- Не вы ли синиор Алимари? - спросила одна из них дрожащим от старости голосом.

- Я Алимари, - отвечал я.

- Покойный брат мой искренно вас любил и, чувствуя приближение кончины, хотел видеть. Но вас не было в Павии. Это его огорчило. Он скончался, твердя ваше имя.

- Так вы сестра моего почтенного наставника! А это? - сказал я, указывая на женщину, которая шла подле нас, тихо рыдая.

- Это дочь моя, его крестница и ученица, теперь совершенная сирота: я ей не подпора!

Мы подошли между тем к могиле, опустили гроб при молитве священника, при пении монахов и при общих рыданиях. Покрыв хладною землею останки друга, мы воротились в город. Я шел за сестрою покойного, сам не зная для чего. Она остановилась с дочерью у одного дома и спросила, не хочу ли я посетить ее на минуту. Я согласился; мы вошли в комнаты, убранные не богато, но чисто и со вкусом.

- Антигона! - сказала старушка дочери. - Помоги мне принять нового гостя.

"Антигона? - подумал я. - Это она - невидимка". В эту минуту они сняли с себя покрывала. В матери увидел я женщину почтенного вида, как казалось, кроткую и добродушную, когда же обратил глаза на дочь, узнал мою незнакомку. Мечта моя осуществилась: Антигона была действительно та самая девица, которая красотою своею поразила меня в церкви. Я смутился. Хозяйки мои приписали это застенчивости, начали говорить со мною, старались ободрить. Я оправился, вслушался в их речи, стал отвечать и чрез час познакомился с ними, как будто знал их несколько лет. Вскоре узнал я все подробности их состояния и жизни. Мать была вдова художника, умершего, когда Антигона едва начала себя помнить. Дядя взялся за воспитание племянницы и, преподавая ей уроки в первоначальных знаниях, заметил в ней необыкновенные дарования и способности. Это родило в нем желание воспитать племянницу, как бы племянника, познакомить ее с высшими науками, с языками и литературою древности. Антигона училась охотно и прилежно, радовалась своим успехам, ибо они восхищали ее благодетеля, но не догадывалась, что познания ее редки и необыкновенны в женщине, потому и сохранила скромность, смирение, кротость своего пола; твердя стихи Гомера и Софокла, готовила умеренный обед своего семейства и пела строфы Анакреона как обыкновенные народные песни. Старик дядя жил в одной с ними квартире, имевшей выходы на две улицы. Приходившие к нему поутру не догадывались, что он живет в семействе. Вечером уходил он в другую половину дома и занимался обучением Антигоны.

Чрез два года я сочетался браком с Антигоною. Не буду говорить вам, как я был счастлив, счастлив несколько лет: на это не станет у меня слов. Дядя не соглашался на брак мой, готовя меня в духовное звание, и, когда узнал, что я женился, написал ко мне, чтоб я не ожидал от него никакого пособия, что он предоставляет меня судьбе моей... судьбе моей! Мать моей жены в том же году скончалась. Нам нечего было делать в Павии. Один университетский товарищ, родом португалец, пригласил меня к себе, в Лиссабон, обещая доставить мне хорошее место. Мы туда отправились. Я поступил в службу под начальство министра Помбаля, одного из величайших государственных мужей истекающего столетия, Досужие часы проводил я в беседе моей Антигоны, в занятиях науками. Бог даровал нам двоих детей. И ныне, по истечении полувека с того времени, каждый день, отходя ко сну, я молю неисповедимого подателя благ душевных воскресить для меня в мечте дни молодых лет: иногда молитва бывает услышана, и это случается только тогда, когда в течение дня мне удалось сделать что-либо доброе, укротить в сердце чувство самолюбия или нетерпения, помочь ближнему. Тогда переношусь я во сне в Лиссабон; сижу в саду моем, под тению каштанов; подле меня сидит Антигона. Антонио трехлетний играет у ног наших. Елена у ней на руках.

Алимари при сих словах затрепетал всем телом, слезы навернулись у него на глазах, голос его пресекся. Кемский взял его за руку с выражением сердечного участия - и сам заплакал.

- Что ж с ними сделалось? Где они? - спросил он.

- Первого ноября пятьдесят пятого года, - продолжал Алимари, - я был счастливейшим человеком в мире, но какое-то мучительное волнение, как бы предчувствие несчастия волновало грудь мою. Воздух в тот день был необыкновенно тяжел. Густые тучи носились над Лиссабоном. Зловещие птицы хриплым криком предвещали жестокую бурю. Я лег спать в ожидании какого-то неизвестного бедствия. Странные мечты вскоре разбудили меня. Проснувшись, вижу Антигону: она стоит на коленях пред распятием и, заливаясь слезами, усердно молится.

- Что с тобою, друг мой? - спросил я в беспокойстве.

- Мне страшно! - сказала она. - Хочу подкрепить и успокоить себя молитвою!

Я хотел было отвечать ей, но вдруг ужасный грохот и треск на улице изумил и ужаснул меня.

- Что это? - закричала с трепетом Антигона и кинулась к спящим детям.

Я набросил на себя платье и поспешил выйти из дому. На улице, полной устрашенного народа, раздавались вопли ужаса и отчаяния. Земля колебалась под моими ногами, стены огромных зданий падали, как карточные домики, и давили людей под собою. Ночь была темная. Гром небесный вторил подземному грохоту. Молнии ежесекундно освещали картину опустошения. Сделав несколько шагов по улице, я обратился назад к своему жилищу, но уже бездонная пропасть отделяла меня от моих. Я стоял в двадцати шагах от своего дома, в мертвенном оцепенении, сам не зная, где я и что со мною делается. Вдруг сверкнула молния: Антигона стояла у окна, держа в руках детей; увидев меня, она закричала: "Прости навеки!" Еще молния - и я видел, как дом мой рухнул в бездну. Я чувствовал, что на меня посыпались каменья, и больше ничего не помнил. На другой день, сказывают, меня вытащили из-под груды развалин. Не знаю, что происходило со мною с того времени. Я очнулся, как говорил вам, чрез год после того, в Бадахосе - на руках добрых монахов, одинокий сирота, забвенный в мире. Я пошел в Лиссабон; на том месте, где был дом мой, лежали груды камней. Все исчезло навеки.

- И вы остались живы? - спросил Кемский.

- Живу, ибо так угодно создавшему меня; живу и жизнию стараюсь заслужить место подле жены и детей моих.

- И вы не находите в этом случае, что судьба жестоко поступила с вами, что она с адским злорадством погубила невинных, а вас пощадила, вам дала долголетие, чтоб ежедневно возобновлялись в вашем сердце мучительные воспоминания! И вы не клянете часа своего рождения?

- Нет, - отвечал Алимари тихо и протяжно, - ежедневно благословляю и благодарю Провидение: оно знает, что делает. И чем долее живу, тем тверже, усладительнее становится во мне мысль о премудрости, правосудии и благости божиих и в самых грозных для человека явлениях. Признаюсь, иногда возникал в душе моей ропот на непостижимость судеб человеческих, но он утихал при первом взгляде моем на этот свет, при помышлении о таинственности духовного мира. В ту ночь, которая разрушила все мое земное счастие, одна великая государыня, великая в женах, Мария Терезия, дала жизнь принцессе, рожденной со всеми правами и надеждами на счастие в мире. Я был свидетелем торжественного въезда Марии Антонии в Францию, неоднократно видал ее и посреди великолепного двора, и в простом одеянии помещицы трианонской и при взгляде на нее не мог удержаться от тайного трепета, от тайного негодования на судьбу, в одно и то же мгновение отнимающую у одного человека все и все дающую другому. Но потом, когда душевные страдания, все жесточайшие удары судьбы посыпались на эту несчастную принцессу, когда она сведена была с трона в темницу, лишилась супруга, разлучена была с детьми, когда в одну ночь поседели ее волосы, и на другой день она взошла на эшафот, - тогда в растерзанной страданиями ближних душе своей я принес покаяние господу, что дерзаю роптать на него, видя счастие, возникшее в один день с моими страданиями, и благословил невидимую десницу, меня покаравшую.

- Удивляюсь вашей твердости, вашей покорности судьбе, - сказал Кемский, но не постигаю, как можно пережить тех, для кого мы жили в мире. Для меня, в нынешнем моем положении, смерть, и самая мучительная, была бы благодеянием. Что мне осталось в мире?

- И русский спрашивает об этом! - сказал с жаром Алимари. - У вас осталось отечество, и в отечестве вашем люди, достойные вашей любви, вашего попечения.

- Отечество? - возразил Кемский. - Где оно? Я пленник, на чужбине, может быть, осужден несколько лет томиться в неволе. И что отечеству во мне! Я отжил свой век!

Алимари хотел возразить, радуясь, что Кемский начал спорить - знак, что раны сердца его заживают. В это время постучались у дверей, и на отзыв Кемского вошел французский офицер, держа в руках шпагу с русским темляком.

- Вы ли поручик князь Кемский? - спросил он учтиво.

- Я, сударь. Что вам угодно?

- Республика Французская заключила мир с Империей Российскою. Первый консул, чтя вашего императора, уважая храбрость русских, возвращает всем пленным свободу. Я прислан сюда для извещения об этом пребывающих здесь офицеров. Вот ваша шпага; примите ее из рук недавних врагов ваших, умеющих чтить воинские доблести. Все приготовлено к вашему отъезду. Вы можете ехать в свое отечество когда угодно.

Изумленный Кемский, взяв в безмолвии шпагу, не знал, что отвечать. Офицер поклонился и вышел.

- Верите ли теперь, что есть Провидение, которое посреди жестоких испытаний указывает нам путь долга и чести? - сказал Алимари.

- Верю! - воскликнул Кемский и бросился в объятия друга.

Книга третья

С.-Петербург, 1816. Июль

XXXVI

Запыленная дорожная бричка остановилась у Московской заставы. С козел соскочил безрукий денщик и отправился в караульню с подорожною. Чрез несколько минут он вышел, вскочил опять на козлы, и унтер-офицер закричал часовому: "Подвысь!" Бричка влетела в Петербург и застучала по мостовой. У Обухова моста поворотила она направо по Фонтанке и, когда доехала до Аничкова моста, сидевший в ней приказал остановиться. Денщик сошел с козел, отпер дверцы и помог выйти из брички человеку лет под пятьдесят, в мундирном сюртуке и фуражке. На лице его начертаны были страдания многих лет; глаза светились темным огнем безотрадной старости; левая, израненная рука была подвязана; на левую же ногу он прихрамывал. Вышед из брички, он снял фуражку и перекрестился. Ветер поднимал редкие черные с проседью волосы на челе его.

- Ступай с экипажем в трактир "Лондон", - сказал он денщику, - а я прибреду туда кое-как пешком.

- Да не устанете ли, ваше сиятельство? - спросил денщик, с участием поглядывая на его хромую ногу.

- Так возьму извощика, - отвечал кротко князь Кемский. - Да здесь и не устанешь: посмотри, какую аллею насадили для меня, увечного, посереди проспекта.

- Как изволите! - сказал Силантьев, взобрался на козлы и закричал: - Пошел прямо!

Князь не последовал за экипажем, а пошел по левой стороне проспекта, от моста к Литейной улице, считая домы: первый - старый знакомец времен Петра Великого, второй, вот и третий. Но третий дом был уже не тот, которого искал наш странник. За двадцать лет пред сим стоял тут небольшой зеленый деревянный домик, принадлежавший русскому серебрянику; теперь на месте его возвышались огромные палаты. Князь вздохнул тяжело. "И следу не осталось тех мест, где я был так счастлив!" - сказал он про себя и опять обратился к мосту. Разнообразие и новость предметов, казалось, развлекали и облегчали его тяжкие думы и горестные воспоминания. "Вот Аничковский дворец, - говорил он про себя, - как он теперь чист, красив, великолепен: за семнадцать лет оставил я его почти в совершенном запустении. А сад! Какое это странное, широкое здание посреди двора? Это должен быть театр. На полуразрушенной стене уцелела еще колоннада, написанная Гонзагою, а вот и маленький храмик правосудия, с греческою надписью! Гостиный двор - старый знакомец, но исчезли низенькие, безобразные шляпные лавки, теперь на их месте великолепный портик. На месте Казанского собора, здания простого и ветхого, возвышается новый храм с величественным куполом и колоннадою". Но каким образом странник наш очутился у Казанского собора, не переходив чрез Казанский мост, крутой, тесный, грязный? Мост исчез или, лучше, превратился в широкий проезд над Екатерининским каналом, едва приметною выпуклостью изменяющий своду над водою. Прекрасный старинный дом графа Строганова на том же месте, но за Полицейским мостом, который из зеленого деревянного превратился в чугунный с прекрасною балюстрадою, между Большою и Малою Морскими, где были деревянные заборы, возвышаются великолепные домы в пять этажей. А Адмиралтейство? Вот оно. Уцелел только прекрасный шпиц его, главное же строение, низкое, небеленое, похожее на фабрику, преобразилось в здание величественное, оригинальное. Валы исчезли; рвы засыпаны, и на месте их красуются тенистые аллеи.

Не одни улицы, не одни домы сделались чужды бедному пришельцу! Ему казалось, что он перенесен на край света: везде раздаются звуки родного языка, но выражение встречающихся ему лиц иное, чуждое, незнакомое. Семнадцать лет половина поколения! Бывало, не мог он пройти двадцати шагов, не встретив знакомого, приятеля, сослуживца. Теперь он прошел вдоль всего проспекта, не видав приветного лица. В раздумье воротился он опять на аллею за Полицейским мостом и сел на скамью. Мимо его мелькали пешеходы. По улице мчались экипажи. Шум оглушал непривычного к городскому волнению. Он встал и хотел отправиться домой; вдруг окружила его ватага хорошо одетых молодых людей.

- Забавен! - сказал один из них, смотря на него в лорнет.

- Что за костюм! - вскричал другой. - Позвольте спросить (оборотясь к Кемскому), кто шьет на вас? Буту, Люйлье, Фромм, Зеленков! Mais il est delicieux!

- Оставьте меня в покое, - сказал Кемский с досадою.

- Сперва отвечайте на мой вопрос! - закричал молодой человек.

- Ответы бывают различные, - сказал Кемский равнодушно по-французски, поглядывая на свою трость с костыльком.

Французская фраза, произнесенная чисто, правильно и решительно, подействовала на негодяев. Один из них, военный, как казалось, посоветовал прочим оставить угрюмого старика в покое. Они засмеялись, чтоб скрыть свое замешательство, и пошли. Кемский поплелся вслед за ними и вскоре потерял их из виду. "Я, по крайней мере, этого не заслужил, - думал он про себя, - в молодости моей я всегда уважал старших, а смеяться над изувеченным воином это уж никак не простительно!"

При всходе на Полицейский мост он, заглядевшись в сторону, столкнулся было с двумя молодыми генералами, шедшими к нему навстречу. Помня недавнее приключение, он спешил отойти в сторону, но каково было его удивление, когда молодые люди, с внимательным и ласковым на него взглядом, посторонились сами и, дав ему пройти, на воинское его приветствие отвечали учтиво, как будто старшему по службе. Кемский заметил, что они пристально смотрели и на Георгиевский крест его, и на следы тяжелых ран. Он остановился и глядел за ними. Народ пред ними расступался; прохожие останавливались и снимали шляпы. Кемский догадался, с кем встретился случайно, и усладительное чувство проникло в его осиротелую душу. Волнуемый различными ощущениями и помыслами, он добрел до трактира, где Силантьев, привычный к дорожной жизни, уже нанял для него квартиру и сделал все приготовления к его принятию.

XXXVII

После обеда Силантьев отправился разведать, где живет Алевтина Михайловна, и узнать, когда можно ее видеть. Он воротился с ответом, что ее превосходительство, госпожа действительная статская советница баронесса фон Драк изволит квартировать в Большой Садовой улице, но ныне, по летнему времени, имеет пребывание на даче, на Аптекарском острову. Его же превосходительство, барон Иван Егорович, ежедневно по утрам, с десяти до двенадцати часов, изволит приезжать в городской дом для приема просителей. "Баронесса? Барон? - думал про себя Кемский. - Откуда эти титла? Фон Драк - не помнящий родства немец, и фон приклеен к его прозвищу по ошибке пьяного полкового писаря при определении его в службу. А теперь он и барон! Вероятно, какая-нибудь ошибка. Славятся же некоторые книги одними опечатками: так почему же и словесной твари не почерпнуть славы из того же источника?"

На другой день Кемский поплелся пешком, в сюртуке, к новому барону. На вопрос его, приехал ли его превосходительство, швейцар отвечал грубо:

- Ступайте вверх.

(Первый признак худого приема!) Привратник бывает обыкновенно представителем обхождения и нрава господского: Кемский замечал неоднократно, что швейцары вельмож благородных, кротких и учтивых отличаются вежливостью, предупредительностью; привратники надутых, спесивых и грубых сатрапов только барину своему уступают в дерзости и нахальстве. Он поднялся по великолепному крыльцу и вошел в большую приемную залу. Человек пятьдесят просителей, в том числе и несколько женщин, ждали восхода ясного солнышка. Один сидел на стуле, устремив неподвижные глаза в паркет, другой смотрел на потолок, третий разглядывал картинки на стенах, заимствованные из басен Езоповых: здесь волк душит овцу; там осел лягает больного льва. Иные зевали, расхаживая по зале и переминая в руках прошения и записки. Кемский обратился было к слуге с просьбою доложить барину.

- Извольте подождать, сударь! - отвечал холоп с сердцем. - У нас и генералы в звездах по часам дожидаются.

"Что делать, - подумал Кемский, - подожду и я". Он сел в углу комнаты на порожний стул и сделался невольным слушателем разговора двух просителей.

- Вот уже четыре недели, - сказал один, вздыхая, - что я дежурю здесь по два раза в неделю, а не могу добиться толку. Генерал принимает просьбы, обещается исполнить и только передает бумаги своему правителю дел, а у этого все пропадает.

Другой: - Нельзя понять, как господин барон мог ввериться такому негодяю, как этот гнусный Тряпицын. Невежда, безграмотный, взяточник, обманщик, а начальник этого не видит.

Первый: - Эх, батюшка! Видно, вы не знаете в подробности здешних обрядов. Тряпицын держится милостью генеральши. Грешно сказать, чтоб Иван Егорович сам взял с кого-либо копейку, а между тем дом его как полная чаша. Барыня его дает обеды; один сынок метит в камер-юнкеры, другой офицером в гвардии; дочке приданое, сказывают, припасли изрядненькое. Тряпицын дерет с живого и с мертвого и платит ее превосходительству кварту с аренды. С некоторого времени казалось было, что он приугомонился. "Слава богу! - заговорили все. - Видно, вдоволь насосался". Да не прошло полугода, как он опять начал давить челобитчиков без милосердия. Причина тому, говорят, вот какая. У генеральши брат, человек богатый, уже несколько лет обретается в походах. С год тому назад пришла весть, что он взят в плен и убит черкесами на Кавказской линии. Сестрица - и бух просьбу в суды о введении ее во владение. С кредитом Ивана Егоровича и умом Якова Лукича не трудно уладить и не такое дельце. Справили и отказали за нею. Вдруг чрез несколько месяцев получили известие, что братец ее был в плену, да освобожден. А между тем она, в надежде будущих благ, начала было жить и кутить не в свою голову, позадолжалась. Что делать! Вот и предписали Тряпицыну усугубить усердие к службе, а для поощрения представили к награде. Я было сладил с ним одно дело, и довольно сходно, а на другой день он заломил такую сумму, что мне невмоготу пришло, и я решился прожить здесь долее, чтоб обождать время; авось либо спустит. А вы, сударь, также за делом изволите сюда ходить?

Другой: - За делом, но не за тяжебным. Я служил под начальством барона в Вятской губернии, вызван был сюда для перемещения в другую должность - и вдруг нечаянно лишился места.

Первый: - Как же это, батюшка?

Второй: - А вот как. Однажды прихожу я к Тряпицыну в канцелярию и, не застав его, дожидаюсь. В это время собрался у барона какой-то комитет, в котором он председателем. Прибегает от него в канцелярию дежурный за правителем дел. Отвечают: нет его! Прибегает вторично и спрашивает, нет ли в канцелярии кого из чиновников. Нет, кроме писцов и такого-то приезжего, то есть меня. Прибегает в третий раз: пожалуйте хоть вы, генерал просит! Я пошел. Барон вертелся на председательском месте в отчаянии. "Сделайте одолжение, сказал он мне жалобным голосом, - помогите нам в беде. Мы сегодня же должны представить начальству донесение о важном деле. Донесение и написано, но оно у правителя дел, а его отыскать не могут. Потрудитесь написать. Вот все материалы". Он вручил мне кипу бумаг. Члены посторонились за столом. Я посмотрел в дело, оно было мне знакомо. Я сел и набело написал требуемое донесение. Прочитал, и все были довольны. В это время явился Тряпицын, держа в руке своей проект донесения. "Уж не нужно", - сказал один из членов. "Как не нужно?" - спросил Тряпицын, грозно взглянув на барона. "В самом деле, господа, - сказал фон Драк, - я думаю, лучше будет подписать донесение, сочиненное Яковом Лукичом: он и дело это знает основательнее, и притом он отличный стилист". - "Как изволите, - сказал член, - послушаем". Тряпицын начал чтение. "Не то! Не то!" - закричали члены. "Выслушайте же до конца", - возразил барон. Выслушали и громче прежнего возопили: "Не то! Не то! Это сущий вздор и бессмыслица. Подпишем прежнее: оно коротко и дельно". - "Очень хорошо!" сказал фон Драк и наклонением головы дал мне знать, что я могу выйти. Не знаю, что за этим происходило, только на третий день я получил уведомление, что уволен из-под начальства барона с самым сухим аттестатом. Я решился искать правосудия, и во что бы то ни стало...

- Ст! ст! - раздалось в зале.

Все сидевшие просители привстали, ходившие остановились. Растворились двери из передней, и появился Тряпицын. Он прошел важно, пыхтя и кряхтя, в кабинет барона и не отвечал на поклоны и умильные взгляды челобитчиков.

Кемский едва узнал его: он растолстел до неимоверности; широкий подбородок покоился на узеньком галстухе; красный нос свис на губы, безвласое чело лоснилось; ноги едва передвигались. Жадность, бессовестность, шампанское и подагра наложили на него тяжелую печать свою. Шествие его по зале, подобно течению грозной планеты, расстроило прежний порядок. Толпы расступились, разговаривавшие умолкли: взоры всех устремились на таинственные двери кабинета.

Ожидание было не слишком продолжительно: вскоре двери распахнулись, и оттуда вышел размеренными, важными шагами барон Иван Егорович фон Драк, напудренный, во фраке со звездою. Кемский с трудом узнал его: казалось, что он в течение семнадцати лет вырос, лоб его лоснился, подбородок и нижняя губа высунулись вперед; один зуб, оставшийся в нижней челюсти, как Лотова жена в пустыне, подпирал верхнюю губу; неопределенные в прежнее время черты лица преобразовались в решительные морщины, видимо напечатлевавшие на лице клеймо: "Дурак". Он важно поклонился собранию и начал принимать просьбы. Всякому безмолвному просителю он улыбался довольно приветливо, брал бумаги, развертывал, представлялся, будто читает, хотя по большей части держал их низом вверх, и потом отдавал провожавшему его дежурному. Не так милостиво поступал он с теми челобитчиками, которые дерзали сопровождать подание бумаги словесным объяснением или являлись с изустными просьбами. Подбородок его задрожит, уединенный зуб забьет в верхнюю губу, нос покраснеет, и нетерпение изольется из уст в самых неучтивых выражениях. Проситель, обыкновенно, поклонится и замолчит. Но не все были так скромны: некоторые непременно домогались, чтоб барон их выслушал и понял. В такой крайней беде фон Драк останавливался и, обратясь к дверям кабинета, жалобно вопил: "Тряпицын!" Тряпицын, стоявший дотоле в дверях и разговаривавший с раболепными чиновниками и важнейшими просителями, иногда явно насмехаясь над своим начальником, подходил к нему медленно и принимал объяснение на себя, а освобожденный барон подвигался далее.

Кемский, боясь своим неожиданным появлением расстроить аудиенцию и тем причинить неудовольствие многим беднякам, дожидавшимся с самого раннего утра, отступал далее и далее и старался не слушать речей своего зятя, но наконец невольно принужден был сделаться зрителем и слушателем.

Одна женщина, подав бумагу, присовокупила изустно, что она и семейство ее разорены пожаром, что муж ее болен и пр.

- Пожарный случай? - сказал фон Драк. - Что ж я могу для вас сделать? Все это произошло на основании законов и по распоряжению местного начальства.

- Да у нас нет насущного хлеба! - продолжала она жалобно.

- Я вам повторяю, - сказал он с досадою, - что я не вижу в сем обстоятельстве никакого нарушения существующих постановлений и помочь вам не могу. А вы что опять? - вскричал он, обратись к молодому человеку. - Чего вы еще хотите?

- Прошу ваше превосходительство возвратить мне мое место, которое я с честию занимал пять лет.

- Какое место?

- Я был контролером при департаменте, могу еще служить - и вдруг меня перечислили в архив. За что это?

- За неповиновение начальству, - сказал фон Драк важным голосом, - вы явно противоречили коллежскому советнику Тряпицыну. Я не терплю своевольства: повинуйтесь начальникам или ступайте куда угодно.

- Генерал прав, - пробормотал второй из прежних собеседников.

- Да знаете ли, в чем состояло неповиновение этого чиновника? - спросил шепотом первый. - Он не хотел жениться на падчерице Тряпицына, бывшей за три года пред сим у отца его прачкою.

Фон Драк мало-помалу дошел до Кемского и, взглянув на его подвязанную руку, на Георгиевский крест, закричал с гневом:

- Оставьте меня в покое! У меня нет для вас места. На то учрежден Комитет 18-го августа.

Кемский, не ожидавший такого родственного приветствия, несколько времени не мог опомниться и, когда зять его подошел уже к другому просителю, сказал ему тихо:

- Иван Егорович! Вы меня не узнаете?

Фон Драк, послышав знакомый голос, остановился как громом пораженный, пристально поглядел на князя и, побледнев, закричал:

- Тряпицын! Тряпицын! Это он!

Тряпицын, услышав трепещущий голос своего покровителя и питомца, подбежал и, взглянув на Кемского, остолбенел.

- Я не к Тряпицыну пришел, - возразил Кемский, - Иван Егорович! Извольте кончить прием, а потом, прошу вас, свезите меня к сестре!

Тряпицын отретировался в кабинет, а Иван Егорович, ни живой ни мертвый, продолжал начатое дело.

XXXVIII

Никакая кисть не изобразит того смешения изумления, испуга, злобы и лицемерия, которое мгновенно овладело Алевтиною, когда князь в сопровождении фон Драка вступил в гостиную ее загородного дома. Чтобы скрыть душевное волнение, яркими чертами изобразившееся на лице ее, она кинулась обнимать и целовать его.

- Братец, голубчик, ангел мой! Наконец услышал бог мои молитвы: ты жив и невредим, после таких трудов и страданий! - кричала она, рыдая; потом, воскликнув: - Умираю! - бросилась навзничь в кресла и в самом деле побледнела, как мертвая. Явились прислужницы, стали спрыскивать, оттирать ее, и она чрез несколько минут очнулась. Кемский хотел быть равнодушным, хладнокровным, но искусные маневры Алевтины сбили его с толку: он невольно принял участие в ее положении и старался помочь ей, утишить ей волнение. И она, заметив успех своей роли, мало-помалу пришла в обыкновенное положение, усадила брата на софу, стала расспрашивать о его житье-бытье, рассказывать ему о своих детях, о кончине незабвенной матери и т.п. Слабый и чувствительный Кемский разжалобился ее повестью, слушал ее внимательно и с участием и почти забыл, что сидит подле злодейки всего своего рода и племени. Иван Егорович сидел в той же комнате, молчал и удивлялся уму, ловкости и присутствию духа жены своей: "И Яков Лукич струсил, - думал он про себя, - а она - как ни в чем не бывало - дока! Дока!"

Алевтина не умолкала в похвалах своим детям и только жалела, что не может тотчас представить их дражайшему дядюшке: Гриша в канцелярии министра; Платоша на разводе.

- Позовите же Китти! - сказала она вошедшему в комнату человеку. - Я думаю, уроки уже кончились.

"Что это за Китти!" - подумал Кемский.

- Не поверите, милый братец, - продолжала Алевтина, - как меня радует моя Китти! Скромная, благородная, страстная к занятиям науками, ненавидит шумные общества...

Растворились двери, и вошла Китти, то есть Катерина Сергеевна Элимова, в загородном неглиже на английский манер: талья низкая и плотная, юбки короткие, на ногах ботинки, на голове пуховая шляпа, в правой руке хлыстик. Вместе с нею вбежала с ужасным лаем английская охотничья собака. Алевтина встала и с замешательством пошла к ней навстречу:

- Наконец дождались мы, милая Китти, дорогого нашего друга, твоего дядюшки. Вот он! Вот любимец моего сердца! И если ты любишь мать, то будешь любить и того, кто ей дороже всего в жизни!

Кемский подошел к племяннице и дружески ее приветствовал. Она поморщилась и пробормотала что-то сквозь зубы по-английски.

- Извини, милая Катерина Сергеевна, - сказал он. - Я не говорю и не понимаю по-английски.

Она улыбнулась насмешливо и сказала:

- Я говорю, что имею большое удовольствие видеть почтеннейшего дядюшку! и небрежно кинулась на диван.

Алевтина и Кемский сели на прежние места и тщетно искали предметов для разговора. Он между тем рассматривал племянницу: стройная, ловкая, слишком ловкая, резкая в движениях, без всякой грации; лицо правильное, бледное, с выражением гордости, суровости и насмешки. Она повертывала хлыстиком, хлестала им слегка собаку, приговаривая по-английски: "Oh! You pretty creature!"

Алевтина была в крайнем смущении и старалась как-нибудь завести разговор.

- Где сир Горс? - спросила она наконец.

- Вы меня выводите из терпения, - закричала дочь с гневом, - тысячу раз я говорила вам, что у нас так не говорят: слово сер, а не сир, присоединяется к имени, а не к фамилии: сер Уиллиам, а не сир Горс.

- На старости трудно привыкать к новым языкам и манерам, - отвечала Алевтина, краснея от стыда и досады.

Кемскому стало жаль сестры, но он вспомнил, как дерзко она сама в молодые лета насмехалась над своею матерью, которая не умела говорить по-французски. "Правосудие небесное! - думал он. - Свет переменяет мундир, а в существе остается тот же. В молодости мы чванились пред стариками французским болтовством; теперь наши дети вымещают это языком английским, а их чем накажут внуки? Пожалуй, еще персидским или арабским!" Разговор томился. Все глядели друг на друга с недоумением и робостью.

- Надеюсь, вы будете сегодня у нас обедать? - сказала Алевтина. - Мне хотелось бы представить вам сыновей моих.

- С удовольствием, - отвечал Кемский, - а теперь позвольте мне погулять у вас за городом. Я лет двадцать не видал здешних мест.

Хозяева его не удерживали. Он вышел из дому, теснимый тяжелым чувством, и в раздумье шел сам не зная куда. "И вот те люди, которым я должен оставить отцовское свое наследие! - думал он. - Алевтина не стоила моей дружбы. Она... (тут мелькнула в уме его черная полоса). Но я надеялся найти что-нибудь в ее детях; надеялся, хоть на старости, увидеть людей близких мне по родству близкими и по сердцу. Посмотрим, что будет далее. Но я не предвижу ничего хорошего..."

Стук каретный прервал его размышления. Он поднял глаза и увидел, что находится на Большом Каменноостровском проспекте. Широкая, мощеная дорога пролегает между великолепными дачами и миловидными сельскими домиками. Этого не было здесь в его время. Но где та роща, березовая и сосновая, в которой он иногда прогуливался с приятелями? Исчезла. Место ее - большая равнина, на которой изредка поднимаются отдельные деревья, обнесено красивым забором. "И то было хорошо - в свое время!" - подумал он. Вышед на берег Невы, он очутился на прекраснейшем мосту, какой только случалось ему видеть. Легкая филиграновая арка перегибается линиею красоты чрез быструю Неву. Он взошел на мост - пред ним открылась очаровательная картина: с одной стороны дачи по обоим берегам Невы, и в числе их старый знакомец, алый дом барона Колокольцева с резным бельведером; вдали Крестовский остров. С другой стороны влево - прекрасный Каменноостровский дворец, пред ним две яхты и фрегат; направо - чья-то прелестная дача на островку - белый дом, опушенный густою зеленью; прямо - сад Строганова и знакомые желтью каменные ворота. Наглядевшись на эту очаровательную панораму, Кемский сошел с мосту и повернул направо мимо дворца.

Вокруг дома государева господствовала тишина. Все дышало порядком, чистотою, спокойствием. Простота жилища усугубляла уважение к хозяину. За воротами сада, идущими к Неве, Кемский увидел мост, перешел - и очутился в Строгановом саду, где бывал с нею. Поднялся ветерок. Листья дерев зашумели: в густом кустарнике что-то зашевелилось и опять умолкло. В саду было тихо и уединенно. Дом графский заперт, но все в прежнем виде: Геркулес и Флора по сторонам крыльца, Нептун посреди пруда, ветхий мостик с березовыми перилами, моховая пещера, Гомерова гробница. Вот и Чёрная речка. На другом берегу ее жизнь и движение. Рядом красуются чистенькие домики. Группы гуляют по берегу. Дети резвятся...

XXXIX

В час обеда Кемский воротился на дачу фон Драка. В гостиной были Алевтина, муж ее, дочь, Тряпицын и несколько человек ему неизвестных. Алевтина между тем успела собраться с духом и приняла брата еще с большею твердостью, нежели утром.

- Gregoire! Platon! - громко сказала она сыновьям своим. - Presentez done vos respects a votre oncle!

Два молодые человека, один статский, другой военный, отделились от толпы и подошли к Кемскому. Он хотел пойти к ним навстречу и вдруг остановился, узнав в них тех самых молодых людей, которые вчера атаковали его на бульваре. И они его узнали. Старший, Григорий, более другого виноватый, побледнел было, но скоро оправился, улыбнулся насмешливо, закусил губу и небрежно поклонился. Младший, Платон, тот самый, который удерживал своих товарищей от шалости, бросился на шею Кемскому и с жаром обнял его.

- Наконец дождались мы счастия вас видеть! - вскричал он и залился слезами. "Добрая душа, - подумал Кемский, - он один мне обрадовался". Минута смущения пролетела. Никто того не заметил.

Пошли к столу. Алевтина подала руку Кемскому и посадила его подле себя. Подле него села Китти, а к ней подсел рябой, бледный, рыжий англичанин, ньюмаркетская конская физиономия. С левой стороны сидели сыновья Алевтины и другие молодые люди. Иван Егорович с своим причтом расположился на противоположном конце стола. По правую руку от него сидел Тряпицын, по левую домашний доктор, род коновала. Всего сидело за столом человек четырнадцать. Кушанье и вины были отборные, сервированы со вкусом и великолепием. Разговор сначала тянулся медленно, но после третьего блюда пошел быстрее.

- Что нового в свете? - спросила Алевтина чрез стол у Тряпицына.

- Важного нет ничего, ваше превосходительство, - отвечал Тряпицын, только получено известие о кончине бывшего министра юстиции, действительного тайного советника Гаврила Романовича Державина.

- И Державин умер! - с уважением сказал Кемский.

- Так точно, ваше сиятельство! Его высокопревосходительство изволил скончаться в поместье своем, в Новгородской губернии.

- Великая, невозвратная потеря! - прибавил Кемский.

- Так вы знали его, князь! - спросил фон Драк, выпучив глаза.

- Я русский, и мне не знать Державина! - отвечал Кемский. - Кто из нас (обратясь к Григорию Сергеевичу) не знает наизусть его стихотворений? Не правда ли?

- Меня из того числа исключите, - отвечал Григорий с презрительною насмешкою, - стихи Державина могли нравиться за тридцать, за сорок лет пред сим, но теперь!

- Помилуй, Григорий Сергеевич! Побойся бога! Много ли таких поэтов в мире, не скажу в России! - примолвил Кемский.

- Точно, точно! - подхватил Платон. - И наш штабс-капитан...

- Так вот из чего биться изволите, - сказал с презрительною усмешкою Тряпицын, - дело идет о стихах! А главное вы забыли: он был действительный тайный советник, александровский кавалер. Покойная императрица пожаловала ему несколько сот душ, и уж, верно, не за стихи.

- Он соединил в себе свойство двух лиц: и государственного человека и писателя. Награждали за одно, чтили за то и за другое.

- Ой уж мне эти господа сочинители! - сказал Тряпицын. - Вот, например, есть у нас в канцелярии...

Кемский прервал его с нетерпением:

- Если вы не понимаете, что значит великий писатель, так извольте молчать. - Все смутились: Алевтина покраснела, фон Драк побледнел, Тряпицын посинел: такого позора не было ему давно, и еще в доме его покровителя! Молодые люди не могли удержать смеха, и бесчувственный Григорий улыбнулся.

- Впрочем, - сказал фон Драк, - Яков Лукич прав: господ писателей балуют непомерно. Не знаю, известно ли вам, князь, что одного из них недавно, вопреки указу 6-го августа 1809 года, произвели без экзамена в статские советники и дали ему анненскую ленту. Ленту - новопроизведенному статскому советнику, к которому еще накануне того дня надписывали: его высокоблагородию! (Тряпицын что-то подсказал ему на ухо.) Да, и еще шестьдесят тысяч чистогану. А что он сделал? Вот наш брат (поглядывая на Тряпицына) трудится весь век с крайним опасением, а на старости того и смотри что с голоду по миру пойдет! - Кемский удивлялся красноречию фон Драка: видно было, что его задели за живое.

- Да кто этот писатель? - спросил он.

- Право, запомнил имя, - сказал фон Драк. (Тряпицын что-то пробормотал про себя.) - Да, да, да! Это тот самый, который написал сказку о Бедной Лизе.

- Карамзин! - воскликнул Кемский с восторгом. - Карамзин, который уже несколько лет занимается сочинением русской истории. Так, видно, он ее кончил?

- Написал и представил государю восемь томов, - отвечал Платон.

- Так это он награжден государем с истинно царскою щедростью! В этом я узнаю нашего императора! Дай бог ему многие лета!

- Против высочайшего повеления, - продолжал фон Драк, которому Тряпицын служил суфлером, - ни толковать, ни спорить не смею-с, но удивительно, как можно было дать такую награду за восемь томов! Да наш годовой отчет будет и толще и дельнее! - Кемский не отвечал.

- Однако согласитесь, дядюшка, - возразил Платон учтиво, - что Карамзин испортил русский язык. Наш штабс-капитан...

- Может быть, очень хороший человек, но если он утверждает эту нелепицу, то достоин сожаления! - отвечал Кемский. - Знаете ли вы, в каком детском состоянии был русский язык, как бесцветна была русская литература до Карамзина? Он первый заговорил чистым русским народным языком, и все сердца русские отозвались на его голос. Слог времен предшествовавших был какою-то безобразною смесью условных, чуждых нам оборотов. Нелепая мысль, будто латинский язык есть корень, основание и образец всех прочих, убивала дух языка русского. Правда, что некоторые писатели и прежде Карамзина пытались писать по-русски, но решительно начал он первый.

Платон возразил:

- Но штабс-капитан Залетаев утверждает, что Ломоносов...

- Был гений, оратор и поэт, но не прозаик. Впрочем, это не служит к его унижению: и Лейбниц в свое время не знал, что существует планета Уран. Если б вы были свидетелями того радостного изумления, в которое мы, тогдашние молодые люди, следственно готовые к принятию всех впечатлений, приведены были первыми книжками "Московского журнала"! Это волнение душевное можно сравнить только с ощущением человека, которому вдруг возвратили зрение или развязали язык! Кемский, воспламененный предметом разговора, долго не замечал, что проповедует в пустыне. Все занимались своим делом: кто ел, кто разговаривал с соседом никто не слушал. Платон устремил глаза в тарелку, как будто отрекаясь от того, что слышит. Кемский обратил вопросительный взгляд на Григорья; тот посмотрел на него равнодушно, выпил залпом бокал шампанского и, отворотясь, спросил кого-то громко чрез стол:

- Pourquoi avez-vous quitte hier de si bonne heure la comtesse Basile?

Кемский увидел, что у его сестры обедают как в стойлах: едят, пьют, иногда ржут, но не беседуют, не рассуждают, не думают, и решился следовать домашнему обычаю. Он молчал во все продолжение стола, размышляя о том, как человек общественный и образованный возвышает и облагораживает душою вседневные, телесные, можно сказать животные свои действия. Чувственное сближение полов становится благородною любовью, союзом священным и угодным небу; темное чувство самки животных, побуждающее ее жертвовать своею жизнию для сохранения жизни детенышей, превращается в нежную, попечительную, благотворную любовь родительскую, а ежедневное утоление голода становится трапезою дружбы, семейной и общественной. За обедом и ужином собирается семейство, разделенное в течение дня трудами общественными и домашними: отец в дружеской беседе сообщает семейству свои наблюдения, мнения, уроки; дети дают ему отчет в своих занятиях и намерениях; он слушает их рассказы, направляет их мнения и толки, указывает на хорошую и слабую сторону их дел, помыслов и чувствований; веселость, возбуждаемая досугом, отдохновением и взаимными шутками, услаждает и сокращает время стола, и душа питается за благоустроенною трапезою не менее тела. Древние язычники только ели и пили. Трапезы любви и дружбы установлены религиею христианскою, и величайшее из таинств ее получило начало свое за вечерею...

Разговор за столом продолжался прежний, бессвязный, отрывистый. Только Китти без умолку толковала по-английски с своим соседом и частенько чокалась с ним рюмкою. Григорий иногда вмешивался в их беседу, и несколько раз у них поднимался спор, в котором большая часть бывших за столом, по незнанию английского языка, не могли принять участия. Наконец встали из-за стола. Кемскому подали трубку; он совестился приняться за нее, но увидел, что почти все молодые люди, в том числе безбородые недоросли, взялись курить; между тем он никак не решался нарушить правила учтивости своего времени и, по указанию Платона, отправился на балкон светелки его во втором этаже. Там, смотря на прекрасную Неву, опушенную густою зеленью, он с горестью размышлял о виденном и слышанном...

Когда он часа через два сошел вниз, гостиная была наполнена множеством разнокалиберного народу. Шесть карточных столов заняты были ревностными игроками, между которыми отличалась Алевтина жаром и бранчливостью. В числе игроков было человек шесть пожилых людей, все прочие люди молодые, но эти последние были самыми усердными и страстными игроками. Молодые дамы и девицы сидели в отдельной диванной и перешептывались между собою. Из мужчин были при них рыжий сир Уиллиам Горс, какой-то французик лет в семьдесят и два юнкера. Кемскому стало и жалко и смешно: он не думал найти такую перемену в нравах и обычаях столицы. В его время молодые люди искали общества дам, старались быть любезными, иногда и чресчур; в карты играли только старики и пожилые люди, а табак курили одни немцы-ремесленники.

- Не составить ли вам партии, братец? - умильно спросила Алевтина.

- Покорнейше благодарю. Вы знаете, я никогда не играл в карты, и со времени разлуки нашей не успел выучиться.

- Что ж прикажете делать со скуки? - спросила она.

- Что делать летом на даче? - возразил он с изумлением.

- Именно, - отвечала она, - ведь не все же гулять да гулять. Надобно и поотдохнуть.

- Но что за отдых за картами, - спросил он, - особенно молодым людям? По мне, я бы отучил их корпеть за карточными столами.

- И, братец! Как вы строги. Они играют в коммерческую. Эта игра не разорит именья.

- Да иссушит ум и сердце! Уж по мне, если играть, то лучше в банк: направо, налево! Там, будто подобие войны: сердце приходит в движение, кровь кипит, а тут сделаешься карточною машиною, без ума, без толку, без чувства! (Один старик со звездою поглядел на него грозно.) Я говорю о молодых людях, продолжал Кемский, - люди пожилые пусть отдыхают за вистом.

- Брюзга несносный! - проворчала Алевтина. - Вечно умничал не в свою голову, а теперь сделался еще нестерпимее, нежели когда-нибудь.

Кемский не долго оставался в этом обществе. Ему там было чуждо, неловко, можно сказать, страшно. И хозяева и гости казались ему если не врагами друг друга, то, по крайней мере, чужими, незнакомыми, неприязненными между собою. Свет и в его время был не слишком откровенен, доверчив и дружелюбен в своих связях, но тогда это взаимное недоверие прикрывалось лоском вежливости и предупредительности. Теперь же, казалось, люди умышленно выказывали презрение ко всем и ко всему. При входе каждого нового лица князь вставал и кланялся, но на его приветствие не отвечали: обыкновенно представлялись, что не видят поклона, иногда пристально смотрели ему в глаза с улыбкою жалости и презрения. Старомодная учтивость его возбуждала в гостях насмешливый шепот, а на лице хозяйки досаду и смущение. Сначала казалось ему, что его простой, неловкий наряд возбуждает это изъявление высокомерия и грубости, но впоследствии заметил он, что и с людьми светскими знакомые их обходятся точно так, что в этом высшем, по чинам и богатству, обществе учтивость не только не нужна, но и не терпима!

"Где я? Что я здесь?" - повторял он несколько раз в уме и с стесненным сердцем прокрался до своей фуражки, а там и до дверей. На дворе стояли тесными рядами экипажи. Новоприезжие кучера здоровались с товарищами своими, снимая шляпы, кланяясь и называя друг друга по имени и отчеству.

XL

Кемский на другой день сидел у растворенного окна своей квартиры и, пуская голубые кольца табачного дыму, наслаждался тихою картиною летнего утра. Солнце поднималось на горизонте, легкие пары редели. На Неве свежий ветерок развевал вымпелы судов, коих мачты поднимались из-за Адмиралтейства. На улицах еще было тихо; изредка слышались клики ранних разносчиков; большой свет еще дремал от вчерашней усталости. Вдруг раздались громкие звуки военной музыки. Кемский выглянул в окно и увидел баталион Измайловского полка, идущий к Дворцовой площади. При взгляде на этот баталион, при звуках знакомого марша воспоминания прошедшего затеснились в голове его с той самой минуты, в которую он за семнадцать лет пред сим оставил гвардейскую службу.

Он вспоминал, как в такое же прекрасное утро он пустился в Гатчину, чтоб уже не возвращаться под родимый кров. Италия, война, раны тела и души - все это попеременно воскресало в его памяти.

Он принужден был оставаться за раною в Ницце до самого лета. По возвращению в Россию Кемский, по просьбе своей, был переведен в армейский полк, расположенный на Кавказской линии: он не имел духу возвратиться в Петербург. Там решился он совершенно посвятить себя службе тяжелой, беспрерывной, опасной. Чрез несколько месяцев поручено было ему командование полком, и он в исполнении обязанностей своего звания начал находить себе отраду и облегчение. Он познакомился в точности с образом войны кавказской, с характером тамошних наших неприятелей, с свойствами русского солдата, переселенного в те воинственные и грозные страны. Изучение это происходило на самом деле. Полк его всегда находился впереди, всегда там, где грозила ему большая опасность. Кемский не страшился смерти, напротив - видел в ней конец своим страданиям. При первом выстреле перекрестится, помолится, вздохнет - и готов умереть. Но меткие пули неприятельские в него не попадали, а если которая, бывало, сдуру и заденет, то не смертельно, не опасно.

Офицеры и солдаты с благоговением глядели на своего мужественного предводителя, и все наперерыв старались не отставать от него. Вскоре полк Кемского снискал общую славу в войсках Кавказской линии, и где грозила опасность, где свирепствовала смерть, туда начальники посылали отряды княжего полку - так его называли. Отряды не всегда возвращались из своих экспедиций, но если возвращались, то всегда с победою. Кемский отказывался лично для себя от всех наград, но ревностно ходатайствовал за подчиненных. Достаточное состояние при ограниченности собственных его нужд давало ему средства помогать своим сослуживцам. Уверенные во внимании и правосудии своего начальника, обеспеченные в жизни, они усердно ему содействовали. И он не ограничивался одним денежным и вещественным пособием: он был их другом и отцом. Каждого новопоступившего в полк офицера принимал он к себе, старался узнать его характер, воспитание, наклонности, укреплял в добре, предостерегал от ошибок, с отеческою нежностью упрекал в слабостях, строго наказывал за умышленные нравственные проступки; строжайшим у него наказанием считался перевод в другой полк. Не довольствуясь образованием и наставлением молодых офицеров, поступавших в полк его прямо из кадет и юнкеров, он возложил на себя обязанность несравненно труднейшую - перевоспитывать молодых и немолодых людей, переводимых к нему в полк за проступки: сколько душ он спас таким образом от погибели! Сколько возвратил отечеству полезных слуг, которые при жестоком с ними обхождении сделались бы, может быть, преступниками и злодеями! Пример благородного начальника и достойных товарищей, обращение учтивое и кроткое, совершенное забвение прошедшего, внимание ко всякому доброму делу, ко всякому честному помыслу и человеколюбивому движению - снимало кору с глаз и сердца заблудшего; он становился иным человеком, начинал новую жизнь, иногда и сам не догадываясь, кому этим обязан.

В дикой и пустынной стране, посреди племен иноверческих и враждебных, полк князя Кемского был кочующею колониею людей просвещенных и благородных: он непременно требовал, чтоб все наличные офицеры всегда обедали у него, за столом усаживал подле себя самых неистовых; поддерживая общую беседу и давая всякому полную свободу говорить что угодно, возражал на мнения ошибочные, изобличал софизмы иногда шуткою, иногда и нешуточными замечаниями. Собственным примером, а не запрещением изгнал он из полку карты, невоздержание, разврат. Он завел при полку библиотеку отборных русских книг; заставлял молодых офицеров переводить лучшие места из иностранных историков и военных писателей. Эти переводы, читаемые в кругу офицеров, распространяли их познания, изощряли рассудок, короче знакомили с военным делом. Плоды сих благородных трудов вскоре сказались: офицеры княжего полка служили примером всем своим сослуживцам и храбростью, и образованием, и поведением. Добрые дела Кемского и слава его полку не ограничивались пределом русских владений: нередко являлись к нему независимые владельцы ближайших горских племен и представляли на разрешение свои споры. Приговоры его честно исполнялись и правым и виноватым.

Таким образом протекли двенадцать лет. Новый 1813 год отпраздновал он на штурме Ленкорана и был тяжело ранен в левую руку. Едва оправившись от продолжительной болезни, бывшей последствием этой раны, он впал в другое несчастие, еще чувствительнейшее для благородного воина. В числе офицеров, переведенных в его полк за проступки, находился один молодой италиянец Вестри, прекрасный собою, умный, образованный, ловкий и вкрадчивый. Причиною перевода его в войска закавказские была, как он утверждал, несправедливость полкового командира. Кемский с первого взгляда привязался к этому офицеру: в произношении его было нечто италиянское, напоминавшее ему друга Алимари. Осторожный и проницательный в обращении с новичками, Кемский, казалось, в этот раз хотел сделать исключение из своих правил. Вестри сделался постояльцем, поверенным, другом полкового командира и, должно сказать, несколько времени действительно заслуживал доверенность князя, хотя беспрестанное его пребывание у начальника видимо удаляло прежних ежедневных гостей. Вестри не имел дара нравиться всем одинаково и очень искусно умел устранять тех, которые не нравились ему самому. Князь был добр, ласков, снисходителен, гостеприимен ко всем по-прежнему, но это казалось только наружным продолжением старой жизни: дух ее переменился по водворении у него италиянца, который нечувствительно прибрал в свои руки всю власть в доме. Но заблуждение Кемского не могло быть продолжительно. Слабодушие поручика Вестри впервые обнаружилось на поле сражения. Долгое время он очень искусно уклонялся от военных действий: умел всегда уладить так, что его накануне, за час и менее пред делом, ушлют куда-нибудь с поручением. Однажды был он так несчастлив, что не нашел никакого средства освободиться от дела. Неприятель нечаянно напал на отряд, в котором находился Вестри под начальством баталионного командира. "Застрельщики, вперед! - закричал полковник. - Поручик! Ведите их!" Поручик побледнел, как мертвец, сделал было с солдатами несколько шагов вперед, но лишь только завидел пред собою горских наездников, повернул налево кругом и ударился бежать за фронт при громком смехе солдат. Между тем благоприятный момент был потерян: подполковник принужден был сам идти вперед, с трудом поправил дело и воротился раненный. Не желая огорчить Кемского, он смолчал пред ним о трусости его любимца и запретил прочим офицерам говорить о том. Вестри не умел ценить великодушия благородных товарищей. Чтоб лучше скрыть свое малодушие, он стал обходиться с ними гордо и дерзко, начал обижать и чернить их пред начальником. Дерзость его дошла до такой степени, что и доверчивый Кемский стал замечать перемену в его обращении и тоне. Товарищи долго сносили его грубость, но наконец терпение их лопнуло, и однажды за столом у князя подполковник, выведенный из себя одною дерзкою насмешкою наглеца, открыл начальнику в присутствии всех офицеров и храбрый подвиг Вестри и благородные средства, которыми он старается прикрыть свою трусость. "Что вы на это скажете?" спросил Кемский у Вестри. "Это гнусный заговор, - вскричал Вестри, побледнев от злости. - Ваши офицеры согласились погубить меня!" - "Докажите!" - сказал князь с кротостью.

Доказывать было нечего. После нескольких уверток, оправданий и тщетного отнекивания Вестри должен был признаться, что бежал с поля сражения, но прибавил, что можно быть весьма благородным человеком - и бояться пуль. "Хотя это и не доказано, - сказал Кемский строгим голосом, - однако положим, что так. Но можно ли быть трусом и в то же время воином? Можно ли носить почетнейшее в государстве титло защитника его и не исполнять своей обязанности? Господин Вестри! Знайте, что в русской армии трусов нет и быть не может. Советую, предлагаю, приказываю вам выйти из военной службы. Я предложил бы вам место у себя по гражданской части, но средства, которыми вы старались оправдаться, и туда заграждают вам путь. Советую вам оставить наш круг как можно скорее".

Вестри не ожидал этого от своего начальника, кроткого и терпеливого. Встав из-за стола, он ударился бежать и чрез несколько часов прислал просьбу об увольнении от службы за болезнию, а между тем сказался больным. Кемский исполнил все, что требовали от него долг службы и обязанности справедливого начальника, но жестокий урок, который должно было дать при всех офицерах прежнему товарищу и другу, сильно взволновал и огорчил его. Несколько раз порывался он послать за Вестри и просить его, чтоб он оправдался; к счастию, голос строгого рассудка на этот раз заглушил вопль слабого сердца. Но Вестри, Вестри не мог забыть и простить оскорбления и поклялся отомстить бывшему своему благотворителю. От товарищей своих не ожидал он лучшего обращения и потому не злобствовал на них, но скорая и решительная к нему перемена Кемского заронила в пылкой душе его искру смертельной мести. Чрез несколько недель он отпросился в отпуск, и его уволили охотно. С удалением интригана очистился воздух: все начали дышать свободнее, прежняя дружественная доверчивость возродилась между начальником и товарищами. Кемский, по удалении духа злобы, увидел все его козни, увидел терпение, любовь и покорность своих добрых сослуживцев и собственную свою слабость. Он усугубил внимание, ласку, откровенность свою, и в скором времени все вошло в прежний порядок. Но мщение злодея не дремало.

Чрез месяц после происшествия с Вестри полк Кемского был послан в экспедицию в горы, где возмутился один князек, бывший дотоле приверженцем России и недавно приставший к стороне врагов ее. Приблизясь к логовищу неприятелей, русский отряд расположился с обыкновенною в таких случаях осторожностью. Все позиции были осмотрены и заняты; в надлежащих местах расставлены пикеты. Ждали нападения. Вдруг, вовсе неожиданно, появился Вестри и объявил командиру в присутствии всех офицеров, что желает загладить прежнюю вину свою и просил дать ему какое-либо поручение. Офицеры не радовались этому быстрому переходу к храбрости. Кемский был приведен в смущение: внезапное прибытие Вестри казалось ему как бы появлением зловещей птицы. Но делать было нечего: Вестри все еще считался в полку, и нельзя было не принять его; особой команды ему не дали, а велели стать во фронте.

В ту самую ночь сделалась тревога. Горцы высыпали со всех сторон, нашли офицера на передовом посту спящего глубоким сном, вырезали его отряд и кинулись на главные силы. Воины наши встрепенулись, бросились к оружию и после упорного сопротивления отразили нападающих, но с чувствительною потерею. Несколько человек из самых храбрых было убито и ранено, несколько пропало без вести, и в том числе князь Кемский и Вестри. Чрез два дня узнали, что князь был схвачен горцами, которые, как бы ведомые чутьем, пробрались до самой его палатки. Куда девался Вестри, не могли доискаться.

Князь действительно был взят горскими наездниками в ту самую минуту, как он, выбежав при звуке ружейных выстрелов из палатки, готовился сесть на коня, чтоб встретить нападающих. В темноте, в суматохе, при громких кликах и выстрелах ничего нельзя было ни видеть, ни расслышать. Лихой всадник с добычей своею пустился, как из лука стрела, и на рассвете прискакал в аул своего князя. Чеченец встретил своего пленника с восторгом, и Кемский узнал в нем одного из узденей, приезжавших к нему для разбора тяжбы: этот оказался виноватым и должен был подвергнуться решению посредника. "Теперь я твой судья, князь Алексей! - закричал уздень. - Ты в моих руках". - "Неужели станешь мстить безоружному?" - спросил Кемский. "Да сохранит меня от этого Аллах! возразил уздень. - Я доволен, что поймал тебя. Теперь твой полк без начальника; теперь нам легче с ним управиться, а то от тебя житья не было. Да в том признайся: ты напрасно оправдал моего соперника; он был кругом виноват". - "Мой полк, - отвечал Кемский, - и без меня будет храбр и страшен неприятелю. У нашего государя много офицеров и лучше меня. Но оправдать тебя я не мог: ты не представил никаких доводов в своем деле". - "Хорошо, это дело прошлое, но теперь я докажу тебе, что я человек честный и справедливый. Приведите изменника! - Чрез несколько минут привели связанного Вестри. - Князь Алексей! Знаешь ли ты этого человека?" - "Знаю. Это офицер моего полка, теперь в плену у тебя". - "Нет, князь Алексей! Он здесь не в плену, а по доброй воле. За неделю пред сим он прокрался в мой аул и сказал мне: "Хан! Полковник, князь Алексей тебя обидел?" - "Крепко обидел!" - "Хочешь ли, я предам его в твои руки?" - "Как не хотеть!" Вот он вчера напоил сонным зелием караульного офицера и проводил моих удальцов до твоей палатки. В награду требует он, чтоб я отправил его к князю Аббас-Мирзе, обещаясь служить ему верою и правдою. Но как можно верить словам предателя? Он жил с тобою под одним кровом, ел с одного с тобою блюда, пил из одной чаши - и предал тебя. Чего нам ждать от него? Злое зелье вырывают с корнем. Вот тебе награда, изменник!" - воскликнул он и острым кинжалом поразил предателя. Вестри пал мертв на землю. Наказание постигло злодея, но не спасло невинного... Кемский был увлечен в горы и содержал в тяжкой неволе. Тщетны были все старания, все покушения начальника, товарищей и подчиненных освободить его из плена. Упрямый уздень отвечал, что мстит князю за личную обиду и, пока жив, не выпустит его из когтей своих. По истечении двух с лишком лет совместник узденя, обязанный князю благодарностью, напал на врага своего, разбил, умертвил его, освободил всех бывших у него русских пленников и нашего страдальца привез в его полк.

Кемский был освобожден на страстной неделе и прибыл к своим товарищам в самую заутреню светлого Христова воскресенья. Кто может изобразить, кто может хотя мысленно представить себе, что он почувствовал, когда звуки православной службы божией, восхитительное пение "Христос воскресе!" коснулись его слуха! В немотствующей благодарности, излившейся потоком жарких слез, пал он пред алтарем бога хранителя и спасителя.

Товарищи приняли его с искренним, нелицемерным участием. Полком командовал бывший помощник его, храбрый подполковник. Кемский, долгое время не подававший о себе вести и, по слухам, считавшийся умершим, был уже исключен из списков; но все обходились с ним, как с начальником. Подполковник подал ему рапорт на разводе, и общество офицеров пригласило его к обеду, где он должен был занять первое место. Сняв с тарелки салфетку, нашел он Георгиевский крест за двадцатипятилетнюю службу с грамотою, подписанною государем. Крест был прислан за месяц до того; подполковник готовился за смертью князя отправить его обратно в Думу, но в то самое время пришло известие, что он жив и вскоре будет свободен. Князь не гонялся за почестями и отличиями, не раз отказывался от них в пользу своих подчиненных, но этот крест принял с чувством искреннего умиления и с восторгом поцеловал подпись на грамоте. День сей заключен был веселым пиршеством.

Между тем Кемский объявил, что не в состоянии продолжать службу. Долговременный плен довершил расстройство его здоровья. Уздень обходился с ним не жестоко, но от непривычной пищи, от худых жилищ, от недостатка движения и помощи врачебной раны его не могли закрыться совершенно и приняли характер болезни хронической. Просьба его была уважена: его уволили от службы. Он собирался ехать в свои поместья, которыми управлял в отсутствие его друг и корпусный товарищ Хвалынский, теперь женатый, степенный и рассудительный. Но одно обстоятельство расстроило его планы: молодой офицер, стоявший в карауле в тот день, когда Вестри повел горцев на отряд Кемского, обвиненный в оплошности и даже в том, что после дела нашли его в совершенном опьянении, был предан суду и при тяжких обвинительных обстоятельствах приговорен к строгому наказанию. Дело его находилось на ревизии в Петербурге, а сам он, в ожидании окончательного приговора, содержался в одной из кавказских крепостей. Кемский не поколебался ни минуты: поспешил в Петербург, чтоб лично объяснить дело начальству и, если можно, спасти невинного, сделавшегося жертвою своей оплошности и доверчивости. Притом же Кемский не мог простить самому себе легковерия, с каким предался хитрому Вестри, и хотя по мягкосердию своему мог опять сделаться жертвою первого лицемера, но твердо решился загладить прежнюю вину свою.

XLI

Воспоминания и размышления Кемского были прерваны приходом обоих его племянников. Они явились с почтением, но каждый выражал его почтение по-своему. Григорий дал знать, что он случайно ехал мимо и, вспомнив невзначай, что дядя остановился в "Лондоне", зашел к нему. При этих словах он без всяких околичностей взял со стола сигарку, добыл огня и закурил, глядя на улицу. Платон, напротив того, уверял, что он во всю ночь не мог сомкнуть глаз, ожидая минуты свидания с почтенным своим дядюшкою. Лицо его принимало на себя выражение усердия, и даже слезинки выдавливались из глаз. Кемский старался найти тон, которым мог бы говорить с племянниками, но тщетно: оба они были эгоисты и бездушники, но старший примешивал к этому самую отвратительную спесь, безусловное презрение ко всему роду человеческому и бесстыдную грубость. Второй приправлял душевные свои качества низостью. Он старался угадывать мнения Кемского, боялся отвечать ему и если говорил что свое, то всегда подкреплял ссылкою на штабс-капитана Залетаева.

Кемский несколько раз переменял предмет разговора и между прочим спросил, почему не видать крестного их брата Сергея Ветлина. Платон смешался и не знал, что отвечать; но Григорий с выражением злобы и ненависти сказал:

- Помилуйте, князь! Освободите нас от отчета об этом негодяе. Кажется, матушка довольно подробно описывала вам его поведение, его гнусные поступки в ребяческих летах. Вы утверждали, что это шалости детства, что от них можно отвыкнуть в общественном заведении. Его отдали в Морской корпус: там держали на привязи, но лишь только выпустили, он впал в совершенное распутство. Хотели было разжаловать его в матросы, но, по ходатайству матушки, сослали в дальний вояж с приказанием: по возвращении в Россию откомандировать как можно дальше.

- Точно по ходатайству матушки, - прибавил Платон, - она упала в обморок в приемной зале морского министра.

- Да что он именно сделал? - спросил Кемский.

- Увольте меня, повторяю вам, - продолжал Григорий, - от исчисления его гнусных поступков. Он пьяница, картежник, забияка.

- Грубиян и нахал, - подхватил Платон, - вообразите: я хотел свести его с порядочными людьми, а он разругал их при первом знакомстве. Штабс-капитану Залетаеву сказал в лицо, что он враль, хвастун и негодный стихотворец. А штабс-капитан...

- Довольно, - сказал в свою очередь Кемский. - Жестокая судьба! (Прибавил он про себя.) Души живой для меня на свете не осталось!

Григорий, выкурив третью сигарку, бросил огарок в чайное блюдечко князя, взял шляпу, едва поклонился ему, затянул вполголоса арию из "Жоконда" и вышел. Платон истощал все силы, чтоб обратить на себя внимание дяди, старался вовлечь его в какой-нибудь разговор, но тщетно: растерзанный новыми своими открытиями, Кемский молчал или отвечал отрывисто с выражением неудовольствия. И Платон оставил его, но с учтивыми поклонами и с уверениями в почтении, преданности и любви.

И одни ли эти открытия долженствовали стеснить, истомить душу бедного пришельца с того света! Он принужден был по делу несчастного офицера ездить к знатным и незнатным, к сильным и слабым, должен был каждый день повторять уроки наблюдательной психологии. К этим заботам присоединились еще другие. Имение его было в совершенном расстройстве. В то время, когда пронесся слух о его смерти в Италии, требования, прихоти и нужды Алевтины и детей ее были не так велики, как впоследствии: она довольствовалась только доходами, и князь, возвратись в Россию, нашел почти все в целости. Но при взятии его в плен горцами, Алевтина, наученная опытом и опасавшаяся возвращения брата, приняла все возможные средства к переведению недвижимого имения в движимость: некоторые участки продала, а все прочее заложила в банк и, для довершения начатого, поручила управление деревнями родственнику и приятелю Тряпицына. Хвалынский, живший по соседству, знал и видел все это и, получив известие о том, что Кемский жив и освобожден, поспешил его о том уведомить. По просьбе князя, взял он поместья его в свое управление, но пришел в отчаяние, осмотрев их и увидев, в каком они состоянии: все было разорено, распродано, раскрадено. Только искренняя дружба к Кемскому и уверенность, что сам князь не умеет заняться управлением, побудили Хвалынского обременить себя этим делом.

Что говорила при этом Алевтина? Ничего. Она обходилась с братом учтиво, предупредительно, иногда и слишком раболепно, но ни словом не упоминала о делах, которыми его обременила, не думала давать ни малейшего в том отчета. Князь не имел духу потребовать у ней объяснения. Хвалынский терпел, терпел, наконец обратился письмом прямо к фон Драку и грозил ему взысканием и уголовным судом, если друг его не получит удовлетворения, по крайней мере, для поправления состояния вконец разоренных крестьян. Фон Драк отвечал, что занимается составлением подробного расчета и в непродолжительном времени уплатит все, причитающееся князю. Заботы не ограничились денежными делами: Тряпицын, в короткое время своего управления, притеснил и разорил несколько бедных соседей: пошли тяжбы, иски - и все это легло на Кемского. Он сделался стряпчим против собственного своего имения и узнал на деле все неудовольствия, затруднения и терзания, обременяющие несчастных челобитчиков. Дни его проходили в визитах по передним, гостиным и присутственным местам.

XLII

Многие из должностных людей, с которыми он принужден был вступить в сношения, были ему знакомы по прежней службе; некоторые были его товарищами в корпусе. Первый, к которому надлежало съездить, был генерал-майор Лютнин. Кемский знавал его прапорщиком. Он был в девяностых годах модником, ходил в темно-коричневом фраке, в шитом розами белом атласном жилете, в претолстом галстухе, в востроносых сапогах с желтыми отворотами, читал Новую Элоизу, Геснера, Флориана и Бедную Лизу, глядел на небо и плакал. Чувствительный прапорщик влюбился в то время в какую-то Полину, которая слыла чудом красоты, ума и воспитания. Она уехала с родителями из Петербурга в провинцию; он вышел в отставку и, как Дон-Кихот, полетел за нею. Наконец услышали в Петербурге, что верная любовь его увенчалась браком в сенгилеевском селе его тестя. С того времени протекло двадцать лет.

Лютнин занимал ныне важное место в том управлении, от которого зависело решение судьбы подсудимого офицера. Кемский, не доверяя прочности прежних связей, явился к нему не на дом, а в департамент, тотчас был допущен и принят с изъявлением искренней приязни.

- Что привело тебя, любезнейший князь, в наш департамент?

Князь назвал дело, по которому хлопочет.

- Мне совестно, - сказал Лютнин, - что ты посетил меня в департаменте. Позволь пригласить тебя ко мне на дом. Моя Пелагея Степановна будет рада старому моему товарищу.

"Пелагея Степановна? - подумал Кемский. - И он несчастный лишился жены! Полины нет". Он не имел духу сообщить свое замечание Лютнину, дал слово обедать у него на другой день и уехал, полный надежды на помощь приятеля. В назначенный час явился он к обеду. Лютнин встретил его с радушием, но притом с какою-то робостью.

- Пойдем, - сказал он, - я отрекомендую тебя жене! - Взял его за руку и повел чрез ряд великолепных комнат к кабинету, отделявшемуся от большой залы деревянною перегородкою. - Pauline, ma chere! - сказал он смиренным голосом, не входя в кабинет. - Позволь мне рекомендовать тебе друга и товарища моего детства, князя...

- Убирайся с своими князьями! - закричали густым басом из кабинета. - Твой экзекутор наделал мне столько хлопот, что я до завтра не справлюсь со счетами об одних канцелярских расходах.

Лютнин, смешавшись и покраснев до ушей, повел князя назад и в третьей комнате, оглянувшись, не идет ли за ним кто-нибудь, сказал вполголоса:

- Моя добрая Пелагея Степановна - мне правая рука. Она служит мне самым усердным помощником, и я, признаюсь, без ее пособия не успел бы справиться с моим хлопотливым местом. Детей у нас нет, так она все время, остающееся у ней от домашних занятий и сельского хозяйства, посвящает службе. Не поверишь, как я счастлив!

В это время что-то грохнуло в кабинете, и Лютнин вздрогнул, как при громовом ударе, только что не перекрестился. Хозяин всячески старался занимать гостя, который и сам предупреждал его в этом, заводил разговоры о прежнем житье-бытье, о корпусных товарищах и пр. Наконец чрез полтора часа после времени, назначенного для обеда, появилась в гостиной Пелагея Степановна, или Полина, высокая, дородная, черноокая, краснолицая дама. На поклоны и рекомендации мужа не обращала она внимания, а у Кемского, после первых приветствий, спросила:

- А что, батюшка, конечно, у вас есть дельце? Какое, смею спросить?

- Есть, - отвечал Кемский, - я объясню его Максиму Фомичу.

- И, батюшка! Он все забудет и перепутает. Чиновники его плуты и взяточники; потрудитесь лучше объясниться со мною. И если дело ваше правое...

- Кушанье поставлено! - возгласил дворецкий.

Князь повел Пелагею Степановну. Максим Фомич поплелся за ними. В столовой ожидали их экзекутор и дежурный; они, дрожа и бледнея, также сели за стол.

- Ну что вы, умные люди, - сказала Пелагея Степановна мужу своему, изволили делать сегодня? Чай, все заседание толковали о висте и о погоде! Вы не поверите, князь, что за люди эти мужчины! Настольный реестр для них чума: в дела и не заглянут. Секретари мошенничают, а они и ухом не ведут. Сколько по нынешнее число входящих? - спросила она у дежурного.

Тот вытащил из-за пазухи бумажку и прочел:

- Две тысячи семьсот восемьдесят четыре.

- А сенатских указов сколько не исполнено?

- Не могу знать, ваше превосходительство, - отвечал он, запинаясь.

- Вот порядок! - вскричала она. - Что это у тебя за уроды, Максим Фомич?

- Канцелярские служители, - отвечал он, также заикаясь, - канцелярские служители не могут и не должны знать о течении дел.

- Да вы и сами того не знаете: ай да государственные люди! Того и смотри что в министры махнет, а теперь и с дрянным департаментом не справится. Что подряд на курьерских лошадей? - спросила она у экзекутора.

- Никто не берет ниже цены, объявленной Лысовым.

- Мошенники, плуты, злодеи! Берут деньги безбожные, а ставят лошадей прескверных. Вчера мой курьер проездил за шляпкою к мадам Мегрон два часа с половиною. Слыхано ли это?

Таким образом продолжалось во весь обед. Кемский рад был, что генеральша при текущих делах забыла о его иске. Лишь только встали из-за стола, князь улучил минуту, когда Полина толковала дежурному о неподскабливании бумаг в титуле, и поспешил выйти из этого канцелярского аду.

Другого чиновника, не менее важного по этой части, князь также знавал в молодости. Волочков был, что называется в свете, добрый малый: весельчак, забавник, любил попировать, поиграть в карты, волочился за всякою хорошенькою женщиною, представлялся или был в самом деле вольнодумцем и безбожником, но в обхождении с сверстниками и приятелями был учтив, услужлив, снисходителен к слабостям ближнего, и когда имел время от беспрерывных развлечений, то делал и добро, не разбирая, впрочем, кому и за что. Ныне, слышал он, Волочков остепенился. Кемский отправился к нему рано утром. В передней встретил его бледный, сухощавый лакей в разодранной ливрее и, на требование князя доложить о нем, объявил, что Капитон Кузьмич теперь молится богу.

- Хорошо, - сказал Кемский, - я подожду его, - и вошел в залу, уставленную простыми мебелями. На стенах не было зеркал, а висели раскрашенные картинки с странными изображениями пронзенного стрелами сердца и т.п. На столе лежали сочинения Эккартсгаузена. Через полчаса Волочков вышел из внутренних комнат. Князь едва узнал его: статный, ловкий гвардейский офицер превратился в длинную, бледную мумию. Глаза его, в молодости сверкавшие огнем жизни и ума, потускли и выкатились; лицо высохло и обложилось морщинами. На устах видно было выражение принужденности и лицемерия. Кемский хотел было поспешно подойти к нему и поздороваться с ним, как с старым приятелем, но грозный и в то же время печальный вид Волочкова остановил его. Волочков подошел к нему шага на три, низко поклонился и, не переменяя выражения лица своего, произнес глухим, торжественным тоном:

- Все ли вы в добром здоровье, князь Алексей Федорович?

- Здоров, слава богу, - сказал Кемский, запинаясь, - а вы, Капитон Кузьмич?

- Грешное мое тело, - отвечал тем же тоном Волочков, - преисполнилось новою силою с тех пор, как прозрела душа моя, с тех пор, как луч света озарил темную храмину ветхого человека.

Вслед за тем понес он такой великолепный и непостижимый вздор, что Кемский стал сомневаться в целости его мозга. Не прерывая нити разговора, Волочков ввел князя в гостиную и посадил на жесткую софу. При первой точке, князь объяснил ему причину своего посещения и предмет своей просьбы. Услышав, что дело идет о спасении человека, провинившегося по службе, Волочков побледнел, задрожал, и слезы навернулись у него на глазах.

- И вы ходатайствуете за изверга, за изменника, за подлеца, поправшего ногами присягу и заповедь божию!

- Нет! - сказал Кемский твердо и спокойно. - За неопытного, неосторожного человека, вовлеченного в преступление злодеем; ищу правосудия и снисхождения в судьях; не найду у них - обращусь к верховному судье нашему, государю, и уверен, что он вникнет в это дело.

- Но во всяком деле непременно кто-нибудь должен же быть виноватым? возразил Волочков.

- Так пусть же буду виноват я, что поручил важный пост молодому, ненадежному офицеру. Я сам себе этого век не прощу.

- Это в вашей воле, - сказал Волочков, - но во всяком уголовном деле по точному, буквальному смыслу законов кто-нибудь должен быть наказан. И в этом состоит обязанность всякого судьи. К несчастию, - прибавил он со вздохом, - по внушению ложной филантропии XVIII века, ныне слишком часто прощают виновных под тем предлогом, что они впали в преступление неумышленно. С умыслом или без умысла - не наше дело, а преступление совершено, следственно, и наказание должно последовать. Если б и случилось, что накажут невинного, то пострадавший отнюдь не потеряет: бог вознаградит его.

Таким образом продолжал он толковать о необходимости наказаний, потом перешел к толкам о наказаниях на том свете, о внутреннем человеке и тому подобных предметах. Первая фраза каждого из его рассуждений была ясная, правильная, иногда блистательная и красноречиво сказанная, но следствия, выводимые из этого начала, отнюдь из него не проистекали, иногда прямо ему противоречили и часто заключали в себе совершенную бессмыслицу. Волочков говорил, как попугай, затвердивший несколько человеческих фраз и сопровождавший их своими скотскими вариациями. Кемский высидел у Волочкова два часа, выслушал тома четыре нелепостей с великолепными заголовками и отвратился от него без надежды на спасение своего клиента этим путем, без надежды на выздоровление Волочкова. Последним, решительным ответом Волочкова было:

- Не хочу знать и имени изверга, за которого вы просите: я должен сохранить в сем деле величайшее беспристрастие.

Когда князь вышел из гостиной, куча грязных ребятишек окружила его в зале и в передней с кривляньем и криками.

- Что это за дети? - спросил он у слуги, подававшего ему шинель.

- Это, сударь, наши дети! - отвечал слуга улыбаясь. - А вот и маменьки их! - прибавил он, указывая в окно на двор, где несколько прачек работали за лоханью.

Потом Кемский узнал, что Волочков славится в свете милосердием своим к сиротам, берет их неизвестно откуда, пристроивает в учебные заведения, а потом под самодельными прозвищами, при пособии друзей своих, определяет в службу. Впоследствии задача о преобразовании Волочкова решилась очень легко. Рожденный без характера, не приучившийся рассуждать сам с собою, Волочков всю жизнь свою провел, так сказать, на буксире. В молодости своей подражал он модному в то время вольнодумству и составил себе невыгодную впоследствии репутацию. Неудачи всякого рода заставили его переменить не образ мыслей, ибо он их не имел никогда, но образ речей и рассуждений. Он втерся в знакомство к одному человеку, известному своею набожностью и строгостью правил, умел к нему подделаться и перенял у него несколько фраз, которые передавал и разукрашал по-своему. Нравственность его осталась прежняя, но нашлись люди, которые, не понимая разглагольствий Волочкова, провозглашали его человеком глубокомысленным и благочестивым. Хор этих статистов громогласно вознес достоинства плохого актера; сокровищница мест, почестей и наград отверзлась пустому человеку, который не умел даже быть и порядочным лицемером.

Кемский, посещая дельцов и значительных людей, слушал, скрепив сердце, нелепые толки, странные правила, кривые суждения, но не приобрел новых понятий о людях: они были все те же. В свете господствовали по-прежнему четыре темперамента, о которых за тридцать лет толковал ему профессор философии в корпусе: сангвиников, холериков, флегматиков и меланхоликов. По-прежнему три любия разделяли людей на классы: сребролюбия, честолюбия, сластолюбия. Вера его в человечество не поколебалась: он видел, что в толпе людей вседневных, дюжинных, сотенных проскакивают ревнители добра, чести и правды; уверялся более и более, что в редком человеке нет каких-нибудь хороших качеств и что всякий платит дань слабой и испорченной натуре. Так, например, он наслышался о Досканцове как о бессовестном взяточнике; познакомился с ним поневоле и нашел, что Досканцов, конечно, не отказывается от гостинца, но поступает с просителями вежливо, не позволяет себе несправедливости, обходится ласково и почтительно с своими подчиненными и в семействе своем любим и уважаем. После того обратился он к Сушилину, который слыл в мире другом правды и чести, Катоном и Сократом. Но каков был этот Сократ вблизи? Жестокосердый счетчик, неумолимый обвинитель и гонитель всех и каждого, не умевший и не хотевший отличить слабости от порока, ошибки от преступления. "Возьми пятьсот рублей, думал Кемский, слушая его толки о честности, бескорыстии и правосудии, - да будь человеком!"

Прискорбнее всего было слышать Кемскому толки о Вышатине. Он служил с отличием, занимал важное место, славился своим умом, деятельностью и благородством, но слыл несносным гордецом. Кемский несколько раз порывался посетить старого друга, но не мог на то решиться, не хотел расстроить в воображении своем того милого лика, в котором с самой нежной юности являлся ему Вышатин, добрый, любезный, благородный. Воротясь однажды домой, измученный странствиями по передним и приемным комнатам, он нашел на столе своем записку следующего содержания: "Ты, бессовестный человек, забываешь своих товарищей. Вот я четвертый раз приезжаю к тебе и не застаю. Приходи, душа моя, к твоему верному другу, Вышатину".

Кемский обрадовался этому приглашению, как голосу с того света, и на другой день утром отправился к прежнему товарищу. Вышатин жил барином в просторном великолепном доме. Прислуга опрятная, учтивая; комнаты убранные со вкусом. Швейцар вежливо спросил у Кемского, не он ли князь Алексей Федорович; получив ответ, позвонил и отправил слугу вверх. Кемский едва успел взойти на лестницу, как очутился в объятиях Вышатина. Дружелюбный прием тронул князя до глубины души: никто ему в Петербурге так искренно не радовался. Вышатин с беспрестанными отрывистыми вопросами, упреками и восклицаниями привел Кемского в свой кабинет, где царствовали порядок, чистота, роскошь и удобства. На одной софе лежал какой-то человек в синем сюртуке, подняв ноги вверх и разглядывая живопись на потолке кабинета. Послышав стук отворяющихся дверей, он обернулся и, завидев Кемского, вскочил, выпялил глаза, закричал: "Князь!" - и бросился к нему на шею. Кемский узнал Берилова... Слезы их смешались. Они не говорили о былом, глядели друг на друга и утирали глаза. Вышатин был не лишним и не чуждым в этой сцене.

Кемский провел у старого друга своего несколько часов и, уходя, дал ему слово видеться с ним как можно чаще. Берилов нимало не переменился: на нем, казалось, был прежний его сюртук, он постарел немного, но не остепенился, говорил что на ум взбредет, приходил в восторг от каждой картинки и теперь не мог налюбоваться новорасписанным плафоном в кабинете: ложился то на софу, то на пол, разглядывал живопись и в художническом исступлении размахивал руками и ногами.

Не прежде как в карете Кемский вспомнил о репутации Вышатина в свете. "Как несправедливы люди в своих толках и суждениях, - подумал он, - этого благородного, прямого, простодушного человека прославили гордецом и высокомерным. Положим, что в обхождении со мною ему нельзя было важничать, а как он принимает Берилова!"

Кемский стал посещать Вышатина очень часто, всегда находил удовольствие в его беседе, всегда услаждал свою душу его искреннею дружбой и только у него отдыхал от мучительных сцен, которые на каждом шагу поражали его в свете. Вскоре однако заметил он, что дурная слава о Вышатине не вовсе была незаслуженная. Однажды, когда друзья сидели с Бериловым в кабинете, доложили Вышатину, что пришел какой-то чиновник. "Зови!" - сказал он слуге. Чрез несколько минут вошел в комнату человек немолодых лет, в орденах, с портфейлем под мышкою и, низко поклонившись, подошел к письменному столу, за которым сидел Вышатин. Не отвечая на поклон, Вышатин стал принимать бумаги из рук чиновника: рассматривал их и подписывал или, отметив карандашом, отдавал докладчику с словами: "Не то: толку нет; переделать; гадко, скверно, чтоб было переделано к завтрашнему утру". Чиновник, стоя подле стула Вышатина, после каждой подписи засыпал ее песком и откладывал бумагу в сторону, а подвергшуюся критике брал обратно в портфейль, примолвив: "Слушаю, ваше превосходительство!"

Окончив рассмотрение всех бумаг, Вышатин отворотился, закурил трубку и начал разговаривать с Кемским, а чиновник собрал между тем бумаги, поклонился своему начальнику заочно и вышел из кабинета на цыпочках. Чрез несколько времени явился другой чиновник, был принят и выпровожден так же грубо. Кемский не мог скрыть своего изумления.

- Помилуй, Вышатин, - сказал он тихо, - можно ли так обращаться с людьми? Этак я и слуги своего трактовать не стану. Теперь меня не удивляет, что я слышал о твоей гордости.

Вышатин улыбнулся:

- Знаю, - сказал он, - как обо мне толкуют в свете. Но люди, с которыми я должен иметь дело, лучшего обхождения не стоят. Это пресмыкающиеся гадины; терпят все и подличают пред сильными и знатными. Я не могу уважать их, не могу скрывать моего к ним презрения.

- Может быть, ты ошибаешься, - сказал Кемский, - подчиненность, уважение, чувство расстояния, в котором они от тебя находятся, одно это виною мнимого их унижения.

- То-то мне и противно! - вскричал Вышатин. - Года за два пред сим был я в размолвке с министром; все полагали, что я пойду в отставку; многие воображали, что я дорого поплачусь за свое упрямство. Что ж ты думаешь? Все эти низкопоклонники, старавшиеся до того по глазам угадать мои мысли и желания, вдруг оборотились ко мне спиною, перестали меня слушаться, встречаясь со мною на улицах, отворачивались; иные и не отворачивались, а глядели мне насмешливо в глаза, как будто желая сказать: теперь, лих, не боюсь тебя! Признаюсь, что это обстоятельство отчасти заставило меня покориться воле министра. Мы с ним помирились; он отобедал у меня, и на другой день вся эта мелкая канцелярская сволочь явилась у меня в передней с поклонами, поздравлениями и доносами. Суди, могу ли я уважать таких людей!

- Но прежде этой истории, - кротко сказал Кемский, - как ты обращался с ними? Как и теперь: недружелюбно, гордо, жестоко! Удивительно ли, что они тебя не любили, повиновались тебе из одной необходимости и при первом случае изъявили радость, что от тебя освободились? Извини мою откровенность, Вышатин! Люди не так худы, как ты воображаешь, и в толпе этих приказных, конечно, найдутся люди истинно благородные, может быть, и герои добродетели. Мы обвиняем их, судим о них по себе, но какие правила внушены нам, и как воспитаны они? Мне кажется, долг наш есть ободрять, облагороживать, возвышать этих людей.

- Ты вечно носишься в своем мечтательном мире, - улыбаясь отвечал Вышатин, - поживи с этими праведниками на земле, так запоешь иную песню. Ну, скажи правду, Андрей Федорович, - примолвил он, обращаясь к Берилову, - горд ли я? Спесив ли я?

- Помилуйте, Владимир Павлович! - сказал Берилов. - Да я просто в вас человека не видал. Ваш камердинер Федька гораздо вас спесивее! - Оба друга рассмеялись, но Вышатин не от чистого сердца: он почувствовал невинную и неумышленную эпиграмму простодушного артиста.

XLIII

Старания и труды князя не имели успеха: дело бедного его офицера длилось и тянулось. Затруднения и хлопоты по имению возрастали ежедневно, и он отказался бы от всего своего имущества, если б оно состояло в движимости или в вещах бездушных, но обязанность доброго помещика, наследовавшего своих крестьян от предков, не дозволяла ему легкомысленно передавать их в другие руки, играть судьбою себе подобных, вверенных ему Провидением. К тому же в главном из имений его, селе Воскресенском, погребены были его отец и мать. Хвалынский писал ему, что отчаивается разделаться со всеми требованиями, которыми обременено имение, советовал продать и наконец, после долговременной переписки, объявил, что есть еще надежда спасти недвижимость, если князь лет на пять откажется от доходов. Князь согласился и на это, решился жить одним своим пенсионом, лишь бы не изменять тому, что почитал своим долгом. Пришлось отпустить экипаж, оставить приятную и удобную квартиру в Большой Морской и переселиться в какое-нибудь предместье.

В одно ясное зимнее утро князь пошел отыскивать себе квартиру: останавливался везде, где видел прибитые к воротам билеты, осматривал, приторговывался, но все, что он видел, казалось ему слишком дорого. Между тем цена, по мере удаления его от центра города, уменьшалась. Он прошел уже далеко в Коломну и, может быть, в двадцатый раз с утра, взобрался на лестницу дома, где был прибит билет с надписью: Здесь отдаютца в наем пакои с кухнию. Дворник показал ему в четвертом ярусе, в конце темного коридора, три комнаты, низкие, грязные, в которых пахло чем-то очень неприятным после прежних жильцов.

- Нет, друг мой, - сказал князь, - эта квартира для меня не годится.

- Так извольте повременить денек, - отвечал дворник, сходя с крыльца, - у нас опростается другая в третьем этаже: та и просторнее и чище. Там живет теперь маляр, да он, вишь, худо платит, так хозяин его сегодня выгоняет. И квартального позвали. Слышите ль, как спорят?

В самом деле раздавался громкий крик разных голосов из-за дверей, с которыми князь поравнялся. Вдруг дверь распахнулась, кто-то выскочил и чуть не сбил его с ног.

- Тише, тише! - сказал князь, останавливая беснующегося, и узнал в нем Берилова. - Помилуйте, это вы, Андрей Федорович!

- Князь! Князь! - закричал Берилов. - Это вы! Сам бог послал вас ко мне. Помогите мне, ради Создателя! Меня губят, режут!

С сими словами схватил он его за руку и втащил в комнату. Столы, стулья, шкафы, посуда, картины, вазы, бюсты, модели были складены в одну кучу посреди комнаты. На ветхой софе сидел какой-то красноносый толстяк с нависшими на глаза бровями, с отвисшею нижнею губою. Подле него стояли полицейский офицер и несколько человек в русских кафтанах.

- Что, бешеный, воротился? - спросил толстяк с улыбкою, в которой соединялись спесь, презрение к человечеству, жестокосердие и глупость. - Полно противиться правительству!

- Спасите меня, князь, от этих душегубцев! - кричал исступленный Берилов. - Они давят, режут меня.

- Скажите мне, в чем дело? - спросил Кемский.

- Дело, сударь, очень простое, - отвечал толстяк холодно. - Андрей Федорович не хочет платить за квартиру, и я принужден был прибегнуть к помощи правительства.

- Не хочет платить? Ах ты разбойник, барышник, то есть лавочник, гнусное, продажное создание! Я не хочу платить! Врешь, жид проклятый! Вот в чем дело, ваше сиятельство! Я нанимаю квартиру у этого варвара по пятнадцати рублей в месяц. Срок прошел тому назад недели три. Я забыл, что наступило первое число, и живу себе да живу. Он - что бы напомнить, так нет. Вдруг сегодня - шасть ко мне Гаврила Григорьевич, то есть наш надзиратель да и с оценщиком. "Ба, ба, ба, Гаврила Григорьевич! Откуда?" - "Со съезжего двора, - отвечал он, - пришел описать ваше имение". - "Мое имение - за что?" - "Вот предписание: вы не платите за квартиру, несмотря ни на какие понуждения". - "Да разве уже наступило 1 ноября?" - "Сегодня 29 ноября". - "Помилуйте, Гаврила Григорьевич! Дайте день сроку". - "Не смею, Андрей Федорович! Частный пристав съест". "Так дайте, я схожу сам к частному приставу". - "Извольте, повременю".

Я - к приставу, а того нет дома. Я опять домой, а хозяин уж нагрянул со всею своею сволочью, то есть с приказчиками, сидельцами, мальчиками. Дураки, невежды, злодеи вздумали оценивать произведения художеств. Вообразите - этот ландшафт, помните, тот, что я написал наобум и который так любила... то есть, вы так любили, оценен в два рубля с полтиною! А сестрица ваша, Алевтина Михайловна, продала его, то есть велела продать на толкучем рынке и взяла четыре рубля. Я купил его за шесть, а Владимир Павлович давал мне шестьсот рублей.

- Он с ума сошел, то есть, его превосходительство.

- Да одна ли только эта картина! Хозяин мой не дурак: начал торговать битыми бутылками да наторговал, то есть наплутовал четыре каменные дома. Хотел взять за бесценок мои картины, а меня выгнать. - Слезы и рыдания прервали речь Берилова.

- Ах ты, маляр поганый! - закричал хозяин. - Как ты смеешь обижать первостатейного...

- Плута! - прервал Берилов.

- Да знаешь ли, что меня чуть в головы не выбрали? Я было уж и комнаты расписал - не тебе чета у меня работали.

- Потише, сударь, - сказал Кемский, - вы вправе требовать своих денег, вправе наложить запрещение на движимость жильца, но это сущий разбой забирать и оценивать имение без самого хозяина. И вы, сударь, господин полицейский офицер, допускаете такое самоуправство?

- Помилуйте, ваше сиятельство! - возопил квартальный. - Мы люди маленькие, нам ли идти против начальства, когда и сам частный пристав не сладит с этими господами обывателями? Мне велено было - и я явился. Плачешь, сударь, иногда, а волю начальства исполняешь.

- Нет, князь, - вскричал Берилов, - не обижайте Гаврилы Григорьевича: это Рафаэль между полицейскими, честная и добрая душа, а оттого и есть нечего, а как есть нечего, так и повинуешься тому, кто кормит.

- Перед богом так, Андрей Федорович! - сказал квартальный, утирая слезу синим клетчатым платком.

- А сколько вам должен господин Берилов? - спросил Кемский у хозяина.

- Да теперь, с завтрашним числом, за два месяца, - отвечал хозяин, усмиренный титлом князя, - всего тридцать рублей. Истинно скажу вашему сиятельству, что сам крайне нуждаюсь.

Князь вынул деньги из бумажника и отдал квартальному.

- Вон отсюда! - закричал Берилов хозяину. - Убирайся, пока не бит! До завтрашнего вечера я здесь хозяин: все заплачено.

Купец убрался, худо скрывая досаду, что ему не удалось поживиться скарбом живописца. За ним поплелись его клевреты, и шествие заключил добрый Гаврила Григорьевич.

- Ура! То есть наша взяла! - закричал Берилов, и не думая благодарить князя.

В это время появилась из кухни высокая, худощавая старуха.

- Вот что вы нажили своею беспечностью и чванством! - закричала она. Чуть было не пришлось ночевать мне на улице, а я благородная чиновница, не то что покойница, хваленая ваша Настасья Родионовна. Да чего и ожидать от беспутного человека? Когда не пожалел родного детища...

- Тише, тише, матушка, Акулина Никитична! - сказал смущенный Берилов. Ради бога, перестань! Вот князь, то есть друг мой, помог мне, и когда кончу большую мою картину...

- Да когда кончите, - продолжала Акулина Никитична, изменяя грозный тон на жалобный, - а до того чем проживем? Завтра вы именинник, а мне и пирога не из чего испечь; о кофе и не думай. Житье мое вдовье, сиротское!

Берилов, храбрый пред хозяином миллионщиком и пред полициею, не знал, что отвечать старухе. Князь вступился за артиста, успокоил старуху уверением, что будет и на пирог и на кофе и, выпроводив ее обратно в кухню, стал расспрашивать Берилова о его средствах, о его надеждах, о плане будущей жизни. Живописец смотрел на него, вытаращив глаза: он никогда не думал о завтрашнем дне, никогда не помнил вчерашнего и жил, как бог пошлет. Князь предложил ему нанять квартиру вместе. Берилов долго не мог этого понять; потом понял и не соглашался. Князь позвал на помощь Акулину Никитичну, и она вразумила артиста.

При помощи Акулины Никитичны, коротко знакомой со всеми петербургскими предместьями, отыскали удобную квартиру на Выборгской стороне, на месте старинного Самсоньевского кладбища, в доме, построенном посреди сада, разведенного на древних могилах. Дом этот имел два выхода, и в верхнем ярусе большую светлую комнату, как будто нарочно построенную для помещения в ней мастерской живописца. Князь уступил большую часть нижнего жилья Берилову, а себе предоставил две комнатки с каморкою для Силантьева. Берилов, постигнув наконец все удобства и пособия, ожидающие его при этом новом образе жизни, пришел в исступление от радости и просил позволения князя украсить его кабинет лучшими произведениями своей кисти.

XLIV

Перемена образа жизни Кемского и причины, побудившие его ограничиться в своих расходах, вскоре сделались известными его родственникам, виновникам всех его бедствий и потерь. Нельзя было и ожидать, чтоб это гласное объявление князя о расстройстве его имения могло возбудить в них малейшие чувства сожаления, самый легкий упрек совести: вся эта семья принадлежала к числу людей, которым чувствительны одни физические страдания, для которых сожаление, сострадание, голос совести суть вымыслы и предрассудки театральные, Алевтина, побаиваясь иногда, что, может быть, брат вздумает потребовать у ней отчета в разорении имения, скрывала свои чувства и представлялась, будто не замечает, что брат перестал ездить четверткою, что он переселяется в предместье. Иван Егорович трусил еще более и надеялся на одного Якова Лукича, а между тем не переменял, по наружности, обращения своего с шурином; но пасынки его не хотели и не думали скрывать своих чувствований и мыслей. Григорий перестал говорить с дядею, впрочем, эта перемена не слишком была заметна, потому что он и прежде не соблюдал большой учтивости, но Платон сделался в такой же степени груб и дерзок, как прежде был угодлив и раболепен. Он старался при всяком случае намекать на безрассудство и бессовестность родственников, которые плохим хозяйством, нерасчетливым усердием к службе и доверчивостью к чужим расстраивают имение и уничтожают справедливые и законные надежды своих наследников; он противоречил всем мнениям и словам князя, насмехался над суждениями умников XVIII века и в этом перестал даже ссылаться на штабс-капитана Залетаева. Китти вовсе не говорила с дядею, вовсе на него не глядела, обратив все свое внимание, всю нежность на собаку и на англичанина.

Кемский ходил к ним редко, но в день переезда на новую квартиру счел за нужное уведомить их, чтоб они знали, где найти его в случае надобности. Отобедав в последний раз в "Лондоне", он пошел пешком к сестре своей. У ней было несколько человек гостей: все занимались, как обыкновенно, - вистом. Его приняли холодно, сухо, почти грубо. Алевтина, игравшая с какими-то толстыми матадорами, едва приподнялась с дивана и прошептала нечто похожее на bon soir. Григорий кивнул головою, не оставляя небрежно-живописного положения своего в креслах, а Платон отворотился от дяди, лишь только вошедшего в двери, отыграл карту и сказал что-то забавное своим товарищам; они засмеялись и обратили глаза на Кемского.

Бывают дни, в которые человек настроен не так, как обыкновенно, в которые он все видит, все замечает, все принимает к сердцу. Дерзкое и непристойное обращение племянников давно оскорбляло чувствительного Кемского, но никогда не поражало его так сильно, как в этот вечер. Он не просидел и получаса в этом обществе: ему казалось, что он окружен какими-то духами злобы, что стоит в преддверии ада, где ожидают его муки и терзания; казалось, что сатанинские лица, в дыме свеч, кружатся вокруг несчастной, обреченной им жертвы, и, с свирепою улыбкою фурий, готовы терзать ее.

Кемский встал со стула, отыскал глазами фон Драка, подошел к нему и, отдавая записку, сказал:

- Если вам случится во мне надобность, вот мой адрес. Помните обещание ваше об отчете.

Видно, в глазах его выражалось что-то страшное. Фон Драк испугался, смутился и едва проговорил:

- В самом непродолжительном времени!

Кемский поклонился ему, повернулся и вышел. Захлопнув дверь за собою, он услышал, что в гостиной раздался громкий хохот.

XLV

Он вышел на улицу и отправился в новое свое жилище. Освободившись от ненавистных лиц, не терзаясь более шепотом, криком и хохотом бездушных тварей, он погрузился в крепкую думу, шел куда должно, но сам того не зная.

Раны сердца его раскрылись. Чаша страданий его исполнилась последнею малою каплею. "Наташа! Наташа!" - лепетал он, вызывая облегчительные слезы на потускневшие глаза, но и слезы отказывались ему повиноваться. Стесненный настоящим страданием, дух его перенесся в даль темную, минувшую, невозвратную. Ему почудилось, что он находится еще на корабле, перенесшем его из Ниццы в Триест. Его провожал верный друг Алимари, дважды спасший ему жизнь: в первый раз сообщив условное восклицание, по которому всякой масон (а их было очень много во французской армии) должен был непременно подать ему помощь; в другой раз, исторгнув его из бездны отчаяния... Море волновалось. Солнце скрывалось за горизонтом, золотя последними лучами верхи волн морских и исчезая с ними в бездне. Он сидел на скамье, прислонясь к мачте. Алимари стоял подле него и, держась рукою за канат, глядел молча в даль, терявшуюся на западе. Вдруг послышались вопли из каюты. Из нее выбежал спутник их, старичок, ливорнский купец, и бросился к Алимари. "Спасите, избавьте ее", - сказал он ему, задыхаясь. "Кого? Как?" - спросил изумленный Алимари. "Вы медик и человек сострадательный - не откажите в пособии моей бедной Джульетте. Умоляю вас всем, что свято!" - "Он ошибается, приняв меня за медика, - сказал Алимари Кемскому по-русски, - но бессовестно было бы отказать в пособии. Пойдемте со мною, князь!"

Они пошли вслед за трепещущим стариком в женское отделение каюты. Там на койке, спущенной к самому полу, лежала в беспамятстве молодая женщина; смертная бледность покрывала лицо ее, глаза были закрыты, губы шевелились и произносили невнятные звуки, руки сложены были на груди, сильно волновавшейся. Иногда вся она приходила в движение, поднимала руки, как будто прося помощи, и испускала жалобные вопли. Алимари подошел к ней, вперил свои взоры в закрытые глаза ее - она вздрогнула, и вскоре потом улыбка пролетела по ее устам. "Паоло!" - сказала она тихим голосом. "Паоло! - произнес с горестью старик отец ее. - Это имя жениха ее, убитого французами". - "Паоло! - повторила она. - Наконец ты воротился. И как ты здоров, как весел, а я!.." На лице ее изобразилось внутренне движение тоски. Алимари наклонился к ней, разогнул ее руки, опустил их вдоль тела и начал водить своими руками по лицу ее, потом, расширяя мало-помалу круги, делаемые руками, опускал их к предсердию. Страдалица поутихла. На лице ее водворилось спокойствие, и она через несколько секунд спросила: "Кто ты, светлый утешитель? Лицо твое мне знакомо. Благодарю тебя, но ты не Паоло. Он скрылся опять. Его увели - увели на смерть!" На лице опять появились признаки страдания и тоски. Алимари повторил прежние движения руками, и она вновь затихла.

"Это чудесные действия ясновидения! - сказал он тихо Кемскому по-русски. Подойдите сюда". Не отнимая левой руки от предсердия больной, он правою взял за руку князя. "И это не он! - сказала больная. - Но этот печален, грустен; утешься, друг мой! Видишь ли - там, там, откуда восходит солнце, откуда веет прохладный ветер, там она, видишь, вот она - в черной мантии, на коленях. Не плачь, сестра моя! Он жив, а мой Паоло! Видишь ли, друг мой: вот она! Она молится богу - счастливая! Пред нею - не распятие - нет! - лик пречистой девы, одетый золотом и блестящими камнями. Вижу, вижу: утешительница небесная лучом отрады проникает в грустное, томное сердце. Она увидела ее, увидела своего ангела небесного: вот летит на крыльях серафима. "Не плачь, маменька!" Но нет! Нет! - вскричала она вдруг диким голосом. - Нет Паоло! Они его ведут, они убьют его!"

Жестокие судороги исказили прекрасное лицо. Алимари, опустив руку Кемского, начал опять водить по лицу и по груди несчастной. Она умолкла, успокоилась и, как казалось, крепко заснула. Ее оставили. Явление это произвело сильное впечатление в Кемском. Незнакомка угадала сон, который преследовал его несколько ночей сряду, с тех пор как он сел на корабль. Ему грезились и черная женщина, и в то же время Наташа. И прежде того казалось ему, что он в чертах Наташи находит какое-то сходство с чертами лица видения, и это сходство влекло его к ней с непонятною силою. Но теперь, по утрате любезной, лишь только он стал приходить в себя после долговременного оцепенения - эти два лика слились в один. С тех пор и во сне и наяву чудилась ему всегдашняя мечта его, принявшая лицо и выражение Наташи - выражение тоски, уныния, изредка сменяемых мимолетною улыбкою, проблеском поднятых к небу глаз, в которых выражалось: люби, верь и надейся! Прежде того, в лета молодости и выспренних порывов, эта мечта его тревожила, наводила на него уныние, но потом, по утрате всего, что ему было дорого и мило в этом свете, сделалась неотлучною любезною его спутницею, всегдашнею подругою и утешительницею. Закрывал ли он глаза для отдохновения после тягостных трудов - первым видением его была Наташа, в черном платье, с печальною на устах улыбкою. Просыпался ли - мечта сновидения та же, все та же, улетала, и впросонье казалось ему, будто действительная Наташа подходит к его постеле, нежною рукою приподнимает его голову, другою отгоняет мрачные думы от его чела. "Наташа!" - проговорит он тихо и сим словом, как воззванием к заступнице своей у небесного престола, начнет утреннюю молитву. Но эта светлая тень, эта посланница с того света чуждалась душной атмосферы людских пороков, улетала от ядовитого дыхания злобы, коварства и нечестия. Так, во время пребывания его на Кавказе неразлучная подруга стала являться к нему реже, с тех пор как Вестри познакомился с князем, и перестала посещать его вовсе, когда коварный предатель поселился в доме. Она явилась к нему, лишь только он, измученный, растерзанный, отчаянный, смежил глаза в ауле чеченском, и с тех пор его не оставляла. По мере приближения к Петербургу она показывалась ему реже и реже, а по прибытии в столицу вовсе его покинула.

- Наташа! - призывал он ее слабым голосом, идя домой из мрачного вертепа, гнездилища его злодеев. - Наташа! И ты меня оставила! Или уже мне пора переселиться к тебе... туда!..

Он не помнил сам, как пришел в новое свое жилище. Верный Силантьев ожидал его в зале. Кемский, погруженный в глубокую, тяжелую думу, не замечал, что зала была убрана чисто, опрятно, что на стенах висели картины и эстампы в симметрическом порядке. Силантьев, привыкший в течение многих лет к странностям своего господина, не тревожил его ни докладами, ни вопросами: ему были известны те дни, те часы, в которые князь ходил, как мертвый между живыми; встревожить, испугать его в это время значило положить на несколько дней в постель.

Кемский вошел в спальню и, обратив глаза к образу, пред которым теплилась тусклая лампада, мысленно прочел молитву, перекрестился и лег в постелю. Не сон, а какое-то болезненное забвение смежило его вежди: он чувствовал, что не спит, а между тем видел пред собою мечты небывалые и несбыточные. Чрез несколько времени и эти легкие сновидения отлетели; он открыл глаза. Лампада пред образом пылала ярче обыкновенного. В одном углу комнаты сидела Наташа во всегдашнем своем черном платье, облокотясь на стол, и томными глазами, в которых выражались и нежность и грусть, и воспоминание и надежда, смотрела в другой угол, темный, недосягаемый свету лампады. Вдруг и эта сторона стала проясняться: мало-помалу явился там лик младенца, в белой сорочке, опоясанной голубою лентою. Младенец, прекрасный, миловидный, сидел на подушке и с детскою улыбкою нетерпения протягивал руки к Наташе, как бы говоря ей: возьми меня! Кемский обратил глаза к ней, ее уж не было; посмотрел опять на младенца - лик его тонул во мраке. Лампада тухла, тухла - и вдруг погасла. Колокол прогудел три часа.

Это видение долго носилось в воображении Кемского: он не знал, наяву ли это было или во сне, только последнее явление - явление младенца, померкновение лампады и звон колокола, казалось ему, были не сонными мечтаниями. Милые образы кружились во мраке вокруг страдальца и под утро навеяли на него сон тихий и крепительный.

Он проснулся поздно. Зимние лучи солнца проникали сквозь алые занавески и обливали нежным цветом белые стены комнаты. Припоминая мечты протекшей ночи, стараясь оживить их в своем воображении, Кемский открыл глаза - и что ж? На белой стене, игравшей розовыми отливами, представился ему лик младенца, виденный им ночью. Он протирал глаза; нет, это не мечта, это представляется наяву. Рассмотрев внимательно, он увидел, что это было живописное изображение прекрасного дитяти, в естественную величину, без рамы, висевшее на стене над письменным его столом, растолковал себе причину ночного видения и догадался, что эта прекрасная картина повешена Бериловым. Другую противоположную сторону стены занимал ландшафт его родины. Такое нежное внимание простодушного Берилова глубоко врезалось в душу князя. Артист был тот же, что и за двадцать лет пред сим: беспечный, равнодушный, даже бестолковый в делах жизни обыкновенной, прозаической, он чуял самые тихие звуки струн сердца человеческого и находил им отзыв в своем сердце - и этот путь шел в сердце его прямо, а не головою. Под сельским видом повесил он собственный свой портрет, с подписью, своего же сочинения: "Князю из людей, человеку из князей благодарный до гроба Андрей Берилов".

Кемский со слезами умиления бросился на шею Берилову, вошедшему в его комнату. Артист был вне себя от восхищения, что угодил своему другу.

- Но что это за прелестное лицо, это не смертная - это ангел! - сказал Кемский, указывая на изображение младенца. - Скажите, где подлинник этой картины! Или она родилась в вашем воображении?

- Нет-с, ваше сиятельство, - пробормотал Берилов в смущении, - это так, ничего-с, то есть, это не выдумка, это дочь моя.

- Дочь ваша? - спросил Кемский. - Дочь ваша?

Берилов покраснел, замялся, потупил глаза и не отвечал. Кемский, догадываясь, что в этом скрывается какая-нибудь тайна, заставляющая краснеть Берилова, перестал спрашивать, но не мог растолковать себе этой странности. Сколько было ему известно, Берилов никогда не был женат. Но поэтому-то и должен он был щадить его вопросами о дочери. Минута недоумения быстро пролетела.

Кемский жил тихо и спокойно, ходил утром по делам и, пришедши домой после скромного обеда, занимался книгами, приведением в порядок своих записок и мечтами. Берилова видал он редко. Вначале обедывали они вместе, но это продолжалось не более недели. Берилов никогда не приходил к обеду вовремя: иногда являлся часу в одиннадцатом утра и спрашивал: "Вы еще не кушали, князь?" Но чаще всего пропускал надлежащее время и приходил обедать, когда другие сбирались ужинать или спать. Кемский сносил это терпеливо: он не был педантски привязан к маятнику и циферблату, но Берилов сам догадался, что такое расстройство должно быть неприятно человеку немолодому и нездоровому, да и он, опаздывая приходом домой, беспокоя князя, крайне совестился, сердился на себя, божился, что с завтрашнего числа сделается порядочным, и завтра отлагал исправление до послезавтра. Однажды он со слезами просил князя уволить его от своего стола, просил дать ему прежнюю свободу, дозволить ему есть и спать, где, как и когда захочется. Князь без всякого противоречия согласился на это, и Берилов начал бродить куда глаза глядят, начал пропадать на несколько недель. И как это ему сделалось легко! Дом его стерегут, комнату чистят и метут. Воротится к своим пенатам, и все пойдет по-прежнему.

Первым вестником его возвращения был обыкновенно крик Акулины Никитичны, сначала бранный, а потом ласковый, пробивавшийся сквозь заколоченную дверь. Затем Берилов являлся к князю.

Загрузка...