Мать Дидье — Даниэль Бланшар — была солнцем своей семьи, и когда это солнце вдруг погасло, в доме Бланшаров воцарилась мгла.
И холод.
Дидье до сих пор всем телом ощущал этот промозглый холод, даже сейчас, когда под его босыми ногами были прогревшиеся за день доски корабельной палубы, а спутанные волосы ласково ерошил тёплый бриз.
Он глубоко вздохнул, сам того не замечая.
Была его вахта — до трёх пополуночи. Новый его экипаж, двое толковых парнишек, Кэл и Сэмми, нанятые им на Барбадосе, безмятежно дрыхли внизу. Ветер весело наполнял паруса, помогая механизмам близнецов стремглав гнать «Маркизу» вдоль побережья Атлантики.
Через пару недель, милостью Божьей, «Маркиза» войдёт в устье реки Святого Лаврентия.
Реки, на берегу которой он вырос.
Дидье снова тяжело вздохнул, взглянув в усыпанное звездами, бесконечно просторное небо.
Он не хотел думать ни о том, что оставил позади себя, ни о том, что ждёт его впереди.
Он просто обязан был исполнить свой долг, вот и всё. Господь свидетель, он столько лет забывал о нём.
Восемь долгих лет.
Мадлен Бланшар, появление которой на свет стоило жизни их матери, была красным, жалким, истошно вопившим комочком человеческой плоти, когда двенадцатилетний Дидье, окаменевший от горя, впервые увидел её на руках соседки Женевьевы. Та родила сына три месяца назад и стала кормилицей осиротевшей малышки, тем самым спасая её жизнь, слабенькую, как трепетание крыльев ночного мотылька возле свечки.
Остальные члены семьи Бланшаров пытались спасти себя сами, как могли. Отец, Пьер Бланшар, замкнувшийся в угрюмом молчании, работал в своей кузнице до поздней ночи вместе со старшим сыном, девятнадцатилетним Франсуа, которого смерть матери тоже ударила в самое сердце, но тот, как и отец, никому этого не показывал.
Обязанность вести дом и присматривать за домашней живностью сама собой легла на плечи Дидье — что ещё делать мальчишке? Впрочем, никого шибко не занимало, как он выполняет свои обязанности: куры и утки на птичнике, тёлка в коровнике, а мерин в конюшне не дохли с голоду, и ладно.
Дидье, однако, пытался поддерживать в холодном и мрачном, как склеп, доме, те порядок и чистоту, которые были здесь при матери. Он старательно выметал мусор, разжигал печь, застилал постели, вытряхивал домотканые коврики и варил в чугунке какое-то подобие каши или похлёбки. Он даже цветы в глиняных кувшинчиках расставлял — васильки, ромашки, колокольчики — так, как это любила делать мать. Но ничто уже не могло оживить дом Бланшаров, из которого исчезла сама душа.
Полевые цветы Дидье носил и на могилу матери, где отец с братом поставили вначале деревянный, а потом каменный крест. Только там он мог позволить пролиться слезам, которые всё время горьким и горячим комом стояли в горле. Он падал ничком в траву, покрывавшую маленький холмик у подножия креста, и плакал навзрыд, пока слёзы не иссякали.
Слёзы иссякали, но легче не становилось.
Дидье переворачивался на спину и долго лежал, глядя в опрокинувшуюся над ним безмятежную синеву и гадая, зачем Господь милосердный Иисус забрал маму к себе — неужто там, в раю, она была нужнее, чем здесь, в своей осиротевшей, потерянной семье?
Дидье часто забегал к соседям, в отличие от отца или Франсуа, — которые, кажется, там и вовсе не бывали, — чтобы взглянуть на малышку Мадлен. Девчушка росла, как на дрожжах, гулила, когда он брал её на руки, с удовольствием запуская обе ручонки в вихры брата и нещадно дёргая их. Дидье терпел, жмурился и смеялся.
Тогда он смеялся только с Мадлен.
А Женевьева утирала холщовым фартуком слёзы, глядя на них, и качала головой:
— Как же вы похожи на Даниэль, ангелочки…
И снова плакала.
Младшие дети Бланшаров действительно удались в мать — русоволосые и улыбчивые, с глазами ясными, как прозрачная морская вода поутру. Франсуа же, кареглазый и темноволосый, пошёл в отца и обликом, и статью — был он кряжист, силён и угрюм, как медведь-гризли.
Женевьева очень горевала, когда спустя год после смерти матери Бланшары забрали Мадлен обратно. Случилось это сразу после того, как овдовевший Пьер Бланшар во второй раз женился.
Ровно через год после смерти Даниэль он объявил сыновьям, смирно сидевшим напротив него за столом:
— Назавтра в церкви кюре Гийом огласит мою помолвку с Адель Венсан. В доме нужна хозяйка. — Он тяжело глянул на Франсуа из-под широких бровей. — А ты, парень, женишься на её младшей сестре Инес. Тебе пора уже обзаводиться семьёй и собственными детьми. Кюре Гийом сказал, что обе сестры — добрые католички.
Поскольку сыновья не проронили ни слова, только вскинув на него смятенные глаза — зелёные и карие, — Пьер счёл нужным добавить:
— Венчание через две недели после оглашения.
Дидье и Франсуа опять смолчали, и через несколько минут Пьер кивком головы отпустил их. Проводил взглядом. И только когда убедился, что те уже поднялись наверх, уронил голову, упёршись лбом в скрещённые на столешнице руки, и глухо застонал. Скоро в их доме, в его с Даниэль доме, появится новая хозяйка.
Когда сыновья Пьера Бланшара поднялись к своим комнатушкам под крышей, Дидье нерешительно тронул Франсуа за рукав. Брат повернулся к нему, сдвинув густые, как у отца, брови.
— Слушай, — горячим полушёпотом выпалил Дидье. — Ты взаправду хочешь так вот взять и жениться? Но ведь ты её совсем не знаешь! И не… не любишь.
Франсуа криво усмехнулся:
— Много ты понимаешь, сопляк. Я хочу свой дом и буду его строить. Отец никогда не выберет дурной товар. Так что в постели меня согреет красотка, не сомневаюсь…
Он оборвал себя на полуслове, хмуро взглянул в удивлённые непонимающие глаза Дидье и, видимо, сообразив наконец, что брат на семь лет младше него, протянул руку и встряхнул его за вихры — грубовато, но не больно:
— Ты малой ещё совсем, где тебе понять. Спать иди.
Дидье хотел спросить ещё что-то, но промолчал и лишь послушно кивнул.
Он побаивался отца и брата — те всегда были немногословны и скоры на подзатыльники. Но пока была жива мать, они и улыбались, и смеялись, слушая её болтовню и песни. Дидье помнил, как отец носил его на плечах, а Франсуа снисходительно учил мастерить кораблики из щепок и пускать их вниз по ручью. Теперь же, когда каждый из троих Бланшаров замкнулся в своём собственном неизбывном горе, не умея и не желая его высказать, отец и брат стали для Дидье совершеннейшими незнакомцами.
Впрочем, такими же незнакомцами они были и для остальной деревни. Лишь Даниэль, солнечный луч их семьи, объединяла Бланшаров с общиной. Их боялись и уважали, а они не искали у людей утешения в своём горе. Богатый дом кузнецов после смерти Даниэль стал настоящей крепостью, куда не было хода чужакам.
Семья Адель и Инес Венсан в том селении, откуда девушки были родом, действительно считалась самой богобоязненной, а сестры и вправду оказались настоящими красавицами, Франсуа угадал.
Адель недавно сравнялось восемнадцать лет, а Инес — семнадцать, и они очень походили друг на друга. Глаза у обеих под изящно и несколько высокомерно выгнутыми дугами бровей были огромными и темно-синими. Будто чернила в чернильнице у кюре Гийома, подумал Дидье, с любопытством и робостью рассматривая мачеху и золовку, впервые переступивших порог их дома после венчания. Обе были тонкими и стройными. Чёрные волосы обеих были заплетены в длинные косы и уложены венцом. И ещё обе сестры совсем не улыбались, хотя сегодня был день их свадьбы.
Может быть, им не так уж и хотелось становиться хозяйками в доме Бланшаров. А возможно, их задело то, что церемония венчания не сопровождалась праздничным весельем всего села, потому что в доме, под кровлю которого они только что вошли, едва закончился траур.
Всего этого тринадцатилетний Дидье не умел тогда толком осознать, но смутно ощущал висевшее в воздухе напряжение. Он смирно стоял в стороне и ждал, когда его подзовут. Хотя в церковь на свадебную церемонию его не взяли, сочтя это излишним, но по случаю свадьбы заставили обуть башмаки, надеть новую рубаху и штаны и пригладить вихры. Он чувствовал себя очень неуютно, то ли из-за этих дурацких скрипучих башмаков, то ли ещё из-за чего. В горле у него опять застрял горький острый комок, который он всё никак не мог проглотить, как ни пытался.
— Дидье, — негромко и властно окликнул его отец, и он, подняв голову, вышел из своего угла, пытаясь улыбнуться.
Но улыбка его тут же угасла.
Глаза отца были суровыми и непроницаемыми, а голос — резким, как лезвие ножа:
— Теперь ты обязан чтить мою венчанную супругу Адель и венчанную супругу своего брата Инес так же свято, как чтил собственную мать.
— Я любил маму! — с горячей обидой выпалил Дидье, прежде чем успел сообразить, что именно говорит. Мозолистая отцовская рука молниеносно отшвырнула его обратно в угол. В ушах у него зазвенело, и он еле удержался на ногах, ударившись о стену и больно прикусив себе при этом язык.
«Слишком длинный», — сокрушённо подумал Дидье. Не зря его всегда бранил за это кюре Гийом. Во рту у него стало солоно.
Отец, брат и Адель с Инес продолжали пристально смотреть на него — Дидье пробила невольная дрожь под этими взглядами.
— Прошу прощения, Адель, — тяжело проронил отец, поворачиваясь наконец к молодой супруге. — Мальчишка за этот год отбился от рук.
Тёмно-синие глаза Адель сперва спокойно взглянули в сумрачное лицо мужа, а потом вновь обратились на пасынка.
— Обязанность родителей — воспитать детей в страхе Божием. — Голос её был чистым и холодным, как свежевыпавший снег. — И я принимаю на себя эту обязанность, мой господин.
Отец только кивнул и, помедлив, распорядился:
— Принеси сюда свою сестру, Дидье. Ей пора вернуться под родной кров.
Дидье тоже кивнул и поспешно улепетнул.
Соседка Женевьева рыдала в три ручья, вручая ему малышку и собирая нехитрый младенческий скарб. Мадлен крепко держалась тёплыми ручонками за шею брата, таращила глаза и надувала губы, тоже намереваясь зареветь. Но Дидье чмокнул малышку в щёку и пару раз весело прокукарекал, подбрасывая её на руках, пока её личико не расплылось в радостной слюнявой улыбке.
Так семья Бланшаров вновь стала полной. Но тепла в их доме не прибавилось.
Даниэль Бланшар верила только в Божью любовь. Адель и Инес Бланшар верили только в Божью кару.
А Пьер и Франсуа Бланшары не обрели способности вновь смеяться или хотя бы улыбаться.
Передав штурвал «Маркизы» отчаянно зевавшему Сэмми, Дидье не пошёл в свою каюту, а растянулся во весь рост прямо на палубе, закинув руки за голову по своей обычной привычке и уставившись на россыпь звёзд в чёрной бездне неба.
Видит Бог, он был тогда благодарен Адель и Инес за то, что они заменили мать осиротевшей сестричке. Если бы в доме не появились женщины, той так и пришлось бы расти у соседей. Хотя, вспомнив сейчас круглолицую глупышку Женевьеву, всегда готовую заплакать или засмеяться, а иногда и то, и другое одновременно, Дидье подумал, не лучше ли было для Мадлен вырасти под сенью её бестолковой любви.
Ибо в доме Бланшаров любви по-прежнему не было.
Инес и Адель заботились о том, чтоб малышка была сыта и одета, но играл с нею в кубарь, мастерил для неё тряпочных кукол и катал на спине, изображая лошадку, только Дидье. И это было для него тогда едва ли не единственной отрадой в жизни.
Хотя женские обязанности по дому наконец-то были сняты с его плеч. У печки, на птичнике и на грядках возились теперь Инес и Адель. Франсуа чуть ли не на другой день после свадьбы начал расчищать место под собственный дом по соседству с отцовским. Так что на Дидье легли теперь обязанности мужские — помогать брату возводить фундамент и стены нового дома. От тяжёлой каждодневной работы Дидье быстрее окреп и развернулся в плечах, хотя поначалу все его мышцы и сухожилия стонали от навалившейся нагрузки. Но он привык молча, без жалоб сносить любые физические неудобства и боль.
Он оставил все свои детские забавы вроде купания в реке или пускания по ручьям корабликов. Вместо этого вечерами он украдкой вылезал из окна своей комнаты по сучьям росшего под домом кряжистого дуба, чтобы навестить лагерь мирного племени ассинибойнов, раскинувшийся в излучине реки вниз по течению. Его тянуло туда неудержимо.
Жизнь в индейском становище была нелёгкой, но здесь его появлению радовались, даже дав ему прозвище Очети Шакоуин, Ночной Ёжик — за торчащие светлые вихры и за то, что приходил он только тогда, когда уже начинало темнеть.
Дидье с охотой влился в эту жизнь, участвуя во всех забавах и тренировках индейских мальчишек наравне с ними, хотя тренировки эти иногда были весьма жестокими и болезненными. Например, вытащить из кострища раскалённый уголёк и погасить его в ладони. Что по сравнению с этим были удары линейки кюре Гийома! После эдакого Дидье неделю ходил с замотанной тряпицей левой рукой — правая была необходима ему для работы, и он не стал ею рисковать — но был горд тем, что не издал ни звука под внимательным прицелом десятка испытующих глаз.
Мужчина в индейском племени по традиции должен был быть всегда готовым к любой боли, к любым испытаниям, если считал себя мужчиной.
Старик-охотник Вичаша Вака учил мальчишек премудростям лесной жизни, а по ночам у костра рассказывал зачарованно слушавшим ребятам страшные и смешные были своего племени, от которых замирало сердце.
Глядя сейчас в бесконечное звёздное небо, раскинувшееся над «Маркизой», Дидье, словно наяву, слышал напевный глуховатый голос Вичаша Вака, подбиравшего слова как можно проще, чтобы белый мальчуган из чужой деревни тоже мог понять его:
— Было семь братьев-охотников, которые никогда не знали женщин. Однажды младший, чьё имя было Ваби Амик, Белый Бобр, отправился на охоту в лес и повстречал там Нимки Бинесик, Женщину-Громовую Птицу. Она была красива так, что глаз не отвести. Молодой воин привел красавицу к себе в палатку, где они стали счастливо жить как муж и жена. Все его братья полюбили её, кроме старшего брата Асина, Камня, который возненавидел её. Однажды, вернувшись с охоты, Белый Бобр не обнаружил своей жены ни у костра, ни в палатке, а увидел только пятна крови, ведущие в чащу леса.
Старик поочерёдно заглянул в расширившиеся блестящие глаза мальчишек, сидевших перед ним, затянулся дымом из своей короткой трубки и неторопливо продолжал:
— В гневе и ужасе Ваби Амик кинулся к Камню. И тот сказал ему: «Ты привел эту женщину в свою палатку и пред мои глаза, когда мне ненавистен сам вид женщин. Я возненавидел её с первого же взгляда. Мы все были счастливы вместе до того, как она явилась сюда, потому я задумал избавиться от неё навсегда. Я взял свою самую острую стрелу и натянул лук. Стрела нашла свою цель, попав в спину этой женщины. После того, как я выстрелил, она бросилась в лес, и громкие раскаты грома раздались в небесах».
— Только трусы стреляют в спину! Да ещё женщине! — выпалил Дидье, до боли сжав кулаки, а Вичаша Вака с улыбкой взглянул на него из-под седых бровей и с ударением сказал:
— Волк никогда не обидит волчицу, а орёл — орлицу. Женщина дарит жизнь… и она — сама жизнь.
— Белый Бобр убил Камня? — взволнованно подскочил сидевший рядом с Дидье его самый близкий приятель — паренёк по имени Ихока, Барсук.
Но старик неспешно покачал головой:
— Как он мог убить Асина, ведь тот был его кровным братом. Он лишь сказал ему: «Ты очень глупый и злой человек, Асин, и мне жаль тебя. Если бы наш род смешался с родом Громовой Птицы, ассинибойны стали бы непобедимы, ведь Громовые Птицы священны. Но теперь этого никогда не произойдёт». Он бросился в чащу, ища на земле следы крови своей жены. Он шёл и шёл очень долго, пока не достиг горы, чья вершина поднималась выше облаков. Он взбирался на неё, пока земля не пропала из виду, и достиг самой вершины. Там на одеяле из облаков стояла огромная палатка, испуская раскаты грома. На пороге его ждала сама Нимки Бинесик. Она сказала: «Зачем ты пошел за мной?» И Белый Бобр ответил: «Я пришел, потому что ты — моя жизнь».
Вичаша Вака замолчал, будто вслушиваясь во что-то, ведомое только ему, и Дидье наконец робко спросил:
— И что дальше, дедушка? Он увёл её домой?
Старик грустно покачал головой:
— Нет. Он предпочёл сам стать Громовой Птицей. Так ассинибойны не смогли достичь могущества.
Возвращаясь тогда домой по едва заметной тропинке среди валунов, Дидье раздумывал обо всём, что только что услышал. Он почему-то представил себе Женщину-Громовую Птицу чем-то похожей на Адель и Инес — с такими же длинными смоляными косами и огромными глазами, не то чёрными, не то синими. И когда, забравшись в окно, он увидел свою мачеху на пороге комнаты, то обомлел и смог только виновато улыбнуться.
— Откуда ты явился? — вполголоса строго осведомилась Адель. Несмотря на то, что уже стояла глубокая ночь, на ней было застёгнутое на все пуговицы лиловое саржевое платье, чёрная вязаная накидка, белый чепец и башмаки. Дидье почему-то подумал, что она так и спит в этом наряде и покраснел до ушей.
— Я был в лагере асснинбойнов, — честно признался он.
Адель ещё несколько мгновений сверлила его негодующим взглядом, а потом развернулась и бесшумно удалилась.
А Дидье сел на койку, уныло ероша свои вихры и не ожидая от утра ничего хорошего. Он так и заснул — упав на постель полностью одетым, повторяя про себя навсегда запомнившиеся слова из Евангелия: «Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своём…»
Слушая, как ровно и неумолчно гудит ветер в снастях «Маркизы», Дидье подумал о том, насколько бы изменилась его жизнь, решись он тогда, той же ночью подняться, снова вылезти в окно и навсегда оставить дом, уйдя с ассинибойнами.
Но тогда у него и тени мысли об этом не возникло. Оставить дом, родных, малышку Мадлен, могилу матери, всех приятелей, с какими он играл с детства… Да индейцы и не приняли бы его, им не нужны были сложности с белыми поселенцами — к чему развязывать войну из-за глупого мальчишки, в котором нет никакого проку для племени?
И вот наутро, налив в таз воды из кувшина и кое-как умывшись, Дидье медленно поплёлся вниз по лестнице, предчувствуя беду, которая не заставила себя долго ждать.
— Твой сын якшается с язычниками! — обвиняюще ткнув в пасынка пальцем, страстно заявила Адель, и Дидье опять обомлел. Он резонно полагал, что его обвинят в самовольных отлучках из дому, но эдакое! Язычники… Он робко покосился на отца — тот спокойно разламывал ломоть свежеиспечённого кукурузного хлеба. Франсуа молчал, искоса посматривая на брата. Инес, стоя на пороге кухни, задержалась, но тоже смолчала.
Не дождавшись отклика от кого бы то ни было из домочадцев, Адель вновь взглянула на мужа — теперь уже с гневным недоумением:
— Мой господин… что ты предпримешь? Твой сын согрешил и должен понести наказание!
— Я знаю, что мне делать, — оборвал её Пьер, подымаясь из-за стола и тяжело глядя на затаившего дыхание Дидье. — Он сходит на исповедь к отцу Гийому и исполнит епитимью, которую тот на него возложит.
Дидье, не веря своим ушам, перевёл было дух, но, как оказалось, рановато. Пьер продолжал, не сводя с него хмурого взгляда:
— Я записал тебя в ученики к Рене, кровельщику, за десять золотых в год. Это настоящая работа, и она быстро вышибет из тебя всякую дурь, парень. Завтра Рене отправляется в Квебек и берёт тебя с собой.
Дидье вновь не поверил своим ушам. Квебек! Сердце его заколотилось прямо о рёбра.
— Но разве это наказание за такой проступок? — ледяным голосом осведомилась Адель, скрестив руки на груди. — Ты ещё и заплатил за него! Неужели ты вновь пожалеешь розгу для этого бездельника?
Дидье замер. Господи Иисусе!
Это было сущей правдой — отец никогда не порол его, хотя на подзатыльники не скупился. Неужели сейчас…
Он сглотнул, но на его лице ничего не отразилось. Если он что-то усвоил у ассинибойнов, так это то, что воин никому не покажет ни своего страха, ни своей боли, если он воин. Никому и никогда.
Отец долго молчал, продолжая в упор глядеть в глаза Дидье. А потом обронил только:
— Ступай к кюре Гийому, парень. А потом поищи Рене.
Дидье снова сглотнул и молча кивнул, торопясь вылететь за дверь, пока отец не передумал. Инес посторонилась, пропуская его, обжигая его глазами. За спиной сердито загремела посудой мачеха. А Франсуа тихонько рассмеялся.
Кровельщик Рене, седобородый, словоохотливый и крепко сбитый, при виде нового ученика в первую очередь деловито пощупал его мускулы и одобрительно кивнул. В Квебек они отбыли не на следующее утро, а в тот же день, потому что Рене намеревался побыстрее присоединиться к торговому каравану, тоже следовавшему в столицу новой Франции. Дидье только и успел, что собрать свои немудрёные пожитки в дорожный мешок и чмокнуть в щёку заверещавшую Мадлен.
Уже за деревней, на тропинке, ведущей вдоль берега, их догнал запыхавшийся Ихока, его приятель-ассинибойн, и Дидье облегчённо вздохнул, ибо, придавленный суровой епитимьей кюре Гийома, не смел и носа сунуть в индейский лагерь. А попрощаться ему ох как хотелось бы.
— Аке уанчинйанкин ктело, — негромко бросил Ихока, дойдя до того места, где тропинка сворачивала на широкую дорогу, неловко обнял Дидье и помчался прочь, не оглядываясь.
«Ещё увидимся», — повторил про себя Дидье и коротко вздохнул под пристальным взглядом Рене.
Но он больше никогда не увидел никого из ассинибойнов. Вскоре те откочевали далеко на юг, в бескрайние прерии Дакоты.
Поздним вечером того же дня Дидье и Рене догнали торговый караван, направлявшийся в Квебек. В лесах, через которые лежал их путь, часто встречались немирные ирокезы, и потому Рене вздохнул с немалым облегчением, присоединившись наконец к каравану.
— Не все краснокожие таковы, как твои ассинибойны, — пояснил он задумчивому Дидье. — Среди ирокезов много молодых и дурных сорвиголов, желающих принести скальпы белых к подножию своих тотемов. — Он полушутливо-полусерьёзно провёл широкой ладонью по своей лысеющей макушке. — Мой скальп уже не так ценится. Но вот твой, — он потрепал своего нового подмастерья по густым вихрам, — надо поберечь.
Дидье улыбнулся ему смущённо и благодарно.
Кровельщик Рене оказался хорошим человеком и отличным мастером, и Дидье даже сейчас, лёжа на палубе «Маркизы», так же благодарно улыбнулся, вспоминая весёлое балагурство Рене, знавшего множество самых разных баек и песенок, и его искреннюю заботу о неумелом мальчишке, доставшемся ему в помощники.
Через неделю они достигли столицы Новой Франции.
Квебек предстал перед ними, как волшебное видение — весь из высоких белых домов с островерхими крышами, теснивших друг друга, карабкавшихся вверх и громоздившихся до самой вершины горы Рок, нависавшей над городом.
В нем было много зелени, деревьев, фруктовых садов, раскинувшихся террасами на разной высоте, соединенных между собой лестницами, узкими тропинками, едва заметными дорогами. На самой вершине горы, возвышаясь над домами, располагались собор, семинария иезуитов, монастырь урсулинок, замок Святого Людовика. Их островерхие колокольни, шпили и кресты как бы венчали город ажурной короной.
Дидье полюбил смотреть на Квебек с крыш, на которых они с Рене клали черепицу, полюбил вышину этих крыш, возносивших его прямиком к небу, к ветру и солнцу, вызолотившему ему волосы.
Ремесло кровельщика было нелёгким, но он не боялся ни высоты, ни тяжёлой рискованной работы, давшей ему возможность возноситься ввысь вместе со стремительными ласточками и стрижами, молниями расчёркивавшими синий тёплый воздух. И ему хотелось так же, как они, ликующе кричать от радости, когда утренний ветер раздувал его рубаху — ещё миг, и взлетишь…
За тот год в Квебеке Дидье встретил больше народу, чем за всю свою предыдущую жизнь и узнал Божий мир так хорошо, как не узнал бы его, наверное, никогда, оставшись под крышей отцовского дома. Он научился пить наравне со старшими, лихо бросать кости и отменно владеть ножом — не для того, чтоб выстругать игрушку или разделать пойманную щуку — а чтоб выстоять в драке или при встрече с лихими людьми.
Как надо пускать в ход нож, он узнал не от кого-нибудь, а от трактирной шлюшки Каролины, синеглазой черноволосой хохотушки двадцати лет от роду. Впрочем, когда Дидье её впервые встретил, она не хохотала, а отбивалась от двух пьяных гуляк, подстерегших её в грязном проулке за трактиром «Голубь и роза» и возжелавших бесплатно получить то, за что она требовала целый луидор.
— Эй! — гневно окликнул их Дидье, завернувший в тот же проулок от постоялого двора, где они с Рене тогда жили. — Отвяжитесь от неё, вы, паскуды, putain de tabarnac!
Его лексикон как раз тогда расширился неимоверно, и иногда он виновато размышлял о том, что по возвращении домой сотрёт себе коленки до самых костей, исполняя епитимью, которую наложит на него кюре Гийом.
Зажатая в углу девчонка вывернулась, и Дидье вдруг увидел, как гуляки медленно отступают — в руке она держала нож, больше похожий на тесак, чем на обычный маленький и тонкий «кинжал шлюхи».
— Проваливайте! — выпалила она, сверкая пронзительно синими глазами. Верхняя губа её вздёрнулась, как у оскалившейся волчицы, обнажая острые белые зубы. — Кишки выпущу, ублюдки! Ну!
Пьянчуги, спотыкаясь, поспешили прочь.
— Мы тебя найдём, сука! — процедил один из них, обернувшись на ходу, и девчонка, презрительно рассмеялась, кривя полные губы:
— Va te faire foutre!
Без стеснения задирая юбку и пряча нож под кожаную повязку на бедре, она широкими шагами подошла к остолбеневшему Дидье и, протянув руку, взяла его за подбородок. В полутьме проулка её синие глаза насмешливо мерцали:
— Э, да ты совсем ещё телёнок! Ты и не брился, наверное, ни разу? — Она небрежно провела теплыми пальцами по его щеке, улыбнулась и подбоченилась, с интересом его разглядывая. Была она высокой — почти с него ростом, и Дидье не знал, куда прятать глаза, чтоб не упираться взглядом в её расстегнувшийся голубой корсаж. — Заступаешься за шлюх, малыш?
Проследив за его взглядом, она опять коротко рассмеялась, но корсаж застегнуть и не подумала.
— Ты — женщина, — серьёзно поправил Дидье, а потом спросил с любопытством, не удержавшись: — Неужто ты и впрямь… кишки бы им выпустила?
И она так же серьёзно ответила, прямо глядя на него:
— Если ты достал нож, малыш, будь готов убивать, а не пугать. Если ты решил только напугать — тебя не испугается никто. Они должны видеть, что ты готов убить. — Она помолчала, продолжая пытливо его разглядывать, и он невольно смешался, опустив ресницы под этим проницательным взглядом. — Как тебя зовут, малыш?
— Дидье, — проглотив слюну, ответил тот едва слышно. Сердце у него в груди то сладко замирало от томительных предчувствий, то колотилось так, что стук этот, наверное, был слышен в другом конце грязного проулка.
— Жела-анный… — почти пропела она. — А я — Каролина. Вон мои комнаты, над трактиром, — не глядя, она небрежно ткнула пальцем на пару узких окон над их головами. Пойдём со мною.
Продолжая неудержимо краснеть, — от его щёк, наверное, можно было запаливать костёр, — Дидье покусал нижнюю губу и честно признался:
— У меня нет денег. — Это была правда — Рене выдавал ему несколько ливров раз в неделю, и к этому времени он всё уже потратил, в основном на сладости. — И… я ничего не умею. Я никогда ещё этого не делал.
Медленная дразнящая улыбка расцвела на ярких губах Каролины:
— Сколько тебе лет?
— Четырнадцать, — хрипло пробормотал Дидье и только ахнул, задохнувшись, когда она на мгновение крепко и ласково накрыла ладонью ширинку его штанов.
— Послу-ушай… — опять словно пропела она, прижимаясь маленькой твёрдой грудью к его предплечью. — Мне не нужны твои деньги. И я сама научу тебя всему, что нужно. Не бойся, я чистая. Я не ложусь абы с кем.
— Я не боюсь, — по-прежнему хрипло вымолвил Дидье, направляясь за ней наверх по наружной лестнице, как зачарованный.
Он соврал. На самом деле он боялся, да ещё как — того, что оконфузится, что она наконец просто высмеет его и прогонит прочь.
Сейчас-то он понимал, как ему тогда повезло. Каролина, как она сама со смехом призналась, распуская волосы и небрежно сбрасывая прямо на пол шуршащие юбки, любила любить. И не стеснялась ни своих желаний, ни своего тела, отдавая так же щедро, как и брала.
В этот вечер она не спускалась в трактир, а когда хозяин нерешительно постучал в дверь комнаты и позвал её, она только перевернулась на другой бок, послала его ко всем чертям и тихо рассмеялась, снова жадно впиваясь припухшими губами в губы Дидье.
Уже перед рассветом, расслабленно и блаженно растянувшись поперёк своей развороченной постели, затылком на его животе, Каролина мечтательно произнесла:
— Сколько бы ни было у тебя женщин, малыш, но меня ты будешь помнить всегда. Потому что я — первая.
Дидье согласно кивнул, и сердце у него странно защемило.
С Каролиной он утолил свой голод по простым прикосновениям другого человека. После смерти матери никто не обнимал его, не целовал, не тискал, не тормошил, не причёсывал ему пальцами вихры. А Каролина нежила и миловала его с таким же удовольствием, что и его мать, и он чуть ли не мурлыкал, блаженствуя в её руках, как котёнок, вылизываемый кошкой.
Впрочем, вылизывать она его тоже вылизывала, буквально лакомясь им, и проделывала другие вещи, затмевавшие ему разум и заставлявшие просто умирать от стыда и наслаждения. А она, задыхаясь от смеха, нетерпеливо требовала от него того же, что делала с ним. И он тоже вынуждал её всхлипывать, кричать и терять разум, распростёршись ничком на постели.
В этой постели он раз и навсегда понял, что в плотских играх нет места ни страху, ни боли, ни стыду, что утехи тела так же веселы и радостны, как игры щенят, кувыркающихся на солнцепёке, как игры ласточек, танцующих над блестящей гладью ручья.
Чистая радость, чистый восторг.
Дидье мог бы сказать о Каролине то же, что Господь наш Иисус сказал о Марии Магдалине: «Простятся ей грехи её многие за то, что она возлюбила много».
Тогда он приходил к Каролине так часто, как мог, пока они с Рене были в Квебеке. Мастер, конечно, знал о его ночных отлучках, но ничем не показал этого, ничем его не укорил. Только поглядывал с непонятной печалью.
Уже перед самым их возвращением в родное селение Дидье, вновь наведавшись в трактир «Голубь и роза», не нашёл там Каролины. Трактирщик, толстяк Оноре, сперва ничего не захотел ему объяснять, но, поглядев в бледное лицо мальчишки, сжалился и отрывисто объяснил:
— Исчезла, как не бывало. Даже тряпки свои оставила. Или с графом каким сбежала, или краснокожие выкрали. Вот чёртова… бабочка!
Это слово прозвучало в его устах ругательством, а Дидье сердито мотнул головой, стряхивая с ресниц набежавшие непрошеные слёзы.
Он действительно запомнил её навсегда, свою первую — её заливистый грудной смех, гортанные стоны, родинку на точёном, гладком, как шёлк, плече, аромат её кожи и волос, похожий на аромат только что распустившегося цветка. Именно с ней он впервые познал всю красоту, желанность и уязвимость женского тела.
Он молился за Каролину каждую ночь по пути из Квебека.
Потом перестал молиться.
Но не забыл.
Родная деревушка после Квебека показалась Дидье какой-то убогой, а люди — сумрачными и чересчур немногословными. Хотя, возможно, они были такими всегда, просто раньше ему не с кем было сравнивать своих односельчан.
Почти трёхлетняя Мадлен вмиг его узнала, с радостным визгом кинувшись к нему в руки, и он со смехом подбросил её к самому потолку. Девчушка продолжала визжать и дрыгать ножками, что-то болтая, — крепкая, как розовое яблочко, щекастенькая и сияющая улыбкой. Благодарение Богу, она была жива и здорова, подумал Дидье, прикрывая глаза.
Больше никто из домашних при виде него особой радости не проявил. Возившаяся у очага Адель сдержанно его поприветствовала, остро оглядев с головы до ног, а Инес, лущившая кукурузные початки за дощатым, чисто выскобленным столом, едва глаза на него подняла, что-то невнятно пробормотав. Впрочем, обе чинно поблагодарили его за немудрёные подарки, которые он тут же с улыбкой достал из своего потрёпанного дорожного мешка — затейливо украшенные костяные гребни.
Мачеха всё-таки не преминула сухо попенять пасынку за то, что тот без толку растратил деньги на ненужные побрякушки. Глядя в её замкнутое тонкое лицо под сенью туго завязанного чепца, Дидье невольно сравнил её с Каролиной и печально подумал, что Адель выглядит лет на двадцать старше той, хотя обе женщины были почти ровесницами.
Инес же не стала ему пенять, только поджала губы, но, выходя из кухни, Дидье спиной ощутил её мгновенный цепкий взгляд.
А Мадлен заревела было, видя, что брат опять уходит, но тут же утешилась новым волчком и новой тряпочной куклой.
Дидье нашёл отца и брата в кузне у горна. Те, тоже не отрываясь от дела, просто молча кивнули ему, оглядев так же внимательно, как и мачеха с золовкой.
— Я привёз денег, — пробормотал Дидье, отступая к дверям под этими взглядами.
И правда, Рене щедро выделил ему его долю заработанного ими в Квебеке.
Отец ещё раз кивнул, поворачиваясь к горну, и Дидье, вылетев наружу, с облегчением припустил прочь.
После Квебека его жизнь расцвела новыми красками — днём он работал вместе с Рене, который подрядился латать крышу приходской церкви, а по вечерам пропадал на лужайке за деревней — его охотно приняла в свой круг молодёжь постарше, ранее считавшая его мелюзгой. Неженатые парни и незамужние девки из двух соседних деревушек собирались на этом общинном лугу, чтобы отдохнуть короткой летней порой после тяжкой рабочей страды. И позабавиться, танцуя, зубоскаля и распевая песни чуть ли не до рассвета.
Дидье был страшно рад участвовать в этих забавах, полагая, что старшие приняли его благодаря неистощимому запасу прибауток, песенок и шуточек, которые он притащил из Квебека.
Но однажды за общим ужином мачеха отрывисто и укоризненно выговорила мужу, который, не подымая головы, опустошал свою миску:
— Господин мой, знаешь ли ты, что твой младший сын растрачивает своё время в непотребных и грешных увеселениях? И неужто ты опять не выпорешь его?
Дидье, тоже только что набивший рот рыбным пирогом, едва не поперхнулся и залился румянцем до кончиков ушей.
Франсуа уставился на него, криво улыбаясь, а Инес даже не подняла глаз от тарелки.
Пьер Бланшар, не торопясь, положил на стол свою ложку, буравя Дидье взглядом, и так же неторопливо сказал:
— Ты говоришь об этих… повстречушках молодых петухов и кур на общинном лугу за деревней, Адель? Ты ходишь туда, Дидье? Отвечай.
Дидье неопределённо мотнул головой и кое-как выдавил:
— Да.
Он хотел оправдаться, добавив, что он просто вместе с другими парнями поддразнивает девушек да распевает песенки, пусть и не совсем богоугодные, но проглотил язык, увидев, как отец тяжело подымается из-за стола. Душа у него враз ушла в пятки.
— В конюшню! — кивнув ему на дверь, коротко распорядился Пьер и, не оборачиваясь, направился к выходу.
Дидье кое-как выбрался из-за стола и побрёл за ним под торжествующим взором Адели и сочувственным — Франсуа.
Инес так и не подняла глаз от скатерти, а Мадлен, не обращая ни на кого внимания, что-то тоненько напевала своей новой кукле, сидя у очага рядом с мирно дремлющей белой кошкой.
Дидье прислушался — и узнал колыбельную, которую он сам пел сестрёнке когда-то.
А ему её пела мать.
Даниэль.
Подходя к отцу, молча ждавшему в полумраке конюшни, Дидье уже не собирался оправдываться. И просить о пощаде — тоже. В горле у него пересохло, сердце болезненно билось, но он знал, что не сделал ничего дурного, видит Бог, ничего.
И оправдываться ему было не в чем.
Он прикусил губу, чтоб не вскрикнуть, когда жёсткие пальцы отца сгребли в горсть его вихры и встряхнули, вынуждая поднять голову.
— Адель права, я слишком мягок с тобой, парень, — почти с сожалением проговорил Пьер. — Я ни разу в жизни не порол тебя… — Он помолчал несколько томительно долгих мгновений и разжал пальцы. — И сейчас не могу. Даниэль не простит мне.
Он снова помолчал, исподлобья глядя на сына, а потом произнёс с глухим смешком:
— А насчёт этих повстречушек на поляне… В Квебеке ты познал женщину, Дидье?
Во все глаза уставившись на отца, Дидье прохрипел:
— Да.
— Пока кобель не познал суку и не развязан, он спокоен, — бесстрастно продолжал Пьер. — Но как только он развязался, у него под хвостом будто костёр загорается. Если о тебе и о какой-нибудь сучке пойдут толки, я немедля женю тебя на ней, Дидье.
Дидье замотал головой яростно и отчаянно и выкрикнул, задохнувшись от обиды:
— Я человек, не кобель!
Ему уже было всё равно, выпорет его отец или нет — несправедливость сказанных только что слов жгла ему сердце.
— Пойдёшь к кюре Гийому, исповедуешься и получишь свою епитимью, — жёстко оборвал его Пьер. — И помни, что я сказал тебе.
Легонько отпихнув сына, он вышел из конюшни, а Дидье с размаху сел в груду соломы на полу и запустил пятерню в волосы. Старый мерин по кличке Цветок, высунувшись из своего денника, удивлённо фыркнул прямо ему в макушку, и Дидье, подняв руку, рассеянно погладил его тёплые и бархатистые, как брюшко новорождённого щенка, ноздри.
Отец был прав в одном — познав женщину, он теперь не мог не думать о том, какое воистину райское блаженство дарит мужчине женское тело. Не мог забыть, что каждая женщина носит под одеждой рай, какой подарила Адаму праматерь Ева — точёную округлость бёдер, упругость грудей, манящий жар лона…
Просто не мог, и всё тут.
Так же, как не мог не замечать теперь тех откровенных взглядов, которые начали бросать на него девки и бабы. В их глазах он перестал быть мальчиком, а стал мужчиной. И ему, конечно же, льстили эти взгляды, без слов говорившие простое и ясное «хочу».
Но ему и в самом страшном сне не могло померещиться, что его захочет жена его брата Франсуа.
Инес.
Инес Бланшар, жена Франсуа, согревавшая ему постель, будущая мать его детей, иногда казалась глухонемой, столь редко она произносила хоть слово в присутствии свекра и деверя, лишь изредка вскидывая свои огромные тёмно-синие глаза, почти чёрные на бледном лице. Всё, что Дидье знал о ней — она безропотно выполняла всю работу по дому и в огороде, а также помогала его мачехе возиться с малышкой Мадлен: с удовольствием или без, этого нельзя было определить по её всегда бесстрастному узкому лицу.
Слово «удовольствие», впрочем, было последним, которое пришло бы в голову Дидье при взгляде на жену брата.
Как-то ранним утром он восседал на крыше старого сарая, взявшись её подлатать. Дом Франсуа и Инес пока что так и стоял недостроенным, и Дидье никак не решался спросить у брата, почему тот вдруг забросил строительство, не возведя даже четвёртой стены. Он чинил стропила сарая и распевал во всё горло какую-то залихватскую песенку, глядя, как ласточки выпархивают из-под стрехи. Эти маленькие дурочки, видать, решили, что он подбирается к их гнездовью.
— Эй, глупышки, вы чего испугались? — весело окликнул их Дидье, свешиваясь вниз, чтобы заглянуть под стреху. — Я не трону…
Он осекся, встретившись взглядом с бездонными немигающими глазами Инес Бланшар, и даже дышать перестал. Та стояла прямо под ним и смотрела на него — без единого слова, без улыбки. И от почему-то почувствовал себя так неловко под этим взглядом, будто был… голым.
Он машинально потянулся рукой к вороту своей распахнутой рубахи, но Инес, блеснув глазами, уже исчезла, как будто её и не было.
На другой день Дидье столкнулся с ней в полутёмных сенях дома и учтиво посторонился, пропуская её к выходу. Но застыл, когда её горячая ладонь вдруг властно чиркнула по его спине от лопаток до поясницы и ниже — словно кресалом о кремень, рассыпая снопы искр. Он обернулся и распахнул глаза, неверяще, потрясённо на неё уставившись. И вновь сам себе не поверил — она улыбалась.
Улыбалась!
Вызывающе, торжествующе, маняще.
Похотливо.
Облизнув враз пересохшие губы, он кинулся в дом, не оглядываясь.
И скорее угадал, чем услышал позади себя её тихий смешок.
По своей обычной привычке до конца открещиваться от всего плохого, Дидье сперва решил, что это всё ему примстилось… или что прикосновение в сенях было нечаянным — и при этом изо всех сил старался избегал Инес.
Но та буквально охотилась за ним, как кошка за мышонком — подстерегая то там, то сям, пытаясь вновь огладить его, ущипнуть, вцепиться ногтями в плечо или в шею, дёрнуть за волосы, пока он уворачивался, не смея прикоснуться к ней даже для того, чтобы оттолкнуть.
Как-то она явилась в коровник, где Дидье чистил стойло недавно отелившейся трёхлетки Ночки, и встала в дверях, загораживая выход. Он почувствовал её взгляд, ползущий скользким слизнем по его враз заледеневшей спине, медленно обернулся и машинально утёр ладонью взмокший лоб. И хрипло взмолился не своим голосом:
— Инес, Бога ради! Ты же моя сестра!
А та всё так же торжествующе улыбалась его смятению, будто играя с ним, пока со двора не донёсся резкий повелительный оклик мачехи:
— Инес! Где ты?
Она в последний раз просверлила Дидье взглядом и скрылась. А он тяжело оперся на вилы, едва переводя дыхание и чувствуя, как трясутся коленки, а низ живота при воспоминании об этом требовательном взгляде сводит предательской жаркой судорогой.
Его тело возжелало её, жену брата, вопреки голосу рассудка и сердца.
И ему невыносимо захотелось дать ей то, чего она добивалась. Повалив её тут же на солому и задрав ей юбку выше белых бёдер… либо вогнать ей в грудь острия вил, рукоятку которых он судорожно сжимал во вспотевшей ладони, и пригвоздить её к полу, как гадюку.
Боже милосердный, да что за дьяволовы наущения!
Дидье отшвырнул вилы, со звоном брякнувшиеся на пол, и выскочил из конюшни.
Так неожиданно жизнь Дидье в родном доме превратилась в сущий ад. Он никому не мог рассказать о том, что происходило между ним и золовкой — это было столь же унизительно для него, сколь опасно для Инес. Дидье понимал, что Франсуа запросто может свернуть жене шею своими руками молотобойца. За собственную шею Дидье не опасался, так как не совершил ничего дурного. Но он не мог допустить, чтобы женщина, слабая женщина пострадала из-за него. Хватало и того, что из-за него будто лишилась рассудка.
Выхода не было.
Как бы он сейчас хотел схватить себя, пятнадцатилетнего, за плечи, встряхнуть и заорать прямо в лицо:
— Беги отсюда! Беги, проклятущий ты дурак! Спасайся, пока не поздно!
Но спасти себя тогдашнего он никак не мог.
«Разящий», как понимал Грир, шёл буквально на хвосте у «Маркизы», оказываясь всего на сутки-двое позже неё в тех же портах, что и Дидье, и это была исключительно заслуга Морана.
Один его стервец будто чуял другого, как гончая чует лису, вот о чём с угрюмой усмешкой размышлял Грир, расхаживая по мостику фрегата. И, конечно, как только он подумал об этом, его канонир оказался тут как тут, взлетев на мостик и уставившись на капитана — хмуро и выжидательно.
Так, как он всегда смотрел.
И совершенно неожиданно этот взгляд взбесил Грира чуть ли не до красных кругов перед глазами. Мгновенно развернувшись, он шагнул к Морану, который, черти бы его драли, даже не подумал попятиться. Да какое там попятиться — и бровью не повёл! Так и обжигал его своими отчаянными глазами, облокотившись на планшир даже с какой-то наглой развальцей.
Грир заставил себя опустить руку и разжать пальцы, вцепившиеся было в батистовую рубаху мальчишки.
— Ты чего ждёшь? — поинтересовался он почти ласково, не отводя взгляда от этих синющих упрямых глаз.
— Жду, когда мы догоним «Маркизу», — без запинки отозвался Моран, вздёрнув подбородок.
— А от меня чего ждешь? — всё тем же вкрадчивым шёпотом осведомился Грир.
Канонир молчал, наконец-то отведя взгляд.
«То-то же», — довольно подумал Грир и тоже умолк. Терпения ему было не занимать, и он совершенно невозмутимо и с удовольствием рассматривал чуть побледневшее тонкое лицо Морана, пока мальчишка не выдержал и снова не полыхнул глазищами:
— Да ничего я не жду!
— И правильно делаешь, — легко и с одобрением кивнул Грир. И даже провёл по его острой скуле костяшками пальцев, от чего парень отшатнулся. — Потому что ты ничего и не дождёшься. — Он выдержал долгую, очень долгую паузу и проговорил, подчёркивая каждое слово. — Пока сам не попросишь.
Как он и ожидал, Моран взвился до самых небес, будто Грир ткнул ему в лицо пылающим факелом:
— Что?! Что ты сказал?!
— Повторить? — со всей любезностью осведомился Грир, чуть наклоняя голову и продолжая внимательно разглядывать своего канонира.
— Чтобы я? Попросил? — продолжал бушевать тот. — Да скорей… скорей… — Он даже захлебнулся, яростно подыскивая слова.
— Скорее ад замёрзнет, я понял, — устало вымолвил Грир, отступая в сторону. Он и вправду ощутил вдруг давящую усталость. И грусть. — Что ж, я сказал, ты услышал. Я подожду. Я умею ждать. Ступай.
— Но… — Моран растерянно моргнул, разжимая кулаки. Весь его пыл как-то сразу угас, в глазах заметалось смятение.
— Ступай, — повторил Грир, отвернувшись, и дождался, когда за его спиной затихнут стремительные шаги канонира.
Потом сам облокотился на планшир.
Устье реки Святого Лаврентия лежало прямо по курсу «Разящего». С рассветом надо было пристать к берегу и поискать здешнего лоцмана, чтоб не сесть на мель.
Грир не знал, что там было на душе у Дидье Бланшара, и что задумал этот шалопай.
Но он твёрдо знал, что готов драться за него, если потребуется, хоть со всей Новой Францией.
— Nombril de Belzebuth! — выпалил Грир любимое ругательство Дидье и тихо рассмеялся.