Сейчас, когда пишется эта история, я живу в маленькой белой комнате. Окно расположено очень низко, и прямо в него лезет пухлый сугроб. За сугробом сгрудились тонкие сосны. Если высунуть голову в форточку, можно увидеть край хребта. Черные скалы и белый снег. Я никак не могу привыкнуть к прозрачности здешнего воздуха: кажется, что до скал и снега можно дотянуться рукой прямо с табуретки.
Сегодня гор не видно, потому что идет снег. Он идет крупными мокрыми хлопьями, величиной с чайное блюдце. Ветки сосен постоянно стряхивают снег, и оттого кажется, что сосны живые.
Эта комната принадлежит метеорологу, который большую часть времени живет на высотной метеостанции. «На пике», как здесь говорят. Один угол комнаты занимает печь, которую я топлю через день. У стенки стоит железная койка с байковым одеялом, а на стенке, чтоб не пачкаться о побелку, приколота ситцевая тряпочка. На противоположной стене вырезанные из журнала картинки: очень красные цветы, за которыми виден неясный контур зенитки, Джина Лоллобриджида и фотография неизвестной девушки в вязаной кофточке с чуть раскосыми глазами, по-видимому, узбечки. Девушка очень красивая, но подписи на фотографии нет и на обороте нет также, я проверял.
Благодаря этим фотографиям и ситцевой тряпочке я чувствую себя здесь уютнее, чем дома. Это происходит оттого, что значительный и, как мне кажется, лучший кусок жизни я провел вот в таких комнатах, где над кроватью приколочена занавеска и на стенах девушки, вырезанные из журналов. Еще в те времена я заметил, что полярные охотники, например, селившись на новом месте, первым делом вынимают из багажа эту тряпочку и прибивают над нарами или койкой, прикрепляют хлебным мякишем цветные картинки из журналов — и жилье сразу становится обжитым и уютным.
Оттого что растопленная с утра печь дышит теплом и у двери стоят разношенные горные ботинки со стертыми триконями, а на гвоздиках висят полушубки, телогрейки и штормовки, к стенке прислонены тяжелые горные лыжи, жизнь кажется крепкой и основательной. Странно, что самые массивные и прочные городские здания не вызывают такого ощущения надежности бытия, как такая неприхотливая комната или хорошо натянутая палатка с сухим спальным мешком и разложенным в определенном порядке походным инвентарем должного качества и количества. Тогда ты не боишься неожиданностей завтрашнего маршрута, а возле костра смотришь на жизнь так, как и надо на нее смотреть, — в упор и открыто.
Я могу совершенно точно описать дом, по которому названа повесть. Он очень далеко от здешних сосен и высокогорных снегов. Дом стоит на берегу таежной реки, отмеченной на большинстве карт Союза. Река эта впадает в реку, которая уже отмечена на всех картах мира. А большая река самостоятельно впадает в Восточно-Сибирское море.
Дом выкрашен в голубую краску цвета весеннего полярного неба, кстати, и сам Полярный круг проходит где-то рядом. Совпадение это совершенно случайно, но точка на карте, означающая символически дом, попадает как раз на пунктир Полярного круга.
В доме пять окон: по два окна на длинных стенках, одно — на короткой, и одна стенка, подставленная основным здешним ветрам, глухая. Он совершенно новый. Его выстроили в прошлом году рядом с другим. Но четверо молодых мужчин продолжают жить в старом, где, по их мнению, привычнее, уютнее и теплее. Эти четверо — метеорологи по профессии и охотники-промысловики по призванию душ. Бороды они бреют, так как пижонский этап, когда их отращивают, они уже миновали. На сто пятьдесят километров в любую сторону других людей вокруг нет. Точного адреса я не называю, так как это дом для бродяг, а бродяги должны находить дома сами.
Дом этот, повторяю, есть на самом деле. Да и все, что излагается дальше, в сущности, попытка объяснить: как, почему и зачем я в нем оказался.
Есть такое поверье: для каждого человека на земном шаре имеется место, которое этому человеку неизвестно, но его можно видеть во сне. Если человек тем или иным путем все-таки разыщет его и поселится, он будет счастлив до конца своих дней.
Мне давно снится одна и та же местность. Я вижу ее, по крайней мере, раз в год. Если судить по рельефу и общему облику, она должна находиться где-нибудь в южном Казахстане, в предгорьях Тянь-Шаня, возможно, в Монголии. Я вижу всегда желтую выгоревшую степь в сентябре и небольшой хребет, возвышающийся посреди степи. Наверху его небольшие скалы из коричневого, горизонтально залегающего песчаника. Там живет стадо архаров, а на склонах, в ложбинах, поросших жесткой травой, много маленьких среднеазиатских зайцев — толаев. За архарами я и гоняюсь каждый раз во сне, но пока еще не подстрелил ни одного. Они уж очень хорошо знают меня, мои охотничьи привычки и методы. Каждый раз охота кончается поздно вечером. Я сижу под песчаниковыми скалами, которые еще сохранили дневное тепло, курю и смотрю на степь. Километрах в десяти проходит железная дорога, на ней небольшой степной разъезд, где я и живу. Потом я тушу окурок и думаю, что надо спешить домой, на разъезд, а то будут волноваться. На небе же выступают бледные звезды.
Я сбегаю по жесткой осенней траве к подножию хребта и вижу в вечерних сумерках, как по параллельному гребню спускаются на кормежку архары. Но уже поздно, и мы мирно расходимся. Бог с ними, пусть кормятся, думаю я. А архары, наверное, гадают, когда нелегкая принесет меня в следующий раз. На этом сон кончается.
Но с некоторых пор, когда я вошел в промежуточный возраст между молодым мужчиной и просто мужчиной, но еще без добавки «средних лет», мне стала являться в мыслях другая местность, которую я буду называть просто Река, потому что ее-то координаты уж точно известны.
Про Реку мы узнали лет десять тому назад, когда жили в сравнительной близости от нее, в небольшом поселке на берегу Ледовитого океана, в маленькой белой комнате с тряпочками и журнальными иллюстрациями на стенах. Мы работали тогда в геологии, а Река просто однажды попалась на карте.
Случилось это, я хорошо помню, в то время года, когда радость осеннего возвращения из тундры прошла, поселок стал уже обыден и снова тянет в тундру. Но до весны еще далеко, еще несколько месяцев.
Мы просто удивились, что так долго не замечали Реку. Она была большая, как-то очень целеустремленно рвалась на север к Ледовитому океану и вдобавок была совершенно ненаселенной. Даже на подробных картах был означен только один поселок — почти в верховьях. Вниз по течению от поселка не было даже избушек охотников, только метеостанция почти в самом устье. А вокруг нее сгрудились хребты: Торные горы, Остроконечные горы, Вулканный хребет, а один хребет назывался Синий.
Так получилось, что гораздо позднее, уже в Москве, я познакомился и потом подружился с человеком, который дал хребту это название — Синий. Знали мы друг друга, хотя бы понаслышке. Заочно были знакомы, а когда встретились, я был приятно удивлен, что человек этот крупный, седоголовый и, если так можно сказать, настоящий. Потом мы уже часто встречались, но о том, как он открывал горные хребты и давал им названия, мне рассказали жители мест, где он был первопроходцем.
Но я отвлекся.
Тогда, десять лет назад, мы твердо решили, что в ближайший отпуск поплывем вниз по Реке. Мы любили ослепительную северную весну, прозрачную полярную осень, любили заполненное копошением жизни лето Арктики. Ничего другого мы и смотреть не хотели.
Но, как говорят, действительность внесла свои коррективы. Мы собирались плыть по Реке вдвоем, и именно нас двоих перевели в центральное управление. Возникли другие заботы, и о плане на отпуск мы просто забыли. Потом с товарищем случилось несчастье, он уже никуда не мог плыть, а у меня стала другая профессия.
И вот спустя годы Река неожиданно напомнила о себе. Она стала мерещиться чуть ли не наяву, как что-то очень важное, что нельзя больше откладывать, как нельзя долго откладывать мечту, чтобы мечта не засохла. Я вдруг понял, что просто надо на Реке быть.
Когда решение принято, остальное становится проще. В конце июля я уже летел знакомой дорогой на самый восток страны, в город, в котором когда-то работал, снимал комнатушку в доме под сопкой рядом с антенным полем и где знал, наверное, половину жителей.
От этого города в поселок на Реке теперь летал раз в неделю рейсовый самолет, точнее, делал там посадку по дороге на север. И я как раз успел к рейсу. Самолет этот был старый, привычный Ил-14, эпоха в гражданской авиации, как Ли-2 и бессмертная «Аннушка». Сейчас они уходят в прошлое и уносят с собой биографии или части биографий людей, жизнь которых была связана с этими самолетами. Уносят и часть моей биографии.
Перед отлетом из дому я дал телеграмму товарищу прежних лет, с которым было бы хорошо пуститься в это путешествие. Видимо, он понял суть и настроение момента, потому что ответил в духе времен, когда мы любили высокий стиль: «У меня, друг, сезон дождей», — вот что было написано в его телеграмме. Понятно! В прежние времена полагалось запросить «если нужен вылетаю немедленно» или просто прилетать без всяких запросов, что было бы еще более высоким стилем. Но сейчас, поскучнев с возрастом, мы уже стесняемся таких поступков и телеграмм.
Я решил плыть по Реке в одиночку.
…А самолет между тем снижался. Мы уже прошли район черных, таких безжизненных, если смотреть сверху, хребтов и вошли в долину Реки. В иллюминатор был виден потемневший от масла и выхлопных газов край плоскости Ил-14, ржаво-обожженные выхлопные трубы, а под ними пятнышки озер, стариц, тайга. Самолет мягко сел и побежал по полосе. Все! Прибыл! Волнение как бы смыло прошедшие десять лет, и как будто вчера смотрел на карту, и вдруг увидел…
Вокруг посадочной полосы росли маленькие нежно-зеленые лиственнички. Было тихо и солнечно. Дремала двухэтажная аэродромная изба со стеклянной верандочкой наверху. На земле, прислонившись к зеленому палисадничку, стояли аборигены и смотрели на самолет с привычным любопытством, с каким, наверное, в чеховские времена ходили на перрон встречать поезда. По посадочной полосе куда-то промчался на бешеной скорости расхлябанный грузовик. Притормозил, развернулся и так же на бешеной скорости помчался обратно. Он напоминал старого пса, который вдруг вспомнил юность и начал играть сам с собой. Натуральные, живые псы, в шерсти которых запутались веточки, строительный мусор, обрывки бумаги, также сидели у зеленого палисадничка. В глазах у них светилась тоска по какому-нибудь ЧП: драке, приезду незнакомой собаки или на худой конец появлению свежего человека. Словом, это были ездовые собаки во время мучительных собачьих каникул, когда они отдохнули и не знают, куда себя деть.
Трап давно опустел, В дверной проем самолета вышел пилот и сказал в пространство:
— Ну что, Серега?
— Да вот Надю жду, — ответили из-за шасси. И опять стало тихо.
Я подошел к одному псу, поставил на землю рюкзак, а пса погладил по голове. Шерсть у него была почти горячей от солнца. Пес лизнул мне руку, понюхал рюкзак и отвернулся. И все другие собаки, с некоторым интересом воззрившиеся было на меня, тоже отвернулись. Все-таки эта была торжественная минута: блудный сын вернулся в родные края и узнан.
От аэропорта к поселку шла разбитая, черная от торфа дорога. В конце дороги возвышались новенькие двухэтажные дома, Сердце у меня сжалось. Двухэтажные дома не соответствовали мечте. Я забыл, что прошло десять лет с тех пор, пока здесь была глухомань, и сейчас вот такие дома стоят на местах, где раньше, на нашей еще памяти, торчали яранги. И что там ни говорите, все равно грустно, когда уходит в прошлое целый пласт времени, целый комплекс эмоций…
Я закинул рюкзак в гостиницу. Гостиница была очень уютная, из двух комнат, с коврами, приемниками, современной мебелью. Это была как бы обратная сторона сожаления об исчезнувшем колорите таежной деревушки. Потом я пошел смотреть поселок. Людей на улицах не было. Летом в таких, как этот, оленеводческих поселках всегда пусто, потому что люди в оленьих стадах, а стада в дальних горных хребтах, отрезанные от мира реками, таежными марями. Остается вертолет, но вертолет даже в авиации самый дорогой транспорт, по мелочам на нем не летают. Зима же, наоборот, время транспорта. Тайгу, реки и тундру прошивают следы вездеходов, оленьих, собачьих нарт. Можно и просто на лыжах прибежать в поселок, пообщаться с оседлым народом.
…Я выбрался в старую часть поселка. Он явно строился без экономии места — «на наш век земли хватит», стены бревенчатых домиков, разбросанных как попало, были обмазаны глиной для защиты от зимних ветров. На окнах висели ставни, обитые оленьими шкурами. В сторонке, на возвышении, одиноко, как памятник, стояла яранга. Видно, какой-то пастух-консерватор доживал свой век в привычном жилье. Около яранги горел костер. У костра сидел на земле старик в яркой ковбойке и разглядывал меня, отмахиваясь рукой от дыма.
За ярангой лес. Я пошел в противоположную сторону и вышел на площадь, окруженную фанерными стендами, отражавшими успехи животноводства, за стендами — правление колхоза с широким дощатым крыльцом. Было похоже, что в правлении также нет ни одного человека. Дальше было русло сухой в это время протоки, а по берегу рядком стояли все такие же обмазанные глиной дома. Где-то за протокой тревожно кричала дикая утка, наверное, спасала, выводок от собаки или другого зверя.
Река же находилась в нескольких километрах отсюда, так как место для строительства определяли авиационные инженеры. А они прежде всего искали участок для посадочной полосы. Без посадочной полосы не было бы поселка. Так он и строился в конце сороковых годов, как возможный предвестник северных поселков будущего. Все потребное завозится сюда по воздуху. Оленьи шкуры и мясо также вывозятся самолетами. В каком-то смысле каждого живущего здесь можно считать оседлым пассажиром Аэрофлота.
Вечер наступил незаметно. Мимо меня пробежал озабоченный парень. В костюме, белой рубашке и галстуке.
— Коров не видели? Пастуха не видели? — на бегу спросил он.
— Нет!
— Пастух пропал. Коровы пропали. Стаду давно пора дома быть.
— Появятся.
— Сердце у пастуха больное. Вдруг не появятся.
Он побежал в сторону леса.
— Помочь? — крикнул я вслед.
— Не-е! Тут тропки. Найду! — донеслось уже от лиственниц.
Репродуктор на площади похрипел немного и вдруг запел в бледное вечернее небо: «Осе-е-нний свет, к чему слова-а, осенни-им светом полна голова-а…»
По площади, а затем мимо меня, как видение, проехала девушка. Девушка ехала на гоночном велосипеде, все честь честью: анодированный корпус, однотрубки, цена сто рублей, достать трудно. Она была одета в очень белый свитер и была очень красивой. Она ехала, глядя прямо перед собой. Белый свитер, зеленые эластиковые брюки, чешские белые полукеды на подошве из пробки, покрытое ровным загаром лицо и безукоризненный нос. Нос я рассмотрел хорошо, так как девушка ехала мимо меня в профиль.
Дальше я шел, размышляя о девушке и велосипеде. Велосипед, понятно, прибыл по воздуху. А зачем? Ездить на нем можно два месяца в год на протяжении пятисот метров. Все-таки была тут загадка.
Получалось так: она жила здесь по необходимости. Из-за папы с мамой или мужа. Мечтает же жить она вовсе в других местах, где можно неограниченно ездить на велосипеде или машине, носить белый свитер и японские брюки, не пугая приезжих. А там наверняка живет какой-нибудь чудак, который мечтает забраться в глухомань, чтобы попадать туда только по воздуху, куда кирпичи для печек возят на самолетах…
Цепь этих «глубокомысленных» рассуждений явно никуда не вела, и я постарался забыть о девушке с велосипедом. Кроме того, темнело, а надо было найти человека, который поможет раздобыть лодку. В кармане у меня хрустело рекомендательное письмо, написанное в Москве, на Арбате. Его написал товарищ, давший название Синему хребту. Когда-то они вместе работали здесь, а когда вышли на пенсию, то один стал жить на Арбате, а второй вот здесь.
Я подумал, что самые первые дома строились прямо на берегу протоки. Потому что по ней было удобно транспортировать бревна. И точно: на самом обрывчике я увидел дом, который явно выглядел старше других. На крыше его лежал каюк — долбленая лодка. Именно такая мне и была нужна. Я уже без колебаний постучал в оконное стекло. Для этого пришлось нагнуться.
Он оказался погрузневшей копией моего друга. Те же белоснежно-седые волосы, крупная фигура, твердое лицо, покрытое неистребимым загаром. Следуя за широкой спиной через сени в дом, я успел подумать еще: какими же красивыми, колоритными и стоящими ребятами они были оба тридцать лет назад, когда бродили по неизученным хребтам в районе Реки. Все-таки люди высокой породы есть.
Бегло взглянув на комнату, я сразу понял, почему он не уехал отсюда, когда вышел на пенсию, и почему никогда не уедет. В домике с низким потолком, огромной русской печью посредине, самодельной мебелью было очень тепло, пахло свежевыпеченным хлебом. И был неповторимый уют, выработанный древней культурой русской деревни, странно совмещался здесь с благоденствием охотничьей избушки, до которой ты добирался очень долго в большой мороз или плохую погоду.
Из таких жилищ человек уезжает с трудом, чаще всего совсем не уезжает.
Мне хотелось поговорить про героические времена первопоселенцев. Но было ясно, что захватывающих дух историй я не услышу. В лучшем случае я услышу неспешный рассказ, и при этом будет подразумеваться, что и рассказчик и слушатель одинаково знают предмет.
Выяснилось, что каюк в этих местах, бывший когда-то главным речным средством, вытеснен дюралевыми «казанками», на которые ставят мощный мотор «Вихрь».
Специфика снабжения отдаленных мест изобилует чудесами. Например: ближайшим местом, где можно купить дюралевую лодку, был город почти в пяти летных часах отсюда. Доставить лодку можно только по воздуху, а стоимость этого: лодки, мотора «Вихрь» и провоза габаритного груза по воздуху — уже отдает рубрикой «Причуды миллионеров». Но тем не менее лодок этих на реке имелся не один десяток, и из них только пять поступили через местную торговую сеть.
Бензин сюда также завозят по воздуху, а мотор «Вихрь» требует его много. Элементарный выезд на рыбалку в здешних краях требует минимум литров сто.
Но меня интересовал каюк. Каюк — это когда лодка долбится из единого ствола тополя. Ширина ее делается такой, чтоб как раз поместилась нижняя часть тела. Но бывают каюки грузовые, говорят, бывали даже семейные. На нем удобно плыть вниз по реке, можно подниматься вверх бечевой. По-видимому, следующей и последней ступенькой легкости и верткости на воде является лишь каюк эскимосов, хотя плавать на нем мне не приходилось.
«Ветка» получается, когда каюк делают из досок. Чаще всего трех. Все-таки «ветка» более устойчива, так как имеет узкое, но плоское днище.
— Можно ли сплавиться вниз по Реке на каюке? — спросил я к концу первого чайника.
Мы сидели при свечке, потому что не было электричества. Блики света играли в синих табачных струях. От печи неистребимым потоком шло тепло, и я чувствовал, что нахожусь где-то вне времени, может, в средневековом семнадцатом, может, в просвещенном восемнадцатом веке.
— Почему же нельзя? Можно!
— Вы спускались?
— Неоднократно-о!
Новый чайник мы заваривать не стали. Просто вдумчиво покурили. За перекур я узнал, что каюк есть у двух рыбаков, учителя в школе — и это, пожалуй все. У остальных они сгнили, унесены рекой, раздавлены трактором. Словом, остались у тех, кто сам не признает другого транспорта на воде, и потому он им нужен самим.
— Загвоздка одна есть, — тихо сказал хозяин.
— Какая?
— Когда плывешь, надо плыть. Верно?
— Примерно так.
— Питание добывать тоже надо.
— Надо! — согласился я.
— С каюка не стрельнешь. И рыбачить не очень удобно.
Вместо ответа я передернулся, вспомнив, как однажды в низовьях Колымы глубокой осенью чуть не утонул именно из-за того, что «стрельнул» с каюка. Очень дорогое ружье и служебный карабин я предусмотрительно привязал к каюку веревочками, чтобы не утопить ненароком. Эти веревочки и спутали мне намертво ноги, когда я перевернулся. Так я и плыл к берегу: ноги наверху, потому что их держал на плаву каюк, голова внизу, а когда я задирал ее, чтобы глотнуть воздуха, лицо облепляли осенние листья, устилавшие воду, и сквозь эти листья плыла куда-то и смотрела на меня черным загадочным глазом ондатра.
— Плохо с него стрелять. А что посоветуете?
— Хуже резиновой лодки нет. Но есть лучше. У Шевроле есть ненужная лодка. «Ветка», но маленько пошире. И плывет, и на воде стоит. Советую так…
Когда я пришел в гостиницу, света еще не было. В темноте я увидел человека, молча сидящего на стуле в очень прямой, стеклянной какой-то позе. «Пьяный, наверное», — грешно подумал я.
Но тут как раз вспыхнул свет, и я увидел, что если он и был когда-либо пьян, то очень давно. Человек сидел в совершенно новом костюме, нейлоновой рубашке, носках и щурился на лампочку. Узконосые замшевые ботинки стояли рядом со стулом. Глазом горожанина я оценил выбор костюма, галстук, расцветку носков и понял, что человек либо знает толк в одежде, либо имеет врожденный вкус.
— Зоотехник?
— Пастух.
Было чертовски приятно смотреть на его свежее, промытое ветром, дождями и солнцем лицо, чувствовать, как он всеми мускулами воспринимает сейчас стул, ковры, чистоту. Впереди ему мерещилось вольное отпускное время, суета городов, которую забываешь за три года от отпуска до отпуска. Через два-три месяца его потянет обратно, и где-нибудь в Гагре или в Коктебеле ему начнет мерещиться запах лиственниц, снежный блеск под луной. Исключения из этого правила не бывает.
— К нам бы ты, — сказал он. — Самая глухая бригада. Среди зверья живем, рядом со зверем. Не поверишь, зверь у нас по-другому себя ведет. Необычно! Бараны, глухарь, медведь. Необычно! Рядом живем, поэтому.
Бригада их кочевала в верховьях главного притока Реки. Я стал расспрашивать о местности в устье притока. Мне предстояло там быть.
— Впадает в Реку как из винтовки. Вот и вся местность, — сказал пастух.
С утра на поселок начал валить дождь со снегом. Но мужики, сидевшие на крылечке правления, никакого внимания на него не обращали. Шло утреннее предрабочее зубоскальство. Ни один из этих заросших щетиной мужиков, в брезентовых куртках и кирзовых сапогах, даже не повернул головы в мою сторону, но я чувствовал, что они все про меня знают. Знают, как про комика, который прилетел из Москвы, чтобы плыть вниз по Реке. И давно меня заметили. По ритуалу надо было подойти поздороваться, и если они признают своего, бывалого, человека, то первым делом начнут высмеивать меня и предстоящее плавание. Если же не признают, то будут пугать. Я подошел.
В течение пятнадцати следующих минут я узнал, что вниз по Реке можно плыть только десять-пятнадцать километров. Дальше человека ожидают заломы — скопления деревьев, вырванных паводком, под которые со страшной силой бьет вода и затаскивает туда даже уток, прижимы — скальные участки, о которые вода разбивает лодки, кружила — где река крутит воронкой и не выпускает из себя лодки с мотором. От парня в замасленной куртке, видимо тракториста, я узнал, сколько человек утонуло под заломами в одна тысяча девятьсот пятьдесят шестом и в одна тысяча девятьсот пятьдесят девятом годах.
— Слышал, — сказал я. — Я тогда в П-ке работал.
— Где?
— У Николая Ильича, — сказал я.
— А в позапрошлом году? — не сдавался тракторист. — Пять человек в одной лодке. Налетели на топляк, лодку аж до транца располосовало.
— Да он никуда не плывет, ребята, — дурашливо перебили его. — Он корреспондент «Крокодила», приехал кладовщика Савельича зафотографировать. И напечатать его биографию. А Река для отвода глаз тут… ребята!
В ответ грохнул дружный хохот, и все мужики полезли по карманам за «Беломором». Видно, неведомый мне Савельич был притчей во языцех в колхозе.
Во всяком случае, равновесие сил восстанавливалось.
— А где Шевроле живет? — спросил я. И сразу понял, что сморозил какую-то глупость. Все с насмешкой, так уж мне показалось, стали меня разглядывать.
— Во-он за больницей. Палисадничек там, лодка перевернутая лежит. Черная лодка. Большая. А зачем он тебе, приезжий? Давай мы тебе лучше про Савельича скажем…
— Почему кличка такая?
— Шевроле — это импортная машина. У тебя ее нет и не будет. А у него была, — сказал один.
— Когда он послом в Копенгагене работал, — добавил другой.
— Не в Копенгагене. И не послом… Просто он на подводной лодке плавал и получил за подвиг.
— Не-е! За лодку он получил другую. А эта…
Под этот странный спор я и ушел.
За аккуратным забором, покрашенным масляной краской, я увидел двор. Двор был выметен, дом имел ухоженный вид, крыльцо явно недавно вымыто. Посреди же двора стоял сухонький человек в телогрейке и разговаривал с рыжей собакой. Он грозил собаке пальцем, а та стучала хвостом по земле и виновато повизгивала. Я понаблюдал эту сцену из-за забора, потом поздоровался достаточно громко.
…На лице у него главным был нос. Это был огромный, бугристый, прямо какой-то учебный нос давно пьющего человека. Все свободное от носа пространство на лице заросло седой щетинкой, и еще посверкивали два любопытных глаза-буравчика. Интересное он производил впечатление.
— Зверовая? — спросил я про собаку, чтобы как-то завязать разговор.
— С той стороны, значит, с правления, — утверждал Шевроле, пропустив мой вопрос, — Мужики на крыльце сидят?
— Сидят.
— Про меня говорили?
— Было… немного, — замялся я.
— Говорили! — снова утвердил Шевроле. — Правильно говорили!
— Ну, как сказать, разговор такой…
— Не-е! Ох я им и вру! Такое воображаю, что сам иногда не знаю, чем кончить. Но все на основе… действительно произошедших событий. — Шевроле выпрямился и строго посмотрел на меня.
— А зачем сочинять?
— Ты ишо молодой. У тебя события впереди. А когда события жизни сзади, надо два правила: чтобы в избе и на дворе было чисто, а в душе интересно. Ну и обманешь когда. Я ж не во зло сочиняю…
Шевроле внимательно меня осмотрел, уселся на крыльцо, вынул пачку «Памира» и со вкусом закурил. Покосился на собаку и продолжил:
— Эт-та собака, про которую ты спросил, другая. Можно считать, совсем не собака. Вот перед ней у меня была со-ба-ка! Четвероногий друг человека, как говорится. Да ты чего стоишь-то? Ты садись!
Я сел.
— Верите-не-веришь, та собака была почти человек. На белковье, когда народу прет во множестве, она в лесу царь. Ее все знали, конечно. Другие собаки ишо воздух нюхают, а она уже лает. Будто сама белку сделала и на ближнее дерево посадила. Охотники народ, конешно, бессовестный. Што из-под своей собаки, што из-под чужой. Абы пальнуть. А она, как увидит чужого с ружьем, сразу на пустое дерево начинает лаять. Смотрит он, смотрит, этот охотничек, и получает вывод, что у Шевроле, у меня, значит, пустолайка. На сучья голос дает. Матернется и убегит. А тут я. Сам! И собачка моя сразу к дереву, где бель эта сидит. Да-а, есть умные собаки… Та моя только на пишущей машинке не могла печатать. Все остальное могла. В кино с ней придешь — на экран смотрит, переживает. Если, конешно, история, там душевная. А еще с ней был случай… Дак а что же мы на крыльце? У нас ведь дом, спиной-то…
Мы перешли в дом, вскипятили чайник. В доме было скрупулезно чисто. Я знал пьющих людей, которые такой вот аккуратностью стараются как бы компенсировать порок, загладить его, хотя бы перед собой.
— А собаку с собой не берешь? — неожиданно спросил Шевроле.
— Нет! Нету у меня собаки.
— И правильно! Нынче стоящих собак нет. Последняя правильная собака была у меня в Оймяконе в одна тысяча…
— Говорят, у вас «ветка» ненужная есть? — перебил я его.
— Разве ненужное что бывает? — вопросом на вопрос ответил мне Шевроле.
— Я заплачу, разумеется.
— Так платить не за что. Лодку эту Кодя утащил на деляну и там бросил. Неведомо где.
Я молчал.
— Но самого-то Кодю сегодня в поселке видели.
— Так, может, найти его?
— Так как ты его найдешь? Разве за ним уследишь?
— Вы про собаку начали говорить.
— Я лучше тебе про медведя. У меня вниз по Реке избушка имеется. Возвращаюсь я, выходит, с сетей. И думаю про то, что забыл «Спидолу» выключить. Два часа расход батареям. Подплываю к берегу и вижу: стоит избушка, в избушке «Спидола» орет, а перед дверью сидит медведь и слушает. Дверь закрыта, ружье в избе. «Уходи!» — кричу.
Медведь и пошел в лес. Неохотно. Помешал я ему кантату дослушать…
…Я решил разыскать неизвестного Кодю самостоятельно. Шевроле вышел со мной до калитки. Из-за пелены дождя и тумана поселок казался маленьким, заброшенным и забытым всеми: начальством, родственниками живущих здесь людей, всем остальным человечеством. Забыли, и все.
— Такое время, что даже деньги не пахнут, — загадочно резюмировал Шевроле.
Отыскать Кодю не удалось. Без Коди не найти лодки Шевроле. Без лодки не поплывешь по Реке. Ничего не оставалось, как пойти к учителю. Интеллигенция все-таки. Может, поймет, что мне надо плыть по Реке, что ради этого я двадцать часов просидел в самолете. Я шел к нему с неприятной робостью просителя, так как понимал, что предлагать ему деньги за каюк неудобно. Можно только взять «просто так». Но я напрасно робел заранее. Оказывается, я был с ним знаком. Только в другом образе, в других местах.
…В дальних глухих поселках живут люди с неприметным, но сильным светом в душе. Ты замечаешь его, если смотришь на человека благожелательно и ум твой не отягчен суетой. Конечно, они есть и в больших городах. Но там ты просто не видишь их, их свет теряется в многолюдстве.
Учитель был из них. Он имел обобщающую особенность для чудаков этого типа: мал ростом, сухотел, и у него были серые внимательные глаза. Эти глаза обладали свойством видеть мелочи, которые не замечают другие. Учитель рассказал мне про птичку здешних лесов, которая величиной с колибри. Чучело ее он недавно отправил в музей. Я узнал также, что в окрестностях поселка мыши «совершенно различны». На озере живут одни мыши, в кустарнике другие, около речки третьи. «Вы дайте мне мышь, и я сразу скажу, где вы ее поймали».
Весь вечер я провел в тихом прелестном мире. Я узнал о многих явлениях, которых сам бы никогда не заметил. Между прочим, учителю было всего тридцать пять лет, он окончил институт имени Лесгафта в Ленинграде и в свое время успешно делал карьеру спортсмена.
Но сейчас его мысли были заняты тем, чтобы дети, которые на лето остаются в интернате, не отрывались от леса и тундры. Я сказал о том, что эвенку и чукче гораздо интереснее алгебра, чем зверюшки родного края или умение ставить капканы.
— Я не о том. Конечно, алгебра необходима. Но они же детство теряют.
Так же просто он предложил свой каюк. Могу его взять в любое время. Я подумал о том, что удобнее попросить у седого ветерана-зоотехника, все-таки он хоть как-то меня знал.
— Не надо, — сказал учитель. — Он, конечно, отдаст, но он свой каюк любит. А я закажу другой.
На прощание он посоветовал мне сказать Шевроле о том, что он дает мне каюк.
— Зачем?
— А чтобы не считал вас в безвыходном положении. Местная психология. Человек он, знаете, своеобразный.
На лестничной клетке раздавались прыжки, детский голос напевал считалку:
Сделай фокус, смойся с глаз,
Я поеду на Кавказ…
Я посмотрел на окно. Снега не было, дождика вроде тоже. Над поселком тяжко ползли темные тучи. По краям они были синевато-белые, в середине темнее.
В комнату без стука вошел Шевроле. На нем был плащ, под плащом телогрейка, под телогрейкой меховая рубашка из пыжика.
«Куда это он так капитально?» — подумал я.
— Понимаешь-ли-понял! — с порога закричал Шевроле. — Лодка его гниет, а он спит. Ты плыть будешь или нет?
Я стал одеваться, искоса поглядывая на Шевроле. С плаща его прямо текла вода. Значит, дождик все-таки был, просто ветер отжимал его от окна.
— Похмелиться нет? — застенчиво спросил Шевроле и отвернулся.
— Найдем.
— Маленько надо. В себя прийти. Вчера Кодю искал. Нашел, конешно, ну и…
Я достал пластмассовую фляжку со спиртом, колбасу. Шевроле налил спирт в пробку-стаканчик и, не разбавляя, выплеснул его в рот.
— В пластмассе спирт плохо держать, — сказал он. — Химией начинает пахнуть.
— Не нашел другой.
— Но ишо хуже, когда в резине. Например, в грелке, — утешил меня Шевроле.
— Сколько за лодку возьмете? — спросил я.
— Дак ведь как сколько? Што и как понимать сколько? Я ее вам дарю. Сейчас поедем к Реке. Потом вниз поплывем, искать, где Кодя ее оставил. Как найдем — так будет тебе подарок.
— Может быть, лучше деньги?
— Деньги, конешно, лучше, — со вздохом сказал Шевроле. — Но нет возможности их у тебя взять.
— Почему?
— Пожалуй, што я тебе останусь в долгах. Как ты смеялся вчера, когда я тебе про собак рассказывал. А здесь уж никто не смеется, когда я говорю. Думают, вру. А не поймут, что я вполовину. Я половину жизненно говорю. Не всякий это и знает. А половину присочиняю. Так ты и поступай как нужно: половину смейся, половину вникай. Де-е-ньги! Ты лучше ишо приезжай. Веришь ли, нет, я ночами не сплю иногда, рассказы наружу просются. Приезжай!
Неопытный человек никогда не увидит с берега величину здешних рек. Он может оценить их величие и мощь только с высоты, потому что на берегу в каждый данный момент он видит только одну протоку, малую часть Реки. Мерзлота, скальный грунт не дают рекам уходить вглубь, прорезать долины, и поэтому они расходятся вширь, образуют переплетение проток, островов, заводей, перекатов, и вся эта запутанная сеть меняется почти ежегодно, почти в каждый паводок. Я это знал, но здесь было иначе, чем на знакомых северных реках. Скрытая сила чувствовалась в протоке, которой мы плыли вниз по течению. Скрытая, как пружина. Течение было очень быстрым. Зеленые валы неслись вниз, скручивались в водовороты и плескали в заломы. Было холодно даже в полушубке, который взял для меня Шевроле.
Лодку мы нашли примерно через час. Она стояла в глухой протоке, затопленная почти доверху, так что торчали лишь обломанные края бортов.
Мы погрузили лодку на нос дюральки и помчались обратно в поселок. Мотор «Вихрь» хорошо тянул против течения.
Несколько дней после этого я сушил «ветку» на ветру, прежде чем заново проконопатить ее, сменить кое-где крепления бортов и залить гудроном. Такая работа, когда нет спешки, всегда очень приятна.
Дерево лодки за долгое время разбухло и не желало отдавать воду. Я содрал посильно старую осмолку и увидел внутри посиневшие от дряхлости доски. Гудрон к мокрому дереву не пристанет — закон физики.
Шли дни. Лодка стояла около дома Шевроле. Он предоставил мне инструмент и изредка сам приходил. Закуривал и говорил:
— Значит, не берешь собаку? А зря! Вот у меня, к примеру, была такая собака. Уйдем на охоту. Походишь, сядешь на лежащее дерево покурить. А портсигара нету. «Найда, — говорю, — сигареты-то мы дома забыли». Найда разворачивается и чешет в поселок. Вбегает в избу, портсигар в точности лежит на столе. Она без разговоров хватает в зубы, бегеть ко мне. Прибегает. Я хвать-похвать. «А спички?» Собака разворачивается…
— А эта собака, что сейчас у вас?
— Эта собака хорошая. Но… в лесу работает только до трех часов дня. Потом начинает зайцев гонять, кусты нюхать. Одним словом, культурный отдых. Видно, узнала про укороченный рабочий день…
В темноте прошли двое. Один был маленький в телогрейке, второй — в свитере с выпирающей из-под него пугающей мускулатурой. Маленький что-то пропел, замолк и сказал:
— Эта песня полноценна под гитару.
Большой повернулся ко мне, и я узнал его в огоньке папиросы. Это один из тех, у кого есть забытая комната в Москве, нет родственников и еще есть неумение жить по регламенту.
— Что ты смотришь на лодку утраченными глазами, — сказал он. — Стукни по ней топором, купи дюральку, «Вихрь» и дуй с ветром, чтоб деревья качались и падали. На скорости надо жить, кореш!
— Сейчас скорости нет, — сказал из-за забора Шевроле. — У меня в Индигирке была лодка. Та скорость давала. Баба у меня, сам знаешь, комплектная, а я легковес. Так я, когда скорость давал, к бабе привязывался, чтоб ветром не выдуло…
…В ночной темноте я, как тать, прокрался к недостроенному двухэтажному дому. Там была бочка с гудроном. И рядом лежал ломик. Кое-как я наколотил килограммов пять гудрона, сходил к магазину, нашел там выброшенную жестяную банку из-под галет «Арктика», сложил в нее гудрон и оттащил к лодке. Если с утра будет солнце, то к полудню буду шпаклевать лодку и заливать гудроном пазы и днище.
Со времен Даниеля Дефо принято перечислять запасы, которые берет с собой путешественник. Итак, у меня было:
1. Ружье «браунинг» и пятьдесят патронов к нему.
2. Спиннинг с безынерционной катушкой. Набор блесен.
3. Кухлянка и безрукавка из оленьего меха. Пожертвовано учителем.
4. Лодка с двухлопастным веслом от лодки «Прогресс». Весло мне также дал Шевроле. Скобу мы сняли, а вторую лопасть вытесали из лиственничной доски.
5 Топор.
6. Охотничий нож. Подарен семь лет назад одним якутом-охотником.
7. Кастрюля, сковородка — подарок жены Шевроле.
8. Одноместная палатка.
9. Поролоновый спальный мешок.
10. Восьмикратный бинокль.
11. Три буханки хлеба. Килограмм вермишели. НЗ: банка сгущенки.
12. Лавровый лист, перец, соль, сахар, чай.
Все остальное я надеялся добыть с помощью спиннинга, а если нет, то ружья.
На прощание седоголовый друг моего друга посоветовал: смотреть вперед и, следовательно, не плыть в темноте. Палатку ставить повыше, так как скоро должен начаться осенний паводок, который в этом году будет высоким. В устье Реки, которая «впадает как из винтовки», пристать к берегу и осмотреться. Может быть, лучше будет спустить там лодку на бечеве.
…От берега я оттолкнулся в несчастливый день — 13 августа и к закату доплыл до охотничьей избушки, где медведь когда-то слушал «Спидолу».
Избушка стояла на сухом галечниковом берегу под огромными ивами-чозениями. На нарах лежали неизменные ветки тальника, печка горела хорошо, и между двойными стенами бегали мыши. Постепенно они привыкли ко мне и взобрались на стол — темно-коричневые зверьки с любопытствующими глазами. Я кинул им корок, мыши корки утащили, а сами пришли снова. Видно, хотели посмотреть на приезжего. На столике горела свеча, в ночной темноте шумели деревья, хрустел валежником кто-то неведомый, кто всегда хрустит по ночам, когда ты один. Ветки тальника пахли горько и пряно. Они пахли осенью.
Я лежал на нарах и, естественно, думал о том, что так вот и надо бы жить, о том, что мы так умело обкрадываем себя, что и подумать некогда. Потом пожалел, что не взял собаку. Но взять ее не было никакой возможности. За такую дорогу с собакой сживешься, как с лучшим другом. Бросить ее в конце маршрута никак невозможно. Взять с собой также нельзя, потому что в коммунальных квартирах существуют соседи, согласие которых необходимо, а если и всех убедить в том, что собака — человек очень хороший, то все равно плохо. Я часто уезжаю из дому, и собаку надо кому-то оставлять. Короче, в темноте избушки, под потрескивание дров в печке, которая раскалилась и светила, как домашнее закатное солнце, я пришел к выводу, что надо жить так, чтобы было кому оставить собаку.
Ночью был сильный холод. Когда я вышел на улицу, то ступени леденил иней, севший у порога на гальку. Я подкинул в печку и стал в темноте думать про свой маршрут. До ближайшего жилья, таежной метеостанции, было около трехсот километров, затем около пятисот до устья Реки. При хорошей осени я планировал еще попасть в протоку Стадухина. На противоположном конце протоки когда-то давно стояла база партии, где я был начальником, и тот сезон мы, наверное, не забудем до конца своих дней, так что хорошо бы там побывать.
За ночь на березах и на ивняке пожелтели листья. Стволы и листья чозении, под которой стояла избушка, покрылись инеем. Мир был очень прозрачным. На западе выступал Синий хребет.
Ближний хребетик, который чуть ниже избушки обрывался в Реку скалистым прижимом, не был виден из-за кустарника. Я решил подняться на него, чтобы посмотреть на Реку сверху.
Дорога шла через заросли ивняка. Потом начался мшаник. Он был кочковатый, кочки переплетены стелющейся березкой. Выше березки начинались сплошные заросли шиповника, и ягоды на нем висели длинные и большие. Подлесок казался красным от этих ягод. Кое-где были кусты смородины. Ягоды свисали с кустов гроздьями, почти не уступающими гроздьям винограда «изабелла». Я не преувеличиваю. Так я и ломился сквозь этот лес, как сквозь огромный склад витамина С.
Дорога шла через высохшие протоки, кое-где заполнявшиеся водой уже осеннего паводка. Потом снова галечная площадка и снова протока, так до бесконечности. Протоки уходили на юг, как лента стратегических шоссе, которые вымостили, но не успели залить бетоном. В озерцах у борта долины сидели на воде утки. Они не улетали, а только отплывали к противоположному концу озера.
У подножия хребта держалась сырость. С трудом я прошел первые метры подъема. Камни покрывали влажный скользкий мох. Там, где не было мха и камней, сплелись прутья полярной березки. Они пружинили и цеплялись за сапоги.
Где-то выше яростно верещали кедровки. Раз кедровки, значит, должен быть стланик. Я стал забирать в сторону, так как идти сквозь стланик вверх вовсе уж невозможно. И сразу попал на звериную тропку.
Тропинка с бараньими и лосиными следами вела вверх, огибая склон. Скоро я вышел в лиственничный пролесок. Лиственнички были тонкие, они уже начинали желтеть, хотя от долины я поднялся всего метров на триста.
Еще через триста метров кончились лиственнички, почти исчезла березка. Был голый камень. Между камнями посвистывал ветер. Откуда-то взметнулась куропатка и побежала между камнями, припадая, чертя землю крылом. За ней с цыплячьим писком сыпали крохотные птенцы. Они еще пищали немного и вдруг исчезли. Точно растаяли. Я оглянулся. Синий хребет выступал на западе со своими снежниками, оголенными вершинами, красными от увядшей березки распадками, черными лавинами осыпей. Но, несмотря на все это многоцветье, можно сказать, буйство цвета, он был Синий, и никакой другой. Название точно соответствовало сути.
Отсюда хорошо просматривалась вся Река: желтые галечные острова, заросли кустарника, выходы прибрежных скал. Внизу, у подножия «моего» хребта, зеленел лосиный выгон. Все кругом было как бы подернуто дымкой умудренности бытия. Тут, на гребне, я и просидел целый день.
На следующий день Река напомнила старую заповедь о том, что в этих краях нельзя размягчаться. В километре ниже избушки начинался прижим. Я подплыл ближе к скалам, чтобы проверить лодку на быстром течении. Встречный поток сразу затащил лодку в длинную глухую протоку. Попытавшись выйти на веслах, я понял, что это не удастся, и наладил бечеву. Но бечевой можно было дойти только до первого уступа. Дальше скалы уходили отвесно в воду.
Я делал заход за заходом, и каждый раз течением относило лодку обратно. Когда я умаялся окончательно, Река сжалилась и вышвырнула лодку на струю. День почти кончился. За восемь часов я проплыл что-то около двадцати километров. Кое-как натянув палатку, я залез в мешок, но тут же чертыхнулся, вылез и натянул палатку по всем правилам, закрепив где можно борта камнями. Потом вытащил лодку подальше на берег и перевернул. На всякий случай привязал ее длинным шнуром к ближайшему кусту. Теперь, когда все предосторожности были сделаны, я спокойно залез в мешок. Проснулся я оттого, что горящая сигарета обожгла грудь. Оказывается, я заснул, едва успев прикурить. «Докурю и засну», — подумал я и снова проснулся от ожога сигареты. Так продолжалось раза четыре. Наконец, я затушил сигарету, выкинул ее из палатки и отключился мгновенно, как будто выдернул себя из розетки.
…Уже перед утром я слышал, как мимо прошла моторка, за ней вторая, третья. Все они шли на полной мощности двигателя, и рев, отражавшийся от воды, казался особенно громким. Где-то в дальней протоке моторки соединились, гул слился, перешел в некий авиационный рев. И тут, наверное, впервые в жизни, в наивной попытке отступничества от века, я проклял двигатель внутреннего сгорания и того, кто его придумал.
Вечером я слышал, как моторки в своем адовом вое прошли обратно другой протокой.
И теперь я твердо знал, что долго их не услышу. Дальше, — вниз, совхозные рыбаки не плавали.
Мы остались с Рекой с глазу на глаз. Как будто почувствовав это, перегруженная лодчонка стала лучше слушаться весла. Я долго плыл в этот вечер. На берегах давно уже легла ночь, но на Реке свет держался. Так я плыл по речному свету, обострившейся интуицией угадывая в тишине топляки, которые могли перевернуть лодку, прижимы с донным течением и заломы, под которые могло затащить. Могу сказать, что я совершенно при этом не думал. Забитая городом интуиция проснулась.
Плавание вниз по течению описанию почти не поддается. Оно состоит как бы из мелких отдельных событий, вплетенных в монотонные дни. Во всяком случае, сюда входит напряжение изо дня в день, и режущие блики солнца На воде, и минутные вспышки опасности, которые сознаешь, когда они уже миновали, и берега, заваленные тысячами кубометров древесных стволов, и лоси, которые в вечерний час выходят полежать на гальке, и ты их вспугиваешь в последний момент, потому что плывешь бесшумно.
У одного из прижимов я столкнулся с феноменом, именуемым «кружило». Вода у скал была густо-зеленой от глубины. Я греб в одном направлении и вдруг увидел, что плыву перпендикулярно. И в тот же момент весла как будто уткнулись в резину. Сопротивление лопасти было тугим и сильным. Потом я поплыл назад, потом вбок с ужасающей медлительной равномерностью, которая вовсе не зависела от направления и силы гребка. Я бросил грести и увидел, что ничего не изменилось. Попробовал грести изо всех сил и сдвинулся примерно на метр. Лодка равномерно и мертво двигалась по какой-то таинственной траектории. Я покорился судьбе и стал ждать. Выглянуло солнце. Скалы от солнца были светло-коричневыми. В одном месте они были испачканы пометом, и, задрав голову, я увидел на приступке огромное гнездо орланов-белохвостов, сделанное из хвороста.
Солнце просвечивало воду, наверное, метров на десять. Я посмотрел вниз и увидел рыб. Спины их также казались зелеными. Я лихорадочно вытащил коробку с блеснами, нацепил на спиннинг и, забыв про «кружило», стал блеснить — подергивать блестящую приманку. Но рыбы не обращали никакого внимания. Я менял блесны одну за другой: большие, зимние, летние, белые, желтые, с краснинкой и без краснинки. По временам блесна наталкивалась на рыбу и тут же отскакивала, как будто рыбы были изготовлены из тяжелого и плотного материала, вроде хоккейной шайбы.
В азарте я не заметил, как Река вынесла меня из кружила по тем же непонятным законам, и я поплыл вниз, притихший и ошеломленный.
Огромные лиственницы высились по берегам. Вдали недосягаемо и странно выделялся Синий хребет. И в этот момент я начал понимать Реку. В это понимание входили речной шум, тысячетонные завалы дерева по берегам, наклоненные в воду лиственницы, солнечный свет и хребты, за которыми торчали еще хребты, а за теми торчали новые. Сюда входили и лоси, которые лежали глыбами на отмелях и, если стукнуть веслом, убегали. Из-под их копыт со шрапнельным свистом летела галька, а рога, чудовищные рога колымских лосей, самых крупных из всех лосей мира, плыли в воздухе тяжко и невесомо, как короны монархов. Хотя, признаться, ни корон, ни монархов я не видел. И эти проклятые рыбы тоже сюда входили.
Только теперь я понял, почему все говорили о Реке с оттенком мистического восторга и уважения. Я благословил день, когда решил плыть по ней.
На ночь я остановился у небольшого ручья, который со звоном влетал в Реку из зарослей топольника. На коренном берегу стоял мощный лиственничный лес. В темноте его была торная тропинка, по которой, вероятно, выходили с хребтов к Реке пастухи.
Я пошарил глазами и увидел лабаз, приколоченный в высоте к трем лиственницам. На лабазе стояли ящики, обтянутые брезентом, а сбоку была прислонена сколоченная на живую нитку лестница.
Вода поднималась. Это можно было узнать без всяких фуштоков по речным звукам. Склоненные в воду деревья, хлопанье которых бывает слышно за километр, теперь стучали чаще и оживленнее.
Затопленные сухие кусты издавали пулеметный треск. На перекатах было слышно, как о дно лодки постукивает галька, а на некоторых участках вокруг поднимался шорох, как будто лодку тащили на хвое. Наверное, это лопались пузырьки воздуха.
Река круглые сутки была наполнена звуком. В устье одной из речек я слышал, как кто-то, птичка или зверек, громко жаловался: «А-а, у-ай, а-а, у-ай!» Потом раздавался щенячий визг и снова: «А-а, у-ай!» Может быть, это скулил медвежонок. Дважды я видел медведей на отмели. Они шли, мотая головой, смешные большие звери, и, завидев лодку, убегали, как-то по-собачьи подпрыгивая и вскидывая зад.
По ночам вокруг палатки шло перемещение, о котором я уже говорил. Однажды треск был так громогласен, что я не выдержал и напихал в магазин браунинга пулевых патронов. Треск на минуту затих, потом на опушке чей-то громкий голос сказал: «Бэ-э, уэ», затрещали сучья, и все стихло. Я заснул, так как за день уматывался до того, что заснул бы, наверное, рядом с медведем.
На другой стоянке меня разбудили солнце и странный звук: свистели крылья больших птиц, которые одна за другой пролетали над самой палаткой.
«Глухари! — ошалело подумал я. — Глухари прилетают на отмель».
Я наскоро зарядил ружье, выпутался из мешка и выглянул в щелку палатки. И увидел всего-навсего одного глупого старого ворона. Он летал над кострищем, где лежали сковородка с остатками ужина и несколько выпотрошенных рыб. Ворон никак не мог решиться. Он отлетал на отмель, делал круг и снижался из леса к кострищу, пролетая над самой палаткой, и опять делал круг. Наверное, так он летал все утро.
Я высунулся из палатки. Ворон сказал «кар-ра» и негодующе удалился вдоль Реки, очень черный и очень желчный.
Чтобы закончить разговор о рыбах, расскажу, как все-таки я начал их ловить. Меня предупредили, что в устье Реки, которая впадает за Синим хребтом, живут огромные щуки.
Устье я прозевал, но по местности догадался, что оно должно быть где-то здесь. Я выбрал крутой торфяной берег, заросший шиповником и голубикой, и попробовал блеснить. Было на глаз видно, как плавают здешние крупные темные хариусы, стоят в затопленных кустиках пятнистые ленки, которые здесь бывают до пяти килограммов весом, притаились в тени небольшие полосатые щуки. Воистину это была земля рыб. Я начал бросать спиннинг, но интерес рыбы был вялый. Несколько хариусов хватались за блесну, но тут же срывались. Я долго метался по этому берегу и в довершение всех бед увидел в тени затопленного куста щучью голову. Щука стояла в тени и смотрела на меня недобрым глазом.
Цепляя самую большую блесну из коллекции, я шептал слова, стихи, и еще черт знает что. Руки неудержимо дрожали. Наконец я нацепил блесну, отошел в сторону и закурил трубку, чтобы успокоиться. Потом закрыл глаза и припомнил берег и речку, затопленные кусты, утонувшие стволы, о которые мог зацепиться крючок. Припомнив, я вышел вверх по течению и забросил спиннинг так, чтобы блесна прошла сзади щуки и метрах в полутора от нее.
Щука не среагировала ни на первый бросок, ни на второй, ни на третий. Я подошел ближе и поднес блесну почти к самому щучьему носу. Но щука не смотрела на блесну. Она все так же смотрела на меня тяжким, свинцовым, недобрым взором. Потом медленно повернулась и вдруг, дав бешеный водоворот, исчезла.
Я утешился тем, что здешние щуки жестки на вкус. Колымские старожилы едят у щук только кишочки, которые хорошо жарить, особенно с макаронами.
Я вытер пот, уселся на землю. «Что-то не так в основе, — думал я. — Рыбы чудовищное количество. На блесну не идет, червяков нету. Ягодой будем питаться? Коля! Коля!» — взмолился я в адрес своего товарища, энциклопедического рыболова. Но Коля был далеко, в Москве. В сомнении я открыл блесенную коробку. В ней лежала самодельная блесна Шевроле, которую тот дал мне перед отплытием. Блесна была просто винтовочной пулей, в которую с одной стороны был впаян загнутый гвоздь от посылочного ящика, с другой — петелька. Я нацепил эту блесну и кинул ее в стремнину под берегом.
К ней кинулся хариус, но, опережая его, из кустарника молнией вылетел двухкилограммовый ленок, и спиннинг в руках согнулся. Через мгновение ленок уже плясал на траве, сверкая на солнце радужным боком. Вместе с ленком приплясывал я.
На шестой день случайно и без умысла я убил медведя. Не уверен, что надо пояснить это, но все же скажу, что возраст, когда этим гордятся, уже прошел и вообще медведи глубоко симпатичные звери, если только ты не сталкиваешься с ними нос в нос. Той же стадии самообладания, когда ты спокоен, столкнувшись с медведем нос в нос, я, наверное, уже не достигну.
Если искать первопричину… Все началось с шиповника… Проплывая мимо обрыва, я заметил огромные даже для этих мест заросли шиповника. Я пристал к берегу, привязал лодку к камню и полез наверх по плотному, спрессованному галечнику. Вдоль Реки дул упрямый ветер. Шиповник на вкус оказался чуть кисловат, полон мякоти, и волосистые семечки было очень легко выплевывать. Насколько хватал глаз тянулся этот шиповник. Я привстал на цыпочки, чтобы прикинуть это изобилие, и в просвете кустарника увидел лобастую голову с дремучими глазками. Медведь коротко и как-то утробно рявкнул. Все было слишком неожиданно, а в магазине браунинга лежали пулевые патроны…
На ночевку я остановился чуть ниже, где начинались скалы. В скалах торчали желваки, по-видимому конкреции[8], я машинально отметил их, когда ставил палатку, и все поглядывал на скалы, пока снимал шкуру, растягивал ее, потом разделывал зверя. Если на ночь класть мясо в проточную воду, оно будет свежим дней десять. Хорошо будет угостить встреченных людей медвежатиной. А в конкрециях вполне могли быть аметисты, как в известном месторождении не так уж далеко отсюда.
Я лег спать поздно. А утром пошел к скалам — может, какие конкреции выпали сами. Но у подножия скал был просто гладкий, поросший травой валик. Геологического молотка, конечно, не было, я сходил за топором и, как был в сапогах, полез по расщелине. Грело солнце, а камень был приятно прохладным.
Лез я, как показалось, очень долго, вдруг неожиданно сорвалась нога, и руки тут же сорвались с выступа. Я успел только отшвырнуть топор в сторону и другой рукой оттолкнуться от скалы, чтобы не ободрать лицо.
Очнулся я в палатке. Я лежал на спине. Вход палатки не был застегнут. Мягко гудел затылок. Спина была мокрой и зябла. Наверное, от этого я и очнулся. Я поднялся и увидел, что лежу в луже. На улице шел дождь и попадал в палатку. Видимо, я ударился о спасительный травяной валик у подножия. Полез я при солнце, сейчас дождь, неизвестный час дня. Часы стояли.
Я выбрался из палатки. Лодка почти была на плаву, хотя я вытащил ее высоко. Медвежьей туши, которую я положил в воду, чтобы она хранилась подольше, не было. «Может, приснилось мне все это?» — тупо подумал я и подошел к тому месту, где растягивал на колышках шкуру. Шкура была на месте.
Потом я сходил к скале и нашел топор. Значит, ничего не приснилось. Значит, это просто своеобразная расплата за зверя, который, может, и не собирался нападать, а рявкнул от ужаса.
Дождик шел холодный, и ветер с севера налетал порывами. Надо было плыть к людям. До метеостанции оставалось километров сто пятьдесят. Точное расстояние по карте установить было невозможно из-за извивов Реки.
Я опасался потерять сознание, но чувствовал себя прежним, когда мы ничего не боялись. Быстро загрузил лодку. Ветер становился все сильнее, начинался снег. Мне очень хотелось скорее уплыть с этого места. Кисти рук сильно мерзли. В аптечке у меня были только марганцовка и йод и еще мазь от комаров — диметилфталат с вазелином. Я смазал ею руки, и стало легче.
Конечно, это было глупостью — плыть одному. Все-таки техника безопасности, которую нам так вдалбливали в голову, существует. «Восемьдесят семь процентов несчастных случаев происходит из-за нарушения техники безопасности». Я это помнил, как помнил и сводки о случаях по Министерству геологии, которые нам зачитывали.
На реке ветер был еще сильнее. Я натянул кухлянку и поверх нее штормовку. Но секущий дождик, сменившийся снегом, быстро промочил штормовку, затем кухлянку. Там, где встречный ветер шел по руслу Реки, лодка почти не двигалась. Вырванные с корнем деревья плыли вниз, обгоняя лодку, так как у них почти вся поверхность была под водой, и ветер им не мешал. Было бы хорошо уцепиться за одно из них, но это опасно. Дерево могло зацепиться, и тогда струя сразу подожмет лодку, перевернет ее.
Сверху на штормовку я натянул еще одну кухлянку, которую мне подарил учитель. Но и она промокла насквозь, и я прямо подпрыгивал от холода на мокром сиденье.
Я пристал к берегу. Ветер здесь падал сверху. Руки не слушались, и я извел коробок спичек, прежде чем развел костер. Но костер тут же затух. Я чертыхнулся от злости на себя. Есть нерушимое правило: чем медленнее ты будешь костер разжигать, тем быстрее загорится. Я нашел в лесу сухую тальниковую ветку и сделал из нее «петушка» — комок из стружек. Потом заготовил еще двух «петушков» потолще.
Костер загорелся. Я повесил над, ним штормовку и одну из кухлянок. А на тело натянул сухой свитер, и вдруг обнаружил, что не помню, как привязал лодку. Похолодев от ужаса, кинулся к реке.
Но лодка была привязана прочно: двойным узлом к стволу ивы и еще страховочно к поваленной лиственнице. Автоматика.
Вернувшись, я обнаружил, что от штормовки остался один рукав и карман, где в металлической коробке лежали мои документы и деньги.
Потом снова плыл по Реке. Вода была свинцовой, и ветер не давал плыть. Оглянувшись, я увидел в двух-трех километрах скалу, с которой упал, и место, где разжигал костер.
Смытые лиственницы теперь летели мимо, меня, как торпеды. А снег все так же шел под очень крутым углом навстречу. Есть две заповеди, когда маршрут не получается: «Жми что есть сил» и «Остановись». Сейчас было место второй заповеди: остановиться. Поставить палатку. Натаскать как можно больше дров. Сварить сытный обед. Залезть в мешок и переждать.
Так я и сделал.
Я не очень удачно выбрал место стоянки. Лодку привязывать было не к чему. Я решил вытащить ее как можно дальше от воды и почаще проверять. Но лодка сильно разбухла, текла и поэтому сильно отяжелела. Я долго заносил то нос, то корму. Потом размотал длинный шнур, протянул его по берегу и закопал в гальку по всей длине. У воды я поставил несколько палочек в полуметре друг от друга, чтобы проверять ее уровень. Лишаться лодки было никак нельзя, потому что я был на острове. Найти же потерявшегося человека среди десятков проток и тысячи островов на сотнях километров Реки почти невозможно, даже с вертолета.
Потом я наносил дров. Натянул палатку так, что она звенела. Постелил медвежью шкуру и заварил крепчайший и очень сладкий чай. Варить было нечего, и я даже не шел искать зайцев. Есть объективный закон природы — когда исчезают продукты, автоматически исчезает и дичь. Надо просто, переждать момент невезухи.
В истовой добродетели я вывесил кухлянки не к огню, где они могли быстрее высохнуть, но где их сушить не положено, а на ветер. Над ними я устроил навес из запасного куска брезента, приготовленного на парус в низовьях. Затем, решив, что именно сейчас и есть крайний случай, я открыл банку сгущенки — неприкосновенный запас. Потом выпил крепчайший чай, залез в мешок и подумал о том, что если я все-таки не схватил воспаление легких, то жить можно в любую погоду.
Над головой скрипели чозении, и палатка все-таки протекала. Но тут уж ничего нельзя было сделать, кроме вывода — не брать в дальнейшем непроверенные палатки и, кстати, в конце маршрута выкинуть синтетический спальный мешок.
Через сутки небо прояснилось. Ледяной ветер все так же дул вдоль Реки, но уже без дождя и снега. Пора было плыть.
Лодка подсохла на ветру, и тащить ее к воде было легче. Все-таки я удивился, что так далеко ее отволок. Я поставил лодку на мели, загрузил половину груза и перевел ее поглубже, чтобы не обдирать дно.
Река была мутной и текла очень быстро. Почти сплошным потоком неслись по ней деревья, сухие валежины, сор, зеленые ветки — Река собирала весь оставшийся на отмелях с весеннего паводка хлам. И смывала новый с разрушаемых берегов.
К полудню ветер усилился, стало совсем ясно, и вышло солнце. Я держался главной струи, где течение все-таки пересиливало. За одним из речных поворотов я увидел заваленные снегом горные хребты. Хребты сверкали под солнцем, и небо над ними было ослепительно синим. И всюду была тайга лимонного цвета.
Я видел, как рушились подмытые берега и как падали в воду деревья. Некоторые стояли, угрожающе накренившись, и под ними я проплывал, боясь взглянуть наверх, чтобы не нарушить равновесие материальностью взгляда. Все-таки одна из этих лиственниц ухнула за лодкой и добавила воды, которой и так было в лодке по щиколотку.
Чем дальше, тем стремительнее становилось течение, и по очертаниям гор я знал, что скоро устье Реки, которая «впадает как из винтовки». Река делилась теперь на широкие плесы метров в триста шириной, и вся эта масса неудержимо и грозно катилась вниз. В водоворотах лодка начинала колебаться с борта на борт, как будто центр тяжести вынесли на высокий шест.
Над Рекой стоял неумолчный шум воды, хлопанье древесных стволов. Из воды неожиданно выскакивали затопленные стволы и исчезали снова.
Я увидел излучину, которую никогда не забуду. Высокий галечный берег здесь уходил изгибом, и струя воды била прямо в него. Берег с мачтовыми лиственницами осыпался на глазах. Лиственницы кренились и падали в воду медленно и беззвучно, вздымая тонны воды. За ними виднелся край заваленного снегом хребта и синее небо над ним. Встречный ветер резал лицо.
С отрешенным восторгом я подумал, что если суждено где-то погибнуть, то хорошо бы погибнуть так.
Затем я увидел справа желтый бешеный поток воды, который несся вниз рядом с Рекой.
Это было устье главного притока Реки, и от устья до метеостанции оставалось километров тридцать. Надо было только разыскать эту избушку в хаосе воды, островов и сметенного паводком леса.
Метеостанция, судя по имевшейся у меня карте, стояла на левом коренном берегу Реки, у подножия длинного и низкого хребта.
Я все время выбирал левые протоки, чтобы как можно ближе подойти к коренному берегу. Поздно вечером я очутился в старице, видимо, соединявшейся с главным руслом только в высокую воду. Течения здесь почти не было. По берегам стояли засохшие лиственнички. Было очень, тихо. Где-то вдалеке, справа, стоял неумолчный грохот, точно трясли решето с камнями. Я все плыл и плыл по черной зеркальной воде. Лиственнички исчезли, и начался темный мокрый ольшаник, стоявший непроходимой стеной по обеим сторонам протоки. Хребет справа кончился. Я подумал, что проскочил метеостанцию. И нечего было надеяться отыскать ее пешком.
Уже спустилась ночь. Но на берегу не было места для палатки. Только затопленный кустарник, черный, замшелый, и неподвижная вода. С воды взлетали выводки гагар и обязательно делали круг над лодкой.
Свист крыльев и знаменитый гагачий вопль, от которого сходили с ума путешественники прошлого века.
Солнце еще держалось на гребне хребта. Он был красный. И тут я увидел лебедя. Лебедь летел высоко над этой неизвестно куда ведущей протокой, летел медленно и торжественно. Его еще доставал свет ушедшего за кустарники и тайгу солнца, и лебедь тоже был красным. Красный лебедь и красный горный хребет над черной тайгой.
С трудом я нашел выемку в кустарниковой стене, где можно было поставить палатку. Приткнул лодку и посмотрел на часы. Получалось, что я греб без передыха часов десять. Я стал выгружать вещи, чтобы вытащить лодку. Мне совсем не хотелось оставаться без транспорта среди этих кустарников и черной воды. Впервые со дня отъезда из дома я захотел увидеть кого-нибудь из людей. Просто так покурить, перекинуться словом.
И точно в ответ на это мое желание раздался металлический удар, видно, кто-то ударил по железной пустой бочке, потом я услышал приближенный плотным воздухом голос, и тут же затарахтел движок. В жизни я не разбирался в двигателях, но голос движка я узнал, как голос друга. Это был двигатель для зарядки аккумуляторов, который применяется на полярных станциях и метеостанциях.
Я выстрелил. И в ответ также услышал выстрел. А дальше все шло как положено.
В начале повести я упоминал о месте, географической точке, которую мы можем видеть во сне и где будем счастливы, если разыщем ее. Но я как-то не задумывался, существуют ли такие места въяве. Очевидно, что в понятие места в данном случае входит география, комплекс так называемых «бытовых удобств», и люди, которые там живут.
…Четверо мужчин стояли у берега протоки. Они были в ватных куртках и тапочках на босу ногу. Несколько серьезных псов заливались лаем.
А теперь я скажу, почему походная палатка иногда кажется более надежным убежищем, чем городской дом. Потому что в палатке ты прежде всего рассчитываешь на живую силу; свою и товарищей. Камень же городских зданий мертв, но дает иллюзию, что можно на него положиться.
Дружеские руки вытащили лодку на берег вместе с грузом. Псы кончили рычать и нерешительно замахали хвостами.
Мы прошли в бревенчатый низкий домик. Горела лампа. Дышала теплом печь, и был ритуал, с которым ты встречаешь вернувшегося товарища и с которым он встречает тебя: сухие носки, чай и разговор про то, как проходила дорога.
Утром над тайгой началось бабье лето — заморозки, залитые желтым сиянием мира и щемящим сознанием быстротечности дней, а хотелось, чтобы так было вечно. Мы осматривали хозяйство станции, и тут я увидел этот дом бледно-голубого цвета. Я не заметил его ночью. Он был совсем новый, даже стружки вокруг него не пожелтели.
— Это что? — спросил я.
— Заботы начальства. Решили, что старый дом уже стар, вот осенью привезли самолетом новый. Мы в нем не живем.
— Почему?
— В старом привыкли. Там рация, печь, вообще…
— Да-а, к жилью привыкаешь, — откликнулся я.
— Или мало ли кто вниз по Реке поплывет. Или вверх. Или просто захочет пожить и подумать. Вот ты, например.
— Часто проплывают?
— За три года ты первый.
— Нет, выходит, бродяг?
— Желание странствовать не профессия, а склонность души. Она или есть, или ее нет. У кого есть, тот уж изменить не может. У кого нет, тому незачем. Как считаешь?
— Что тут обсуждать-то! Так и есть, — согласился я.
Мы сидели на крыльце нового дома. Собаки подошли и улеглись рядом. Одна из них вздохнула и положила голову мне на ступню. В молчании и тишине пришло единение собачьих и человеческих душ. А над миром висела пора бабьего лета, когда жалеешь о быстротечности дней.
…Снег все шёл и шёл, ветки сосен стряхивали его и, стряхнув; долго и облегченно качались.
…Завтра с пика должен спуститься метеоролог, в комнате которого я живу. Хотя в такой снег вряд ли. Когда идет обильный и мокрый снег, это называется лавиноопасная обстановка. Если же он все-таки придет, презрев лавиноопасную обстановку, я растоплю печь, поставлю чайник. К печке повешу его мокрую штормовку, а горные ботинки на гвоздик в коридоре, к печке их вешать нельзя. Приятное дело — ухаживать за вернувшимся издалека человеком.
Сейчас на Реке полярная ночь. Морозы там в это время. Когда ребята идут на метеоплощадку, в воздухе повисает тончайшая снежная пыль. Она висит очень долго. Река помогла мне понять, что нельзя изменить тому, что считал правильным долгие, годы. Теперь-то я точно знаю, что сердце мое навсегда отдано тем, кто живет на окраинах государства. Людям с тихим светом в душе.
…С улицы донесся, невнятный далекий гул. Все-таки сошла где-то лавина. И, как эхо, с крыши дома сполз снежный пласт, заслонил на мгновение окно…