламентским личным секретарем (Parliamentary Private Secretary). Дом Сомсов был полной чашей. В нем царило веселье и раздавался звонкий смех пятерых детей, часто собирались гости, составлялись партии в самые разные игры. Во времена генерала Де Голля Сомса назначили послом в Париже, затем он короткое время занимал пост министра. Кристофер Соме преждевременно умер от рака в 1987 году. В свою очередь, леди Соме написала очень искреннюю, объемистую биографию своей матери, Клементины Черчилль. Книга вышла в 1979 году, немало страниц в ней посвящено жизни семьи Черчиллей в Чартвелльском поместье.

Пророчества Черчилля и Realpolitik:
1933–1939

Весной 1933 года у британских политиков все валилось из рук. Повсюду бушевал экономический кризис, план разоружения провалился, в Германии к власти пришел Гитлер, неприятностям с Индией не было видно конца-краю. Именно тогда Черчилль, выступая перед Королевским обществом Святого Георга, покровителя Англии, заявил: «Историки подметили одну характерную особенность английского народа, приносившую ему немало горя на протяжении многих веков. Дело в том, что после каждой победы мы растрачивали большую часть преимуществ, потом и кровью добытых в боях. Не чужеземцы приносят нам самые страшные наши беды. В них повинны мы сами». И затем, призывая прекратить это самоистязание, которому предается в первую очередь интеллигенция, Черчилль восклицал: «Если мы потеряем веру в самих себя (…), мы погибнем. Никто и ничто не спасет Англию, кроме нас самих»{181}.

Вне всякого сомнения, эти гордые слова являются неотъемлемой частью черчиллевского наследия. Но не стоит воспринимать это наследие однозначно. Как раз наоборот, не так-то просто постичь его во всем его многообразии. Было бы неправильно думать, что суть происходивших с Черчиллем в тридцатые годы событий лежит на поверхности. Тем более что всем известная легенда, если не сказать «жизнеописание святого Уинстона», была придумана им самим во «Второй мировой войне». Согласно этой легенде, Черчилль никогда не уклонялся от избранной им линии поведения, ясной и четкой. Его позиция в отношении международных кризисов 1933–1939 годов якобы продолжала эту линию. Неизменно придерживаясь этой линии, Черчилль демонстрировал свою основательность и безошибочную прозорливость.

В действительности причины, по которым Черчилль выступал против разоружения, были вовсе не так уж убедительны, как говорили. Изъянов в его логике и непоследовательности было предостаточно. А потому не стоит полагаться на версию самого Черчилля, который после войны попытался выставить в выгодном свете свое поведение в тридцатые годы. Конечно же, это ни в коем случае не умаляет ни его проницательности, ни его мужества. Он ненавидел трусость и людей с рабской душонкой, у него были высокие понятия о чести, а его любви к родине ничто не могло поколебать. Его принципы, неотделимые от его души, нашли отражение в следующих словах: «Нет ничего хуже, чем терпеть несправедливость и насилие из страха войны. Если Вы не способны защитить свои права от посягательств агрессора, его требованиям и оскорблениям не будет конца»{182}. Бесспорным является тот факт, что неоднократно, в особенности же перед лицом опасности, исходившей от захватнического, воинственного режима нацистской Германии, слова Черчилля, выражавшие чувства целого народа, звучали поистине как пророчество. И неважно, что порой в его речах проскальзывали слова, грешившие против логики, а в поступках чувствовалось дыхание Realpolitik. Приходится признать, что пророчества Черчилля долгие годы не находили отклика, пока в последний момент в стране не пробудился инстинкт самосохранения после Мюнхенских соглашений 1938 года.

* * *

Начиная с 1933 года Черчилля занимало только одно. Приход Гитлера к власти в Германии смешал весь международный политический расклад. Все остальные проблемы отошли на второй план. А потому все внимание Черчилля в период с 1933 по 1935 год было направлено на то, чтобы сохранить политическое равновесие в Европе и начать перевооружение.

В том, что касается первого пункта, Черчилль был приверженцем старого доброго принципа «баланса сил» на континенте. А потому, почувствовав опасность со стороны вооружавшейся Германии, он попытался предупредить окружающих о надвигавшейся грозе. Черчилль не исключал возможности войны и прямо заявил об этом в палате общин 13 апреля 1933 года. Однако недружелюбно настроенные по отношению к нему депутаты не придали значения его словам. Конечно, Черчилль не думал, что приход к власти Гитлера обязательно означал скорое начало войны. Но возрождавшаяся националистская Германия, вновь вооружившаяся и готовая разорвать Версальский договор, вне всякого сомнения, ставила под угрозу мир в Европе. И дело не в том, что Черчилль не допускал и мысли о каких-либо изменениях в договоре, например, в отношении польского коридора, но, с одной стороны, он не считал Версальский договор диктатом или чем-то вроде «карфагенского мира». С другой стороны, он полагал, что на уступки можно идти лишь в интересах коллективной безопасности. Поэтому Черчилль вновь решительно занял ту же позицию, которой придерживался до 1914 года: необходимо заключить союз с Францией, чтобы вместе дать отпор Германии.

Вот почему он поносил Макдональда, считавшего, что за мир в Европе следует опасаться из-за военной мощи Франции, а не из-за непомерных амбиций Германии. «Возблагодарим Бога за то, что он послал нам французскую армию!» — восклицал Черчилль к великой досаде большинства депутатов{183}.

Что же до самого Гитлера, отношение к нему Черчилля определилось далеко не сразу, как это утверждалось в его официальной биографии. Достоверно известно лишь то, что Черчилля приводила в ужас гитлеровская диктатура, его пугала циничная жестокость, агрессивность доктрины национал-социалистов, расправлявшихся с оппозицией и люто ненавидевших евреев. Потому Черчилль и называл Гитлера «гангстером» и «деспотом». Придя к власти, Черчилль стал открыто клеймить нацистский режим. Он говорил о «всплеске кровожадности и воинственности, безжалостном отношении к меньшинствам», о том, что «огромное количество людей лишено прав, предоставляемых цивилизованным обществом человеку, лишь на основании их расовой принадлежности»{184}.

Тем не менее, пойдя на поводу у своего богатого воображения, Черчилль зачастую ошибался в оценке личных качеств Гитлера. Так, в 1935 году он посвятил фюреру статью, которую затем включил в свой сборник «Великие современники». В этой статье Черчилль расхваливал «мужество, упорство, энергию» фюрера, позволившие ему взять власть в свои руки, устранив все препятствия на пути. И Черчилль продолжал: «Конечно, последующие политические шаги, сколь бы справедливыми они ни были, не оправдывают совершенных ранее неправедных деяний. Тем не менее история полна примеров, когда людей, достигших вершины власти путем жестоких, страшных мер, возводили в ранг великих, оценивая в целом их жизнь, и считали этих кровавых героев украшением истории человечества. Возможно, так будет и с Гитлером»{185}. Еще в 1937 году Черчилль задавался вопросом: «Чудовище или герой Гитлер? — и сам же отвечал: — История покажет»{186}.

И если даже человек такого тонкого и такого искушенного ума, как Черчилль, заблуждался, то происходило это оттого, что европейцы еще слишком хорошо помнили об ужасах Первой мировой войны. Эти воспоминания усыпляли бдительность, делая их рабами бессознательного, неосознанного пацифизма. Правительство Болдуина не желало идти наперекор общественному мнению. Впрочем, никто наверняка не знал, где был выход из создавшегося положения, ведущий к примирению и согласию.

Черчилль же, в двадцатые годы без особого энтузиазма относившийся к Содружеству Наций, теперь стал поборником идеи коллективной безопасности и международного права как средства улаживать разногласия между странами. Только, по его разумению, для того, чтобы заставить других подчиняться закону, нужно самому обладать силой, а кроме того, обеспечить собственную безопасность в любых обстоятельствах. Такого же мнения придерживался и генерал Де Голль.


Вот почему Черчилль активно выступал в защиту перевооружения — второе направление его общественной деятельности в тот период. Однако, говоря о перевооружении, он имел в виду лишь авиацию, поскольку не сомневался в надежности британского военно-морского флота, а о сухопутной армии, подвергшейся значительным сокращениям, не думал вовсе, надеясь на французскую пехоту. Его вера во французскую сухопутную армию, остававшаяся непоколебимой вплоть до мая 1940 года, не перестает удивлять. «Врагу не удастся прорвать французский фронт, где бы он ни пытался это сделать», — заявил Черчилль, осмотрев линию Мажино в августе 1939 года{187}.

Третий рейх в нарушение Версальского договора восстановил мощь своей военной авиации, а потому мысль об опасности, грозившей с воздуха, не давала покоя мирным гражданам. Больше всего люди боялись, что целые города будут сметены с лица земли одним ударом немецкой авиации. А потому задачей номер один было уравнять силы немецкой военной авиации, быстро набиравшей силу, и королевских военно-воздушных сил. Черчилль, понимая это, бил тревогу. Он постоянно говорил о необходимости одновременно пустить на полную мощность авиационную промышленность, экипировать военно-воздушные силы по последнему слову техники и начать ускоренную подготовку военных летчиков. Однако для того чтобы заставить правительство осуществить этот грандиозный план, одного красноречия было мало, нужны были веские аргументы. И тогда Черчилль в течение трех лет — с 1935 по 1938 год — тайком собирал информацию с помощью надежных людей, занимавших высокие посты в британской администрации и разделявших его опасения относительно Германии, а также его мнение о необходимости перевооружения. К тому же их, как и Черчилля, беспокоило бездействие властей.

Его основными осведомителями были дипломат Ральф Виграм и офицер авиации Торр Андерсон. Оба они действовали, соблюдая строжайшую тайну, и даже частенько самолично наведывались в Чартвелльское поместье, чтобы без помех переговорить с Уинстоном. Ральф Виграм, руководивший департаментом Центральной Европы в министерстве иностранных дел, сообщал Черчиллю секретную информацию, получаемую непосредственно из Германии, о ходе перевооружения и о достижениях немецкой военной авиации. Свою информацию он подкреплял полученными шифровальными письмами. Торр Андерсон, высокопоставленный чиновник в министерстве авиации, информировал Черчилля о положении дел в королевских военно-воздушных силах, о летчиках и самолетах. Третьим осведомителем Черчилля был Десмонд Мортон, загадочный руководитель Центра промышленных исследований (Industrial Intelligence Centre). Во время войны он стал одним из ближайших соратников премьер-министра. Мортон дополнял получаемую Черчиллем информацию об авиационном производстве двух стран.

Не стоит забывать, что Черчилль был членом Комитета исследований в области противовоздушной обороны да к тому же имел статус независимого парламентария, а потому он и сам мог следить за ходом дел в Англии и за ее пределами. Вооружившись всеми этими сведениями, подкрепленными статистическими данными, Черчилль постоянно обращал внимание правительства на слабые стороны королевских военно-воздушных сил и настоятельно требовал ускорить темпы перевооружения, чтобы нагнать упущенное время. И нередко власти бывали удивлены и обескуражены осведомленностью этого докучливого ходатая.

В действительности же цифры в отчетах Черчилля были сильно завышены, а правительственные данные и официальная статистика грешили неоправданным оптимизмом. Тем не менее Великобритания все же начала перевооружаться в 1935 году. Была ли в этом заслуга Черчилля? Ведь он сражался как лев, пытаясь предотвратить беду, готовую обрушиться на головы англичан буквально с неба, он изо всех сил старался доказать соотечественникам, что немецкие национал-социалисты проводят захватническую, воинственную политику. Вероятно, британское правительство одумалось в какой-то мере и благодаря усилиям Черчилля. Однако надо признать, что он больше походил на «вопиющего в пустыне»: как политик Черчилль не пользовался доверием, порой в отношении к нему проскальзывала враждебность. В стане консерваторов он больше не находил поддержки ни у самых правых, вставших на его сторону во времена борьбы за Индию, но не веривших в реальность нацистской угрозы, ни у молодых тори, которым Гитлер внушал некоторые опасения, но они не доверяли Черчиллю. Антифашисты, и в частности лейбористы, считали Черчилля паникером и забиякой. И зачастую он обращался со своими предупреждениями к полупустому залу палаты общин или к слушателям, которых споры специалистов и экспертов, ловко манипулировавших цифрами, лишь сбивали с толку и оставляли совершенно равнодушными.

* * *

Черчилль не жалея живота своего сражался с амбициями гитлеровской Германии, но в то же время не пренебрегал и компромиссами. Некоторые принятые им с 1935 по 1937 год решения были если не в духе политики умиротворения (в широком смысле слова), то уж, по крайней мере, в духе Realpolitik. Его склонность к компромиссу проявилась во время трех кризисов, разразившихся на мировой арене за эти три года.

Первым кризисом было эфиопское дело. С самого его начала, то есть осенью 1935 года, Черчилль не придавал этому кризису первостепенного значения и отнесся скорее с пониманием к амбициям итальянцев. Он не единожды с похвалой отзывался о Муссолини. В 1927 году после встречи с герцогом он заявил во время пресс-конференции: «Нельзя не поддаться обаянию господина Муссолини. Он покоряет Вас своей простотой и любезностью. Дуче очень уравновешенный человек. Ему всегда удается сохранять спокойствие, несмотря на широкий круг обязанностей и многочисленные опасности, нависшие над ним. Он думает только о благе итальянского народа, как он его понимает, это сразу видно. Если бы я был итальянцем, уверен, я был бы предан ему всей душой». Эти опрометчивые слова навлекли на Черчилля гнев левых либералов и лейбористов. Клемми, в свою очередь, некстати отозвалась о Муссолини как о человеке, «достойном, внушительном, очень простом и естественном». В другой раз Черчилль назвал дуче «воплощением римского гения», «величайшим законодателем из ныне здравствующих». В 1937 году он в целом не изменил своего отношения к диктатору, наделенному «удивительным мужеством, умом, хладнокровием и упорством»{188}.

Что же касается Эфиопии, то Черчилль считал, что эту страну напрасно приняли в Содружество Наций и что глупо было бы стремиться «раздавить Италию»{189}, толкнув ее, таким образом, в объятия Германии, врага номер один (заметим, что Черчилль не поддержал англо-германский морской договор, заключенный в 1935 году). Посему уж лучше Великобритании, Франции и Италии полюбовно договориться между собой. Вот почему Черчилль не одобрял политику санкций, проводимую Содружеством Наций против Италии, и в данном случае решительно отступал от принципа коллективной безопасности. Такой же позиции он придерживался и во время японской агрессии против Маньчжурии. Не стоит также забывать о том, что в это же время, то есть в конце 1935 года, прошли выборы в законодательное собрание и что у Черчилля в связи с этим теплилась надежда вернуться в правительство.

Второй кризис грянул в марте 1936 года, когда Гитлер решил ремилитаризировать Рейнскую область, для чего ввел туда свои войска. Отношение Черчилля ко всем этим маневрам и тогда еще оставалось довольно ровным. Он отнюдь не призывал прибегнуть к силе, но, по-прежнему осуждая нарушение Гитлером Локарнского договора и международного права, открыто выражал свое удовлетворение решением французского правительства. Французы сохранили хладнокровие и обратились за помощью к Лиге Наций, вместо того чтобы ответить злом на зло. Однако все это выглядело так, словно французы попросту смирились перед свершившимся фактом{190}.

И, наконец, об испанской войне. Хотя Черчилль и написал в своих «Мемуарах», что придерживался «нейтральной» позиции по этому вопросу, на деле все было совсем не так. Он открыто выступал в поддержку испанского националистического лагеря и не скрывал своей симпатии к Франко. Черчилль не рассмотрел фашиствующую сущность франкистов и, как обычно, во всем видел козни красных, коммунистов и анархистов, он даже отказался подать руку послу Испанской Республики в Лондоне. Уинстон полностью одобрял политику невмешательства и даже предложил в марте 1937 года официально признать власть мятежников. И лишь с осени 1938 года, когда пути назад уже не было, он осознал, какую опасность представлял для Европы союз Франко — Гитлер — Муссолини. Только тогда Черчилль изменил свою позицию и вновь встал на сторону республиканцев{191}.

Однако по мере того как атмосфера в мире накалялась, Черчилль, с одной стороны, сблизился с отдельными представителями либеральной и лейбористской партий, разделявшими его опасения, с другой стороны, он по-новому взглянул на СССР. У него появилась идея объединить в «великий альянс» Соединенное Королевство, Францию и Советский Союз с тем, чтобы преградить дорогу фашизму. Черчиллю пришлось забыть на время о своей неприязни к коммунизму перед лицом гораздо более серьезной опасности. Теперь, когда стало ясно, что страна должна объединиться, Черчилль вновь открыто призывал защитить свободу от тирании. Он заявлял, что отныне необходимо руководствоваться лишь духовными ценностями в политике.

Одновременно он принимал участие в деятельности неофициальной организации «Фокус», представлявшей собой нечто вроде народного фронта защитников родины от вражеской агрессии (полное ее название «Focus in defense of Freedom and Peace»[29]). В эту организацию входили журналисты, политики, деловые люди и ученые, принадлежавшие к разным партиям. Были среди них и тори, как Черчилль, и либералы, как Вайолет Бонем-Картер, и пацифисты, как Норман Эйнджелл, и лейбористы, как Кингсли Мартин. Благодаря Мартину Черчилль и сблизился с левыми антифашистами.

В этих новых условиях, которые только-только начали складываться и при которых происходили самые неожиданные трансформации и создавались самые необычные положения, в деятельности Черчилля наступило затишье, длившееся в течение всего 1937 года. Конечно, он знал, что перевооружение идет полным ходом, но та изоляция, в которой он по-прежнему находился, угнетала его. Черчилль вообразил, что на международной арене наступила передышка, и стал во всеуслышание корить себя за глупое паникерство. Правда, он все еще надеялся вернуться к власти, впрочем, напрасно. А пока риск военного конфликта, как ему казалось, готов был сойти на нет, и осенью 1937 года он не единожды в своих письмах и речах неосторожно заявлял: «Думаю, у моих современников есть все шансы избежать сколь-нибудь серьезных военных действий»{192}.

* * *

Поворотным стал 1938 год, поскольку официальная политика «умиротворения» приняла новый облик. Вначале этот термин означал традиционную дипломатическую позицию, заключавшуюся в том, чтобы разрешать конфликты путем переговоров и компромиссных решений. Однако с приходом Невилла Чемберлена к власти в качестве премьер-министра в июле 1937 года слово «умиротворение» стало обозначать особую стратегию. В условиях кризиса, согласно этой стратегии, ради сохранения мира и по принципу политического реализма (то есть исходя из соотношения сил противников) одна сторона систематически шла на уступки другой стороне с целью избежания вооруженного конфликта.

Черчиллевская концепция расходилась с правительственной концепцией, выработанной и опробованной на собственном опыте британскими лидерами во второй половине тридцатых годов и превратившейся в доктрину и руководство к действию в 1938 году. Хотя, надо заметить, что Черчилль и сам нередко колебался, прежде чем на что-либо решиться. Тем не менее в прагматизме ему не откажешь, а свои тезисы он всегда проверял опытом. После войны Черчилль очень четко объяснил свою теорию «умиротворения» и взаимосвязь стратегии и обстоятельств: «Сама по себе политика умиротворения может быть плохой или хорошей — все зависит от обстоятельств. Политика умиротворения, к которой правительство вынудили слабость и страх, и бесполезна, и разрушительна. Политика умиротворения, которую проводит сознающее свою силу правительство, великодушна и величественна. Возможно, в таком случае это наиболее безопасная политика, и, кто знает, может быть только таким путем можно достичь мира во всем мире?»{193}

Чемберлен олицетворял собой политику умиротворения. Заняв высочайший государственный пост в Королевстве, он, на свое несчастье, столкнулся с необходимостью выпутываться из целого ряда разразившихся кризисов, более или менее серьезных. И вместо того чтобы посвятить свои труды внутренней политике, в которой он лучше всего разбирался, Чемберлен был вынужден заниматься в основном внешней политикой, в которой он ничегошеньки не смыслил. Это была его ахиллесова пята. Черчилль же, напротив, чувствовал себя совершенно свободно в сфере международных отношений, но гордый и спесивый Невилл не желал этого признавать. Между тем его сводный брат Остин Чемберлен в свое время предупреждал упрямца: «Невилл, опомнись, ведь ты ничего не смыслишь в международных делах!» Конечно, в том, что касалось вопросов внутренней политики, Невилл Чемберлен был признанным экспертом и с завидной ловкостью справлялся с любыми трудностями, но в том, что касалось внешней политики, он судил, рядил и указывал с обычной своей самоуверенностью, но вот ни на знания, ни на интуицию в своих действиях опереться не мог. К тому же Чемберлен доверял советам одного высокопоставленного чиновника, не уступавшего ему в упрямстве, — сэра Горацио Уилсона. Уилсон был видным промышленником, специалистом в своей области и тоже считал, что всегда прав. Неудивительно, что парочка Чемберлен — Уилсон постоянно конфликтовала с министерством иностранных дел. Неудивительно также, что готовность правительства идти на компромисс с Гитлером привела к столкновениям с Черчиллем, не желавшим сдавать своих позиций.

Тем временем общественное мнение и мнение депутатов изменилось. С тех пор как Иден, не нашедший общего языка с Чемберленом, ушел из министерства иностранных дел в феврале 1938 года, вокруг него сформировалась группа сторонников из двадцати депутатов. Среди них были Гарольд Макмиллан, Дафф Купер, Гарольд Николсон, генерал Спирс — все они осуждали пассивность Чемберлена. Однако этот очаг оппозиции старательно обособлялся от крохотной группки Черчилля, не пользовавшейся доверием. Тем временем в марте проводимая Германией политика присоединения внезапно снова вызвала напряженность на международной арене. Тогда Черчилль перестал поддерживать правительство в палате общин и вновь стал активно выступать в защиту Содружества Наций и повторять всем и каждому, что единственный способ избежать войны — заключить союз между Великобританией, Францией и Советами. Однако весной 1938 года, когда разразился чехословацкий кризис, Черчилль перво-наперво попытался примирить судетских немцев с правительством Чехословакии, пообещав Судетам статус автономии. Он даже тайно встречался в Лондоне с Конрадом Генлейном. Тем не менее действия Чемберлена внушали ему все больше опасений. Черчилль категорически осудил поведение премьер-министра, дважды официально посетившего Гитлера, а тем более Мюнхенские соглашения.

Наконец, жребий был брошен. 5 октября Черчилль произнес длинную речь во время дебатов, разгоревшихся в палате общин по поводу Мюнхенских соглашений. Это было одно из его самых блестящих выступлений в парламенте. В своей речи Черчилль камня на камне не оставил от политики «умиротворения» а ля Чемберлен. Он начал с того, что подвел удручающий итог: «Мы только что потерпели полное и безоговорочное поражение». Затем беспощадный Черчилль заговорил о страданиях, выпавших на долю чехов: «Все кончено. Чехословакия сломлена, всеми покинута, в скорбном молчании погружается она во мрак. Этой стране пришлось испить до дна чашу страданий, несмотря на крепкий союз с западными демократическими державами и участие в Содружестве Наций, покорной слугой которого она всегда была».

После этого зловещего вступления оратор отважился на предсказание, которое, увы, сбылось меньше чем через полгода: «Боюсь, что теперь Чехословакия не сможет сохранить свою политическую независимость. Вот увидите, пройдет какое-то время, может быть, годы, а может быть, месяцы, и нацистская Германия поглотит ее».

Для Черчилля, прорицавшего будущее, это был удобный случай, чтобы выступить с обвинительной речью против действий, или, скорее, бездействия, всех предыдущих правительств: «Пять лет благих решений, повисших в воздухе, пять лет, потраченных на усердные поиски самого легкого пути выхода из тупика, пять лет, в течение которых Британия медленно, но верно теряла свое могущество. Настало время посмотреть правде в глаза, довольно обманывать самих себя, мы должны реально оценить масштабы бедствия, постигшего мир. Мы оказались перед лицом величайшей катастрофы, обрушившейся на Великобританию и Францию. Не нужно тешить себя напрасными надеждами. Отныне мы должны принять как данность факт, что страны Центральной и Восточной Европы попытаются заключить с нацистской Германией в случае ее победы мир на самых выгодных для себя условиях». Ведь отныне на системе альянсов был поставлен крест и проникновению нацизма в придунайские страны и на берега Черного моря, вплоть до Турции, ничто не мешало. «Без единого выстрела» Гитлер день за днем обращал в свою веру все новые страны Центральной и Восточной Европы.

Черчилль итожил: «Мы потерпели поражение, не участвуя в войне, и последствия этого поражения еще долго будут напоминать о себе». Он закончил свою речь предостережением, долгое время не терявшим своей актуальности: «Не думайте, что опасность миновала. Это еще далеко не конец, это только начало грандиозного сведения счетов. Это лишь первый тревожный звонок. Мы лишь омочили губы в чаше бедствий, из которой мы будем пить не один год, если не сделаем последнего усилия, чтобы вновь обрести бодрость духа и силы сражаться»{194}.

Само собой разумеется, не эти речи привлекли сторонников к Черчиллю и избавили его от одиночества. К концу 1938 года ему исполнилось шестьдесят четыре года, в партии тори он был одиночкой и никогда еще не ощущал этого так остро, как теперь, от власти его отстранили десять лет назад, казалось, на карьере Черчилля можно поставить крест. Ан не тут-то было. События 1939 года развернули фортуну к нему лицом. В середине марта все встало на свои места, немецкие войска заняли Прагу, Мюнхенские соглашения превратились в пустую и ненужную бумажку.

Отныне все изменилось. Грянувшие события подтвердили слова неугомонного пророка. Черчилля никто не слушал, а между тем его пророчества сбывались у всех на глазах. Он был прав, это его противники ошибались, политика «умиротворения», когда-то единодушно приветствуемая обществом, оказалась ловушкой, ошибкой. Люди поняли, что «временный мир» — всего лишь преддверие войны, ведь на польской границе уже готов был разразиться новый кризис. Словом, Черчиллю удалось восстановить свою репутацию. Однако, несмотря на то, что популярность его росла, а в начале лета в прессе развернулась целая кампания, предпринятая с целью вернуть Черчилля в правительство, ничего еще не было решено. Об этом свидетельствовал опрос общественного мнения, проведенный в марте 1939 года. Респондентам был задан вопрос: «Кого бы Вы выбрали премьер-министром, если бы Чемберлен ушел в отставку?» Тридцать восемь процентов опрошенных предпочли Идена и лишь семь процентов — Черчилля, столько же голосов набрал и лорд Галифакс.

Как это ни парадоксально, но у Черчилля на данном этапе все же было два решающих, как потом оказалось, козыря. Ему вдвойне повезло: Уинстону благоволили обстоятельства, ведь следовавшие друг за другом события словно уговорились заставить окружающих признать его правоту. А поскольку Черчилля давным-давно отстранили от власти, то теперь это оказалось ему на руку, ведь на него не пала ответственность за все неудачи, случившиеся за время его отсутствия. Звезда Черчилля вновь засияла для будущих свершений. Вот что он сам написал по поводу этого неожиданного поворота судьбы: «Над моей головой парил невидимый ангел, укрывавший меня своими крылами»{195}.

Загрузка...