584 — 587 годы I Эпохи
— Учитель…
Вот так же она пришла в первый раз, четыре года назад — темноволосая, по-мальчишечьи стриженная, большеглазая, трогательно угловатая. Он тогда спросил ее имя. «Ахтэнэ», — ответила она. «Ну, здравствуй, Ахтэнэ…» Она чуть склонила голову — глаза у нее были зеленовато-карие, печальные и добрые, как у олененка, он еще подумал, что за четырнадцать прожитых лет ей нечасто приходилось видеть радость, — и сказала с тенью смущения, но без страха: «Здравствуй, Учитель…» Было в ней что-то, вызывавшее чувство щемящей нежности, что-то смутно знакомое, но никак не понять — что.
— Учитель, позволь, я попробую вылечить — твои руки.
— Не получится, девочка…
— Но разве кто-нибудь пробовал? Вот видишь! Я хотя бы попытаюсь. Я многому научилась…
Это было правдой: потому-то она и оказалась здесь. Девочка обладала редким даже для целителей Твердыни даром — чувствовать травы и говорить с ними. Алри, один из лучших целителей Аст Ахэ, только руками разводил: "Такой ученицы у меня еще не было. Я уже к ночи с ног валюсь, а ей хоть бы что — про то расскажи, это объясни… Ну, бывает, и поворчишь на нее… Но упорная девчонка попалась! Веришь ли, Учитель, — я иногда думаю, что и мне не справиться, не исцелить рану, смотришь — она отвар или настой какой сделает, пошепчет что-то, листочки приложит… и ведь удается все! Бывает, правда, и сама потом еле на ногах стоит, одни глазищи и видны — в пол-лица… "
— Ты только не говори себе, что ничего не выйдет. Надо поверить.
Серьезный взгляд, и голос — ласковый, но твердый. Верно; эта уж, если решила что, от своего не отступится. «Что ж с тобой делать… Только ведь испугаю тебя…»
— Не думай, я не побоюсь, — словно мысли прочла. — Покажи руки, Учитель…
Только губы дрогнули. Опустилась на колени, провела рукой над его ладонями.
— Тебе рассказал кто-то?..
Дернула плечом, не поднимая глаз:
— Я знала. Всегда знала. Теперь… только поверь мне.
Она склонилась к самым его рукам, зашептала что-то — быстро, горячо, беззвучно. Он чувствовал ее теплое дыхание на своих ладонях; то ли мерещилось, то ли и вправду — боль утихала… Удивился про себя: неужто и меня сумела убедить?.. Невероятно…
Она закрыла глаза, борясь с безумным неодолимым желанием — коснуться губами этих израненных рук; стискивала зубы, чувствуя, как набегают на глаза слезы. Хотелось верить, так хотелось верить — все удастся, ведь не было еще так ни разу, чтобы — не удалось… ничего, ничего, бывали раны и страшнее… но никогда не было — таких. Незаживающих. Как долго, долго, бесконечно тянутся минуты… Голова кружится, перед глазами — огненные круги. «Не может быть. Не может! Я не верю…»
— Не могу… больше…
Он поддержал ее, когда она начала медленно валиться навзничь. Не открывая крепко зажмуренных глаз:
— Что?..
Он молчал, глядя в ее лицо.
— Не получилось… Не говори ничего! — почти зло. — Я знаю. Значит, я так ничему и не научилась.
Одна слезинка, жгучая и злая, все-таки пробилась из-под длинных ресниц:
— Ненавижу себя.
Он не знал, что говорить. Попытался как-то успокоить:
— Мне стало легче, девочка. Поверь, это правда.
— Вот именно. Девочка. Девчонка. Глупая самоуверенная девчонка. Так и скажи. И не нужно меня утешать! — посмотрела с вызовом. — Только прости. Если сможешь. За то, что понадеялся на меня. А я… Прости.
Она стремительно поднялась и выскочила за дверь прежде, чем он успел ответить.
Потом он долго не видел ее — похоже, Ахтэнэ избегала встречаться с ним. И все-таки пришла снова.
Он ожидал чего угодно — но не этого вопроса.
— Учитель… — Полуопущены длинные ресницы, брови сдвинуты в раздумье. — Как это — слышать мир?
— Ведь ты сама умеешь это.
Девушка пожала плечами:
— Нет. Я — как кэнно йоолэй…
Он повернулся к ней — чуть резче, чем следовало: уже восемь столетий никто не произносил здесь этих слов. Теперь говорят — ведающие травы, йоллэнно.
Учитель, тебе никогда не казалось, что она слишком чисто говорит на Ах'энн ?..
— …я слышу только голоса трав, деревьев, цветов… это не то. Я хочу понять, как слышишь мир ты. Объясни.
— Зачем тебе?
— Просто. Чтобы знать.
Знакомые слова, слишком знакомые нотки в голосе — напряженно-звенящие. Как же объяснить тебе, что значит видеть, что значит — чувствовать? Когда от начала наделен чем-то, дар этот не удивляет, он — естествен, и о сути его не задумываешься как-то…
— Ну, если уж ты знаешь, что я это могу, может, знаешь, и что нужно делать? — неловко попытался отшутиться он.
— Знаю, — раздумчиво. — Мне кажется, когда-то я сама умела это. Давно. Теперь — забыла…
Она стремительно повернулась:
— Идем.
Легко сбежала по ступенькам — и вдруг остановилась, пошла медленно, тихо ступая.
— Что с тобой?
— Да вот… — неловко улыбнулась девушка, — босиком гуляла по лесу, поранилась о сучок…
«Болит?» — хотел спросить — и осекся, внезапно осознав: ведь соврала, соврала, как девчонка! А он-то хорош — едва не попался… Поняла, что ему тяжело ходить, а сказать не решилась — побоялась обидеть… откуда узнала только…
Она привела его на одну из вершин Черных Гор. Шла все так же медленно, задумчиво, словно прислушивалась к, чему-то внутри себя; несколько раз останавливалась — улыбалась, словно прося прощения за то, что устала; а глаза ее тревожно следили за ним, словно хотела — и не решалась спросить: как ты?.. И с каждым разом он все больше убеждался — она чувствует, когда отдых нужен — ему.
— И что же теперь? — уже без улыбки спросил он, почти уверившись в том, что она знает.
— Теперь… теперь, Учитель, — посмотри мне в глаза.
Строгое, почти суровое юное лицо, по-прежнему упрямо сведены брови — только губы на миг дрогнули.
— И — вот так.
Бережно взяла его руки в свои, прижала к вискам — он чувствовал, как бьется под его пальцами беспокойная жилка. Глаза в глаза — свет звезд и зелень травы подо льдом — два зеленых глубоких омута, и — что там, на дне?..
Она бессильно уронила руки и медленно отвернулась, подставив лицо ветру.
— Ахтэнэ, если будет тяжело…
Еле заметно кивнула.
Он так и остался стоять у нее за спиной — насмешник-ветер взметнул ее волосы, коснувшись ими его лица, переплетая седые и каштановые пряди — он не замечал этого, пытаясь понять, что чувствует Ахтэнэ, как это — слышать в первый Раз…
… Словно ночной зверь из шепотной тишины леса вдруг попал на городскую площадь — и мечется, обезумев, пытаясь спрятаться от света, от грохочущего обвала звуков, цветов, запасе… Оглушительный хор голосов обрушился в ее мозг, накатил волной, увлекая сознание в бешеный пенный водоворот… что?.. крик новорожденного — глухой хрип умирающего — свадебная песнь — погребальный плач — звон мечей — песнь охотничьего рога — шелест трав — вой ветра в ущелье — сухие листья шуршат, или крылья птицы, или тает морская пена на песке — лесные травы шепчут, тянутся к небу — испуганно вскрикнуло эхо, лавиной сорвалось с горного склона — медленно катится по серебристому листу ивы капля росы, вот-вот упадет с неслышным звоном — чайки плачут… Все — здесь, всё — здесь, в ней, многоголосая бездна…
А потом хаос звуков сложился в Песнь такой красоты и мощи, что не было сил дольше слышать ее — и не было сил не слушать; Песнь звучала в ее сердце — и сердце разрывалось, останавливалось, не в силах вместить ее; Песнь заполнила все ее существо — она умирала, не понимая, что это смерть…
— Ахтэнэ…
Она не шевельнулась. Он повернул ее лицом к себе — и отшатнулся. Известково-белая застывшая маска, глаза — в пол-лица, огромные, слепые, неузнающие — смотрит, не видя, не понимая, кто перед ней; только губы вздрагивают, безмолвно шепча что-то — молитву ли, мольбу…
— Ахтэнэ, очнись…
Она не слышала. Закрыл ей рукой рот — страшно было видеть беззвучно шевелящиеся, еще по-детски нежные губы на неживом лице — и понял вдруг, обожженной ладонью прочел -
«…хочу понять, как ты живешь с этим…»
— Ахтэнэ!
Ему казалось — он кричит, разрывая легкие.
«…я должна понять…»
— Нет, Ахтэнэ, нет, я умоляю!..
«…я должна…»
…Ее лицо менялось в лунном свете — то прекрасное, озаренное печальным трепетным мерцанием, то почти некрасивое, — но все яснее проступал облик, и он, узнавая и не смея узнать, едва удерживался от того, чтобы окликнуть ее, и имя горьким молчанием стыло на губах, и прошла вечность смятения и печали, а потом медленно поднялись длинные ресницы; несколько мгновений она смотрела на Валу, пытаясь осознать, что видит.
— Ты… так и просидел здесь всю ночь?
— И еще день, и еще ночь. Как ты?
Губы дрогнули в бледном подобии улыбки.
— Ты поняла?..
— Да. Я и сейчас слышу — только тихо, тихо… Здесь, — рука коснулась груди и снова бессильно упала. — Я… напугала тебя? Как я сюда попала?
— Я донес на руках.
— Ох… — тихонечко, виновато. — Прости, я не… Со мной все будет хорошо, ты иди.
— Нет уж. Позволь мне остаться, — он усмехнулся уголком губ.
Она опустила ресницы, медленно свернулась клубочком:
— Иди, Тано… — тихо, уже засыпая, — иди…
Он подождал немного и уже поднялся было, когда вдруг услышал:
— Им къерэ…
Одними губами, и тень легла на лицо — он не сразу понял, что это — уже во сне, тихий-тихий больной голос:
— Им эркъэ-мэи, Тано… Тано-эме… им къерэ…
…Льалль поет тихо — словно стебли трав под ветром.
Как мучалась она, подбирая — те, единственные, хрустальные слова — в одиночестве, в тишине, где терн и можжевельник — ну, почему обязательно терн и можжевельник, ведь было — другое: высокое небо и весенний непокой ветра с горьким чистым юным запахом трав… когда пришло — это: лицо твое — полет сокола, и больше я не знаю слов — им-мэи кэнни дэнъе.
И слов больше не стало. Да и все равно не смогла бы она сказать их — никогда.
Режущие струны — стальные; собственный, со стороны слышащийся ломкий какой-то голос — ей всегда не хватало дыхания, но сейчас это неважно — никто ведь не слышит:
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эртэ…
Отпустите меня в небо,
Отведите меня к дому -
Там осока поет ветру,
Под луной — голубые травы;
Там в ладони мне лягут звезды
Серебром бубенцов горьким -
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эртэ…
Ушли слова с детства знакомого языка; стали — иные, и показалось — всегда было только так, и травы вставали по грудь — аи эрно-эме, мельдо…
Там вишневых цветов жемчуг -
Лепестки в серебряной чаше,
Там сплетаются стебли судеб -
Травы встреч и светлой печали -
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эртэ…
Во сне она летала — высоко в прозрачном небе, таком праздничном, родниково-чистом, что не было для него иного имени, кроме — айантэ.
Там цветы колдовской ночи
Станут птицами на рассвете,
Будут пить из моих ладоней
Капли звезд и вино тумана -
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эртэ…
…каплей росы, говорил он, стань пером птицы в ладонях ветра — пусть он летит сквозь тебя, пусть поднимет тебя над землей, над холмами в лиловой вересковой дымке — все вверх, вверх — распахни крылья — лети…
Во сне она знала, как это — летать.
…Там надежда — солнцем рассветным,
Там сердца распахнуты ветру,
Сокол кружит в высоком небе,
На равнине звенит вереск…
Файэ-мэи таа айантэ -
Къантэ-мэи тайаа эртэ…
Льалль поет тихо — словно стебли трав под ветром…
… — Хар-ману, что это ?
Ахтэнэ рассматривала шипастый стебелек с зеленоватыми невзрачными соцветиями и листьями, похожими на ладонь с разведенными пальцами.
Рагха внимательно вглядывалась в лицо девушки; ответила медленно, с трудом подбирая слова Твердыни:
— Народ иртха зовет — йарвха, злая трава. Смешай с медвежьим салом по одной части сока на десять частей сала, потом на огне томи. Рану смажешь — заживет быстро, но жечь будет, и след останется, как железо приложили. Один, два харума пройдут, рана заживет. Можно болезни кожные лечить: пятна оставит. Следи, сок в глаза не должен попадать. Без глаз будешь. Пхут, совсем плохо.
Помолчала.
— Йерха…
— Да, хар-ману? — вскинула голову девушка.
— Ах-ха… глаза хар-ману видят верно… Ты — Йерха, — скупо улыбнулась мать рода.
— Я… — девушка потерла лоб. — Я — Ахтэнэ, хар-ману.
— Ахт'на… — Рагха покачала головой. — Нет. Йерха.
— Что это?
Покопавшись в ворохе трав, что-то бормоча себе под нос, Рагха вытащила наконец тонкую серебристую веточку с мелкими узкими листьями и бледно-желтыми соцветиями.
— А, элхэ!.. Забавно: ахэнэ — тоже полынь, но черная, вот эта… Подожди, как ты сказала? Элхэ?..
…Ей вовсе не хотелось спать в эту ночь: странное чувство непокоя, не дававшее даже на мгновение сомкнуть веки. Даже старинные книги не могли унять смятения души; может, виной тому была бьющая в окно метель…
Она не смогла бы объяснить, откуда знала, что нужно идти именно сюда, в Одинокую башню. Из приоткрытой двери тянуло холодом, но видно было, что в комнате горит светильник — значит, не спит. Не спит. Странная мысль. Грустная. Нелепая. Он говорил — Бессмертные не умеют спать.
Мысль о бессмертии заставила ее помедлить на пороге. Наверно, легче всего это понять детям — им кажется, что они никогда не умрут. Бессмертие… Те, что были рядом с тобой, уходят без возврата — а ты живешь. И всегда вокруг тебя — люди, и всегда ты — один, потому что знаешь: они уйдут. Ты — останешься. И будешь помнить — всех и все. Тяжело понять, как это — помнить все. Иногда у кого-нибудь случайно вырывается: «Учитель, ты не помнишь?..» — и в его глазах появляется тень печальной улыбки. Милосердный дар — забвение: тускнеют воспоминания, и самые тяжелые и страшные из них, теряя отчетливость, оставляют по себе только смутную горечь и приглушенную саднящую боль. И человек сживается с ней, привыкает. А — когда, вспоминая, переживаешь все заново? Так, словно это происходит сейчас?.. Он однажды обмолвился об этом свойстве памяти Бессмертных, и с тех пор Ахтэнэ часто задумывалась над этим.
Девушка тряхнула головой, пытаясь отогнать грустные мысли, и тихо проскользнула в комнату.
…Стрельчатое окно в тонком переплете распахнуто нарежь, вьюжный ветер врывается в комнату, швыряет пригоршни снега в лицо тому, кто стоит у окна, — высокому, седому, запахнувшемуся в крылья, как в плащ…
Он стоял, запрокинув голову, закрыв глаза — она знала это, даже не видя, — и ветер развевал его волосы — белые-белые, как зимняя луна, и металось звездное пламя в хрустальной чаше светильника — огонек бесприютной души, а вьюжная ночь за окном была светлой, ветер гнал призрачные рваные облака, и в разрывах туч проглядывало черное небо с далекими искрами звезд — ночь полнолуния; тени и блики скользили по его лицу, и вздрагивали больные крылья…
Она беззвучно вздохнула, и беззвучно выскользнул сухой стебель из ее пальцев, но он услышал и обернулся, и она одними губами прошептала — не надо… — зная, что сейчас произойдет: черные крылья обернутся плащом, снегом рассыплются звезды в волосах, и яркая ледяная звезда на челе — погаснет, и погаснет, уйдет из глаз этот невероятный горький и счастливый свет, заставляющий видеть только — глаза, только — взгляд…
И — ничего этого не произошло.
Все с тем же странным выражением на лице, словно еще во власти неведомого ей видения:
— Ты?..
— Я, Учитель, — по-прежнему одними губами, — ты замерз, наверно… я принесу тебе горячего вина…
Так-уже-было.
Он кивнул.
— И огонь погас… Сейчас я…
— Не надо…
Ощупью, не отводя глаз от ее лица, он закрыл окно, шагнул к камину — так-уже-было — и начертил в воздухе знак Ллах: взметнулись языки пламени.
— Но… ты ведь не за этим пришла, — он с трудом выговорил эти слова. — Ты… хотела говорить со мной?
— Да… Нет… — внезапно она поняла, что хочет сказать, осознала, что несколько ломких веточек и высохших кореньев, которые все еще держала в руках, — только предлог, повод прийти. Поняла и то, что ничего не скажет — просто не сможет, настолько чудовищным и невероятным было ее видение — а может, всего лишь кошмарный сон.
И — медленно, как во сне, наклонилась, подняла хрупкий стебель, подошла к столу. Шорох — шелест — шепот…
— Я принесу вина, — повторила, мучительно сознавая, что, быть может, разрушает непонятное, ею самою созданное наваждение, что может никогда больше не вернуться эта тень памяти — что он не ответит ей на единственный вопрос, который она хотела — и страшилась задать.
…Вернулась очень быстро; он благодарно улыбнулся одними глазами, приняв из ее рук чашу.
— …Это чернобыльник, зовут его так же, как и тебя, — ахэнэ, еще называют Черной Девой: есть такая легенда… Он успокаивает в горе, утишает боль; если растереть листья и приложить к ране, останавливает кровь, а рана заживает быстрее. Лечат им и лихорадку… Это ветка ивы, ниэнэ; свежие листья ивы хорошо класть на воспаленную рану, а древесный сок, собранный в пору цветения, исцеляет болезни глаз. Вот пятилистник — къет'Алхоро, Волчий след: он обостряет чувства и дает мыслям ясность, а Волчьим следом зовется потому, что растет на глухих лесных тропах — людские предания говорят, там, где прошел Древний Волк. Можжевельник, йэллх; его плоды собирают с пятнадцатого дня знака Локиэ до пятого дня знака Хэа и сушат только на воздухе. Чтобы язва подсохла и зажила скорее, сушеные ягоды надо истолочь и смешать с медом, а если омыть голову отваром или просто смочить им виски и лоб, можно снять головокружение. Дым от сухого можжевельника хороший, от него легче думать… Къелла, или ирный корень; аир. Собирают его корневища с поздней осени до первых дней знака Алхор, но выкапывать нужно непременно железным клинком. Тоже лечит раны — если настой сделать или присыпать рану сушеным корнем, истолченным в порошок. А это корень ириса, иэллэ; если сушеный корень смешать с вином, он хорошо помогает от кашля и боли в груди, дает успокоение душе и притупляет боль телесную. А это — о, это элгэле, звездный колос… где ты его разыскала? Его в здешних лесах трудно найти. Он помогает при чахотке. И… это — серебристая полынь, лунная трава.
Опустил глаза. Долго молчал.
— Трава Странников. Трава Дороги… Ахтэнэ, ты совсем не за этим пришла. Ты ведь знаешь все это не хуже меня.
— Трава Дороги… — повторила она и неожиданно для себя самой спросила: — Учитель… а вернуться можно? Если шагнешь за грань?
— Не знаю, — глухо, словно через силу. — Но… если нужно, если что-то не окончил, не завершил, и больше некому…
Так-уже-было.
— Когда-нибудь и я…
Неоконченная фраза обожгла ее — стало невыносимо, до немоты страшно. Как от того видения, о котором не могла рассказать даже Учителю. Даже ему. Именно ему.
Ее взгляд упал на узкую руку с тяжелым браслетом наручника на запястье — он больше не прятал от нее рук.
— Оковы ненависти, — бессмысленно-размеренно, не осознавая смысла слов.
— Что?..
Она смотрела прямо в его растерянное лицо, смотрела невидящими, широко распахнутыми глазами:
— И оковы ненависти не разбить… Ортхэннэр однажды ведь пытался…
Потом — вдруг порывисто:
— Учитель, откуда я помню это?
Он почти бессознательно отметил: не «знаю» — «помню».
— Ведь это было так давно…
— И танец Хэлгэайни…
— И танец Хэлгэайни… Откуда ты?..
Он поднялся, прошелся по комнате, стараясь не хромать — по привычке.
— Ахтэнэ…
Как, тебе объяснить это, как рассказать тебе это?.. Я многое знаю; многое — но не все. Меня почитают бесстрашным — и вот теперь я боюсь. Боюсь разбудить твою память. И стократ сильнее — боюсь ошибиться. Одного слова будет довольно — а я не смею произнести это слово… Скажи, полынный стебелек, видишь ли ты то, что вижу я? И что будет с тобой, если ты вспомнишь? Что станешь делать ты? — не надо, я знаю. Судьба свершится — слишком скоро, я слышу, я знаю это… и даже если возьму с тебя слово уйти, оставить меня — ты не сделаешь этого, ты снова сломаешь аир — как уже было… Что делать мне?..
— Ахтэнэ, я… я не знаю.
Благоразумие — милосердие — трусость… не все ли равно, как называть. Не понимаю себя. Но ведь это — ты ?..
— Учитель…
Голос позади — неожиданно глуховатый. Он, не оборачиваясь, почувствовал, как она склоняет голову, как бессильно опускаются ее плечи.
— Ты, наверно, устал… Я… пойду.
Без надежды на то, что он остановит ее.
— Приду… в другой раз. Потом.
Он не смел обернуться.
— Я пойду, — совсем тихо. И вдруг: — Кори'м о анти-эте.
Он вздрогнул и обернулся. Она повторила, глядя ему в глаза:
— Кори'м о анти-эте, Мелькор.
И, мгновение помедлив, подняла руки — открытыми ладонями вверх.
Знак открытого сердца — знак того, что этот разговор останется между ними — просьба об ученичестве, в которой нельзя отказать — или… Он коснулся ее рук — ладонь к ладони:
— Кор-эме о анти-эте.
Взял в ладони ее лицо — как доверчиво, как беззащитно смотрит, Тьма, какие глаза, губы почти детские — сердце мое в ладонях твоих…
— Я пойду.
Он молча кивнул. Она пошла к двери — легко и странно неуверенно, снова чем-то напомнив еще беспомощного маленького олененка; он закрыл глаза — и услышал тихое, похожее на стон:
— Учитель, Мелькор — кто я?
И — нет ее в комнате. Как сон.
Он подошел к столу, невольно прислушиваясь к затихающим — неверным, словно вслепую — шагам и поднял сухой стебель серебристой полыни.
Больше она не приходила. Не спрашивала ни о чем. Когда они все же встречались — нетрудно затеряться среди полутора тысяч людей, — приветствовала его легким поклоном, прижав ладонь к сердцу, и проскальзывала мимо — легкая, тоненькая, кажущаяся невероятно юной в своей мужской одежде.
…Она вошла — нерешительно, словно силой заставляя себя идти. В этот час обычно редки были гости — люди все-таки спят по ночам. В такие минуты он принадлежал только себе. Он совсем не казался величественным сейчас — усталый седой человек; он сидел, ссутулившись, за низким столом, обхватив голову руками, и, не мигая, смотрел на белый огонек — маленькую звездочку в хрустальном кубке. Крохотный магический светильник. Тоскливое развлечение. А ночь тянется, тянется без конца…
Тихий-тихий голос сзади:
— Учитель… Можно?
Он вздрогнул, неожиданно выхваченный из бесконечной круговерти своих мыслей:
— А? Кто здесь? Ты? Зачем ты здесь, дитя мое?
Отчаянные горькие глаза:
— Ты сейчас так сидел, Учитель… И рукава сползли… Так тяжело стало…
Он внутренне выругал себя. Неужели даже наедине с собой нельзя быть самим собой?.. Но что с ней такое? На себя не похожа…
Первый раз с тех пор он увидел ее. Бледное до прозрачности тонкое лицо, на котором живут только глаза.
— Так с чем ты пришла? — спросил, как мог, мягко.
— Я? Я… так. Учитель, знаешь… — она попыталась улыбнуться, но губы жалко задергались — вскинула руки, закрывая лицо, попыталась отвернуться. Он быстро встал и, взяв ее за плечи, подвел к столу, осторожно отвел руки от лица:
— Садись. Успокойся, пожалуйста. Вот, выпей. Так что случилось?
— Да нет, я уйду лучше. Как… глупо, — попыталась усмехнуться сквозь слезы.
— Никуда ты не уйдешь. Говори, что случилось? Разве я могу вот так отпустить тебя?
Ему показалось — она немного успокоилась. Он медленно прошелся по комнате, глядя куда-то мимо нее. А через мгновение она ломким движением опустилась на колени и тихо, ровно — слишком ровно — проговорила:
— Учитель, я люблю тебя.
Наверное, ничего глупее нельзя было ответить:
— Что же теперь делать…
Таким беспомощным он себя еще никогда не чувствовал. Он поднял ее — осторожно, дрожащими руками.
— Дитя мое… бедная девочка… Что же мне делать с тобой?..
Она стояла, закрыв глаза; потом вдруг гордо, почти с вызовом, вскинула голову; губы искривились в горькой улыбке:
— Знаю, ты — для всех, ты не можешь быть — для одного. Но я люблю тебя и перед всеми готова сказать это. Что мне до того, что ты никогда не сможешь полюбить меня? — я живу во имя твое и за тебя умру, когда придет час. Я знаю, что будет, и прошу тебя лишь об одном: позволь остаться здесь, не отнимай у меня хотя бы этого последнего счастья — умереть за тебя. Ведь большего ты не можешь мне дать. Знаю все, что будешь говорить, все, что подумаешь, — все равно. Я прошу тебя.
— Но почему же — я…
— Я знаю, о чем ты подумал. Нет. Это не жалость. И кто сказал, что женщины любят за страдания, — глупец. Любят не за что-то. Не вопреки чему-то. Ты просто — есть. И ты прекрасен — прекраснее всех в Арте.
— Прекрасен?.. — Он резко обернулся к ней. — Разве ты ни разу не видела меня? Посмотри получше!
Она выдержала его взгляд:
— Твое лицо — полет сокола, Тано айанто. Да. Да, ты прекрасен.
— Гортхауэр во всем лучше меня, — он чувствовал, что говорит чудовищные глупости, и видел, что она понимает это. — Я сам дал ему этот образ. Я знаю. Почему не он?
Она тихо и грустно улыбнулась:
— Мэллъе-тэи, мэл кори.
…Как сказка. Печальная и прекрасная сказка. Красавица спит в колдовской пещере у темного озера, где ели и сосны, где мхи и можжевельник; спит волшебным сном — пока не придет тот, кому суждено будет разбудить ее… Он приходил сюда, подолгу стоял у ее ложа, вглядываясь в лицо спящей, не смея понять, почему оно кажется ему таким мучительно знакомым, не смея назвать ее по имени…
…Он был предводителем одной из многочисленных шаек изгнанников, изверившихся во всех — и в эльфах, и в богах за морем: враги всем, кроме самих себя. И все же Враг был первым врагом. Наверное, он здорово насолил уруг-ай — видавшие виды воины Аст Ахэ не помнили, чтобы отбитый у них человек был так искалечен. Уруг-ай пытались вытянуть из пленного ответ — где скрываются его люди. Золотоволосые потомки народа Хадора были лютыми врагами дориатских ирхи, и те вырезали их вплоть до грудных младенцев. В потаенном месте в лесу жили его люди — с женами и детьми; и потому человек молчал. В течение бесконечно длинных часов ему методично переламывали ноги — все кости, одну задругой. Тело его давно уже стало сплошным ожогом. Наконец, взбешенные его молчанием, уруг-ай решили заживо содрать с него кожу. Они уже начали осуществлять свой замысел, когда отряд черных рыцарей, привлеченный орочьим гвалтом, разогнал злобных тварей. Страшный плод висел на низком суку дуба. Хуже всего, что уруг-ай влили человеку в горло какое-то зелье, не позволявшее впасть в забытье. Первой мыслью было — прикончить его, чтобы не мучился, — но потом решили все-таки попробовать спасти ему жизнь. Сначала везли осторожно: он кричал от боли при малейшем сотрясении. Затем пустились во весь опор, уже не обращая внимания на крики, — иначе не довезли бы.
…Эти огромные серые глаза были так похожи на глаза Гортхауэра в тот день, когда в нем проснулось сердце… Окровавленный комок обожженной плоти. Как ювелир, он соединял обломки костей — бесконечно долго, вечно… Когда наконец закончил, оказалось, что прошло двое суток. Человек спал. Теперь он будет жить…
Долгие дни прошли. Пережитый ужас остался позади — страшным сном; только в золото волос подмешалось изрядно серебра. Он не знал, куда попал, но, поскольку его лечили и обращались с ним хорошо, думал, что это эльфийское поселение, а седой величественный владыка — наверное, какой-нибудь король Элдар. Черные одежды… что ж, видно, много горя пережил, потерял близких…
Говорить с ним было хорошо, хотя и странно — кто в такие времена думает о красоте и мире? Печальный мудрец, жаль его. Такие гибнут в нынешние времена. Смерть забирает самых беззащитных, а они-то, как правило, и есть лучшие. Как странно дрогнуло его лицо, когда человек назвал свое имя — Хурин…
А чуть позже Хурин мельком увидел руки собеседника. И впервые подозрение проникло в его душу. Вскоре он осмелился спросить у одного из своих лекарей, как имя того, кого здесь называют — Тано…
Удар был страшным. Словно предательство лучшего друга. Он так привязался к этому человеку… Враг. И… нет, невозможно. Враг, которого он знал по рассказам, совершенно не походил на того, кого он видел перед собой. И то был не обман, Хурин чувствовал это. Но как же понять все, что о нем говорили? Эта раздвоенность так измучила его, что он начал придумывать самые невероятные объяснения. Пережитый ужас вновь заполнил его душу. Ночь он провел без сна, почти на грани безумия; мысли его путались, и жуткие видения клубились во тьме…
Когда его нашли утром, он был еще жив, хотя клинок короткого кинжала прошел опасно близко к сердцу.
…Вала стоял рядом с человеком и сурово смотрел ему в глаза:
— И зачем же ты сделал это, Хурин? Неужели я дал тебе повод?
Человек отвел взгляд и, смежив веки, откинулся на подушки. Говорить было тяжело и мучительно стыдно.
— Прости. Но сомнения истерзали меня. Я не знаю, чему верить. Не так легко забыть все, чему учили с детства. Я хочу верить тебе — и не могу. Послушай, я говорил с тобой, я не верю, что ты так нечеловечески жесток. Я не знаю, зачем ты велел меня лечить. Если для новых мучений, то лучше убей меня. Верю, ты знаешь жалость. Может, я обманываюсь и ваш обычай велит убивать пленных мучительной смертью, но хотя бы ради своего прошлого сжалься надо мной! Ведь ты пришел в Арду из любви к ней, так вспомни же свое прежнее имя! Ведь не всегда ты был таким!
— Верно, — тяжело сказал Вала. — Верно, Хурин. Не всегда. Когда-то я даже умел летать, смеяться и петь. Пока брат мой не сломал моих крыльев, не отнял мою радость, не лишил меня песни. Но имя свое я помнил всегда. Я никогда не менял его и не изменял ему. Странно, что и ты помнишь его смысл. Почему? Почему не Восставший в Мощи?
— Но я же знаю язык Элдар…
— Другие тоже знают, но почему-то не понимают… Благодарю и за это. За то, что поверил в мое милосердие. За то, что поверил мне. Жаль, что твой тезка не был столь понятлив. Когда встанешь на ноги, я отпущу тебя. А пока, — коротко усмехнулся, — ты мой пленник.
Он не сразу покинул Твердыню. Здесь его уже никто не считал врагом и свободы его никто не стеснял. Странно, но мысль о побеге никогда не приходила ему в голову. А иногда он покидал черный замок в горах и подолгу бродил по лесам. И, должно быть, сама судьба вывела его — сюда…
…Как сказка. Печальная и прекрасная сказка. Красавица спит в пещере у темного озера среди елей; спит волшебным сном — пока не придет тот, кому суждено будет разбудить ее… Он долго смотрел в юное печальное лицо спящей, а потом, не удержавшись, наклонился и поцеловал ее. И это тоже было — сказкой, потому что она открыла глаза и улыбнулась ему. Он не сразу решился задать вопрос:
— Кто ты?..
Шорох-шепот:
— Ахтэнэ…
— Долго ты был моим гостем, Хурин. Теперь ты совсем здоров и можешь уйти.
— Господин… Куда же мне идти теперь? Разве я смогу уйти один? Разве ты позволишь взять с собой это сокровище?
— Напротив. Я хочу, чтобы вы ушли. Она… согласна?
— Да, господин!
— Пусть будет так. Ты свободен. Я не стану брать с тебя слова не поднимать меча против Севера…
— Почему? — вспыхнул Хурин. — Неужели ты думаешь, что я смогу…
— Не спеши. Ты из дома Хадора. Верю, ты сам не пойдешь против меня; а твой народ? Что будет, если тебе придется выбирать между клятвой верности твоего дома и тем словом, которое ты готов сейчас дать мне?
Хурин опустил голову.
— Хочу только попросить тебя — уводи своих людей. Уходите на восток, за горы.
— Зачем?
— Это не тайна. Будет война. Последняя — после здесь ничего не останется. Никого. Самой этой земли не станет, — голос Изначального звучал глухо. — Но легкой победы не будет: мы не станем сдаваться. Нужно время, чтобы люди успели уйти. У нас нет выхода: мы купим это время кровью. Видишь, я откровенен с тобой, Хурин из дома Хадора.
— Уже семьдесят лет, — не поднимая глаз, проговорил Хурин, — мы не воюем с Севером. Только с орками Дортонион. Никто не говорит о большой войне…
— Не вы ее и начнете. Война придет от заката, из земли Аман. Вы еще не знаете этого; но знаю я. Когда Три Племени выступят вместе с Бессмертными, что станешь делать ты? Вас и без того слишком мало.
Жестокая это была откровенность: Хурин не знал, что ответить. Минуту назад он готов был поклясться едва ли не в верности Владыке Севера… а теперь?
— Уходите, пока есть время. Гибель твоих людей ничего не изменит, — Изначальный жестко усмехнулся, — даже если бы вы сражались на нашей стороне; а этого не будет.
— А как же… ты? — неловко спросил Хурин.
Изначальный пожал плечами.
— Не говори, что был здесь. Все равно тебе не поверят, — спокойно посоветовал он. — И береги ее.
— Обещаю, — еле слышно проговорил человек.
— Хорошо. А завтра пусть у нас будет радость — пир и веселая свадьба. Не так уж часто здесь такое бывает…
Он натолкнулся на нее в галерее — она стояла у окна, пристально глядя ему в лицо. Тонкая, худенькая, какая-то ломкая, как тростниковый стебель под порывами зимнего ветра.
Ты хотел спасти меня, Тано? Как тогда? Не отвечай, я знаю. Ты понимал, что слово клятвы меня не удержит, и вот — сделал так, что я должна уйти… Тано мельдо, не обманывай себя: он дорог мне, но это — мэлтайрэ: нежность, привязанность, понимание… Я знаю, если останусь — он любит меня, он останется тоже, может, попытается привести сюда своих воинов, и… Я вижу, что будет. Я должна уйти. Но я вернусь. Не теперь. Не скоро. Знаю, ты думаешь — этого не будет. И все-таки я вернусь к тебе. Ты думаешь, ты — бог, а богов нельзя любить. Но ты — человек. Обрученный с Артой, и я… Ты слышишь меня, Тано айанто?
Он отступил на шаг — такая яростная горькая вера была в ней; споткнулся, дернувшись от внезапной боли — мгновенно тонкие пальцы оплели его запястья, и боль схлынула — только зрачки целительницы расширились: сухие обморочные глаза.
Ты слышишь. Это как лестница, и я не знаю, сколько в ней ступеней — но пройду их все. И я вернусь. Потом можешь прогнать, можешь сказать, что я не нужна тебе, — все равно. Потому что тогда я сумею то, чего не смогла сделать сейчас. Ты слышишь ?
Она коснулась рассеченной шрамами щеки — легко, так легко, как вздох.
Ты слышишь. Им-мэй эйнэле-тэи тэссэ. Им-мэй лонндэле-тэи опор.
Она ушла стремительно — ни остановить ее, ни ответить ей он не сумел.
Века — я не увижу тебя. И никогда не забуду тебя…
…Молодому мужу воины поднесли великолепный меч. Он принял оружие с поклоном, коснулся клинка губами и, мгновение помедлив, сказал твердо:
— Никогда этот меч не поднимется против твоих людей, господин. В том клянусь за себя и за детей своих!
Одобрительный гул был ему ответом — только Изначальный тихо вздохнул. Юному тяжело заглушить голос сердца; а он еще так молод, этот Хурин из дома Хадора… Будем надеяться, что ему не придется выбирать. Учитель обернулся к Ахтэнэ — и на мгновение замер, встретившись с ней глазами. Девушка заговорила первой.
— Тано… — с трудом давались слова, — прими мой дар.
Распахнула легкий черный, шитый серебром плащ — и, привстав на цыпочки, бережно возложила на седые волосы Учителя венок: ломкие звезды элленор, серебристо-белые, едва распустившиеся бутоны звездоцвета-гэлемайо и веточки можжевельника, словно дымкой окутанные тонкими нитями звездчатки-гэллаис .
На несколько мгновений он замер, словно боялся пошевелиться или вздохнуть; потом протянул руку, и узкая рука девушки доверчиво легла в его ладонь.
— Благодарю… Ахтэнэ.
«И перед всеми скажу…» Вот ты и сказала.
Он подал Ахтэнэ маленький ларец из лакированной меди:
— Я дарю тебе этот убор. Тот, кто носит его, будет любим всеми и всегда. И… не забывай меня.
— Я никогда не забуду, — тихо ответила Ахтэнэ.
Вала стремительно обернулся к Хурину, сильно сжал плечи человека, заглянул в глаза, встряхнул:
— Береги ее. Береги ее, слышишь?
Было что-то в его глазах, в тихом напряженном голосе, отчего человеку захотелось вдруг преклонить колено — не мог он сейчас смотреть в эти глаза, только ответил глухо:
— Я клянусь, — и склонил голову.
Гортхауэр вошел молча и остановился на пороге. Учитель не смотрел на него. Пламя свечи под его пальцами вытягивалось — скручивалось в тугую спираль — опадало и снова тянулось вверх.
— Ты понял.
Гортхауэр как-то судорожно кивнул.
— Я не могу оставить ее здесь. Понимаешь…
— Не надо… не говори ничего.
— Она не должна — еще раз… Я не могу. Скажешь — жестоко?
— Я не судья… нет, я не то… но что же теперь делать…
— Именно. Что — же — теперь — делать, — размеренно и ровно.
Поднялся резко — плащ взметнулся изломом крыл:
— Я иду. Не спрашивай ничего. Так надо.
— Тано… я ждала тебя. Прости, я не могла уйти так.
Она зябко куталась в тот же черный, шитый серебром плащ, улыбалась грустно и неловко.
— Я должна была… должна была попрощаться с тобой. Тано. Тано… Прости меня… за это, — подняла руку, почти коснувшись венка, — и торопливо отдернула. Он покачал головой: промолчал.
— Они долго не увянут.
— Знаю. Ты — кэннэ йоолэй.
— Тано, — повторила беззвучно. И еще раз: — Тано…
Не плакала — просто стояла и смотрела неправдоподобно-огромными беззащитными глазами; шепотом:
Энгъе а ниэнэ-алва о антъели кори'м:
Листья осоки и ивы в моих ладонях -
скорбь и разлука, -
Танно ан горт-анта суули ойо и-тхэннэ -
И не укрыться сосне на ладони вершины…
Замолчала. Потом — тихо:
— Прощай?..
Прикосновение тонких пальцев к ладони — легкое, как дыхание. Он крепко сжал ее руки:
— Таирнэ…
— Тано…
Больше — не было слов, и так можно было стоять бесконечно, глядя в глаза — не было смысла в словах, потому что — все равно не успеть сказать всего, так хотя бы — запомнить, запомнить…