ЧАСТЬ ВТОРАЯ

IX. ЮЖНОЕ ОБЩЕСТВО

В январе 1821 года, по постановлению Верховной думы, собравшейся в Москве, Союз благоденствия был распущен. Об этом были оповещены все члены. Многие из них вздохнули свободно.

Решение это было принято по настоянию Николая Ивановича Тургенева, который председательствовал на московских совещаниях. Его горячо поддерживал Федор Глинка. Оба говорили о том, что в Союзе много ненадежных членов, от которых необходимо избавиться. Одни своей нерешительностью только мешают действиям общества. Другие, наоборот, чрезмерно решительны и ставят цели неосуществимые, за которыми, может быть, кроются честолюбивые замыслы. Это был намек на Пестеля.

— Время теперь такое, — говорил Николай Иванович, — что малейшей неосторожностью можно возбудить подозрение правительства. Удалив вредных членов и устранив разногласия, мы соединимся в одно целое и, действуя единодушно, придадим обществу новые силы.

Якушкин, присутствовавший на совещании, понял, к чему клонит свою речь Тургенев. Он прямо спросил его после заседания:

— Думаете ли вы включить Пестеля в новое общество?

Тургенев поглядел на него с улыбкой и ничего не ответил.


Сергея на этих совещаниях не было. В декабре 1820 года, после расформирования Семеновского полка, он был переведен в армию с чином подполковника и назначен батальонным командиром в Полтавский пехотный полк, стоявший в Бобруйске, в двухстах верстах от Киева. С ним вместе переведен был в Полтавский полк прапорщик Семеновского полка Бестужев-Рюмин. По делам службы Сергей ездил из Бобруйска в Киев. Здесь он был постоянным гостем в семействе генерала Раевского, командира четвертого корпуса. Дом Раевскихвсегда был полон молодежи. Шутки и шалости перемешивались с либеральными разговорами, в которых иногда принимал участие и сам генерал Раевский.

Сергей встретился тут с Алексеем Капнистом, который служил адъютантом при Раевском. Из села Каменки — это было верст сто от Киева — приезжал Василий Львович Давыдов, брат генерала Раевского по матери. Близким другом семьи Раевских был полковник князь Волконский. Давыдов и князь Волконский были членами тайного общества.

В один из своих приездов — это было в феврале 1821 года — Сергей застал у Раевских поэта Пушкина, которого знал по Петербургу. Пушкин приехал из Каменки вместе с Раевскими и скоро должен был вернуться в Кишинев, место своей ссылки. Сергей знал его оду «Вольность», за которую он был сослан, и прочел ему несколько стихов наизусть:

Питомцы ветреной судьбы,

Тираны мира, трепещите!

А вы мужайтесь и внемлите,

Восстаньте, падшие рабы!

Пушкин удивился, что Сергею известны его стихи.

— Видите, и печати не нужно, — сказал он смеясь.

Он расспрашивал Сергея о возмущении Семеновского полка, прерывал его нетерпеливыми замечаниями и недовольно покачивал головой.

— Не так дела делаются, не так, — говорил он. — Гишпания — вот пример. Нюхайте почаще гишпанского табаку да чихайте погромче. — И, прохаживаясь по комнате, повторял шутливо: — Хорош гишпанский табак, право, хорош!

Приехал из Москвы генерал Орлов и привез известие о закрытии Союза. Сергей был возмущен. Орлов рассказывал, что он был только на первом заседании, а потом больше не ходил, так как и без того стало ясно, что уже заранее решено похоронить Союз.

— Я их там припугнул порядком, — говорил Орлов с самодовольной усмешкой. — Сразу предложил крутые' меры: завести тайную типографию, фабрику фальшивых ассигнаций…

— Для чего это? — удивленно спросил Сергей.

— Как же, — ответил Орлов, — это дало бы тайному обществу средства и подорвало бы кредит правительства. Вы бы видели, как они там всполошились!

Сергей, Давыдов и князь Волконский тут же порешили ни в коем случае не покидать общество.

— Восемь человек не имели права уничтожать целое общество, — говорил Сергей. — Им было поручено преобразовать Союз, а не решать вопрос о его существовании. Они переступили границы своей власти.

Сергей спрашивал Орлова, как он предполагает поступить: останется ли он в обществе или нет? Орлов отвечал уклончиво.

— Решительных людей не видно, — говорил он. — Подождем, посмотрим.

Он был помолвлен со старшей Раевской, Екатериной Николаевной; скоро должна была быть свадьба. Он не хотел подвергать опасности свою будущую семью.

Через Орлова, который уезжал в Кишинев, в свою дивизию, Сергей передал письмо в Тульчин для Пестеля.

Ответ от Пестеля был получен им в Бобруйске; его привез один из молодых тульчинских членов, завербованных Пестелем. Пестель сообщал, что тульчинские члены во всем согласны с Сергеем и, не считаясь с московским постановлением, будут продолжать дело общества. «Что касается до преобразований в устройстве общества, — писал Пестель, — то Тульчинская управа произведет их сама, поскольку она осталась единственной».

Весной 1821 года пришла весть о начавшемся в Греции восстании против турок. Предводителем восстания был генерал русской службы князь Ипсиланти, грек родом. Он вторгся в турецкие пределы из Бессарабии с кучкой гетеристов[37] — членов тайного патриотического общества, давно образовавшегося в Одессе.

В Европе распоряжался тогда Священный союз монархов, образованный по предложению императора Александра для защиты престолов и христианской религии. Греки были единоверцы, православные; но при этом они были революционеры, восставшие против законной власти турецкого султана. Император Александр был в затруднении.

Начальнику штаба второй армии генералу Киселеву поручено было собрать сведения о греческой гетерии. Он поручил это Пестелю. Пестель представил обстоятельный и беспристрастный доклад обо всем устройстве гетерии, сравнив ее с обществом карбонариев в Италии. Доклад был послан императору Александру в Австрию, где он был тогда на конгрессе. Император остался очень доволен ясным изложением дела. Пестель получил благодарность. Его влияние при главной квартире возросло. К нему чувствовали полное доверие.

После этого Пестель принялся за устройство Южного общества. Он подчинил его той же дисциплине, какая была в гетерии. Во главе была поставлена директория из трех лиц. Директорами были выбраны Пестель и генерал-интендант Юшневский, «человек твердый и хладнокровный», как отзывался о нем Пестель. Третьим директором избран был Никита Муравьев. Это нужно было для связи с Петербургом. Никита не участвовал в московских совещаниях, и можно было надеяться, что он тоже против уничтожения общества. Пестель написал ему письмо, прося сообщить, что делается в Петербурге и согласен ли он вступить в директорию.

В Петербурге между тем еще не приступали к восстановлению общества. Тургенев набросал план устава и передал его Никите, посоветовав для предосторожности положить его в бутылку и засыпать табаком. Предпринимать что-нибудь в Петербурге, на глазах правительства, было трудно. Федор Глинка уверял Никиту, что петербургский генерал-губернатор граф Милорадович, при котором он состоял адъютантом, знает о существовании общества и намекал ему об этом. Кроме того, в Петербурге почти никого из членов общества не оставалось. Якушкин женился, уехал в деревню и не подавал никаких вестей о себе. Фонвизин вышел в отставку и тоже уехал в деревню.

Письмо Пестеля поставило Никиту в затруднительное положение. Ему совестно было сознаться, что ему некем управлять в Петербурге. Он не ответил Пестелю.

Приехал из Парижа князь Трубецкой. Во Франции он был свидетелем отчаянной борьбы либералов с роялистами. слушал горячие речи в палате депутатов, вел беседы с либеральными деятелями и даже завел сношения с тайными обществами, действовавшими против Бурбонов.

Незадолго перед тем — в марте 1821 года — Австрия разгромила неаполитанскую революцию: австрийцы заняли Неаполь и восстановили неограниченную власть короля. Вспыхнула революция в Пьемонте, но и она была тотчас подавлена; австрийцы разбили революционного диктатора генерала Сантарозу и вошли в Турин. Расправившись с Италией, австрийский министр князь Меттерних замышлял то же сделать и в Испании. Совместно с императором Александром он потребовал, чтобы французский король двинул войска через Пиренеи для усмирения непокорных испанцев и восстановления законного порядка.

— Дело европейской свободы в наших руках, — говорил Трубецкой при свидании с Никитой и Николаем Тургеневым. — Завоевав свободу для себя, мы тем самым обеспечим торжество свободы везде. Меттерних не имел бы такой силы, если бы за ним не стоял наш государь.

Трубецкой был недоволен, узнав об уничтожении Союза благоденствия и особенно о том, что Пестель не закрыл своего отделения и действует самостоятельно.

— Необходимо противопоставить ему что-нибудь здесь, — сказал он нахмурившись. — Иначе после революции власть попадет в его руки.

…Южное общество расширялось и крепло. Количество членов умножалось. В январе 1823 года принят был Бестужев-Рюмин, бывший семеновец, а потом сослуживец Сергея в Полтавском полку. Многим он не нравился. Он был слишком горяч в спорах, часто говорил дерзости. Его считали самонадеянным не по летам. Такое мнение составилось о нем еще в Петербурге, когда он был в Семеновском полку. Но Сергею он был всецело предан; с ним он был кроток и послушен, как ребенок. Сергей один знал, сколько простодушия и доброты таилось под непривлекательной наружностью этого крупного ростом, вечно возбужденного и несдержанного молодого человека. Несмотря на свои двадцать лет, Бестужев скоро занял в обществе первенствующее положение.

Общество разделилось на три управы по районам. Тульчинская управа возглавлялась Пестелем и Юшневским. Каменской управой, называвшейся так по имени села Каменки, заведовали Давыдов и князь Волконский. Начальником третьей управы был Сергей. Она называлась Васильковской, так как центр ее был в Василькове, под Киевом; здесь стоял Черниговский пехотный полк, куда Сергей был переведен в 1822 году. Деятельным помощником Сергея был Бестужев-Рюмин. Васильковская управа была самой сильной и благоустроенной. Ее многочисленными отраслями были охвачены почти все части стоявших вокруг Киева третьего и четвертого корпусов. Вступил в общество и Алексей Капнист, служивший в Киеве.

Пестель в письмах к Никите жаловался на бездеятельность Северного общества. Он предлагал соединить оба общества, выбрать общих начальников и установить строгую дисциплину, обязав всех членов подчиняться решениям большинства. Для личных переговоров с Никитой и Трубецким, как руководителями Северного общества, ездили в Петербург сначала князь Волконский, а потом Давыдов. Но обе поездки не привели ни к чему. Никита и Трубецкой холодно отнеслись к предложениям Пестеля. Они осуждали порядок, принятый на юге, и подозревали Пестеля в честолюбивых видах. Трубецкой в дружеском разговоре с Давыдовым сравнивал Юшневского с Лебреном, вторым консулом при Бонапарте[38], а Никита сумрачно сказал ему:

— У нас здесь всякий имеет свое мнение, а у вас, как я вижу, нет никакого противоречия мнениям Пестеля. Большинство голосов было бы всегда выражением одной его воли.

В июне 1823 года для установления постоянных сношений севера с югом, по предложению Сергея, отправился в Петербург Матвей, который незадолго перед тем взял отставку и мог теперь свободно располагать собой. Он прожил в Петербурге до осени 1824 года и, пользуясь всякой оказией, посылал Сергею подробные отчеты о состоянии Северного общества. Упреки, которые делались Северному обществу, Матвей находил неосновательными. Он сообщил, что общество постепенно усиливается приемом новых членов. За последнее время приняты поручик Финляндского полка князь Оболенский, человек, правда, немного увлекающийся, но образованный и с твердыми правилами, и поэт Рылеев, действующий своими свободолюбивыми стихами. По мнению Матвея, на севере делалось все, что было возможно; в разладе между севером и югом он обвинял южан.

Он писал Сергею весной 1824 года:

«Я провел в Петербурге всю зиму и могу уверить вас, мой милый Сережа (по-французски братья обращались друг к другу на «вы»), что ничего больше здесь сделать нельзя — разумеется, оставаясь в пределах благоразумия. Зато юг вызывает здесь справедливые, как мне кажется, нарекания. Ваш образ действий порожден ослеплением. Вы надеетесь на армию, но армия первая изменит нашему делу. Не благоразумнее ли избрать более медленный путь и действовать сначала на общее мнение? Допустим даже, что вам удастся пустить в ход секиру революции; но поручитесь ли вы в том, что сумеете вовремя ее остановить? Мы все недовольны существующим порядком, но все же плохая действительность предпочтительнее, чем блестящая неизвестность. Решительность, хотя бы и сумасбродная, ценится у вас выше рассудительности и, скажу прямо, хорошего воспитания. Здесь не могут достаточно надивиться тому положению, какое у вас занимает ваш новый друг Бестужев, известный здесь далеко не с хорошей стороны; признаюсь, в данном случае мне трудно оправдывать вас. Простите, милый Сережа, если я затронул ваши чувства. Я принужден был высказать правду, так как этого требует не только благо отечества, но и ваше собственное. Вспомните плачевную участь генерала Риего»[39].

Письмо брата огорчило Сергея. Он видел, что Матвей попал под влияние самых умеренных северян.


Весной 1824 года Пестель уведомил Трубецкого и Никиту, что сам будет в Петербурге.

Эта поездка была необходима по многим причинам. Надо было прежде всего установить единство политической цели, так как республиканская цель общества, принятая еще в 1820 году, теперь подвергалась на севере сомнению. Конституция Никиты, присланная Пестелю через князя Волконского, была составлена в монархическом духе; она, кроме того, узаконила, как говорил Пестель, аристократию богатств, ибо условием участия в выборах ставила обладание имуществом ценностью до шестидесяти тысяч рублей серебром. Пестель через Давыдова отослал конституцию Никиты обратно, испещрив ее своими замечаниями.

Надо было установить, кроме того, единство действий для одновременного удара на севере и на юге. Срок восстания Пестель предполагал назначить не позже лета 1826 года, если обстоятельства не вынудят выступить раньше.

Пестель вез в Петербург свою собственную конституцию, основанную на республиканских началах. У него были написаны уже четыре главы; пятая глава была набросана вчерне. Труд его, плод многолетних усидчивых занятий, носил заглавие: «Русская правда, или Заповедная грамота великого народа российского, содержащая наказ как для народа, так и для временного верховного правления».

Известие о приезде Пестеля взволновало северян. Трубецкой и Никита сообщили об этом членам общества и посетили даже тех, кто был прежде в Союзе благоденствия и потом не имел с обществом никаких сношений. Они говорили всем, что нужно показать Пестелю в Петербурге что-нибудь устроенное, иначе он может завести здесь свою собственную отрасль, о которой никто не будет знать.

Наскоро была выбрана директория по южному образцу. В нее вошли Трубецкой, Никита и один из вновь принятых членов, князь Оболенский. Предлагали место директора Николаю Ивановичу Тургеневу, но он отказался, так как скоро уезжал за границу.

Пестель по приезде своем вел первоначально переговоры с Трубецким и Никитой. Трубецкой не показывал определенного образа мыслей и избегал споров. Никита говорил, что свою конституцию написал в монархическом смысле ради вновь вступающих членов, которых могла бы испугать республиканская цель.

— Это только завеса, — сказал он Пестелю по-французски, — за которой мы сформируем наши колонны.

Наконец положено было собраться всей директории с участием наиболее значительных членов: Тургенева и Рылеева. На совещание был приглашен и Матвей, находившийся тогда в Петербурге, но он был нездоров и не явился. Собрание происходило в квартире Рылеева, на Мойке, у Синего моста, в здании Российско-Американской компании[40], в которой Рылеев служил правителем дел.

На собрании Пестель изложил основные принципы своей «Русской правды», с содержанием которой успел уже раньше ознакомить Трубецкого и Никиту. Он начал с вопроса о республике: сослался на прежнее решение, которое находил обязательным и сейчас, а затем, ввиду обнаружившихся колебаний, повторил свои доводы в пользу республиканского правления. Он возражал далее против конституции Никиты и особенно против того пункта, по которому право избирать или быть избранным в народное собрание предоставлялось одним только богатым.

— Это не только несправедливо, — сказал он, — но и опасно, ибо республика в таком случае не имела бы опоры в массе народной, чем могли бы воспользоваться враги свободы.

Наконец Пестель перешел к главному вопросу — об освобождении крестьян и о разделении земель. Стараясь говорить как можно ласковее, чтобы не раздражить Никиту, он доказывал ему всю несостоятельность тех правил, какие он устанавливает в этом отношении в своей конституции. Он привел тот пункт, где говорилось, что «земли помещиков остаются за ними».

— Никак не могут остаться, — сказал он, ласково глядя на Никиту. — Народ увидел бы себя ограбленным на другое утро после революции и в одно мгновение уничтожил бы и нас и нашу республику.

— Какие же ваши предложения на этот счет? — спросил Тургенев. — Я не имел удовольствия читать вашей «Русской правды».

— Там еще нет обстоятельного разъяснения сего предмета, — спокойно отвечал Пестель. — Впрочем, я могу сейчас сообщить свой проект в главных очертаниях.

И он приступил к изложению своего проекта земельного устройства. Излишки помещичьих земель, превышающие законом установленное количество, отходят за выкуп в собственность государства. Все вообще земельное пространство делится пополам. Одна половина будет называться землей общественной, другая — частной. Земля общественная назначается для доставления необходимого пропитания всем гражданам без изъятия; земля частная, в которую входят и оставшиеся помещичьи владения, может быть собственностью отдельных лиц.

— Когда этот порядок будет введен в полной мере, — сказал Пестель, — каждый гражданин, если он согласен трудиться, получит право на участок общественной земли, достаточный для его пропитания с семьей. Где бы он ни странствовал, где бы ни искал счастья, он всегда знать будет, что если успехи изменят его стараниям, то в волости своей, в сем политическом своем семействе, он всегда найдет себе пристанище и хлеб насущный. Питаться он будет не от милосердия ближних и не отдаваясь в их зависимость, а от собственных трудов своих. Не будет больше столь резкого различия между богатством и бедностью, ибо за каждым сохраняется право на его земельную долю. Каждый гражданин российский почувствует себя хозяином в своем государстве, каждый увидит, что находится он в государстве для блага своего и что подати он платит и повинности несет для цели ему дорогой и близкой.

Трубецкой слушал с видом чрезвычайного внимания. Никита хмурился. Тургенев усмехался. Князь Оболенский и Рылеев, видимо, были увлечены нарисованной Пестелем картиной всеобщего счастья и его ясной, вразумительной речью; они слышали его в первый раз. Оболенский не сводил с Пестеля глаз, пока он говорил. Рылеев порывисто ерошил волосы и повторял вполголоса:

— Voilá la chose![41]

Это была его любимая поговорка.

Пестель закончил свою речь с некоторым волнением. Последние слова он говорил точно для себя, а не для слушателей. Взгляд его ушел внутрь. Но вскоре лицо его приняло обычное выражение холодного спокойствия.

Наступило молчание. Оно было прервано Трубецким.

— Цели, изложенные вами, прекрасны, — сказал он. — Но какими мерами думаете вы обеспечить их достижение? Что, если народное собрание отвергнет республику?

— Одобренные нами преобразования должны быть поддержаны всеми возможными мерами, — отвечал Пестель. — Нельзя останавливаться на половине дороги. А народное собрание удобнее всего созвать уже после того, как утвердится новый порядок вещей и произведено будет разделение земель.

— Кто же будет вводить этот новый порядок? — спросил Трубецкой.

— Временное республиканское правление, облеченное верховной властью, — твердо ответил Пестель.

— На какой срок предполагаете вы учредить временное правление? — осторожно осведомился Трубецкой, переглянувшись с Никитой. — На год, два?

— Для перехода к новому порядку нужна постепенность, — холодно отвечал Пестель, не обращая внимания на коварный смысл вопроса. — Одно разделение земель возьмет лет восемь — десять.

— Десять лет! — раздались возмущенные голоса.

— Да это новая тирания! — воскликнул Рылеев.

Все обаяние Пестеля в его глазах мгновенно разрушилось; теперь он видел в нем только опасного честолюбца, каким его изображали Трубецкой и Никита.

— Может быть, это и тирания, — улыбнувшись, сказал Пестель, — но тирания, имеющая одно в виду: всеобщее благо.

— Ничто не может оправдать насилия над правами народными! — горячо возразил Рылеев. — Всем сердцем своим, всеми своими помыслами принадлежу я республике, но первый восстану против нее, если она не будет основана на свободном изъявлении воли народа!

— Какой бы ни был превосходный устав, а нельзя вводить его силой! — вторил Никита. — Кто поручится, что переворотом не воспользуется какой-нибудь честолюбец?

— Охотники в Наполеоны всегда найдутся, — проговорил Тургенев.

— Что ж, и тогда мы не были бы в проигрыше, Николай Иванович, — заметил Пестель, обернувшись к Тургеневу. — Разумеется, если он будет действовать в духе нашей цели.

— Сохрани бог от Наполеона! — с негодованием вскричал Рылеев.

Все зашумели.

— Диктаторство! — слышались голоса. — Узурпация!

Только один Оболенский, казалось, внутренне соглашался с Пестелем. Он сидел молча.

Когда общее возмущение несколько улеглось, заговорил Трубецкой.

— Нас не нужно убеждать в превосходстве республиканского правления, — сказал он, — мы и без того достаточно уверены в этом. Однако, начав с республики, вы приходите к самому беззаконному, самому безудержному деспотизму. Ибо если монарх может сослаться на наследственное право свое, то чем могут оправдать свою власть несколько человек, составивших верховное правление? Кто уполномочил их действовать от лица народа, врываться в частные отношения граждан и касаться их собственности, которая во всех странах почитается священною и неприкосновенною? Ибо что ни говори, а земля есть законная, наследственная собственность помещиков, и ни один клочок ее не может быть отторгнут иначе, как с их добровольного согласия и за справедливый выкуп. Образ действий, какой вы предлагаете, породил бы смуту, которая жестокостью своею превзошла бы якобинские ужасы; республика захлебнулась бы в крови, и государство — плохо ли, хорошо ли устроенное трудами наших предков — погибло бы среди развалин… — Трубецкой поднялся с кресел и остановился прямо против Пестеля, сидевшего за письменным столом. — Это ли то счастье, которое вы нам сулите, предлагая насильственный захват власти? Разрушить сооруженное с таким трудом здание государственности, чтобы строить на пустом месте, — у кого поднимется рука на такое дело?..

— Я хочу только очистить дом от старого мусора, — резко сказал Пестель и тоже встал. — Nous devons avoir la maison nette![42]

— Кто любит свой дом, не станет его разрушать, — сказал Трубецкой, бледнея от гнева.

— Я люблю свой дом не менее вас, — проговорил Пестель, тоже побледнев. — Извольте это принять во внимание, князь Сергий Петрович.

Оба, бледные, стояли друг против друга как враги. Между ними был стол, заваленный грудой книг и рукописей.

— Не нужно нам вашей республики, если она куплена столь дорогой ценой! — сказал Трубецкой.

— Так будет же республика! — крикнул вдруг Пестель и так хлопнул по столу рукой, что зазвенел стоявший на нем стакан с недопитым чаем.

На мгновение стало страшно: что-то грозное было в окрике Пестеля и во всей его внезапно выпрямившейся фигуре.

Пестель, однако, быстро опомнился.

— Республика будет, потому что этого требуют время и обстоятельства, — сказал он, садясь.

В это время в дверях показалась жена Рылеева в накинутом на плечи платке; она вызвала на минутку мужа. Они переговорили за дверью. Рылеев вернулся с озабоченным видом. Сказал вполголоса Оболенскому, что нездорова дочка, четырехлетняя Настенька: вероятно, простудилась на прогулке. Жена заходила посоветоваться, за каким доктором послать.

Напряженное настроение рассеялось. Заговорили о делах Российско-Американской компании, где служил Рылеев, и о недавно основанной русской колонии Росс, самом южном пункте владений компании, которые простирались теперь почти до границ Калифорнии. Речь зашла о проектах лейтенанта Завалишина, плававшего на кораблях компании и находившегося в переписке с Рылеевым. Недавно было получено от него письмо из колонии Росс, в котором он сообщал, что Калифорния не прочь отложиться от Испании и отдаться под покровительство России; он виделся с губернатором Калифорнии и вел с ним об этом переговоры. Лейтенант Завалишин предполагал также присоединить к России Сандвичевы острова.

— Государь этого не захочет, — заметил Оболенский. — Взоры его направлены на запад, а не на восток.

— Вот говорят, что наши купцы невежды, — сказал Рылеев. — А древние новгородские купцы, а завоеватели Сибири, а наш купец Шелехов, утвердивший владычество России на Тихом океане? Предприимчивостью и здравым смыслом наши купцы пи в чем не уступят европейским собратьям. Простору им мало, правительство их не поддерживает — вот беда! Я считаю, что их надо вовлечь в наше общество.

— Это счастливая мысль, — отозвался Пестель.

— «Ум российский промыслы затеял!» — пропел Рылеев, несколько фальшивя, начало песни, которая распевалась тогда в американских колониях.

— Надо сказать, однако, — заметил Пестель, — что самые несчастные народы — это те, которые управляются вашей компанией. Она их грабит и нимало не заботится о их существовании. Они должны быть совершенно освобождены от нее и устроены на общих гражданских началах.

— Вы правы, — согласился Рылеев. — Индейцев необходимо приобщить к цивилизованным обычаям. А какие там промыслы, — продолжал он с восхищением, — какие природные богатства!

И, оживившись, он принялся описывать, как морские коты на своих ластах сидят тысячными стадами на берегу среди камней, как отливают серебром на солнце их мокрые шкурки и как их загоняют в глубь суши и бьют палками по голове. При этом его широко раскрытые ясные глаза блестели, как у ребенка.

— Вы видите, что это за человек? — обратился Трубецкой к присутствующим, когда ушел Пестель. — Его ни в коем случае нельзя оставлять без надзора, потому что он натворит бог весть каких бед. К счастью, он не может обойтись без нашего содействия. Мы здесь начнем первые и заберем власть в свои руки. Ведь это чистый бред, что он говорит!

— И какой злой, неистовый бред! — подтвердил Тургенев, вставая.

Он распрощался со всеми и, прихрамывая, направился в переднюю.

«Хорошо, что я уезжаю от всего этого подальше», — думал он, с удовольствием представляя себе свой заграничный вояж.


В январе 1825 года на Контрактах — так называлась Крещенская ярмарка в Киеве — Пестель свиделся с Сергеем, который незадолго перед тем был избран третьим директором Южного общества. Члены тайного общества всегда пользовались этой ярмаркой как удобным предлогом, чтобы съезжаться на совещания, не вызывая ничьих подозрений.

Утром накануне общего собрания южных членов Пестель был у Сергея, в его квартире на Трехсвятительской улице, на высоком берегу Днепра. Часто бывая в Киеве, Сергей нанимал здесь постоянную квартиру.

Шла речь о петербургском обществе. Пестель шутливо рассказывал, как он, потеряв терпение, хлопнул рукой по столу и этим, кажется, преклонил северян к республике. По крайней мере, на следующий день больше не было споров и перед отъездом удалось условиться о совместных действиях.

Пестель заговорил о Рылееве. Он сравнивал его с Пушкиным, с которым однажды провел целое утро в Кишиневе.

— Оба поэты, — говорил он, — но Рылеев покоряется только чувству, а Пушкин умеет судить прозаически и видеть вещи в настоящем их свете. Это ум необыкновенный. Я не чувствителен к стихам, но стихи Пушкина меня увлекают. Недавно прочел я «Кавказского пленника» — сколько ума!

Сергей сообщил о положении дел в его управе. Он рассказал, что в третьем корпусе, как узнал Бестужев, существует самостоятельное тайное общество, которое называется Обществом соединенных славян. Бестужеву поручено вести с этим обществом переговоры о слиянии. Славян человек около двадцати пяти. Они мечтают о каком-то федеративном союзе всех славянских народов, о республике, о всеобщем равенстве и братстве, но не имеют ни готовой конституции, ни ясного понятия о способах, какими можно достигнуть поставленных целей. Пока что они думают действовать проповедью и личным примером: заводить училища в деревне, помогать бедным, выкупать крестьян, подвергающихся жестокому обращению. Несмотря на мирное свойство всех этих предприятий, Славянский союз имеет отпечаток какой-то воинственности; члены Союза произносят страшную клятву на оружии, обязывающую жертвовать жизнью для избранной цели, и все проникнуты мыслью, что свобода добывается только кровью. Все это люди пылкие, решительные — они восстанут с оружием в руках по первому призыву.

— Если бы удалось отвлечь их от мечтательных целей и обратить к настоящему делу, — сказал Сергей, — это был бы для нас большой выигрыш. Я полагаюсь на Бестужева — он сумеет их убедить.

— Постарайтесь прибрать их к рукам и не давайте им воли, — посоветовал Пестель. — Вводите их понемногу в наши цели, а то они могут испортить все дело.

Сергей настаивал, чтобы назначить восстание на май 1826 года, когда император приедет в Белую Церковь, около Киева, на смотр. Высочайшие смотры в первой армии происходили каждый год.



Сергей разложил на столе карту…


Начало восстания Сергей брал на себя. Он разложил на столе карту, на которой крестиками было отмечено предположительное размещение частей, и стал рассказывать план действий. Сначала захват императорской квартиры в Белой Церкви и два манифеста: к народу и войску. Стремительный удар с третьим корпусом, наиболее подготовленным, на Киев. Четвертый корпус и прочие части присоединяются без сопротивления: там члены тайного общества, и притом везде силен дух неудовольствия. Далее — движение на Москву или на Петербург, глядя по обстоятельствам.

Пестелю Сергей предлагал поднять вторую армию на юге: арестовать главную квартиру и принять командование над всем южным округом, включая и Киев.

Предложенный Сергеем план был одобрен Пестелем. Однако он не считал возможным приступать к действиям, не заручившись поддержкой Северного общества.

— Все зависит от быстроты и единства действий на севере и на юге, — сказал он. — Может быть так, что начнут в Петербурге, а мы присоединимся. Или же начнем мы — тогда должен содействовать Петербург. Я надеюсь уговориться с Трубецким. Мы не согласны в цели, но покамест нам по пути, а что дальше — увидим.

Пестель заговорил о том, что именно следует предпринять в Петербурге: надо поднять гвардию и флот, занять дворец, крепость и Сенат, арестовать всю царскую фамилию и от имени сената объявить манифест об учреждении временного правления и о предстоящих преобразованиях.

— Лучше всего, — сказал он, — если бы вы, покончив здесь, немедленно отправились в Петербург и приняли командование. Бестужев пусть остается в Москве, а я буду в Киеве.

Сергея заботила какая-то мысль, что было видно по его сдвинутым бровям.

— Как поступить с государем и с царской фамилией после ареста? — спросил он и вдруг густо покраснел. — Может быть… заключить в крепость?

— Вы поступите, как повелевает вам долг и совесть, — сказал Пестель. — Оставить государя в заключении было бы неразумно. Увезти за границу — он мог бы вернуться с иностранными войсками и, во всяком случае, был бы источником вечного беспокойства. Значит…

— Да… — пробормотал Сергей, опустив голову.

— Государь должен быть принесен в жертву вместе с великими князьями, ближайшими наследниками престола.

— Убить безоружного… — проговорил Сергей, уже не скрывая своих чувств, — это ужасно…

Пестель поглядел на него с ласковой улыбкой.

— Нам не по розам ходить, Сергей Иванович, — сказал он, — надо быть готовым на все.

Он встал, походил по комнате, потом подошел к Сергею и погладил его по плечу.

— Вы слишком чисты душой, Сергей Иванович, — сказа он. — Vous êtes trop, pur, mon cher[43].

X. ГЕНИЙ МИРА

Осенью 1824 года Матвей уехал из Петербурга. Он поселился в своем Хомутце, на берегу Хорола, в обширном доме, который крестьяне называли дворцом. В доме было чуть не пятьдесят комнат. Из них Матвей отделил себе две маленькие комнатки, просто, но удобно обставленные.

В Хомутце Матвей был один. Иван Матвеевич с новой семьей большую часть года проводил в Петербурге. Младшая сестра, Элен, остававшаяся еще в Хомутце, вскоре вышла замуж за Семена Капниста и уехала к мужу.

Матвей жил в уединении, занимаясь книгами, цветами, огородом и фруктовым садом. Он делал все своими руками. Сам поливал цветы и копал огород. Зимой разгребал снег и колол лед на реке.

При нем состоял только один камердинер — бедный неаполитанец по имени Замбони. Это был тощий человек, с лицом сморщенным, как печеное яблоко. Все называли его «бедный Замбони».

Уединенная жизнь Матвея разнообразилась только поездками в Обуховку. Там многое изменилось: умер старый поэт Капнист, умер и monsieur Асселен. Алеша Капнист служил в Киеве адъютантом при генерале Раевском, командире четвертого корпуса. Семен Капнист был в Полтаве.

Когда коляска Матвея показывалась на пригорке, навстречу ему на крыльцо с веселым криком выбегала Соня — теперь взрослая, располневшая девушка со свежим деревенским румянцем на щеках.

Не одна Соня привлекала Матвея в Обуховку. У Сони была подруга, которая часто гостила у нее, — княжна Полина Хилкова, внучка Трощинского, хорошенькая, кокетливая барышня с большими серыми глазами, которые то блестели задорно, то скромно опускались вниз.

В присутствии Полины Матвей испытывал странное оживление. Он то шутил, то пускался в красноречивые рассуждения, то читал с одушевлением стихи. Она звонко смеялась его шуткам и слушала Матвея со вниманием, когда он начинал говорить серьезно, хотя не всегда понимала его. Он казался ей «умником», и она немножко боялась его.

Возвращаясь потом в Хомутец, Матвей подолгу отдыхал на перекрестке двух дорог, у источника, над которым стоял крест. В эти минуты уединенных размышлений ему казалось, что он покоен и счастлив.

Летом 1825 года приехал в Хомутец Иван Матвеевич с женой Прасковьей Васильевной, с тремя детьми, с неизменным дворецким Фернандо и многочисленной прислугой.

Хомутецкий «дворец» ожил; были отперты все пятьдесят комнат, лакеи и горничные сновали туда и сюда по двору, гостиная по вечерам блистала огнями, и у круглого стола возле камина раздавались шутки и смех.

В конце августа в Хомутец приехал на побывку Сергей.

На другое утро после его приезда, когда в доме все еще спали, Матвей, в сером просторном сюртуке, спустился в сад с наполненной лейкой. Он осматривал свои цветники и осторожно обрывал увядшие лепестки на цветах. Потом, оставив лейку на террасе, направился к фруктовым деревьям.

Навстречу по дороге, проложенной среди фруктового сада, легкой рысью ехал верхом Сергей, возвращаясь с прогулки. Он был оживлен. Завидев Матвея, он спрыгнул с седла, подхватил брата под руку и сказал с ласковой улыбкой:

— Мы с тобой не поговорили как следует. Погоди, я отведу лошадь.

Он отвел лошадь в конюшню, находившуюся во дворе за домом, и вернулся к брату.

— Как здесь хорошо! — заговорил он, жадно глядя на синюю зыбь Хорола, мелькавшую за фруктовыми деревьями. — Если бы остаться здесь навсегда! Независимость, скромная безвестность — вот истинное счастье. Смогу ли я когда-нибудь им насладиться?

— Выбор жребия в руках самого человека, — значительно произнес Матвей.

— Не всегда, — отвечал Сергей, и лицо его на минуту стало задумчивым и печальным.

Как бы удаляя неприятные мысли, он спросил другим тоном:

— Что Аннета, как ее отношения с папá?

Сестра Аннета была замужем за помещиком Хрущовым, отставным губернатором. В приданое она получила Бакумовку. У зятя с тестем происходили недоразумения по поводу запутанных денежных счетов между двумя экономиями: хомутецкой и бакумовской.

— Я стараюсь держаться подальше от господ Хрущевых, — сказал Матвей с неприятной миной.

Сергей с упреком покачал головой. Матвей продолжал с раздражением:

— Аннета во всем покоряется мужу. А этот господин ведет список неудовольствий против папá. Он смеет его судить!

— Что же папá? — спросил Сергей.

— Папá? — отозвался Матвей с легкой усмешкой. — Капризничает, как ребенок, и поет свой романс: «Да свершится воля неба!»

Братья пошли на берег реки. Прогуливаясь взад и вперед, они говорили о делах тайного общества. Сергей сообщил, что положено начать восстание через год.

— Но это безумие! — воскликнул Матвей. — Каким рычагом мы сдвинем косные массы народа? Посмотри на этих будущих республиканцев: мне рассказывали, что при проезде царя они толпами бросались под колеса его коляски, не зная, чем еще выразить свой рабский восторг.

— Мы начнем — кончат другие, — тихо сказал Сергей. — Что ж нам делать: покоряться и ждать?

— Все лучше, чем тешиться праздными фантазиями, — раздраженно заметил Матвей.

— Матюша, я не узнаю тебя! — продолжал Сергей с грустью. — Где твое пламенное стремление к свободе?

— Вот здесь моя свобода, — ответил Матвей, показывая рукой кругом себя. — Здесь мой мир, здесь я свободен.

— А за стеной этого мира пусть свищут шпицрутены, не так ли? — спросил Сергей.

Матвей вместо ответа сорвал с ближнего дерева спелую грушу и подал Сергею.

— Когда я работаю в саду или копаю землю в огороде, — сказал он, — то я знаю, что делаю: я потом вижу и осязаю плоды своих трудов. А переделывать людей не в моих силах. Я предпочитаю просто уйти от них.

Разговор прервал «бедный Замбони», разыскивавший братьев по всему саду.

— Эччеленца[44] — произнес он, — папá поджидает на утренний завтрак.

«Бедный Замбони» удалился, грациозно раскланявшись.

Матвей взял тогда Сергея за плечо и поспешно сказал:

— Ты, впрочем, не думай, что я возненавидел людей и добродетель. Я тебя очень люблю, Сережа, и рад тебя видеть.

— Я это знаю, — прошептал Сергей, покраснев.

Завтрак состоял из английского бифштекса, риса по-валенсиански, масла, сыра, меда, варенья, булочек, сухариков разных сортов и черного густого шоколада. Иван Матвеевич привык завтракать по-заграничному. За столом он сидел одетый с небрежным изяществом. На нем был желтый сюртук с оторочкой из красного бархата. Шея была открыта, и вокруг нее свободными складками ложился мягкий ворот белоснежной рубахи. Иван Матвеевич нисколько не постарел — только еще заметнее проступало во всем сходство с балованным, капризным ребенком. Выбирая сухарик в серебряной корзинке, Иван Матвеевич ворчал:

— Как обманчива надежда на любовь детей и на их благодарность. Аннете прекрасно известно, что мы здесь второй месяц, однако она не удостоила нас навестить.

Принимая от почтительно склонившегося над ним и приятно осклабившегося дворецкого Фернандо чашку шоколада, Иван Матвеевич закончил со вздохом:

— Впрочем, да свершится воля неба!

С видом обиженного ребенка он отпил глоток шоколада и откусил сухарик.

После завтрака Матвей отправился к себе. Сергей остановил его.

— Я еду в Бакумовку, — сказал он. — Это надо устроить. Я уверен, что сердце подскажет Хрущову, с кем он имеет дело.

— Ты слишком романически смотришь на людей, Сережа, — ответил Матвей. — Ничего не выйдет.


Матвей сидел у открытого окна в первой комнатке (другая была его спальня). Окно выходило прямо во фруктовый сад, за которым синела река. На полке стояли изящные томики его любимых книг: «Сентиментальное путешествие» Стерна, стихи Жуковского и французского поэта Андре Шенье, погибшего на гильотине. Полка книг, диван, стол, два кресла составляли все убранство комнатки.

Матвей размышлял. Его покой был нарушен разговором с Сергеем.

Он считал свои отношения к тайному обществу поконченными. Но теперь он чувствовал, что, пока Сергей среди заговорщиков, его связь с тайным обществом не может быть порвана.

Матвей раскрыл наудачу томик Жуковского. Он читал:

Ах, в безвестном океане

Очутился мой челнок,

Даль по-прежнему в тумане,

Брег невидим и далек…

Откинувшись в кресле, он глядел на сад, на деревья, на небо и на расстилавшиеся на том берегу Хорола поля, по которым ходили зеленые волны, и задумчиво повторял:

Брег невидим и далек…

Из дальних комнат донесся шум радостных возгласов. Вслед за тем на террасе послышался громкий разговор. Матвей узнал среди других голосов голос Ипполита и, бросив книгу, поспешил на террасу.

Ипполит приехал в отпуск из Москвы, где он учился в училище колонновожатых[45]. Он был тонок и строен. В его порывистых, скорых движениях проявлялась еще мальчишеская неровность и резвость. Он шалил, как мальчишка: прыгал через ступеньки вниз с террасы в сад, поднимал одной рукой стулья на воздух. Но взгляд черных глаз из-под прямой черты бровей был по-новому строг и серьезен. В твердых очертаниях рта и подбородка, покрытого темным пушком, выражались упрямство и смелость.

Ипполит весело болтал о преподавателях, об экзаменах и о предстоящем нынешней осенью выпуске в офицеры, а между тем с какой-то странной улыбкой посматривал на Матвея, как бы имея про запас какой-то забавный секрет. Улучив время, когда они остались вдвоем, ом подхватил Матвея под руку (это был жест Сережи) и шаловливо потащил его в сад.

— Я должен тебе кое-что сообщить, — шепнул он, сжимая на ходу локоть Матвея.

Остановившись в тенистой аллее каштанов, он торжественно отступил на шаг и сказал важным тоном:

— Матюша, я посвящен в вашу тайну. Я с вами — с тобой и с Сережей. Поздравь меня, Матюша: я тоже член общества, меня принял Трубецкой. Отныне мы с тобой братья вдвойне.

Матвей побледнел. Он с ужасом смотрел на Ипполита.

— Ипполит… — проговорил он дрожащим голосом. И тотчас яростно вскрикнул: — О, этого я никогда не прощу Трубецкому!

Он схватил Ипполита за руки.

— Милый мой мальчик! — говорил он. — Вы оба охвачены тем же безумием: и ты и Сережа…

Ипполит сердито выдергивал свои руки из рук Матвея.

— Брат, неужели и ты считаешь меня слишком юным для подвига? — сказал он нахмурившись, с горьким укором.

Матвей повернулся и быстро зашагал по аллее к дому.

…Незадолго до обеда Сергей вернулся из Бакумовки. Вместе с ним приехали Хрущовы. Произошло примирение. Хрущов, представительный человек с аккуратно подстриженными бакенбардами, сохранявший и во фраке следы военной выправки, с достоинством облобызался три раза с Иваном Матвеевичем, почтительно поцеловал руку Прасковье Васильевне и снисходительно погладил восьмилетнего Васю по голове, которую тот сейчас же сердито отдернул. Аннета с покорной улыбкой проделала то же, что муж: подошла, вытягивая губки для поцелуя, сначала к отцу, потом к мачехе и погладила Васю. Вася в ответ показал ей язык.

Иван Матвеевич был растроган.

Сняв очки, он утирал кружевным платочком слезы и повторял с умилением:

— Дети мои, ведь я вас люблю… и призываю на вас благословение неба…

— Любопытно знать, как тебе удалось столковаться с этим господином? — сказал Матвей, прогуливаясь после обеда с Сергеем в саду.

— Довольно просто, — ответил Сергей с улыбкой. — Он говорил о винокурне и о своих высоких чувствах, о прекрасном воспитании, которое он дает своей дочке, и о превратности судьбы, о суетности всего на свете и при этом подымал руку… ну ты знаешь этот его ораторский жест. Я слушал, кивал в знак согласия и в конце концов предложил ему заключить мир. Видишь, какой я дипломат?

— Как бы этот мир не оказался вроде тильзитского, — покачав головой, заметил Матвей.

Вся семья собралась за круглым столом в освещенной гостиной. Иван Матвеевич был рад, как младенец. Он блаженно улыбался и говорил, указывая на Сергея:

— Вот истинный гений мира!

Аннета уселась за фортепьяно, под которое тотчас пополз на четвереньках Вася. Иван Матвеевич и Сергей дуэтом пели неаполитанские песни (Сергей от отца унаследовал голос), «бедный Замбони» слушал, стоя в дверях столовой, и его морщинистое лицо расплывалось в улыбке.

XI. ЛЕЩИНСКИЙ ЛАГЕРЬ

В сентябре 1825 года третий пехотный корпус (в состав которого входил Черниговский пехотный полк) был собран для смотра, назначенного царем, в пятнадцати верстах от Житомира, в окрестностях местечка Лещина.

Восьмая артиллерийская бригада стояла на тесных квартирах в маленькой деревушке Млинищах, среди густого соснового бора.

Яков Максимович Андреевич, поручик восьмой артиллерийской бригады, сидел за столом в чистой хате. На столе перед ним горела сальная свечка, воткнутая в бутылку. Он читал письмо от брата Гордея, только что принесенное из штаба. Брат Гордей пенял ему, что он этим летом не побывал дома.

«Брось все, — писал он, — и будь дома. А когда не будешь, так ты, смело могу сказать, дурачок. А когда ты будешь так продолжать, то еще скажу, что совсем будешь дурак, потому что не хочешь быть дома. Не сердись на меня — это брат твой тебе говорит, а не кто другой. Если хочешь знать, то скажу тебе на ушко: справлялись о тебе барышни Пауль. И еще скажу, что ты попугай».

Андреевич сложил письмо, снял нагар со свечки и устремил взор на низкое окошко, за которым густели осенние сумерки. Его нескладное лицо оживилось мечтательной улыбкой. Ему представилась родная деревня. Там, на Десне, стоит бедный помещичий домик, похожий больше на крестьянскую хату. И рядом, в Яготине, соседнем богатом поместье, живут барышни Пауль, дочки тамошнего управителя-немца. Однажды летним вечером он гулял с младшей из них, Маргаритой. Что-то подступало к сердцу, он пытался ей что-то изъяснить, а она щурила глазки, смеялась, подносила к его носу сорванный ею василек и лукаво спрашивала: «Скашите, пот-шему он не пахнет?»

Андреевич встал с табуретки, на которой сидел, и прошелся по хате.

— Все это, между прочим, воспаленное воображение, — произнес он вслух. — Не наша еда лимоны! У меня своя дорога.

Он взял со стола письмо и бережно положил его в свой походный сундучок, на самое дно.

Сегодня в хате Андреевича предстояло важное совещание. Решался вопрос о слиянии Общества соединенных славян, ревностным членом которого был Андреевич, с Южным обществом.

В седьмом часу стали собираться славяне — молодые, лохматые, в расстегнутых армейских сюртуках. Они обменивались рукопожатиями, нажимая друг другу ладонь указательным пальцем. Это был знак, по которому славяне узнавали друг друга. Ждали представителей Юж; кого общества — Сергея Муравьева-Апостола и подпоручика Полтавского пехотного полка Михаила Бестужева-Рюмина. Пока шли разговоры.

Артиллерийский поручик Иван Горбачевский, рослый украинец с косматой копной волос, сердито теребил свои и без того растрепанные бакенбарды.

— Ждать заставляют! — ворчал он. — Барские штуки!..

— Нет, пусть он лучше расскажет, как он ездил в свою хохлацкую вотчину, — прервал Черниговского полка поручик Анастасий Дмитриевич Кузьмин, заливаясь ребяческим смехом. — Ведь вот забавно!

У Кузьмина был вид веселого деревенского парня: светлые, почти белые, волосы барашком, вздернутый нос и серые наивные глаза. Его смех заставил Горбачевского улыбнуться.

— Ну, чего там рассказывать! — сказал Горбачевский.

— Валяй, Горбачевский! — закричали кругом.

Горбачевский ездил к отцу, который жил где-то за Москвой. Тот просил сына на пути в бригаду навестить родные места и посмотреть на березу, что стоит у ручья. На эту березу старик когда-то лазил мальчишкой. При этом отец передал ему связку бумаг, сказав: «Вот документы на владение имением. Мне имения не нужно. Делай что хочешь».

— Приехал я в Полтаву, — рассказывал Горбачевский, — и нашел там одного родственника. Дурак набитый и к тому же чиновник. Предлагает мне, как помещику, съездить с ним вместе в деревню. Я сначала расхохотался: всякая деревня помещичья, говорю, мне противна. Ну, а потом вспомнил, что надо березу навестить, и согласился. Как только мы с ним приехали, я, не входя в дом, — прямо к березе. Сбросил с себя сюртук, полез, чуть себе шею не своротил. Посмотрел кругом — народ собрался на нового барина поглазеть. Мой чиновник уже всех оповестил. Я отряхнулся, подошел к толпе. Они на меня глаза таращат, я на них. «Вам чего?» — спрашиваю. «А мы ваши крестьяне», — говорят. Тут я и сказал им речь, не то чтоб Цицерона[46] или там Демосфена[47], а по-своему, потому что меня, признаюсь, вся эта глупость взбесила. «Я вас не знал, говорю, и знать не хочу. Вы меня не знали и не знайте. Ну, значит, и убирайтесь к черту!» Сел в таратайку — и был таков. С родственником так и не попрощался. Он потом отцу жаловался, а тот хохотал до упаду.

— Славно, Горбачевский! — восторгался Кузьмин. — Именно: убирайтесь к черту! Ведь правда, — продолжал он весело, — собрали бы помещики своих крестьян да сказали бы: делайте что хотите, слушайте кого хотите, берите свое где найдете да ступайте куда хотите, хоть к черту, только нас оставьте в покое.

— Прибавь еще: управляйтесь как хотите, — вставил Горбачевский. — И было бы дело в шляпе, и не потребовалось бы никаких конституций!

— Попробуй уговори помещиков! — заметил, усмехаясь, худощавый поручик по фамилии Борисов. — Авось послушают!

Дверь из сеней между тем отворилась. Показался капитан Тютчев, один из славян, и вслед за ним, низко согнувшись, стремительной походкой вошел в хату высокий офицер в небрежно накинутой на плечи шинели, губастый, с крупными чертами лица. Это был Полтавского полка подпоручик Бестужев-Рюмин.

Славяне столпились в углу. Бестужев всех обошел и каждому крепко стискивал руку. Капитан Тютчев называл при этом фамилии. Окончив приветствия, Бестужев быстрым шагом направился к столу, сбросил шинель и уселся на лавке под образами. Прочие разместились на лавках по стенам или стояли кучкой около печи.

— Где Муравьев? Почему нет Муравьева? — раздались сдержанные голоса, в которых звучало недовольство.

— Важные дела помешали Муравьеву прибыть на собрание, — резко и отрывисто сказал Бестужев. — Он мне поручил кончить наше дело.

— Барские штуки! — проворчал себе в усы Горбачевский.

Бестужев, поднявшись, начал речь. Он сообщил, что Южное общество — только часть обширного тайного общества, имеющего отделения и в Петербурге и в Москве, что оно управляется шестью директорами, которые составляют Верховную думу. В кратких чертах он изобразил силу этого общества. Лицо его подергивалось, и слова падали как удары.

— Все просвещенные люди принадлежат к обществу или одобряют его цель, — говорил он. — Те, кого самовластие считает своим оплотом, уже давно служат ревностно нам. Сама осторожность заставляет вступить в общество, ибо все благородно мыслящие люди ненавистны правительству и общество по своей многочисленности и могуществу — вернейшая для них защита. Скоро общество предпримет свои действия. Оно освободит Россию и, быть может, целую Европу. Ибо только русская армия сдерживает порывы народов. Коль скоро она провозгласит свободу, народы повсюду восторжествуют над тиранами.

Славяне были захвачены красноречием Бестужева. Восторг и решимость выражались в их взорах и движениях. Только строгое лицо Борисова оставалось спокойным да Горбачевский задумчиво крутил усы. Первый заговорил Борисов.

— Условием соединения должна быть доверенность с обеих сторон, — начал он. — Мы открыли вам имена наших членов. Откройте и вы, кто составляет Верховную Думу.

— Нам нужны доказательства! — крикнул Горбачевский.

— Правила общества запрещают мне сказать что-нибудь больше, — ответил Бестужев. — Вам достаточно знать, что Муравьев — один из директоров, что вы поступаете в ведение его управы и что цель общества — установление республики силою оружия. Во имя любви к отечеству предлагаю соединиться с нами без дальнейших объяснений.

— Это значит требовать подчинения! — раздались негодующие голоса.

— Вы забыли, — снова заговорил Борисов, — что у нас есть своя цель: вольный, братский союз славянских народов. Мы обязались клятвой отдать жизнь за свободу славян. Сможем ли мы выполнить принятые нами обязанности, если мы вам подчинимся? Не сочтет ли ваша таинственная дума маловажною нашу высокую цель?

Бестужев вскочил.

— Хорошо! — воскликнул он. — Я докажу, что пришел сюда с открытым сердцем.

Вычерчивая пальцем по столу, он стал объяснять управление Южного общества, перечислил его отделения, или управы, и, наконец, назвал главнейших членов на севере и на юге: князя Трубецкого, Никиту Муравьева, поэта Рылеева, Пестеля, князя Волконского.

— Все эти благородные люди, — сказал он, — забывая почести и богатства, готовы умереть за благо отечества.

Он доказывал, что только республиканская Россия сможет освободить славян.

— Ваша цель неосуществима, — говорил он, — пока Россия сама стонет под игом самовластия. Позаботьтесь сперва о том, чтобы на твердых постановлениях основать свободу в собственном своем отечестве, и тогда уже думайте о свободе славян. Наше соединение не удалит вас от цели, а, напротив того, к ней приблизит. Имея за собой могущественную республику российскую, и Польша, и Богемия, и Моравия, и болгары, и сербы — всеславянские страны добьются свободы, ибо тогда Россия сможет поддерживать их открыто. И знайте, — закончил он, повысив голос, — что дела не так уж далеки. Будущего 1826 года в мае месяце мы поднимем знамя восстания!

Последние слова поразили всех. Как? Восстание так близко, и все уже решено? Эта мысль привела всех в неистовство. Славяне повскакали с мест.

— Мы с вами! Клянемся! Клянемся! Клянемся! — восклицали они, поднимая руки со сложенными как бы для присяги пальцами.

Слияние было решено.

Горбачевский вышел вместе с Борисовым. Была беззвездная ночь. Деревушка спала. Нигде в хатах не было ии одного огонька. Только за околицей, где были разбиты солдатские палатки, светились тлеющие костры.

— Конец славянам, — сказал Горбачевский.

— Славянский союз будет жить в немногих сердцах, — ответил Борисов.


На другой день вечером славяне вновь собрались у Андреевича. Кузьмин вошел с сияющим лицом.

— А я уж объявил своим ребятам! — восторженно заявил он. — Что за молодцы! Только слово скажите, а уж мы, говорят, не отстанем.

— Что такое, каким ребятам? — заволновались кругом.

— Сегодня утром собрал свою роту, — отвечал Кузьмин. — Так и так, говорю, довольно терпеть, настрадались. К черту бар да вельмож! Все рассказал — как и что… Ах, что за молодцы! Какой пыл! Руки жмут, чуть не плачут…

— Да он спятил! — заорал Горбачевский. — Ах ты, Настасей-дуралей, что наделал!

— Анастасий Дмитриевич готов на все, даже на невозможное, — сдержанно заметил Борисов.

Кузьмин нахмурился и обвел мрачным взглядом стол-, пившихся вокруг него товарищей.

— Пустые толки ни к чему не ведут, — сказал он сурово. — Ежели восстание, так пора приниматься за дело. Впрочем, мои солдаты умеют молчать.

— Да пойми же, — накинулся на него. Горбачевский, — тут нужно соображение всех обстоятельств, а не то что сплеча!

— Не знаю, — отвечал Кузьмин. — Мое мнение: чем скорее, тем лучше.


Черниговский полк стоял в десяти верстах от восьмой артиллерийской бригады, в лесу. Командир второго батальона подполковник Сергей Муравьев-Апостол занимал просторный дощатый балаган на опушке. С ним вместе помещался Бестужев.

Утром Сергей присутствовал на учении пятой мушкетерской роты, которой командовал Кузьмин. Учение проходило весело, и у солдат были довольные лица. После учения солдаты окружили Сергея и стали расспрашивать, скоро ли приедет государь и когда конец лагерю. Потом наступило молчание. Солдаты переглядывались между собой, как будто желали еще о чем-то спросить и не решались.

— А что, ваше высокородие, — заговорил наконец усатый фельдфебель Шутов, — самое бы время сейчас, как все в сборе…

Солдаты в ожидании смотрели на Сергея. Сергей, положив руку на плечо Шутова, произнес загадочно:

— Недолго терпеть, братцы. Скоро будет вам облегчение.

— Будьте покойны, Сергей Иванович, — почтительно ответил Шутов, понизив голос, — мы понимаем.

Сергей подошел к Кузьмину.

— Мне надо поговорить с вами, Анастасий Дмитриевич, — сказал он сухо. — Будьте добры зайти ко мне после обеда.

Кузьмин поклонился молча.

— Что такое, в чем дело? — быстро спросил Кузьмина Сухинов, командир шестой роты, когда Сергей удалился.

У Сухинова было смуглое лицо и черные жесткие волосы. Он говорил глухим, сиплым басом, и острый, колющий взгляд его черных глаз как будто впивался в собеседника.

— Ничего, — равнодушно отозвался Кузьмин. — Должно быть, узнал, что я оповестил солдат. Отчитывать хочет.

— Я пойду с тобой, — решительно заявил Сухинов.

Кузьмин жил в общей палатке с солдатами и питался из общего котла. Обед был ровно в полдень. После обеда Сухинов присоединился к Кузьмину, и оба направились к батальонному командиру. Они застали Сергея за столом. Сергей только что окончил завтрак и теперь записывал что-то в тетрадь, переплетенную в сафьян. Тут же находился Бестужев.

Сергей холодно поздоровался с Сухиновым (он как будто не удивился его приходу) и прямо обратился к. Кузьмину.

— Анастасий Дмитриевич, — сказал он, — мне известно, что вы объявили солдатам вашей роты намерение общества и призвали их к восстанию. Прошу иметь в виду, что все касающееся Черниговского полка принадлежит мне и что я никому не позволю вмешиваться в мои распоряжения.

Кузьмин вспыхнул.

— Черниговский полк не ваш и не вам принадлежит! — ответил он, задыхаясь от ярости. — Я завтра же взбунтую не один только полк, а целую дивизию, и не думайте, что приду к вам просить позволения, господин подполковник!

— Вы обязаны следовать предписаниям директора, — хладнокровно сказал Сергей.

— Я знаю только своих солдат, — продолжал Кузьмин. — Будьте уверены: когда народ встанет с оружием в руках, он не посчитается ни с чьими предписаниями!

— Наполеоны нам не по климату, господин подполковник! — гневно проговорил Сухинов.

Вмешался Бестужев. Он всячески старался успокоить Кузьмина и Сухинова, но те не желали ничего слушать.

— Изрублю в мелкие куски всякого, кто осмелится располагать мною! — хрипло кричал Сухинов, наступая на Бестужева. — Найдем и без вас дорогу в Москву и в Петербург. Нам не нужны такие руководители, как ты и… — Он метнул свирепый взгляд в сторону Сергея.

— Не будем ссориться накануне общего дела, — сказал Сергей. — Я ценю вашу пылкость, но должен напомнить о том, какая на нас лежит ответственность. — Он с добродушной улыбкой протянул руку Кузьмину. — Я не хотел оскорбить вас, Анастасий Дмитриевич, — произнес он просто.

Кузьмин с волнением пожал протянутую руку.

— Ненавижу эту его аристократическую ужимку, — говорил он, возвращаясь к своей роте вместе с Сухино-вым. — Но зато какое сердце, какая голова!


Вечером, после репетиции смотра, у Сергея было назначено совместное совещание славян с членами Южного общества. Земляной пол балагана был устлан циновками. Горело множество свечей в шандалах. У походной кровати Сергея на ящике, покрытом белой скатертью, стояло зеркало, перед которым лежали туалетные принадлежности: головная щеточка, гребешки, мыло, бритвенный прибор. Тут же была склянка духов. В балагане было светло и уютно.

Южане были все в сборе, когда явились славяне. На походном стуле, расставив толстые ноги в напруженных гусарских чикчирах[48] с шитьем, сидел Артамон Захарович Муравьев, родственник Сергея. Он курил трубку, и на его полном лице с одутловатыми щеками и маленькими глазами было торжественное выражение. Высокий Тизенгаузен, командир Полтавского полка, стоял в невозмутимой позе, заложив пальцы за борт аккуратно застегнутого сюртука. Маленький Пыхачев, командир пятой артиллерийской конной роты, нервно ходил из угла в угол и взмахивал рукой, как бы говоря сам с собой.

Среди южан большинство были полковые и батальонные командиры, люди с известными дворянскими фамилиями. Славяне сначала чувствовали себя неловко. Андреевич то и дело приглаживал широкой ладонью встававшие на голове вихры. Кузьмин, насупившись, косился на туалетный ящик с зеркалом и духами.

Сергей знакомил славян со своими сочленами и дружескими разговорами старался сгладить разницу лет и положений. Наконец он предложил приступить к совещанию. Артамон Муравьев тотчас приосанился и, выбив пепел из трубки, поставил ее в угол. Первый произнес речь Бестужев. Он говорил о необходимости полного доверия к Верховной думе и безусловного подчинения ее предписаниям.

— Наша революция, — говорил он, — будет во всем подобна испанской. Ее произведет армия. Будущей весной, когда император приедет сюда на смотр, решится судьба деспотизма. Мы пойдем на Москву, провозглашая республику, которая навсегда утвердит благоденствие народа. День этот недалек. Но условием успеха является соблюдение в армии порядка и дисциплины, иначе она не может послужить для нас послушным орудием. Солдат нужно приготовлять постепенно. Было бы опасно посвящать их в наши сокровенные цели, которые пока еще для них непонятны и чужды. Это вызвало бы среди них смущение и робость. Они должны быть двинуты в последнюю минуту.

Среди славян послышался ропот.

— Что же, по-вашему, солдаты — это стадо баранов и нх можно вести, куда угодно начальству? — раздался сердитый голос Горбачевского.

Бестужев вспыхнул.

— Я говорю только о постепенности, — сказал он. — Пусть знают солдаты, что мы хотим облегчить их участь, сократить срок службы, уничтожить палки. Этого пока довольно. А больше они не должны знать ничего.

— Да это дворцовый переворот, а не революция! — крикнул Горбачевский.

— Вы ошибаетесь, — гордо заявил Бестужев. — Это революция, совершаемая для блага народа!

— Народ сам понимает, что благо, что нет! — горячился Горбачевский. — Он не нуждается в няньках.

Встал Борисов.

— Кто и каким образом будет управлять Россией, пока не установится новая власть? — спросил он.

— До тех пор, пока конституция не получит надлежащей силы, — отвечал Бестужев, — власть будет в руках временного правления.

— По вашим словам, — сказал Борисов, — революция будет военная и во главе ее станут одни только начальники, входящие в состав тайного общества. Но какие ограждения вы представите в том, что один из начальников, опираясь на силу штыков, не похитит самовластия?

Вопрос Борисова ошеломил Бестужева. Он побледнел.

— Генерал Риего не похитил самовластия, хотя и опирался на силу штыков! — проговорил он.

— Но именно так поступил генерал Бонапарт, — хладнокровно возразил Борисов.

Поднялся общий шум. Все заговорили разом — славяне и южане. Полковник Тизенгаузен доказывал, что солдаты пребывают в невежестве. Артамон Муравьев кричал, что он не допустит никакого Бонапарта.

— Это что ж такое? — негодовал Горбачевский. — Весь народ отстраняется от участия. Вы, голубчики, извольте землю пахать, а мы будем для вас уставы да законы сочинять — так, что ли? Так я вам скажу, что все это барские штуки!

— Вы не знаете русского солдата! — выкрикивал Сухинов.

Выступил Сергей. Голоса стали мало-помалу смолкать.

Сергей говорил искренне, просто, без жестов. Иногда он останавливался, как бы обдумывая свои слова.

— Наши разногласия, — сказал он, — ничтожны перед величием избранной цели. Мы ненавидим и любим одно.

Он призывал оставить раздоры и братски подать друг другу руку, чтобы сразить общего врага.

— Где между нами Наполеоны, мечтающие р похищении прав народных? — закончил он, глядя с улыбкой на Горбачевского. — Кто знает, что нас ждет впереди? Не почесть, не власть, а может быть, смерть от руки палача. Наш путь — не путь честолюбия, а жертвы.

— Братья, друзья! — раздался вдруг восторженный голос Бестужева. Он вскочил с места. — Братья, друзья! — говорил он с волнением. — Ведь нам ничего не нужно для себя. Клянусь вам, я хочу только одного: умереть за свободу!.. — Закрыв руками лицо, он опустился на стул. — Да, умереть, умереть… — бормотал он. — Клянусь умереть…

— Умрем, все умрем! Клянемся! Я тоже клянусь! — заговорили все разом.

Славяне и южане обнимали друг друга и менялись оружием в знак братства. Среди общего шума слышались восклицания:

— Да здравствует республика! Да здравствует народ! Да погибнет различие сословий!

Бестужев, сняв образ с груди, с жаром поцеловал его и торжественно повторил свою клятву. Образ пошел гулять по рукам. Славяне и южане вырывали его друг у друга и вслед за Бестужевым клялись умереть за свободу.

— Нет, милостивые государи! — кричал маленький Пыхачев в исступлении. — Я никому не позволю выстрелить первому за свободу отечества! Эта честь принадлежит пятой артиллерийской конной роте. Я начну… да, я!

Вскочил Артамон Муравьев.

— Я первый положу живот на алтарь отечества! — воскликнул он горячо, и полные щеки его тряслись от волнения. — Я нанесу удар государю!..

Когда все расходились, Сергей удержал Горбачевского, взяв его за руку. Они остались вдвоем. Бестужев уехал вместе с полковником Тизенгаузеном в Полтавский полк.

— Что вы думаете о приготовлении солдат? — спросил Сергей.

Горбачевский изложил свое мнение. Он утверждал, что от солдат ничего не надо скрывать: надо заставить их думать о собственных нуждах и постепенно вводить во все тайны общества, чтобы они боролись не из преданности к начальникам, а за свои собственные мысли и отыскиваемые ими права.

— Едва ли они в состоянии понять выгоды переворота, — задумчиво заметил Сергей. — Республиканское правление, равенство сословий, избрание чиновников — все это пока будет для них загадкою сфинкса.

— На это есть другой язык, — возразил Горбачевский.

Сергей подошел к туалетному столику и вынул из-за зеркала несколько исписанных листков.

— Взгляните, — сказал он, подзывая Горбачевского.

— Что это?

— Это революционный катехизис, составленный мною, — отвечал Сергей, покраснев. — Я думаю, что на солдат сильнее всего можно действовать религией. Я показываю тут, что религия в союзе, со свободой.

Горбачевский с усмешкой покачал головой.

— Полно, Сергей Иванович, — сказал он. — Русский солдат не верит указке попов. — И добавил, указывая на лежавшую перед зеркалом головную щеточку: — Это всё такие же вот барские штуки!

Сергей засмеялся.

— Вас смущают эти барские штуки? — произнес он шутливо. — А что ж, не мешает и вам ими воспользоваться.

Он взял щеточку и стал шаловливо водить ею по растрепанным бакенбардам Горбачевского.

Горбачевский прямо смотрел в глаза Сергею.

— Дайте мне эту щеточку, — сказал он вдруг изменившимся голосом.

— Щеточку? — удивился Сергей.

По лицу Сергея прошла какая-то тень. Оба секунду молчали, глядя друг другу в глаза.

— На память, — точно сердясь, проговорил Горбачевский.

— Хорошо, возьмите на память, — серьезно ответил Сергей.

Горбачевский быстро положил щеточку в боковой карман шинели, которая была у него на плечах, повернулся и вышел.

Сергей остался один. Он долго стоял у зеркала, погруженный в глубокую задумчивость. Потом потушил все свечи, кроме одной, на столе. Одиночество и тишина после многолюдства и шумных речей томили его. Он казался сам себе покинутым и брошенным.

На туалетном ящике лежала переплетенная в сафьян тетрадь. Сергей достал ее и сел за стол. Мысли и чувства складывались в заунывные стихи. Склонившись над тетрадью, он писал по-французски:

Как путник всем чужой, непонятый, унылый,

Пройду я по земле, в мечтанья погружен,

И только над моей открытою могилой

Внезапно мир поймет, кого лишился он.

В воскресенье после обеда к Сергею пришли солдаты из восьмой пехотной дивизии, бывшие семеновцы. Сергей был с ними в постоянных сношениях.

На этот раз солдаты пришли взволнованные, с сумрачными, озлобленными лицами: застрелился их товарищ-семеновец, рядовой Саратовского полка Иван Перепельчук.

Петр Малафеев, старый знакомый Сергея, рассказал, как было дело. Ротный, как только принял командование, с самого начала за что-то невзлюбил Перепельчука — должно быть, за то, что грамотный и книжки читает. Застал раз его, когда он читал вслух книжку солдатам, — книжку изорвал в клочья, а его ударил кулаком по лицу, изругал нехорошими словами и назвал бунтовщиком. После этого и конца не было придиркам: и смотрит-то он не так, и неисправен, и службы не знает. Бил его ротный нещадно чуть ли не каждый день, так что кровоподтеки с лица не сходили. Совсем замаялся человек, житья ему не стало. А как пригрозил ему ротный кобылой, не стерпел, убежал в лес, да там из ружья и застрелился. Ротный и хоронить не приказал по-христиански — собаке, говорит, собачья и смерть: закопайте его просто в яму, как падаль. Так без молитвы и закопали.



Сергей выслушал рассказ молча…


Сергей выслушал молча рассказ. Потом подошел к стенке, снял пистолет и показал его солдатам.

— Видите? — сказал он, поднимая пистолет дулом кверху, как бы направляя его на какую-то цель. — Вот как надо. Но толком, всем вместе, когда время настанет. А стрелять в себя — это дурачество.

Сергей повесил обратно пистолет на стенку.

— Рассказывай дальше, — сказал он, обращаясь к Малафееву. — Как у вас дела?

— Да что, Сергей Иванович, — отвечал Малафеев, — дела ничего, идут помаленьку. Саратовский полк весь приведу, как надо будет, хоть и без офицеров. Человек тридцать есть у нас, которые понимают, а прочие пойдут без прекословия. Армейские нас слушают. Конечно, про республику не всякому скажешь. Народ темный, несмыслящий — сомневаются: как же так без царя? А чтобы службы убавить да бедным людям помочь, мужикам дать свободу — в этом все согласны.

— Ну, а в других полках как? — спросил Сергей, повернувшись к прочим солдатам, стоявшим навытяжку.

Те отвечали, что и у них все идет ладно. Рядовой Филатов ручался за Троицкий полк, Полужалкин — за Пензенский, Анойченко — за егерей.

— Вот еще хотел я сказать, Сергей Иванович, — сказал Малафеев, насупившись, — есть и среди нас общему делу отступники… Ну, Погадаев, сюда! — строго обратился он к рослому немолодому солдату с ефрейторскими нашивками на погонах.

Тот побледнел, шагнул вперед и застыл, вытянувшись перед Сергеем.

— Вот он, Погадаев, — сурово заговорил Малафеев, — как получил ефрейтора, ябедничать стал на товарищей, в побои их вводит…

— Так поступать прилично только мерзавцам! — проговорил Сергей, вспыхнув. — Что ты скажешь в свое оправдание?

— Дозвольте доложить, ваше высокоблагородие, — пробормотал растерявшийся Погадаев, — неправильно все это. Потому я строгость должен соблюдать, чтобы заслужить доверие начальства. Нам, семеновцам, не доверяют — я один только ефрейтор. А как надо будет… — Голос у Погадаева прервался. Он вдруг повернулся к Малафееву: — Это ты врешь на меня, Малафеев! — сказал он, еле сдерживая рыдания и забыв всякую дисциплину. — Не отстану я от общего дела, взбунтую весь полк, как только их высокоблагородие прикажут. Свидетель господь, а я не мерзавец!

— Смотри, Погадаев, — сказал Сергей, смягчившись, — только в побои никого не вводи, и без этого можно заслужить доверие…

Солдаты шли лесом, возвращаясь от Сергея. Они оживленно толковали о предстоящем восстании. Малафеев, как человек, видавший виды, объяснял, что такое республика и революция.

— Это точь-в-точь как у французов, — говорил он. — Как въезжал в Париж ихний король, наследственный то есть, так в народе, я сам слышал, ему кричали наперекор: «Виф ля репюблик!» Значит, тебя не хотим, а хотим, чтобы республика. Ну, а все эти маркизы да дюки и кто побогаче, так те, конечно: «Виф ле руа!» Да здравствует король, значит. Прежде, до Бонапарта, была у них республика, и королю, брату нынешнего, голову срубили…

XII. ПРАЗДНИК

26 ноября 1825 года, в день рождения Трощинского, в его имении Кибенцах готовятся к приему гостей. Дворецкие хлопочут с утра, приготовляя комнаты для ночлега. Толпы официантов чистят люстры, фонари, канделябры и поднимают тучу пыли, подметая пол, который затем тщательно натирают воском.

В четвертом часу начинается съезд. У парадного крыльца стучат экипажи, кричат кучера, ржут и фыркают лошади.

Гости в ожидании хозяина прохаживаются туда и сюда по залу, портретной, бильярдной. Останавливаются перед богатыми коллекциями монет, табакерок и старинного оружия. Разглядывают картины, драгоценный фарфор или бронзовые часы, стоящие на мраморном камине. Сановники из столицы, развалившись, сидят в креслах, крытых малиновым штофом.

Старик Трощинский появляется из внутренних покоев в лентах и орденах. Более знатных он приветствует вежливым наклонением головы, остальных холодно обводит своими огромными глазами навыкате. Потом, не обращая ни на кого внимания, садится за ломберный стол и погружается в раскладывание пасьянса.

Гости видят, что старик сегодня не в духе. После смерти дочери, княгини Хилковой, на него часто находят припадки хандры. Молоденькая княжна Полина Хилкова, его внучка, делает дворецкому знак, и через минуту в зал входит гуськом компания шутов. Впереди, в черной рясе, расстриженный поп Варфоломей, пузатый и лысый. Только на затылке болтается у него косичка, похожая на крысий хвостик. Он машет клюкой вместо кадильницы и что-то поет визгливым, гнусавым голосом. За ним семенит, приседая, высокий, сухой, как палка, стопятилетний барон, одетый французским маркизом. Позади кривляется простой шут Роман Иванович в дурацком колпаке с бубенчиками и в разноцветном шутовском балахоне. У дверей пиликают три крепостных скрипача. Шуты со смешными ужимками под музыку маршируют вокруг зала. Гости хохочут, но старик Трощинский по-прежнему мрачен.

Помещик Щербак, в гороховом сюртуке и в широких нанковых панталонах, такой же пузатый, как Варфоломей, старается развлечь хозяина. Он начинает дразнить Варфоломея.

— А ну-ка, ваше преподобие, — обращается он к нему, давясь от смеха, — расскажи, как ты венчал бубликами вместо венцов.

— Что делать, под пьяную руку пришлось, — хихикает в ответ Варфоломей.

— Он за то и расстрижен, — объясняет Щербак окружающим гостям и разражается хохотом.

Вносят стол с закусками. Щербак угощает Варфоломея всем на потеху, Варфоломей необыкновенно прожорлив. Он с жадностью накидывается на закуски и тычет вилкой туда и сюда, стараясь подцепить скользкий маринованный гриб. Пока что Щербак, растопив на свечке припасенный заранее сургуч, припечатывает к столу его свесившуюся вниз тощую бороденку. Варфоломей с шутовскими гримасами отдирает бороденку по волоску от стола: ему больно, но он рад подслужиться. Раздается общий смех. Трощинский, подняв глаза от карт, величественно улыбается — не то на Варфоломея, не то на веселье гостей. А Щербак, взявшись за бока, чуть не ржет от удовольствия.

Среди гостей — братья Муравьевы-Апостолы с Бестужевым-Рюминым, который приехал с Сергеем в Хомутец. Тут же семья Капнистов: Соня, Алеша и Семен со своей женой Элен, сестрой Муравьевых. Глядя на извивающегося Варфоломея и хохочущего Щербака, Матвей цедит сквозь зубы:

— Два шута!

Нарядный камердинер в пудреном парике докладывает, что стол накрыт. Из столовой несутся громкие звуки польского: это играет оркестр на хорах. Гости движутся в столовую. Впереди Трощинский ведет под руку Марью Ивановну Гоголь — светловолосую женщину с кроткими глазами. Она садится подле Трощинского, осторожно расправляя складки платья.

За столом говор, смех, стук ножей и тарелок. Шум стихает, все поднимаются, и князь Репнин, генерал-губернатор полтавский, возглашает тост за государя. Крики «ура», оркестр играет «Гром победы раздавайся».

— Господа! — снова говорит князь Репнин. — Теперь выпьем за здоровье почтенного мужа, который отечеству оказал много пользы.

Снова звуки оркестра и крики «ура». Трощинский благодарит гостей легким поклоном и чокается с Марьей Ивановной Гоголь, которая ласково протягивает ему свой бокал. Выпуклые глаза старика светятся теплым чувством. Он поглаживает нежную руку Марьи Ивановны, называя ее «милой белянкой». Вспоминает ее покойного мужа, Василия Афанасьевича Гоголя, который ровно год назад ставил в Кибенцах свою комедию «Простак» на украинском языке.

В этой комедии княжна Полина Хилкова играла молодую Параску, а Алексей Капнист — солдата, «москаля-чаривника», помогающего Параске обмануть своего простака-мужа. Особенный успех имела сцена, в которой Алексей плясал с Полиной. Сам Василий Афанасьевич Гоголь изображал любовника Параски — длинного пономаря, которого ловкий пришелец-москаль вымазал сажей и выдал за черта.

Алексей Капнист сидит теперь рядом с Полиной. Они обмениваются шаловливыми улыбками, вспоминая прошлогодний спектакль. Полина трясет кудрявой головкой и лукаво грозит ему пальцем. А Матвей через стол бросает на них ревнивые взгляды. Трощинский расспрашивает Марью Ивановну про ее сына Никошу, которого его стараниями удалось поместить в Нежинскую гимназию.

— Странный мальчик Никоша, — жалуется Марья Ивановна. — То слова от него не добьешься, а разойдется, так сладу с ним нет.

Обед кончается в шестом часу. Гости разбредаются по комнатам. Раскладываются ломберные столы для игры в. карты. Дамы идут переодеваться.

Наступает вечер. Зал великолепно освещен. На хорах — оркестр. Бал открывается польским. Молодцеватый генерал князь Репнин идет в первой паре с молодой Марусей Трощинской, племянницей старика Трощинского. Полковник барон Остен-Сакен, с неподвижным, деревянным лицом, ведет во второй паре Полину.

Раздаются веселые звуки вальса, и бал становится оживленнее и шумнее. Бестужев не отходит от Сони Капнист — только с ней и танцует. Его крупные губы полуоткрыты по-детски. Иногда он вдруг вскакивает и бежит, чтобы отыскать Сергея и излить ему свои чувства.

— Ах, какая душа в глазах! — шепчет он Сергею, горячо сжимая его локоть. — Какая ласка в движениях!

— Какой вы экзальтированный![49] — говорит ему Соня, когда он возвращается к ней.

— О да, я безумец! — порывисто отвечает он. — Безумец, потому что верю в возможность личного счастья.

И так стискивает ей руку, что она невольно вскрикивает:

— Ой, больно!

Он говорит о каком-то лежащем на нем таинственном долге и о связывающих его цепях.

— Моя жизнь не принадлежит больше мне, — заканчивает он с мрачным видом.

Соня пугливо смотрит на него. А Полина порхает по залу с Алексеем Капнистом. Она подбегает к Соне и шепчет ей что-то на ухо, показывая смеющимися глазами на Алексея.

Вдалеке маячит прямая, деревянная фигура барона Остен-Сакена, затянутая в узкий мундир. Он уверенно продвигается к Полине сквозь танцующие пары и останавливается перед нею, отчетливо звякнув шпорами и склонив стриженую голову. Полина с беззаботной улыбкой заносит оголенную руку ему на плечо. Сделав два тура, она садится около Сони.

Матвей, скрывая свое недовольство, приглашает Полину. Она равнодушно подает ему руку.

Музыка, шарканье ног, мерное кружение пар друг за другом… Матвею и хорошо и грустно оттого, что с ним вместе Полина. Он уже не сердится и не ревнует. Ему хочется сказать ей что-нибудь приятное, искреннее.

— Я очень жалею, что не видел вас в роли Параски, — ласково говорит он.

— Да? — рассеянно отвечает Полина.

Матвей хмурится. Потом, отводя Полину на место, он снова пробует завести разговор.

— Не правда ли, как жизнь похожа на однообразное кружение танца?.. — начинает он.

Но подходит Алексей, и Полина идет с ним танцевать, не дослушав Матвея.

Прежде, когда Матвей приезжал в Кибенцы или встречался с Полиной в Обуховке, она с удовольствием слушала его и гордилась его вниманием. Лицо ее делалось таким серьезным, когда он где-нибудь в парке читал ей задумчивые стихи Жуковского. Серые глаза прятались под длинными ресницами, и посередине лба обозначалась тоненькая морщинка. Она казалась застенчивой, мечтательной девочкой. А теперь она так небрежно отворачивается от него и точно не замечает его присутствия.

Трощинский развеселился. Он хлопает в ладоши и подзывает Полину.

— Параска, выходи! — говорит. — Ну-ка, русскую!.. Полина, а по-нашему Параска, — со смехом объясняет он Марье Ивановне.

Полина целует дедушку в лоб и убегает куда-то с Алексеем. Через несколько минут оба возвращаются: она в сарафане, он в кумачовой рубахе. Оркестр тотчас начинает русскую. Алексей и Полина пляшут при общем восторге.

Вдруг хохот: в зал влетает одетый французским маркизом стопятилетний барон, обнявшись с попом Варфоломеем. Барон выкидывает необыкновенные антраша длинными, сухими ногами, а пузатый Варфоломей, кокетливо изогнувшись, плавно выступает с платочком.

У дверей в коридоре толпятся крестьяне. Их всегда зовут, когда в барском доме веселье. Впереди — древний старик с пожелтевшей бородой. Он стоит, опираясь на палку и уставившись в одну точку немигающими, слезящимися глазами.

Возобновляется вальс. Матвей невольно ищет глазами Полину и не находит. Полина куда-то исчезла — должно быть, переодевается. Матвей со скучающим видом бродит вокруг зала и попадает в портретную. Тут он вдруг видит Полину.

Она с Алексеем. Оба сидят на угловом диванчике рядом, смеются, и Полина шаловливо бьет его по руке. Она в сарафане, он в кумачовой рубахе.

Полина оглядывается на Матвея, и по лицу ее пробегает капризная, недовольная гримаска. Матвею все понятно: он лишний, он только мешает. В бешенстве и в отчаянии он круто поворачивается и быстро шагает обратно в зал.

В зале шумный вальс. Бестужев в упоении кружится, осторожно обняв талию Сони. Сергей, улыбаясь, танцует с племянницей Трощинского. Матвей, заложив руки за спину, останавливается у огромного окна в зимний сад.

Мимо проходит его сестра Элен под руку с мужем, Семеном Капнистом. Чем она так довольна? Зачем она так манерно обмахивается веером? Матвей раздражен против всех.

— Что с тобой? — обращается к нему Элен, заметив его странный взгляд.

— Я устал, — холодно отвечает Матвей.

— Поди отдохни, — советует Семен Капнист. — Тебе приготовлена постель рядом с нашей комнатой.

— Я не останусь ночевать, — говорит Матвей.

Показывается Алексей. Он уже в своем адъютантском мундире — сияющий, розовый, с мягкими вьющимися волосами. Его подхватывает за локоть Сергей. Оба идут, оживленно о чем-то толкуя.

«Вероятно, о делах тайного общества, — думает с негодованием Матвей. — Ведь этот мальчишка у них тоже деятель!»

Сергей удивлен хмурым видом Матвея.

— Ты нездоров? — спрашивает он, приближаясь.

— Музыка и шум утомляют меня, — отвечает Матвей. — Я отвык от этого.

— Матвей Иванович отшельник, — с легкой насмешкой говорит Алексей. — Он презирает свет и его развлечения.

Матвей внезапно бледнеет.

— Извольте молчать! — говорит он, задыхаясь и делая угрожающий шаг вперед.

Еще секунда — и он ударит Алексея. Сергей едва успевает удержать его руку.

— Пустой мальчишка! — продолжает Матвей. — Я вас научу, как шутить надо мной! Вы мне дадите удовлетворение.

— Я готов, — отвечает Алексей, тоже бледнея.

Кругом начинают оглядываться. Сергей и Элен успокаивают Матвея.

— Ведь это такие пустяки, — говорит Элен. — Алеша такой милый мальчик, он совсем не хотел тебя обидеть!

Танцы продолжаются. К князю Репнину подходит официант и докладывает что-то, почтительно склонившись к его уху.

— Курьер из Москвы? — переспрашивает князь Репнин, вставая.

— Провести в кабинет! — приказывает Трощинский.

Через некоторое время в дверях кабинета показывается князь Репнин, взволнованный и серьезный. Он делает знак Трощинскому. Трощинский скрывается в кабинете.

— Что случилось? — слышатся тревожные голоса.

Музыка гремит на хорах. Сплетается и расплетается гирлянда кадрили.

Появляется Трощинский. Он бледен, лицо неподвижно. Музыка обрывается, и среди наступившей тишины раздается твердый голос Трощинского:

— Государь скончался в Таганроге.

Трощинский быстро удаляется, снова затворяются двери кабинета.

Минуту длится молчание. Где-то слышится всхлипывание: это всхлипывает в углу толстая барыня в желтом чепце. Потом начинается оживленный разговор:

— Отчего он умер? Почему в Таганроге? Что за болезнь? Никто и не знал, что он болен…

В портретной собрались братья Муравьевы, Алексей Капнист и Бестужев. Бестужев рыдает, как ребенок, стискивая руки Сергея.

— Все кончено, теперь мы погибнем! — повторяет он. — Как раз теперь, когда сердце полно жизни и счастья…

— Мы едем немедля, прямо отсюда, не заезжая домой, — отрывисто говорит Сергей. — Матюша, — обращается он к брату, — ты известишь Аннету, что я не мог с ней проститься.

Матвей смотрит на брата.

— Ты ошибаешься, Сережа, — отвечает он печально. — Я не оставлю тебя. Что бы ни было, я буду с тобой до конца, Сережа.

Сергей изо всей силы сжимает Матвея в объятиях.

— Алеша, руку! — приказывает он. — Матюша, и ты. Вот так.

Он соединяет руки Алексея и Матвея.

— Вот так, — говорит он. — В эту минуту забудьте о ссоре!

А Соня Капнист, которая, проходя мимо двери портретной, видела, как рыдает Бестужев, потом умиленно шептала Полине:

— Бедный, он так любил государя!

XIII. ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ДЕКАБРЯ

В марте 1825 года князь Трубецкой, полковник Преображенского полка, управлявший вместе с Рылеевым Северным обществом, покинул Петербург и перешел на службу в Киев, в штаб четвертого корпуса, которым командовал генерал Раевский, герой двенадцатого года. Он сделал это по настоянию Рылеева, который считал необходимым наладить постоянную связь с Южным обществом для установления единого плана действий. Сношения с Пестелем Трубецкой вел через Сергея Муравьева, который находился под Киевом, в Василькове, где стоял Черниговский полк. Приезжая в Киев, Сергей останавливался у Трубецкого, в его квартире на Крещатике. Вечером оба удалялись в кабинет, и там беседы их затягивались часто за полночь.

Сергей обворожил Трубецкого и молодую жену его, Екатерину Ивановну, своей необыкновенной мягкостью, за которой чувствовался, однако, твердый, мужественный характер.

Екатерина Ивановна ничего не знала о политических замыслах мужа: все переговоры по этому предмету были для нее тайной. В Сергее она видела только обаятельного, остроумного человека с чуткой, возвышенной душой и глубоким пониманием искусства. Он пел иногда, а она аккомпанировала ему на клавесинах. Его пение вызывало у нее слезы: так задушевно, так удивительно нежно звучал голос этого армейского подполковника.

За ужином говорили о литературе.

— Возвышенное направление поэзии Байрона, — говорил Сергей, — следует отнести к нашей эпохе, когда рушилось столько ложных идей и старых предрассудков. Умы освободились от оков и устремились к мыслям, открывающим новые горизонты, сердца помолодели и обратились к чувствам более благородным и, главное, деятельным. Наша эпоха полна событий, мы дети двенадцатого года. Люди поняли, в чем истинное счастье, достойное великого назначения человека. Вот почему и поэзия заговорила языком более мужественным. В Англии Байрон, у нас Пушкин, Рылеев. Их стихи полны огня — сравните их с сонными творениями прежних поэтов. Я, впрочем, не скажу этого о Радищеве, да и у Державина есть горячие строки, вылившиеся из сердца, при всей отсталости его понятий. И это движение в нашей поэзии, раз возбужденное, не замрет никогда. За Пушкиным и Рылеевым пойдут другие…

Не только Екатерину Ивановну, но и самого Трубецкого, довольно равнодушного к поэзии, увлекали речи Сергея.

— Чудесный человек! — говорила о нем Екатерина Ивановна мужу. — Знаешь, он мне напоминает… не умею сказать… ну, вот будто мягкое железо… Изумительный человек! Каждое слово его входит прямо в душу…

Сергей сумел сгладить противоречия между Югом и Севером и преклонить Трубецкого на республиканскую цель. Общее выступление, по соглашению с Трубецким, было назначено на лето 1826 года, когда предполагался императорский смотр на юге, в Белой Церкви. Южное общество бралось арестовать императора, в то время как Северное должно было, пользуясь его отсутствием, захватить власть в Петербурге, заняв Зимний дворец, Петропавловскую крепость и Сенат. Для того чтобы сообщить эти решения Рылееву и князю Оболенскому, старшему адъютанту гвардейской пехоты, который был ближайшим помощником Рылеева, Трубецкой взял отпуск под предлогом свидания с родственниками жены — ее отцом, графом Лавалем, и сестрой, которая была замужем за австрийским посланником графом Лебцельтерном. Генерал Раевский охотно дал ему отпуск, но при этом покачал головой и погрозил пальцем: он давно уже видел, что вокруг него что-то затевается, и не особенно верил в то, что Трубецкой едет в Петербург для семейного свидания.

Трубецкой приехал в Петербург 10 ноября рано утром и остановился с женой в доме своего тестя графа Лаваля, на Английской набережной. Наскоро позавтракав, он поспешил к Рылееву, в дом Российско-Американской компании на Мойке.

Рылеев очень ему обрадовался. Наталья Михайловна, жена Рылеева, предложила ему кофе, но он учтиво отказался, сказав, что уже позавтракал. Маленькая Настенька, дочка Рылеева, глядела исподлобья на незнакомого гостя с густыми полковничьими эполетами. Поспешно допив кофе и приласкав Настеньку, Рылеев увел Трубецкого к себе.

— Ну, что скажете хорошего? — нетерпеливо спросил он, расхаживая взад и вперед и ероша волосы.

Трубецкой с оживлением рассказал о силе Южного общества, хвалил установленный там порядок, сообщил о принятом решении начать восстание летом 1826 года и с особенным чувством отозвался о Сергее Муравьеве. Он как будто гордился успехами Южного общества.

— Ну, а у вас как? — спросил он под конец.

Рылеев назвал принятых им новых членов общества: адъютанта герцога Вюртембергского, писателя Александра Бестужева, своего товарища по изданию «Полярной звезды», двух братьев его — капитан-лейтенанта гвардейского морского экипажа Николая и штабс-капитана Московского полка Михаила, корнета Конного полка князя Одоевского, поручиков гренадерского полка Панова и Сутгофа, лейтенантов гвардейского экипажа Арбузова и Завалишина, поэта Кюхельбекера и многих других.

— Мы имеем своих людей во всех гвардейских полках и в морском экипаже, — сказал Рылеев с довольным видом, расхаживая по-прежнему взад и вперед. — Это все народ решительный, готовый жертвовать собой. Жаль, молоды очень и в чинах небольших. Я надеюсь на вас, князь, — закончил он, остановившись и глядя на эполеты Трубецкого с детской улыбкой.

Трубецкой, находившийся под обаянием южных впечатлений, нашел все превосходным.

— На вашу отрасль я надеюсь, Кондратий Федорович, — сказал он, крепко пожимая руку Рылееву. — А что касается высших чинов, то они присоединятся, как только увидят нашу силу. Шипов, например. Он, правда, давно отошел от общества, но, когда понадобится, окажет содействие. Препятствовать, во всяком случае, не станет… Ведется ли у вас, однако, подготовка солдат? Сергей Иванович действует очень хорошо через старых семеновцев. У него есть своя солдатская отрасль во главе со старым семеновцем Малафеевым. Я знаю этого Малафеева — человек решительный, убежденный. И предан Сергею Ивановичу всей душой…

Рылеев улыбнулся.

— И у нас делается кое-что по этой части, — сказал он.

Глаза его загорелись и голос зазвенел, когда он начал декламировать песню, сочиненную им для распространения среди солдат:

Ах, тошно мне

И в родной стороне;

Все в неволе,

В тяжкой доле,

Видно, век вековать?

Долго ль русский народ

Будет рухлядью господ,

И людями,

Как скотами,

Долго ль будут торговать?

Кто же нас кабалил,

Кто им барство присудил,

И над нами,

Бедняками,

Будто с плетью посадил?

По две шкуры с нас дерут,

Мы посеем, они жнут;

И свобода

У народа

Силой бар задушена.

А что силой отнято,

Силой выручим мы то.

И в приволье,

На раздолье

Стариною заживем.

Нас поборами царь

Иссушил, как сухарь:

То дороги,

То налоги

Разорили нас вконец.

Уж так худо на Руси,

Что и боже упаси!..

Трубецкой слушал и кивал одобрительно.

— Прекрасно, прекрасно!.. — говорил он.

Уходя, он обнял Рылеева и сказал:

— Вижу, что у вас все в отличном порядке, о чем не премину известить Сергея Ивановича. Будем действовать вместе — и успех обеспечен.

«Сколько огня в этом человеке! — подумал он, садясь в коляску — Он и Муравьев — вот душа нашего дела».


…Смерть Александра I застала тайное общество врасплох и опрокинула все первоначальные расчеты. Фельдъегерь привез это известие 27 ноября, в двенадцатом часу дня, а в три часа гвардия уже присягала новому императору Константину I. Надо было что-то предпринять немедленно, еще до приезда Константина, который сидел наместником в Варшаве, или же отложить восстание на неопределенное время.

Константин не показывался в Петербурге уже двенадцать лет. Он известен был своим крутым нравом. Из всех сыновей Павла он наиболее походил на отца. Он был деспот и при этом чудак. Его воцарение не обещало ничего хорошего.

Прошло несколько дней, и в городе пошли странные толки. Говорили, что Константин отказывается от престола в пользу брата Николая, который на семнадцать лет моложе, и что это давно уже было решено между ним и Александром. Рассказывали еще о каких-то документах, хранящихся в Успенском соборе в Москве и подтверждающих отречение Константина, но что это за документы, никто не знал.

Не знал этого и сам Николай. Александр только на словах предупредил его, что он будет его преемником и должен готовиться к императорскому трону. Николай скромно отказывался, ссылаясь на свои слабые способности, но внутренне обрадовался несказанно, почти до восторга. Повинуясь приказу старшего брата, которого он называл «благодетелем», он усердно принялся «готовиться к императорскому трону», то есть муштровать порученную ему гвардейскую бригаду и наводить порядок, нарушенный, как ему казалось, трехгодичной войной: дисциплина расшаталась, подчиненность исчезла, офицеры запросто, по-дружески обходятся с начальниками и — о ужас! — появляются в обществе во фраках. Он стал истреблять этот вольный дух: в офицерах — грубыми ругательствами, в солдатах — палками и шпицрутенами. Нравится ли это его подчиненным или нет, об этом он не заботился. Офицеры и солдаты одинаково были для него людьми-куколками: одни понаряднее, другие попроще — вот и вся разница. Ему и в голову не приходило, что эти люди-куколки могут иметь свои мысли, чувства и настроения. Он судил так о других потому, что и сам — высокий, прямой, со стальными глазами навыкате, затянутый с утра в парадный мундир — был не что иное, как бездушная кукла.

При первых же тревожных известиях из Таганрога Николай призвал к себе военного генерал-губернатора графа Милорадовича, в ведении которого находилась вся гвардия — пехота, кавалерия и артиллерия. Но едва он заговорил об отречении Константина и о воле Александра, по которой корона переходит к нему, как Милорадович возразил твердо и решительно:

— Умерший император воли не имеет. Корона переходит к законному наследнику, цесаревичу Константину. Я знаю настроение гвардии. Присяга в обход законного наследника невозможна.

Командуя всей гвардией, Милорадович чувствовал себя хозяином положения.

— У кого, милый мой, шестьдесят тысяч штыков в кармане, — шутил он потом, приятельски беседуя с капитаном Якубовичем, — тот может говорить смело.

Якубович был кавказский офицер, прославившийся в битвах с горцами. Милорадович уважал его за храбрость, доказанную раной в лоб, и за пылкое красноречие, в котором выказывалась его бурная, пламенная натура. Он и не подозревал, что Якубович принадлежит к тайному обществу.

Между тем положение все более запутывалось. Константин и не ехал и не заявлял о своем отречении манифестом публично. Он писал, чтобы оставили его в покое, что он знать ничего не хочет. Всех, кто обращался к нему как к императору, он грубо обрывал, но вместе с тем и не провозглашал императором Николая. Он как будто потешался тем затруднительным положением, в какое поставил брата, которого всегда считал пустым мальчишкой. Одному сенатору, страстному игроку в штосс, присланному из Петербурга с докладами сената и государственного совета, он сказал: «Зачем вы приехали? Я давно уже в штосс не играю». И повернул ему спину.

Николаю становилось жутко: он слышал кругом какие-то шепоты, видел недоверчивые, иронические взгляды. Люди-куколки ожили, зашевелились — того и гляди, заговорят. Медлить больше нельзя было: надо было сделать решительный шаг и самому объявить о своем восшествии на престол. Но как примет гвардия вторую присягу?


Все, что творилось во дворце, немедленно становилось известным тайному обществу через князя Оболенского, который был старшим адъютантом генерала Бистрома, командира гвардейской пехоты, и ежедневно бывал во дворце. Там, в конногвардейской комнате, в шуме разговоров он подхватывал новости, которые тотчас сообщал Рылееву. Чего не удавалось узнать Оболенскому, то выведывал Якубович у графа Милорадовича, у которого, как говорили, не было обыкновения держать язык за зубами.

По предложению Рылеева, Трубецкой был избран диктатором. Он должен был идти во главе восставших.

— Я служил в штабе, а не в строю, — сказал Трубецкой, когда Рылеев приехал к нему, чтобы сообщить о его избрании. — Не знаю, годен ли я для роли военачальника.

— Нам нужно имя, князь, которое ободрило бы, — ответил Рылеев. — Заменить вас некому: с маленькими эполетами никто не может взять на себя главное распоряжение.

В четверг, 10 декабря, Трубецкой явился к Рылееву, который только что оправился после болезни. Он простудился, обходя ночью казармы с Александром и Михаилом Бестужевыми, для того чтобы узнать настроение солдат и подготовить их к выступлению.

— Дело идет к развязке, — сказал Трубецкой, входя в кабинет, — через два-три дня будет объявлена присяга Николаю.

Рылеев в радостном возбуждении зашагал по комнате.

— Это дает нам надежду на совершенный успех, — говорил он. — Солдаты знают, что у нас император Константин, и не поверят его отречению после двухнедельного царствования. Мы пустим слух, что Константин задержан на пути в Петербург и сидит в крепости в Динабурге. А причину выставим ту, что он хотел объявить вольность и убавить солдатскую службу. Схватившись за этот рычаг, мы подымем гвардию. Надобно только, нанести первый удар, а там обстоятельства покажут, что делать. Нас поддержит народ!

— Вы полагаете, что народ поймет наши цели? — с сомнением спросил Трубецкой.

— Не разумом, а чувством, страданием своим поймет! — убежденно воскликнул Рылеев. — Он встанет весь, как встал в двенадцатом году. Мы доделаем то, чему начало положено на бородинских полях… — Лицо Рылеева горело, глаза блестели. Глядя куда-то вдаль, он продолжал вдохновенно: — Мы завоюем счастье России и счастье всех детей ее — исторгнем наконец железный скипетр из рук самовластья!

Что-то знакомое послышалось Трубецкому в словах Рылеева. Он вспомнил Сергея Муравьева. Но там чувство скрывалось под внешним спокойствием, а здесь выливалось потоком, как лава, не умеряемое рассудком.

— Вы поэт, Кондратий Федорович, — сказал Трубецкой, ласково смотря в его по-детски ясные, сияющие глаза. — Вами владеет восторг…

— Без восторга, князь, ничего не делается на свете великого! — перебил его Рылеев.


С этого дня квартира Рылеева превратилась как бы в главный штаб. Трубецкой, в качестве полновластного начальника, принимал сведения о положении дел в полках и давал распоряжения. С утра до вечера приходили и уходили люди. Слуга едва поспевал отворять и затворять двери. Прихожая была завалена военными шинелями.

Трубецкой и Рылеев, как члены Верховной думы, обсуждали план действий. В этих совещаниях принимал участие и Оболенский. Трубецкой считал необходимым соблюсти вид законности, чтобы, избежать беспорядков в городе. Собрав войска, надо было, по его мнению, удержать их под ружьем и истребовать от сената указ о созыве депутатов для установления нового образа правления. Он высказывал уверенность, что солдаты не станут стрелять друг в друга. Рылеев и Оболенский находили такое бездействие опасным. Они настаивали на том, чтобы силой захватить власть, арестовать или, в крайнем случае, даже убить Николая и назначить временное правительство, которое провозгласит республику и освобождение крестьян.

Но главная задача сейчас была в том, чтобы выяснить, какие полки выйдут на Сенатскую площадь, которая назначена была сборным пунктом. Рылеев и Оболенский говорили, что, по собранным сведениям, откажутся от присяги полки Измайловский, Финляндский, егерский, гренадерский, Московский и гвардейский экипаж.

— Больше всего я надеюсь на моряков гвардейского экипажа, — сказал Рылеев. — Там Николай Бестужев. В Московском полку двое: Михаил Бестужев и князь Щепин-Ростовский. Этот не принадлежит к обществу, но человек горячий, даже до излишества. Его наэлектризовал Михаил и привел ко мне: так и бьет руками и ногами! — Рылеев улыбнулся, а затем продолжал: — В гренадерском полку Панов и Сутгоф. Они обещают увлечь и другие роты.

— Для начатия действия довольно одного полка, — решительно заявил Трубецкой. — Надо вывести из казарм хоть одну воинскую часть и идти к другим, увлекая их за собой.

Он разложил на столе карту Петербурга и крестиками отмечал расположение полков.

— Гвардейский экипаж идет к Измайловскому полку, — говорил он, водя карандашом по карте, — а затем увлекает Московский полк и по Гороховой идет к Сенату. Гренадерский с Петербургской стороны и Финляндский с Васильевского острова прямо направляются на площадь.

Трубецкой поднялся, прощаясь.

— Мы здесь начнем — Южное общество закончит, — сказал он. — Мы накануне великих событий.


Присяга назначена была на понедельник, 14 декабря, в девять утра, во всех гвардейских полках одновременно. Накануне, в воскресенье вечером, у Рылеева было людно и шумно. В гостиной и в кабинете ходили, курили, говорили. Все были в каком-то лихорадочно-возбужденном состоянии и громкими речами, казалось, хотели заглушить внутреннюю тревогу. Первоначальные надежды не оправдывались. Никто не мог поручиться за свою часть. Многие командиры только недавно приняли свои роты и не успели сблизиться с солдатами. Другие стояли со своими ротами за городом. На Финляндский полк надежда была потеряна вследствие измены командира второго батальона полковника Моллера, бывшего члена общества, который заявил, что не желает быть ни в чьих руках игрушкой, когда, как он выразился, «голова плохо держится на плечах». Нельзя было рассчитывать и на Измайловский полк, где старшие офицеры, члены общества, находились в отсутствии. Только Михаил Бестужев обещал привести если не весь Московский полк, то несколько рот, поручики Панов и Сутгоф отвечали за своих гренадер, да Николай Бестужев и лейтенант Арбузов ручались за моряков гвардейского экипажа.

В углу гостиной Каховский, высокий молодой человек в синем фраке, о чем-то горячо толковал с Рылеевым.

— Мне жизнь не дорога, — доносились его слова, — я готов жертвовать собой для общего блага!

— К черту все церемонии, когда надо спасать свою голову! — кричал в другом конце комнаты Якубович, размахивая дымящимся чубуком. — Разбить кабаки, напоить солдат, увлечь народ за собой и идти прямо во дворец!

— Рубить направо и налево всех, кто станет поперек дороги! — с ожесточением восклицал князь Щепин-Ростовский.

— Арестовать царскую фамилию! — раздавались голоса.

— Достать план Зимнего дворца!

— Царская фамилия не иголка — не спрячется, когда дело дойдет до ареста!

— Господа, но ведь у нас нет артиллерии!

— Говорят, что в артиллерии взяты три зарядных ящика на орудие!

— Пехота стрелять не будет, а артиллерия даст залп. Что тогда?

— Ничего, мои моряки отобьют пушки и холодным оружием, — послышался спокойный голос лейтенанта Арбузова.

Появился Трубецкой. Он был бледен и мрачен. Только что он был у генерала Шипова, одного из основателей тайного общества, человека, некогда очень близкого к Пестелю, а теперь командира Семеновского полка и начальника гвардейской бригады. Шипов встретил его холодно и с первого слова пресек всякие разговоры о возможности какого-либо содействия с его стороны. «Серьезно советую, князь, — сказал он сурово и как бы с угрозой, — отстать от этой бессмысленной и преступной затеи. Ведь всё это крикуны и мальчишки!»

При входе Трубецкого воцарилось молчание.

— Что ж, господа, — сказал Трубецкой, и его губы задрожали от волнения, — вы видите, что толку не выйдет. Разрозненные части все равно что толпа, они действовать не могут.

К столу, за которым сидел Трубецкой, быстрым шагом подошел Рылеев. Лицо его озарено было каким-то внутренним светом, он точно вырос. Он весь был как натянутая струна.

— Шпага вынута, — заговорил он медленно, прерывистым голосом, — и ножны изломаны. Все равно: потрясение необходимо. Тактика революций в одном слове: дерзай! И ежели мы погибнем, то своей неудачей научим других. Должен же кто-нибудь показать пример! Хоть одну-то минуту подышать свободой — да разве за эту минуту жалко отдать жизнь!

— И какая о нас напишется прекрасная страница в истории! — с воодушевлением воскликнул Александр Бестужев.

— Умрем, ах, как славно мы умрем! — твердил в каком-то забытьи молодой круглолицый князь Одоевский, откинув голову на спинку дивана.

Поднялся широкоплечий молодой человек в темном фраке, до сих пор сидевший молча в углу у окна. Это был недавно приехавший из Москвы надворный судья Иван Иванович Пущин, товарищ Пушкина по лицею.

— Нас, по всей справедливости, назовут подлецами, — сказал он, раздельно произнося каждое слово, — если мы упустим нынешний, может быть единственный, случай!

— Теперь или никогда! — восторженно подхватил Рылеев. — Если хоть пятьдесят человек придет на площадь, я надену солдатскую суму и перевязь и стану в ряды!

…Наталья Михайловна, жена Рылеева, давно чуяла что-то недоброе. Ее не успокаивали уверения Рылеева, что все эти сборища связаны с военной экспедицией в русские владения в Америке. Рылеев был не из тех людей, которые умеют лгать. Истина была написана на его лице, в его чистых глазах. Случайно она увидела вчера из столовой, как ее Кондратий, войдя в детскую, подхватил Настеньку на руки и горячо стал целовать, и услышала наивный голос девочки: «Папа, а у тебя на глазах слезки!»

Но что же делать? Ей ли, слабой женщине, переломить этого человека, такого простого, кроткого, с детскими глазами, но с волей гиганта! А может быть, его ожидает слава, победа, власть? Нет, власть достается хитрым, бессовестным, жестоким. А такие, как Кондратий, — мученики, жертвы. И ей припомнились его стихи:

Погибну я за край родней —

Я это чувствую и знаю…

И радостно, отец святой,

Свой жребий я благословляю…

И она рыдала и бросалась на колени перед образом в спальне, а в ушах ее снова и снова звучало:

Судьба меня уж обрекла…

Но где, скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода?..

Она не спала всю ночь. На этот раз Кондратий не пришел в спальню и, сославшись на какие-то дела, остался в кабинете. Заслышав в седьмом часу, когда было еще совсем темно, какой-то шорох в прихожей, она бросилась туда босая, в ночной кофточке, и при тусклом свете ночника увидела Кондратия, надевавшего шинель. Она не могла выговорить ни слова и только еле слышно прошептала, приникнув к его груди:

— Кондратий…

— Наташа, друг, родная, успокойся! — бессвязно говорил Рылеев и гладил ее волосы и целовал ее. — Все будет хорошо… Пойми: долг, отечество… Поверь, все будет хорошо… А если… ты поймешь, не укоришь — не правда ли, милая, родная?.

— Знай только, Кондратий… — ответила она, стараясь сдержать рыдания, — знай: я навсегда с тобой, навсегда!

Послышался осторожный стук в дверь. Это был Николай Бестужев, с которым Рылеев условился ехать вместе в гвардейский экипаж.


Пять рот Московского полка с барабанным боем и развернутыми знаменами маршировали быстрым шагом по Гороховой улице с криком:

— Ура, Константин!

— Ура, Константин! — отвечала толпа, наполнявшая тротуары с обеих сторон.

— Старайтесь, ребята! — раздавались голоса. — Крепко стойте за правду!

Все — и солдаты и народ — как-то чувствовали, что за именем Константина кроется что-то другое.

Впереди шествовали Александр Бестужев в блестящем адъютантском мундире, Михаил Бестужев и с обнаженной саблей князь Щепин-Ростовский. Эти мундиры, эти знамена, этот барабанный бой, эти стремительно марширующие ряды солдат — все это производило впечатление грозной силы. Все понимали, что совершается что-то небывалое.

На углу Фонтанки навстречу выбежал из подъезда Якубович с саблей наголо, на острие которой надета была его шляпа с белым пером. Он пошел вперед с криком:

— Ура, Константин!

— Ура, Константин! — подхватили солдаты.

Высокий, смуглый, с черной повязкой на лбу и густыми бровями, Якубович имел крайне воинственный вид.

— Ну, храбрый кавказец, — шутливо обратился к нему Михаил Бестужев, — тебе по праву принадлежит начальство. Веди!

Сенатская площадь была пуста, когда подошел Московский полк. Не было никого из других частей, которые должны были присоединиться к восставшим. Не показывалось никакое войско и со стороны Зимнего дворца, где находился Николай.

В глубине площади забором огорожено было место постройки Исаакиевского собора. На набережной, между Исаакиевским мостом и Адмиралтейским бульваром, сложены были приготовленные для собора камни. За забором и около камней суетились плотники и каменщики. Услышав барабанный бой, они мигом высыпали на площадь. Иные влезли на забор.

Михаил Бестужев построил солдат в каре, так, чтобы в случае нападения отстреливаться на все четыре стороны. Свои роты, вместе с рядовыми из других рот, он поставил фасом к Сенату и к памятнику Петру. Роты Щепина-Ростовского заняли два фаса, обращенных к собору и к адмиралтейству.

Было девять часов. Над Невой и над площадью стоял утренний туман, как всегда бывает в Петербурге в это время года. Накануне была оттепель, а сейчас подморозило, и под ногами было скользко.

Перед фронтом и в рядах стояли члены тайного общества в штатском: Пущин в енотовой шубе, Кюхельбекер с длинным пистолетом, который торчал из-за пазухи, Каховский тоже с пистолетом.

Между тем кругом собралась тысячная толпа — большинство из простого народа, но были и одетые по-господски. Из толпы слышались возгласы:

— Ура, Константин!

— Держитесь, ребята!

Какой-то молодой человек в шинели с бобровым воротником выкрикнул:

— Ура, конституция!

— Ура, конституция! — отозвалось несколько голосов из солдатских рядов.

— А ты понимаешь, что такое конституция? — спросил Михаил Бестужев ефрейтора Любимова, молодца и красавца.

— Как не понимать, ваше высокоблагородие, — отвечал тот. — Тоже наслышаны. Это значит, чтобы все были на равных правах.

В это время от другого берега Невы отделились какие-то темные фигуры. Это были кадеты Морского и Первого кадетского корпусов. Их было человек десять. Четко отбивая шаг, они маршировали по льду, по три в ряд, направляясь к площади. Они были без шинелей, в черных мундирчиках, стянутых кушаком. Впереди шел стройный, красивый мальчик с разрумянившимися от мороза щеками/Он вытянулся перед Бестужевым во фронт, признав в нем по эполетам старшего чином.

— Господин штабс-капитан, — отчеканил он звонко, — мы присланы депутатами от наших товарищей, чтобы испросить позволение сражаться в ваших рядах. Мы все готовы умереть за свободу.

Бестужев был человек хладнокровный, но тут не выдержал: что-то всколыхнулось в его груди, и чувство умиления захватило душу. Он пристально глядел на красивое лицо мальчика, и у него промелькнула мысль: зачем останавливать благородный порыв этих юных птенцов? Не позволить ли им, в самом деле, остаться на площади? Их присутствие рядом с усачами-гвардейцами поразило бы воображение. Участие детей в восстании — явление небывалое в исторических летописях. Но благоразумие тотчас взяло верх: нельзя подвергать опасности жизнь этих ребят-героев.

— Благодарите ваших товарищей за их намерение, — сказал он, кладя руку на плечо мальчика, — но поберегите себя для будущих подвигов.

С этими словами он обнял его и крепко расцеловал.

Кадеты сделали поворот налево кругом и, так же отбивая шаг, пошли обратно.

Подъехал на извозчичьих санях Рылеев.

— А Трубецкой где? — был первый его вопрос, когда он вышел из саней. — Почему его нет?

Александр Бестужев только пожал плечами.

— Ну хорошо, я разыщу его, — сказал Рылеев, — а потом поеду в Финляндский полк. В гвардейском экипаже остался Бестужев Николай. Там Шипов противодействует: умоляет не губить себя, уверяет в благих намерениях императора и прочее. Человек ловкий, ораторствовать умеет… Пущин, поедем к Трубецкому, а пока пусть примет команду Якубович. Где он?

— Был и куда-то исчез, — ответил Александр Бестужев. — У храброго кавказца заболела голова.

— Тогда Оболенский, — сказал Рылеев.

— Его тоже нет, — проговорил Александр Бестужев, — но он будет, конечно.

Рылеев сердито махнул рукой.

— Едем! — решительно обратился он к Пущину.

Оба сели в сани и поехали к Трубецкому, на Английскую набережную.


Оболенский был на площади рано поутру, еще до прихода Московского полка, но, не найдя никого, решил действовать самостоятельно. Он хотел во что бы то ни стало добыть артиллерию и отправился в Преображенские казармы, к конным артиллеристам. Однако оказалось, что генерал Сухозанет, командир гвардейской артиллерии, успел уже принять свои меры. Граф Коновницын, сын героя двенадцатого года, и Малиновский, офицеры конной артиллерии, оба члены общества, сидели под арестом. Оболенский, пользуясь своим положением адъютанта генерала Бистрома, хотел было проникнуть в казармы, но полковник Пистолькорс, стоявший с обнаженной саблей у входа, преградил ему путь. Напрасно юнкера из-за спины Пистолькорса подавали ему какие-то знаки: пробраться в казармы так и не удалось. То же самое оказалось и в пешей артиллерии: члены общества, в том числе и внук Суворова — корнет Александр Суворов, князь Италийский, граф Рымникский, были уже арестованы.

Вернувшись на площадь, Оболенский принужден был взять на себя командование.

— Что ж это такое? — говорил он раздраженно. — Где Панов и Сутгоф? Почему нет гвардейского экипажа? Время идет, нужно действовать. Николай, вы его знаете, медлить не станет!

И в самом деле, с противной стороны уже начиналось какое-то движение. Появились конногвардейцы. Они тихо приближались, по трое в ряд, по Адмиралтейскому бульвару и, повернув направо, выстроились тылом к адмиралтейству и правым флангом к набережной.

Оболенский рассыпал стрелков перед колонной и сам стал, с ними.

Минута напряженной тишины. Только стук подков по обледенелой мостовой. Обе стороны застыли в ожидании. Вдруг линия конногвардейцев заколыхалась — они двинулись прямо на московскую колонну.

— Не стрелять! — раздался голос Оболенского. — Они присоединятся к нам!

Но было поздно. Раздался залп ружей. Справа и слева, с набережной и из-за забора, полетели в атакующих камни и поленья. Лошади скользили и спотыкались. Несколько человек упало. Конногвардейцы повернули обратно. Атака была отбита.

— Ура! — кричал теснившийся на площади народ, а рабочие, сидевшие на заборе, угрожающе потрясали вслед конногвардейцам кулаками.

Три раза конногвардейцы ходили в атаку, но вяло и, видимо, неохотно. И снова летел град камней и поленьев из толпы народа, и снова гремела площадь восторженным «ура», когда они отступали.

В конце Адмиралтейского бульвара появился статный всадник в шляпе с белым султаном. Это был граф Милорадович. Он подъехал к каре и сделал знак, что хочет говорить.

— Ребята! — звучным голосом начал он. — Вы меня знаете, я обманывать не стану…

К нему подбежал Оболенский.

— Граф, умоляю вас, поберегите себя! — проговорил он, и голос его действительно звучал мольбой. — Отъезжайте. Оставьте в покое солдат, они исполняют свой долг!

— Разве, князь, я не могу говорить с солдатами? — возразил Милорадович и хотел было продолжать.

Но Оболенский, выхватив у переднего солдата ружье, ткнул лошадь штыком. Лошадь отпрянула, и штык скользнул по седлу и ранил графа в ногу. В это время сбоку раздался выстрел. В руках у Каховского дымился пистолет. Милорадович схватился за бок, пошатнулся в седле и упал. К нему бросились солдаты с обеих сторон.

— Что ты делаешь, сумасшедший! — накинулся на Каховского князь Одоевский, бледный, с трясущимися губами. — Честнейший человек, рыцарь!..

— Он царский слуга! — надорванным голосом прокричал Каховский. — И тем опаснее, чем честнее! — Он закрыл лицо руками и едва выговорил сквозь вырывавшиеся из груди рыдания — Ты думаешь, что я злодей, изверг, мясник, да? Поверь, и мне нелегко…

И он с отчаянием отшвырнул пистолет.

Милорадовича подняли и унесли. Наступила минута смущения.

— Гренадеры! — послышались вдруг радостные голоса. — Гренадеры! Ура!

В самом деле, с Адмиралтейского бульвара бежали гренадеры, продираясь сквозь правительственные войска, которые их не трогали. Впереди с обнаженными саблями бежали Сутгоф и Панов. Громовое «ура» огласило площадь. Солдаты целовали и обнимали друг друга.

Через некоторое время из-под арки Галерной улицы показались моряки гвардейского экипажа, стройно маршировавшие под командой Николая Бестужева и лейтенанта Арбузова. Раздалась команда, и моряки — их было больше тысячи человек, — заходя справа налево, мимо расступавшегося перед ними народа, заняли при криках «ура» место позади гренадер и московской колонны, ближе к собору.

Был уже первый час. Войска были собраны все. Больше неоткуда было ждать подмоги. Надо было действовать. Но куда направить удар?


Николай отлично умел владеть собой. Он скрыл свой страх, почти ужас, перед тем, что совершалось в этот день. Его лицо было как холодная маска. Он всегда презирал человеческую мысль. Но теперь эта мысль распоряжалась войсками — говорила ружейными выстрелами и буйными криками «черни».

Он уже знал, что дело совсем не в защите прав Константина, не в избытке «верноподданнического» усердия, а в революционном заговоре. Еще третьего дня утром было получено донесение из Таганрога от генерала Дибича, начальника штаба при Александре, о том, что раскрыто тайное общество, которое раскинуло свои сети на севере и на юге. К донесению приложен был и список членов общества, составленный по доносам капитана Вятского полка Майбороды и унтер-офицера Уланского полка Шервуда.

В тот же день явился к Николаю поручик Финляндского полка Яков Ростовцев, адъютант генерала Бистрома и товарищ Оболенского, живший с ним на одной квартире, и в туманных выражениях, не упоминая о заговоре и не называя имен, предупредил его о грозящей ему опасности и убеждал не вступать на престол. «Может быть, ты знаешь заговорщиков, — сказал ему Николай, — но не хочешь назвать их, думая, что это противно твоему благородству? И не называй, не надо!» И в самом деле, надобности в этом не было: имена были ему и без того известны. А не начинал он арестов потому, что ждал, пока выяснится, какие силы стоят за заговорщиками. А что, если с ними и Сперанский, и Мордвинов, и, может быть, даже кто-нибудь из командиров корпусов: Бистром, Шипов? Нет, лучше пока никого не трогать. «Расправлюсь потом», — думал он.

Большая часть полков присягнула Николаю: Преображенский, Измайловский, Павловский, Семеновский. Но сохранят ли они верность присяге? Согласятся ли сражаться за него с собственными товарищами? Не перебегут ли к восставшим? Измайловский полк, например, проходя мимо Николая, ответил мрачным молчанием на его приветствие: «Здорово, ребята!» А как дерзко ведет себя «чернь»! Стоят в шапках, глядят с насмешкой, а когда он только показался на площади, рабочие из-за забора стали кидать в него поленья и ушибли ему ногу. Восстание может перекинуться в город. Что тогда? Как управиться с разбушевавшейся «чернью»? Надо отрезать восставших от города.

Он постепенно окружал площадь войсками со всех сторон и, по мере того как послушно исполнялись его приказания, чувствовал себя все более уверенно. Привычка к слепому повиновению торжествовала над бунтующим духом. С каждым часом военная машина работала все послушнее и послушнее. Так бывает, когда вдруг заартачится отчего-нибудь конь: он пускается в галоп, закидывает голову, брыкается, грызет удила, но мало-помалу подчиняется воле всадника и переходит в привычную ровную рысь.

Однако исход борьбы был все-таки под сомнением. Любая случайность могла дать перевес восставшим. Обе стороны выжидали, не решаясь первыми перейти в наступление.


Трубецкой не спал всю ночь. Он не смел взглянуть на жену. «Что я с нею-то делаю?» — думалось ему.

В шесть утра, в темноте, он тихо выбрался из спальни в диванную, которая служила ему кабинетом. Он кружил по комнате, как зверь в клетке, натыкаясь то и дело на свой раскрытый дорожный сундучок.

Он перебирал в памяти свою деятельность в тайном обществе. Во все эти десять лет сомнения ни разу не закрадывались в его душу. И еще недавно все казалось так легко и просто: вывести войска на площадь, арестовать, а если понадобится, то и убить Николая, принудить сенат издать манифест, собрать депутатов — и заря свободы воссияет над многострадальным отечеством. И вдруг теперь, в последнюю минуту, точно завеса упала с глаз: вся несбыточность предприятия представилась ему с неумолимой ясностью. Солдаты не подготовлены, не способны к самостоятельному действию. Они все из тех же крепостных, в них еще сильны рабские привычки. Они идут за своими офицерами. А кто эти офицеры? Нет среди них ни одного выше ротного командира. «Где у нас генерал Риего, ведущий за собой целую армию? Я, что ли, названый диктатор, только что приехавший из Киева и не имеющий под своей командой ни одной части? Но я дал слово, — говорил он себе, — могу ли я изменить товарищам! Что делать, что делать?»

И он ходил и ходил, пока не начинала кружиться голова. Он ложился на диван, потом вскакивал и опять ходил и ходил, как в бреду.

«Неужели я трус? — задавал он себе вопрос. — Нет, не трус!»

И он вспоминал, как он стоял под ядрами на Бородинском поле, под Тарутином, под Лейпцигом, как он даже шутил в это время. Страха в нем никакого не было. Он знал тогда, что за ним все, весь народ.

Он остановился перед зеркалом: впалые виски, покрытые каплями пота, желто-зеленый цвет осунувшегося лица, круги под глазами.

— Диктатор! — пробормотал он насмешливо.

«Да, храбрость заговорщика не то, что храбрость солдата, — рассуждал он, принимаясь снова ходить. — Солдат если гибнет, то славною смертью. Он знает, что его ожидает посмертный почет. За ним все. Великое это слово «все»! А что ожидает заговорщика? Позорная казнь. Наших целей не понимает никто — ни генералы, ни солдаты. В глазах всех мы изменники, преступники. Мы одни, одни! Нас ничтожная кучка…»

Он выглянул в окно на набережную и увидел подъехавшие сани, из которых вышли двое. Он узнал их: это Рылеев и Пущин. Они приехали за ним. Он хотел уйти, но в дверь постучались.

— Войдите, — сказал Трубецкой дрожащим голосом..

Старый камердинер графа Лаваля с поклоном впустил гостей. Они вошли торопливо, не сняв даже шинелей.

— Московский полк на площади, — сказал Рылеев. — Мы вас ждем, князь.

Трубецкой стоял неподвижно, понурив голову.

— В полном составе? — спросил он наконец.

— Четыре роты, шестьсот штыков, — резко ответил Пущин.

— Что можно сделать с такими ничтожными силами? — проговорил Трубецкой. — Напрасное кровопролитие тяжело ляжет нам на совесть.

— Рассуждать поздно, — нетерпеливо возразил Ры-. леев, — надо действовать! Вы дали слово и не можете отказаться.

— Я уверен, что ничего не будет, — ответил Трубецкой. — Постоят и, не видя поддержки, вернутся в казармы. Лучше не начинать.

Рылеев, ни слова не говоря, круто повернулся и вы-, шел в сени. Пущин скорым шагом приблизился к Трубецкому чуть не вплотную и, прямо глядя ему в глаза, произнес тоном как бы приказа:

— Вы все-таки придете на площадь. Да?

— Приду, — еле слышно проговорил Трубецкой после минутного колебания.

«Идти или не идти? — спрашивал он себя, оставшись один. — Принять на себя ответственность за напрасно пролитую кровь? Мы сами все равно погибли — правительству, конечно, все уже известно о наших замыслах. Но зачем же вести на погибель других? Если я не приду, то, может быть, ничего и не будет».

Ему невыносимо было оставаться дома. Он боялся увидеть жену, боялся, что за ним придут снова. «И почему я не решился прямо сказать: нет?» — думал он.

Он позвонил, велел подать себе шинель, вышел на набережную, позвал извозчика и поехал в Главный штаб. Морозный ветер дул ему в лицо. «Если бы хоть малая была надежда, — размышлял он, сидя в санях, — о, клянусь честью, я без колебаний принес бы себя в жертву. Но какая польза, если я и пойду? Мое появление только ускорит кровопролитие. А так — постоят и разойдутся». «Постоят и разойдутся…» — повторял он про себя, стараясь успокоить свою совесть.

В канцелярии Главного штаба люди сновали туда и сюда. Принимались рапорты, отдавались приказания. Несмотря на суету, все было как всегда. По-видимому, правительственная машина была в полном порядке. Слышались разговоры:

— В Московском полку, говорят, убили генерала Фредерикса.

— Но в прочих полках присяга прошла тихо.

— А бедный Милорадович!

— Впрочем, он сам виноват. Ему докладывали о собраниях в Российско-Американской компании, а он пренебрег. Говорит: это сочинители, стихи читают.

— Что, он ранен серьезно?

— Врач говорит: смертельно.

— Какое несчастье!

— Что с вами, князь? — обратился к Трубецкому знакомый генерал в адъютантском мундире. — На вас лица нет.

— Нездоров, — проговорил Трубецкой.

— Да, тяжело, тяжело. Такая беда! Но ничего, обойдется. Это все жалкая кучка злодеев.

Трубецкой, шатаясь, спустился в курьерскую и долго сидел там один. Известие о ране Милорадовича сразило его. «Зачем, зачем? — думал он. — Благороднейший человек!»

Он пошел в Зимний дворец. Во дворе саперный батальон и первый батальон Преображенского полка под ружьем. Спокойные, равнодушные лица, как всегда. Дисциплина. Он направился снова к Главному штабу и, стоя на углу, старался рассмотреть, что делается там, вдали, на Сенатской площади, откуда доносился какой-то шум и слышались редкие выстрелы. Его тянуло туда, на площадь, и в то же время что-то удерживало на месте.

Он отправился пешком на Большую Миллионную, к сестре графине Потемкиной, посидел у нее с полчаса, а потом, сам не зная зачем, пошел через Марсово поле на Большую Итальянскую к флигель-адъютанту Михаилу Илларионовичу Бибикову, женатому на Екатерине Ивановне Муравьевой-Апостол. Его встретила взволнованная Екатерина Ивановна.

— Мужа нет, он на площади, — сказала она. — Какая ужасная история! Одному я рада: что здесь нет Сергея. Я знаю его взгляды, его характер. Он непременно был бы в рядах восставших.

Трубецкой глядел на ее лицо, так похожее на лицо брата.

— Да… — выговорил он с усилием. — Я послал ему письмо… третьего дня с Ипполитом… Ивановичем, — докончил он.

— Слава богу, — говорила она. — Ипполит уехал во вторую армию, Матвей в деревне. Я не поручилась бы ни за того, ни за другого… Присядьте.

— Нет, я на минуту, — сказал Трубецкой. — Я хотел видеть Михаила Илларионовича.

Его снова потянуло туда, на площадь, к друзьям. Он метался туда и сюда, не зная куда деваться. Мелькала мысль о возможности успеха. Он поехал снова к Главному штабу. Переходя с места на место, он наблюдал движение правительственных войск. Вот марширует по Невскому ровным шагом Семеновский полк в полном составе и занимает место у стройки собора. С Вознесенского подходит Измайловский полк и становится у Адмиралтейского бульвара. Павловский полк обходит площадь и преграждает Галерную. Восставшие окружены плотной стеной, взяты в тиски. Идет артиллерия.

«Кончено! — думал Трубецкой. — Рушится все. И я преступник. Осталось одно: умереть».


С Невы дул холодный ветер. Небо заволакивалось тучами. Шел мелкий снег. Солдаты переминались с ноги на ногу. Они были без шинелей, смерзли и проголодались.

Михаил Бестужев подошел к ефрейтору Любимову.

— Что призадумался? — спросил он, потрепав его по плечу. — Аль о жене молодой мечтаешь?

Три дня назад Любимов женился, и Бестужев на свадьбе его был посаженым отцом.



— До жены ли, ваше высокоблагородие! — ответил Любимов. — Я развожу умом, для чего мы на месте стоим, точно к мостовой примерзли. Ноги затекли от стоянки, руки закоченели, а мы стоим…

— Погоди, Любимов, скоро пойдем, — сказал Бестужев, — и ты разомнешь и руки и ноги…

В это время подошел человек с бородой и в тулупе в сопровождении малого в одежде приказчика. Оба были с кульками.

— Ваше благородие, — низко поклонившись, обратился к Бестужеву тот, который был постарше, — дозвольте солдатиков угостить. Мы здешние, на Вознесенском торгуем.

И он с помощью приказчика стал вынимать из кульков всякие припасы: водку, караваи хлеба, колбасу. Были тут даже четыре деревянные кружки для водки.

— Давай бог успеха, — сказал купец, снова кланяясь Бестужеву в пояс, — а мы завсегда рады стараться.

К колоннам восставших прибегали посланные от измайловцев, егерей и других полков со словами: «Ждите, пока стемнеет, мы присоединимся».

Николай был в тревоге. Генералы уговаривали его дать залп картечью.

— Ваше величество, нельзя терять ни минуты, — говорили они. — Преданные вашему величеству войска ко* леблются. В темноте невозможно будет удержать их в повиновении.

Три орудия были выдвинуты вперед и поставлены в глубине площади, в углу между забором и Адмиралтейским бульваром. Однако оказалось, что нет зарядных ящиков. За ними поехали на извозчиках.

Три часа. По зимнему времени уже смеркалось. Над Невой и площадью стоял мглистый туман.

К колоннам восставших подъехал генерал Сухозанет, командир артиллерийского корпуса. Он крикнул визгливым голосом, который как-то не шел к его плотной фигуре:

— Положите оружие! Буду стрелять!

— Отправляйтесь назад! — крикнул ему Михаил Бестужев.

— И пришлите кого-нибудь почище вас! — прибавил Пущин.

— Ура! — кричали солдаты.

Николай скомандовал громким голосом:

— Пальба орудиями по порядку: первый фланг, начинай! Первая!

Командир первой роты штабс-капитан Бакунин повторил команду, но Николай крикнул:

— Отставь!

Он все еще надеялся, что восставшие образумятся и уступят без боя. Но они не трогались с места и оглашали площадь криками «ура».

Опять команда: «Первая, начинай!», и снова: «Отставь!» И те же несущиеся с площади крики «ура».

Николай в третий раз повторил команду:

— Первая, начинай!

И поскакал прочь к Зимнему дворцу.

Бакунин повторил команду, но фейерверкер как будто не слышал и стоял неподвижно с пальником в руке.

— Что же ты не стреляешь? — закричал Бакунин.

— Свои, ваше высокоблагородие, — еле слышно прошептал солдат.

Бакунин в бешенстве соскочил с лошади и ударил солдата в лицо.

— Ежели бы я сам стоял перед дулом, — закричал он, — ты должен был бы исполнить команду!

И он, вырвав пальник, сам вложил его в затравку. Однако наводка взята была слишком высоко. Картечь градом застучала по стенам Сената, почти не затронув солдат. Они отвечали беглым ружейным огнем. Второй залп ударил ниже, в самую середину колонны. Солдаты дрогнули и побежали. На площади раздавались стоны раненых. Флейтщик гвардейского экипажа, мальчик лет одиннадцати, лежал, свернувшись, на снегу в луже крови.

Около Михаила Бестужева вдруг очутился Любимов.

— Всяко может быть, ваше высокоблагородие, — сказал он с видом заботливой няньки, — я уж вас не покину.

И тут же упал, пораженный картечью в грудь.

Бестужев наклонился к нему и старался платком заткнуть льющуюся из раны кровь, но Любимов проговорил, тяжело дыша:

— Оставьте, ваше высоко… что уж… умру за… Жену не оставьте, барин дорогой, ваше высоко…

Щелкала и свистела картечь, а Бестужев все стоял над мертвым телом красавца ефрейтора. «Бедняга! — думал он. — Я все еще для него барин, господин, которого не коснется расправа». Он, сжав кулаки, погрозил в сторону Зимнего дворца.



Сжав кулаки, он погрозил в сторону Зимнего дворца.


— Будь ты проклят, убийца! — прошептал он.

Толпа бегущих солдат увлекла его за собой. Он опередил их.

— За мной, ребята! — крикнул он и спустился на Неву.


В казармы Финляндского полка Рылеева не пустили часовые. От поручика барона Розена, вышедшего к нему, он узнал, что в казармах остался только один батальон, который уже присягнул; второй батальон на караулах, а третий за городом. Рылеев поехал к Исаакиевскому мосту, но доступ на мост был прекращен. Он перебрался пешком по льду на Английскую набережную, около Благовещенской площади. По дороге чуть не провалился в подмерзшую полынью и промочил ноги. Попытки проникнуть на площадь с Английской набережной или с Галерной не привели ни к чему. Коннопионеры при входе на Галерную чуть его не арестовали. Его беспорядочная одежда, взволнованный вид и та настойчивость, с какой он добивался пропуска на площадь, показались подозрительными. Кружным путем он пошел на Невский. До него докатились раскаты пушечных выстрелов. Народ бежал во все стороны. «В пушки стреляют!» — слышалось в толпе.

— Все кончено, Наташа, — сказал он жене, выбежавшей ему навстречу, когда он пришел домой, — Я погиб, погиб безвозвратно. Береги Настеньку…

— Я с тобой, Кондратий! — воскликнула Наталья Михайловна вся в слезах.

— Нет, Наташа, береги Настеньку. Знай, я не раскаиваюсь, я верю, верю, что наша — неудача научит других. Мы еще не умеем — сумеют другие. — Глаза его зажглись вдохновением. — Подумай только: это не дворцовый переворот, как бывало раньше. В царствующем граде Санкт-Петербурге впервые всенародно поднято знамя свободы! И это не будет забыто. Верю, верю… Что бы там ни было, знай, я горжусь, я счастлив исполненным долгом!

И он ласковым движением привлек к себе жену и целовал ее, а она, прижавшись к нему, смотрела с немым отчаянием в его сияющие детские глаза.

XIV. ПОДПОЛКОВНИК ГЕБЕЛЬ

Черниговский пехотный полк квартировал в городе Василькове, в тридцати верстах от Киева. Город был маленький: всего несколько улиц и площадь, похожая летом на луг. На главной улице было два-три каменных дома. В одном из них жил командир полка подполковник Густав Иванович Гебель.

Густав Иванович был аккуратен и точен в исполнении предписаний начальства. Генерал-лейтенант Логин Осипович Рот, командир третьего корпуса, сказал ему при его вступлении в должность: «Густав Иванович, надо немножко подтянуть этот полк», на что Густав Иванович отвечал: «О, я их подтяну, Логин Осипович!»

Густав Иванович во всем соблюдал законную форму. Двое рядовых украли у мужика два рубля серебром. Густав Иванович заковал виновных в кандалы и донес об их поступке в Могилев, в штаб первой армии. Когда умер император Александр I, Густав Иванович поскорбел, как прилично верноподданному, и приготовился возрадоваться по случаю вступления на престол императора Константина I.

В один и тот же день, 30 ноября, из Могилева были получены две бумаги. В одной, за № 1571, заключалась сентенция командующего армией, присуждавшая провинившихся рядовых к наказанию кнутом. В другой, за № 1572, предписывалось привести полк к присяге императору Константину.

Обе бумаги Густав Иванович немедленно пустил в ход в порядке их номеров.

На другой же день, 1 декабря, полк был выстроен на площади в ожидании присяги. Сюда же привели двух арестантов. Долговязый полковой адъютант Павлов гнусавым голосом стал читать сентенцию. Тут же находился полковой священник с крестом и Евангелием. Солдаты сначала подумали, что это и есть присяга. Но когда приговоренных привязали к столбам и палачи взялись за кнуты, то по рядам пробежал глухой ропот. Офицеры, не стесняясь, громко выражали негодование. Кузьмин, командир пятой роты, угрожающе сжимал кулаки. Его рота заколыхалась и сдвинулась с места. Строгий окрик Гебеля заставил солдат податься назад.

Сергей стоял перед своим батальоном. Свистел кнут, крики истязаемых звенели в ушах, кровь брызгами летела на снег. Сергей делал усилия, чтобы казаться спокойным, Но вдруг побледнел, качнулся и опустился на землю. Строй пришел в беспорядок. Солдаты и офицеры бросились к Сергею на помощь, сбились в кучу. Один растирал снегом виски, другой старался расстегнуть тугой ворот мундира. Гебель свирепо кричал:

— Смирно-о! Стройсь! По местам! Всех расстреляю на месте!

Ни командные слова, ни угрозы больше не действовали. Солдаты поворачивали к Гебелю озлобленные лица. Слышались суровые возгласы:

— Погодите, недолго вам командовать! Отольются вам наши слезы!

Матвей, который был на площади в числе зрителей, увел брата на квартиру. Экзекуция закончилась, и дисциплина мало-помалу восстановилась. Густав Иванович приступил к исполнению бумаги за № 1572. Священник, по его знаку, вышел вперед. Начался обряд присяги.

Законная форма на этот раз восторжествовала. Но Густав Иванович был чем-то смущен.

— О, эти люди совсем не понимают порядка, — пожаловался он за обедом жене Христине Федоровне.


В первой армии носились тревожные слухи. Говорили о каком-то завещании царя, по которому цесаревич Константин отстранен от престола. Вместо него на престол должен будто бы вступить его младший брат, Николай.

Все это очень волновало Густава Ивановича. Когда из Могилева был получен приказ о присяге новому императору Николаю I, он совсем растерялся. Как это так: две присяги на протяжении двух недель! Однако рассуждать было нечего.

Приказ был получен утром в сочельник, 24 декабря. Густав Иванович немедленно послал распоряжение ротным командирам явиться в штаб полка со своими ротами. Роты Черниговского полка стояли по деревням в окрестностях Василькова.

Утром 25 декабря, в день рождества, на квартиру Густава Ивановича пришли ротные командиры — второй мушкетерской роты барон Соловьев и третьей мушкетерской роты Щепилла — с рапортом о благополучном прибытии их рот в штаб полка.

Густав Иванович выпрямился и поглядел на обоих испытующим взглядом.

— Знаете ли вы, зачем я потребовал вас в штаб? — спросил он.

Барон Соловьев был худенький, небольшого роста. Рядом с ним черноволосый, взъерошенный Щепилла казался настоящим великаном. Оба были ревностные славяне.

В ответ на вопрос Густава Ивановича Щепилла только дернулся всей своей неуклюжей фигурой. А Соловьев вежливо и спокойно ответил:

— Я слышал, будто присягать новому государю.

— Уверены ли вы в своих солдатах, барон? — спросил Густав Иванович.

— О да, совершенно уверен, — с усмешкой ответил Соловьев.

— Я потому спрашиваю, что как бы чего не вышло, — строго произнес Густав Иванович. — Такие тревожные ходят слухи… Вы меня понимаете, барон?

— Отлично понимаю, господин подполковник, — ответил Соловьев, стараясь не глядеть на свирепые гримасы Щепиллы.

— А подполковник Муравьев? — вдруг спросил с озабоченным видом Густав Иванович после некоторого молчания.

— Подполковник Муравьев? К нему брат приехал, и они вместе отправились в Житомир, — ответил Соловьев.

— Да, да, я разрешил ему, — сказал Густав Иванович. — Но он должен вернуться. Такое ужасное время!

И кивком головы он отпустил офицеров.

…В десять часов утра 25 декабря на полковом дворе состоялась присяга императору Николаю. Солдаты глядели с каким-то странным, сосредоточенно-мрачным выражением. Офицеры явно показывали нетерпение и негодование. Многие даже не поднимали руку, как это полагается при обряде присяги.

Солдаты, не стесняясь присутствия начальства, перешептывались между собой:

— Сколько будет этих присяг? Может, завтра велят еще третьему присягать?

Густав Иванович делал вид, что ничего не замечает, и громко, с особенным усердием отчеканивал клятвенное обещание верой и правдой служить государю Николаю Павловичу.

Присяга обошлась благополучно, но Густав Иванович все еще чего-то опасался.

— Нельзя знать, что будет, — говорил он жене за завтраком.

Через каждые два часа он посылал денщика на квартиру Сергея Муравьева справляться, не вернулся ли он из Житомира. Ему казалось, что все дело в Сергее: он может успокоить, что-то устроить, разъяснить. Но денщик являлся с одним и тем же ответом:

— Так что их высокоблагородие Сергей Иванович с братцем Матвей Иванычем не возвращались.

Вечером у Густава Ивановича был бал. Тут были офицеры, чиновники во главе с городничим, длинноусые помещики с супругами в разноцветных чепцах и упитанными дочками. Музыка не умолкала ни на минуту. Офицерские мундиры и долгополые помещичьи фраки кружились вихрем по залу вперемешку с кисейными дамскими платьями. Полковые трубачи трубили наперебой с еврейскими скрипками, стараясь их заглушить, но те не сдавались и визжали еще сильнее. Шум был такой, что кавалерам приходилось драть горло, занимая дам. Долговязый полковой адъютант Павлов, растянув рот в улыбку, склонился над стулом городничихи, а та била его по руке зеленым веером. На них умильно поглядывал красноносый майор Трухин.

Густав Иванович бродил вокруг зала, наблюдая за порядком. Его мучила тоска. Он тревожно оглядывался на громоздкую фигуру поручика Щепиллы, который, расталкивая танцующих, свирепо крутил в вальсе какую-то хорошенькую польку. Ему не нравилось, что барон Соловьев, бросив свою даму, горячо толкует о чем-то с поручиком Быстрицким.

— Молодой человек должен веселиться, — строго сказал он, подходя к Соловьеву. — Зачем вы не танцуете?

Гремела музыка. Кружились в вальсе мундиры, казакины и фраки. Развевались дамские шали. Городничиха, прикрывшись веером, вертелась с полковым адъютантом Павловым. И наконец среди танцующих замелькал желтый чепец самой хозяйки, Христины Федоровны, положившей изогнутую с необыкновенной грацией руку на плечо командира первой гренадерской роты капитана Козлова.

Вдруг открылись двери из сеней, и на пороге остановились новые гости. Они были в шинелях и в жандармских касках с гребнем. На окружающее веселье они не обратили ни малейшего внимания. Вошли в зал, не сняв касок и не скинув шинелей. Видно было, что они только что после дальней дороги и что им нет никакого дела до бала.

Сначала вошедших не заметили, и все кружились по-прежнему. Потом стали оборачиваться, перешептываться, останавливаться. Музыка смолкла. Водворилась полная тишина. Все глаза устремились на новоприбывших.

— Кто здесь подполковник Гебель? — сурово прозвучал среди мертвой тишины голос старшего из жандармов.

Что-то дрогнуло в сердце Густава Ивановича: не то испуг, не то радость. Приближалась развязка, которая должна положить конец томившему его беспокойству.

— Я подполковник Гебель, командир Черниговского пехотного полка, — сказал Густав Иванович. — Что вам угодно?

— Имею к вам важные бумаги, — ответил жандармский офицер.

Гебель дал знак рукой, приглашая следовать за ним в кабинет. Оба жандармских офицера (один был поручик Несмеянов, другой — прапорщик Скоков) удалились вместе с Гебелем.

Смущенные гости перешептывались между собой. Христина Федоровна охала и говорила городничихе:

— Ах, Густав такой неспокойный! Сегодня совсем плохо кушал…

Щепилла с мрачным видом подошел к Соловьеву.

— Ты понимаешь? — спросил он шепотом.

— Понимаю, — ответил Соловьев. — Все открыто!

— Надо на что-нибудь решиться, — сказал Щепилла.

— Сегодня же, — ответил Соловьев.

Подполковник Гебель быстрыми шагами вышел из кабинета в сопровождении жандармских офицеров. Не сказав никому ни слова, не взглянув даже на жену, он прошел в сени, накинул на плечи шинель и в тех же санях, в которых приехали из Могилева поручик Несмеянов и прапорщик Скоков, поскакал на квартиру Сергея Муравьева.

Тоска его кончилась. Все стало ясно и определенно. Жандармы привезли из Могилева известие о бунте 14 декабря в Петербурге и бумагу за № 1606, в которой предписывалось немедленно арестовать, как соучастника бунта, подполковника Сергея Муравьева-Апостола с братом Матвеем, отставным подполковником гвардии, и препроводить обоих под конвоем в штаб первой армии, в Могилев.


Сергей Муравьев снимал квартиру на краю города. У него жил в это время Бестужев, приехавший из Бобруйска (там находился в это время Полтавский полк). Было поздно, и Бестужев уже спал. Громкие удары в дверь разбудили его. Он вскочил и, накинув шинель, снял с двери крючок. Кто-то сильно рванул дверь снаружи, из сеней пахнуло морозом — ив комнату вошли какие-то люди.

— Огня! — раздался чей-то повелительный голос.

В руках одного из вошедших вспыхнула лучина. Бестужев увидел перед собой Гебеля и двух жандармов.

Не обращая внимания на Бестужева, Гебель прошел с огнем в соседнюю комнату, где был кабинет Муравьева, и зажег две свечи на столе. Движения его были быстры, решительны. Он взломал кинжалом ящик стола, вынул оттуда все бумаги и сложил их в бывший при нем портфель. Затем оглядел комнату. На комоде, около зеркала, лежала переплетенная в сафьян тетрадь. Гебель попробовал ящики комода — они не были заперты, и в них ничего не оказалось. Он сунул сафьянную тетрадь в портфель и, не произнеся ни слова, удалился вместе со своими спутниками. Дверь осталась распахнутой настежь.

Бестужев долго не мог опомниться. Он начал поспешно одеваться, но руки дрожали, и крючки сюртука не попадали в петли. Послышались взволнованные голоса, и в комнату вбежали Кузьмин, Соловьев, Сухинов и Щепилла.

— Черт дери, в городе ни одного солдата! — гремел Щепилла. — Все разбрелись по деревням ради праздника. То-то бы сцапать сразу и его и жандармов!

— Погоди, — остановил его Соловьев, — не трать слов попусту. Надо их обогнать и предупредить Муравьева.

— Они поскакали по Житомирской дороге, — сказал Сухинов. — Пусть Бестужев скачет за ними, а мы пока поднимем полк…

— И прямо на Киев! — подхватил Кузьмин. — Ах, братцы, хорошо!

— Ну, Бестужев, собирайся сейчас, — торопил Соловьев.

— Выручай Муравьева! — говорил Кузьмин. — Ах, братцы, славно!

Бестужев выхватил из-под подушки кошелек и стал считать деньги.

— Что, мало? — спросил Кузьмин, достав из-за пазухи пачку ассигнаций. — Вот, бери. Только что из дому получил, не успел растратить. Выручим Муравьева, а там прямо на Киев. Вот славно! — повторил он.

Бестужев взял у Кузьмина деньги и побежал нанимать лошадей. Офицеры остались на квартире Муравьева. Они сидели у стола и обсуждали, что предпринять: ждать ли Муравьева или самим идти на Киев. Соловьев доказывал, что одному полку начинать опасно и что надо иметь общий план действий.

— У нас нет пушек, — говорил он.

— Это не война, а восстание! — сердито возражал Кузьмин. — Тут первое дело — натиск. А всю эту стратегию к черту!

— Пушки есть и в Киеве, — добавил Щепилла басом.

— А тебе надо отправляться в свой полк, — обратился Соловьев к молчавшему Сухинову, — и побудить его к действию.

Сухинов стараниями Муравьева был недавно переведен в Александрийский гусарский полк. Казенная подорожная лежала у него в кармане, но он все откладывал свой отъезд.

Послышались торопливые шаги, и в комнату влетел Андреевич, запорошенный снегом.

— Я сейчас из Киева, — проговорил он, с трудом переводя дыхание. — Скакал что есть мочи… в Петербурге восстание…

— Восстание, ура! — воскликнул в восторге Кузьмин.

— Тайное общество открыто, идут аресты… — торопливо продолжал Андреевич.

Кузьмин остановился в оцепенении. Сухинов вспыхнул и грозно скрестил на груди руки. Щепилла так треснул стулом об пол, что он чуть не разлетелся вдребезги.

— В Киеве ждут распоряжений, — сказал Андреевич. — У меня письма к Муравьеву. Где он?

— Проклятие! — заревел Щепилла. — Хорошо, если не в лапах Гебеля и его чертей жандармов!

— Ты ничего не знаешь, — мрачно сказал Сухинов. — Получен приказ об аресте Муравьева. Гебель гонится за ним в Житомир.

— Вот что, — быстро заговорил Соловьев. — Скачи сейчас за Муравьевым, отдай ему письма. Скажи, чтобы он с гусарами и с восьмой дивизией шел прямо на Житомир, а Бестужева — он поскакал туда вот только сейчас, — так Бестужева чтобы обратно прислал сюда для команды. Сам поезжай к нашим в артиллерийскую бригаду — пусть идут на соединение с Муравьевым. Заезжай также к Артамону, предупреди его. Мы тем временем поднимем Черниговский полк и займем Киев. Понял? Скачи — и прежде всего разыщи Муравьева.

— Но как же быть? — в отчаянии воскликнул Андреевич. — У меня нет подорожной.

— Возьми мою подорожную, — сказал Сухинов, протягивая бумагу с печатью. — Мне нет в ней нужды. Братья, решено: я остаюсь с вами!

Соловьев, Щепилла и Кузьмин бросились обнимать Сухинова.

— Денег… У меня нет денег, — растерянно говорил между тем Андреевич, стоя на месте.

— Вот деньги! — ответил ему Кузьмин и быстро вынул пачку ассигнаций.

Андреевич запихал за пазуху подорожную и деньги, повернулся и вышел.

— Разыщи Муравьева! — успел прокричать ему вдогонку Кузьмин.

— Не дали даже чаю напиться, — сказал Сухинов.

А Кузьмин, обнимая Щепиллу, повторял в восхищении:

— Прямо на Киев! Потом на Москву! Ах, братцы, как славно!

XV. МЕТЕЛЬ

Уезжая в Житомир, Сергей сказал Гебелю, что хочет повидаться со своими родственниками Муравьевыми — Артамоном Захаровичем и Александром Захаровичем, командирами двух квартирующих около Житомира гусарских полков, а кстати поздравить с праздником генерала Рота, командира третьего корпуса. На самом деле причины поездки были иные.

Еще 2 декабря, на другой день после присяги Константину, поручик Крюков привез письмо от Пестеля, в котором сообщалось, что общество открыто правительством. В Тульчин из Петербурга приехал генерал Чернышев с какими-то секретными поручениями к графу Витгенштейну, командующему второй армией. В то же время скрылся капитан Вятского пехотного полка Майборода, недавно принятый в Тульчинскую управу. Через денщика Савенко удалось установить, что он тайком, ночью, ушел от своей роты и, переночевав в деревне за десять верст, поехал на север — очевидно, в штаб первой армии. Теперь ясно, что это шпион и предатель. К счастью, он знает только тульчинских членов, да и то не всех. Приезд генерала Чернышева, без сомнения, вызван другим доносом, полученным в Петербурге. Имя второго доносчика известно: это некий подпрапорщик Шервуд, которому неосторожно открылся граф Булгари, один из молодых членов общества. Граф Булгари уже арестован в Харькове. «Nous sommes pris!»[50] —заканчивал Пестель.

Сергей тотчас послал Бестужева к Пестелю. Он извещал его, что немедленно поднимет третий корпус, как только хоть кто-нибудь будет взят. «Jecommence l’affairе»[51], — писал Сергей.

Бестужев прибыл на четвертый день, в обеденное время, в местечко Линцы, близ Тульчина; здесь стоял Вятский пехотный полк, которым командовал Пестель.

Оставив извозчика на постоялом дворе, Бестужев отправился к Пестелю пешком. Пестель жил в усадьбе князя Сангушко; он занимал здесь просторный флигель.

Бестужев прошел со стороны сада. Ему открыл денщик Савенко. Увидев Бестужева, Савенко осклабился и почтительно, как всегда, провел его в кабинет.

— Полковник на учении, — доложил он.

Бестужев осмотрелся: ряды книг на полках, шкаф с бумагами, большой красного дерева стол, затопленный камин. Все по-прежнему.

— Ну что, Савенко, как дела? — спросил он с беспокойством.

— Дела-то плохи, ваше высокоблагородие, что и говорить, — отвечал Савенко. — Предали нас. Ну да ничего: барина в обиду не дадут, не такой человек. Сегодня они нас, а придет пора — мы их под арест. Так я пойду, — прибавил он, добродушно улыбаясь, — накрою к столу, а барин скоро будет.

Он ушел.

Через раскрытые в зале окна доносились звуки команды. Бестужев прошел в зал и остановился у окна. На дворе перед главным домом шло учение. Раздавался резкий голос Пестеля:

— Ряды сдвой! Направо кругом марш!

Солдат в третьем ряду замешкался и не попал в шаг. Пестель остановил роту и подозвал ротного командира.

— В каком виде выводите вы свою роту на учение, господин поручик? — сухо сказал он. — На сутки под арест. Рядовому Степанову… пятнадцать розог.

Поручик отошел смущенный. Солдат, рябой, скуластый парень, смотрел на Пестеля испуганным, растерянным взглядом. Пестель приказал повторить поворот. Учение продолжалось.

Бестужев вернулся в кабинет. Ему было неловко. Поступок Пестеля изумил его: ни один из членов тайного общества никогда не прибегал к телесным наказаниям.

В кабинет вошел Пестель.

— Рад вас видеть! — сказал он с необычным оживлением. — Очень рад вас видеть! Сейчас отобедаем — вы, конечно, проголодались, — а затем поговорим.

Лицо Пестеля было бледно, около глаз легли тени.

Бестужев передал письмо Сергея. Пестель прочитал его и бросил в камин.

— Теперь все зависит от вас, — сказал он.

После обеда Пестель увел Бестужева в кабинет.

— Не сегодня-завтра я жду ареста, — сказал он, прохаживаясь взад и вперед. — Нас боятся, не знают размеров общества и, кажется, воображают его сильнее, чем оно есть на самом деле. — Он остановился у окна, глядя в сад, где ветер раскачивал оголенные деревья. — И все может рухнуть из-за одного мерзавца, которому я неосторожно доверился, — продолжал он глухим голосом. — Он не посмел идти в Тульчин. Он знал, что здесь он не уйдет от меня, — я достану его из-под земли, истреблю, как гадину!

Пестель прошелся несколько раз по кабинету и присел за стол.

— Видите, все очищено, — сказал он, усмехнувшись и показывая на прибранный стол, на котором не было ни единой бумажки. — В ящиках рапорты, счета. Усердный фрунтовик, и ничего больше. Станут спрашивать солдат — что они скажут? Что я строг и взыскиваю за всякий пустяк. Вот сегодня дал одному пятнадцать розог… Пятнадцать розог — это не беда, — прибавил он, — стерпит.

Пестель помолчал немного.

И затем, переходя на другой тон, сказал:

— Ну, рассказывайте, что у вас.

Бестужев сообщил о предположениях и надеждах Сергея. В окружности Житомира гусарские полки — Ахтырский в Любаре, Александрийский в Троянове. Ахтырским полком командует Артамон, Александрийским — его брат Александр Захарович. Он не член общества, но можно надеяться, что в содействии не откажет. В местечке Полонном восьмая артиллерийская бригада; там славянеони ждут только сигнала. В Брусилове Пыхачев с пятой конной артиллерийской ротой. Под Киевом, в Белой Церкви, семнадцатый и восемнадцатый егерские полки, на которые твердо можно положиться; там подготовлены и офицеры и солдаты. Восьмая пехотная дивизия, расположенная около Житомира, встанет как один человек; среди солдат там действуют бывшие семеновцы.

— Мы начинаем в Черниговском полку, — заключил Бестужев, — и уверены, что через короткий срок Житомир и Киев будут в наших руках.

Бестужев встал, прощаясь. Пестель тоже встал.

— Начинайте с успехом, — сказал он, — и не беспокойтесь ни о чем. Я ничего не открою, хотя бы меня разорвали в клочья. Спасайте только «Русскую правду». Она зашита в клеенку, положена в ящик и зарыта около села Кирнасовки, отсюда верстах в пятнадцати по дороге в Балту. Место вам укажет поручик Крюков.

Бестужев с волнением смотрел на Пестеля, на его суровое лицо и торчащий над бледным лбом аккуратно зачесанный хохолок.

Пестель крепко стиснул руку Бестужеву и отошел к окну.

— Ступайте, — сказал он.

Бестужев медленно пошел к двери. Пестель стоял к нему спиной у окна.

— Бестужев! — окликнул он его.

Бестужев поспешно вернулся.

— Передайте Сергею, что я желаю ему успеха, — проговорил он не оборачиваясь. — Скажите, что я люблю его как друга.

Бестужев бросился к нему с рыданиями. Пестель обнял его и поцеловал. На глазах Пестеля были слезы.

Бестужев стремглав кинулся вон. Когда он вышел в переулок, его нагнал денщик Савенко.

— На вас с Сергеем Ивановичем вся надежда, — сказал он тихо. — Сердце разрывается, глядя на барина. По ночам не спит, слышно, как все шагает по комнате.

…Пестель был арестован 13 декабря, через два дня после того, как у него был Бестужев. Перед этим были приняты меры предосторожности: войска, стоявшие около Тульчина, были отведены прочь и заменены другими и везде были усилены караулы. После этого все полковые командиры, в том числе и Пестель, получили приказание явиться в Тульчин. В штабе генерал Чернышев в присутствии командующего армией графа Витгенштейна и начальника штаба генерала Киселева объявил Пестелю, что он арестован. Пестель выразил на лице изумление, смешанное с негодованием: по какому такому обвинению можно подвергнуть аресту его — честного, примерного офицера! Витгенштейн был сердит: он не верил, что Пестель может оказаться преступником, и считал, что донос на него сделан каким-то мерзавцем по личной злобе. Генерал Киселев старался скрыть свое смущение: он знал о либеральных мнениях Пестеля и догадывался о его замыслах. Сам Киселев находился под подозрением.

Пестеля отвели в отдельную комнату тут же в штабе и к дверям приставили караул. Потом Чернышев принес ему вопросные пункты, из которых Пестель увидел, что вся история тайных обществ уже известна правительству, хотя и в очень смутных чертах. Он с улыбкой прочитал один из первых вопросов: «Не были ль вы членом какого гласного или тайного ученого общества, составившегося в России несколько лет назад, как оно называлось, в чем заключалась цель его и какие были занятия членов сего общества при общих и частных собраниях?» Пестель написал на второй половине листа ясный и вразумительный ответ: «Никогда не был членом ни гласного, ни тайного ученого общества в России, и потому мне не известны ни название, ни цель, ни занятия такового».

Далее шли более серьезные вопросы. «Из сего ученого или либерального общества, — спрашивали его, — когда именно образовалось новое, под именем Союза благоденствия, которому вы принадлежали, какая была цель его и кто были его члены?» Пестель написал: «Общество под именем Союза благоденствия никогда не было мне известно, и потому я ничего не знаю ни о его образовании, ни о цели, ниже кто были членами оного».

Затем следовал вопрос: «Когда, где и по каким причинам Общество благоденствия преобразовано в тайное, коему вы ныне принадлежите?» — «Не принадлежав никогда к обществу Союза благоденствия, — написал Пестель в ответ, — и не принадлежа ныне ни к какому тайному обществу, не знаю ничего о преобразовании Общества благоденствия в тайное».

«Истинная цель сего последнего общества, — говорилось далее, — стремится ли к разрушению существующего в России порядка вещей и какие именно со стороны его предположены меры к исполнению оной?» — «Не принадлежа к здесь упомянутому обществу и ничего не зная о его существовании, — отвечал Пестель, — тем еще менее могу сказать, к чему стремится истинная его цель и какие предполагает оно меры к достижению оной».

Следующий вопрос заставил Пестеля задуматься. «Когда предназначало общество приступить к выполнению намерения, — говорилось тут, — и какие причины могли тому воспрепятствовать?»

У Пестеля явилось подозрение, что правительству известны уже планы восстания. Он решительно написал: «Совершенно ничего не знаю о сем».

Наконец еще вопрос: «Один ли вы или с помощью прочих членов составили план нового правления в государстве под именем «Русской правды», который написанный вашею рукою видели у вас многие члены?» Пестель с удовольствием подумал о том, что его «Русская правда», зашитая в клеенке, спокойно лежит под землей. «Никогда не составлял я плана для нового правления государства под именем «Русской правды», — писал он, — какового плана никто видеть не мог (он вспомнил, что давал переписывать отрывки этому мерзавцу Майбороде и с каким восторгом он принял тогда поручение!), ибо оный не существовал, мною написанный».

Было уже поздно, когда Пестель кончил писать. Он постучал в дверь и попросил прислать к нему денщика Савенко, чтобы приготовить все для сна. Явившийся штаб-офицер заявил ему, что Савенко не может быть прислан: он арестован.

Пестель потушил свечу и лег на жесткий диван.

«Савенко не выдаст», — думал он в темноте.

…Об аресте Пестеля Сергея известил Алексей Капнист подробным письмом. Сергей немедленно поехал с братом в Житомир.

Сидя в санях и глядя на мелькавшие мимо ветви сосен, отягченные снежным грузом, Сергей говорил брату:

— Медлить нельзя. Взяли Пестеля — возьмут и других. Пора начинать.

Матвей не старался останавливать Сергея. Он больше не спорил, не сопротивлялся. Уединенные хомутец-кие мечты казались ему потерянными навсегда. Он чувствовал, что захвачен вихрем событий, и во всем покорился воле Сергея.

Братья въехали в Житомир утром 25 декабря. На улицах они застали какое-то необычное оживление. Навстречу им двигались толпы народа. Кучки евреев стояли на углах. Откуда-то с барабанным боем возвращались солдаты.

Сергей окликнул знакомого артиллерийского офицера.

— Что у вас тут? — спросил он его.

— Присяга новому государю, Николаю Павловичу, — отвечал тот с усмешкой. — А вы и не знали? У нас что ни день, то присяга.

Сани остановились у постоялого двора. Хозяин, длиннобородый еврей, встретил братьев на крыльце и с поклоном проводил их в столовую. Пока приготовлялся самовар, он занимал гостей разговором. Рассказывал, что жители очень беспокоятся, как бы чего не вышло, охал, вскидывал руками и спрашивал с любопытством:

— И что же это значит? Зараз столько присяг!

Переодевшись в мундир, Сергей тотчас пошел к генералу Роту, в двухэтажный каменный дом на главной улице. Генерал встретил его с благосклонной любезностью. Первое слово генерала было о Пестеле.

— Кто бы мог подумать! — говорил он, расхаживая журавлиными шагами по ковру кабинета. — Павел Иванович, такой аккуратный офицер, так знает дисциплину! — Генерал с прискорбием качал головой. — Какое развращение умов! — прибавил он со вздохом. — Я рад, что по крайности за свой третий корпус могу быть спокоен.

Денщик доложил, что обед на столе. Сергей хотел было откланяться, но генерал пригласил его разделить с ним его «холостую трапезу», как он выразился.

— Будем толковать за чаркой вина, — сказал он, приятно осклабившись и особенно четко выговаривая слова.

Генерал Рот был холост и сам наблюдал за порядком в доме. Полы были застланы коврами, дверные ручки блестели, печи были жарко натоплены, но все же квартира казалась не жилым помещением, а чем-то вроде полковой канцелярии.

— За свой корпус я ручаюсь, — самодовольно говорил генерал за обедом. — У меня строгость, порядок, дисциплина. Я, сударь мой, понимаю обращение с русским солдатом. Русский солдат — превеликая шельма! Ему нужен кулак — вот! — И он выставил вперед свой костлявый кулак.

Дверь в столовую приоткрылась, и показался вестовой.

— Курьер с экстрапочтой, ваше превосходительство! — отрапортовал он, подавая на подносе письмо за пятью тяжелыми зелеными печатями.

Вестовой удалился. Генерал быстро сломал печати и стал читать. Брови его вздернулись кверху. На бритом сухом лице, похожем на лицо немецкого пастора, изобразилось негодование, смешанное с испугом.

— О боже мой, какие новости! — проговорил он, укоризненно качая головой. — Вы только послушайте: в Петербурге возмущение, мятеж!

Сергей вздрогнул.

— Мятеж? — переспросил он, скрывая волнение.

— О-о, бедный Милорадович! — вздыхал между тем генерал, продолжая читать. — И кто же со злодеями: гвардии полковник князь Трубецкой! О-о, какой стыд! Послушайте только!

И генерал прочел письмо вслух. В нем сообщалось о том, что произошло в Петербурге 14 декабря, в день присяги императору Николаю. «Злодеи», как выражался автор письма, воспользовались междуцарствием для осуществления своих преступных замыслов. Они объявили, что Константин незаконно отрешен от престола, и возмутили часть гвардии. Мятежники собрались на Сенатской площади. Граф Милорадович пробовал было их уговорить, но один из злодеев ранил его выстрелом из пистолета. К вечеру граф Милорадович скончался. Ни угрозы, ни убеждения не могли поколебать мятежников. Одни кричали: «Ура, Константин!» Другие: «Ура, конституция!» Между тем на площадь стекался черный народ и приставал к мятежникам. Толпа выворачивала камни на мостовой и бросала их в верные правительству войска. Рабочие, взобравшиеся на дрова у церкви, швыряли поленьями. Поленом была перешиблена рука у полковника конной гвардии барона Велио. Пришлось прибегнуть к пушкам, чтобы прекратить мятеж. Был отдан приказ немедленно уничтожить следы побоища. Всю ночь скоблили окровавленный снег и выскобленные места посыпали свежим белым снегом. Однако утром можно было еще видеть пятна крови на стене Сената. Их закрасили только на следующий день. Тотчас после подавления восстания начались аресты. Одним из первых был арестован князь Сергей Трубецкой, скрывавшийся в доме австрийского посланника. В числе главных заговорщиков, говорилось в письме, оказались литераторы: Рылеев, давно известный своими возмутительными стихами, Александр Бестужев — его товарищ по изданию альманаха под названием «Полярная звезда», и сумасбродный Кюхельбекер — бывший воспитанник Царскосельского лицея. «Хороша наша литература, нечего сказать! — так кончалось письмо. — Порядок теперь восстановлен, злодеи пойманы и понесут заслуженную кару».

Сергей при последних словах невольно двинул рукой и толкнул стоявшую перед ним хрустальную тарелочку с пирожным. Тарелочка звякнула о бокал, бокал опрокинулся, и темно-красное вино пролилось на белоснежную генеральскую скатерть. Генерал удивился, и на’лице его промелькнуло какое-то кислое выражение. Он терпеть не мог беспорядка. Но, как воспитанный человек, он тотчас сделал вид, что ничего не случилось.

— Какое испытание для русского сердца! — говорил он, сворачивая письмо и стараясь не смотреть на красную лужу.

Сергей приковался глазами к красным пятнам на скатерти. Ему представились пятна крови там, на снежной Сенатской площади.

— Хороший знак, генерал, — развязно заговорил вдруг Сергей. — Мы, как древние римляне, совершили в честь императора возлияние богам… Здесь вином, а там кровью, — прибавил он с кривой усмешкой.

— Да, да! — оживился генерал, успевший между тем прикрыть салфеткой запачканное место. — Но мы еще выпьем шампанского по случаю истребления гнусных злодеев. О, как я рад, что за мой третий корпус я могу быть совершенно спокоен!

Подали шампанское. Сергей, по-прежнему сохраняя развязность, выпил бокал. А генерал самодовольно повторял:

— О да, за мой корпус я совершенно спокоен. Присяга прошла в полном порядке. А я, признаюсь откровенно, опасался, чтобы не было глупостей. Теперь я спокоен.

Сергей встал.

— Я тороплюсь в свой полк, генерал, — сказал он.

— Да, да, конечно, — одобрительно кивнул головой генерал. — Конечно, конечно, в такое время вам лучше быть на месте.

Проводив Сергея, он позвал денщика и с брезгливой миной велел прибрать замаранную скатерть.

А Сергей, вернувшись на постоялый двор, в коротких словах рассказал обо всем брату и тотчас послал хозяина за лошадьми.

Братья помчались по дороге в Бердичев.

— В восьмую дивизию, — говорил брату Сергей, сидя в санях, — потом в Троянов, а оттуда в Любар[52], к Артамону. То, что потеряно там, мы наверстаем на юге.


А Бестужев мчался в Житомир. От быстрого бега сани заносило боком то вправо, то влево к краю дороги. Ветви сосен хлестали по фуражке, обсыпали снегом лицо. На облучке подпрыгивала длинная спина возницы — молодого еврея. Временами возница оборачивался и глядел с любопытством на своего седока. Ему хотелось поговорить, разузнать, в чем дело.

— Добрые кони, — начал он осторожно. — Уж коли пану нужно, куда хочешь поспеем.

— Да, да, хорошо, — откликнулся Бестужев.

Он был занят соображениями о том, как поехал Гебель: шляхом или проселком. Если шляхом, то они его обгонят. Важно выиграть час или два, чтобы предупредить Муравьева. Он, наверное, застанет его еще в Житомире. Если нет, то поскачет за ним в Троянов или к Артамону, в Любар.

— Пане, а пане! — прервал его размышления возница. — И что же это такое: почему господа офицеры всё ездят и туда и сюда?

— Служба такая, — ответил Бестужев.

— Да, служба… — разочарованно вздохнул возница.

Ночь была морозная, ясная. Полозья скрипели по твердому насту, чиркали по горбатым корням. А над головой, в просвете между черными стенами сосен, висел неподвижно хвост Большой Медведицы. Бестужев распахнул шинель и с наслаждением вбирал всей грудью колючий, морозный воздух. Ему вспоминались горячие речи в собраниях, задушевные беседы с Сергеем. То были только слова, но они посеяли бурю. Взметнулся вихрь, подхватил, закружил — и вот несет куда-то в темноту! И когда в его воображении вставали Кибенцы, вальс, черноглазая Соня, то он только встряхивал головой. Он понимал, что со всем этим он распрощался навеки.

Сани боком взлетели на возвышение шляха. Справа и слева открылся мерцающий снежный простор. Скоро большое село, первая почтовая станция. Впереди послышались звуки: колокольчики, пофыркиванье лошадей. Ближе и ближе. Бестужев приподнялся на сиденье и стал с беспокойством вглядываться вперед.

— Обгоняй, — вполголоса сказал он вознице.

Сани дернулись, понеслись еще быстрее. Впереди ясно обозначались темные очертания тройки. Сани свернули вправо, чуть не к самой канаве, шедший вдоль шляха, и лихо пролетели мимо тройки — так близко, что полозья с размаху стукнулись друг о друга. Бестужев увидел сбоку, рядом с собой, высокие гребни жандармских касок и посередине между ними кивер подполковника Гебеля. Правил тройкой солдат.

— Гони что есть мочи! — срывающимся голосом приказал Бестужев вознице и, опустившись на сиденье, плотно запахнулся в шинель. — Пошел!

Возница испуганно взмахнул кнутом. С тройки что-то кричали, но крики потерялись где-то там, позади. Сани с быстротой вихря неслись дальше — вдоль спящего села, мимо почтового дома, чернеющей колокольни, плетней сараев — и вылетели вновь на сияющий снежный простор.


Был второй час ночи, когда тройка Гебеля, звеня колокольчиками, подкатила к штабу корпуса. Оставив спутников в канцелярии штаба, Гебель тотчас направился в квартиру командира корпуса. Дежурный офицер встретил его с удивлением и сказал, что генерал Рот спит, но он велел доложить, что приехал по экстренному делу, не терпящему отлагательства.

Его провели в кабинет. Через несколько минут к нему вышел обеспокоенный генерал в халате.

— А, Густав Иванович! — сказал ему генерал. — Рад вас видеть. Но почему у вас такое лицо? Надеюсь, ничего не случилось?

— Простите великодушно, ваше превосходительство, — начал Гебель, — что осмеливаюсь беспокоить в такой час…

— Полноте, Густав Иванович! — перебил генерал. — Какие тут церемонии! Но, однако, что же такое…

— Экстренная надобность разыскать подполковника Муравьева, — сказал Гебель.

— Подполковника Муравьева? — насторожился генерал. — Он был у меня и потом поехал в полк.

— Сомневаюсь, ваше превосходительство, — сказал Гебель. — Подполковник Муравьев…

— Ну да, подполковник Муравьев, — нетерпеливо перебил генерал. — Что же такое подполковник Муравьев?

— Подполковник Муравьев есть государственный преступник, — выпрямившись, отчеканил Гебель. — Я имею предписание немедленно арестовать его с братом и препроводить обоих под усиленным конвоем в Могилев, в штаб армии.

Гебель порылся в портфеле, вытащил бумагу за № 1606 и протянул ее генералу. Тот отшатнулся и с испугом смотрел на бумагу, точно боясь притронуться к ней.

— Вот приказ об аресте, ваше превосходительство, — сказал Гебель, держа в вытянутой руке бумагу.

— Боже мой! — ужаснулся генерал. — Он из этой шайки злодеев. А я его угощал, велел даже подать шампанское! Боже мой, боже мой! И это в моем третьем корпусе!

— Необходимо его разыскать немедленно, — сказал Гебель.

— Да, да, немедленно, непременно! — всполошился генерал. — А я его поил, угощал, — продолжал он. — И, знаете, он даже запачкал скатерть вином. О боже мой!

— Я тотчас произведу розыск и узнаю, куда он поехал, — сказал Гебель. — Мне нужно ваше предписание.

— Да, да, спешите, спешите, — говорил генерал. — Поставьте на ноги всю полицию. Как можно было думать: в моем третьем корпусе! И Пестель, Павел Иванович, такой отличный офицер!

Генерал охал, возводил глаза к потолку, и лицо его, похожее на лицо немецкого пастора, выражало искреннее огорчение.

От генерала Гебель немедленно поскакал к полицеймейстеру, оттуда к исправнику. Ранним утром он уже мчался по следам Муравьева в Троянов. С ним был жандармский поручик Ланг, которого он взял с собой вместо Несмеянова и Скокова, вернувшихся в Могилев.


Бестужев прискакал в Житомир вечером 26 декабря, опередив Гебеля на несколько часов. На последней станции перед Житомиром он съехался с одним из славян, капитаном Тютчевым, который рассказал ему о петербургских происшествиях. На постоялом дворе он узнал, что Муравьев уехал накануне и что лошади были наняты в Бердичев[53]. Едва передохнув с дороги и потеряв время на то, чтобы достать лошадей, он поспешил дальше.

Бердичев был местом расположения восьмой дивизии. Муравьев мог быть там. Но Бестужев решил на всякий случай завернуть раньше в Троянов, в Александрийский гусарский полк, которым командовал полковник Александр Захарович Муравьев, брат Артамона.

От Житомира до Троянова было около тридцати верст, и поздно ночью, в тот час, когда Гебель был у генерала Рота, Бестужев уже стучался в помещичий дом, где жил брат Артамона.

Все огни в доме были потушены, никто не отзывался. Наконец в одном окне показался свет, замелькал через ряд комнат и исчез на кухне. Это потревоженный во время сна полковник пошел будить денщика. Бестужев, сбиваясь с тропинки и шагая по цельному снегу, обошел кругом дома и стал барабанить в дверь кухонного крыльца. Заскрипели засовы, дверь отворилась со скрипом. Пока денщик приходил в себя, потягивался и зевал, Бестужев, как был, в шинели, прошел мимо него прямо в гостиную, оттуда в столовую и постучал в дверь спальни.

— Это я, Бестужев! — говорил он в волнении. — Пожалуйста, полковник! Неотложное дело!

— Будьте добры обождать в кабинете, — прозвучал из спальни вежливый голос. — Я сейчас оденусь.

В кабинете, куда прошел Бестужев, сонный денщик зажег уже свечи. Оставшись один, Бестужев стал с нетерпеливым раздражением оглядывать роскошное убранство кабинета. Над диваном висела огромная картина в золоченой раме, изображавшая битву римлян с карфагенянами. На первом плане был нарисован в необычайно героической позе римлянин в каске и в латах, с толстыми ляжками и одутловатыми щеками. По бокам находились две картины поменьше: пухленький пастушок со свирелью и корзина с яблоками. На высоких часах, стоявших в углу, тихонько отстукивал маятник. Бестужеву через несколько минут показалось, что он ждет уже целую вечность.

Но вот послышались мягкие шаги в гостиной, сопровождаемые позвякиванием шпор, и появился блестящий гусарский полковник в чикчирах с нашивками, затянутый в талии, с начесами на висках и со вздернутыми кверху усами. Он был выше своего брата Артамона, и только одутловатость щек и маленькие глазки выдавали семейное сходство.

— Чем могу служить? — спросил полковник, приветливо протянув гостю обе руки и пригласив его садиться.

Но Бестужев, не садясь, начал пылко:

— Полковник! Вы не член общества, и, поверьте, я умею уважать независимость ваших убеждений. Вам, конечно, известно, что делается в Петербурге. Наши друзья гибнут, и в эту решительную минуту ваше благородное сердце подскажет, чего ждет от вас родина. Сергея Ивановича ищут. Гебель гонится с жандармами за ним по следам, и если вы…

Полковник слушал с вежливым вниманием.

— Сергей Иванович был у меня с братом Матвеем Ивановичем, — сказал он спокойно. — Они отправились в Любар, к брату Артамону. Надеюсь, вы их застанете там… если поспешите, — прибавил он, немного помедлив.

— Но можем ли мы рассчитывать на ваше содействие? — с отчаянием в голосе спросил Бестужев.

— В чем вы полагаете возможным мое содействие? — любезно осведомился полковник.

— Вы должны поднять свой полк и стать на защиту погибающей свободы! — восторженно воскликнул Бестужев. — Вспомните: Сергей Иванович — ваш родственник, и вы…

— Думаю, что обвинения против Сергея Ивановича не столь серьезны, — хладнокровно возразил брат Артамона, — и он сумеет оправдаться перед правительством.

— Итак, вы отказываете в своей помощи? — горестно сказал Бестужев.

— Сожалею, что ничем не могу быть полезен, — вежливо ответил полковник.

Бестужев, скрестив руки, горящими глазами смотрел на собеседника. Его руки дрожали.

— Не желаете ли подкрепиться? — любезно предложил полковник. — Вы озябли. У меня есть прекрасное бордо.

Бестужев, ничего не отвечая, резко повернулся к двери. Громыхая встречавшимися на пути стульями, он быстро шел через гостиную и столовую на кухню. Хозяин провожал его со свечой в руке.

На дворе поднималась метель. Снежные хлопья, как белые птицы, кружились в непроглядной тьме. Бестужев с трудом отыскал своего украинца-ямщика, нанятого в Житомире. Ямщик заупрямился и ни за что не хотел ехать в Любар.

— Не можно, пане, — говорил он, — кони зморились.

Бестужев упрашивал, уламывал, предлагал деньги, кричал, грозил — все было напрасно. Ямщик отрицательно мотал головой и твердил свое:

— Зморились кони. Никак не можно, пане.

Он привез Бестужева в соседнюю деревушку, где жил его кум, «добрый бондарь», по его словам. Сам он пошел спать в каморку, а Бестужеву принесли охапку соломы в переднюю горницу хаты. Бестужев попробовал прилечь, по чуть только прикрывал глаза, как ему начинал мерещиться героический римлянин с одутловатыми щеками. Бестужев вздрагивал, просыпался и садился на своей соломенной постели. Он слушал с тоской, как выла метель за темным окном, и проклинал и упрямого хохла-ямщика и вылощенного гусарского полковника с его картинами и роскошным кабинетом.

Наконец он не выдержал и, как только метель немного утихла, разбудил хозяина, расплатился за ночлег, расспросил, как пройти до шляха, и пустился шагать в темноте по сугробам. Он добрался пешком до большого села, расположенного на шляхе, и нанял тут лошадей до Любара.

Утихшая было метель разыгралась утром с новой силой. Снежный вихрь крутил и свистал вокруг Житомира по полям и лесам, наметая сугробы и взлетая белыми вертящимися башнями на воздух. В вихре метели друг за другом кружились Муравьевы, Бестужев и Гебель. Сергей с братом приближались к Любару. Их нагонял Бестужев. Из Житомира в Троянов мчался Гебель с жандармским поручиком Лангом. Позади всех пробирался сквозь метель в летней, ничем не подбитой шинели Андреевич в Житомир.

В одиннадцать часов утра у крыльца помещичьего дома в Троянове остановилась тройка с Гебелем и жандармским поручиком Лангом. Оба были облеплены снегом. Командир Александрийского гусарского полка принял их любезно и с тем же вежливым спокойствием сообщил, что братья Муравьевы должны находиться в Любаре. Он накормил гостей завтраком и налил им по стакану бордо. Те не отказались и, подкрепившись, тотчас отправились дальше, в Любар, к Артамону.

XVI. БЕСПОКОЙНЫЙ ДЕНЬ АРТАМОНА

Утром 27 декабря Артамон Захарович Муравьев встал в озабоченном настроении. Накануне он был взволнован вестью о том, что произошло в Петербурге 14 декабря. Он только недавно был назначен командиром Ахтырского гусарского полка. Это было крупным успехом по службе, несколько остудившим его революционный пыл. Намерения тайного общества стали казаться ему несбыточными, и он подумывал уже о том, чтобы откровенно заявить о своем выходе из общества. И вдруг эта ужасная весть. В Петербурге идут аресты, в Тульчине уже арестован Пестель. От одного к другому — доберутся и до него. Его пухлые щеки дрожали, и неприятный холодок пробегал по спине, когда он вспоминал, как во время Лещинского лагеря он сам вызывался убить покойного государя. И вот вместо блестящей карьеры что же ожидает его: казнь, каторга, Сибирь?

Артамон взволнованно расхаживал по залу. За окном вертелись снежные хлопья и тоскливо завывала метель. Он останавливался, прислушиваясь то к завыванию метели, то к слабым стонам, доносившимся из боковых комнат через раскрытые двери. Это стонала его жена, у которой в это утро разыгрался, как она говорила, «тик в голове».

«Боже, — думал он, нервно поводя плечами, — что, если она узнает? У нее такая нежная натура…»

Жена его была молодая дама, чрезвычайно впечатлительная и болезненная. Она постоянно упрекала мужа в равнодушии к ее страданиям и ревновала его ко всему: к службе, к товарищам, к родственникам, не говоря о знакомых женщинах.

— Артамон! — послышался издалека сердитый голосок.

В хорошие минуты жена называла его по-французски «Артон» или по-русски «Артанчик». То, что она назвала его «Артамон», было плохим признаком.

Артамон на цыпочках побежал в спальню, где на кушетке, обложенная подушками, лежала жена.

— Вам ни до чего дела нет, — страдальчески сказала она, прикладывая худенькую ручку ко лбу. — Что вы стучите ногами, как медведь?

Артамон хотел что-то сказать в свое оправдание, но она не стала слушать.

— Неужели вам нисколько не жаль меня? — говорила она. — Вы чем-то заняты — не знаю чем, — а обо мне совсем и не думаете…

Жена была сердита на Артамона. Еще со вчерашнего вечера она заметила его странную мрачность, между тем как от природы он отличался веселым характером. Она сразу поняла, что тут есть какой-то особенный секрет, и злилась, потому что самолюбие мешало ей проявить любопытство. Кроме того, она смутно догадывалась, что с этим секретом связана какая-то провинность с его стороны, и заранее мстила ему.

Миновав зал, Артамон прошел в кабинет, тихонько уселся там в кресло и, чтобы утешиться, стал поедать конфеты, которыми были напиханы ящики его письменного стола. Он очень любил лакомства.

В зале послышались голоса. Артамон вскочил, сунул открытую коробку с конфетами в письменный стол и на миг застыл в нерешительной позе. Он хорошо узнал эти голоса: это были голоса двух братьев Муравьевых-Апостолов.

«Вот некстати! — подумал он. — И с чего их принесло в такую погоду!»

Преодолевая смущение, он бросился в зал и порывисто обнял неожиданных гостей. Затем привел их в кабинет и осторожно запер все двери.

— Веруша больна, — объяснил он. — Она так страдает.

— Что с ней? — спросил Сергей.

— Ах, ужасный тик! — вздохнул Артамон. — Лежит с утра. Я так беспокоюсь…

— Артамон Захарович! — прервал его Сергей. — Вы слышали, что произошло в Петербурге? Восстание подавлено, идут аресты. В Тульчине уже арестован Пестель…

Артамон засуетился.

— Древние философы учили не падать духом в несчастии! — прервал он, стараясь шуткой прикрыть смущение. — Политику побоку, а пока вот что: глазки закройте, протяните ручонки. Раз, два… — Он шаловливо потащил обоих к письменному столу. — Три! — выпалил он, выдвигая ящик, доверху наполненный конфетами различных сортов.

— Полно, Артамон Захарович! — с упреком сказал Сергей, вырываясь. — Разве теперь время для шуток?

Наступило неловкое молчание. Артамон медленно опустился в кресло. Еще вчера, когда он впервые узнал о петербургских событиях, у него мелькнула одна безумная идея. Теперь он решился высказать ее вслух.

— Вот что, детки, — заговорил он, внезапно переходя на серьезный тон. — Надо открыться во всем молодому государю. Он поймет нас, простит и сам установит вольность. Я поеду в Петербург, брошусь к его ногам, не утаю ничего. Он увидит мою искренность. Он добр, он простит, он поймет… Ах, детки, я верю в великодушие государя! — проговорил он и умолк, совершенно растроганный.

— Ты сошел с ума! — крикнул Сергей в решительном негодовании. — Ты хочешь предать нас!

Артамон осекся и растерянно посмотрел на Сергея.

— Я жестоко обманулся в тебе! — продолжал Сергей. — Не ты ли так щедро сыпал обещаниями? Не ты ли клялся совершить то, чего от тебя даже не требовали? И вот, когда для каждого из нас решается вопрос жизни и смерти, ты замышляешь предательство! Артамон Захарович, опомнись!

— Но что же мне делать? — воскликнул потрясенный Артамон.

— Ты должен немедленно собрать Ахтырский полк и идти на Троянов, — сказал Сергей властно. — Постарайся увлечь александрийских гусар. Нечаянным натиском ты легко овладеешь Житомиром и захватишь весь штаб корпуса. Я напишу Горбачевскому, в восьмую бригаду, а он известит остальных. Житомир назначается сборным пунктом. Оттуда на Киев, потом на Могилев. Через неделю весь юг будет наш!

Артамон вскочил с места. Слова Сергея внушили ему уверенность в успехе и зажгли его воображение. Перед ним рисовались заманчивые картины. Взволнованные толпы граждан около Сената. Он проходит, окруженный свитой. Все рукоплещут, и старый сенатор возлагает победные лавры на его склоненную голову…

Но взгляд его скользнул по письменному столу с ящиком, где лежали конфеты, и он снова опустился в кресло.

— Это невозможно, — сказал он упавшим голосом.

— Почему невозможно? — строго спросил Сергей.

— Я недавно принял полк, — отвечал Артамон. — Меня не знают ни офицеры, ни солдаты. Мой полк не приготовлен к действию.

— Неправда, — сурово возразил Сергей. — В Ахтырском полку есть члены тайного общества. Сговорись с ними.

— А что будет с нею? — простонал Артамон, кивая в сторону спальни.

В зале раздались гулкие шаги. Кто-то быстро шел к двери кабинета в сопровождении денщика, громким голосом бросая на ходу вопросы:

— Они здесь? Вот сюда?

Дверь распахнулась, и в комнату вбежал Бестужев, в шинели, в фуражке, весь облепленный снегом.

— Тебя приказано арестовать, — обратился он, задыхаясь, прямо к Сергею. — Гебель гонится за мной по пятам. Сейчас он будет здесь.

Все оцепенели. Артамон побледнел и испуганно смотрел на Бестужева.

— Ну что ж… — пробормотал Сергей, опираясь рукой на стол.

Матвей, который все время сидел молча поодаль, подошел к брату и опустил руку на его плечо.

— Все кончено, Сережа, — сказал он с тихой улыбкой. — Мы погибли, нас ожидает страшная участь. Остается одно — умереть.

Странное ощущение легкости и свободы охватило Матвея. Хотелось двигаться, говорить. К сердцу прихлынула непонятная радость.

— Прикажи накрыть стол, — продолжал он каким-то легкомысленным тоном, обратившись к Артамону. — Да побольше сластей, фруктов, вина! Угостить ты умеешь! Пообедаем, выпьем — и застрелимся весело, все четверо вместе. Каждый положит свой пистолет у прибора. Умрем как древние: с улыбкой на устах и с бокалом в руке! — И, глядя с нежностью на брата, он повторял в каком-то самозабвении восторга: —Мы умрем, мы умрем…

Сергей вдруг выпрямился, глаза его сверкнули.

— Нет, я так просто не сдамся! — воскликнул он гневно. — Рано думать о смерти. А если смерть, то погибнем в бою. — Он повернулся к Артамону: — Артамон Захарович, ваше последнее слово!

Артамон молчал. Его щеки дрожали.

— Хорошо, — продолжал Сергей. — Если так, то беретесь ли вы, по крайней мере, доставить с нарочным записку Горбачевскому, в восьмую бригаду?

Артамон не в силах был вымолвить слово.

— Полковник Муравьев! — громко и раздельно произнес Сергей, делая шаг назад. — С этой минуты я разрываю все сношения с вами. Прощайте!

Все трое ушли. Слышно было, как по дороге хлопали двери. За окном кружилась и пела метель.


Зимой дни коротки. В комнатах уже горели свечи, когда приехали наконец Гебель и поручик Ланг. Артамон встретил их с таким необыкновенным радушием, что те были даже несколько удивлены. Они стояли, расправив плечи, чопорно и прямо, а он смеялся, сыпал вопросами, жаловался на скуку в Любаре и на то, что с полком у него столько хлопот: до сих пор еще не успели перековать лошадей на зимние шипы, нет сена, и притом люди совсем избаловались, не умеют выполнить самого простого маневра.

— Господин полковник… — пробовал заговорить Гебель, но Артамон всякий раз перебивал его.

— И все я один, — вздыхал Артамон. — Ни помощи, ни совета. А у меня своя забота…

— Господин полковник… — снова пытался ввернуть слово Гебель.

— Больная жена, — не слушая, продолжал Артамон. — Ужасный тик в голове, такие боли…

— Разрешите, господин полковник, — повысив голос, оборвал его наконец потерявший терпение Гебель. — Я к вам по делу!

— Ах, по делу! — сказал Артамон. — Тогда пожалуйте в кабинет.

Войдя в кабинет, Гебель начал сразу:

— Мы решились вас потревожить…

Но Артамон, подхватив его и поручика Ланга за талию, повлек их к столу.

— Дело не уйдет, — говорил он шутливо, — а покамест протяните ручки… — И он выдвинул ящик с конфетами.

Гебель был так озадачен, что взял конфету и положил ее в рот. Его примеру последовал и поручик Ланг.

Конфета разбила церемонное настроение Гебеля. Он смягчился и возобновил разговор уже в более добродушном тоне.

— Мы имели надежду, — сказал он, — найти у вас подполковника Муравьева-Апостола и его брата.

— Да, они заезжали на короткое время, — с притворным равнодушием отозвался Артамон, между тем как его губы и щеки вздрогнули.

— Куда они направились от вас? — спросил Гебель.

— Они куда-то очень спешили, — ответил Артамон. — Полагаю, что в полк. У меня столько забот: больная жена…

— Я имею приказ об аресте обоих, — сказал Гебель. — О, вы не знаете: они принимали участие в злодейском умысле бунта.

— Как, неужели? — проговорил Артамон с видом глубочайшего изумления, однако губы и щеки прыгали у него все сильнее.

— Да, да, это целая шайка, — продолжал Гебель с ожесточением. — И Сергей Муравьев у них главный зачинщик. О, я давно предчувствовал это! — прибавил он, потрясая в воздухе кулаком.

Артамон раза два прошелся по комнате и остановился прямо против Гебеля.

— Я не знаю, куда они поехали, — сказал он, пожимая плечами. — И мне очень жаль… Сергей Иванович мне родственник…

Гебель наклонил голову в знак сочувствия. Он хотел было откланяться, но Артамон дружески удержал его за рукав.

— Нет, нет! — сказал он с прежней веселостью. — Вы у меня отобедаете, мы побеседуем… Я так давно не видал свежего человека… Тем временем я пошлю гусар на разведку…

Гебель с поручиком Лангом остались к обеду. Артамон угощал их фруктами и винами, шутил, подмигивал, а потом вдруг озабоченно вскакивал и подбегал к дверям зала, прислушиваясь к тому, что делается на половине жены.

Гусары, как и следовало ожидать, вернулись ни с чем. Муравьевы приехали и уехали на тех же лошадях, и никто в городе не мог знать, куда они направились.

Артамон усмехался про себя, радуясь своей хитрости, благодаря которой ему удалось задержать Гебеля и его спутника на несколько часов.

Это была последняя услуга, которую Артамон оказал своим родственникам и сочленам.


— Ну и денек! — ворчал Артамон, сидя в турецком халате на широком диване у себя в кабинете и с удовольствием потягиваясь.

Вдруг глухие удары поразили его слух. Кто-то ломился с улицы на парадное крыльцо. Артамон выскочил в переднюю и, наткнувшись на денщика, который бежал отворять, сердито сказал ему:

— Никого не принимать! Скажи, что нет дома.

И заперся на ключ в кабинете.

Из передней донеслись голоса. Кто-то громко спорил с денщиком и потом с шумом ворвался в зал.

«Кого еще черт несет в эту пору?» — с раздражением подумал Артамон.

Это был Андреевич, обмороженный и взлохмаченный.

— Мне необходимо его видеть! — кричал он осипшим голосом денщику, который следовал за ним по пятам. — Понимаешь: необходимо!

— Дома нет, — твердил денщик, — до утра не вернутся.

— Коли так, я до утра и буду ждать! — решительно заявил Андреевич. — Только дай мне чаю, потому что я ужасно прозяб.

Денщик в недоумении удалился. Андреевич большими шагами ходил по залу. Зал был погружен в полусвет. Горела только одна свеча на люстре.

Денщик принес чай. Чай был холодный, но Андреевич выпил его с жадностью.

Денщик постоял и в нерешительности заметил:

— Ваше благородие, коли они уехавши…

— Ступай! — сурово оборвал его Андреевич.

Денщик ушел. Андреевич продолжал расхаживать по залу. Он начинал терять терпение: присаживался и снова вскакивал. Ему казалось, что все погибнет от промедления. Для чего же он летел сломя голову на крыльях метели? Двести пятьдесят верст он сделал без передышки. Ночью под самым Житомиром извозчик его сбился с дороги, и если бы не майданщики[54], жившие в избе среди леса, то он бы замерз. За несколько верст от Любара лошади выбились из сил, и его довез какой-то польский помещик, который удивился, встретив идущего пешком офицера в летней шинели. И вот все пропадает из-за какой-то глупости. «Не может быть, — решил про себя Андреевич, — он, конечно, дома. Для других нет дома, а для меня дома».

Он попробовал дверь из зала в гостиную. Дверь отворилась. В гостиной было темно. Он стал щупать другие двери. Дверь в кабинет не подавалась. Он постучал. Молчание. Он постучал еще раз. Опять ничего.

— Артамон Захарович! — позвал он. — Это я, поручик Андреевич. Мы с вами встречались в Лещине.

Никакого ответа.

Тогда он приложил ухо к замочной скважине. Он ясно различил шаги в мягких туфлях.

«Он дома!» — решил про себя Андреевич.

И вдруг забарабанил по двери кулаками.

— Отоприте! — кричал он в бешенстве. — Сейчас не время для шуток. Отоприте!

Он с размаху ударил ногой в дверь и что есть силы уперся в нее плечом. Замок затрещал, дверь распахнулась. Перед ним стоял Артамон в турецком халате.

— Так вот вы как, сударь! — завопил вне себя Андреевич. — Вы играете в прятки! Разве вам ничего не известно? Где Муравьев?

— Уехал, — пробормотал сконфуженный Артамон.

— Куда? — спросил Андреевич.

— Не знаю, — ответил Артамон.

— Черниговский полк поднимает знамя восстания, — сказал Андреевич. — Ваш долг, ваша обязанность — немедленно во главе своих гусар идти на Житомир. Тайное общество открыто, за Муравьевым погоня…

— Мне все известно! — рассердился вдруг Артамон. — Муравьевы и Бестужев были у меня, и я им все объяснил. Мой полк не приготовлен к столь важному предприятию.

Андреевич смотрел во все глаза на Артамона. Он был ошеломлен. Ему ясно представилась вся беспомощность его положения. Подорожная на чужое имя, на каждом шагу грозит арест. Из денег, полученных от Кузьмина, оставался всего один рубль. Отправляясь сюда, он все свои надежды возлагал на Артамона. Что теперь делать?

— По крайней мере, полковник, — начал он после долгого молчания, — помогите мне выбраться отсюда. Дайте мне верховую лошадь.

— Зачем вам верховая лошадь? — спросил Артамон.

— Иначе мне не нагнать Муравьева, — ответил Андреевич. — Везде задержка с лошадьми, для нас пагубна малейшая проволочка…

— Чего вы от меня хотите? — прервал Артамон.

Видя смущение гостя, он все больше смелел.

— Дайте мне лошадь, — упрямо повторил Андреевич.

— Покупайте, если нужно, — сказал Артамон.

— У меня нет денег! — с мрачным отчаянием заявил Андреевич.

Артамон достал из бюро деньги.

— Вот четыреста рублей, — сказал он, отдавая деньги. — Тут есть один ротмистр, Малявин. У него продается лошадь.

После ухода Андреевича Артамон робко направился на половину жены.

Та слышала шум и была в сильнейшем негодовании. Приподнявшись на кушетке и сверкая глазами, она решительно потребовала, чтобы Артамон сейчас же, немедленно объяснил ей, что это за ужасные крики, от которых у нее лопнула голова, и что вообще все это значит.

Припертый к стене, Артамон принужден был рассказать ей и про 14 декабря, и про братьев Муравьевых, которые будто бы искали у него спасения, и про то, как ему удалось перехитрить Гебеля. Он умолчал только о своем собственном участии в тайном обществе.

Жена слабо улыбнулась, поцеловала его в лоб и сказала со вздохом:

— Ах, я всегда подозревала Муравьевых. Только знаешь, Артанчик, я боюсь за тебя: ты такой добрый.


У ротмистра. Малявина Андреевич застал целую компанию гусар. Он выложил свои деньги на стол и задыхающимся голосом объявил, что покупает лошадь без торга.

Однако Малявин, пересчитав деньги, спросил хладнокровно:

— А как же остальные? Лошадь стоит восемьсот.

Андреевич растерялся и не знал, что делать.

Один гусар посоветовал нанять лошадей в ближайшей деревне, так как в городе все лошади в разгоне, и сам вызвался проводить его.

Андреевич с помощью гусара достал лошадей. Без всякой надежды в сердце, измученный и печальный, ехал он обратно в Васильков в своей летней, ничем не подбитой шинели.

Метель утихла. Кругом светлело ровное снежное поле. На небе клубились черные облака, наплывая на звезды.

Андреевич вдруг почувствовал себя ослабевшим, покинутым, одиноким. Ему казалось, что, потеряв Муравьева, он потерял все, что он сам пропал и все пропало. И сквозь дремоту представлялось ему зеленое, залитое солнцем поле в Яготине. Барышня Пауль подносила к его носу цветок и спрашивала с немецким акцентом: «Скатите, потшему он не пахнет?..»



Загрузка...