V Восстаньте, пробудитесь

1

Вверх по лестнице. Ряд фотографий на стене. Я. Асами. Руби. Я стою и смотрю: вот, вот она, моя прелестная жена, смотрит на меня в ответ, ее глаза широко открыты, сияют, смотрят на меня прямо, неуклонно. Какая же она неотразимая, кого угодно заткнет за пояс, эта красота не имеет себе равных, превосходит всех, превосходит все. Эта фотография сделана, когда Руби исполнилось три года. Когда девочка достигает такого возраста, ее традиционно ведут в святилище, и она получает благословение монаха. Мы, как и все остальные, соблюдали местные обычаи — здешние люди во многом сбились с пути, но они — мы — не позабыли своих обычаев и продолжаем делать то же самое, вместе, из года в год. В Новый год мы ходим в какое-нибудь еще не рухнувшее святилище и молимся о лучшем будущем, которого нам в любом случае не видать, летом навещаем могилы предков и оставляем съестные подношения, стараясь успокоить их страждущие души, а когда мальчику исполняется пять лет, а девочке три или семь, мы идем за особым благословением.

Такими были мы. Семья из трех человек. Руби очаровательна в своем маленьком кимоно, волосы тщательно причесаны, а гордые родители стоят рядом с ней (трудно найти фото более светлое и жизнерадостное). Когда у нее спросили, как ее зовут, она ответила: «Куруми», совсем как в школе, но оказавшись наедине с нами, прошептала: «Руби», и захихикала, словно то была чудесная тайна, которую мы никогда не раскроем простым смертным. После благословения мы пошли перекусить в ресторанчик, Руби попросила окономияки[30], ей нравилось, как сверху жутковато шевелятся рыбные хлопья — она всегда получала все, что просила, мы охотно баловали нашего единственного ребенка, охотно давали ей все, в чем она нуждалась, и, пожалуй, оглядываясь назад, я с гордостью скажу, что мы сделали ее короткую жизнь счастливой: она никогда не видела, чтобы мы с Асами ссорились — ведь в мире и без того достаточно страданий; мы с женой были настоящей командой, и дочка подрастала на загляденье — дивная семейка.

Тот ресторанчик, разумеется, смыло волнами, и то святилище тоже, и фотостудию, где мы сделали этот чудесный портрет. Все сгинуло. Как и ожидалось.

Я минуту или две стою перед дверью спальни, глубоко задумавшись. Как получилось, что ночь за ночью, неделю за неделей я продолжаю ложиться рядом с ней? Как получилось, что я застрял во всем этом? Чего я ожидал — очень опасное это слово: ожидал. Что в какой-нибудь день или ночь она внезапно поднимется с постели, чудесным образом, будто в Библии, встанет, обнимет меня и скажет, что отныне мы снова заживем, оба снова заживем вместе? На это я надеялся? Этого ожидал? Я знаю, что я глупый, недостойный человек, что все эти бесконечные заискивания перед другими, все эти фантазии, теперь такие утомительные, были только способом скоротать кошмарные часы, кошмарное время или, говоря честнее, способом не сталкиваться с настоящими проблемами. С настоящими. Вот в чем проблема. Вот что я имею в виду, вот что… Я пытался спастись от тоски по моей девочке; эти блуждания, вечерние блуждания, вот что я делал, когда… я разыскивал… и постоянная надежда, что моя жена каким-то образом воспрянет.

Все это еще перед дверью. Рассудок пытается выпутаться. Дверь в спальню — чистая, белая, так живо все проясняет.

На плече у меня сумка с костями. Я стою перед своей спальней, перед дверью в нашу спальню, в доме, который устоял, в доме, который трясло, но почему-то не свалило, и на плече у меня сумка с костями мертвого мальчика. Положение весьма своеобразное. Если бы лет в пятнадцать или двадцать мне сказали, что когда-нибудь буду стоять перед дверью в собственную спальню, собираясь поздороваться со своей безмолвной женой, чьи глаза не видел несколько месяцев, а на плече у меня окажется сумка с костями, с костями мальчика, которые я достал из ямы, вырытой волками, как бы я на это отреагировал? История дурацкая, но не более, чем любая другая история, которая может произойти с любым другим человеком в любом другом гиблом месте, все это жутко нелепо, но…

Они не тяжелые. Эти кости. Они легкие. Я сознаю, что вся жизнь — нечто подобное. Сначала думаешь, будто она тяжелая, но на самом деле она легкая как перышко, она может мигом отлететь прочь, словно перышко на ветру.

Adhaesit pavimento animea mea. Мне вдруг вспоминается этот стих, и я произношу его на ходу, как ночное песнопение, я вдруг вспоминаю, что он означает: «Душа моя повержена в прах». Причудливые мгновения. Скорее всего, это Данте. Скорее всего, он. «Душа моя повержена в прах». Почему мой разум цепляется за такие…

Глубокий вздох. Глубокий вздох. И я готов войти.

Готов ли?

Да, готов.

Вхожу.

Груда. Живая груда на потной простыне. Эта груда — она. Близится конец. Хватит. На этом все. Пора положить конец. Я беру на себя ответственность, и мне есть что предъявить. Я больше не могу выносить жизнь, которой мы живем. Надо его совершить. Последнее усилие. Последнюю попытку возвратить хоть некое подобие нормальности в нашу жизнь, сколько бы ее ни осталось. Как тебе удалось столько продержаться? Тебя можно только похвалить.

Подобие нормальности?

Я чувствую ее запах. Она не мыта уже день или два. Груда на кровати. Горестная груда на потных простынях. Наверное, ждет, когда я устроюсь на своей половине постели, разденусь, натяну свою жалкую пижаму, закрою глаза и покорюсь ночи. Но эта ночь не такая, как остальные. Нынешняя ночь — и я должен это выяснить — или первая, или последняя. Я знаю.

Сердце колотится. Возможно, все удастся, или не удастся ничего. Но я буду полным ничтожеством, если отступлюсь.

Я слышу ее дыхание. Неглубокое. Как будто она бодрствует, как будто ждет, что я улягусь рядом, прежде чем она уступит многочасовому мраку. Интересно, а долго она может проспать? Сколько часов дня и ночи…

Я дрожу. Ведь я так долго занимался собственными гнусными делишками, посвящал личное время безумным, сальным фантазиям, неужели я позабыл ее? Конечно, она к этому привыкла, но не более. Довольно. Она моя жена. Она та, с которой я вступил в брак, та, которую я выбрал. Она моя жена и возвратится ко мне.

— Асами.

Она меня слышит. Я понимаю это по легкому шевелению в постели. Она прекрасно слышит, что я назвал ее имя. Но ответит ли она?

Ее рассудок, кто знает, в каком состоянии ее рассудок прямо сейчас, или каким он был последние месяцы, последние годы?

Мариса знает.

Но я, наверное, к ней не прислушивался.

Этих женщин я оскорбил, не имея никакого права, хотя должен признать, мне повезло, что я…

Я так и не покорился вполне. Признайте за мной это. Признайте за мной хоть что-нибудь.

— Асами, я принес кое-что для тебя, для нас.

От нее по-прежнему ни слова. Но ее плечи двигаются, ей известно о моем присутствии. Началось.

Я пытаюсь в третий раз.

— Асами, я… я нашел кости Руби, нужно, чтобы ты их увидела.

Не ожидал я, что произнесу эти пугающие слова, эти мучительные…

Не знаю, как мне пришла в голову эта уловка, этот обман, но вот я говорю, объявляю ей страшную весть.

Она еще сильнее шевелится в постели, явно заинтригованная, и очень медленно, не быстрее, чем сходит ледник, поворачивает туловище в мою сторону.

Мое лицо напротив ее лица. Впервые за очень долгое время. Она похожа на смерть. Похожа на скелет. Похожа на призрак, да и на любой жуткий образ, который только можно придумать. В прошлом наши киношники наснимали массу подобных фильмов — ужасные готические образы, тонкие волосы, бледные, изможденные лица — и ту, что сейчас лежит передо мной, они вполне могли бы использовать, одним-единственным кадром вселить ужас в миллионы сердец.

И все же есть что-то еще за этими впалыми щеками и нечесаными волосами, есть что-то еще в этих глазах, та самая нежная прелесть, что была в них всегда, крошечная искра, слабый уголек, надо только чуть-чуть кислорода.

Ее лицо напротив моего лица. Она снова двигается. Она снова человек, смотрит на меня человеческими глазами и тихонько бормочет, словно спрашивая, что происходит.

— Все кончено, Асами. Руби больше не вернется.

По-прежнему ни слова, но в ее бормотании появляется смысл: «Откуда ты это узнал?»

— У меня с собой ее кости. Значит, нам нужно ее отпустить.

Опять ни единого внятного слова, но по бормотанию и выражению человеческих глаз я понимаю — она просит: «Расскажи мне все».

Она уже сидит на кровати, и ее большие глаза на исхудалом лице кажутся еще больше, чем мне запомнилось.

— Видишь ли, дорогая, каждый вечер я уходил на поиски… увидеть, не осталось ли от нее хоть какого-нибудь следа. И наконец однажды вечером я наткнулся на это маленькое украшение, которое лежало на дорожке. Руби его носила. Помнишь?

Ее глаза устремлены на красный камушек, но вид у нее недоверчивый, будто я фокусник, пытающийся ее загипнотизировать.

Ее бормотание наконец преображается в слово, и я понимаю это слово: «Да».

Она уже стоит на ногах и смотрит на кости, которые я вынимаю одну за другой.

— Пора отпустить Руби.

Для горя нужно, чтобы перед тобой лежало мертвое тело, холодный, окоченелый труп того, кого ты любил, и тогда горе неизбежно наступит. Нужно сначала увидеть, осознать, и тогда будешь готов отпустить.

Кости сделают свое дело.

Чудовищная затея — вводить в обман истерзанный рассудок, но мне больше ничего не оставалось, кроме этого трюка, и при всей своей низости он, кажется, работает — рассудок моей жены еще может поправиться, ее еще можно вывести из этого состояния, возродить; я пытался начать некую альтернативную версию жизни, искал для этого новые места и ошибался: спасение моей жены зависит только от меня.

Ее глаза торопливо мечутся между моими глазами, камушком и костями, которые появляются из спортивной сумки. А потом наполняются слезами, и она всхлипывает, сначала тихонько, а потом разражается рыданиями.

— Что поделать, моя милая? Как бы то ни было, нужно жить дальше. Дальше и дальше. Она бы не хотела видеть тебя в таком состоянии.

Асами кивает. Рыдая, всхлипывая, вытирая слезы и сопли с изможденного лица, она кивает мне, словно понимает, словно она всегда это знала. Протягивает исхудалые руки и берет кости. Проводит ладонью по каждой, словно это куклы, пластиковые игрушки нашей доченьки, гладкие, милые, изящные.

— Правда? — спрашивает она.

Я киваю ей, как бы говоря, чтобы она полагалась на меня, доверилась моей уловке — все мы должны это делать, весь наш заблудший народ, если хотим выстоять.

Она раскладывает кости вокруг себя, словно в порыве скорби, а когда наконец ее рыдания слабеют, протягивает руку и дотрагивается, дотрагивается до меня. Впервые за два года наши руки соединяются, и мое сердце воспаряет ввысь. Мне хочется петь.

Некоторое время мы сидим на расстоянии друг от друга, постепенно она пододвигается ближе и ближе, ее голова склоняется мне на грудь, ее тело, хрупкое и тонкое, ищет во мне опоры. Я буду рядом с ней. Хочу, чтобы она это знала. Сколько бы я ни блуждал (ногами ли, умом ли), настоящим я всегда становился только здесь, и сама она всегда была настоящей.

— Подожди, — внезапно говорит она. — Мне нужно…

— Что?

— Мне нужно, чтобы ты дал мне пару минут кое-что закончить.

Я откидываюсь на кровати, ожидая, пока мои уши наполнятся привычным шумом. Но мой бароотит как рукой сняло, и скорбь покинула меня совершенно; я в одночасье сделался необычайным оптимистом; я отчетливо слышу всё, даже как в воздухе соединяются атомы.

Она тоже откидывается. Ее глаза закрыты. Она где-то странствует.


Всякой стране нужен герой. И ты явился, чтобы принять этот жребий. Пророк. Нет, мессия. Спаситель. Не допусти, чтобы они медленно тонули в злобных волнах, медленно задыхались в удушающей грязи, проваливались в трещины, когда земля разверзнется вновь, желая утолить свой голод, не сомневайся: земля будет это делать, будет разверзаться снова и снова. Но сейчас, Наи, время уходить.

Тебе самому.

Ты должен сделать это сам. Ты понимаешь. Для всего наступает свое время. А ты, ты, Наи, всегда должен был это знать.

Покончи со всем сейчас.

Ты приставляешь лестницу к сакуре и привязываешь веревку. Веревка довольно крепкая, и дерево довольно крепкое, и ты довольно крепкий.

Тебя находят повесившимся, с кривой ухмылкой на расклеванном воронами лице; тебе больше некого убивать, даже угрюмые, одетые в лохмотья огородные пугала повалены наземь — они попались тебе под горячую руку.

Но спасибо тебе, Наи, спасибо, что наконец обрел утешение, что следовал своим путем в ночи, мрачной, словно душевные глубины.


Я раздеваюсь и в полный рост растягиваюсь рядом с ней. Никакой пижамы: на мне вообще ни клочка одежды. Она открывает глаза, видит меня и улыбается. Она прекрасна. Она моя жена. Она обнимает меня. Меня зовут Томохиро Немото.

2

Девочка шагает, снова и снова, и поет что-то про дно ямы, снова и снова. Эту песню любил петь ее отец. Она не помнит, что именно там пелось, но точно что-то про дно ямы.

Эта песня помогает ей вспомнить отца, а еще у нее когда-то была мать, которая аккомпанировала на скрипке. «Ведь для того и соловьи, чтобы петь», — говаривала она.

Отец и мать.

Девочка не плачет. Она поет.

Снова.

Она может их отыскать. Воссоединиться с ними. Она должна идти дальше. Музыка зазвучала бы вновь.

(Конечно, это не она. Не та, которую мы ожидали. Ожидали? Нет. Никогда. Так уж повелось в этом мире.)

Босая и одинокая, снова и снова, снова и снова, снова и снова, она поет.

3

Кухня. Утро. Тост, овсянка, что-то шипит на сковородке. Мариса готовит, а Асами ест. Голова у нее вымыта, и хотя поднялась она всего несколько дней назад, выглядит здоровее, крепче.

Мариса рассказала ей про двух странных девиц и про яйца, про яйцеметателей, про неумолимо растущие стаи волков и про нового питомца, уссурийского енота по имени Атма.

Атма сидит за окном и смотрит. Мы покормили его, и он доволен. Это и впрямь он. Мы проверили.

Конечно, рассказать предстоит еще о многом: Монстра, Хиде и Такэси, иностранка Марина и ее зонтики, орды развязных футбольных болельщиков (Орды ли? Ведь это лишь селение. Может, я все сам навыдумывал?) и что это за кости на самом деле. Но покамест она выслушала достаточно. По-настоящему она хочет услышать только одно: каким окажется наше будущее, что оно принесет, но я не могу ответить, могу только заверить ее, что останусь с ней, что я сильный.

Мы могли бы спастись, могли бы перебраться туда, где климат теплее, а земля устойчивее, но какая в этом доблесть? Доблесть в том, чтобы остаться на месте, со всем примириться, призывать к порядку орущих парней и визжащих девиц, свистеть в свисток при нарушениях, показывать дорогу одиноким мальчикам и бездомным бродягам, заталкивать на крыши людей и собак, когда нахлынут волны, и отыскивать места, в которых все мы сможем дышать — несомненно, наводнения и оползни повторятся, и нам еще предстоит борьба. Кроме того, нужно будет достойно ответить неуживчивым соседям, которые над нами измываются, и всему миру, который предпочел нас игнорировать; возможно, Четырнадцатый разрешит не все вопросы или вообще ни одного, а Пятнадцатый и Шестнадцатый окажутся такими же; возможно, поддержание порядка зависит от самых обычных людей, занятых самыми обычными делами.

Я арбитр и муж, учитель и отец.

Я муж и отец, учитель и…

Вот и все. Сплошная бренность.

Я недостойный человек. Иногда. Чаще всего.

Склонный витать в облаках.

Витать в облаках.

Но я могу…

Да.

Я Томохиро Немото.

И я допел.


Загрузка...