- Именно потому они и располагают этою силою, - отвечал Алимари. Способность эта есть не искусственная, не приобретенная, а, как я уже сказал, какое-то врожденное чувство, чутье. Вы согласитесь, что воображение у женщины живее и пламеннее, нежели у мужчины; что образование и общежительность обогащают ум наш познаниями и опытами на счет и ко вреду наших природных способностей. Можем ли, например, мы, европейцы, бегать так быстро, как дикие американцы? Зато мы танцуем балеты. Так точно Державин пишет вдохновенные стихи, а насупротив его дома, на грязном чердаке, безобразная чухонка или жидовка предсказывает людям судьбу их: вот две поэзии - две натуры человека! Жаль, что нынешние пифии наши большею частию твари корыстолюбивые, безнравственные, а любопытно было бы исследовать в них эту способность. Если кто хочет истинно позабавиться и подивиться, тому советую спросить у такой ворожеи о прошедших случаях своей жизни - он изумится.
- И после этого вы еще объявите нам, что верите астрологам? - спросил насмешливо Вышатин.
- Не астрологам, а астрологии, - отвечал Алимари сериозно. - Согласитесь, что земной шар получает жизнь свою, жизнь всего растущего, живущего, чувствующего на нем, - от Солнца, что расстояние Земли от Солнца, угол падения на нее лучей его, свойство отражения этих лучей - все это действует на Землю, что Луна подвержена влиянию Земли и в то же время сама действует на нее, хотя и слабее, как грудной младенец действует на свою мать, что Солнце подвержено влиянию на него других солнцев, других солнечных систем; следственно, и Земля подчинена влиянию звезд неподвижных, комет и планет, как человек подчинен влиянию людей, его окружающих. Следственно, есть такая наука, которая показывает действие светил небесных на нашу песчинку; но мы, по ограниченности средств своих, по кратковременности наблюдений, сделанных нами, не знаем еще и азбуки ее. Думаю, что в древние, так сказать, девственные времена мира, когда человек уподоблялся распускающемуся на заре утренней цветку, упивающемуся небесною росою, людям не чуждо было сознание сих великих таинств природы, но оно исчезло. Из сохранившихся в свете немногих преданий, лжемудрецы и обманщики составили безобразную систему, преисполненную мудрований, то есть глупостей человеческих, и эта система называется астрологиею. По моему мнению, есть только три источника познаний наших: откровение божие, изучение природы и познание нашего сердца. Все, что не основано на одном из этих начал, есть мечта и обман!
- Воля ваша, - сказал Вышатин, - а я верю только своим глазам и истинам математическим. Вижу, что огонь пылает в этом камине, и говорю: это огонь. Вижу, что тут лежат четыре полена, и знаю, что их не три и не пять. Вот и все!
- Немногим же вы довольствуетесь, - отвечал с улыбкою Алимари. - В Павии был у меня товарищ, молодой, любезный и образованный человек, но так же, как вы, математик, и хотел верить только тому, что видит. Тщетно старались мы убедить его умственными доводами, что есть в мире нечто очевиднее видимого, истиннее истин математических. У него умерла любимая сестра, и эта потеря, ужасная, неожиданная, повергла его в отчаяние. Мы старались успокоить его доводами рассудка, боясь коснуться струн, в существование которых он не хотел верить. "Нет! - вскричал он. - Все это пустые бредни слабого ума! Сердце мое говорит, что есть бог и бессмертие души; есть святые истины, недосягаемые уму и только в сердце нашем находящие отголосок. Не прах и тление, оживленные каким-то механическим движением, составляли мою Карлотту - нет - это был дух небесный, скованный плотию и теперь разрешившийся от бренных уз своих. Карлотта! Ты жива, и я тебя увижу?" Не желаю вам, почтенный друг, подобного испытания, но уверен, что вы не долго будете упорствовать за истины математические.
- Да к чему поведет все это? - спросил Вышатин. - К глупому суеверию!
- Кстати о суеверии, - сказал Алимари, вынимая из записной книжки своей еще одну бумажку, - я выписал из одной французской книги несколько слов об этом предмете. Позвольте прочитать вам их и потом скажите мне ваше мнение.
"Мы смотрим в свете на суеверие только с смешной его стороны, но оно пустило глубокие корни в сердце человеческое, и та философия, которая не принимает его в соображение, заслуживает наименование поверхностной и дерзновенной. Природа создала человека не отдельным существом, осужденным единственно на возделывание и население земли и имеющим с подобными себе только те сношения неизменные и бездушные, которые рождаются одною необходимостью. Есть важные соотношения и взаимные действия между всеми существами нравственными и физическими. Нет человека, который, блуждая взорами по беспредельному горизонту или прогуливаясь по берегу моря, омываемому пенистыми волнами, или же поднимая глаза на твердь небесную, усеянную звездами, не чувствовал бы волнения, которое описать или определить невозможно. Кажется, будто некие голоса сходят с высоты небес, низвергаются с вершины утесов, шепчут в шуме водопадов и в шелесте лесов, исходят из глубины пропастей. Есть нечто пророчественное в тяжелом полете ворона, в унылом вопле птиц ночных, в отдаленном рыкании диких зверей. Все, что не образовано искусством, все то, что не подвержено прихотливому владычеству человека, отвечает его сердцу. Безмолвны только те вещи, которые он устроил для своего употребления. Но эти самые вещи приобретают таинственную жизнь, когда время истребит их полезность. Разрушение, касаясь их могучим перстом своим, восстановляет соотношение их с природою. Новые здания безмолвствуют; развалины красноречивы. Весь мир говорит человеку языком невыразимым, раздающимся в глубине его сердца, в части его существа, неизвестной ему самому и равномерно действующей и мыслию, и чувством. Не должно ли заключить, что это стремление видимой природы в недра человечества имеет значение таинственное? Неужели сей внутренний трепет, в котором проявляется скрытое от нас в жизни обыкновенной и вседневной, не имеет ни причины, ни цели! Один разум этого, конечно, объяснить не может. При свете разума это непостижимое существо исчезает. Но поэтому оно и есть достояние поэзии. Расцвеченное воображением, оно находит во всех сердцах струны, ему соответствующие. Гадание судьбы по звездам, предсказания, сновидения, предчувствия, эти мрачные тени будущего, витающие вокруг нас, известны всем странам, всем векам, всем верованиям. Кто из людей, предпринимая что-либо великое, не прислушивается к тому, что он почитает гласом судьбы! Всяк, в святилище мысли своей, толкует сей голос, как умеет и как может, но всяк молчит об этом в беседе с другим, ибо нет слов для выражения другому того, что существует только для одного человека".
- Прекрасно, - сказал Вышатин, - но откуда это выписано? Это составил какой-нибудь престарелый мечтатель, какой-нибудь автор мелодрамы!
- Ошибаетесь, - отвечал Алимари, - это выписал я из диссертации одного молодого швейцарца, обучавшегося лет за десять пред сим в Брауншвейгском коллегиуме. Этот молодой человек после того сделался известным сочинениями своими в другом роде, и если вы о нем не слыхали, то конечно услышите.
- Имя его?
- Бенжамен Констан де Ребекк!
X
- Бенжамен Констан! - воскликнул Вышатин. - Я недавно читал книжку, написанную им о нынешней политике. Видно, что человек умный. И он может иметь такие понятия о суеверии! Впрочем, я придерживаюсь правил совершенной свободы мыслей: пусть другие верят чему хотят, только бы меня оставили в покое. Между тем, прошу вас, господа, не почитать меня вольнодумцем: сохрани боже! Есть у меня роденька; ты знаешь его, Хвалынский!
- Как не знать!
- Вот детина! Что ваш Вольтер! Как начнет разбирать Библию или Четьи-Минеи, так и у меня волос дыбом становится. Я несколько раз пытался его образумить или, по крайней мере, усовестить, чтоб он не сбивал с толку молодежи! Куда! Вот этого уж никто в мире не убедит.
- А может быть, и очень вероятно, что он убедится сам, - сказал Алимари, и со временем сделается...
- Истинным христианином? Никогда! - воскликнул Вышатин.
- Нет! Не христианином, - возразил Алимари, - а фанатиком, изувером, инквизитором, исступленным гонителем всех иначе мыслящих. Помяните мое слово. Я знавал многих ревностных членов инквизиции в Италии и в Испании и старался получить сведения о прежних их свойствах и образе мыслей. В молодости своей они почти все были вольнодумцами и безбожниками. Вы, конечно, слыхали об изверге Лебоне, этом чудовище из чудовищ французской революции, превзошедшем своими неистовствами и холодными злодеяниями и Робеспиерра, и Фукие-Тенвиля? Я знавал его в молодости: он учился в семинарии оратористов и отличался исступленною приверженностью к католицисму.
- Вы знали Лебона? - спросил Вышатин с недоумением.
- Знал, - отвечал Алимари, - на пути из Англии во Францию в осьмидесятых годах остановился я в Аррасе, по болезни, и, выздоравливая, познакомился с некоторыми профессорами тамошней семинарии. Они указали мне Лебона, как необыкновенного человека, обещающего много для наук и католицисма. В прошлом году также по странному стечению обстоятельств мне случилось быть в Париже и видеть его совершенно в ином положении.
- Вы были в Париже? И недавно? - воскликнули все в один голос.
- Был!
- Ну что, как вы думаете, чем кончатся все эти волнения во Франции, спросил Вышатин, - восстановится ли трон Бурбонов или удержится республика?
- Это решить трудно, - отвечал Алимари, - притом же я прожил в Париже не более четырех дней. Расскажу вам только, что я видел. Я жил в улице неподалеку от Гревской площади. Однажды утром, это было 13-го вандемиера, ровно за год перед сим, сидел я за газетами в моей комнате. Вдруг необыкновенный шум на улице заставил меня подойти к окошку. Вижу большое стечение народа, пикеты национальной гвардии; чего-то ждут; взоры всех обращаются в один конец улицы; восстает шепот, возвещающий о приближении ожидаемого, и вот появляется везомая тощими лошадьми тележка: на ней сидят приговоренные к смерти - человек пять. При появлении их раздались громкие, радостные восклицания народа. "Вот он! кричат со всех сторон. - Вот кровопийца, тигр, дьявол! Вот Лебон! Смерть извергу!" Всматриваюсь в преступников и в одном из них узнаю Лебона, виденного мною лет за тринадцать пред тем в аррасской семинарии. Он тогда был бледен от постов и напряжения умственных сил; ныне же на синеватом, красными пятнами покрытом лице его изображалися адские муки отчаяния. Тележка проехала мимо окна, но я не мог забыть ужасного зрелища. Страшные помыслы волновались в уме моем. Вдруг слышу пушечные выстрелы. Это что? Вбегает привратница и объявляет мне, что жители многих частей города (les sections) взялись за оружие и пошли против национального конвента, что жестокое сражение происходит близ Пале-Рояля. Я оделся наскоро и пошел на позорище битвы. Главное дело уже кончилось. Важнейший пост граждан, у церкви св.Рока, был сбит. На паперти стоял командовавший войсками конвента генерал с своим штабом. Я протеснился до самых ступеней, взглянул на этого генерала, и какой-то неизвестный мне трепет пробежал по всему моему телу: такой физиономии не случалось мне видеть от роду. Не трудно мне было узнать в нем земляка, италиянца, и еще уроженца того острова, с которого римляне не хотели брать рабов в услугу свою. Невысокого роста, довольно нескладный, худощавый, бледный молодой человек, скрестив руки, стоял на паперти, в красном генеральском мундире, с висящими по вискам длинными волосами; небольшая шляпа надвинута была на глаза, каких я не видывал и, вероятно, не увижу. Одни глаза эти показывали внутреннее волнение; они одни начальствовали, одни управляли всеми движениями; они наводили непостижимое очарование на всякого, кто попадал в их волшебный круг. Я не мог свести с него взоров. Какое во всем спокойствие! Какая уверенность! И если б не выражение глаз, эта фигура казалась бы неподвижным памятником веков минувших. К нему беспрерывно подъезжали и прибегали за приказаниями; он отвечал отрывисто, но определительно. Все обращались к нему с выражением глубокого почтения; народ, буйный народ парижский, стоял в безмолвии. Вдруг раздались голоса: "Посторонитесь! Дайте место представителю народа!" Толпа расступилась, и на паперть взошел человек в трехцветном шарфе. Он приблизился к генералу и хотел ему что-то сказать, но этот посмотрел на него с выражением презрения, обратился к своему адъютанту с словами: "Еще пушку на угол Сен-Никеза! - потом вскричал: - Лошадь! - вспрыгнул на нее и с словами: "За мною! " - умчался по улице Сент-Оноре. Все последовали за ним взорами; в толпе раздавались шепотом восклицания, которыми французы изъявляют свое изумление и удовольствие. "Этот или никто, - подумал я, - этот или никто будет властителем Франции, если только какая-нибудь пуля не остановит его на пути".
- Как! - воскликнул Вышатин. - Королем французским?! Да это дело невозможное. Все клялись...
- Королем, диктатором, императором - все равно, только верховным и неограниченным властелином. Присяга французской толпы ничего не значит: сегодня присягнут Петру, а завтра Ивану. Предчувствие мое сбывается. Кампания нынешнего лета доставила бессмертие моему кандидату. Монтенотти, Лоди, Арколе...
- Так этот генерал... - прервал его Вышатин.
- Наполеон Бонапарте, - отвечал Алимари.
Разговор обратился с мечтательных предметов на существенные, с привидений на полководцев, с грез на политику. Кемский в этой беседе не принимал участия ни словом, ни мыслию. Он носился в обыкновенной своей области мечтаний и воздушных видений. Наконец он нашел человека, и человека образованного, который не отвергал возможности сношений души человеческой с миром, ей сродным, с миром духовным. Он смотрел с уважением и любовью на прекрасного, умного, глубокомысленного, чувствительного старца, в котором представлялся ему идеал мудреца - не исступленного Фауста, упорно силящегося расторгнуть пределы человеческих способностей, но тихого изыскателя вечных истин, преисполненного веры и благоговения к неисповедимому Промыслу.
Подали ужин, не затейный, сельский, приправленный отборными винами, которые сибарит Вышатин успел выписать из Петербурга. Кемский не ужинал, а смотрел на других. Вышатин и Хвалынский ели, как молодые здоровяки; пастор - с выражением истинного удовольствия пил вкусное вино; художник ел и пил много, но без разбору и после бургонского потребовал квасу со ржаным хлебом. Алимари съел ломтик белого хлеба и выпил рюмку красного вина. Вышатин поднял бутылку шампанского и хотел напенить его бокал.
- Опять хотите принуждать меня, - сказал, улыбаясь, Алимари, - и я опять принужден буду отнекиваться неучтиво. В мои лета всякое излишество отнимает часть жизни, а мне хотелось бы пожить еще несколько лет - по крайней мере, чтоб увидеть, сбудется ли предсказание мое о молодом французском генерале.
После ужина все раскланялись. Пастор, Алимари и художник отправились к себе, а молодые друзья расположились ночевать в одной комнате.
Кемский долго не мог уснуть. Взошла полная луна и томным лучом своим осветила комнату с пиитическим ее беспорядком. Желтеющие листья лип и берез под окнами дома казались позолоченными, изредка пролетал в ветвях осенний ветерок, и унылый шум их проникал в комнату. Но это были картины только существенного мира: никакой призрак не потревожил нашего юного мечтателя наяву, и вскоре перенесся он в собственный мир фантазий.
XI
Яркий луч утреннего солнца разбудил Кемского. Друзья его еще спали глубоким сном. Он встал потихоньку, оделся, взял шляпу и вышел из дому. Сам не зная куда, побрел он по двору пономаря, повернул направо к красивому домику, в котором ставни были еще заперты, сделал еще несколько шагов и вдруг очутился посреди самой очаровательной картины, на вершине горы, склоняющейся легкою отлогостью к живописному озеру, окруженному сизыми горами. Разноцветные деревья в самых прелестных отливах, от темно-зеленой сосны до позлащенной осенью березы, смотрелись в тихой воде, поднимаясь уступами на отлогостях; в других местах берег был крутой и обрывистый. Над горами и деревьями стоял прозрачный туман, над туманом сияло солнце. Никто не прерывал глубокого молчания. Кемскому казалось, что он стоит над одним из озер дикой Канады. Он начал спускаться вниз по дорожке, проложенной к озеру. На каждом шагу виды переменялись. Когда он был на половине горы, раздались на ее вершине унылые звуки флейты. Трепет пробежал по его жилам. После быстрой прелюдии послышалась какая-то прелестная мелодия, дышавшая сладостью и нежностью стран южных, не искусственная, имевшая характер народной песни, унылой и выразительной. Жалобные тоны, сначала звонкие, стали мало-помалу утихать и замолкли в пустыне; чудилось, что тихий воздух легким навеванием ответствует умирающим звукам, и совершенная тишина по-прежнему водворилась над озером. Кемский долго еще стоял на одном месте и прислушивался, не будет ли продолжения. Нет! Все было тихо. Он медленно пошел далее и приблизился к краю пустынного озера, гладкого, как поверхность чистого зеркала. Вправо от дороги, на выдавшемся в воду утесе увидел он сидящего человека и вскоре узнал в нем вчерашнего артиста. Кемский подошел к нему и увидел, что он снимает на бумагу вид озера, посматривает на прелестный ландшафт холодно и беспечно, а на работу свою с приметным удовольствием, которое иногда превращалось в порывистые восторги, выражаемые громкими восклицаниями. Вчера был он тих, скромен, молчалив, при каждом слове запинался, ни разу не забывал примолвить к ответам: "Ваше сиятельство", а ныне сделался бодр, смел и, завидев князя, вскричал с радостью:
- Вот умно, что вы встали поранее и догадались выйти на озеро! Вся петербургская губерния не стоит этого укромного местечка! Что за переливы цветов! Какие группы дерев!
- А это прекрасное место, конечно, не стоит вашей картины? - спросил Кемский, ожидая, что художник не примет этой хвалы и скромно отдаст преимущество природе. Не тут-то было.
- Разумеется! - вскричал он. - Ну что здесь важного! Несколько сот бочек стоячей воды, земля, грязь и каменья; кое-где сосны, ели и березы - все это, правда, освещено, но не везде как должно. А картина - это дело другое. В натуре случайное слияние предметов - на картине обдуманное, рассмотренное со всех сторон, отделанное в малейших подробностях целое! - Засим полился еще длинный ряд сравнений искусства с природою, ко вреду последней. Кемский, видя, что художник упрямо стоит в своем мнении и никак не хочет переменить его, перестал спорить. Между тем солнце поднялось выше, туман над водою исчез, и все предметы озарились ярким дневным светом.
- Вот видите, сударь, что значит ваша природа! - сказал Берилов. - Куда девалась прекрасная картина осеннего утра? Пропала, может быть, надолго. Чего доброго, завтра набегут тучи, польется дождь, а там, не успеешь оглянуться, и зима; озеро это превратится в гладкую степь, между тем как моя картина... - Он посмотрел на свой эскиз с родительским чувством, почти сквозь слезы. Вдруг задумался, бросил взгляд на озеро, потом на бумагу, взял карандаш и начал поправлять. Кемский долго стоял и смотрел на работу, но живописец не видал и не слыхал его, работал присвистывая. Чрез несколько времени опустил он левую руку в карман широкого сюртука, вытащил ломоть черствого хлеба, начал грызть его, не прерывая работы, и только по временам сдувая хлебные крошки, сыпавшиеся на бумагу. Сам он мог бы служить прекрасным образцом для живописца: в глазах блистало вдохновение, на устах изображалась улыбка; иногда являлось на них выражение боязни и недоумения, но и эта тень исчезала пред лучом, излетавшим из глаз.
Наш мечтатель глядел на него с участием и удовольствием: лицо артиста казалось ему знакомым; он где-то видал эти глаза, этот рот - но давно, очень давно. Наконец живописец произнес громко: "Довольно!", посмотрел еще раз на озеро, потом на свою работу, вздохнул, свернул бумагу и весь прибор, встал и хотел идти. Вдруг увидел он князя:
- Ах, ваше сиятельство! Вы изволили быть здесь - извините-с... ей-богу, не заметил. Виноват, кругом виноват, а я так заработался.
- Пойдемте к нашему больному, - сказал Кемский, - он, чай, уж давно встал.
- Как прикажете-с... в самом деле-с... - отвечал Берилов, кланяясь, и они пошли обратно на гору, в постоялый дом. Вышатина и Хвалынского застали они за чаем.
Первым предметом разговора их было воспоминание о приятном вечере накануне.
- Скажи, пожалуйста, Вышатин, - спросил князь, - кто этот Петр Антонович Алимари? Этот человек очень меня интересует.
- Право, не знаю, - отвечал Вышатин, - он появился здесь за неделю пред сим, остановился у пономаря, ходил с флейтою в кармане по горам и по болотам, сбирал редкие растения; узнав, что я лежу здесь больной, один и скучаю, он посетил меня как соседа. Нога моя в то время жестоко болела. Алимари, случась однажды при перевязке, доказал лекарю, что он не так меня лечит, советовал бросить все его мази; сам нарвал в болоте каких-то трав, сделал из них припарку и приложил к больной ноге. На другой же день я почувствовал облегчение, и с тех пор нога стала приметно поправляться. Вчера переменил он травы и сказал, что дня через три можно будет выйти и отправиться в город.
- Стало, он врач! - сказал Хвалынский.
- И я то же думал, - отвечал Вышатин, - но он объявил мне, что никогда врачом не был, а занимается исследованием природы из любви к наукам и имеет несколько важных, но простых рецептов, собранных им на путешествиях по всем странам света. По прозвищу своему он италиянец, но, кажется мне, родился в России. Впрочем, мне совестно было допытываться подробнее. Довольно того, что он человек добрый, умный и образованный.
- И знаток в художествах, - прибавил Берилов, - я видел у него картину, мадонну Карлина Дольче: он возит ее с собою не в раме, а в деревянном ящичке редкая вещь! Он глядит на нее по часам и плачет - так сказывала мне служанка пономаря. Конечно, он и сам художник, когда так хорошо понимает и чувствует искусство.
- Может быть, - сказал Вышатин, - но в нем всего для меня приятнее нрав его, кроткий, ровный, любезный. Он иногда бывает в необходимости противоречить другим и делает это с большою пощадою и скромностью. Однажды только, в продолжение дней десяти нашего знакомства, заметил я необыкновенное в нем волнение. Мы беседовали о здешней северной природе, о чудесных ее гранитах, о прекрасных озерах, о живописных видах. Пастор заметил мимоходом, что, по мнению некоторых геологов, Финляндия получила настоящий свой вид от землетрясения. При этом слове Алимари побледнел и задрожал. Мы испугались, спрашивали, что с ним сделалось, здоров ли он; он отвечал, что это ничего не значит, и вскоре оправился. С тех пор мы стали в беседах наших избегать этого предмета, и он о том никогда не заговаривал.
В это время вошел в комнату камердинер Вышатина и подал ему записку, полученную от Алимари: он извинялся, что не может прийти по приглашению к обеду, и уведомлял, что должен ехать в город, где присутствие его необходимо, советовал Вышатину продолжать употребление прежних средств и предсказывал скорое исцеление. В заключение записки благодарил он за приятные вечера, проведенные в дружеской беседе, и просил поклониться друзьям. Эта записка всех привела в уныние, потому что все ждали Алимари, все горели нетерпением насладиться его беседою.
- Жаль, - сказал Вышатин почти сквозь слезы, - жаль! Я так свыкся с этим почтенным старцем, что не знаю, как проведу здесь еще несколько дней моего карантина. Впрочем, мне гораздо легче, и сегодня еще еду в город. Барометр падает, как говорил мне пастор, и мне не хотелось бы погрязнуть в финских болотах. Другое дело, если б здесь был мой почтенный Алимари, мой мудрец, Сократ.
- Только этот Сократ, - примолвил Хвалынский, - слишком легковерен и наполнен предрассудками: верит в домовых, в чертей, в ворожей.
- А настоящий-то Сократ, - прервал с досадою речь его Кемский, - разве не верил своему демону, разве не советовался с ним? Сократ таким же образом жил посреди софистов, отвергавших все по расчетам своего слабого рассудка, и учил людей тому, что внушало ему сердце и созерцание природы. Сократ не отвергал богов своего отечества, но умел отличить божество от истукана.
- Вот таков и Алимари! - вскричал Вышатин. - Я не думаю, чтоб он верил всем преданиям римской церкви, но он не сядет за стол, не перекрестясь. Никогда не вырывалось у него ни малейшего замечания насчет святости религии, и, когда, бывало, мы с пастором станем посмеиваться над папою, он нам не противоречит, а молчит, улыбаясь. Нет, друзья! Такие люди, как он, редки в этом свете. И если вы меня любите, то перестанете остриться и делать замечания на его счет. Пусть вы будете и правы, но мне, признаюсь, больно слышать о нем что-либо кроме хорошего. Эй, Федька! Подай шампанского! Выпьем за здоровье моего исцелителя, а потом кое-как поплетемся на зимние квартиры.
Все исполнено было по диспозиции. Вышатин угостил в последний раз доброго пастора, уселся в карете с художником и отправился в Петербург. Кемский и Хвалынский последовали за ними. Во всю дорогу молчание прерывалось только короткими фразами. Кемский был погружен в глубокую думу.
XII
Новый мир открылся пред нашим мечтателем. Дотоле не удавалось ему найти человека, который мог бы, постигая его, разделять с ним его впечатления и ощущения и, превосходя его умом, познаниями и опытностью, объяснять ему то, что в жизни и в свете казалось ему непонятным. Товарищи не могли удовлетворить беспокойному любопытству Кемского: одни из них его не понимали, другие над ним смеялись. Хвалынский с участием слушал его рассказы, но не разделял его ощущений и мыслей: наслаждаясь настоящим, он забывал будущее и не думал о прошедшем. Вышатин был человек умный, образованный, но светский и слишком напитанный тем, что в то время называлось философиею. Кемский искал пищи у записных ученых, но и там не находил ничего. Один был просто профессор или, лучше сказать, педант, произведенный из немцев в надворные советники и получавший тысячу рублей в год за то, чтоб два часа в неделю читать кое-что по тетрадке, списанной с печатной книги; другой - на вопросы пламенного юноши отвечал исчислением книг, в которых можно найти удовлетворительное разрешение и которых он сам не читал за недосугом; третий - старался объяснить бытие мира сравнением его с деревянными часами; четвертый отвечал глубоким вздохом и текстом из Библии. Все прочие единогласно приписывали мечтания и видения обманам чувств или козням шалунов, а предчувствия называли случайностью или последствием несварения желудка. Явился человек умный, просвещенный, добродушный, способный рассеять сомнения юного искателя истины, готовый его просветить, наставить и успокоить, но он явился и исчез, как мечтание утреннее, как те лица, которые нам представляются иногда в сновидениях: человек нам знакомый, близкий, любезный, мы его помним, знаем, радуемся, что с ним свиделись, но, проснувшись, убеждаемся, что он дотоле существовал только в глубине души нашей; может быть, перенесен был ею из другого мира, в котором она обитала до переселения в нынешнее свое жилище?
Тщетно искал Кемский нового своего знакомца. Никто из всех приятелей молодого человека не знал его. Все расспросы и поиски были напрасны. Бедный мечтатель походил на странствующего рыцаря, ищущего пропадшей Дульцинеи. Однажды случай польстил ему надеждою, но ненадолго. Он был в италиянском театре. Играли любимую его оперу, Il matrimonio segretto. Музыку слушал он внимательно, но при речитативах посматривал в ложу первого яруса, занимаемую его сестрицею. Иван Егорович сидел, вытянувшись в струнку, на второй скамейке, бессмысленно глазел на театр, не понимая ни слов, ни музыки, и только при звуках барабана скромною улыбкою изъявлял удовольствие. На первой скамейке справа рисовалась Алевтина, а налево сидела Наталья Васильевна. Любя страстно музыку и сама играя прекрасно на фортепиано, она прикована была к сцене глазами, слухом и душою; не видела ненавистного ей Кемского, не знала даже, что он в театре, и в полной мере наслаждалась прелестною гармониею. На прекрасном лице, в выразительных глазах ее отсвечивалось душевное удовольствие. Кемский был в третьем небе: пред ним оживилась мраморная Галатея. Кончился акт; все сидевшие в креслах встали, но он сидел, боясь появлением своим смутить и разочаровать строгую Наташу. Лорнет Алевтины производил между тем инспекторский смотр по всей зале. Вот один из соседей его заговорил с кем-то в партере.
- Каково? - спросил он по-италиянски.
- Прелестно, - отвечали ему, - сегодня я дома.
Кемский вздрогнул: это был голос Алимари. Он привстал, оборотился к партеру, но за толпою не мог его увидеть; бросился опрометью из кресел, пробрался в партер, искал, искал - Алимари не было.
- Не выходил ли из партера высокий, худощавый господин? - спросил он у капельдинера.
- Не могу доложить, - отвечал он, - мало ли кто выходит в антракте!
Кемский воротился на свое место в досаде и печали.
- Позвольте узнать, - спросил он наконец у соседа, разговаривавшего с Алимари, - с кем вы говорили в партере в начале антракта?
- С господином Алимари, - отвечал тот.
- Скажите мне, пожалуйста, коротко ли вы его знаете? Нельзя ли сказать мне, где можно его найти?
- Этим не могу я вам служить, - отвечал незнакомец. - Я служу в конторе банкира барона Ралля; у нас открыт одним венециянским домом кредит на имя господина Алимари. Он иногда приходит к нам и получает деньги. Мы с ним кланяемся на улицах и разговариваем о погоде.
- В известные ли сроки он к вам приходит? - спросил Кемский.
- Нет, как случится: иногда мы его не видим по полугоду.
- Не можете ли вы мне сделать одолжения, - спросил Кемский, - когда к вам явится Алимари, узнать, где он живет, и сообщить об этом мне. Вот мой адрес. Я имею крайнюю надобность с ним видеться!
- Охотно! - сказал молодой человек, взяв адрес, наскоро написанный карандашом на визитной карточке. Заиграла музыка, и начался второй акт.
Кемский не видал и не слыхал ничего, что происходило на сцене: беспрестанно смотрел на прелестную Наташу и размышлял о таинственном Алимари. Вдруг заметил он какое-то беспокойство в чертах лица и в движениях Наташи. Она стала повертываться во все стороны, бросив взгляд на кресла, увидела Кемского и вздрогнула. Сперва бледная, потом алая краска пробежала по лицу ее, но вскоре оно опять приняло обыкновенное свое выражение. Наташа обратилась к сцене и не спускала с нее глаз. Кемский, увидев, что его заметили, перестал смотреть на нее, глубоко вздохнул и обратил глаза в другую сторону залы. При выходе из театра сказал он своему соседу:
- Мне странно и удивительно, что вы не познакомились короче с господином Алимари, имея к тому случай. Он человек необыкновенно интересный: умный, образованный.
- Верю, - отвечал молодой человек, - но нам в банкирских конторах некогда беседовать с приходящими. Беда, если завидит наш строгий принципал, что мы оставляем работу! Однажды только, когда Алимари пришел за деньгами и кассира не случилось в конторе, сам барон приказал мне занять незнакомца разговором, и я побеседовал с ним несколько времени. Он действительно человек умный, любезный, но - извините - странный. Вообразите, он верит магнитисму, этой дерзкой выдумке шарлатанства и корыстолюбия, ездил во Францию именно для того, чтоб видеть на самом деле явления этой небывалой и невозможной силы, и чуть было не вызвал на дуэль некоторых членов Парижской Академии Наук, доказывавших лживость и нелепость учения Месмерова. На возражения и насмешки мои он отвечал скромно и учтиво и предложил мне испытать над самим собою эту силу, которая непреодолимо подчиняет одного человека душевному влиянию и воле другого.
- И вы испытали ее?
- Нет! Мне не до того, да и кто станет заниматься этим вздором!
- Нельзя ли, - продолжал Кемский с выражением возрастающего любопытства, сообщить это средство мне?
- Охотно, - отвечал молодой человек, - Алимари утверждал, что можно одною волею принудить человека, который на вас не смотрит, оглянуться и отвечать вам взором. Он утверждает, что для этого должно только смотреть на человека несколько секунд пристально, хотя бы с тылу, и думать о нем исключительно. Не вздор ли это? Ах, извините: вот мои дрожки, прощайте, до свидания.
Молодой человек скрылся из сеней театральных. Кемский вспомнил о нынешнем вечере, вспомнил о Наташе, как она невольно почувствовала действие его одушевленных взоров и принуждена была взглянуть на него. "Если магнитисм действует на эту холодную и равнодушную женщину, - думал он, - чего ж он не произведет в душе пламенной, отверзтой впечатлениям пылких страстей!"
XIII
Мечтания и сновидения Кемского прервались великими происшествиями в мире существенном. Скончалась Екатерина II, и со вступлением на престол императора Павла Петровича началась новая эра для службы, особенно военной. Многие товарищи нашего князя жаловались на строгость и взыскательность новых начальников, на трудность и беспокойство строгого порядка, на неприятную им форму новых мундиров и прически и едва не со слезами смотрели на прелестные свои фраки, произведения бессмертного Кроля, с которыми должно было расстаться навеки. Кемскому эти перемены были не только сносны, но и приятны. Деятельная служба заняла все минуты его жизни: он перестал тосковать, реже мучился мечтаниями и после ученья, продолжавшегося несколько часов, после суточного караула, в котором уже нельзя было, по-прежнему, спать всю ночь на пуховиках, наслаждался крепким и здоровым сном. Единообразная воинская одежда также была ему по нраву: он не любил наряжаться, не терпел перемен по прихотям моды и был в этом отношении жертвою своего портного, сапожника и камердинера, которые иногда отставали на целый месяц от моды и подвергали светского юношу замечаниям и насмешкам досужих товарищей. Но теперь он имел время и возможность привыкнуть к своей одежде, а она могла прильнуть к нему и сделаться его собственностью; до того же времени ему казалось, что он всегда ходит в чужом платье. Исправность его, прилежание к службе и неутомимость вскоре были замечены начальниками: его перевели в гвардию, к душевному огорчению Алевтины, излившемуся в высокопарных поздравлениях.
В самый тот день, когда отдано было в приказе о его перемещении, лишь только он успел примерить свой новый мундир, получил он записку о том, что наряжен в ночной караул в Зимнем дворце, при печальной комиссии. К одиннадцати часам вечера отправился он туда с своим отрядом, под начальством гвардии капитана. Его самого отрядили к телу покойной императрицы. Все это сделалось так поспешно и неожиданно, что он опомнился не прежде, как в самой траурной комнате. Там картина торжественная, преисполненная невыразимого величия, представилась глазам его. Посреди огромной залы, обитой черным сукном, увидел он великую императрицу, на парадной постеле, в царском облачении, безгласную и бездыханную. Дым свеч носился над нею как облако. Дежурные кавалеры и дамы стояли в безмолвии вокруг смертного одра величия земного; тихие звуки утешения небесного слышались из уст протодиакона, читавшего Евангелие.
Кемский, взирая на божественные черты усопшей, погрузился в глубокое уныние. Било двенадцать. Некоторые из дежурных удалились в другие покои; прочие сели на стульях, стоявших вдоль стен траурной залы. Голос чтеца ослабевал. Свечи тускли. Вдруг растворились двери из другой комнаты: человек высокого роста в глубоком трауре в предшествии придворного служителя вошел в залу тихими шагами, приблизился к эстраде, перекрестился по-католически, преклонил колено, тихо произнес: "Екатерина!" и заплакал. Чрез несколько минут безмолвной молитвы он встал, обернулся; взоры Кемского остановились на нем; это был Алимари. Он узнал князя, подошел к нему и с горестным безмолвным приветствием пожал ему руку.
- И вы пришли проститься с прахом нашей великой Екатерины! - сказал Кемский.
- Вашей? - тихо возразил Алимари. - Вашей? Она принадлежит всему роду человеческому, не одной России. И я, не русский по происхождению, был ее вернейшим подданным: я был свидетелем прибытия государыни в Россию, имел случай видеть ее занятия науками и изучением России, я стоял на крыльце Зимнего дворца в ту минуту, как она вступала в царское жилище, в день восшествия своего на престол, видел ее потом и на блистательных каруселях, и в торжественных шествиях; неоднократно смотрел издали, как она прогуливалась по царскосельским аллеям, в глубоком размышлении о славе и величии своего народа; я слышал в течение тридцати четырех лет и громовые звуки побед ее, и тихие благословения, возносившиеся за нее из мирных хижин к престолу предвечного. Знаете ли вы, что есть государь, и государь великий, добрый, правосудный? Недаром облекаем мы его земным блеском и величием в сей жизни и сами, подданные, восхищаемся и гордимся этим блеском, этим величием! Вообразите себе: миллионы существ, одаренных чувством и душою бессмертною, живут в мире под кровом и защитою одного из земнородных, а этот земнородный есть государь их. Вообразите, что спокойствие, благоденствие, душевное достоинство сих миллионов зиждется волею и трудами государя; вообразите, что из подвигов этого государя истекает счастие или несчастие миллионов людей, еще неродившихся, - и после этого рассудите, с каким благоговением должны мы приближаться к смертному одру тех из сих государей, которые свято исполнили долг свой на земли и теперь, пред троном вседержителя, дают отчет в своих делах, помыслах и чувствованиях.
- И для чего они не бессмертны? - с унынием сказал Кемский.
- Для того, что должны управлять смертными! - отвечал Алимари. - Неужели вы думаете, что ангел бессмертный и бесплотный мог бы жить и действовать посреди людей, волнуемых страстями и пороками? Сверх того, всякий человек, и самый великий, есть произведение своего века. Век Екатерины минул, и дух ее оставил земную оболочку. Век новый наступает, век чуждый той, которая была превосходнейшим созданием своего века; но память Екатерины пребудет священною потомкам, и при звуках новой славы раздаваться будут в великих воспоминаниях отголоски дней Кагула и Чесмы, и новые законы будут опираться на премудрые уставы великой законодательницы, и грядущие поэты с умилением будут повторять гимны певцов Екатерины!
Вы молоды и увидите будущее поколение. Великие судьбы ожидают Россию в грозных бурях, которые собираются на западе; блистательная слава озарит ваше отечество, но внуки ваши с жадностью будут внимать повествованиям деда о днях минувших, о днях Екатерины. Скажите им, что вы знали республиканца, который четыре раза искал крова и защиты под скипетром самодержавной императрицы и на хладных берегах гостеприимной Невы проклинал свободу цветущей Венеции.
Алимари вновь подошел к эстраде, преклонил колено, перекрестился, встал и вышел из комнаты. Кемский в сии торжественные минуты не мог думать ни о чем, кроме того, что представлялось глазам его. Он еще раз упустил случай узнать, где можно найти ему Алимари, и в этот раз не мог даже упрекать себя в оплошности. Прежняя тишина водворилась в зале. Ночь прошла для Кемского в глубоких размышлениях...
В первых месяцах следующего года поездка в полуденные губернии по делам службы доставила ему приятное развлечение. Он послан был с какими-то важными бумагами в новороссийский край и встретил весну на берегу Черного моря, в рождавшейся тогда Одессе. Там нашел он несколько товарищей корпусных, а в начальнике - друга своего покойного отца и провел время самым усладительным для своего сердца образом. Между тем какая-то непонятная сила влекла его домой: он никого в Петербурге не любил, что называется любить, а не мог вспомнить о северной столице без сердечного волнения, не мог остановить на ней мыслей, не почувствовав в глубине души своей какого-то непостижимого влечения. Неожиданно явился в Одессе и Хвалынский: он ездил с поручением в Херсонскую губернию и завернул в Одессу, чтоб возвратиться в Петербург в обществе милого своего друга. Кемский искренне обрадовался товарищу и сообщил ему, с каким нетерпением ждет минуты отъезда: теплое дыхание полудня сделалось ему несносным; он горел мыслию воротиться на хладный север.
- Что это за магнитный полюс, к которому стрелка твоего сердца неизменно обращается? - с улыбкою спрашивал Хвалынский.
- Сам не знаю, - отвечал Кемский, - но мне здесь скучно, тяжело, грустно. Поедем, ради бога, поедем!
Желание его вскоре исполнилось. Друзья оставили Одессу и помчались в Петербург.
В одном жидовском местечке, в Белоруссии, принуждены они были остановиться на ночь в корчме для починки экипажа. Им отвели место за перегородкою. Утомленные продолжительною ездою, они оба заснули на свежей соломе, но около полуночи какое-то страшное сновидение разбудило Кемского. Опамятовавшись совершенно, он слышит за перегородкою разговоры и хохот. Прислушивается: старуха жидовка ворожит солдатам на картах, предсказывает одному генеральский чин, другому отставку, третьему молодую жену. Служивые смеются и шутят друг над другом.
- Полно слушать ее, - говорит один голос, - все пустяки врет! Ну как ей, старой хрычовке, знать, что нашему брату на роду написано! Пойдем домой! Пусть новобранцев морочит.
- Нет, Спиридонов, - говорит другой голос, - не шути этим. Сам бес у ней под языком! Добро бы она толковала о будущем, ан и прошедшее, как по пальцам, рассчитывает. Мне все рассказала: как меня в солдаты отдали, как под шведом ранили, как в Польше чуть было в полон не взяли - эка притча! Ну-ка, старая ведьма! Вот тебе еще гривняга: скажи, скоро ли мне достанется в ундера!
Водворилось молчание. Потом послышался хриплый шепот и раздался громкий смех. Разговоры, шутки, хохот продолжались несколько времени. Наконец один из солдат напомнил, что пора отправиться по квартирам и схрапнуть до завтрашнего похода. Совет его подействовал. Мало-помалу шум уменьшался, и чрез несколько времени водворилась в корчме совершенная тишина, прерываемая слабым кашлем старухи.
Кемский между тем встал, надел сюртук и вышел из-за перегородки. В большой избе, едва освещаемой сальным огарком, сидела в углу, за столом, грязная старуха в ветхом жидовском костюме и сбирала разложенные по столу, салом и пылью напитанные, частым употреблением закругленные по углам карты. Кемский подошел к ней, бросил на стол серебряный рубль и сказал:
- Бабушка! Погадай мне, где ожидает меня счастие.
Старушка взглянула на него, протасовала карты, дала ему снять левою рукою, вскрыла пиковую семерку и тихим голосом сказала:
- В гробу!
С.-Петербург, 1798
XIV
Время улетало на крыльях своих, свинцовых для несчастных, воздушных для счастливых. Алевтина сочеталась законным браком с Иваном Егоровичем и в течение нескольких месяцев, при помощи друзей, благотворителей, визитов и обедов, успела вывести его в подполковники. Он был определен в смотрители при построении разных казенных зданий. Должно сказать, что сам он не пользовался ни копейкою: с утра до ночи ходил по лесам, смотрел за сохранностью материялов, за прочностью работ; но архитекторы наживались, подрядчики толпами являлись к торгам и перебивали друг у друга работу. Начальник случайно в это самое время строил дачу; к нему беспрекословно отпускаемы были материялы и работники. По счетам архитекторов и поставщиков плата производилась неукоснительно. А отчеты? А ведомости? Это сводил у него человек опытный, необыкновенный в сих делах искусник. Иван Егорович нашел этот клад по следующему случаю.
В начале службы своей послан он был в Симбирскую губернию для привода рекрутской партии: получил прогонные деньги, сумму на расходы, инструкцию и шнуровую книгу и отправился по назначению. Нельзя было действовать исправнее, осторожнее, совестнее Ивана Егоровича: за всякую казенную копейку торговался он до драки; все сбереженные суммы показывал в приходе по чистой совести; при каждой передаче подробно исчислял причины, по каким должен был произвести ее. Таким образом, сберег он в пользу казны с лишком треть данных ему денег и заранее восхищался мыслию, с каким торжеством представит свою экономию начальству. На последнем переходе под Петербургом сошел он с товарищем, который вел другую партию, из Смоленска. За чаем разговорились они о своих делах по службе.
"Скажи, сделай одолжение, Сайдаков, - спросил фон Драк у товарища, сколько у тебя осталось из отпущенных тебе денег?" - "Сколько осталось? Право, не знаю. Эй, Зверобоев! Сколько бишь у нас в остатке?" - "Ничего не осталось, - отвечал сержант, - и своих ваше благородие изволили потратить". - "Придется еще искать на Военной Коллегии", - сказал Сайдаков. - "Помилуй, друг мой! возразил фон Драк с трепетом. - Куда это ты девал все деньги? Покажи мне, пожалуйста, шнуровую книгу". - "Изволь, любезный! Эй, Зверобоев! Подай книгу". Зверобоев подал. Фон Драк раскрыл ее, перевернул несколько листов и побледнел: "Несчастный, ты пропал! Книга белая!" - "Знаю, - отвечал Сайдаков, смеючись. Смотри, Зверобоев! Завтра, когда придем в Петербург, приведи ко мне писаря того, разумеешь?" - "Слушаю, ваше благородие!" Фон Драк не мог уснуть, помышляя о беде, ожидающей беспечного Сайдакова. На другой день товарищи пришли в город и остановились на одной квартире.
Фон Драк встал в пять часов и занялся окончанием счетов; вывел все расходы, поверил итоги, перечел остальные деньги и с торжеством подписал рапорт. Сайдаков проснулся в одиннадцать часов и сел за чай. Денщик докладывает: "Пришел писарь из Военной Коллегии". - "Зови скота!" Вошла гнусная, красноносая фигурка в засаленном фраке и сером галстухе. "Здорово, Тряпицын! Я привел партию; мне еще следует получить сто двадцать пять рублей". - "Слушаю, ваше благородие!" - "Вот тебе книга и вот пять рублей, когда кончишь, дам еще синенькую". - "Покорнейше благодарим, ваше благородие, будет исправлено". - "При этом случае, - сказал Сайдаков, обращаясь к фон Драку, ты можешь отправить свои счеты в Коллегию. Тряпицын их доставит". - "С нашим удовольствием", - пробормотал Тряпицын. "Нет, Сайдаков! - отвечал Иван Егорович с боязливою важностью. - Я должен сам иметь честь представить отчеты - это долг службы". - "Это пустое, ваше благородие, - возразил Тряпицын. Поручите нам, все исправим. Ей-ей, довольны будете!" - "Нет, братец! - отвечал фон Драк. - Я знаю долг службы. Сам представлю". - "Как изволите!" - сказал Тряпицын с усмешкою и отправился.
Фон Драк представил свои отчеты и остальные деньги и чрез две недели явился в Коллегию за квитанциею. В прихожей встретил он Сайдакова. "Ну что, как сошло?" - спросил фон Драк с состраданием. "Прекрасно! Мне доплатили передержку; вот приказ казначею выдать деньги. Приходи завтра обедать. Разговеемся после похода!"
Фон Драк поблагодарил и отправился в присутствие. "Куда изволите идти?" важно спрашивает его Тряпицын, сидящий посреди запачканной братии в канцелярии. "Куда? В присутствие за квитанциею". - "Извольте погодить, ваше благородие! Есть начетец, есть неисправности, передержки против справочных цен, незаконные выдачи, неверные итоги. Надобно поисправить!" Фон Драк остолбенел. "Помилуй, братец! Я вел самый исправный счет! У меня в остатке значительная сумма". - "Точно так-с; но если б изволили соблюдать казенный интерес по предписанным формам, то осталось бы, конечно, вдвое более". - "Да как это? Сайдакову дали квитанцию, а он передержал сверх денег, выданных ему от казны". - "Точно так-с; да они представили на все законные объяснения и доказательства. Начальство справедливо: оно выдает и передержку, если таковая учинена не в противность существующим постановлениям. Известно вам премудрое изречение государя императора Петра Великого: "Вотще законы писать, если по ним не исполнять".
Фон Драк был в отчаянии, отправился с жалобою в присутствие и получил в ответ, что ревизия отчетов поручена столу коллежского регистратора Тряпицына и что он там должен ждать решения, которое в свое время будет рассмотрено и утверждено или отринуто присутствием. Фон Драк решился выждать окончание дела, являлся каждый день в канцелярию, но каждый день Тряпицын находил в его книге новые неисправности и заготовлял запросы в земские суды уездов, лежащих на пути из Симбирска. Терпение несчастного просителя истощилось: чрез месяц решился он искать приватно покровительства Тряпицына и в ужасную осеннюю погоду, в пять часов утра, отправился к нему на квартиру, на Козьем Болоте. Тряпицын встретил его в раздранном плаще и ввел в освещенную сальным огарком грязную комнату, в которой пахло и дегтем, и салом, и гнилью. Фон Драк не знал, с чего начать, но Тряпицын сам помог ему.
"Мне жаль, ваше благородие, что вы изволите так часто трудиться ходить в канцелярию: не угодно ли вам поручить мне окончание сего дела, и я ручаюсь вам, что через неделю все улажу к вашему удовольствию и к соблюдению казенного интереса. Изволите видеть, для сего должно мне будет просиживать ночи; так я надеюсь, что ваше благородие за экстренные труды не оставите меня должным вознаграждением. Верьте богу, жалованья беру в год шестьдесят рублей". Фон Драк вынул из кармана пятирублевую ассигнацию и положил на стол. "Изволите видеть-с, - продолжал Тряпицын, - для его благородия, Семена Егоровича господина Сайдакова, можно было в скором времени исправить; его дело было чистое - садись, пиши да и только; а в этом деле, изволите видеть, должно сперва поправить, а потом сделать должное по законам. Двойная работа, ваше благородие!" Фон Драк вздохнул тяжело, вынул из кармана другую синюю ассигнацию.
- Вижу, - сказал Тряпицын, - что вы человек добрый, только жаль, неопытны в службе по счетной части и несведущи в существующих законах. Рад помочь вам от души. Пожалуйте дня через три в канцелярию, и все найдете в порядке". "Как чрез три дня? - спросил фон Драк, - да успеешь ли?" - "И! Ваше благородие! Не беспокойтесь, мы люди деловые: все сладим к вашему удовольствию. Дело ваше у меня на дому - изволите видеть, вот оно-с. Я тотчас им займусь". Фон Драк откланялся. Тряпицын, провожая его в сени, отпер дверь в кухню и закричал: "Денисьевна! Растопи-ка сальца горшочек, да поскорее".
"Это что? - подумал фон Драк, вышед на улицу, - неужели Тряпицын питается салом?" Он остановился у домика, пред окном комнаты дельца, которого очень хорошо видел сквозь дырявую занавеску, и с любопытством смотрел, что будет. Тряпицын действительно занялся его делом: взял кипку бумаг, перевернул листочки один за другим; вынул приложенные к рапорту деньги и спрятал их в столик. Хромая Денисьевна принесла горшок с растопленным салом. Тряпицын окунул в него все дело и, положив засаленные почти доверху листы на пол, сел за стол и начал что-то писать. Фон Драк отправился домой, ломая голову над тем, что бы значила эта операция. Чрез три дня является он в канцелярию. Тряпицын кланяется ему сухо, как чужому человеку, и чрез несколько времени обращается к столоначальнику: "Егор Кузьмич! Сделайте божескую милость, убедите господина экзекутора завести кота в канцелярии. От крыс житья нет. Вот еще одно дело съели". - С этими словами вытаскивает он из-под стола заголовки бумаг и счетов фон Драка: вся нижняя часть действительно съедена была крысами по то место, до которого Тряпицын опустил бумагу в сало. "Неужели?" - спросил столоначальник. "Действительно так-с, извольте сами посмотреть". Столоначальник подошел: "В самом деле! Да как они, проклятые, грызут узорчато! Нешто! Надобно завесть кота!" - "Это напредки-с, - сказал Тряпицын, - а сие дело пропало. Следует, за утратою документов, предать оное забвению и господину поручику выдать квитанцию". - "А остальные деньги, оставшиеся в экономии?" - спросил жалобно фон Драк. "Деньги-с? Какие деньги-с?" - "Да те, которые я представил при рапорте!" - "Съедены крысами-с. Что делать? И казенный интерес иногда в экстренностях пропадает. Впрочем, если вашему благородию угодно, мы выведем справки, послав запросы в те присутственные места и начальства, с коими вы по помянутому приводу рекрутской партии изволили находиться в сношениях. Это скоро сделаем. Месяцев в восемь". - "Нет, ради бога нет! - вскричал фон Драк. - Дайте мне только квитанцию". - "Как угодно, - отвечал Тряпицын, - извольте повременить!" Чрез час квитанция была фон Драку выдана, и он за десять рублей получил урок, каким образом надлежит действовать в делах для сохранения казенного интереса.
Вступив в новую должность по счетной и письменной части, он сначала пришел было в отчаяние: товарищи поздравляли его с хлебным местом, а он не знал, как поживиться и на соль, и при представлении отчета за первый месяц принужден был дополнить недоимку своими деньгами.
Тогда вспомнил он о Тряпицыне, пригласил его к себе, приласкал и предложил ему место секретаря, бухгалтера и казначея. Догадливый рачитель казенного интереса охотно согласился на это предложение, определился под начальство фон Драка и вскоре освободил его от всех забот: фон Драк поутру подписывал бумаги, заготовленные Тряпицыным, будучи уверен, что не нужно читать их предварительно, потом ходил на строения и занимался механисмом работы, который был ему довольно хорошо известен. Дела пошли своим порядком: сметы, книги, ведомости, отчеты ведены были с величайшею исправностию, и все происходило на законном основании. Для текущей переписки Тряпицын приискал изгнанного из академии за дурное поведение семинариста: этот сочинял бумаги, а Тряпицын исправлял их по надлежащей форме.
Слог и законность бумаг канцелярии фон Драка сделались известными в приказносчетном свете.
Но не одной суетной славы домогался Тряпицын: он любил существенность. Из скудного жалованья своего сберег он, при благоразумной экономии, столько, что построил домик на Новых местах и стал приторговывать деревеньку; он бы окончательно купил ее, да малый чин не позволял ему совершить крепость на свое имя; сверх того, скорое благоприобретение могло бы возбудить зависть, толки и клевету неблагонамеренных: итак, он решился подождать удобнейшего случая. И медвежья наружность Тряпицына мало-помалу преобразилась. Алевтина Михайловна ахнула, увидев этого запачканного урода в кабинете своего мужа, и стала было требовать, чтобы его не пускали на двор, но вскоре смирилась доводами и увещаниями фон Драка: он представил ей Тряпицына человеком единственным и необходимым для устроения дел по службе и по фамилии. И сам Тряпицын смотрел, что бессмертной душе его надлежит на новой планете переселиться в другое тело. Он стал бриться по два раза в неделю и так же часто переменять косынку и манжеты; пудра и помада сменили сальце с мучкою; пучок его превратился в благообразную косу; насаленные виски свились регулярными пуклями; кафтан и нижнее платье бирюзового цвета, а в праздничные дни губернский мундир с бархатным воротником и обшлагами заменили казавшийся бессмертным сюртук его. Табачная лавочка у Синего Мосту лишилась в нем постоянного покупщика: он нюхал табак рульный, а потом и настоящий французский, уже не из скромной тавлинки или ветхой бумажной табакерки с изображением турецкого султана, а из серебряной, по высоким праздникам из золотой.
Нельзя было переменить гнусной фигуры и подлого лица, но и на это нашлось средство: остались вещи, но возвысились имена, и этого довольно. Грубость его стали называть строгою честностью, дерзость и бесстыдство - откровенностью, каверзы и крючки - усердием к службе, уважением к законам и знанием дела. Одаренный природною сметливостью, сын порховского целовальника не замедлил догадаться, чего ему недоставало: он не вмешивался ни в какие разговоры и суждения, которых предмет превосходил его понятия, а заметив в споре двух других лиц слабую сторону, приставал к сильнейшей и значительною улыбкою давал знать, что понимает дело и судит о нем, как люди умные и просвещенные, но по скромности ли своей или же потому, что почитает такой предмет недостойным своего внимания, сам в спор не вступает. В то же время возникла в душе его непримиримая ненависть к людям просвещенным и образованным: всяк, кто уже умел говорить по-французски, был природным врагом его. Он скрывал эту ненависть под личиною скромности и покорности, но при первом удобном случае давал чувствовать ее на деле. Привязанность и доверие к нему фон Драка не знали пределов: они усилились еще от того обстоятельства, что начальник, страшась беспокоить грозную супругу, занимал у подчиненного деньги, по заемным письмам, без процентов.
Тряпицын совершенно овладел своим командиром, но не давая ему этого чувствовать и представляясь, будто действует во всем по его приказаниям и распоряжениям. Благосклонность Алевтины была равномерно должною наградою за его труды и усердие. Но Кемский и друг его, Хвалынский, были предметами ненависти и злобы секретаря: пред ними он не мог укрыться - они знали и презирали его. Кемский молчал, но Хвалынский не мог не позабавиться на счет плута и при всяком случае старался уколоть и унизить его пред другими. Однажды за столом разговорились о дороговизне, о том, что ныне трудно жить и т.д., как ведется от Адама и будет до преставления света.
- Всему виною худое хозяйство! - сказал Хвалынский. - Вот у меня, например: доходу до трех тысяч рублей, а я с каждым годом наживаю долги, и отчего? Нет порядку, экономии, расчетливости. А вот, например (указывая на Тряпицына), Яков Лукич! Вы, кажется, берете жалованья рублей четыреста; экипаж у вас преизрядненький; домик построили хоть куда, и тот, как полная чаша; в бостон играете по четвертице, и прочее в соразмерности. А все это оттого, что жить умеете с расчетом, по одежде протягиваете ножки. Наша же братья, так называемые благородные, разоряемся в пух, а живем как нищие. Хоть бы вы меня поучили, почтеннейший, как все из ничего созидается. А домик-от ваш я вмиг узнал: у крыльца толпа подрядчиков, и над нижним ярусом вывеска с надписью. "Здесь бреют и кровь отворяют".
Алевтина пылала гневом; фон Драк бледнел; Тряпицын сидел за столом полумертвый. Кемский кашлял, толкал Хвалынского, но тот не унимался. После обеда Алевтина напрямки объявила Кемскому, что не хочет и не может терпеть дерзких людей в своем доме, и поручила ему просить Хвалынского, чтоб он не трудился навещать ее. Кемский хотел было, в сотый раз, защитить и оправдать своего друга, но Алевтина заградила ему уста замечанием, что он, конечно, не захочет в угождение своему приятелю сделать ее несчастною, подвергнув гневу раздраженного мужа.
Несчастною? Гнев мужа? Раздраженный фон Драк? Как сообразить это с обыкновенною кротостью и покорностью Ивана Егоровича? Странно, но действительно так было. Иван Егорович был смирен, кроток, послушен, терпелив, как овца или как знаменитое неутомимостью животное стран полуденных, но только до известной степени. Когда же его выводили из терпения, он впадал в бешенство, становился диким, свирепым зверем, был готов на все. Алевтина раза два испытала на себе действие этого ясновидения и изведала опытом ту степень, до которой было позволительно томить, мучить и терзать несчастного супруга; но лишь только он побледнеет и задрожит, она переменяла свое обращение, начинала его ласкать, плакала, называла себя неблагодарною, недостойною такого мужа, ангела и праведника. Иван Егорович приходил в себя, и буря пролетала мимо. Так было и в этом случае. Фон Драк долгое время сносил замечания, насмешки, колкости Хвалынского; но когда сатирик коснулся Тряпицына, его души и провидения в этом мире, терпение его лопнуло, и он готов был доказать насмешнику свой гнев самым чувствительным и обидным образом. Алевтина, щадя брата, предупредила эту вспышку и упросила князя освободить ее от Хвалынского.
Молодому ветренику крайне досадно было это происшествие: во-первых, он лишился возможности видеть Наташу, прелестную, умную и любезную; во-вторых, оставлял своего друга в когтях его злодеев. В самом деле, с этого времени родственный триумвират мог действовать без опасения, и Тряпицын сделался орудием всех козней против Кемского, предвидя, что, в случае устранения его, будет неограниченным управителем всего имения. Он, как уже сказано, питал к молодому князю сильнейшую ненависть за привязанность его к Хвалынскому, за неуважение его к секретарю и советнику своего зятя и, наконец, не мог ему простить знатной породы, образования и богатства. И когда случалось, что Иван Егорович, в редкие минуты совестности и богобоязни, не тотчас соглашался на предложения Тряпицына, клонившиеся ко вреду князя, усердный клеврет успокаивал сомнения его следующими рассуждениями:
- Помилуйте, ваше высокоблагородие! Что вы это балуете мальчишку! Ведь имение его не благоприобретенное, не стоило ему ни труда, ни забот, и он им владеет без всяких заслуг, не так, как мы, полезные государству люди, каждую копейку приобретаем в поте лица и иногда с крайнею опасностью. Если не вы, так другой расхитит его имущество. Теперь у него в моде друзья и просвещение. Посмотрите, что он раздарил этим повесам, что накупил книг, ландкарт, картин и других бесполезных мелочей! За этим непременно последуют карты, пьянство и тому подобное! Надолго ли тут имения? Оно перейдет в руки ростовщиков, а дети вашей супруги, его племянники, пойдут по миру. Не грешно ли допустить это? Воля ваша, ваше высокоблагородие, а великодушие тут не у места!
Как не согласиться с такими убедительными доводами! Фон Драк с улыбкою отвечал:
- Да, да! Точно так, действительно так! Дока, дока - Тряпицын!
Между тем, по благонамеренному совету секретаря, учтивость, внимание, ласки Алевтины, ее матери и мужа к князю Кемскому еще усилились. Он восхищался их доверенностью, любовью и нежностью и несколько раз думал про себя: "Давно бы Хвалынскому отстать от их дома: они в его отсутствие не имеют никакой причины быть недовольными мною".
XV
Сметливый секретарь видел, что пылкий, чувствительный и в то же время слабый характером Кемский легко может сделаться добычею первой женщины, которой бы вздумалось приобрести его любовь или только показаться к нему неравнодушною и задеть его слабую сторону. Многие девицы посматривали на него с участием и нежностью; матушки обходились с ним предупредительно и учтиво. Тряпицын сообщил эти опасения своим благодетелям и доказал им, что князь, женясь без их воли на дочери какого-нибудь неблагонамеренного человека, может забыть, чем обязан своим родственникам, может переменить свои намерения в рассуждении детей Алевтины. Следственно, если уже должно ему жениться, пусть он женится на особе, которая совершенно зависела бы от его семейства. План был одобрен в фамильном совете; надлежало привести его в исполнение.
Алевтина вспомнила об одной своей дальней родственнице по матери, круглой сироте, не имевшей никакой надежды в свете, ни даже приюта, и проживавшей в Москве попеременно у разных родственников. Ее выписали. Явилась недурная собою высокая, худощавая, чахотная фигура лет двадцати пяти, из которых по скромности убавляла двадцать процентов.
Татьяна Петровна была довольно хорошо воспитана, говорила по-французски, танцевала и т.д. Наслышась о властолюбивом нраве Алевтины, она предстала пред нее, как пред грозною судью, со страхом и трепетом, но прием ласковый, нежный и предупредительный рассеял ее опасения. Алевтина объявила ей, что намерена исполнить давнишнее свое желание, пристроить любезную родственницу в своем доме и, если сыщется жених, выдать ее замуж, как родную дочь. Старушка Прасковья Андреевна оросила ее слезами родственной любви и нежного участия к судьбе несчастной сироты. Ей отвели хорошенькую комнатку в доме, приставили к ней служанку, обновили ее гардероб. Татьяна пришла сперва в изумление от таких неожиданных и незаслуженных милостей со стороны людей, которые без расчету никому в свете добра не делали, и вскоре догадалась, что ее ласкают неспроста. Недаром была она однофамилицею Алевтины: женская хитрость, упражнявшаяся всю жизнь в изыскании средств к угождению зажиточным родственникам, нашла себе теперь достаточную пищу. Татьяна решилась повиноваться, молчать и наблюдать; без труда заметила она старания Алевтины сблизить ее с князем, не догадывалась о действительной причине этих замыслов, но с восторгом предалась мысли быть княгинею и богатою и вознамерилась употребить все средства к достижению этой цели.
А что делал между тем Кемский? Беззаботность его была непродолжительна. Попривыкнув к новой службе, не находя прежних споров и неудовольствий в доме сестры своей, он опять начал призадумываться. В нем действительно были две жизни: одна существенная, так сказать, практическая, в которой он занимался вседневными делами, службою, обхождением с людьми, к которым был равнодушен, и, когда эти дела наполняли все его минуты, когда они его беспокоили, тревожили, он был доволен, не требовал и не искал ничего иного; но лишь только случался в этих обыкновенных занятиях какой-либо промежуток, наполненный у иных людей скукою, - в Кемском возникала другая жизнь, возвышенная, не земная, мечтательная; он занимался и прежними делами, но в том участвовали только физические его силы и низшие способности души, а ум, воображение, рассудок, чувство носились в мире духовном. В это время одной малой искры достаточно было для воспламенения всей души его. Знакомые и родственники считали его нездоровым, но не беспокоились о следствиях, что эти припадки у него часто случаются и со временем проходят.
Кемский искал человека, с которым мог бы разделять свою непостижимую тоску, свои гадания и надежды. Он душевно любил Хвалынского и всегда находил в нем друга и помощника, но только в делах жизни обыкновенной. Когда Кемский забирался в области надзвездные, друг его сначала старался слушать его со вниманием, употребляя все силы, чтоб ясно представить себе то, о чем князь говорил так положительно, но вскоре утомлялся, начинал зевать и наконец редко мог удержаться от какого-нибудь едкого замечания. Кемский не сердился на него, даже не жаловался, ибо не мог требовать, чтоб другие безусловно принимали его мнения, но мало-помалу перестал говорить с товарищем о любимых своих предметах. С каким искренним чувством помышлял он об Алимари! С каким пламенным восторгом вспоминал он о беседе в Токсове! Но таинственный италиянец скрылся из глаз его, и нигде нельзя было найти его следа. Не было сомнения, что он оставил Петербург. Удивительно ли, что Кемский при этих приятных воспоминаниях с душевным удовольствием помышлял о тех, которые разделяли с ним беседу в тот незабвенный вечер!
Встретившись однажды с Бериловым, он приветствовал его как давнишнего, короткого знакомца. Берилов обошелся с ним вежливо, застенчиво, неловко и, по приглашению князя, стал посещать его сначала редко, а потом, узнав добродушие, откровенность, простоту нрава его, чаще и чаще. Кемский полюбил художника, человека с отличным талантом, но странного и причудливого. Берилов был скромен, тих, покорен, даже слишком учтив пред людьми знатными и богатыми, доколе речь шла о чем-нибудь, кроме его художества. Когда же он говорил об искусствах, когда пред ним была хорошая картина, особенно собственной его работы, он становился тверд, смел до дерзости, не давал никому выговорить слова, спорил до слез и нередко выходил из пределов приличия. Но, свернув свой рисунок или отворотясь от оригинала Тицианова, он становился прежним простачком и всепокорным слугою всякого, кто захотел бы им командовать. Не имея родни в Петербурге, он жил несколько лет один, в грязной комнате, которую часто забывали топить, и страдал от грубостей и плутней наемного слуги, который оставлял его по целым дням одного, вечером приходил домой пьяный и бранился с господином своим всю ночь. Берилов, занимаясь работою, частенько не обедал и утолял голод хлебом и квасом, случайно оставленными небрежным Емельяном. Такой образ жизни расстроил его здоровье. Одна добрая соседка, занимавшаяся чужими делами более, нежели своими, увидела бедственное положение Берилова и, испытав, что убеждения и слова на него не действуют, насильно вторглась в его комнату, при помощи полиции выгнала пьяного слугу и определила в услужение к нему свою золовку, о которой можно было сказать, что говорил покойный А.Е. Измайлов о хорошей дворовой собаке: предобрая, презлая! Настасья Родионовна вымыла, выскребла, вычистила приют гения; одела его самого в благопристойный сюртук, научила пить чай и кофе в надлежащее время, кормила сытным обедом и прятала лишние его деньги. Сначала вздумала она было принять команду и по искусственной части, но, кроткий во всяком другом случае, Берилов грозно объявил ей, чтоб она отнюдь не смела касаться святыни художеств. Старуха догадалась, и мало-помалу водворилась между юным художником и шестидесятилетнею боцманшею самая нежная дружба. Он предоставлял ей волю во всем, что не касалось главной цели его жизни, и только удивлялся, что Емельян, истрачивая вдвое более, гораздо хуже кормил и одевал его, нежели Родионовна. Она же привыкла к странностям своего хозяина и бранилась с ним только тогда, когда он на картинах своих изображал неодетых женщин и садился на извощиков без ряды.
Странным покажется, что Берилов, с ограниченными своими познаниями и образованием, бесхарактерный и бестолковый, успел вселить дружбу и доверенность в просвещенного, умного Кемского. Но сколько мы видим в жизни примеров, что человек отличного ума и просвещения всею душою привязывается к необразованному простяку! В этом случае не равенство ума и нрава, а какая-то тайная, неизъяснимая симпатия действует на людей. Эта симпатия влекла Кемского к художнику и привязывала художника к Кемскому.
К тому должно присовокупить еще одно обстоятельство. Князь нашел в Берилове человека, который слушал его жалобы и терпел причуды с молчанием и покорностью, не требовал, чтоб князь занимался им каждую минуту, не гневался и даже не примечал, когда князь целый день не промолвит с ним слова. Родионовна радовалась, видя, что ее питомец знаком с знатным человеком, с сиятельным князем и поддерживала в нем уважение и привязанность к новому приятелю, особенно потому, что для этого гостя не нужно было подавать пуншу. В веселые минуты Кемский заводил речь о художествах и радовался восторгам Берилова, шутил над любимыми его образцами, бранил бритые головы древних лиц италиянской школы и мясистые формы Рубенса, смеялся над анахронисмами великих мастеров и выводил артиста из терпения.
Однажды Берилов, в исступлении от оскорбления, нанесенного памяти Караваджия, вскричал:
- Да какое вы имеете право цыганить великих людей? Что вы сами? Что вы произвели? Небось, в корпусе, рисовать учились, то есть Андрей Петрович Екимов за вас рисовал, на экзамен глазки и носики!
- Извините, - отвечал князь с комическою важностью, - я не только любитель, но и сам художник. Не угодно ли посмотреть моей работы? Теперь, конечно, мне некогда заниматься рисованьем, но было время... Миша! Потрудись, брат, принеси зеленую папку из кабинета!
Берилов в молчании вытаращил глаза. Принесли рисунки. В числе их было несколько удачных попыток, но ни один рисунок не был кончен. Наш художник разглядывал их с большим вниманием и удовольствием: он восхищался не самыми рисунками, а мыслию, что князь, уважаемый им во многих отношениях, имеет дарование к художествам.
- Ей-богу, изряднехонько! - говорил он. - Бог накажи меня, если я лучше нарисую вот эту перспективу. А эта головка! Хоть бы в академию ее! Ну кто бы ожидал таких прекрасных вещей от природного князя! Ей-ей, прекрасно. Жаль только, что нет ничего конченного.
- И мне самому жаль, - отвечал князь, - да я, видите, художник недоученный, так и все мои произведения по мне пошли. Более всего мне жаль, что я не мог, или, лучше сказать, не умел кончить вот этого ландшафта: я хотел изобразить одно место, где игрывал в детские лета, где гулял с отцом, матерью, братом...
Слезы прервали речь его.
- Позвольте, князь! - в восторге закричал Берилов. - Я кончу этот ландшафт! Только в большем виде, если не противно! Знаю, знаю как это обработать. Вот тут побольше тени, а там издали - вижу, понимаю! Вы будете довольны.
- И вы также! - сказал князь, отдавая ему бумагу.
- Что вы под этим разумеете? - спросил оскорбленный Берилов. - Неужели плату? Так знайте, что этого мне не нужно! Если б я брал за свои произведения должную плату, то был бы богаче нашего эконома в академии. Но я гнушаюсь деньгами и не брал бы ни копейки за труды свои, если б не Родионовна и не Андреевский рынок... Боже! Боже мой! - продолжал он вполголоса. - Творить, созидать, работать для потомства - и брать деньги! Деньги! Что это? Негодные бумажки, на которых и ученической головки не нарисуешь. И за мои картины! За этот ландшафт, который я вижу на бумаге! Вижу, сударь, вижу! - вскричал он, оборотясь к Кемскому. - Вижу его в моей душе, и вы вскоре увидите его на деле! Вскоре, то есть... ну, все равно! Только увидите!
Кемский радовался, что восторженный артист забыл о его предложении, и отдал ему эскиз. Берилов схватил его с жадностью и побежал домой. Месяца три не говорил он князю ни слова об успехе своей работы, а только посматривал на него торжественно. Наконец в такое время, когда князя не было дома, он принес к нему свою картину, написанную в самом большом размере, поставил ее в кабинете князя, осветил ее по всем правилам и, уходя, наказал людям, чтоб они при возвращении князя отнюдь не предупреждали его о том, что он найдет в своей комнате. Он хотел поразить друга своего нечаянностью.
XVI
Кемский, занимаясь попеременно то делами, то мечтами, не замечал бури, которая собиралась над его головою. Алевтина с достойными помощниками подвигалась беспрепятственно к своей цели. Надобно было удалить от брата ее всех людей, которые могли бы препятствовать исполнению ее замыслов. Прекращение знакомства с Хвалынским было ей очень благоприятно. Она поручила Тряпицыну добраться, с кем чаще всего видится князь. Тряпицын донес ей, что чаще всякого другого бывает у него какой-то живописец, человек простой и недальновидный, следственно неопасный; что Хвалынский также нередко посещает князя, но только урывками, будучи слишком занят какою-то должностью. Более ничего не мог он узнать, ибо главный из слуг князя, камердинер его, Мишка, неохотно вдается в разговоры о своем барине и что-то косо поглядывает на господина секретаря, эконома и казначея, когда он, под каким-либо предлогом, явится у них в доме.
- Главное дело, ваше превосходительство, - говорил Тряпицын Алевтине (которая перед домашними людьми не слагала прежнего своего титула), - состоит в том, чтоб удалить сего мошенника Мишку. Я знаю от верных людей, что он обкрадывает своего барина, а князь Алексей Федорович так добр и великодушен, что не изволит сего видеть. Надобно как-нибудь удалить этого вредного холопа, услать его подальше, чтоб он не мог и воротиться.
Чрез несколько дней Алевтина объявила Кемскому, что мать Мишкина, живущая в симбирской деревне, опасно больна и непременно желает видеть сына и что управитель, боясь отказа своего барина, обратился к его сестрице с просьбою о ходатайстве. Князь не колебался ни минуты: отправился домой и объявил Мишке о болезни и о желании его матери, сказал, что охотно отпускает его и позволяет оставаться в деревне, доколе будет нужно. Верный слуга, залившись слезами, бросился в ноги к своему доброму барину и в первые минуты не хотел его оставить, но когда сам князь растолковал ему, что обязанности человека к родителям его суть первые в свете, он, скрепя сердце, отправился в дом Алевтины и в тот же вечер послан был в деревню с новым винокуром, выписанным из Лифляндии.
Князь грустил по слуге своем, как по верном друге, Мишка не понимал своего барина умом, но постигал его сердцем, берег его сколько мог, угождал его малым слабостям, не тревожил в часы уныния и честно распоряжал его делами. На место Мишки Алевтина пристроила к князю камердинера покойного своего мужа, человека тихого, но глупого до крайней степени. Если б в свете узнали это достоинство Медора, он мог бы сделать блистательную карьеру. Каждое действие, каждый шаг Кемского были известны Алевтине и ее помощнику. Она перечитывала все письма, которые получал или отправлял Кемский, имела сведения, какие книги он читает, словом, обладала всеми средствами к уловлению брата. Всякая другая на ее месте, короче узнав этого добродетельного человека, почувствовала бы к нему еще большую любовь и искреннейшее уважение: все дела, все помыслы, все чувствования князя основаны были на чистейшей нравственности, на истинном благородстве, и самая мечтательность его была духовная, религиозная. Но это открытие еще более воспламеняло ревность и жадность Алевтины: она видела, что Кемский, вступив в брак по склонности, привяжется к жене всею душою и что судьба детей ее тогда будет зависеть от благорасположения этой жены. Притом же душевное превосходство брата вселяло в нее непримиримую к нему злобу и ненависть. Жестоко, но справедливо замечание, что люди скорее простят ближнему гнусный порок, нежели блистательную добродетель.
Более всего старалась она узнать, нет ли у него какой склонности, не занято ли его сердце. Долгое время не находила она никаких следов, но вдруг поразили ее слова в письме к Вышатину, бывшему тогда в Москве: "Все мои поиски доныне были тщетны. Алимари нет как нет. Это существо таинственное явилось и исчезло, оставив в уме и сердце моем глубокое впечатление. Но я не унываю: буду искать и надеяться, и, когда найду, никакие силы не разлучат нас".
- Нашла, нашла! - невольно закричала Алевтина и сообщила открытие свое Татьяне Петровне и Тряпицыну. У ревности и подозрения глаза велики: они втроем сплели целый роман, уверились, что князь влюблен в иностранку Алимари, что она скрылась, вероятно, по расчетам кокетства, что он твердо намерен на ней жениться и т.д. Открытие ужасное! Алевтина употребила еще один способ, чтоб увериться в этих предположениях. Дня через два, за чаем, когда сидели у нее Кемский и еще несколько человек посторонних, она издалека завела речь об италиянском театре и, когда пошли суждения и споры, вмешалась в разговор, будто невзначай:
- Более всех нравится мне певица - как бишь зовут ее - Саноретти, Гаспарини - нет! Алимари, кажется?
При этом слове Кемский взглянул на сестру в недоумении, покраснел и ждал продолжения. Для ней было довольно! На замечание одного из гостей, что это должна быть Гаспарини, она согласилась с ним и продолжала разговор равнодушно, как будто не замечая движения в брате. И он думал, что никто не видал его волнения, но оно не укрылось ни от одной из женщин: и старушка Прасковья Андреевна, и Татьяна Петровна, и скромная Наташа заметили, что имя Алимари подействовало на молодого человека с волшебною силою.
- Нечего терять время! - воскликнула Алевтина и объявила Татьяне Петровне, что, любя ее душевно, желает женить на ней брата, особенно потому, что у него есть интрига с иностранкою, бог знает какою, что эта иностранка скрылась и что должно воспользоваться временем ее отсутствия. Татьяна Петровна совершенно постигла намерение и виды почтенной своей благодетельницы и обещала помогать ей всеми силами, а сама в душе положила действовать для себя и употреблять Алевтину орудием к достижению собственной своей цели.
XVII
Если б все люди, с немногими исключениями, родились в свет с одним и тем же талантом, если б они поставляли употребление на пользу этого таланта предметом и целию всей своей жизни, если б ежедневно старались в нем упражняться, до какой степени совершенства достигло бы в теории и на деле искусство, требующее этого таланта! Теперь подумайте, что женщины одарены от природы всеми способами нравиться мужчинам и уловлять их в свои сети, что все воспитание их состоит в усовершении этих способов, а вся жизнь посвящена употреблению природных дарований, изощренных воспитанием, - и не дивитесь после этого, что это искусство доведено в свете до высшей степени совершенства! Не дивитесь, что люди умные, образованные, опытные легко попадают в сети, расставленные женщинами ограниченного ума, непросвещенными и во всем другом неискусными. Добрый, благородный, но слишком мягкосердый Кемский не умел остеречься от сетей, расставленных ему прекрасным полом при помощи непрекрасного. Татьяна Петровна, узнав о склонности его к чудесному и сверхъестественному, стала толковать, будто невзначай, об этих предметах и умела обратить на себя его внимание. Она старалась читать те книги, которые он читал в это время, и находила средства занимать его ум и воображение. Где недоставало познаний и рассудка, там употреблялись обыкновенные уловки: молчание, значительная улыбка, будто бы непроизвольный вздох. Кемский стал привыкать к ее беседе, старался не примечать ее слабостей и недостатков и в скором времени начал находить в Татьяне Петровне достоинства и добродетели. Мачеха и сестра пели похвальный дуэт в пользу сиротки: то-то сердце, то-то душа, что за хозяйка будет, бедная сирота горя натерпелась, так сбережет мужнину копейку. Наташа не вторила этим хвалам; Кемский приписывал это обыкновенному ее хладнокровию и эгоисму; изредка только чудилось ему в глазах ее выражение какого-то сожаления, какого-то горестного чувства. Мысль, что Татьяна Петровна может сделаться подругою его жизни, что она будет понимать его мысли и разделять чувства, мало-помалу укоренилась в его душе. Он заключал, что эта девица должна иметь необыкновенные достоинства, когда женщины, завистливые и недоброжелательные к своим ближним, каковы Прасковья Андреевна и Алевтина Михайловна, отдают ей должную справедливость. Он долго сбирался открыться в этом, но какая-то непостижимая сила его удерживала.
Однажды, просидев целый вечер у сестры, в беседе с нею и с Татьяною Петровною, он воротился домой в большом расстройстве. Несколько раз порывался он именно в этот вечер объясниться с ними, но никак не смел. Наконец он твердо решился прекратить это недоумение и уже начал обращением к Алевтине, но вдруг послышался из другой комнаты очаровательный голос Наташи - он смешался и умолк. Дома, ложась спать, он взялся, по обыкновению, за книгу, и, когда развернул ее, выпала из нее запечатанная записка, без адреса. Кемский распечатал ее и прочитал на французском языке следующее:
"Берегитесь. Вы стоите на краю пропасти. В последствии времени рады будете отдать жизнь свою, чтоб воротить прошедшее, но уже будет поздно. Вас предостерегает Алимари. 2-го октября 1789".
Кемский оцепенел. Читал записку несколько раз, наконец позвал Медора и спрашивал, не присылал ли кто-нибудь записки, не входил ли чужой человек в комнату. Медор клялся, что никого не было, и говорил правду. Кемский поверил ему и крепко задумался. Алимари здесь? Алимари нашел меня? Алимари предостерегает меня от какого-то несчастия, а сам не является! Что это за несчастие? Что за опасность? По службе я не знаю никаких огорчений, врагов у меня нет. Обхожусь я коротко только с ближайшими родными. Одна мысль сменяла другую, и все они безостановочно терзали бедного князя. Во всю ночь не мог он заснуть: лишь задремлет, страшные видения начнут терзать его. Он встал утомленный, измученный; отправился к разводу, потом к сестре. Там все испугались, увидев, в каком он положении. Все удвоили попечения о нем, и даже холодная, бессердая Наташа, заметив бледность и нездоровье князя, видимо смутилась. Спрашивали о причине его расстройства. Князь отвечал, что накануне читал страшную историю и она снилась ему всю ночь и мешала спать. Алевтина изъявляла самое дружеское соболезнование; мало-помалу обратила речь на скуку одинокой жизни князя, на семейственные радости, которые ожидают доброго человека в счастливом браке, и нечувствительно довела его до того, что он признался ей в желании жениться на Татьяне Петровне! Алевтина крайне обрадовалась этому избранию, но представилась, будто вовсе того не ожидала, и обещала брату поговорить с Танею. Прасковья Андреевна, бывшая при том, заплакала и благословила пасынка, а он, кончив трудное признание, сидел в глубокой думе. Вдруг взглянул в открытую дверь темной залы, побледнел, задрожал и, вскричав:
- Она! Она! - бросился опрометью из комнаты. В передней набросил он на себя шинель, выбежал на крыльцо, кинулся в коляску и закричал: - Домой!
Алевтина, ее мать, Татьяна Петровна, Иван Егорович - все в доме были до крайности изумлены и испуганы этим случаем. Алевтина в ту же минуту поручила Ивану Егоровичу ехать вслед за князем, узнать, если можно, о причине быстрого его удаления, осведомиться, не болен ли он, и, в случае болезни, пригласить его переехать к ней в дом, где удобнее можно будет его пользовать, фон Драк взглянул на Тряпицына, спрашивая взорами, что делать.
- Поезжайте, поезжайте, ваше высокоблагородие, - сказал Тряпицын, - и постарайтесь непременно убедить его сиятельство к переезду в ваш дом. Здесь он будет, аки на лоне Авраамлем.
Фон Драк поспешил исполнить приказанное. Прискакав в квартиру Кемского, входит он в залу, в гостиную - нет никого, наконец в кабинет, и видит, что князь лежит в обмороке посреди комнаты, а Медор, горько рыдая, старается привести его в чувство. Кабинет был ярко освещен. Всю заднюю стену его занимала невиданная дотоле фон Драком картина, представлявшая сельский вид. Медор рассказал отрывисто, что барин за четверть часа пред сим приехал домой, бледный, расстроенный, и, когда вошел в кабинет и увидел эту картину, принесенную без него живописцем, закричал: "Что это? Где я?!" - задрожал и лишился чувств.
- Батюшка, Иван Егорович, - примолвил Медор, - скажите, ради бога, что это с ним приключилось?
- Ничего, - отвечал фон Драк, - просто с ума сошел. А всему виною проклятые картины да книги. Ну, дворянину ли, князю ли этим заниматься! Но теперь помоги мне, Медор, снести его в карету. Алевтина Михайловна именно приказала мне, в случае болезни, непременно поставить его к ней. Уж она сбережет его!
- Вестимо, батюшка Иван Егорович! До кого другого, а уж до братца ее превосходительство куда как ласкова и милостива. Бережет, как сына родного. Придешь к ней, так опросам конца не бывает: кто-де был у него, куда сам ездил, здоров ли, не грезилось ли ему чего, какие письма он получил, какие отправил, даже какие книги читает - все ей знать надобно. Уж подлинно мать родная! Только-де, Медор, упаси тебя боже, если ты хоть словом обмолвишься перед князем. Куда-де, матушка, ваше превосходительство! Стану ли я поступать против вашего господского приказания! Для его же добра обо всем доложу вам. Дело его молодое, сам за собою не присмотрит.
Во время этого монолога князя завернули в шубу, снесли в карету, и фон Драк повез его домой. Он все это время был в беспамятстве. Алевтина, Прасковья Андреевна и Татьяна Петровна встретили его с горьким плачем. Его отнесли в особую комнату, раздели и положили в постель. Он очнулся и начал бредить. Алевтина послала за знаменитейшими по чинам и орденам врачами.
И в самом деле, что сделалось с Кемским? В разговоре с Алевтиною он чувствовал какое-то мучительное беспокойство, как будто ему предстояло несчастие, и, когда высказал все, что хотел давно сказать ей, когда на минуту показалось ему, будто он облегчил свое сердце, - вдруг невольно взглянул на дверь темной залы и там увидел черную женщину. Она посмотрела на него печально, покачала головою, как будто не одобряя его поступка, и исчезла. Он не мог усидеть на месте и бросился из комнаты, сам не зная для чего, сел в коляску и поспешил домой. Быстрыми шагами вошел он в кабинет и вдруг увидел пред собою изображение знакомого, драгоценного для него места. Берилов по какому-то таинственному чутью отгадал характер ландшафта и изобразил его с величайшею точностью, как будто бы снял с натуры. Князь, настроенный уже к необыкновенным явлениям, не догадался, что это давно ожиданная им картина, вообразил, что действительно перенесен в то незабвенное место: мысли его смутились, чувства взволновались, и он лишился памяти.
XVIII
В Кемском открылись признаки жесточайшей нервической горячки. Для окружающих он был в беспамятстве, сам же сохранил в себе какое-то темное чувство: когда перед его глазами было светло, в слухе его раздавались разные нестройные голоса; ему чудилось, что в него вливают яд и пламя; мучения его усугублялись, становились нестерпимыми и выражались горькими воплями; когда же вокруг него становилось темно, тогда эти мучительные голоса утихали: ему казалось, что он перенесен в другой мир, что руки ангелов поддерживают его разгоряченную голову, что он вкушает небесное целебное питье, и вслед за тем он впадал в сон сладкий и крепительный; он с нетерпением ждал этих усладительных минут и в часы страданий произносил стенящим голосом: "Ночь! Ночь! Наступи скорее: свет мне несносен!"
Наконец все это слилось в одно общее чувство оцепенения.
Долго ли он лежал в совершенном беспамятстве, этого он не помнил; только, пришед в себя, он почувствовал необыкновенный холод; он лежал на чем-то жестком и колючем; вокруг него слышались голоса. Он хотел открыть глаза невозможно, приподняться - нет силы, протянуть одну из рук, сложенных на груди, - не двигается, вымолвить слово, испустить вздох - недостает дыхания. Мало-помалу приходил он в себя, припоминал прошедшее, старался догадаться, что с ним сделалось, и наконец удостоверился, что лежит в гробу, что с ним случился припадок омертвения или мнимой смерти. Он был в совершенной памяти: чувство слуха, а отчасти и зрение, принимали впечатления извне, но весь прочий состав его был в совершенном оцепенении, и все усилия выйти из этого состояния, подать малейший признак жизни движением или голосом - напрасны. Что происходило в это время в душе его? Он был совершенно покоен, как выздоравливающий от болезни после первого крепительного сна; мысль об опасности, в которой он находился, - быть заживо погребенным, уступала место надежде, что ему непременно удастся в скором времени вывести из заблуждения особ, его окружающих. Он припоминал, что с ним было; помышлял о Хвалынском, о Берилове, о Татьяне, о Наташе; вспоминал, что во сне, так ему казалось, был перенесен на свою родину.
Движение и шум, вокруг него происходившие, прервали это мечтание. Кто-то стоял у его изголовья и рыдал. Вдруг раздался голос Алевтины:
- Ну, полно же хныкать-то! Мертвого не разбудишь. Медор! Сведи Сережку к Наталье Васильевне да спроси, на что это походит - выпускать этого шалуна из комнаты? Теперь не до него!
- Слушаю, сударыня! Пойдем же, батюшка Сергей Иванович; дяденька уж не встанет. Царство ему небесное!
Ребенок зарыдал громче прежнего и вышел с Медором.
- Не встанет, - повторила Алевтина, - наконец угомонился. Я с своей стороны сделала все, что могла, и теперь чиста духом и сердцем пред господом богом. Четыре доктора вдруг лечили его; иногда по восьми раз в день лекарство переменяли. И в аптеку бегал не какой-нибудь холоп, а Эльпифидор Силич, сам лекарь. Уж подлинно как князя лечили, да богу не угодно было внять нашим молитвам. Да будет воля его святая! Прошедшего не воротишь. Теперь я в доме полная барыня и всему наследница, и сын мой старший вступает во все права покойника. Яков Лукич! Напишите в герольдию просьбу об утверждении за ним фамилии и герба князей Кемских. Да что это Демка не вернулся от портного? Я без траура, как без правой руки. Надобно проучить этих негодяев, а первого злодея Мишку. От его проказ покойник и в землю пошел. Напиши, папенька, Иван Егорович, управителю, чтоб держал его в ежовых рукавицах.
В это время послышался голос вошедшего в залу слуги:
- Графиня Марья Александровна приехать изволили!
- Отказать!
- Нельзя-с, ваше превосходительство: Степан доложил ее сиятельству, что вы дома - графиня изволит идти.
- Ах вы, злодеи! Да я в отчаянии, в спазмах, в обмороке - брат умер! До гостей ли мне!
Атласное фуро графини зашумело в дверях. Алевтина бросилась на стул и громко зарыдала. Князь слышал, как старушка графиня старалась утешить неутешную, как приводила в подкрепление своих увещаний все общие места, употребляемые в таких случаях, но тщетно: рыдания Алевтины усиливались с каждою минутою. Графиня, истощив все свое красноречие, умолкла; раздался посреди рыданий и всхлипываний звук прощальных поцелуев, и фуро опять зашумело в дверях. Тон Алевтины в минуту переменился.
- Никого не пускать на двор! - вскричала она. - Эти визиты слишком меня утомляют; я не вытерплю. Слышите ли, Иван Егорович? - По полу шаркнуло и послышалась дробь: "Да, да, да, да!". Опять кто-то вошел в залу. Опять раздался звонкий голос Алевтины: - Это что значит, сударыня? По ком это изволили в глубокий траур нарядиться? Раненько, матушка!
- Да он был мне нареченный жених, тетушка Алевтина Михайловна! - отвечал голос Татьяны Петровны.
- Вот что еще выдумала! Перекрестись, сударыня! Нареченный жених! Пожалуй, еще вздумаешь требовать седьмой доли из наследства! Полно, полно, сударыня вздор нести. Извольте образумиться.
- Помилуйте, тетушка, - возразила Татьяна Петровна, - да разве я не вашу волю исполняла, жертвуя собою? Что мне было радости в этом взбалмошном женихе? Того и гляди, бывало, что в желтый дом свезут его! Я для него, то есть для вас, бросила в Москве жениха красавца и умного. Вы ублажали меня: выдь за него, Танюшка! Здоровье-де его плохое, сегодня - завтра ножки протянет, так мы по-сестрински поделимся. Вот бог прибрал его до сроку, так я вам и в тягость. Да виновата ли я, что вы не рассчитали? Вообразите, что я, в угождение вам, рисковала быть женою полоумного человека, который всю жизнь бредил, как в белой горячке!
- Ах ты, неблагодарная! - закричала Алевтина. - Да разве я не добра тебе хотела! Вон, сию минуту вон из дому! Поносить покойного братца, этого ангела божия! Он-де взбалмошный, он сумасшедший! Ах ты, московская вертушка! Да как ты смела? Убирайся к своему болвану жениху! Экая красавица! Еще, чай, стреляться за тебя будут! Вон с глаз моих!
Татьяна Петровна громко заплакала и вышла из залы; Алевтина же, обратясь к Тряпицыну, сказала:
- Прошу вас, Яков Лукич, постарайтесь отправить эту мамзель как можно скорее обратно в Москву. Вот благодарность за мои попечения! Бог с нею! Я ей зла не желаю. Да поторопите, чтобы скорее изготовили траур для детей. Князю Григорью плерезы велите нашить пошире. Сережку баловать нечего: и без обновы проживет. Довольно уж на веку своем заел из имения бедных моих детей, да теперь я госпожа в доме! А вы, Иван Егорович, извольте ехать в Лавру, да похлопочите, чтоб погребение было приличное нашему званию. Я в важных случаях, вы знаете, денег не жалею. Где идет дело о родственном долге, о чести фамилии, там экономия не у места.
Алевтина вышла из залы. Все последовали за нею. Настала тишина.
Горестные ощущения волновали бедного Кемского: пред ним спала завеса; он увидел во всей наготе жадность, неблагодарность, коварство и мстительность своей сестры и подлость ее помощников; увидел, что Татьяна Петровна играла выученную ею роль, и только удивлялся, как не заметил этого ранее. И в каком гнусном виде являлись сердце и нрав Алевтины: в общественной жизни она умела воздерживаться и в порывах страстей говорила языком женщины благовоспитанной, а ныне, когда не стало надобности притворяться, унизилась до ругательств, каких постыдилась бы ее ключница. Кемский в эти ужасные минуты не думал о своем бедственном положении и даже готов был желать действительной смерти. К тому присоединились и терзания оскорбленного самолюбия: его любили, ласкали, уважали за одно его богатство. Один Сережа плакал по нем, но он еще ребенок: возмужав, и он сделается холодным эгоистом и лицемером. В голове страдальца закружилось: он стал забываться, неясные мечтания затолпились пред его глазами, и он опять впал в беспамятство.
XIX
Но это забвение не было уже прежним мертвенным оцепенением. Сильным потрясением чувств произведена была в нем благотворная перемена: он погрузился в тихий, крепительный сон. Когда он чрез несколько часов проснулся, вокруг него было темно. Лицо его было покрыто прозрачною дымкою. У изголовья горела тусклая свеча, и слышалось тихое чтение псаломщика. Кемский мало-помалу пришел в себя и вспомнил, что с ним случилось и где он находится. Он ощущал возрождение чувств и сил своих, мог дышать свободнее, слышал биение сердца, думал, что может и двигаться, побоялся подать знак жизни, чтоб не испугать чтеца. В комнате было очень прохладно. Вдруг растворилась дверь, и раздался голос ключницы:
- Володимирыч! Подь-ко сюда, поужинай, да и сосни.
- Нельзя, бабушка, - проворчал псаломщик, - не смею отойти от покойника.
- Полно манериться, родной! Сама генеральша велела накормить и уложить тебя. Что теперь читать? Дело ночное. У нас и лекарей на ночь отпускали и только с утра начинали давать лекарства. Легкое ли дело тебе завтра до Лавры за покойником тащиться! Покушаешь, отдохнешь, так с силами соберешься. А завтра я ранехонько разбужу тебя. Ступай небось!
- Не что! - сказал псаломщик. - Конец - и богу слава! - Захлопнул книгу и ушел, взяв с собою свечу.
Князь остался один в совершенной темноте. Он не знал, что делать: оставаться в гробу - опасно, холодно; встать - перепугаешь весь дом, да и будет ли силы добраться до жилых покоев? В это время ударил час, послышался шорох легких шагов, и луч света проник сквозь замочную скважину двери, ведущей в общий коридор. Сердце его забилось надеждою. Отмыкают дверь, она отворяется, и входит в залу женщина - в черном платье, с распущенными по плечам черными волосами, неся в руках свечу. Кемский, увидев свою всегдашнюю мечту, вообразил, что это явление возвещает ему о наступлении смертного часа, но она не останавливается вдали, как обыкновенно, а подходит медленно, озираясь во все стороны, ближе и ближе, ставит свечу на столике у изголовья, а сама обращается к гробу. В эту минуту Кемский узнал Наташу, бледную, с покрасневшими от слез глазами. Она подошла к гробу, бросилась на покойника и прижала горячие губы к его руке. Слезы ее, жаркие слезы текли ручьем. Рыдания занимали дух.
- Теперь могу сказать тебе, - промолвила она едва внятным голосом, - как страстно я тебя любила! Могу тебе поклясться, что никого в мире так любить не буду и не могу!
Слезы пресекли ее голос. Кемский был в изумлении; сердце его забилось восторгом; он готов был прижать Наташу к груди своей, но страшился испугать, убить ее; старался не подать ни малейшего знака жизни, удерживал дыхание, сторожил за каждым биением пульса. Наташа приподнялась, отошла от гроба, села на стул и в молчании вперила томные глаза свои на любезного. Чрез несколько минут растворилась дверь в залу и вошла другая девица, жившая в доме Алевтины.
- Что вы это делаете, Наталья Васильевна! - спросила она с состраданием. Вы мучите себя, а мертвого не разбудите. Упаси боже, если Алевтина Михайловна узнает, что вы и прощаться к нему приходили!
- Оставьте, оставьте меня, Авдотья Семеновна, - сказала Наташа слабым голосом, - дайте на него наглядеться. Завтра, чрез несколько часов, увезут его навсегда.
- Полноте тосковать, - продолжала девица, - уж вы ли мало для него делали! Вот третья неделя, что глаз не смыкали, сидя у его постели. И батюшка ваш старался об нем, как о родном сыне, но, видно, богу не было угодно, чтоб князь выздоровел. Перестаньте ради бога терзаться!
Наташа объявила решительно, что хочет провести сколько можно более времени у тела того, кто ей был всегда дороже в жизни. Авдотья Семеновна перестала увещевать ее, но не уходила. Из речей их Кемский узнал, что Наташа с первого дня его болезни увидела, сколь мало будет пользы от леченья, которое производилось с шумом и только для виду, что днем толпилось около его постели множество докторов, лекарей, подлекарей, а с наступлением ночи он оставался один, без всякой помощи и призрения. Алевтина именно запретила и людям оставаться на ночь при больном под тем предлогом, что он имеет надобность в отдохновении. Наталья Васильевна воспользовалась этим обстоятельством, бросилась к отцу своему и рассказав все обстоятельства фамилии, умоляла его помочь несчастному которого готовы уморить жадные наследники. Василий Григорьевич Павленко, человек истинно добродетельный, врач искусный и совестный, согласился на просьбы дочери, не подозревая, впрочем, чтоб это усердие ее к благу молодого князя было иное что, как любовь к ближнему. При помощи одного старого верного служителя почтенный врач являлся в дом с наступлением ночи, смотрел больного, испытывал предписанные ему лекарства и, когда не находил их действительными (что случалось почти всегда), давал ему свои. Между тем это одностороннее лечение не могло иметь совершенного успеха: оно лишь на несколько времени облегчало страдания больного и доставляло ему краткое успокоение, и он непременно сделался бы жертвою двух противоположных систем, если б здоровая, неиспорченная натура его не поддержала.
- Что ж делать, - сказала наконец Авдотья Семеновна, - ваша совесть может быть покойна: вы сделали все, что могли, к его спасению. Пусть терзаются те, которые его сгубили!
- Нет, Дуняша! - отвечала Наташа голосом тоски и отчаяния, - Совесть моя не может быть покойна. Страшно вздумать, а мне кажется, что и я отчасти виновна в его погибели. Я, я, по внушению любви к нему, отважилась на поступок, который, вероятно, стоил ему жизни. Давно видела я замыслы Алевтины, видела, как эта коварная злодейка опутывает бедного легковерного брата, видела, как она, отчаявшись дожить до его смерти, решилась отравить его жизнь, заставив его вступить в брак с женщиною, его недостойною. Татьяна Петровна не знала, не понимала, не любила князя, могу сказать: она ненавидела его; но любовь к богатству и знатности была в ней сильнее этой ненависти, и она решилась воспользоваться случаем. Он стоял на краю гибели. Признаюсь, любовь моя к нему, любовь безотрадная и безнадежная, заставляла меня не раз терпеть все мучения ревности; однако, если б я могла быть уверена, что в браке с другою ожидает его счастие, я все перенесла бы в молчании. Но видеть его несчастие, видеть, что его готовы погубить навеки, связав неразрывными узами с холодною, бессердою и глупою кокеткою, - этого я не могла вытерпеть, я решилась его предостеречь. Я написала к нему записку, в которой немногими словами старалась показать ему опасность его положения; записку вложила в книгу, которую Медор приносил на просмотр к Алевтине Михайловне. Князь читал эту книгу каждый вечер и конечно прочитал мою записку.
- Так что ж? - спросила Авдотья Семеновна. - Тут греха никакого нет, напротив, вы исполнили долг свой.
- Да! - отвечала Наташа протяжно. - Если б я удовольствовалась этою запискою! Не любовь внушила мне это средство, а ревность, признаюсь, к стыду моему, ревность заставила прибавить одно слово, которое, как теперь вижу, поразило несчастного. Я заметила, что одна италиянская фамилия, фамилия какой-то певицы, невзначай произнесенная, заставила его покраснеть, и я подписала эту фамилию под запискою. На другой день он приехал к нам беспокойный, расстроенный, больной, и вдруг сделался с ним припадок. Я уверена, что этим именем растравила рану его сердца, убила его!
Что чувствовал в это время несчастный счастливец, то легче вообразить, нежели описать возможно. Одну женщину в свете он почитал достойною любви своей, но убегал ее, воображая, что она холодна, нечувствительна, что она его ненавидит, и эта самая женщина любила его пламенно, страстно, жертвовала всем для его спасения!
Слова Наташи прерваны были шорохом шагов в коридоре.
- Это батюшка ваш! - сказала Авдотья Семеновна печально. - Мы не успели уведомить его о несчастии: он приехал навестить больного. Как он, бедный, огорчится!
В это время растворилась дверь, и в залу вошел почтенный старичок невысокого роста в старомодной одежде.
- Батюшка! - вскричала Наташа, бросившись к нему. - Все напрасно! Он скончался.
- Знаю, знаю! - сказал он тихо. - Я пришел с ним проститься.
Он подошел к гробу и перекрестился. Наташа сняла дымковый покров, и старик приложился к устам покойника. Вдруг он приподнялся и сказал:
- Помилуйте, да он не умер!
- Не умер! - вскричали в один голос и дочь его и Авдотья Семеновна.
- Тише, тише! - сказал Василий Григорьевич, вынул из кармана скляночку с спиртом и начал тереть ему виски. Кемский обрадовался, что может подать знаки жизни, не пугая людей: громко вздохнул и приподнял руку.
- Жив! Жив! - закричали женщины.
Авдотья Семеновна побежала за людьми; мнимоумершего подняли из гроба, вынесли из холодной залы в его спальню, положили в теплую постель. Он хотел говорить. Павленко просил его успокоиться. Вскоре благодетельный сон смежил его утомленные вежди.
Уже было светло, когда громкий шум разбудил его. Комната была наполнена людьми. Павленко сидел у его постели и держал его за руку. Наташа стояла в ногах и смотрела ему в лицо. Они не обращали внимания на Алевтину, которая бесновалась посреди безмолвного своего штаба. Иван Егорович вытянулся стрункою в форменной позиции и глядел на нее с раболепством. Тряпицын рассчитывался с псаломщиком. В отдалении стояли Авдотья Семеновна, Медор и несчастный слуга, впускавший Павленко в комнаты князя. Изредка отдергивалась занавеска стеклянной двери, и Татьяна Петровна заглядывала в комнату.
- Кто это осмелился впускать чужих людей в мой дом? Это ты, мошенник Тимошка! В деревню тебя, в пастухи! А ты, Авдотья Семеновна, изволь-ка сегодня же убираться из дому. Кто это тебя выучил черт знает кого принимать у меня в доме! И какой вздор выдумали, будто братец ожил! Сумасшедшие вы, что ли?
- Извольте посмотреть сами, - тихо сказал Василий Григорьевич, - князь приходит в себя.
Алевтина подошла, увидела, что брат ее раскрыл глаза, и в безмолвной злобе побледнела; но вдруг опомнилась и кинулась обнимать его:
- Братец любезный! Ангел мой! Бог возвратил тебя мне.
Кемский удержал ее и произнес слабым голосом:
- Алевтина Михайловна! Оставьте меня в покое. Позвольте - вижу, что вы хотите сказать: я в вашем доме, но я здесь поневоле. Освобожу вас от моего присутствия как можно скорее. Несчастный этот случай дал мне способ узнать истинных друзей моих. Наталья Васильевна! Жизнь моя - есть ваш дар, и вам она принадлежит отныне. Вы и почтенный родитель ваш - мои родные. Ни слова, Алевтина Михайловна! Людей не извольте трогать - они мои. Одному мне они обязаны отчетом в своих поступках.
Алевтина молчала в бешенстве. Иван Егорович дрожал со страху. Тряпицын дерзнул прервать молчание:
- Но, ваше сиятельство, на основании духовного завещания покойного вашего родителя...
- Молчать! - закричал Кемский, приподнявшись в постеле. - Вон отсюда, мерзавец!
- Ради бога, успокойтесь! - сказал ему Павленко и обратился к Ивану Егоровичу: - Вы будете отвечать пред законами, если попрепятствуете его выздоровлению: ему нужен покой. Вы хозяин в доме, прикажите всем вашим домашним выйти отсюда!
Иван Егорович обратился к Алевтине и подал ей знак, что должно повиноваться. Она поспешно вышла из комнаты и все последовали за нею, кроме врача и его дочери.
XX
Выздоровление князя шло быстрыми шагами. И есть ли в свете болезнь, которой не исцелила бы любовь и дружба!
Он узнал ту, которая могла составить его счастие в жизни. Наталья Васильевна, лишившаяся матери в младенчество воспитана была в Малороссии, в одном знатном доме, где отец ее был домашним врачом, и получила блистательное образование. Одаренная от природы сердцем пламенным, но умом основательным, она рано научилась в чужом доме вести себя благоразумно и осторожно, привыкла жертвовать своими склонностями и желаниями обстоятельствам и приличию. Отец ее получил место в Петербурге и взял ее с собою; по должности своей он не мог находиться беспрестанно в столице и принужден был нередко ездить в разные места. В сих обстоятельствах желалось ему пристроить дочь свою в каком-либо хорошем доме. Алевтина узнала ее случайно и предложила ей место у себя при воспитании детей своих. Наташа, в угождение отцу, согласилась. Вскоре узнала она нрав и правила Алевтины, лицемерие ее матери, но между тем привязалась сердцем к сироте Сереже и к маленькой дочери Алевтины и не решалась их оставить. К этой склонности присоединилась в скором времени и другая, в которой она долго не хотела самой себе признаться: склонность к Кемскому. Благородный, любезный мечтатель покорил сердце Наташи. Она уважала его характер, его достоинства, его добродетели, но не воображала любить его. Однажды вздумал он сделать ей, как наставнице питомца своего, подарок; это оскорбило ее гордость, пробудило страсть, таившуюся в глубине души ее, и в то же время показало ей всю безнадежность этой любви. Она решилась заглушить ее в себе, заглушить холодностью, суровостью, гордостью в обращении с тем, чей взгляд доставлял ей отраду и утешение. Несколько раз порывалась она оставить дом Алевтины, но это было превыше сил ее. Она страдала и безмолвствовала. Доколе одна любовь действовала в ее сердце, она могла владеть собою, но когда к этой страсти присоединилась другая - обыкновенная ее спутница - ревность, притворство и молчание сделались ей нестерпимыми. Никто в доме не замечал волнения души ее; одна только Авдотья Семеновна ее понимала: она сама в жизни своей испытала восторги и томления несчастной любви.
Ревность и любовь заставила Наташу отважиться на предостережение Кемского: опасность его жизни вселила в нее геройство. Несколько раз давала она чувствовать Алевтине, что князя лечат не хорошо, и получала в ответ, что это не ее дело, что доктора знают, как поступать. Когда болезнь усилилась, она убедила отца своего подать помощь несчастному, сама проводила ночи у его постели и только при первом появлении утренних лучей со слезами удалялась, оставляя любезного на руках его мучителей и злодеев. Любовь восторжествовала. Кемский был спасен; Кемский знал, кому этим обязан, и в те минуты, когда, с одной стороны, чувство благодарности к давно обожаемой, а с другой, - радость о спасении единственного друга устранила всякие другие отношения, признание во взаимной любви и клятва в верности до могилы излетели из уст их в одно мгновение и почти без их воли и ведома.
При первой возможности Кемский переехал обратно к себе. Не ужас и испуг ощутил он, а пролил слезы унылого, сладостного воспоминания, увидев в этот раз картину, представлявшую место детских игр и мечтаний его. Василий Григорьевич поселился у него в доме, чтоб ближе за ним присматривать. Кемский учтивым, но холодным письмом уведомил Алевтину о своем выздоровлении и о намерении жениться на Наталии Васильевне и просил прислать к нему питомца его, Сережу. Алевтина, желая уколоть Наташу, поручила ей, как гувернантке, свезти ребенка. Она вошла в комнату в ту самую минуту, когда Кемский признался почтенному старцу в любви к его дочери и просил его благословения.
- А что, дочка, - спросил он по-малороссийски (в делах сердца употреблял он это наречие, как в рецептах язык латинский), - неужели правда, что ты готова идти замуж за князя? - и прибавил из любимой своей песни: - Хочешь меня старенького да покинуты!