ПРИКЛЮЧЕНИЯ МОИХ ДРУЗЕЙ

Боря-боец

Интересно, вспомнят нас добрым словом наши потомки за то, чем мы сейчас занимаемся? От усталости тяжелые мысли нашли на меня. Я стоял в почти пустой деревне на берегу Ладоги, и на меня дул резкий, словно враждебный ветер, треплющий пачку листовок в моей руке. Ну ладно. Раз уж я забрался в такую глушь, то надо хотя бы сделать то, ради чего я заехал сюда!

Я сделал несколько нелегких шагов навстречу прямо-таки озверевшему ветру и вышел на самый берег — правда, самой воды за бешено раскачивающейся белесой осокой не было видно, но Ладога достаточно заявляла о себе и будучи невидимой — ревом и свистом.

Ну... куда? Я огляделся по сторонам. На берегу не было ничего, кроме вертикально врытого в почву бревна, ставшего почти белым от постоянного ветра и солнца. Я еще некоторое время вглядывался в невысокий этот столб, испуганно соображая, не является ли он остатком креста... но нет — никаких следов перекладины я не заметил. Просто — столб.

Я вынул из сумки тюбик клея, щедро изрыгнул его на листовку, потом прилепил ее к столбу... тщательно приткнул отставший было уголок... Вот так. Я смотрел некоторое время на свою работу, потом повернулся и пошел. Все! Одну листовку я прилепил на автобусной станции, вторую — на доске кинотеатра, третью — у почты, четвертую — у правления, пятую — здесь, на берегу. Достаточно — я исполнил свой долг!

Но все равно я несколько раз оборачивался назад, на бледную фотографию моего друга, страдальчески морщившегося от ветра на столбе, друга, согласившегося выставить свою кандидатуру на выборах против превосходящих сил реакции... Да — одиноко будет ему... на кого я оставил его тут?

Когда я обернулся в пятый или шестой раз, я увидел, что листовку читает взлохмаченный парень в глубоко вырезанной майке-тельняшке, в черных брюках, заправленных в сапоги.

Ну, значит, не зря я мучился, добирался сюда, с облегчением подумал я, все-таки кто-то читает!

— Эй!.. Профсоюсс! — вдруг донесся до меня вместе с ветром шипяще-свистящий оклик.

«Профсоюсс»?.. Это, что ли, меня? Но при чем — профсоюз? Я ускорил шаг.

Когда я глянул в следующий раз, парень, сильно раскачиваясь, шел за мной.

— Стой, профсоюсс! — зловеще выкрикнул он.

Но почему — профсоюз, думал я, не ускоряя, но и не замедляя шага. А, понял наконец я: в тексте написано ведь, что друг мой является преподавателем Высшей школы профсоюзного движения — отсюда и «профсоюсс»... Ясно, этот слегка кривоногий парень за что-то ненавидит профсоюз — да в общем-то и можно понять за что! Но при чем тут, спрашивается, мой друг и тем более при чем тут я, вовсе ни с какого бока к профсоюзу не причастный!

— Эй! Профсоюсс!

Ну что он затвердил, как попка? Потеряв терпение, я остановился и резко повернулся к нему. Он остановился почти вплотную. Взгляд у него был яростный, но какой-то размытый.

— Ну, что надо?

— Эй! Профсоюсс! — Он кричал и вблизи. — Ты куда рыбу дел?!

— Какую рыбу? — проговорил я.

Он кивнул головой в сторону Ладоги.

Я отмахнулся (я-то тут при чем?), повернулся и пошел.

...Конечно, думал я, симпатичного мало в здании Высшей профсоюзной школы, величественно поднимающейся на пустыре среди безликих серых пятиэтажек. Своими как бы греческими аркадами она, видимо, должна была внушать мысль о какой-то высшей мудрости, царящей здесь, и непрерывно, вот уже десять лет, пристраивалась, разрасталась. Среди жителей зачуханного нашего района она была знаменита лишь тем, что в нее была встроена единственная в нашем районе парикмахерская, а также тем, что оттуда иногда выносили лотки с дефицитом — видимо, когда там был перебор и могло стухнуть. Вообще, если вдуматься, в наше время сплошной демократизации сама идея эта выглядела дико — что значит Высшая профсоюзная школа? Уже ясно, по-моему, всем, что уж по крайней мере профсоюзные лидеры должны выдвигаться из глубоких масс, из самых непричесанных и самых непримиримых, а тут их не только причесывали — их явно прикармливали! Нередко, едучи на троллейбусе из центра, я рассматривал представителей, а также представительниц этой академии мудрости — в основном из ярких южных национальностей. Как правило, они ехали группой с какого-нибудь эстрадного концерта, одеты были богато, но несколько безвкусно (безвкусно — я имею в виду для наших скромных широт) и громогласно, ничуть не стесняясь певучих своих акцентов, может, слегка нескромно среди умолкнувших пассажиров делились своими мнениями о популярной певице или певце. На «чужих» они не смотрели, а если и замечали кого-либо, во взгляде их была спокойная, иногда добродушная уверенность: я-то последний год волокусь на такой вот гробовине, через год пересяду куда получше — а ты-то так будешь маяться всю жизнь! Главное, чему их учили, — уверенности!

И мой друг, уже три года преподающий им эстетику, говорил о них с изумлением, как о каких-то марсианах... Вывели такую породу людей или отобрали? Перед экзаменом, как рассказывал он, они были готовы на все, главное в их характерах было — победа любой ценой! Все, включая женщин, предлагали любые свои дары — но как только экзамен был сдан, они тут же переставали здороваться, проходили как мимо призрака — ты для них просто не существовал!.. Ну, ясно — не первых же встречных, а именно таких отбирают, чтобы править! Тип этот достаточно был известен в народе и достаточно ненавидим... И то, что к другу моему внезапно вдруг прилипло это клеймо, вряд ли будет способствовать его популярности.

— Эй! Профсоюсс!

Но друг-то мой чем виноват?! Он-то, наоборот, преподает им эстетику и искусствоведение, поднимает, насколько это можно, их грубые души!

— Эй! Профсоюсс!

Да, — сердце у меня колотилось, — есть же типы! «Эй, профсоюсс!» Очень ему надо разбираться в тонкостях: все гады, нахлебники — и весь разговор!

Кого-то он мне напоминал... Неохота вспоминать неприятное, но оно было неотступным, навязчивым — и я вспомнил!

В нашем замусоренном новостройками дворе... не дворе, а огромном пространстве между домами-кораблями и магазином... тоже есть своя иерархия — к вершинам ее прорваться трудно, да и зачем, думал все время я, это нужно: делать карьеру во дворе? Но даже проходя тут изредка, знал тем не менее местных знаменитостей. Среди них выделялся, несомненно, Боря-боец.

В разные эпохи, которые у нас внезапно сменяют одна другую, и облик Боба резко менялся. Неверно говорят, что пьяницы следуют лишь в одну сторону — опускаются, и все... это далеко не так. В этом я убедился, время от времени встречая Бориса в какой-то абсолютно новой, неожиданной ипостаси, и ошарашенно понимал: это не просто Боб изменился — пошла другая эпоха. С тех пор как я живу в безобразном этом районе, таких эпох я заметил несколько. Может, в масштабе мира или страны эти повороты и не были заметны — но тут они изменяли все в корне. Но поскольку ничего другого тут нет, поворот диктовался магазином, в основном винным, — ранее я даже не догадывался, что он может так круто диктовать!

Первая эпоха — еще при прошлом лидере, все это время отлично помнят: когда вино всюду лилось рекой, когда пили, казалось, всюду и все — и в цехе, и в научной лаборатории, и в поездах, — вся страна говорила заплетающимся языком. Естественно, что Боб с товарищами не отставали от прочих, а шли впереди. Был ли он уже тогда обладателем почетного прозвища Боря-боец, выделялся ли из общей не вяжущей лыка массы? Может быть, только большим буйством, большей степенью опьянения: огромный, фиолетово-одутловатый, в измазанной одежде, оглушительно орущий, всегда с кем-то ссорящийся — таким он был тогда. Но был ли он фигурой? Не могу сказать. Трудно быть вождем в неподвижном времени, трудно возглавить толпу, которая никуда не движется...

Так бы Боря и сгорел, размазался в этом квадрате жизни, расположенном между домами и магазином (больше он, кажется, нигде не бывал, даже и работал где-то тут же, если это можно назвать работой), — но обстановка резко изменилась.

Внезапно иссяк алкогольный водопад, резко и без обсуждения высохли алкогольные реки, открылось сухое и неказистое дно, захламленное каким-то мусором. Чувство смертельной жажды и обиды охватило всех — даже людей, покупающих вино раз в год. Но раньше они хоть имели эту возможность, хоть такую степень свободы: могли не хотеть выпить или могли хотеть и выпить, — теперь и этого выбора все были лишены. Но ясно, что активный протест это вызывало лишь у Бори и его компании. Именно тут-то они и выделились из общей массы как наиболее пострадавшие, сделались как бы общественно активны: их возмущенный пикет (разве что без плакатов на груди) всегда теперь стоял возле винного магазина, и к ним то и дело подходили люди, которые раньше с ними не общались, но теперь подходили заявить, что думают так же, как они. Над этой бурлящей, но пока бездействующей толпой Боря возвышался, как скала. Не каждый мог пробиться к нему и поделиться своими кровными обидами лично с Бобом, таинственно и величественно ухмыляющимся, — обычно новообращенные удовлетворялись душевной беседой с его заместителями. В те сухие времена в той бурлящей и разрастающейся толпе количество отчаявшихся потенциальных пьяниц резко возросло — и именно тогда Боб как-то незаметно, но бесспорно стал лидером: все клубилось вокруг него, огромного и величественного. Вот видите, что с нами делают, говорила его оскорбленно-насмешливая мина, и все жались к нему, тем более он всегда был на месте — и в дождь и в холод стоял скорбным изваянием, гордым монументом. Именно тогда, в те суровые месяцы, Боря и выстоял свою славу — мало кому другому это было по плечу, другие все-таки отлучались.

Но король без действия — это не совсем все же король... Однако начались и действия. Полился ручеек, сначала робкий. Толпа, бесплодно митингующая, пришла в движение и, как это ни странно, в еще большее возмущение. Где прежние любимые вина? Где прежние, хоть и кошмарные, но все же уже привычные цены? Теперь снимают последнюю рубашку, да и дают, когда захотят и что захотят... Что делают?!

Бурление вокруг Бори нарастало — все с какой-то надеждой смотрели на него: он единственный не боялся говорить то, что думает, и зажиревшим продавцам, и наглым мильтонам, делающим вид, что они соблюдают порядок, хотя сами создали бардак!

В те времена именно Боря со своими ближайшими помощниками чаще всего находился на острие борьбы, на острие скандала — где-то там, в гуще, в эпицентре, куда непосвященному было не пробиться... «Давай, Боря, вмажь им! Хватит, сколько можно терпеть!» — сочувственно восклицали все, даже оказавшиеся, как и я, на периферии...

Однако время шло, времена года менялись, а оскорбительное и невыносимое существование оставалось прежним... Боря если не понимал, то чувствовал, что бездействие губительно, что именно от него измученные жаждой массы ждут наконец поступка — чтобы им как-то духовно разрядиться, почувствовать, что хоть Боря-боец сражается за них!

И в начале очередной осени, когда все съехались из отпусков, из деревень и увидели, что жизнь их не только не стала легче, а еще и тяжелей, святой этот момент настал. Пронесся вдруг слух (а слухи редко бывают пустыми), что именно наш квартал и именно наш магазин посетит седой и величавый «отец города». Цель его визита была ясна: убедиться, что принятые меры мудры и успешны, что с отвратительным пьянством в городе благодаря вовремя принятому постановлению полностью покончено, но зато теперь граждане имеют широкий выбор различных соков, напитков, кваса и пепси-колы, а также благодарно, но неторопливо приобретают товары значительно улучшившегося ассортимента. И в том, что магазинщики эту картину ему изобразят — на те десять минут, что он будет в магазине, — ни у кого не было и тени сомнения!

— Но Боб им покажет! Боря им устроит! — передавалось с радостной усмешкой из уст в уста.

И Боб с ужасом и азартом понял, что все взгляды с последней надеждой устремлены на него — что-то он должен был совершить, чтобы наконец-то и там врубились! Но что же он мог?! Представляю сомнения его, постепенно вытесняемые все более громким и отчаянным зовом долга.

— Ну, Боря им устроит! — все более радостно и таинственно повторялось во дворе. Было абсолютно всем непонятно, что же тут можно устроить, но с присущим толпе суеверием считалось, что идея определилась, просто хранится до поры до времени в тайне, как секретное оружие.

День икс приближался — Боб выглядел все величественнее, толпа вокруг него была все подобострастнее, хотя на душе его, наверное, скребли кошки.

Однако ждущие бенефиса явно недооценивали тех, которые управляют. Другое дело, что они невидимы, что их как бы нет, что почти никому из нас, грешных, не удается их видеть воочию, но это, как недавно понял я, вовсе не значит, что их не существует. Нет — они существуют, более того, они размышляют, и ходы их, как правило, непредсказуемы и хитры. И уж тем более несложно им было переиграть Борю-бойца, фактически уже пропившего свой мозг.

В один из предполагаемых дней вдруг пронесся ошеломляющий, сокрушающий сознание слух — в универсаме, в двух остановках от нас, дают все и в любых количествах, без всяких ограничений и оскорблений! Это был ураган, всех умчавший туда во главе с торжествующим Бобом: «Ага! Испугались!»

Как же прост и, если вдуматься, чист был этот богатырь, которого некоторые чопорные люди считали опустившимся, пропившим все принципы! Отнюдь! Как жадно и, главное, как легко поверил он в победу справедливости и добра! И вся толпа с какой-то наивной радостью: «Дожили-таки! Не зря надеялись!» — с какой наивной радостью толпа расхватывала внезапно и отнюдь неспроста спустившуюся на них манну небесную.

Тем временем седой и величественный, скромно, но достойно одетый «отец» — в окружении совсем небольшой охраны — с удовольствием прохаживался по нашему магазину, чистому, немноголюдному; вполне достойные, приличные люди потребляли, конечно же, скромный, но вполне достойный и доступный ассортимент товаров — два сорта сыра, ветчина, сосиски... Где те толпы ободранных пьяниц, которые в прежние времена бушевали здесь? Умными, своевременно принятыми мерами удалось изжить! Гость, слушая сопровождающего его начальника торга, благодушно кивал. Он увидел то, что хотели ему показать и что он сам хотел — рассчитывал — увидеть.

Слух об этом простом — и поэтому особенно подлом — обмане ударил Борю в самое сердце. Главное — он находился в самом центре ликующей толпы, считаясь как бы вождем победителей, добившихся наконец справедливости! Что скажут они ему через час, каким презрением обдадут! Боб стал отчаянно проталкиваться к выходу — наивные, обманутые счастливцы перли навстречу ему, не давали выбраться. «Ты чего, Боря, ошалел от радости?» — со снисходительностью победителей улыбались они.

Когда Боря — страшный, рваный, на скрипучем костыле (за неделю до того еще угораздило сломать ногу!) — в сопровождении лишь самых верных своих ординарцев домчался к нашему магазину, нехитрая операция по превращению его в дурака уже заканчивалась; толпы озверевших домохозяек врывались в раскордоненный, но еще не разграбленный магазин; «отец» в сопровождении благородных, довольных, удивительно гладких «покупателей» уже подходил к своему лимузину, а Боря, обманутый, как мальчик, стоял перед магазином, даже в своих собственных глазах стремительно превращаясь в ничтожество, в полный нуль!

Сейчас отъедет лимузин — и жизнь Бори, его значение прервутся навсегда!

Боря с отчаянием поглядывал то на лимузин, то на магазин. Мгновения таяли. Потом вдруг раздался громкий звон — «отец», несмотря на всю свою фантастическую выдержку, не выдержал и обернулся. Огромная стеклянная стена магазина осыпалась зазубренными кусками. Перед ней, обессиленно покачиваясь, стоял Борис, метнувший в стеклянную стену бутылку водки, которая почему-то сама не разбилась и косо лежала теперь на декоративной гальке, насыпанной каким-то экономным дизайнером между стен, одна из которых была разрушена.

Покачав головой, «отец» сказал что-то строгое побелевшему директору торга, сел в свой лимузин и медленно отбыл.

Боб стоял неподвижно и не думал убегать. Шаг был слишком серьезным, чтобы портить его мелкой суетой. И все поняли это. Медленно — куда было спешить — к нему подошли серьезные люди (милиция, все понимая, толпилась в стороне), они коротко и как бы уважительно поговорили с Бобом, и тот, с достоинством согласившись с их аргументами, последовал в их машину.

Стояла тишина. Никто не крикнул, скажем, «прощай, Боб!» — все понимали, что мелкая чувствительность снизит значение момента.

Тишина царила довольно долго — думаю, недели полторы. Потом пошли шепоты, слухи. К сожалению, я не мог безотлучно присутствовать в эпицентре событий, но какие-то основные стадии помню.

Недели через две после события я шел в магазин исключительно за хлебом, ибо живительная влага снова иссякла — но это было уже несущественно, все отлично понимали, что главное уже не в этом. На ступеньках магазина я пригнулся, чтоб завязать все-таки шнурок, который я поленился завязать дома, и вдруг увидел перед своими глазами грязные синеватые ноги двух старух алкоголичек, голос одной из них я сразу узнал, ибо он звучал тут всегда:

— Пойдем счас с тобой пива попьем, и я тебе такое скажу — ты ошеломундишься!

Заинтригованный как формой их беседы, так и содержанием, я свернул со своего маршрута и последовал за ними. Они быстро, игнорируя огромную очередь, взяли пива («Что же вы, женщин, что ли, не пропустите?») и, отойдя чуть в сторонку, сели на покривившиеся ящики. И я, с независимым видом пристроившись неподалеку и навострив ухо, услышал действительно ошеломляющую легенду: Боря-боец не сдался и там боролся, встретился с первым, с главным, и — что самое ошеломляющее — понравился ему, добился справедливости, и теперь через день-другой справедливость должна победить!.. Ведь не сразу же доходит до низов царский указ — чиновники стараются спрятать: мурыжат народ!

Я как зачарованный последовал за этими пифиями, принявшими — видимо, для конспирации — столь жалкий и оборванный вид. В дальнем углу двора, возле ларька Союзпечати, клубилась совсем другая толпа, очередь чистых, презирающих толпу грязных и предпочитающих в эти волнительные дни иное наслаждение: опьянение газетами.

Старухи с презрением шли мимо — на хрена им эти газеты, какая разница, что там пишут? — но вдруг на мгновение задержались и устремили взгляды туда. В чистой очереди в числе первых стояла пышная — пышная сама по себе и пышно одетая — дама, как ни странно, мать Боба, совершенно, в отличие от многих, не ценившая его и даже презиравшая, хоть и вынужденная жить с ним вместе... да, не признают у нас пророка в своем отечестве!

— Ну что, Порфирьевна, что там про Борьку слыхать? — с ехидцей проговорила одна из старух.

Мать оскорбленно откинула голову: эти спившиеся ведьмы специально пытаются ее опозорить в глазах интеллигентных людей, но она не из таких, она себя в обиду не даст, если понадобится, морды разобьет всем тем, кто бросает тень на ее интеллигентность!

— Бандит и есть бандит, — высокомерно ответила она. — Ему дадут, ему хорошо дадут!

Она с достоинством огляделась вокруг: да, я мать, но принципы мне важней!

— Так, так... — усмехнулись умудренные опытом и знанием старухи и последовали дальше.

Прошу прощения за то, что история эта развивается скачкообразно, но, к счастью для себя, я бывал в сферах, о которых сейчас рассказываю, не так уж регулярно, во всяком случае, не беспрерывно. Конечно, если бы я ходил туда ежедневно, я бы более досконально изучил эту жизнь, но, изучая ее ежедневно, я бы не имел уже сил о ней рассказать. В этом и состоит азартная — на грани гибели — писательская игра, не понятная никакой другой профессии. Дилемма эта неразрешима, и только тот, кто непостижимо умудряется совместить несовместимое, становится писателем. Обе опасности для него смертельны: погрязнешь с головой — ничего уже не напишешь, не погрязнешь — не напишешь тоже. Впавшие как в ту, так и в другую крайность бесплодны. Только гениальный баланс делает писателя. Впрочем, с каких-то пор все делается уже бессознательно — или у человека это получается, или нет. Бесплодны упавшие вниз, так же как и взлетевшие в пустынную высь. Нелегко не опуститься, но и не взлететь в комфортный вакуум, когда есть возможность, еще труднее. Короче: некоторая нескладность, пожалуй, необходима для литератора, так же как и сверхчеловеческая изворотливость, — иначе пропадешь.

Однако в тот день, когда рассказ этот сделал очередной скачок, столь тонкие мысли вряд ли приходили в мою чугунную голову. Я шел по сухому, корявому, пыльному асфальту, ощущая примерно такое же покрытие и у себя во рту. Да, с тоской озирался я, что-то жизнь не становится с годами прекрасней, а становится, пожалуй что, тяжелее и безобразней. Ну ладно — убрали алкоголь, но чем же утолять нестерпимую жажду: ни лимонада, ни пепси, ни кваса... Как-то это не волнует их! Во всех магазинах, что я терпеливо обошел, из жидкостей был лишь уксус, но утолять жажду уксусом не хотелось — Иисус Христос на кресте утолил свою жажду уксусом и на этом закончил свое существование в образе человеческом, но я-то не Христос!

В отчаянии брел я и вдруг услышал сзади нахально-игривый знакомый тенорок:

— Ну, этот Феденька получит у меня маленькую соску... — Голос был знаком, но не вызвал почему-то ни радости, ни желания обернуться... Голос был знакомый, но интонация какая-то новая, торжествующая! Что же, интересно, изменилось в воздухе? Я все-таки обернулся: догоняя меня, но двигаясь уверенно и неторопливо, шел... Боб во главе своей лихой команды. Да, слухи о чудесном его спасении не были ложными... Но что же случилось еще — ну, выпустили, ну и что, мало ли кого выпускают! Но они шли, явно торжествуя, явно победившие, уничтожившие преграды... Шагнув чуть в сторону с их дороги, я стоял с безразлично-скучающим видом и вдруг все увидел. Они шли, как обычно, не обращая внимания на встречных, торопливо сшагивающих с дороги в грязь на обочине, как и я... они шли, так же внятно матерясь, отнюдь не понижая голоса на рискованных выражениях, скорее, повышая... Но — произошел переворот — уверенность в их поведении стала понятна: на рукавах их потрепанных одежд сияли красные повязки!

Все ясно!

Значит, мифы о происшедшем где-то на высоком уровне смыкании властей с непокорным Бобом оказались реальностью!.. Ну и правильно — с кем же смыкаться, как не с тем, кто до этого жить не давал, а теперь помогает! Большая победа!

Результаты этого блестящего соглашения все наблюдали приблизительно через час, когда, согласно новым постановлениям, начали давать алкоголь: Боб со своей командой регулировал толпу — двое стояли на ступеньках, двое у входа в магазин и строго следили за тем, чтобы никто из очереди не мог пройти, при этом вполне откровенно, с радостными громогласными прибаутками пропускали своих!

Один из них, юный стажер, сновал вдоль очереди, открыто подходя к некоторым, что-то предлагая, собирая деньги. Подошел и ко мне:

— Чего тебе?

— Что значит — тебе? — И явная наглость его, и юный вид возмутили меня.

— Бутылку, две? — лениво продолжил он.

— А сверху сколько? — сугубо теоретически поинтересовался я.

— А столько же, сколько и снизу, — ничуть не конспирируясь, а, наоборот, красуясь, произнес он.

Все вокруг покорно молчали. Один только — крупный, седой, отставного полковничьего вида — громогласно возмущался, но все же стоял. А вот и сам Боб, сопровождаемый льстивым гулом, без малейшей задержки, как нож в масло, проследовал в магазин.

Я покинул очередь. Сердце стучало. Превращение, которое случилось с бывшим Борей-бойцом, бывшим борцом за справедливость, было ужасно.

Но как же можно так управлять людьми, развивая в них самое отвратительное, думал я.

...Впрочем, быть бойцом, как показали дальнейшие события, Боря не перестал — в этом я с содроганием убедился несколько позже, — но вот за что он теперь бился, другой разговор.

Бурные события не могут быть долгими, всегда найдется какой-то способ соглашения — разумеется, не в пользу бедных, а исключительно в пользу наглых.

Спустившись в свой двор примерно через месяц, я застал новую фазу развития общества: возле магазина не было вовсе никакой толпы! Я подошел ближе. Магазин был закрыт. По какому праву? Ведь рабочее же время! Черт знает что, абсолютно что угодно делают с нами, даже и не думая оправдываться!!

...Но как же Боб и его команда — неужто и им отлуп, неужели их вновь обретенная сила никак не повлияла на ситуацию?

Я опустился на парапет.

— Сколько тебе? — раздался голос знакомого стажера.

— Чего — сколько? — недоуменно спросил я. — Ведь магазин же закрыт!

— Да он не по этому делу! — послышался знакомый тенорок.

Я обернулся. На скамейке бульвара, среди роз, рядом с пухлыми огромными сумками сидели «люди Боба» и сам Боб. Все они благодушно смеялись ошибке своего шустрого, но недостаточно опытного стажера, в порыве искреннего рвения подошедшего не к тому.

Я смотрел на их пухлые сумки... Так вот где теперь магазин! И прежний магазин тоже имеет свою прибыль, только ему теперь вовсе не обязательно работать! Все складненько и ладненько — две ведущие силы современности уверенно сомкнулись над нашими головами, беспорядки и толковища позади, все теперь цивилизованно, толково, бунтари сомкнулись с системой, к общему удовлетворению сторон. И никто не в убытке, все с наваром — кроме, разумеется, бедных и слабых, но, как говорится, «кого гнетет чужое горе?!».

Когда я опять прошел мимо них с кефиром в руках, это вызвало новый прилив веселья у благодушествующих парней — Боб даже ласково взъерошил гриву ретивого, но пока что бестолкового ученика, предложившего вино тому, кто, кроме кефира, ничего в жизни не видал!

Теперь я уже более обстоятельно посмотрел на них. Да, неверно думать, что жизнь пьяниц неуклонно ухудшается, что они только опускаются — и все, что их дорога все больше расходится с дорогою государства. Бывает и наоборот! Я смотрел на них, вспоминал их затрапезные робы — теперь они были по последней моде: футболки с надписями, крутые штаны... пожалуй, и артисты балета одеваются нынче хуже, чем они... К тому же Боб держал на колене японский транзистор, изрыгающий ритмы... Да-а, не слабо! Но что же власти — не соображают, к чему ведет их «воспитательная политика»? Да нет, понял я, прекрасно соображают! Я увидел нашего участкового Казачонка в полной форме и при всех регалиях, подошедшего к орлам на скамейке, чтоб добродушно с ними побалагурить. Все он прекрасно понимает, на участке его теперь не будет нарушений — во всяком случае, таких, о которых бы он не знал. Все в высшей степени толково! А я могу лишь надеяться, что не столкнусь с этой налаженной машиной никогда!

Но столкновения были неизбежны, хоть и казались случайными. Однажды, уже к октябрю, в моей жизни произошло два абсолютно не связанных между собой происшествия: я случайно побрил голову наголо, и наша местная газета опубликовала мою статью. Вы спросите: как это можно — обрить свою собственную голову случайно? Объясню. Бреясь перед зеркалом, я решил укоротить один висок — он вырос явно длиннее другого, да и не тот уже возраст, чтобы отпускать длинные виски, пора уж остепениться. Я чуток соскреб этот висок — теперь другой был явно ниже этого. Я поднял тот... теперь этот ниже того... я разволновался, руки дрожали... и без того неприятностей хватало: мало кто в ту осень особенно радостно меня встречал — теперь тем более, с разными висками!.. Я снова пытался подравнивать. Кончилось это тем, что над правым ухом образовался огромный кусок голой кожи. Ну, все! Оставался единственный способ добиться равномерности — равномерно побрить всю голову наголо как бы в борьбе с предстоящим облысением. Я торопливо обрился, унял небольшие струйки крови и, чувствуя холодок — снаружи и почему-то внутри, — вышел из ванной. Ужасу моей мамы не было предела. Куда я завербовался, это был главный для нее вопрос, в то, что я побрился просто так, она не верила (да я и сам начал сомневаться).

Глядя на разволновавшуюся мать, я решил хотя бы как-то уравновесить ее волнение вторым событием, случившимся в этот день, — показать ей напечатанную в газете мою статью, убедить ее, что я не такой уж пропащий человек, раз печатаюсь в газете, органе обкома!

Но газеты этой мы не получали — надо было шастать по ларькам, покупать экземпляры (да и для других некоторых родственников не мешало бы купить). Крикнув маме: «Сейчас!» — я выскочил на улицу.

Когда я лихорадочно скупал у киоскерш сразу по несколько экземпляров, я замечал, что они взирают на меня с ужасом, но как-то не думал в тот момент, что это из-за моей бритой головы. Второе происшествие заслонило первое, до последнего часа я сомневался — напечатают или нет? — и вот напечатали! Второе происшествие, радостное, заслонило первое, нелепое, опровергая закон, что плюс на минус дает минус. Но оказалось, что закон этот верен, что два происшествия, вроде бы разрозненных, соединившись, дали минус, да еще какой! Но пока что я был счастлив и, засунув за пазуху пачку газет, сжав в руке одну, я, не разбирая дороги, брел по направлению к дому и читал:

ПОТЕРЯННЫЙ ГОРОД

Где, спросите вы, расположен такой город? Да у меня под окном! Можно выйти и долго шататься по нему (слово «гулять» тут как-то не подходит), можно шляться хоть несколько лет — и не увидеть ничего, что бы хоть как-то порадовало глаз, чтобы можно было воскликнуть от души: «Вот здорово!» — или хотя бы: «Неплохо, неплохо!»

На протяжении десятков квадратных верст здесь нет ничего, что бы было связано с искусством или архитектурой (природа здесь также уничтожена). На протяжении десятков километров не имеется не только музея, но даже какой-нибудь выставки или галереи, в которой местный одичавший абориген, случайно забредший туда от дождя, мог бы с изумлением и непониманием спросить: «А это что?» — и услышать непонятный ответ: «Искусство».

Не только предметов искусства, но даже обычного кино, даже бани нет тут в пределах видимости. Единственный клуб на все пространство — винный магазин, там и формируется жизнь. Может ли человек, родившийся художником, стать им среди этих ровных серых кубов? Уверен, что нет — его воспитает магазин!

Между тем во всех цивилизованных странах люди помнят свой город, столетиями неизменно ведется: вот здесь живут художники, здесь моряки... детям есть кому подражать. У нас они видят лишь спекулянтов, столпившихся у Гостиного. Кто покоряет молодежь уверенностью, независимостью? Лишь иностранцы, выходящие из отелей. Идеал: стать иностранцем! Даже таблички на дверях исчезли — не стало имен и профессий, осталась толпа. Не знаю я, кто живет на моей лестнице, да и не хочется узнавать.

Почему, как раньше, не шагают ребята куда-то любознательной группой? Некуда им шагать!


Спотыкаясь, обливаясь от возбуждения потом, я шел, не глядя под ноги, спотыкаясь, — споткнулся и упал! Встав, потирая ушибленную ногу, автоматически складывая за пазуху помятую газету, я разглядел, что за препятствие (без каких-либо объяснений и извинений) воздвигнуто на проходе.

Ясно! Огромные цилиндры вара, обклеенные ободранной бумагой, запросто свалены, перекрывая тротуар. Чуть сбоку, на газоне, склеив и навсегда загубив несколько метров травы расплавленным и снова застывшим черным варом, стояла, как троянский конь, огромная ржавая чугунная печка с трубой. Так! Неподалеку была маленькая — тоже ржавая — лебедка, и от нее шел трос на крышу, за пределы видимости... Для чего эта полоса препятствий? Просто так? Задрав голову, я посмотрел на дом, увидел одну-единственную густо-черную вертикальную полосу. А, ясно — собирались замазывать варом щели между блоками, через них безумно тянет зимой... Но работа эта давно остановилась, техника заржавела — я вспомнил, что давно уже хожу, спотыкаясь, через черные эти цилиндры, в задумчивости не замечая их, не ставя задачи понять: зачем они? Препятствия в нашей жизни привычней, чем отсутствие их, мы уже не задумываемся — зачем, просто знаем: так надо и так будет всегда! И эта работа явно не движется — зачем кому-то за рублевку ползать по стене, когда, присоединясь к Бобу, он может стричь червонцы? Ясно...

Вдруг я увидел, что ко мне, сильно раскачиваясь, приближается абсолютно пьяный участковый Казачонок, одетый, правда, в штатское, с подрагивающей между пальцами незажженной папиросой. Во гуляет, орел, изумился я. Впрочем, не в форме, в выходной — имеет, наверное, право?

Казачонок, словно бы напоказ раскачиваясь, приблизился вплотную ко мне.

— П-парень, д-дай-ка закурить, — сбивчиво проговорил он, но запаха я почему-то не почувствовал.

— Извините... не курю! — резко отстраняясь, проговорил я, но в то же мгновение стальные пальцы сжали мне локоть, и я увидел перед собой жесткие и абсолютно трезвые глаза участкового. — Что такое? В чем дело? — проговорил я, пытаясь вырваться, но безуспешно.

— Ничего, парень, ничего, — ласково-успокоительно заговорил Казачонок. — Пойдем тут неподалеку, поговорим — и отпустим.

Что еще за бред? Я рванулся вперед, но Казачонок подставил мне ногу и свалил на асфальт, накрутив одновременно часть моей куртки на кулак. Глаза его яростно налились.

— Ну! — рывком поднимая меня, рявкнул он.

Вокруг собралась уже любопытная толпа. Среднее выражение глаз было почтительно-восхищенное: вот молодец Казачонок, и в выходные дни работает не покладая рук, пластает каких-то амбалов! Я выпрямился и, стараясь держаться с достоинством, пошел. Главное, понял я, чтоб не увидел никто из знакомых: увидят, зафиксируют тебя в беде — так будут воспринимать и дальше.

— Руку-то отпустите, — проговорил я.

— Все нормально... отлично! — прерывисто дыша, проговорил Казачонок, но не отпустил.

Мы вошли в опорный пункт общественного порядка... Впервые я увидел наш двор через решетку... Большой успех!

— Садись вот сюда... не волнуйся. Все будет путем, — сказал мне Казачонок, бросив при этом многозначительный взгляд дежурному в штатском.

Тот мгновенно подвинул телефон, набрал цифры.

— Егорыч? Здорово, это Федька! — стараясь представить все дурашливым трепом, заговорил дежурный. — Нам бы маленькую машинку, да... Да, прокатиться хотим... — И, видимо, поняв, что треп не подействует на абонента, кинув на меня быстрый взгляд и прикрыв трубку рукой, переменил тон. — Да... Да... крупный лещ... прикидывается шлангом! По розыску, да... Ну, хоп!

Я вдруг сообразил, что крупный лещ — это я! Быстро повернувшись, разглядел себя в зеркале, увидел сияющую лысую голову... Понятно!

— Послушайте, — заговорил я, — полный же бред! Только что побрился... абсолютно случайно! Сами подумайте — будет беглый заново голову брить? На фига ему это! А я вот — только что! Смотрите... попробуйте! — Я провел ладошкой по гладкой коже.

— Ничего, спокойно... сейчас все будет в порядке! — успокаивающе (дождаться бы машины!) проговорил Казачонок.

— Но я же в этом доме живу... Неужели вы не помните меня?

— Да нет... таких не встречал, — с усмешкой сказал Казачонок дежурному, и они, довольные, засмеялись: черт его знает, а вдруг повезет, вдруг действительно попадется крупный «лещ»!

— Да честно — я в этом доме живу! — Я приподнялся.

В глазах Казачонка шевельнулось сомнение — вряд ли преступник будет ссылаться на этот дом.

— Телефон есть? — Казачонок подвинул аппарат.

Мама поднимает трубку... «Звонят из милиции».

С ее сердцем такие пассажи ни к чему.

— Нет телефона... — пробормотал я.

— Ну, тогда сиди. — Казачонок снова с надеждой взглянул на партнера.

— Да нет, честно. Живу... вот видите — даже в газетах пишу... в сегодняшней вот моя статья! — Я вытащил мятую газету, протянул Казачонку.

Он недоверчиво взял.

— Которая тут твоя?

— Вот... «Потерянный город». — Я показал.

— Чем же это он потерянный?

Казачонок начал читать. Читал он долго, потом поднял на меня глаза... Вряд ли он после этого чтения проникся любовью ко мне: раньше за такую статью давали статью, а теперь распустили, говорил его взгляд. Он стоял, глядя на меня (машина, к счастью моему, все не ехала и не ехала), потом сделал шаг в сторону, открыл дверь в соседнюю комнату. Там Боб со своими опричниками, сидя вокруг стола, играли в коробок.

— Боренька! — проговорил Казачонок.

Боб лениво вышел сюда, за ним, оправляя модные одежки, надеясь хоть на какое-то развлечение, вышли остальные.

— Знаешь у нас... вот такого? — Казачонок кивнул на меня.

— Уж тут я как-нибудь каждого зайца знаю, — снисходительно произнес Боря. — Такого не встречал!

Неужели он не помнит меня? Сколько раз я проходил мимо него! Но, видимо, он запоминает лишь тех, кто представляет для него интерес.

— Говорит — в нашем доме живет... в газетах вот пишет. — Казачонок показал.

— Нет... такого у нас не водится, — усмехнулся Боб.

Да, видимо, я совершил большую ошибку, что не стремился войти в это общество, не подсаживался с подобострастными разговорами к ним на скамейку... Ошибка! Но — поздно исправлять!

— Из какой, говоришь, квартиры? — сощурился, входя в роль сыщика, Боб.

— Да из триста шестой! Из последней парадной! — воскликнул я.

— Так, кто там у нас? Валька вроде в триста первой живет? — Боб повернулся к подручным.

— На рыбалку уехал, — ответили ему.

— Так... что же нам делать? — Боб, поигрывая каким-то ключом, по-хозяйски расселся на скамье, но Казачонку это не слишком понравилось, у него, видно, были и другие важные дела.

— Так, слушай сюда! — легким нажимом тона давая все же понять, кто тут главный, произнес Казачонок. — Сходи с клиентом, куда он покажет... и если окажется — врет, веди обратно!

Борис, слегка оскорбленный, лениво встал, пихнул меня в плечо: пошел!

Он вывел меня на улицу. Еще двое подручных последовали за нами. Да, жалко, что мы с ним не сдружились — сейчас бы шли, непринужденно беседуя. А так меня явно вели — прохожие оборачивались, смотрели вслед. Да, предел падения — идти под конвоем Боба, который — что самое жуткое — чувствует свое право командовать мной! А если мы так войдем к маме! Я рванулся... Боб сделал подсечку почти так же четко, как Казачонок, и так же попытался накрутить мою куртку на кулак, но то ли из-за моего отчаяния, то ли из-за ветхости ткани я вырвался, оставив клок в его кулаке. Пока я поднимался, оскальзываясь на осколках вара, они окружили меня с трех сторон. Сюда, на грязь, в своей модной обуви они не шли, но как только я выходил с этого пятачка, они били. Лениво и, я бы сказал, беззлобно — просто разминались после долгого сидения, показывали права.

Небольшая толпа с интересом наблюдала.

— Чего этот тут? — спросил тощий с сеткой у солидного с портфелем.

— Да вот... ребятки диссидента бьют, — лениво пояснил толстый.

— А ты почему знаешь, что диссидента? — въедливо спросил тощий, оценив очередной удар.

— Да кого же еще? — пояснил тот. — Видишь — он обороняться совсем не может. Был преступник бы или хулиган — он бы им наддал!

— А... ну да, — удовлетворенно проговорил тощий. — А Боря-боец красиво работает, что ни говори!

...Именно это я почему-то вспомнил, преследуемый по пыльной пустой улице пьяным рыбаком. Воспоминания распалили меня, нервы разыгрались.

— Эй! Профсоюсс!

...Ну, все! Я развернулся и пошел к нему. Мы сходились все ближе, вплотную остановились. Смотрели друг на друга. Вдруг, безжизненно повесив татуированные мощные руки вдоль тела, он стал бить чечетку о дощатый тротуар. Я посмотрел на него, повернулся и пошел. Шагов за спиной не было — только чечетка. Но вот и она затихла. Я шел и думал: как сложится, интересно, жизнь этого человека? Победит ли в нем разум — или ярость затопит все?

Я свернул, вышел на шоссе, подошел к остановке. В этот момент как раз с шоссе на ухабистую улицу съезжала, раскачиваясь, желтая, огромная «хмелеуборочная» машина. Я поглядел ей вслед... не за ним ли едут? Наверное, кто-то уже вызвал? Или просто так?

Я постоял на остановке не больше, наверное, десяти минут — «хмелеуборочная», переваливаясь, уже выезжала обратно. Ну ясно — профилактический заезд, просто на всякий случай, с облегчением подумал я.

И тут же в закрытом кузове ударила гулкая чечетка.

— Эй! Профсоюсс! — послышался крик.

...Как он увидел меня?

Друг моего друга

Приятно уезжать в Москву! Радостно, празднично идешь вдоль темно-рубиновых вагонов «Стрелы», яркое освещение из-под низкого гофрированного потолка рисует как бы сцену, на которой каждый показывает себя: «Да, вот так! У меня, слава Богу, и в этом году все хорошо, я снова спешу по делам в Москву (а мелкая сошка и неудачники по делам в Москву не ездят, а тем более на «Стреле»!)».

Мелькают знакомые лица — в обычной жизни они знакомы лишь по экранам, — но здесь, на этом празднике, все равны и, скромно ликуя, прогуливаются по платформе — это лучшие минуты из всего путешествия.

Потом, под торжественное мычание «Гимна великому городу», поезд медленно проходит вдоль платформы и окунается в темноту. Все несколько разочарованно разбредаются по своим купе — словно чего-то ждали, а этого не произошло, опять ожидание счастья, которое вот-вот должно было произойти, обмануло... хотя в чем, собственно, дело? Все нормально — поезд отошел точно по расписанию!

Долго, сколь возможно долго стоишь в коридоре, но тьма за окном все беспросветнее, и, вздохнув, сдвигаешь дверь и заходишь в купе. Едущие с тобой главные инженеры — мне все время попадаются главные инженеры, — плотные, уже без пиджаков, в крахмальных рубашках с приспущенными галстуками, сгрудившиеся в синеватом свете у столика, — отвлекаются на мгновение в твою сторону и снова возвращаются к напористому, громкому разговору о производстве.

Потом, в синеватом свете ночника, ворочаешься на полке, иногда ударяясь головой о зачехленную лампочку над подушкой, время от времени выгибаясь дугой и подтягивая под себя почти уже наполовину сползший матрас, и наконец, где-нибудь уже в пятом часу, понимаешь с отчаянием: нет! Не заснешь! Никогда не мог спать в поездах — и сегодня не будешь!

Хмурое, туманное утро, неказистые московские пригороды. И вот ты оказываешься на вокзальной площади, грязной и неуютной, среди измотанных вокзалами людей, словно бы живущих тут уже постоянно, с мешками, чемоданами, с плачущими детьми.

Куда исчез праздник, столь обнадеживающая прогулка под софитами вдоль «Красной стрелы»? Не было этого!

Я забрался в телефонную будку — даже в будке вокзальный запах! — набрал телефон матери.

— Ты откуда? — удивленно проговорила она. — ...Просто так или по делу?

Небритый, измученный я приехал к матери: ну и метро тут в Москве, ну и расстояния! Торопливо поговорил с мамой — слова мои доносились ко мне как бы издали, с каким-то звоном, потом полез в ванну, долго мылся — словно после многолетнего перерыва, потом лег на твердые прохладные простыни — и погрузился в блаженство.

Потом — умиротворенный, выспавшийся, поевший знакомого маминого супа — независимо от города, воды и продуктов суп ее имеет индивидуальный, сразу узнаваемый привкус! — я в халате и тапочках шурина уселся в уютном кресле у телефона.

Так... Я с наслаждением пролистнул страницы записнухи большим пальцем. Сначала, конечно, звонок любимому братану!

— Говорите! — послышался сухой и неприязненный голос секретарши (что значит Москва — деловой город!).

— Александра Дмитриевича, пожалуйста! — слегка поперхнувшись, проговорил я.

— Да-а-а-у! — послышалась знакомая раскатистая реплика.

— Привет, оболтус! — помолчав, сказал я.

— Петр Иваныч? — словно не расслышав меня, залопотал он. — Слушаю вас... Коллегия... во сколько?

Я понял, что Саня «лепит туфту», и радостно встрепенулся.

— В шесть — можешь?

— Возмо-ожно, возмо-ожно!

— Все! На том же месте! — проговорил я и повесил трубку.

Так! Отлично! Сашок все такой же!

Я обежал все любимые в Москве места и к шести нетерпеливо подходил к метро. Какой стал Сашок? Какая стрижка? Наверное, уже начал лысеть?

На месте, однако, оказался друг Сашка — Федя, — обиженно ходил, поглядывая на прыгающие цифры на электронных часах над кассами.

— Ты? — изумленно проговорил он.

Он откинул голову, смеясь, протянул руки, потом мы поцеловались.

— А где же Сашок?

— Понятия не имею! — похохатывая, ответил Федя. — Полчаса назад позвонил мне, знаешь, как это он умеет, коротко и надменно, и приказал быть здесь в восемнадцать — и непременно ждать его, он, может быть, задержится! Ничего больше не объяснил — словом не обмолвился, что ты приехал!

— Ну как вы, вообще, тут? Как Сашок?

— Сашок? — Федя немного помедлил. — ...Сошел с ума! — вдруг выпалил он.

— Как? — изумился я.

— Обыкновенно, как сходят с ума! Сейчас увидишь!

— Интересно!

Мы вышли из-под навеса метро, ходили по краю широкого тротуара, я жадно вглядывался в людей, проходящих мимо, — все-таки особая в Москве толпа — праздничная и как-то тонизирующая!

За спиной моей скрипнули тормоза — я быстро повернулся — Сашок неторопливо, слегка надменно вылезал из автомобиля — длинные руки его при этом почти доставали до земли. Он запер дверцу и только тогда повернулся ко мне. И то до этого еще успел быстрым ревнивым взором окинуть стоящие у тротуара машины — в основном иностранные.

— Здесь паркуются только представители истэблишмента, старик! — была первая его фраза. Он погладил бок своего «Жигуленка» и только тогда поднял свой взор на меня.

— Ну а вовремя ты никак приехать не мог?

— Клерк, старик, клерк! — не с сожалением, а с каким-то, наоборот, упоением проговорил он. — Белый воротничок!

— Который, надо отметить, довольно грязный! — хохотнул Федя.

— Ну куда? В нашу? — нетерпеливо предложил я.

Сашок поморщился.

— «Но это же так неизысканно!» — опередил его реплику Федор.

— Ну хорошо! — надменно согласился Сашок. — Только я за рулем!

— Ну понятно, понятно! — я успокаивающе обнял его за талию.

Сашок все не мог отойти от своего автомобиля.

— Режут, сволочи! — со вздохом проведя ладонью по крыше, объяснил он наконец свою хмурость. — Лучший жестянщик, из Отдела обслуживания иностранных представителей, делал — и все равно заметно! — больше не пытаясь уже сдерживаться, он впал в уныние. — Заметно что-нибудь? — он с надеждой кивнул на крышу автомобиля.

— Да... какие-то буквы прочитываются, — вынужден был признать я. — И что же тут было написано?

— «За Галю Пон»! Причем портновским ножом, самым острым! — он страдальчески сморщился, словно резали его самого.

— За какую Галю?

— Если бы я знал! Да нет, — лицо его вдруг просветлело. — Знаю я — это за Зота!

Федя кинул на меня быстрый взгляд: «Вот оно! Началось!»

— Кто ж это — Зот? — безразлично, и даже с зевком, спросил я.

— Так. Один приятель. — Сашок явно не желал беседовать на эту тему с непосвященными. — Ну — пошли?

Мы спускались по темной узкой лестнице все ниже — наконец оказались в помещении без окон, с белесыми солевыми потеками на потолке.

— Ну хорошо... Только быстро! — присаживаясь за столик, проговорил Сашок.

— Ну как ты... вообще? — налаживал я разговор. — Как лето? Как отдыхал? Загорел, вообще! Где был?

— Да тут, — сморщился Сашок, — в одном изысканном тихом местечке... известном только очень узкому кругу, — он скучающе оглядывал углы: куда его завели?

— Ну да, мне рассказывали потом, — вмешался Федя. — Сашок даже купался там в белых перчатках!

— Просто соль немного разъела руку... — устало проговорил Сашок, — а в одной перчатке купаться... согласись — несколько экстравагантно!

— Да и в двух — тоже неслабо! — сказал я. — Но в чем же еще... изысканность этого места?

— В чем? — Сашок даже воинственно приподнялся. — Например, в том, что на моих глазах на пляже... один человек за минуту проиграл тысячу! Причем спокойно, словно фантик, — отдал пачку денег, толщиной с дышло, и как ни в чем не бывало пошел купаться!

— Точно — купаться? — сказал я.

— Представь себе! — с достоинством ответил Сашок.

— Может, просто дал пачку подержать, чтобы не замочить? — пришел мне на помощь Федор.

Сашок устало ухмыльнулся и не ответил.

— Но в воде уж точно... ждали его двое водяных... с ордером и конфискацией!

— Сразу видно — провинция! — оглядел меня Александр. — Двое водяных в это время его ждали на террасе, мучась тем, что нагревается винтовая водка!

— Ну и ты, видимо, был одним из этих водяных? — уточнил Федя.

— Может быть! — Сашок гордо выпрямился.

Федор кинул на меня взгляд: «Оно!»

— Ну слава Богу! — проговорил я. — Тогда-то я хоть немного успокоился за него!

— Напрасно! — надменно проговорил Сашок. — На следующий день двое подстерегли его на набережной, схватили за ноги и головой ударили о парапет!

— За что? — испугался я. — Мало проиграл?

— Ты вообще, — медленно произнес Сашок, — имеешь какое-нибудь представление о реальной жизни или нет?

— Да-а-а... это изысканное местечко не для меня... мне бы что-нибудь попроще! — проговорил Федя.

— А никто тебя туда и не пустит! — оглядел его Александр.

— Ну ладно! — я торопливо поднял одну из принесенных кружек. — Старый друг — лучше новых двух!

— Не всегда! — холодно проговорил Александр.

Это уже серьезно! Наступила тишина.

— Да вы вообще-то... общаетесь тут? — оглядывая своих друзей, воскликнул я.

Сашок отрешенно молчал.

— Однажды только... полгода примерно назад, — заговорил Федор, — решил почему-то меня пригласить. «Будут только представители истэблишмента, старик!» Пришел я — еды никакой. На кухню забрел — может, там, думаю, удастся поживиться? Гляжу: кто-то маленький, худенький, по виду мальчик, стоит коленями на газете, засунув голову в духовку... Я завопил, конечно, за ноги вытащил его...

— Иностранный дипломат был, прическу делал! — устало повернувшись ко мне, пояснил Сашок.

— Ну, я не выдержал, естественно, стал хохотать, — пояснил Федя.

— Непрофессионально, старик! — сморщился Сашок.

— А помните, — заговорил я, — как мы на катере плыли и влетели в тумане на камни? Всю ночь, от холода дрожа, швыряли друг другу теплые вещи, говорили: «Прикинь!» — и бешено хохотали.

— Этого не могло быть по трем причинам, — выходя из своих мыслей, скрипуче заговорил Сашок...

— Ну хорошо, хорошо! — сломался я. — Чувствую — ты и больше причин сможешь назвать!

Повисла тяжелая тишина.

— Ну хорошо... Так и что твой Зот? — окончательно сдался я. — Чем замечателен?

— Рассказать? — проговорил Сашок. — Ну ладно — дай-ка! — он прихлебнул из моей кружки. — Пример, понятный вам. Ехали оттуда уже в Крым — в Крыму наши жены вместе отдыхали, — вскользь отметил Сашок. — Ну, естественно, поиздержались...

— Ну еще бы... тысячу в день на пляже... не считая винтовой, — съязвил Федор.

Александр, вздохнув, посмотрел на него.

— ...едем, — пренебрежительно махнув на него ресницами, продолжил Александр. — Да еще в Керчи позадержались немного — уютный, кстати, городишко... только переправа к нему через пролив — ночь, туман — ну просто как через Стикс! — глаза Александра засверкали, голос зазвенел. — Ну, едем уже через степной Крым — я ничего вообще не вижу вокруг, кроме пыли... Тачки наши стали одного цвета, хотя у него — кофе с молоком...

— У тебя — кровь с молоком! — хохотнул Федор.

— ...гляжу — Зот надел свои «полароиды» и все время зыркает по сторонам. Через поселок я думал проскочить, вдруг Зот поднимает руку: «Притормозим!» Подъехали к правлению колхоза, заходим — прохлада, мрамор — после духоты и пыли уже приятно! Заходим к начальнику — тот, как говорится, деятель новой формации: мышцы, джинсы. Карточка Зота, естественно, никакого впечатления на него не произвела — скромный московский офис! — тут Сашок от упоения даже прикрыл глаза. — Сидит боком к нам, нажимает какие-то клавиши — этакий провинциальный Ференц Лист. «Слушаю вас! (На всякий случай вежливо говорит, все-таки москвичи!) К сожалению, время у меня очень ограничено!» — нажимает клавиши. «Если вы уделите мне пару минут, — смиренно так Зот говорит (кругленький, лысый, серенький пиджачок), — я, наверное, смогу вам дать один небезынтересный совет! Выйди, Сашок, на пару минуток, покури!» И сидели они там полтора часа!

— И не устал ты курить? — съязвил Федя.

— Выходят — начальник обнимает Зота за талию (она, надо сказать, довольно обширная у него), выводит нас на улицу и заводит в неказистенький такой хлев...

— Отлично! — захохотал Федя.

— ...а под ним — первокласснейшая сауна! А под ней — совсем уже в земле — потайной погреб, из лучших местных вин, которые только на экспорт идут... Короче — вылезли мы оттуда только на третий день, вместе с начальником — бледные, как картофельные ростки! К женам приехали — те отшатнулись в ужасе: «Откуда это вы! Видно, хохлушки какие-то недели две от мужей вас в погребе прятали!» Но — далеки от истины оказались, как и всегда, — Александр снисходительно усмехнулся. — Кстати, когда мы выехали оттуда, Зот говорит мне: «Вот так вот! Ты, когда приезжаешь в какое-то место, сразу же ищешь, где тут бабы, а я — где тут начальство? Ты любишь с триппером уезжать, а я вот так — чтобы полный багажник дынь, и провожал чтобы как минимум первый заместитель». Кстати, — упоенно продолжил Сашок, — Зот вообще любит в бане работать...

— Банщиком, что ли? — на этот раз не удержался я.

Сашок только лениво глянул на меня: «Изощряйся, изощряйся!»

— ...и когда он в баню идет — весь крупняк, местный, ну и приехавший специально со всех сторон, кого проблемы разные взяли за горло, — тоже всеми правдами и неправдами пытаются в эту баню прорваться — ну, не в общедоступную, разумеется. И вот сидят чинно в предбаннике — причем в галстуках, костюмах — понимают, что не мыться сюда приглашены, — наконец вываливается Зот из парной, с прилипшими волосами, весь в красных пятнах — кожа очень белая у него, краснеет пятнами... Отдуваясь, никого не замечая, долго сидит — после сауны, действительно, не сразу очухаешься... Потом делает наконец первое движение — тоненькой струйкой нацеживает в чашку чайку из самовара, кидает в рот диабетическую конфетку — и обращает наконец свой мутный взгляд на первого: «Так. Слушаю вас! Только, пожалуйста, папочку раскройте, у меня руки мокрые — боюсь замочить!» Будто бы руку вытереть не может! Куражится просто — знает себе цену! Только глянет, зевнет: «Вам профиль листа следует уменьшить на полмиллиметра — и все злейшие враги станут друзьями!» Сдвигает папочку, обращает глаза на следующего: «У вас что? ...Вам следует, не далее как завтра, обратиться на Читинский горно-обогатительный комбинат — о них мало кто знает, но они-то вам и нужны! Следующий! ...А ваши желания абсолютно необоснованны», — третьему режет, будто и не понимая, какой это силы человек!

Сашок эффектно умолк.

— Ну а потом, конечно, сказочный сабантуй! — не сдержав зависти, проговорил я.

— Да нет... Как говорит Зот: «Свои цистерны мы уже, видимо, выпили». К сожалению — диабет! — Сашок развел руками.

— У тебя, что ли?

— Да нет...

— Так что, в Крыму тогда, в подвале том, тебе, видимо, пришлось его выручать?

— Возможно, возможно, — рассеянно проговорил Александр.

— Знаешь, — не выдержал я. — Был в свое время в Москве такой знаменитый юродивый — Корейша, к нему тоже все рвались!..

— На юродивого как раз ты больше похож! — вскользь оскорбил меня он.

— Ну а почему же тогда, — влез ревнивец и правдолюбец Федя, — он советы свои гениальные на рабочем своем месте не дает?!

— Там он, будь спокоен, хлеб тоже даром не ест! Но сам понимаешь — время не резиновое. Да и потом, сам понимаешь — там текучка, всякие пункты, параграфы... Как Зот говорит: «Кабинет цепенит!»

— Ну ясно! — я повернулся к Феде. — А художнику баня сподручней! Там можно все параграфы побоку!

Сузив глаза, Александр посмотрел на меня, как на чужого.

— Как ненавижу я вот таких, что делают все «от» и «до», а что в этом промежутке никакой пользы — это не волнует их абсолютно! А ведь ноль от их деятельности, а честь их — честь старой девы, не нужная никому!

— А ты зато — евнух в гареме! — распалился и я.

— Точно! — завопил Федя. — Однажды попал я с ними в баню... Подхалимы все, Зота этого окружив, журили его, что он с диабетом его — курит. Тут Сашок вбежал, с пакетиком диабетических, прислушался, с ходу сориентировался... Так пальчиком Зоту пригрозил: «...И выпивает!» — визгливо так крикнул и захихикал.

— Вот именно! — сказал я. — Если Зот этот... такой великий человек, то ты-то здесь при чем? А?

— А я горжусь, что такой великий человек дружит со мной!

— А ты уверен? И доказательства есть?

— ...Попроще... чтобы поняли вы... В прошлый год — сдала наша шарашка работу. Лишнего не будем болтать — но что ситуация в мире от этого повернулась градусов на сто восемьдесят — это точно. Ждем — сверху ни слуху ни духу. К празднику в газете награды — про нас пшик! Шеф вызывает меня: «Александр Дмитриевич — вся надежда на вас!»

— ...«Курьеры, курьеры, тридцать пять тысяч одних курьеров!»

— Я — к Зоту! — не прореагировав даже щекой, продолжил Сашок. — Тот покумекал маленько. Хоть область в общем-то не его... «Ну ясно, — говорит, — там компашка Шпитального держит дверь... но для друга придется постараться!» Через месяц в газете — всем награды: шефу — «Трудовое», мне — «Знак Почета»!

— Так у тебя орден есть? — изумился я.

— Есть. Только не ношу — пиджак жалко, — мельком проговорил Александр.

— ...Да нет... — сказал я. — ...И что за имя такое непонятное — Зот? Может быть — Изот?

— Зато это имя, пусть и непонятное, — вспылил Сашок, — знает вся Москва, а твое, пусть и понятное...

— Ну спокойно, спокойно! А то так можно и дерзостей друг другу наговорить!

— А может — он не ради тебя, а просто ради справедливости это сделал? — спросил Федор.

— Одно другому не мешает! — гордо выпрямился Сашок.

— Да нет — какая там справедливость? — обращаясь исключительно к Федору, засмеялся я. — Просто обделывает человек свои делишки — и все!

— Ну, ну! Елдычь! — презрительно проговорил Сашок. — Но только при мне самом было однажды — меня-то уж не стесняется он — колоссальный куш ему предлагали — хватило бы на всю жизнь, да еще и осталось! А Зот — высыпал из кошелька мелочь: «Может быть, наоборот, я вам немножко одолжу?» Вот так!.. И притом — сфера влияния совершенно фантастическая! Казалось бы, театр — что может быть дальше? Но он знает всех, и все знают его. Хотя пьес он не пишет, ролей не дает. Просто — мозг! Скажем — появился в столичном театре новый главный. Читаем на даче у Зота интервью... дачка у него скромная, я бы даже сказал — убогая! — вскользь, но с гордостью вставил он, — ну, все как обычно в таких случаях говорят: «Современность... наш долг перед Чеховым...» Интересно — что за этим кроется? — мучаюсь я. «Что же здесь интересного? — вздыхает Зот. — Ясное дело — сибиряков своих будет тащить!» — «Как? Он из Смоленска же вроде переведен?» — «Ну а где рос?» И действительно — буквально через месяц читаешь репертуар: Умных, Смазливых, Холодец — сплошные сибиряки, даже Пиранделло — и то ставит сибиряк!

— Да-а-а... — сдался я. — ...И откуда же такой... супер-Зот?

— Москва, старик! — в упоении проговорил Сашок. — ...Кстати — неприятности у него сейчас, — сморщился Сашок, — с машины началось, якобы машину не там поставил. Ну — Зот в амбицию — когда он прав, не отступит! Теперь такое раскрутилось!

— Неужели он с ГАИ сладить не может?

— Да при чем здесь ГАИ! — отмахнулся Сашок.

Мы долго прочувствованно молчали.

— Рассказать вам, какой это человек? — проникновенно вдруг проговорил Сашок.

— Ну расскажи. А то мы давно что-то не слышали про него.

— Так слушайте! — пропуская мою иронию мимо, проговорил он. — Там... ну, в элегантнейшем том местечке, мы с ним теннисом занимались — ну, для начала, как водится, в стенку стучали...

— Скромность, оказывается, тоже присуща им, — ввинтил Федя.

— И как мячик за стенку улетал — на автобазу, возвращался, естественно, весь в мазуте. Этакий белый ангел забегает туда — чумазые шофера вручают ему, естественно, кусок мазута, усмехаясь черными ртами. Зот терпел, терпел, потом говорит: «Ну ладно!» И пошел сам! Ждал я его — полчаса прошло, сорок минут. Забеспокоился, пошел туда. Гляжу — стоят трое шоферюг, беседуют о своих распредвалах — причем душевно так! «Куда же Зот делся?» — думаю я. И только по мячику в руке узнал его — один из трех! Ну и не стоит, думаю, говорить, что мячики возвращались после этого кипенно-белые...

— В ацетон их опускали! — встрял Федя.

— Ну ладно — где здесь телефон? — проговорил Сашок.

— Сейчас сделаем! — сказал я.

Александр ушел.

— Да-а-а... и давно у него это началось? — поглядев ему вслед, спросил я.

— Да уж с год! — проговорил Федя. — Да... прямо в душу нам плюнул!

— Да-а-а... с душой у нас хорошо... а вот с умом, видимо, плохо! — сказал я.

Вернулся ликующий Сашок — давно я не видел его таким счастливым.

— Все отлично! — заговорил он. — Перевернулось дело, на пользу ему... Ну был, естественно, звонок... Люблю Москву! — Он вдруг стукнул по столу. — Всегда в ней клокочет что-то такое... незаметное, впрочем, для посторонних глаз! (Это относилось уже ко мне.) Ну — идете?

— А ты куда?

— К Зоту еду на дачу. Хочет немного отдохнуть.

— А ты ему зачем?

— А чтобы не лезли всякие! — проговорил Александр почти враждебно.

— Может, хоть дотуда довезешь? — попросил я. — Хоть места посмотреть, где такие люди живут!

— Но обратно отвезти не смогу!

— Ну конечно, конечно!

Мы мчались по Москве, среди светло-серых зданий до неба, по высоким мостам — все-таки я тоже люблю Москву...

— Зимой ездили с ним к цыганам, — пребывая в упоении, рассказывал Сашок. — Небольшой особнячок, живут родители и трое красавиц дочерей. Одна была — имя: Алмаза. Говорю ей: «Запиши телефон!» Она смеется: «Карандаша нет!» — «Во всем доме, — спрашиваю, — нет?» — «Во всем доме!» — «Ну запиши тогда чем-нибудь другим», — прошу. «Ладно!» — говорит. И записала алмазом на стекле! Через неделю приехали — морозец был — телефон мой, нацарапанный на стекле, морозцем посеребрен! «Люблю тебя, — Алмаза говорит, — телефон твой серебром вышила!» ...А Зот закрылся с двумя деятелями в комнате, и продымили там до утра!

Сашок чуть не врезался в грузовик — но не придал этому абсолютно никакого значения!

Потом мы с Федором ползали по огороду, в зарослях хрена, и разглядывали издалека домик, где скрылся наш друг.

— А я бы на месте этого Зота по-другому бы все тут сделал... простая изба... посередине — нетесаный стол, у стен — нетесаные скамейки.

— Нетесаный телевизор, в виде колоды...

— И несколько неотесанных друзей!

Потом, давясь от хохота, уже в темноте, мы по-пластунски ползли через огород, осуществляя операцию «Умывальник» — наливали в его умывальник коньяк — нам казалось это колоссально смешно, что у такого человека — даже в умывальнике коньяк!

— Постой! — с пустой уже бутылкой в руке вспомнил я. — А вдруг у него действительно диабет?.. Давай уж сами лучше выпьем тогда!

На бряканье из домика выскочил Сашок.

— Кто тут? — рявкнул он. Он подходил к нам медленно, явно боязливо. — A-а... это вы, оболтусы! — вздохнул с колоссальным облегчением. — Чего это вы тут? — Он принюхался. — Ну ладно, дайте мне — только быстро! — Он хлебнул из горсти коньяка.

— Может — завтра удастся увидеть твоего кумира? — взмолился я.

Сашок замотал головой:

— Завтра чуть свет... везу в глухую деревеньку его... грыжу заговаривать!

— А сам? Разве он не может?.. Извини, извини! Слушай — у меня ведь тоже грыжа! Полгода назад делали операцию — и вроде бы по новой полезло! Ну? Брату ведь не откажешь?!

На следующий день мы сидели с великим человеком в темных сенцах кривой, перекореженной избушки.

Появилась бабка — вся тоже какая-то перекрученная, в грязной юбке, — но именно эта ее «хухрёмность» и набивала ей, видимо, цену!

Удивительный город — Москва! Усиленно тянется к вершинам европейского лоска — и вдруг резко поворачивается к такой вот бабке!

Зот вернулся удивительно быстро.

— Не поладили! — усмехнулся он, запихивая баночку икры обратно в портфель.

— Что же она потребовала? Миллион? — ревниво проговорил Сашок.

— Хуже! Перевести аглофабрику, которая сейчас проектируется тут, за сотню километров отсюда — якобы от святых мест. Причем знает абсолютно точно, к кому обращаться! И я даже знаю, чья это рука! — он был радостно возбужден. — Придется мне с грыжей ходить! — вздохнул он.

Сашок за его спиной бросил мне гордый взгляд.

Мы осторожно перебрались через щербатый, покосившийся мост, сели в машину.

— Кстати, — впервые обращаясь прямо ко мне, проговорил Зот. — Ваш брат — величайший поэт! Как он рассказывает о нашей скромной поездке в Вишневку! Я сам заслушиваюсь!

— Да-а? А я-то думал — он циник!

— Ну что вы! Величайший романтик!

— Ладно! Хватит трепаться-то! — ласково-сварливо проговорил Сашок, выруливая на шоссе.


Уже поздней осенью, забыв о бодрящих московских впечатлениях, я тупо сидел перед мокрым окном в кресле — и вдруг как-то по-особому зазвонил телефон.

Междугородняя! — после некоторого ошаления понял я, и хотя трубку последнее время не снимал, тут решил снять.

— Владимир Григорьевич? — быстро заговорил знакомый голос. — С вами говорят из Москвы. Постарайтесь освободить завтрашний день — у вас будут очень серьезные гости.

Голос был мне знаком — Сашок! — но текст был мне абсолютно неясен.

— От чего — освобождать-то? — озадаченно проговорил я.

— В общем — мы с вами договорились: после поезда нас завезут в гостиницу, а затем мы заедем за вами на машине!

— Зачем? — проговорил я. В ответ пошли короткие гудки.

Всю ночь я беспокойно ворочался: чем вызван этот приезд — может, они хотят что-то от меня? Но мне им дать абсолютно нечего — кроме духовного богатства у меня ничего нет! Я даже хотел звонить ночью домой Сашку, но потом подумал: зачем? — он и так прекрасно знает, что у меня есть, а чего нет!

Наконец я забылся тревожным сном.

Разбудил меня снова звонок — теперь он был местным, но это еще больше встревожило меня: значит, приехали!

— Владимир Григорьевич! — совсем рядом заговорил голос Сашка. — Вы готовы?

— К чему?

— Мы уже в номере, сейчас делаем некоторые необходимые дела, а дальше... — прикрыв, наверное, трубку рукой, он некоторое время с кем-то разговаривал. — Дальше мы можем за вами заехать.

Дальнейшая программа, видимо, ложилась на меня. Но что я мог предложить?

— Ты с Зотом, что ли? — после паузы проговорил я.

— Да, мы с Зотом Николаевичем! — после паузы строго проговорил Сашок.

— Жду! — безвольно проговорил я.

Я побрился, погладил брюки, надел их и в неясном ожидании уселся у окна.

— Что, вообще, происходит? — выходя из спальни, спросила жена.

— Я сам не понимаю! — я пожал плечами, глядя в окно. — Зачем-то приехали, что-то им от меня надо, но что — абсолютно не понимаю!

Вдруг раздался короткий, какой-то очень незнакомый звонок. Я открыл дверь — на площадке стоял Сашок, в солидном сером костюме, в темном галстуке.

— Добрый день! — склонив гладко причесанную голову, произнес он.

Жена, которая знала его уже двадцать лет, с недоумением смотрела на него.

— Сашок... что это с тобой? — выговорила она.

— А что такое? — подняв бровь, он посмотрел на нее затуманенным взглядом. — Я забираю Владимира Григорьевича с собой. Вы имеете что-либо против?

— Да вообще-то... я все имею против! — сказала жена.

— Ну ладно, — вздохнув, он отвернулся от нее. — К сожалению — на дискуссии у нас нет времени! Ты готов?

— Вообще-то... да.

— Тогда идем.

— Ну... если в вытрезвиловку попадете, — с отчаянием завопила жена, — домой лучше не появляйтесь!

— Ну что ты, Нося! — Сашок наконец одарил нас своей улыбкой. — О чем ты говоришь? Все будет сделано на высочайшем уровне, элегантно!

— Чтоб вечером был! — ткнув меня в бок, хмуро проговорила жена.

— Постараюсь! — я пожал плечом.

— Я тебе дам — постараюсь!

Мы с Сашком вышли на лестницу — дверь с грохотом закрылась за нами.

— Да... отстали вы тут! — после некоторого скорбного молчания проговорил, шагая вниз, Сашок.

— ...От чего?

Он промолчал.

— Вообще — чего вы приехали-то? — останавливаясь на ступеньке, поинтересовался я.

— Да тут... маленькое дельце! — небрежно ответил Сашок и снова зашагал.

— Для вас, может, и маленькое, а мне не по силам! — защищался я.

— Не беспокойся — от тебя абсолютно ничего не потребуется!

— А!.. Ну а в чем тогда дело?

— Просто Зоту надо немного встряхнуться. Некоторые неприятности...

— На работе?

— Ты же знаешь — другие сферы жизни его не интересуют!

— Ах, да... И что будем делать?

— Может быть, поездка в ваш город, полный поэзии и неординарности, как-то поможет ему развеяться.

— Полный поэзии, говоришь?

— А что — разве нет? — строго спросил меня Сашок.

— Да есть вроде кое-что, — растерянно проговорил я.

— Надеюсь! — капризно проговорил Сашок.

— Так... Что же тут придумать?.. Может, к художнику Чёртушкину закатимся в мастерскую?

— Думаю, в этом нет необходимости, — снисходительно улыбнувшись, произнес Сашок. — Все уже организовано, причем на самом высоком уровне! Все, что от тебя потребуется, — это немного эрудиции и обаяния!

— Ну... постараюсь уж! — вытирая невесть откуда явившийся пот, проговорил я.

Мы вышли в наш двор.

— А где машина-то?

Сашок указал на длинную серую «Волгу».

— «Волга»?! Вот это да!.. А откуда машина?

— Из министерства, — сухо ответил Сашок.

— А разве у нас в городе есть министерства? — удивился я.

— Они везде есть! — еще более сухо ответил Сашок.

Из машины в мятом сером костюме навстречу нам вылезал Зот, он подошел ко мне — мы неожиданно обнялись и троекратно, по-русски, крепко расцеловались.

До этого он как-то скрывал свою любовь ко мне, но момент, который он сейчас переживал, видимо, требовал открытости чувств.

У передней дверцы машины стоял, вытянувшись, молодой красавец в сером костюме и роговых очках. Я оглянулся на Сашка: надо ли расцеловываться и с этим, но Сашок, мгновенно поравнявшись со мной, шепнул еле слышно:

— Это водитель.

Я просто пожал водителю руку и забрался на заднее сиденье. За мной туда же взобрался Сашок — Зот уселся впереди. Мы долго молчали. Потом Зот тяжко вздохнул. Не зная, правильно ли я делаю, я потряс рукой его плечо. Зот благодарно кивнул. Мы тронулись.

Долгое время мы ехали молча. Сквозь сплошной дождь я вдруг стал различать, что мы выехали из города и едем куда-то по пустому шоссе.

— Куда это мы? — наконец решившись, поинтересовался я.

— На дамбу! — ответил Зот.

— На какую дамбу? — удивился я.

— Как — на какую? Перегораживающую залив.

— А... А зачем?

— Ну... не знаю. — Зот вопросительно посмотрел на безмолвного шофера. — Насколько мне известно — это самое крупное, что делается у вас?

— Вообще-то да, — несколько сконфуженно проговорил я.

Мы молча свернули с асфальта на разъезженную земляную дорогу. Нас стало заваливать с боку на бок, кидать друг на друга. То и дело, обдавая грязью, нас обгоняли огромные БелАЗы — каждое колесо их было выше нас. Из-за дождя было видно не далее чем на три метра. Наконец, чисто интуитивно, водитель наш затормозил над каким-то обрывом. Мы свинтили вниз стекла и стали смотреть. На тускло различимую площадку перед нами вползали задним ходом огромные самосвалы, сваливали с себя гору бетона в опускающиеся откуда-то сверху, из облаков, ковши на тросах... площадка под ними дребезжала. Зот долго неподвижно смотрел. Мне лично показался странным этот способ избавляться от стресса — но у каждого это, говорят, происходит индивидуально.

Наконец Зот слабо взмахнул рукой, мы развернулись и поехали. Все молчали — поскольку главный наш человек не задал нам никакого конкретного направления разговора.

— Что... еще куда-нибудь едем? — не выдержав наконец молчания, спросил я.

— Все! Теперь только культурная программа! — выходя из оцепенения, произнес Сашок. Мы уже ехали по городу.

— Нам рекомендовали осмотреть храм Иоанна Настоятеля... реставрируемый... — повернувшись ко мне, сказал Зот.

— А-а-а... это где, кажется, фрески Нестерова? Интересно бы... Но кто нас туда пустит?

— Об этом можешь не беспокоиться! — снова высокомерно проговорил Сашок.

У развалин храма, обнесенных забором, мы вышли, поеживаясь под дождем.

— Вон калитка! — приглядевшись, указал Сашок. Зябко подняв воротники, мы пошли туда. Мы вошли через калитку в огороженное пространство. Там, брякая цепью вдоль длинной проволоки, заметался и залаял огромный пес. Из храма вышел старик в кепке.

— А ну, быстро отсюда! — хрипло заорал он.

Зот посмотрел на Сашка — тот, прямой и надменный, пошел к старику.

— Скажите, любезный, — нараспев заговорил Сашок, — где... так сказать... жрица этого храма?

Старик недоуменно смотрел на него.

— Анну Сергеевну вам позвать? — наконец проговорил старик.

— Да... будьте так любезны! — слегка наклонив голову, проговорил Сашок.

Старик, оглядываясь, ушел, потом появился. За ним, накинув кожаное пальто, шла строгая, стройная женщина с тонким лицом, мрачноватым взглядом.

— Скажите, пожалуйста, чтоб водитель нас подождал! — сказал Сашок старику.

— Простите... вы ко мне? — оглядывая нас, проговорила женщина.

— Здрас-с-сте! — пользуясь почти одними шипящими, произнес Сашок. — Вот товарищи, — находясь от нас на почтительном расстоянии, он сделал сдержанный жест рукой, — интересуются... ходом ваших работ.

— Каких именно... работ? — в некоторой рассеянности проговорила она.

— Для начала — будьте так любезны... уведите нас с дождя! — произнес Сашок.

— Ох — извините, что заставила вас мокнуть! — проговорила, спохватившись, она. — Прошу! — она указала тонкой рукой на вход.

— Ну что вы, что вы! — сразу став выше и стройнее, заговорил Зот. — Это мы должны извиняться, что вытащили вас! — Подняв руку, он выстрелил над их головами зонтом, цепко засеменил рядом с нею, держа зонт.

— Азартнейший мужик! — придерживая меня за локоть, с восторгом шепнул мне Сашок.

В храме было темно и сыро, поднимались леса. Мы долго ходили за ней по пыльному каменному полу, слушая объяснения. А вот и фрески Нестерова... Ну... чувствуется, что не совсем искренне, что сделано на заказ. Но, как говорится — а что делать?..

— ...Известно всем, и теперь вы, очевидно, сами убедились, что здесь содержится самая большая часть фресок в нашем городе... Но, к сожалению, не знаю, то ли восстанавливаем мы их, то ли разрушаем. В прошлом году все лето с таким энтузиазмом работали над их реставрацией — и лучшие мозаичисты города, и просто студенты... Потом пришла зима, и оказалось, что не подключено отопление. Фрески покрылись инеем. Наконец, после всех наших слез, отопление подключили. Тут мы стали молить, чтобы тепло давали бережно, постепенно — но кто-то врубил на максимум в первый день. Фрески посыпались — из сделанного удалось спасти лишь половину.

— Чудовищно! — скрипнув зубами, проговорил Зот.

Мы помолчали.

— А восточная часть собора, как видите, до сих пор просто не подведена под крышу, так что говорить о каких-либо гарантиях — просто несерьезно! — Она подняла руку к хмурому небу над дальним концом храма.

Мы помолчали.

— Объясните, как такое могло получиться? — с трудом сдерживаясь, проговорил Зот.

— Обыкновенно, — пожав плечом, усмехнулась она. — Наша стройка ни к каким торжественным датам не приурочена, поэтому и работа идет тяп-ляп... то и дело отбирают каменщиков, штукатуров, маляров. С прежним начальником управления Василием Андреевичем Лампасовым мы еще как-то находили общий язык, но вот пришел новый — и все прервалось... последнее, что нам кинули, — тысячу некондиционного кирпича! «Жрите, что дают» — так было сказано.

— Если вас не затруднит, — с пугающей, леденящей вежливостью проговорил Зот, — не могли бы вы назвать фамилию, имя и отчество этого человека?

— Пожалуйста! Я уже ничего не боюсь! — сказала Анна Сергеевна. — Дербенюк, Геннадий Сидорович!

Зот неподвижно застыл. Желваки катались по его лицу. Ветер сменился, сюда стали долетать капли — но он не реагировал.

— Вы... знаете его? — посмотрела на него Анна Сергеевна.

— К сожалению, да! — отрывисто произнес Зот. — Не откажите, пожалуйста, в любезности, не могу ли я воспользоваться вашим телефоном?

— Пожалуйста. — Анна Сергеевна показала на фанерную выгородку, заклеенную плакатами по технике безопасности. Зот стремительно ушел туда, набрал номер, со сдерживаемой яростью с кем-то разговаривал. Наконец он вышел оттуда.

— Можете больше не беспокоиться — у вас больше не будет никаких проблем! — галантно целуя ей руку, проговорил Зот.

Мы помолчали. Дождь, однако, доставал.

— Надеюсь, — поклонившись, проговорил Зот, — у нас будет еще возможность обо всем поговорить! — Он повернулся и зашагал, успев уколоть Сашка тяжелым, приказывающим взглядом.

В некоторой неловкости мы остались втроем. Покашливание гулко отдавалось под сводами храма... Когда мне очень нравится женщина и в то же время я понимаю, что ничего не могу ей предложить, — я стараюсь в ее сторону вообще не смотреть, что может быть принято за угрюмость и даже злобность — совершенно ошибочно! Я понимал, что из нас троих Анна Сергеевна хуже всех оценила меня — но что делать?

Сашок, решительно кашлянув, с абсолютно прямым корпусом пошел вперед.

— Божественная Анна Сергеевна! — жирным голосом зарокотал он. — Разрешите поблагодарить вас за совершенно волшебные минуты в вашем обществе. Ваша сдержанность, интеллигентность еще раз напомнили нам, в городе сколь высокой культуры мы находимся!.. И один бестактный вопрос: если у вас нет никаких серьезных планов на сегодня, не могли бы вы разделить дальнейшие наши странствия? — склонив голову набок, он застыл.

Повисла пауза. Ну, дела! Такого оборота я не ждал!

— Ну вообще-то, — вдруг улыбнувшись, проговорила она, — планы, конечно, были, но... — она развела руками, — бороться с таким напором... просто невозможно! Ладно — подождите меня, минут пять!

— Мы будем с внешней стороны! — Сделав сдержанный жест рукой, Сашок поклонился, и мы вышли.

Зот, сидя на переднем сиденье, нервно дымил. Через зеркальце он уткнул в Сашка взгляд — тот слегка прикрыл ресницы.

Анна Сергеевна вышла из калитки и, увидев машину, несколько остолбенела. Сашку понравилась такая реакция — он выскочил, открыл дверцу, усадил ее.

— Здрасьте! — поздоровалась она с водителем, тот молча поклонился.

— Так... куда прикажете? Мы в полном вашем распоряжении! — с некоторым отчаянием во взоре проговорил Зот.

— Даже не знаю... что именно вас интересует? — проговорила она.

— К сожалению, в этом городе мы абсолютные профаны, — заговорил Сашок. — Если вы приедете к нам, — а что вы приедете к нам, я в этом не сомневаюсь, — то вопроса, как провести время, поверьте, у нас не возникнет. Но здесь... — он развел руками. — Я думаю, мы прислушаемся к мнению нашего друга? — он вдруг всем корпусом повернулся ко мне.

Так и знал, что втравит меня! Кроме мастерской художника Чёртушкина, у меня нет абсолютно ничего — но вряд ли это подходит к данной ситуации.

— Ну, не знаю... — пробормотал я. — Надо подумать...

— В Эрмитаже сейчас выставка из Франции... но попасть туда совершенно невозможно! — сказала она.

— К Эрмитажу! — мягко коснувшись плеча шофера, сказал Зот.

Очередь к Эрмитажу началась еще за километр.

— Ну давайте, я пока займу, — заволновался я, — а вы сидите в машине...

— Очередь? Это неэлегантно! — поморщился Сашок.

— Ну почему? Мое любимое хобби — стоять в очередях!

— Своим хобби ты займешься, когда мы уедем! — холодно сказал мне Сашок. — К служебному входу, пожалуйста! — коснувшись плеча водителя, проговорил он.

В зале выставки среди полотен великих мастеров мы оказались абсолютно одни.

— Я попросил, чтобы никого не пускали! — капризно проговорил Сашок. — С этими полотнами лучше общаться интимно!

— А люди должны мокнуть под дождем? — проговорил Зот.

— Полчаса, я думаю, роли не играют! — ответил Сашок.

Вскоре мы спускались по лестнице. У гардероба Зот снова посмотрел на Сашка, поцеловал Анне Сергеевне руку и вышел.

— Анна Сергеевна! — снова запел Сашок. — Спасибо вам за еще один праздник, который вы нам подарили. Если мы вам не очень надоели, не могли бы вы оказать нам еще одну милость — разделить с нами скромную трапезу?

Я подумал: как Зот не боится, что она влюбится не в него, а в Сашка... но он не боялся — Сашку, видно, было этого не положено, да и работал он явно ради чистого искусства.

— А где трапеза? — глянув на часы, спросила она.

— Думаю, наш друг подскажет нам какое-либо уютное местечко, — глядя на меня мутным, как у глухаря, взглядом, пропел Сашок.

— Не знаю... может быть... в «Восточный»? — невольно поддаваясь его интонации, проговорил я.

Снова мы ехали... остановились у подъезда... поднялись по мраморной лестнице. Метрдотель сразу направился к нам.

Однажды в коридоре родного учреждения я с изумлением увидел старикашку, который вел себя с необъяснимой развязностью: он шел, элегантно покачиваясь, по коридору (который своей узостью вроде бы исключал покачивания), да еще волок за шеи двух роскошных красавиц. «Что ему позволяет так себя вести?» — с недоумением глядя ему вслед, вопрошал я. И только увидя у подъезда роскошный «ягуар», я все понял. Так и тут — от нас исходил несомненный «аромат автомобиля», причем явно необычного, — и опытный метрдотель это сразу почуял.

— Слушаю вас! — почтительно склоняясь, проговорил он.

— Вот, товарищи, — почтительно показывая на нас рукой, заговорил Сашок, — хотели бы... так сказать... в личном контакте... — он потерял нить, но тут же ухватил, — ознакомиться с работой... вверенного вам учреждения!

Метрдотель в некоторой растерянности взирал на него. Взгляд Сашка был тускл и непроницаем.

— Вам... столик? — наконец сообразив, проговорил метрдотель.

— Да, хотелось бы! — снисходительно проговорил Сашок.

— ...В последний раз запрещаю тебе... распускать хвост! — яростно сказал Зот Сашку, когда мы уселись.

— А что я такого сказал? — Сашок недоуменно поднял бровь.

Подошел официант...

— Ну, — Зот поднял бокал, — за нашу случайную, но, как мне кажется, закономерную встречу!

— Судя по темпу — вы сегодня уезжаете? — усмехнувшись, проговорила Анна Сергеевна.

Я хихикнул. Сашок пристрелил меня взглядом.

— Да... мы уезжаем... — ставя бокал на стол, медленно проговорил Зот, — но это не означает, что все сказанное мной не имеет веса!

— ...К Дербенюку! — приказал он, когда мы вышли и сели в машину. Вскоре мы остановились у обшарпанного подъезда. — Вызови мне его сюда! — со сдерживаемой яростью приказал он Сашку.

Дербенюк стоял под дождем в тренировочном костюме и домашних тапочках, и Зот, открыв дверь машины, отчитывал его.

— Будет исполнено... будет исполнено! — кивая, повторял Дербенюк.

Тут меня удивил поступок нашего водителя, которого я, надо признаться, считал уже за робота... он вдруг вылез под дождь, раскрыл над Дербенюком зонт и стоял, прикрывая его.

Вот единственный человек, подумал я, который не побоялся совершить человеческий поступок — вопреки ситуации, по зову души, не побоявшись опалы и хулы!

— Все понял? — сказал наконец Зот Дербенюку. Тот кивнул. — Надеюсь, у этой женщины, — Зот кивнул на Анну Сергеевну, — не будет больше проблем!

— Не будет, — глядя исподлобья, глухо произнес Дербенюк.

— Только не надо благодарить! — отгораживаясь от Анны Сергеевны ладонью, произнес Зот.

— Я не буду благодарить, — ответила она. — Мне ничего не нужно... такой ценой. Дербенюк уже пытался меня катать... на этой машине.

Повисла пауза. Я посмотрел на водителя, потом на Зота. Водитель медленно сложил зонт и уселся в кабину.

— Гони! — захлопывая дверцу, скомандовал Сашок. Машина рванула через дождь.

— Замечательно! Настоящие места Достоевского! — восхищенно глядя по сторонам, воскликнул Сашок.

— Мне сюда, если можно, — показала она. — Остановитесь вот здесь.

Все сидели молча.

— Анна Сергеевна, — медленно поворачиваясь к ней, заговорил Зот. — Вы... воскресили меня. Вы заставили меня... посмотреть на себя... печальными глазами. У меня к вам... последняя просьба... Разрешите войти в ваш дом... хотя бы краем глаза увидеть атмосферу, в которой рождаются такие люди, как вы! Сказать «благодарю» вашей матери, если она жива, отцу, если он есть, дочери, если она существует, за такую мать! Разрешите? — он поднял на нее страдальческие глаза.

— Ну пожалуйста, — проговорила она.

Они ушли в маленький двухэтажный дом. Переулок был узкий — машина доставала от тротуара до тротуара.

Сашок, оставшись, в нетерпении ерзал — он действительно страдал!

— Возмутительно! Ничего не налажено! — эти слова он почему-то обратил к шоферу. — И зачем вообще этот беспрестанный дождь! — в бешенстве закричал он уже на меня.

Наконец из глубокого подъезда, освещенного тусклой лампочкой, вышел Зот, почему-то прикрываясь воротником плаща. Он сел в машину. Мы молчали.

— На вокзал, — обронил Зот.

Машина двинулась сквозь стену дождя. «Дворники» не успевали разгонять тяжелые струи.

— Удивительная женщина! — заговорил наконец Зот. — Настоящая петербуржанка! Строгость! Сдержанность! И под всем этим — скрытая страсть!

— Скрытая? — усмехнулся Сашок (в тепле машины его несколько развезло).

Зот метнул на него бешеный взгляд. Он умолк.

— Кстати, — обернулся Зот, — весь этот дом некогда принадлежал ее предкам!

— Старинный, разумеется, род? — значительно подняв бровь, произнес Сашок.

— Нет. Просто чиновники, — скромно и одновременно с достоинством проговорил Зот.

Машина вывернула на Невский.

— Я ей говорю, — Зот никак не мог остановиться, — может быть... хоть когда-то в чем-то вам понадобится помощь... достаточно влиятельного лица? Я сделаю все что угодно!.. ...«Дурак», — сказала она.

Мы понимающе помолчали.

— Надеюсь — все координаты имеются? — строго спросил Сашок, почему-то у шофера.

— Не нужно, — произнес Зот.

Мы вышли к вокзалу. Уезжал Зот, по-моему, еще в большем стрессе, чем приехал... Впрочем, умному человеку все идет на пользу, даже поражения.

— Надо было в Сочи лететь! — ежась под промозглым дождиком, сказал Сашок.

Море глупости

Закончив СХШ — среднюю художественную школу, Виноградов не стал поступать в Академию художеств.

Дело в том, что обычный путь, по которому, как считается, приходят художники, Виноградова не устраивал.

Поступать год за годом в Академию художеств, подавать на комиссию какие-то ученические рисунки с натуры, чтобы потом, после долгой учебы, сделаться подражателем художников прошлых веков?

Уж в чем, в чем, а в этом он разбирался!

Короче, он стал рисовать дома и по совету своего старого приятеля Шицкого поступил такелажником в музей, где, как сказал Шицкий, «подобралась неплохая компашка».

Виноградов вышел на работу и сразу понял: да, это действительно то, что ему сейчас требуется! Кроме бригадира, профессионального такелажника, остальную часть бригады составляли ребята, собирающиеся посвятить свою жизнь искусству: Алик Сатановский, сын академика, ушедший из дома, писал гениальные стихи, Сережа Кошеверов был замечательным знатоком истории и философии, а сам Шицкий, приятель Виноградова, продвигал вперед живопись и, кроме того, был большим специалистом по магии и оккультизму.

Вначале Виноградов был в восторге: какие подобрались ребята! Наверняка каждый из них скажет свое слово — причем, несомненно, новое!

Да и вообще, работать в музее было интересно: перекладывая на тележку обломок какой-нибудь мраморной стелы, вдруг почувствовать: ей две тысячи лет!

Кроме того, атмосфера в музее была замечательной: научные сотрудники музея, особенно молодые, охотно разговаривали с ними, признавали их глубокие знания, горячо спорили, зачастую забывая, кто из них научный сотрудник, а кто — такелажник. Нигде больше Виноградов не слышал таких глубоких разговоров об искусстве, как здесь, в такелажной подсобке музея!

Но, честно говоря, единственным художником, которого Виноградов любил, был К. — художник довольно известный, хотя и не настолько, насколько заслуживал. Но эту свою любовь Виноградов хранил в тайне: приятелям его по музею, этим такелажникам-максималистам, К., конечно, не нравился (а если бы и нравился — они ни за что даже себе в этом бы не признались).

Но К. стоял теперь довольно высоко, и не в характере Виноградова было нагружать своими проблемами людей, особенно тех, кого уважал и любил. Тем более ясно, что К. — художник абсолютно своеобразный — тоже прошел те же преграды, которые предстояло преодолеть ему, и тревожить его лишний раз Виноградов не хотел.

Выйдя в пятницу с работы чуть живым — оформляли новую экспозицию, — Виноградов медленно пошел по Невскому и вдруг, на беду свою, встретил Сидоренкова — старого знакомого, чуть ли не по яслям, уже тогда бойкого не по летам мальчугана. Последние годы он вроде бы исчез и вдруг — надо же! — появился вновь.

— Куда идешь? — сразу же спросил Сидоренков.

— Да надо... тут... на Васильевский, — смешавшись, проговорил Виноградов.

— Так это ж в другую сторону! — сразу же сказал Сидоренков.

— А может, мне так охота?

— Языком-то не мели, — строго сказал Сидоренков. — Пойдем, я на четырнадцатый тебя посажу.

— А я не хочу на четырнадцатый!

— Так куда тебе — не пойму? — продолжал Сидоренков.

— Домой поеду, — сдаваясь, сказал Виноградов.

— ...Тогда тебе в метро, — неумолимо произнес Сидоренков.

— ...Нет.

— Языком-то не мели! Раз уж едешь куда-то — так надо думать, как быстрее доехать. Логично?

— Не все, что логично, обязательно хорошо. Понимаешь?

— Нет, — подумав, сказал тот. — Так что ж, по-дурацки жить?

— Да! Я хочу по-дурацки! — Виноградов отошел к стене и, отламывая, стал кусать штукатурку.

— Пошли. Есть тут одно отличное место, — снисходительно сказал Сидоренков.

«Сейчас покажет, как надо правильно есть штукатурку», — усмехаясь, подумал обессиленный Виноградов.

По пути Сидоренков начал подробно расспрашивать Виноградова о его жизни: «...Не пойму... а это как же?.. А это?»

«Ну что тебе надо? — с ненавистью думал Виноградов. — Ведь ничего же тебе не надо!»

— Так что же, у тебя пенсии не будет? — нащупав наконец самое главное, изумился Сидоренков.

— А у тебя сколько пенсия будет? — спросил его Виноградов.

— Девяносто, — не моргнув глазом, ответил тот.

С трудом отвязавшись наконец от Сидоренкова, Виноградов пошел дальше по Невскому.

Он вспомнил вдруг, что недавно слышал, будто Вася Макевнин, окончивший СХШ за три года до него, стал неожиданно крупным художником; тот же, говоривший, сказал и адрес макевнинской мастерской.

Виноградов доехал по адресу, прошел два двора, открыл дверь и по темному короткому отростку лестницы спустился в полуподвал. Дверь была приоткрыта, чтобы выходил дым, — что-то жарилось.

Макевнин лежал на дощатом топчане, в серой рубахе, выбившейся на брюхе.

— О... старые кадры! — добродушно прогудел он, протягивая руку. — Нашим людям всегда рады!

Виноградов осматривал темноватую мастерскую.

— Слышал, я тут чуть было опять не зопил?! («Зопил» — было любимое слово Макевнина). Спасибо, Риммуля меня спасла.

— А кто это — Риммуля? — настороженно спросил Виноградов.

Макевнин повел глазами в сторону маленькой темной комнатки, заменявшей кухню. (Там она. Не болтай!) Виноградов кивнул.

— Видал, какую я тут церквуху намалевал? — Макевнин кивнул на темное полотно с торчавшими по краям нитками, стоявшее на полу у стены.

Виноградов взял полотно в руки, долго стоял, абсолютно не зная, что сказать... Да, действительно, — церквуха... все правильно. Постояв так, он вдруг (потом он очень гордился этой находкой) чуть повернул картину, как бы для того, чтобы изменить ракурс освещения.

— Да-а-а-а... — неопределенно проговорил Виноградов, ставя полотно с торчащими нитками на место.

Но Макевнина, видимо, такая оценка вполне устраивала.

Вдруг из маленькой комнатки, заменявшей кухню, вышла высокая сутулая женщина в шляпке, с ножом в руке.

— Тиша, а где у тебя лук? — спросила она, сухо кивнув Виноградову.

— Там, Риммуленька, под столом, в картонной коробке.

«Значит, вот Риммуленька, которая спасает, — мельком подумал Виноградов. — Все ясно».

— А К., случайно, у тебя не бывает? — неожиданно даже для себя спросил Виноградов.

— Тебе что, нравится этот фигляр? — презрительно проговорил Макевнин. — Наляпать каких попало красок на холст — это всякий может. А где у него содержание? Где глубина?

«Все ясно», — устало подумал Виноградов. Он плохо уже соображал — зачем он здесь так долго находится? Он давно уже знал, что Макевнин художник слабый, добирающий якобы «глубинностью»... Ну что ж!..

Виноградов собирался уже подняться, чтобы идти, — в этот момент раздался топот ног, голоса: к Макевнину пришли еще гости — принесли еду, выпивку, при этом держались они почтительно, даже подобострастно!

— Где вы раскопали такую прелесть?! — спросил гость, подняв с пола «церквуху».

— Далеко! — грубо ответил Макевнин. — Такси туда не ходят.

Все понимающе заулыбались.

Воспользовавшись тем, что все смотрели в другую сторону, Виноградов пошел.

На темной лестнице вдруг кто-то взял его сзади за локоть. Он обернулся — Риммуля.

— Простите, — сухо проговорила она. — У меня к вам конфиденциальный разговор — там, внизу, было неловко... Зачем вы ходите к Тише?

— Не знаю, — озадаченно пробормотал Виноградов. (Действительно, этого он не знал.)

— Так вот, прошу вас больше не приходить!

«Что за напасть?» — мгновенно вспотев, подумал Виноградов.

— А почему? — глупо спросил он.

— Вы прекрасно знаете (?!!), у Тихона есть... известная слабость, и всякие лишние гости — тем более такие бессмысленные — ему ни к чему.

— ...Простите, — пробормотал он.

«Да-а! — проходя обратно по дворам, думал он. — Правильно говорит иностранная поговорка: «Определиться — значит сузиться». Вот Макевнин сузился — церквухи, а может, и был таким, — и все у него ясно и четко. Приходят определенные гости, любители церквух, приносят выпивку и еду, и даже специальные амазонки охраняют тухлый его дар!»

Было уже поздно стремиться сегодня еще куда-то. Он поехал домой. Вообще, родители в свое время выменяли эту квартиру как отдельную, но потом неожиданно обнаружились антресоли, на которых жил маленький старичок. И вот родителей уже нет, а старичок прекрасно живет...

— Ну, как дела? — бодро спросил он, когда Виноградов зашел к нему.

Прожив большую часть жизни на антресолях, из них последние двадцать лет в основном сидя в валенках и душегрейке перед телевизором, он тем не менее мнил себя обладателем колоссальной мудрости и считал своим делом воспитывать Виноградова.

— Как дела? Что нового? Как здоровье? — вопросы были одни и те же, и отвечать на них нужно было быстро и обязательно одно и то же — любое изменение, даже простая перестановка слов повергали соседа в полное недоумение.

Но сейчас ему было не до разговоров — он напряженно смотрел в телевизоре хоккей.

— Просто жалко этих американцев! — наконец сочувственно проговорил он. — Просто жалко, по-человечески, — что с ними тут делают!

Виноградов посмотрел на него, потом — на огромных американских хоккеистов, жующих резинку, и особой жалости, надо признаться, к ним не испытал.

Следующий день был свободный. Виноградов поехал в Манеж, на осеннюю выставку.

В первом зале он увидел одну из макевнинских церквух.

Во втором зале висела картина К.

— Так... все ясно! — посмотрев на картину, пробормотал он.

На картине был двухэтажный дом — «Дом счастья», как сразу же назвал его Виноградов. Все вокруг дома было наполнено ощущением счастья, и сделано это было отнюдь не только с помощью света — свет как раз в картине был неяркий. Это походило на знакомый всем сон: когда оказываешься вдруг в каком-то месте, где, точно знаешь, никогда не был, и в то же время чувствуешь, что был здесь когда-то счастлив.

Как это было сделано — абсолютно непонятно!

Вечером была еще одна радость — передавали из Манежа интервью с несколькими художниками, и среди них был К.

Сначала он говорил плохо, потом сказал фразу удивительно точную и неожиданную: «Если хочешь сказать что-то новое, надо сказать это как минимум дважды, иначе все подумают, что ты просто оговорился».

— Скажем дважды! — радостно бормотал Виноградов. — Если понадобится — и трижды!

Весь следующий воскресный день он с наслаждением рисовал. Вечером вдруг раздался звонок, он хотел крикнуть: «Не открывайте!», но старичок уже радостно бубнил с кем-то в передней.

Дверь в комнату отворилась... Риммуля!

«Проклятье... как она здесь-то меня нашла? Море глупости пришло от чего-то в движение!»

— Добрый день! Точнее, вечер! — отрывисто заговорила она. — Мне Тиша все рассказал. (Что — «все»?) Простите, я была с вами недопустимо резка.

— А... ну, это ничего, — нетерпеливо проговорил он.

— Нельзя ли хотя бы одним глазком взглянуть на ваши работы?

— Пожалуйста, хоть тремя! — ответил Виноградов, потом только сообразив, что формулировка эта может ей не понравиться.

Виноградов поставил на диван две последние свои работы.

— ...Отсвечивает, — пробормотал он, утирая пот.

Римма, откинув голову, долго, неподвижно глядела на работы.

— Поздравляю! — неожиданно проговорила она. — В нашем полку прибыло!

Она энергично тряхнула ему руку. Минут девять, шатаясь по комнате, Виноградов выслушивал речь Риммы.

Вот оно, оказывается, что... Талант! Та-ла-лант!

— Простите, не могу отказать себе в удовольствии представить вас Георгию Михайловичу.

— А кто это Георгий Михайлович?

— Мой муж.

— А-а-а.

— С ним вы можете откровенно поговорить о ваших делах. Едемте.

— Неудобно... вдруг окажутся какие-нибудь лишние люди...

— Кого вы имеете в виду?

— Ну... Онегин, Печорин.

— Ну что вы!

Виноградов залез по пояс в темный шкаф, выискивая, что бы надеть, потом выбрал почему-то теплый свитер. И они вышли.

— Извините, — уже на улице вдруг спохватилась она. — Я заскочу на минутку в кафешку — все-таки не худо бы предварительно позвонить...

— Все чудесно! — появляясь, проговорила она. — Георгий Михайлович нас ждет. Правда, он слегка приболел, но это ничего.

В метро Римма долго разговаривала с каким-то огромным человеком с рыжей бородой.

— ...я ей говорю: Танюша, милая! — доносилось до Виноградова. — Ты пойми, он же незаурядный человек, нельзя... Она мне говорит: Риммуля, милая!

«Вряд ли так было — Риммуля, милая! Врет!» — внезапно вдруг почувствовал Виноградов.

Георгий Михайлович оказался плотным человеком, с волосами, торчавшими из ушей и носа.

— Простите великодушно, что принимаю вас в халате, — добродушно улыбаясь, говорил он. — Как говорится, сражен недугом. Тем не менее весьма рад, что Риммуля вас к нам приволокла. Всякое свежее лицо, тем более... Художник! Да-да, не спорьте! Но расскажите же, как у вас получилось? Неужели же ваши картины ни разу не выставлялись? Непременно поговорю о вас с Александром Прокофьевичем. На него иногда нисходит, — насмешливо-успокоительно рокотал Георгий Михайлович.

Обласканный, напоенный чаем Виноградов поздним уже вечером приехал домой.

В понедельник (удачи идут полосой!) он, к счастью, заболел гриппом, видимо заразившись от Георгия Михайловича, — можно было не идти в музей, а рисовать.

Правда, вечером неожиданно явился Шицкий, вроде навестить больного коллегу, но привел зачем-то с собой большую команду — как выяснилось, «магов и оккультистов».

Они потребовали от него принести таз с водой и, встав возле таза на колени, долго смотрели в воду, потом, неожиданно крикнув: «Астрал!», вместе шлепнули ладонями по воде и долго внимательно смотрели, какими путями стекает по стенкам вода.

Часов около двенадцати они ушли, но остались Шицкий и самый главный маг — бритый наголо, с забинтованным лбом.

Сперва маг долго молчал, потом вдруг предложил выделить свое астральное тело. Виноградов испуганно отказался.

Потом Шицкий вызвал Виноградова из комнаты в коридор.

— У тебя пока поживет, — проговорил Шицкий, кивая в сторону мага.

— Нет уж!

— Ты что?! — изумленным шепотом заговорил Шицкий. — Знаешь, что это за человек?! В памяти людей будет жить!

— Ну и пусть живет в памяти людей, а не в моей квартире!

— Так, да?

— Да, выходит, что так!

Поработать после их ухода уже не вышло — сосед на антресолях жалобно кашлял. Расстроенный, Виноградов бродил по коридору, потом вдруг, решившись, поднял трубку и позвонил.

— Извините, Георгий Михайлович, наверное, я поздно звоню?

— Ну что вы!.. Мы же с Риммулей настоящие полуночники. В доказательство могу сообщить, что супруги моей еще нет дома! — добродушно-шутливо рокотал его голос. — Но помним о вас денно и нощно.

— ...Большое вам спасибо, Георгий Михайлович! — растроганно сказал Виноградов.

Всю следующую неделю он работал, а вечера проводил в основном у Георгия Михайловича.

Однажды он встретился там со своим другом: Алик Сатановский читал стихи.

Присутствовали: всем известный С. (знаменитый тем, что в пятьдесят пятом году первым прошел от Дома отдыха до моря в шортах, что было тогда поступком большого гражданского мужества), еще один, элегантно-красивый редактор утренней зарядки, известный своими прогрессивными взглядами в области зарядки, и Георгий Михайлович.

«...И пойду я с по-сохом по-суху!» — раскачиваясь, читал Сатановский.

Все тонко улыбались, и Виноградову тоже пришлось тонко улыбаться, хотя он слышал уже подобные вирши десятки раз.

Дальше начались возгласы: «О, Дюфи!», «О, Делани!», «Босх есть Босх!». (Надо быть совсем уже ненормальным, чтоб утверждать обратное.)

...Да, не надо иметь особой смелости, чтобы говорить, что Клее — гений, — через сорок лет после его смерти!

Единственным умным человеком казался тут Виноградову трехлетний хозяйский ребенок, который подошел к нему и доверительно сказал:

— Спать хочу, ну буквально валюсь с ног!

Но его никто не слышал и не понимал.

— Георгий Михайлович, — наконец, не выдержав, врезался Виноградов в разговор. — А как с моими делами — вы обещали узнать?

— Уверен, уверен, что все будет благополучно, убежден в вашем таланте, более того — являюсь горячим его поклонником, более того — активным его проповедником! Вот свидетели не дадут соврать — не далее как перед самым вашим приходом...

— Но вы же не видели еще моих картин.

— Мне достаточно слов моей супруги, у Риммули — безошибочное чутье!

— Но может быть, все-таки зайдете? Найти меня легко...

— Нет, нет! — шутливо поднимая руки, проговорил Георгий Михайлович. — И не пытайтесь объяснять — не пойму. Абсолютный топографический идиот!

...Короче, стало ясно, что картины его он смотреть и не собирается.

Пользуясь тем, что разговор переметнулся, Виноградов вышел в прихожую.

— ...что делать — все мы смертны! — доносился густой голос Георгия Михайловича.

«Даже тут — врет!» — подумал Виноградов.

— Сматываетесь? — сказал Георгий Михайлович, появляясь в прихожей. — Разрешите, пользуясь случаем, всучить последний мой труд.

Через два дня он снова позвонил Георгию Михайловичу, хотя было уже ясно, что тут все глухо. Достаточно было прочитать хотя бы одну строчку его статьи: «...Роман написан весьма умело, хотя и недостаточно искусно даже для обычной ремесленнической поделки...» Что означает эта фраза? Видимо, ничего!

«Есть ли берега у моря глупости?» — уже с отчаянием думал Виноградов, слушая гудки.

— ...Георгий Михайлович? — заговорил он. — Здравствуйте. Это Виноградов. Помните, вы хотели про меня поговорить... кажется, с Алексеем Прокофьевичем, если не ошибаюсь?

— Я с ним говорил, — после паузы произнес Георгий Михайлович.

— Обо мне?

— ...Ну конкретно о вас мы не говорили, но вообще-то я высказал ему все, что хотел!

— Не верьте ему — он все врет! — вдруг послышался в трубке звонкий юношеский голос.

Потом послышалась какая-то возня и снова рокочущий бас Георгия Михайловича:

— А что мой последний опус? Прочли?

— Конечно.

— С неослабевающим интересом? — пошутил Георгий Михайлович.

— С ослабевающим.

— ...Как?

— С ослабевающим!

— Да... так о нашем деле, — после долгой паузы заговорил он снова. — Зайдите ко мне во вторник... нет, во вторник сложно... в субботу.

— А кто вам сказал, что я вообще собираюсь к вам заходить? — сказал Виноградов и, насладившись паузой, бросил трубку...

Когда в понедельник, еле волоча ноги, он вернулся с работы, сосед встретил его уже в прихожей.

— Только что заходил ваш приятель, кажется, Сидоренков, — весьма разумный молодой человек.

«Спелись!» — подумал в ужасе Виноградов. И в тот же миг раздался резкий звонок.

«Не открывайте!» — хотел крикнуть он, но сосед уже радостно брякал щеколдой.

Вразвалку, не здороваясь, Сидоренков прошел в его комнату и, подбоченясь, стал рассматривать картину.

— Грудь же не так рисуется... Дай.

С огромным трудом Виноградов оттащил его от полотна.

— Не раздевайся... сейчас идем.

— Куда?!

— ...Не твоего ума дело.

Виноградов покорно поплелся за ним.

Они приехали в какое-то двухэтажное учреждение. (Вывеску Виноградов не успел разглядеть.) Они поднялись на второй этаж и пошли по коридору.

— Дизайном занимался?

— Нет.

— Будешь.

Он открыл дверь. Посредине большой светлой комнаты на столе стоял гроб.

— Вот! Для тебя приберег! — кивая в сторону предмета, проговорил Сидоренков.

— В каком смысле — для меня?.. Дизайн гроба?

— Доволен?

— Нет!

...Когда они вышли наконец из учреждения, Сидоренков сказал:

— Эх ты! Ведь по деньгам ходил!.. По колено же в золоте ходил! Не пойму, зачем надо так по-дурацки жить!

Кое-как отвязавшись от него, Виноградов долго бежал и наконец, запыхавшись, прибежал к пивному ларьку.

В согнутой руке он поднес кружку ко рту, вытянул трубочкой губы, предчувствуя наслаждение.

— Да пиво же не так пьется! — сказал вдруг Сидоренков, появляясь рядом. — Дай!

Виноградов протянул ему кружку.

— Натыкается сначала соль по ободку, — Сидоренков вытянул из кармана щепоть соли... — После берется яйцо. — Сидоренков почему-то любил безличные обороты.

Виноградов покорно пошел в магазин, принес яйцо.

— ...протыкается с двух сторон иглой...

«Где же иглу взять?»

Сидоренков достал из кармана булавку.

— ...протыкается и выдувается в пиво... И пьется. Только так.

«Вот сволочь! — глядя на Сидоренкова, думал Виноградов. — Даже если я буду умолять, например... хотя бы похоронить меня в гробу неустановленной формы — скажем, как круглый пенал, — так ведь не даст, будет всем доказывать, что гроб нормальной формы гораздо удобнее!»

К Макевнину, что ли, поехать?

Уже спустившись к Макевнину в мастерскую, Виноградов услышал там блеяние Георгия Михайловича, но, махнув рукой, все же вошел. Кроме Георгия Михайловича и Риммули, укутав в подбородок шарф, сидел Шицкий. (Он-то как здесь оказался?)

— Ты почему не был на похоронах Ц.? — внезапно устремляя на Виноградова свой взгляд, жестко спросил Шицкий.

— Просто... когда кто-то знакомый умирает, я стараюсь не видеть, как его хоронят!

— Ладно, хватит цапаться-то! — добродушно проговорил Макевнин. — Лучше выпьем. Один раз все ж таки живем!

«Ты-то, по-моему, уже много раз живешь!» — глядя на Макевнина, подумал Виноградов.

— Смотри, какую я церквуху намалевал...

Кроме уже знакомых лиц тут еще находился поэт Савельев — совсем недавно, видимо, притулившийся к этому дому, автор поэтического сборника «Стакан зари».

Ко всем остальным тут Виноградов уже как-то привык, но стихи Савельева он воспринимать спокойно не мог.

«Без березы не мыслю России!» Колоссально оригинально! А кто — мыслит? И тем не менее Савельев регулярно выступал перед аудиториями, готовился новый его сборник, имя его повсюду звучало.

И вообще, недавно понял вдруг Виноградов, эти люди занимались отнюдь не искусством, а лишь устраивали свои дела.

Макевнин через своего друга — рыхлого инспектора-искусствоведа — то и дело загонял свои картины в какие-то дальние города. Георгий Михайлович пачками печатал свои бессмысленные статьи. И даже специалист по магии и оккультизму Шицкий, которого трудно было назвать просто нормальным, и тот, как недавно Виноградов с изумлением узнал, успешно загонял свои «Шары», которые рисовал.

— Ненавижу! — тихо проговорил Виноградов.

— ...Кого? — опешил Макевнин.

— Тут — всех!

— А-а-а-а... ясно! — вставая с топчана, заговорил Макевнин. — То-то я давно уже приглядываюсь — что, думаю, за человек? Теперь ясно! Ясно, откуда ветер дует!

— Молчи, болван! — Почувствовав вдруг на глазах слезы, Виноградов шлепнул Макевнина ладошкой по лбу.

— А-ах, уже так? — запел Макевнин.

Они били его довольно крепко — Макевнин и, как это ни странно, Шицкий, не жалея сил, времени и, главное, — таланта!

Наконец Виноградов, защищенный Георгием Михайловичем, выскочил наверх. Чтобы пройти по городу в таком растерзанном виде, не привлекая внимания, Виноградов решил прикинуться пьяным, и эта остроумнейшая, как ему почему-то показалось, выдумка вдруг привела его в полный восторг.

Он шел, раскачиваясь, распевая.

Вот тут, вспомнил он, находится один «дом», где не так давно в уютной компании вел он приятные разговоры об искусстве и, уходя, получил приглашение «забегать», — видимо, для осуществления продления аналогичных бесед.

«Представляю, какой будет шок, если прийти сейчас — окровавленным и попросить хлеба!» — Виноградов усмехнулся, и с этой усмешки, видимо, и началась новая полоса его жизни.

На другой день он после работы долго ходил по городу, хотя болела нога: обломок колонны вдруг стал падать с тележки, и пришлось подставить ногу... но это неважно! Важно — как замечательно было все то, что он видел вокруг.

...Вот хлопнула дверца машины, и голуби, столпившиеся возле крошек, вдруг вздрогнули — все одновременно. Потом один голубь вдруг решительно пересек лужу и дальше шел, уже печатая мокрые крестики. Виноградов оглянулся — не видит ли этого кто-то еще? Но люди, сидевшие на скамейках, не смотрели на это, вернее, смотрели, но не понимали, насколько это важно и интересно!

Виноградов понял вдруг, что даже если он сблизится с К., тот не сможет сказать ему ничего более важного, чем: «Ходи! Смотри! Работай! Остальное устроится!»

Когда стемнело, Виноградов пошел в Публичную библиотеку: глаз его не насытился, хотелось смотреть еще — пусть даже то, что увидели до него старые мастера.

Взяв несколько альбомов, Виноградов пошел по рядам и вдруг увидел Сережу Кошеверова, монтажника-эрудита, — макушка его чуть торчала из-за исторических томов, заполнивших стол.

— Здорово... в вуз готовишься? — проговорил Виноградов.

— Да нет, — не совсем довольный тем, что его оторвали, ответил Сергей. — Перед свиданием с одной особой решил освежить в памяти некоторые даты.

— А когда свидание-то? — оглядывая стопу книг, поинтересовался Виноградов.

— Да уже пора! — со вздохом ответил Кошеверов.

— Давай, отнести помогу, — Виноградов поднял часть книг.

Они подошли к сдаче. Кошеверов пребывал в глубокой задумчивости.

— Стоп! — вдруг проговорил он. — Забыл, когда была битва при Фермопилах!

— Но, может быть... это неважно? — решился предположить Виноградов.

— Глупости-то не говори! — строго глянув на него, проговорил Кошеверов и понес книги обратно к столику.

«Молодец!» — почти с завистью подумал Виноградов.

Поздним вечером неожиданно позвонила Риммуля.

— Я вам звоню по поручению Тихона, — заговорила она. — Он признает, что вчера вспылил, и готов принести вам свои извинения. Короче, он хотел бы с вами встретиться.

«Да нет, «вспылил» — это немножко не то слово», — подумал Виноградов.

— А где вы находитесь-то? — спросил Виноградов (просто для того, чтобы хоть что-то сказать).

— У К., — сухо ответила Римма.

— У К.! — От горя Виноградов чуть не выронил трубку. — У К.!

Неужели и его тоже захлестнуло море глупости?

Не может этого быть... Тогда — конец!

— А что вы там делаете-то? — после долгого молчания проговорил он.

— Так. Некоторые не совсем приятные функции, — отрывисто проговорила Римма.

— Что за функции-то — не пойму. Яснее говорите! — закричал Виноградов.

— Что может яснее-то быть? — усмехнувшись, сказала Римма. — Сорвался снова наш уважаемый мэтр!

— Не может быть!

— Приезжайте — убедитесь.

— Ага... можно, я приеду?! — закричал Виноградов.

— Пожалуйста! Адрес вы, надеюсь, знаете?

Виноградов поехал в сторону К.

Вообще он что-то не слышал, чтобы хоть один талантливый человек за всю историю человечества спился, но вдруг!..

Ему открыла скромно-торжествующая Римма, провела его в кухню. За круглым столом сидела хмельная группа: Шицкий, расстегнуто-нечесаный Макевнин и, к ужасу Виноградова, Сидоренков!

— Да-а... зопил старик! Зопил! — раскачиваясь, горько-радостно заговорил Макевнин. — Я его предупреждал!

Виноградов оглядел всю эту компанию, потом спросил удивленно:

— А где К.?

— С утра не приходил! — сдержанно-скорбно произнесла Римма.

И вдруг в кухню вошел К. — причесанный, гладко выбритый и, что самое поразительное, абсолютно трезвый — только что вернувшийся из бассейна, как он сообщил. Он долго пытался объяснить, что с ним-то как раз все в порядке и вообще он никогда не пьет. Но это не помогало — за его спиной все многозначительно переглядывались, вздыхали, шептали друг другу: «Ну, видишь? Что я тебе говорил?»

Видимо уже отчаявшись, К. неожиданно подошел к Виноградову.

— Вы, кажется, единственный здесь человек, с которым можно нормально говорить...

«Неужели я пересек наконец море глупости?» — подумал Виноградов, следуя за ним.

Крутёжные парни

Из вуза меня, помнится, с пятого курса выгнали. Нелегко было этого добиться, — но нам с Мишанькою это удалось. В институт не ходили, всю дорогу, разодетые как петухи, возле гостиниц болтались.

Однажды — вываливается из ресторана толпа итальянцев:

— Мадонна! — руками машут. — Мадонна!

Мы с ходу с Мишанькой смекнули: «мадонна» — это значит «икона»!

— Есть! — говорю. — Очень старая! Олд!

Тут почему-то всполошились они, залопотали, потом все же подходят ко мне: «Ну что же, — олд так олд!»

Привез я их ко мне, на кухню икону вынес (сам недавно нарисовал, на старой доске) — они вдруг шарахнулись все, как черти от ладана.

— Но! — загомонили. — Но! Вот — мадонна! — на соседку толстую мою показывают, которая палкой в баке белье мешала.

Тут муж ее из комнаты вышел.

— Я счас покажу вам мадонну! — говорит.

Драка началась, милиция появилась. Потом отпустили всех, а нас с Мишанькой оставили почему-то.

И скоро из вуза нас выгнали. А осенью в армию забрали.

Отслужил я два года, думаю: все! Надо другую жизнь начинать! Надо к другу Семену поближе держаться, — он в армию мне писал, что вуз он закончил, все в полном ажуре!

Звоню Семену домой, узнаю рабочий его телефон. На работе говорят:

— Семен Аркадьич в местной командировке!

Здорово обрадовался я, когда это услыхал! «В местной командировке» — наверняка это значит в бане! Помню, когда мы Семеном в вузе еще учились, главным удовольствием было для нас: соскочить с занятий в баню на Фонарном.

Еду, вхожу туда — и первый, кого я вижу в предбаннике, — Сеня! Обнялись. С ним еще какой-то человек, по виду солидняк. Считается, что он к телефонам отношение какое-то имеет. Правда, сам он отрицает, но люди верят. Приносят дефицит.

— Угощайся! — Семен мне говорит.

Съели весь дефицит, — потом Семен солидняку говорит:

— Да, кстати! Когда мы с Людкой у тебя были в последний раз, она там оставила у тебя золотой браслет. Поищи.

Тот смотрит на нас с каким-то ужасом.

«Ну и люди! — наверное, думает. — Съели весь дефицит, а теперь еще требуют какой-то браслет!»

Рядом с Сеней один сотрудник его сидит. Посидит, галстук приспустит, — потом как закричит:

— Нет! Не могу я, — в рабочее время!

Вскочил в отчаянии, убежал. Потом тихо появляется, садится. Снова крик:

— Нет, не могу, не могу!

Семен так, не глядя, руку ему на плечо положил. Тот сник сразу, раздеваться стал.

На прощанье Семен мне говорит:

— Ну заходи, я всегда в общем-то тут.

Все знают уже здесь его, уважают. Банщик подносит телефон:

— Семен Аркадьич, вас директор ваш спрашивает!

— Вот козел! — с досадою Семен говорит.

«Да! Шикарно, — думаю, — устроился!»

Через некоторое время узнаю: оказывается, начальство их все думало, как с посещениями бани в рабочее время бороться, — и решило, с отчаяния, перевести все их КБ в баню!

Теперь еду уже прямо туда. Вхожу в моечную, гляжу: кульманы их стоят, столы. Семена нет. В парилке его нашел: лежит, таким маленьким веничком себя обрабатывает, типа букетика. Виртуоз!

— Хорошо, — говорю, — устроились. Мне к вам нельзя?

Семен садится на скамью, веско так говорит:

— В наши дни наукой заниматься — смысла нет. Надо в сферу обслуживания идти — вот где деньги!

Узнаю с удивлением: он уже увольняется отсюда, устраивается официантом в пивной бар!

Через неделю примерно прихожу туда, гляжу: Семен одет уже во все модное, на руке японские часы.

— Крутиться, — говорит, — надо! Крутиться! Вон видишь — те, у окна? Крутёжные парни! На станции автообслуживания работают — меньше сотни в день не уносят! Но за место это — усек? — с ходу полтора куска отдай! Ну ладно, — сжалился, — покажу тебе, как надо крутиться!

После работы его вышли с ним. Гляжу, — у него как в «Сказке о рыбаке и рыбке» — машина уже, в ней — магнитофон!

Круто берем с места. Мчимся куда-то по шоссе. В лесу вздремнул я немножко, просыпаюсь: стоим на берегу моря, белые барашки набегают из темноты.

— Что за море-то? — протерев глаза, спрашиваю Семена.

— Неважно, — отрывисто Семен говорит.

«Какие же, — в тьму вглядываюсь, — могут быть тут дела?»

Вдруг появляется из темноты человек, подходит к окошку машины, что-то шепчет. Вылезаем, идем по мокрому песку. Приходим на какой-то пирс, садимся в белый катер. Двинули, в полную темноту, вокруг только черные волны, величиной с дом.

— Куда плывем-то? — наконец спрашиваю.

— За мылом, — Семен говорит.

«Что же такое? — думаю. — Может, — думаю, — все это мне снится? Да нет, сны-то у меня простые как раз, а тут таинственно все и непонятно!»

Пригорюнился на носу катера, вижу вдруг: ныряя в волнах, прыгает вверх-вниз большой светлый куб!

— О! — говорю.

— Где?! — сразу встрепенулись.

Подгребли туда, подцепили багром. Действительно, мыло в упаковке. Видимо, так теперь модно. Дальше плывем — еще ныряют два куба... Сжалился наконец Семен, объяснил:

— Тут невдалеке сухогруз на камни напоролся. Экипаж вертолетами сняли, а груз вываливается через дыру. Ничего, все равно за границу бы унесло!

Перегрузили мыло в машину, поехали назад. Поспали на полпути в машине, утром въехали в город. Приехали к Семену, развернули упаковку, разложили мыло по отдельным кускам.

Потом снова выехали. Семен пошептался с продавщицей мороженого, договорился, что я на время лоток ее займу. Надел я ее халат, косынку для конспирации повязал. Стою, продаю как бы мороженое, наиболее солидным покупателям шепчу:

— Мыла надо?

Все вздрагивают, смотрят с изумлением: что за олух такой, почему в косынке?

— Какого мыла-то? — спрашивают.

— Самого лучшего!

Но никто почему-то не брал! Вдруг появляется мороженщица, сильно навеселе:

— Ты чего это, — орет, — за тележкой моей делаешь?! А ну, геть отсюда, — знаем мы таких!

Стал я напоминать ей шепотом нашу договоренность — ничего такого, оказывается, не помнит. Хотел я хотя бы мыло свое вытащить — кричит:

— А ну, руки прочь! Будет тут всякий руки запускать!

Гляжу, — уже милиция проталкивается через толпу. Сбросил я косынку, передник — и бежать!

Прибегаю, тяжело дыша, к Семену в бар.

— Да, — презрительно Семен говорит. — Не крутежный ты парень! ...Ну ладно, попробую тебя на место ткнуть!

Отошел к людям, пошептался. Возвращается, говорит:

— Есть местечко одно. Для себя держал, — но так и быть, отдаю! На пункте приема стеклопосуды.

— Стеклопосуды? — говорю. — Как-то не очень...

— Да ты что?! — Семен заорал. — Люди на этом большие деньги делают!

Ну хорошо...

Поехал, оформился. Главным на этом пункте друг Семена, Григорий, работал. И еще два подсобника кроме меня — Колян и Толян (хотя обоим уже лет по пятьдесят).

— Ну как, — спрашиваю их, — жизнь?

— Нормально! — отвечают. — Всё — в ломбарде, квитанции — дома!

Радостно захохотали.

И пошло!

Приходишь к открытию — очередь уже стоит. Холод, туман.

Первой обязательно сухонькая старушка стоит с кошелкой, темной рукой то и дело под платком проводит. Всем, кто к очереди подходит, говорит:

— Да ты став бутылки сюды! Став! Посуше тут — став!

За ней еще несколько старушек, разговаривают, кивая, о своих зятьях, дальше — плотный мужчина в бурках. Потом седой джентльмен подошел с догом, величественно принес в сетке одну молочную бутылку. Первая старушка сразу ему:

— Став сетку-то сюда! Став!.. А сам в уборную погрейся иди, — хорошая тут уборная, теплая! — одобрительно головой закрутила.

После джентльмена какой-то согнутый подошел, ко всем в очереди начал с разговорами приставать. И что характерно, говорить не может — что-то с горлом, видимо, у него. Только какое-то клокотанье слышно, когда черную трубочку-резонатор к горлу приставит, — но поболтать, видимо, любит.

Потом странник какой-то явился в зеленом балахоне, брякая, опустил рюкзак. Снова старушка засуетилась:

— Сюды став, сюды!

Потом громогласный один подошел:

— Уважаемые граждане, где это я тут стоял? Мне в поликлинику еще надо, восемьдесят шестую форму заполнять, — устраиваться еду на «Госметр»!

Плотный мужчина в бурках поворачивается к нему:

— Мне-то уж ты не говори, не надо никакой восемьдесят шестой, мне-то уж не заливай!

«Что, — думаю, — за наглый тип еще прет?!»

Вдруг старушка поворачивается к нему, кивая, говорит:

— Стоял! Передо мною стоял! Иди, став бутылки сюды!

«Что ж, — думаю, — творится-то такое?»

Расстроился даже!

Какой-то старичок с кошелкой быстро через газон бежит.

— Давай! — громогласный гудит. — Не думай о картошке, дуй по грядам!

Встал громогласный перед старушкою. Стоят на спуске под навесом, под ногами холодная лужа, доски настелены, — качаются, хлюпают. Громогласный смотрит наверх, щель в навесе из бетонных блоков показывает:

— О! Замазали! Сначала вмазали как следует, потом стали замазывать! — мне почему-то подмигнул. — ...Ладно, бабки, идите вперед! — вдруг говорит.

Выходит тут из двери Григорий в замшевой жилетке, прикалывает на дверь кусок картона, достает авторучку «Паркер». Все замирают. Григорий думает некоторое время, потом пишет: «Ввиду отсутствия тары не принимается следующая посуда...» Вдруг поворачивается к очереди, спрашивает глумливо:

— Ну, — что написать?

Женщины сразу же льстиво:

— Гриша у нас добрый! Гриша у нас красивый!

Гриша усмехается:

— Ну ладно! Напишу пока банки трехлитровые — погляжу потом на ваше поведение!

Седой джентльмен с догом пытается возражать:

— Что такое? Возмутительно!

Григорий долго неподвижно на него смотрит:

— А у тебя — вообще не приму!

Меня увидал:

— Заходи.

Закрывает дверь, открывает окошечко. Начинает рабочий день:

— Ну ты, старая дура! Куда суешь вонючие свои бутылки? На рубль у тебя. Иди, иди!

Джентльмен, слышу, с женщинами спорит, громогласный что-то кричит. И главное, давно уже стоят, по горло в тумане, но когда подъезжает вдруг задом машина под загрузку, что означает задержку еще минимум на час, все вдруг оживляются, начинают кричать, под предводительством громогласного:

— Пря-ма! Пряма давай!.. Еще давай!.. Хорош!

Даже стыдно обманывать таких людей!

Потом, крюком зацепив по три нагруженных ящика, тащишь их по цементному полу к уходящей вверх ленте транспортера, Колян ставит ящики на ленту, Толян наверху подает их в машину. Руки деревенеют, становится трудно дышать. Снова закрыв окошечко, Григорий неторопливо уходит с шофером в магазин оформлять бумаги.

В жизни я еще так не страдал, как работая на этом «крутежном местечке»!

И в итоге, подсчитав доходы, всего-то дает нам Григорий с Коляном и Толяном по рублю: «Гуляй, Ваня, ешь опилки, — я директор лесопилки!»

Садится в свои «Жигули», уезжает. А мы с Коляном и Толяном к зоомагазину бредем, где дружки их стоят, бормоча: «Есть мотыль, есть мотыль!» (Или: «Нет мотыля, нет мотыля!») Соединяемся, идем к гастроному. Санек, который ящики там таскает, спрашивает:

— Ну что? Давай достану!

Деньги берет, выносит, якобы скрытно: вино «Рыбное»! Сомнительная, вообще, вещь! Стоим кружком: Толян, Колян, Санек, я... Еще кто-то — якобы чей-то брат. Причем — человек, который явно не может быть ничьим братом. Такое открытое лицо, — но уж лучше б оно у него было закрытое!

Прекрасная компания: Коля пьет как лошадь, Толя пьет как лошадь, Саня пьет как извозчик!

Однажды, помню, ко мне пришли. Выпили. Закусили почему-то грампластинкой, — впервые столкнулся с таким обычаем.

Поработал я так месяца два.

Нет, думаю, надо отсюда валить — а то пропаду!

Явился к Семену в бар. Тот только так презрительно головой издали покачал и не подошел. Потом отвлекла меня одна трагическая картина: какой-то человек хочет зайти в бар — но швейцар берет его рукой за лицо и выталкивает. Человек снова появляется — швейцар снова выталкивает его.

— Не наш человек! — усмехаясь, поясняет Семен. — А у Якимыча нашего глаз наметан — поэтому он его и пластает!

Потом, сжалившись почему-то, пускает Якимыч человека этого в зал, и я узнаю вдруг его: это же Дзыня, мой лучший друг! Посадил я его к себе, стали мы радостно говорить: оказывается, он за годы, что мы не виделись, крупным дирижером стал (как и его отец). Я видел афиши с его фамилией, но думал, что это его отец, а это, оказывается, он!

Семен вдруг подошел, спрашивает меня:

— Кто это?

Я, на радостях, говорю.

— Познакомь-ка нас! — Семен говорит.

— Это зачем это? — я испугался.

Но Семен сам уже к Дзыне подошел:

— Салют! Есть дельце небольшое, куска на два. Надо моего человека в оркестр к вам устроить. Зарубежные гастроли, то-се. Узнай, что там и как, и завтра на работу мне звони. Только не позже десяти — в десять я линяю отсюда! Усек?

Конечно, думаю, он тебе симфонию сократит, только чтобы до десяти успеть позвонить!

Но вижу, Дзыня покорно взял телефон, кивнул, в портмоне положил. Потом деньги вытащил — за пиво платить — Семен величественно рукой:

— Эти глупости пусть тебя не волнуют!

Потом шли мы уже с Дзыней по улице, а я, честно говоря, успокоиться все не мог. Может, я не говорил никому, но классическую музыку, честно, самым лучшим на свете считаю! В ней, мне кажется, самое лучшее откладывается, что существует в каждое время! Не хватает еще только, чтоб «крутежные ребята» и в эту сферу проникли!

Испугался, — на следующий день на концерт даже пошел. И поначалу казалось все мне, что какой-то уже дружок Семена проник в оркестр, уверенно казалось — кто-то фальшивит!

Так, горестно думаю, один уже есть! Скоро еще Григорий, приемщик стеклопосуды, подтянется сюда, Колян-Толян, дружки их из зоомагазина! Речитативом: «Нет мотыля, нет мотыля!»

Кошмар!.. Но потом — дирижировал дальше Дзыня, и понял я: померещилось! Ну слава Богу! Выходит, есть сферы еще, куда «крутежным парням» не достать!

Подождал его у выхода.

— Ну как? — спрашивает он меня.

— Колоссально!

— Слушай... — Дзыня задумался. — Двухкопеечной у тебя нет?

— Для тебя, — говорю, — сделаю!

Вывернул все карманы, гляжу — вообще ни копейки нет! Поглядел по сторонам — никого поблизости нет, только под аркой на той стороне двое дерутся.

Подбежал я к ним, говорю:

— Извините, ребята, — двухкопеечной не найдется?

Не отвечают еще! Наоборот — повалились на асфальт, начали кататься! Стал я верхнего тогда трясти:

— Слышите меня или нет? Двухкопеечную прошу!

Вскочил тут один из них, оскорбленный:

— Что такое, вообще? Люди дерутся, можно сказать, в кровь, — а этот с двухкопеечной монетой пристал!

Обиженно ушел.

Другой дал.

Оттащил я ту монету другу, он зашел в телефонную будку, стал звонить.

— Занято! — с облегчением говорит.

— А что? — спрашиваю. — Важный звонок?

— Да дружку твоему Семену обещал позвонить. Все-таки пивом нас угощал... неудобно!

— Удо-обно! — говорю.

— Думаешь, — можно не звонить?

— Конечно!

Радостно отдали монету бывшему дерущемуся, пошли.

Недели через две оказался я у Семена в баре. Семен какой-то задумчивый был. Сел ко мне, молча оглядывал зал. Потом грустно так говорит:

— Кому бы подарить полтора куска?

Стал я вертеться перед ним, всячески стараясь попасться ему на глаза, — но нет, кандидатура моя чем-то неподходящей показалась ему.

И вдруг вижу — спускается в бар — кто бы вы думали?! Мой друг Мишанька! С которым мы раньше... Радостно обнялись.

— Ну как ты? — спрашиваю его.

— Кручусь, кручусь!

Гляжу — прекрасно одет, какая-то голупоглазенькая девушка с ним!

Вдруг — подходят к Мишаньке три грузина и начинают его трясти! Оказалось, какую-то партию зонтиков обещал он привезти им и не привез! Гляжу, у Мишки даже веснушки побелели от страха!

— Ну спокойно! — подошел к ним. — Сказал — привезет, значит — привезет!

— А ты кто? — один из них меня отвел. — Мы тут все делаем, нас все знают тут!

— Зачем вы, — говорю, — приезжаете сюда, только нацию позорите свою!

— Я родился здесь! — выпрямился гордо.

— Где — здесь? В баре, что ли? — говорю.

Ну — этого он вынести уже не мог! Потасовка пошла. Еле отбился от них, на улицу выскочил, бегу.

«Где ж, — думаю, — Мишанька, мой верный друг?!»

А он, оказывается, вместе с ними за мной гнался, изрыгая, как и они, гортанные проклятья!

Догнал он меня наконец, шепчет:

— Я с тобой... Я с тобой!

— Ясно.

— Сейчас камнем тебя по голове стукну. Так надо, старик!

— Ладно, — говорю. — Только не убей!

Наутро посмотрел я на себя... Все, думаю, надо от этих крутежных парней валить!

Однажды только — случайно к Семену заскочил, горло промочить.

Принес он мне пиво — чистая вода!

И главное — пить практически не пьет, машина уже есть, девушками не интересуется! Какая его цель?!. Непонятно! Видимо — сесть.

Подсел потом ко мне, спрашивает:

— Тебе онколог не нужен?

— Зачем?!

— Да ходит тут один, пиво пьет...

— А, ясно, — говорю. — Нет!

— А что же твой друг-дирижер не звонит? Могу и ему устроить!

— Не надо!

Выскочил я оттуда, как из пекла, по улице побежал...

Какое счастье, что я избавился наконец от этого идиота!

...Однажды Дзыня говорит мне вдруг:

— Видел вчера во сне этого дружка твоего, Семена. Сначала все что-то мне предлагал... потом исчез.

— Надоел он мне, — говорю. — Увидишь его во сне — так и передай.

Вариант

Я часто ее вижу. То, иногда, будто мы танцуем в большом зале — тесном, горячем, и она вдруг посмотрит на меня — весело, ласково, именно на меня.

Или еще. После какой-то страшной неудачи, ночью, прихожу к ней, звоню. Она открывает, и я сразу падаю в прихожей. Потом лежу в ее комнате — голова на диване, все остальное на ковре, и она поит меня теплым молоком и говорит, говорит...

Только в том-то и дело, что нет ее. Не существует. Посмотреть на меня со стороны — спокойный человек, благополучный, и никто и представить себе не может, насколько я готов, спекся.

Лето я еще прожил. Все-таки лето. Отпуска, командировки. Барак на берегу озера, в лесу. А по воде, в километре друг от друга, стоят баржи с аппаратурой. И катер по утрам всех по ним развозит. Наша самая последняя, в узкой лесной бухте. По берегам валуны, мох, сосны. Баржу солнце нагревает, в трюме душно, сено навалено, солнце просвечивает пыль...

Но сейчас-то уже осень. Холодно, дождь. А ее все нет. И где ее взять? У каждого человека, особенно определившегося, как я, круг замкнут. Сослуживцы. Соседи. Друзья. Подруги друзей. И все. Дальше не проникнуть. И вот, еду я сейчас в метро, после работы, и смотрю. Сидит рядом девушка. Вообще, ничего. Если не приглядываться. А если приглядеться... то, конечно, тоже ничего. Кой-какая красота все же есть... Но так и чувствуется, что эта красота с трудом ей далась, с напряжением. Потому она теперь с ней так и носится, озабочена, зла. Но все-таки ничего... И когда она встала и пошла, я руку к ней протянул и пробормотал что-то не очень внятное. Так она даже не повернулась, просто прошла мимо и все, словно меня и нет.

Тут меня прямо бешенство взяло. Понятно! Из таких женщин, из не чудесных женщин. Понятно, все верно... Буду я еще разговаривать с каким-то психом в метро... Понятно. Сколько я от них злобы натерпелся, словно самое главное у них злоба, словно самое главное — облажать тебя, унизить, потом повернуться и пойти: тук-тук-тук. А куда — это уже неважно. Обычно некуда, но делается вид, что срочно.

Кто мне в жизни моей нравился, все не такие были, — конечно, на шею не бросались, но хоть чувствовалось, что вот, два живых человека. А эта пошла себе, не оглядываясь. Гордая. Хотя при чем здесь гордость? Идиотизм.

Так я расстроился, чуть не заплакал. На сиденье лег и глаза закрыл. Да нет, я понимаю. Я и сам-то не такой уж общительный. Иногда просто лень, когда устанешь. Но хоть сигнал какой-то надо подать, что да, мол, я тебя вижу. Хоть порычать немножко, или тихо зубами полязгать. Уж я не знаю. Хоть и сам-то хорош. Мой-то восклицательный знак где? Зачем ей из-за такой мелочи рисковать? Вот она и притворяется, что не видит. Да и не очень, честно, хотелось...

Всего один раз я решился. Стояли в темной парадной, один мой дальний приятель, я и его знакомая, с трубкой телефонной. И вдруг понял я: вот сейчас она закончит, и они уйдут, и забудет она меня, и лицо забудет, и на улице встретит — не узнает... Так мне вдруг от этого стало тоскливо! И я, как стоял, так специально взял и повалился. Ящик деревянный свалил со стены, ее, приятеля, и еще двух спортсменов, которые очереди дожидались. Но то особый был прилив, каждый день так не нападаешься. Да и в том случае, как выяснилось, совершенно напрасно я падал...

О, моя остановка! Вскочил, выбежал. Вот здесь ждать, в этом мраморном зале. Пустой, гладкий. Эхо. Специально построен, чтобы она с одного конца говорила: «Прощай, любимый!», и чтоб он, ее любимый, с другого конца отвечал: «Прощай!» — гулко, как из бочки...

Вот и Слава выскочил. Свежий, праздничный, как всегда.

Мы идем в толпе...

— Слушай, — вдруг Слава говорит, — хочешь настоящего кофе попробовать?

Настоящий кофе! Кофе индийский (арабский). Большая удача... «Знаете, мы всегда мелем кофе сами, в этой электрической мельнице...»

— А где это?

— Да здесь, поблизости. Одна теплая компания.

Ну что ж, можно. В свое время в разных я бывал компаниях...

...Окна открыты, валит пар, мебели никакой. Все стоят в пальто...

Или... Стеклянная дрожащая будка на краю цеха... Руки пахнут машинным маслом. Жидкость булькает, через интервалы, в единственный граненый стакан, из тяжело наклоняемой зеленоватой бутылки. А закуска — полукаменная сушка, затерявшаяся в столе среди бумаг...

— А кто хоть там будет?

— Да так. Три соломенных вдовы. Два графомана. В основном, все из университета.

А, понятно. Тоже знаю. Интеллектуалочки. Эстеточки. Снобочки. Торшер. Тахта. Черные чулки. Феллини-Антониони. А жрать нечего.

Но все оказалось не так ужасно.

Был там маленький носатый человек, заказавший телефон с Москвой и поэтому то и дело выбегавший в коридор, — как выяснилось потом, известный режиссер. В глубоком кресле лежал обессиленный доцент, только что, как он сам сказал, поставивший шестнадцать двоек.

Были два элегантных джентльмена из столь неудачно выступавшей в том сезоне футбольной команды «Зенит».

Был спокойный молчаливый грузин, по фамилии Комикадзе, который, собственно, и угощал сегодня всю компанию.

Вдруг я почувствовал — что-то приближается... что-то такое, для чего все и собрались... И вдруг все загудели... тихо... я сначала думал, мне слышится... а потом все громче, громче, и вдруг запели. Старинные песни, грустные. Очень здорово пели.

Мне Комикадзе сказал:

— Ты пока не пой. Я кивну, когда тебе вступать.

Но так и не кивнул.

Женщин было трое. Две, хоть и действительно в черных чулках, все же вполне, а третья, хозяйка — так вообще в большом порядке.

Потом мы ехали со Славой в метро, уже пустом.

— А что, — спросил я, — это вся ее квартира?

— Ну да. А она женщина слабая, так у нее каждый вечер человек двадцать пасется.

— А муж ее где же?

— Муж, честно говоря, объелся груш.

— Понятно.

Дальше мы ехали молча.

После этого, как-то незаметно, я стал бывать у нее все чаще... Уже сама квартира была очень интересной. Сначала темный широкий коридор, и от него уходят в стену узкие скрипучие лесенки, и там были маленькие комнатки, с пыльными цветными стеклами, заваленные всяким уютным хламом. Хотя сама главная комната была довольно обычна — широкая тахта, низкий столик, бордовый свет торшера. У изголовья потрескивал приемник... Я словно уже помнил все это.

В другом углу, до потолка — жестяной цилиндр печки. Дом был старый, и отопление печное. Перед горячей дверцей железный лист, а дальше валялась изодранная медвежья шкура. Здесь, открыв дверцу и грея лицо от огня, и любил я сидеть.

Она тоже грелась у печки, улыбалась мне оттуда, сверху.

Постепенно набиралась вся компания.

Нервный носатый человек.

Те же элегантные зенитовцы, все более веселые с каждым новым своим поражением.

Спокойный умный грузин Комикадзе, с которым мы очень подружились, хотя не сказали друг другу ни слова.

В общем, обычная компания, которую я тоже откуда-то помнил. И в ней я провел довольно много вечеров. Я как-то привык к ним всем. Еще только одного здесь не хватало... Почему-то во всех таких компаниях — знаменитых артистов, футболистов, и в этом роде — обязательно присутствует непонятный засаленный человек, нестриженый, мятый. Он все ест, пьет, со всеми груб, одет в лыжный костюм или рваный пиджак, но все эти гладкие, значительные люди никогда не смеются над ним, а вроде бы даже немного боятся и с восхищением, тряся головой, повторяют его пьяные речи.

А он... словно веет от него всей грязью и тяжестью, страданьями, какие только есть в жизни...

Но всегда он на почетном месте. То ли видят они в этом какое-то свое искупление? То ли считают его пророком? То ли принимают это за связь с землей? Неизвестно. Но присутствует он всегда. Оказался он и здесь. К нам он редко выходил. Обычно все дни спал где-то там. Только иногда, если засиживались допоздна, было слышно, как он вставал, ходил по дальним комнатам, что-то двигал. Но присутствие его чувствовалось все время, поэтому веселье здесь никогда не бывало безоглядным и полным.

Однажды я зашел в неурочное время и увидел его. Сидел он всклокоченный, в меховой телогрейке, и точил ножи на специальной ржавой машинке с колесиком... Тяжелое лицо... Медленный взгляд... Молчанье...

Она тоже была дома — варила на кухне пельмени, внесла их на тарелке, посыпанные зеленым сыром.

— О, — только сказала, — пришел...

Мы молча стали есть. Она все поглядывала то на меня, то на него.

— Ты чего в эту курточку вырядился? — спросила она у меня. — Ведь снег уже?

— Правильно, — вдруг хрипло заговорил он, — видно, что человек понимает. В одежде должен быть драматизм. Это действует. Я, помню, летом хотел снять свитер, а потом думаю — не-ет!

Я ничего на это не ответил.

Тогда он обратился к ней, стал все исправлять, что бы она ни говорила... или на ее вопросы вообще не отвечал. Даже головы не поворачивал. А потом вдруг стал ей говорить, что она и делает все не так... Она даже заикаться стала. Совершенно он ее задавил. Потом замолчал, накалывал пельмени на вилку и жевал. И вдруг встал и ушел. И оставил нас думать — чего ж это он ушел? Демонстративно? Или просто так?

И такой беспокойный, тяжелый след оставляли все его поступки. Потом я узнал о нем: стоило ему выйти в город, как он сразу же ввязывался в истории, ночевал неизвестно где.

Может, она давно бы и бросила его, но одно дело, если брошенный сядет в автобус и уедет, а если — где он?.. что с ним?.. опять, наверно, попал в какую-нибудь беду?.. с его характером это вполне возможно... А?.. И тут уж всякие оттенки чувств, типа «любишь — не любишь», никакой роли не играли...

Однажды я узнал случайно, как его зовут. Разговаривал он по телефону, какую-то Ладу Гвидоновну спрашивал, и я услышал случайно, как его зовут. Николай Андреев. Знакомое что-то имя. То ли по радио слышал, то ли видел на афишах... Ну да — сценарий Н. Андреева. Какие-то не очень знаменитые фильмы, но все же... Но главное — припоминаю — удивительно все гладкие, благополучные. Будто все везде в порядке. Ни его жизнь, ни его характер как-то совершенно в них не отражались. Будто и не он писал. Удивительно.

Сначала я думал, что он хоть от деловых знакомых скрывает свои приключенья. Отнюдь! Совсем наоборот. И как ни странно, это ему даже пользу приносило. Потому что — я понял — если хочешь удержать напряженный интерес, непременно нужно, чтобы тебя время от времени вели — вырывающегося, выламывающегося, за рукав, квартала два, приговаривая:

— Ну, Коля, брось! Ну Коля, Коля, не надо. Зачем? Держись, Коля. Да оставь ты этого дурака, пойдем. Ну Коля, Коля! Коля!! Прекрати сейчас же, слышишь?!

И любой, самый солидный и высокий человек, накануне участвовавший в этой переделке, при встрече не удержится, усмехнется, подмигнет — и все, контакт установлен! А недели через две нужно опять: чтобы утром кто-то входил в комнату, заставленную столами, и, разматывая шарф, говорил:

— А наш-то Андреев — слышали? Опять попал в историю. Ужас, ужас! Что делать? Да и мы — тоже хороши...

И все остальное уже не имеет значения, — подумаешь, мелкие недочеты в сценарии, когда автор сейчас, может быть... Все-таки наш человек, надо выручать... А?

То есть со всеми редакциями и студиями он поступал примерно так же, как и с ней, — заставлял постоянно за себя волноваться. У себя в Москве все студии обчистил, теперь приехал сюда...

И я вдруг понял, что если жить вроде меня — спокойно, скрывая свою боль, — ну, и привет!

Я давно это замечал — то, что я скрываю свои эмоции, отнюдь не способствует ходу дел.

А если, как он, давить на всех своей жизнью — за этим все что хочешь пройдет.

Вот он, ходит — нестриженый, грязный, а дела его совсем неплохи.

Вы, наверное, тоже знаете таких несчастных, расхристанных людей, у которых прекрасно идут дела!

В общем, я его понял. И специально приходил, садился напротив и часами молчал...

Скоро мне нужно было опять на озеро ехать, и я зашел к ней проститься. Она в кухне, в платке, расстроенная...

— Все, — говорит, — бросил он меня...

И стала делиться переживаниями. Почему-то все обожают делиться со мной переживаниями. С другими их набираются, а со мной делятся.

— Уже у другой живет... У женщины-каучук... Конечно... И знаешь, что сказал? Пока этот супермен с бычьей шеей сюда ходит, моей ноги здесь не будет.

— А кто это... супермен?

— Ты... не узнал?

Она засмеялась.

— И главное — никогда раньше не звонил, а сейчас звонит каждый день. Вот, говорит, я тебя бросил, и тебе, наверно, тяжело... Только ты не думай, что я хорошо живу... Я тоже очень плохо живу! Утешает! Не отпускает.

Потом я ехал в машине — светло-зеленый фургон, внутри радиостанция, приборы, лебедка, трос... Качало, бросало... Сидел я на лебедке, за стену держался... Вскоре я был на барже, на покрытой инеем, замерзшей соломе... Вынимал из проруби мягкий, чуть схваченный лед и укладывал его рядом мокрой тяжелой кучкой... Потом осторожно, по миллиметру, опускали в воду излучатели...

Теперь со мной на барже работал Эррья, карел, заросший, в порванной шапке, в валенках. Местный, с озер.

Часов по двенадцать мы с ним работали, молча. Только однажды вечером присел он на сваренный из железных уголков верстак, снял свою шапку и говорит:

— Ну, так мы еще, может, и успеем... Хорошо еще, что сейчас на базе лаборантки той вашей нет, Соньки...

— А что она тебе?

— А то не знаешь? Тут бы такая заваруха началась! Чуть ей кто понравится — сразу с ним. У тебя, случайно, с ней ничего не было?

— Нет...

— Ох, попадись она мне! — закричал, даже удивил меня, — всегда такой спокойный был карел.

— А тебе-то чего, — я даже покраснел, хорошо, что в темноте не видно, — чем она тебе-то мешает?

— Чем? — заговорил он. — Чем? Знаешь мою сестру? В столовой здесь работает. Очень хорошая. Добрая. Дома все делает. А замуж выйти все не может. Плачет по ночам — я слышу. А почему? А потому, что такие, как Сонька, всех мужиков легким хлебом накормили.

Пришел я, лег на деревянный топчан, в окне свет белый, ровный, неподвижный — от снега.

Неужели, думаю, действительно, так все связано? И правда, что они за дуры все, вечно с ними какие-нибудь несчастья. Как-то печально все получается...

Разнервничался, голова заболела. И не заснуть уже никак. Встал, вышел.

Старуха, в тулупе, у ворот:

— Куда ж это вы, на ночь глядя?

— Пройдусь немного, проветрюсь...

Сначала я и правда хотел пройтись, а потом пошел, и пошел... Вокруг пусто, темно, ни души... Машины попутной, конечно, никакой, и всю ночь я пешком шел... Поле ровное, столбы гудят. Иногда от ветра из снега поднимется белая фигура — и ко мне.

Ветер холодный, мокрый, вся правая часть лица от него окоченела, а по левой, наоборот, пот льется — так быстро я шел.

А дорога непонятная — то снег по пояс, то голый, обледенелый горб, очень холодный, скользкий.

И вдруг из-за леса выскочил немой, голубоватый, дымящийся луч-прожектор. Вокруг ночь, темень, а я иду почему-то освещенный.

Всю ночь шел, и только под утро замечать стал, что снег вроде грязнее становится — значит, скоро станция.

Влез я в вагон. Полумрак, запах мокрой одежды в тепле, тихие разговоры — я даже не сразу их услышал.

И такой мокрый, оттаявший, тихий, руки красные, шелушатся, лицо опухло — видно, поотморозил в поле, — постучал ей в дверь, она открыла, в своем мохнатом боксерском халате, заспанная, испуганная, и обрадовалась, и, кажется, сама удивилась, что так обрадовалась. Поглядел на нее незаметно... Вроде получше стала. Хоть выглядит теперь нормально, по-человечески.

— Ну, как твои дела?

— Мои-то, — говорю, — в порядке...

— Ну, у тебя всегда все в порядке...

Пришел я на кухню, сел над газом — фиолетовый цветок гудит, и от него тепло-тепло, и я заснул.

Слышу сквозь сон шум воды, бултыхается тяжелая струя, потом вдруг перестала, и только капли щелкают.

— Иди, мойся.

Пар, зеркало запотело. Полная ванна, вода горячая, зеленоватая... Потом стала серая, мыльная... Вышел я красный, скулы блестят.

— Ложись, спи.

— А ты?

— Я — посижу.

— Лучше полежи.

— Молчи, распаренная рожа. Спи...

И тут я все вспомнил, вскочил:

— Ах, пардон! Это же Колино место!

Тут она так обиделась!

— Дурак ты! Если хочешь знать, для справки, Коля здесь ни разу и не был... не так был прост... Главное для него — духовная власть. А спал он в той комнате, на полу. Для драматизма.

Она засмеялась. Мне нравилось, что она может уже слегка над этим издеваться...

Когда я проснулся, она уже ушла. Было светло, по крыше над окном стучали лопатой, и летели глыбы снега. Проснулся я легко, светло, в том состоянии, в котором, наверно, и надо жить, и вдруг все вспомнил, и сразу устал.

А ее все не было, и только вечером, в темноте, позвонила из гулкого помещения.

— Здесь Николай. Приезжай, пожалуйста, а?

Мы все сидели над круглым столом, покрытым сползающей скатертью, над тарелками с остатками бастурмы.

Николай молчал, и от него волнами на всех шла тяжесть. Он прекрасно все чувствовал — и мое сопротивление ему, и что ее в последнее время подвинуло ко мне, как к человеку спокойному, надежному...

К тому времени ресторан был уже полон табачного дыма, лязга, все были неспокойны, вертелись, оглядывали соседние столы, уходили куда-то звонить, возвращались, сидели боком, словно готовясь вскочить... Для Андреева самая малина... И он уже плыл в ней, плыл.

— Ну ладно, — говорил он, — так, да? Ну ладно, ладно, давайте... что же...

Он навалился на стол, нагнав на скатерть морщину, опрокинул бордовый соус, его клетчатая грязная рубашка расстегнулась...

— Ну что ты? — говорила она, пытаясь застегнуть ему рубашку. — Ну что?

— Уйди! — закричал он. — Все уйдите, все! И этот — тоже здесь...

Он неожиданно схватил тяжелую зеленую бутылку и, сверкнув ею, плеснув, бросив в сторону Комикадзе, который, впрочем, на это даже не повернулся.

Сдвигая стул, Николай медленно съехал на пол.

Почему, подумал я, почему он может позволить себе роскошь выскочить за все пределы, сбросить с себя все, и падать, падать в бесконечность, беспамятство, куда — я вдруг почувствовал — так легко, жутко и так сладко падать... И проснуться в незнакомом месте...

Почему я не могу так? Почему я должен держаться?

Вот, теперь его нужно поднимать...

— Ну, все ясно, — вдруг сказал Комикадзе, — обычная программа. Пошли.

Мы спускались по скользкой лестнице, последней шла она — плакала, оборачивалась, но шла.

— Ведь ночь уже, — говорила она, — а у него, я знаю, даже на трамвай нет. Что будет?

— С ним-то? — засмеялся Комикадзе. — С ним-то ничего не будет. Напишет сценарий, получит деньги, возьмет такси и прекрасно доедет.

Потом я стоял с ней у ее парадной. Вокруг уже темно, пусто, холодно. И тут, надо сказать, я повел себя несколько нелояльно. Стал ныть, что хорошо бы сейчас кофе попить, или того же чайного гриба...

А она вдруг грустно так говорит:

— Ну что уж ты... Уж не входи, а?

Поцеловал я ее, сел в такси и уехал — Р-Р-Р-Р!!


И больше я ее почти не видел... Иногда только звонили друг другу. Только слышал я, что живет она вроде ничего, и работа ее движется... И с Андреевым я долго не встречался... Только месяца через четыре случайно встретил его как-то на улице... Вернее, сначала я того зенитовца увидел — не помню его по фамилии... Уже весна начиналась, отовсюду капало, и стоял он на солнце, грелся, шапку меховую снял...

— Привет! — говорю.

— О, привет!

— Ну, как дела?

— Хорошо. Из команды отчислили...

Хотел рассказывать, но тут выходит из магазина Андреев, с пакетом, тянет зенитовца за рукав и вдруг видит меня.

— Здорово.

— Здравствуй...

— Ну, как дела?

— Послушай, — говорю, — ты с ней виделся?

— С кем? A-а... Да, как-то встретились случайно на студии.

— Так что ж ты ей напорол, будто я на учете в диспансере состоял?

— Не помню. Может, и сказал.

— Так зачем же, — говорю, — врать, да потом еще забывать?

— А что правда? — говорит. — Встретились две группы молекул, и от колебаний в верхней части одной из них получилось несколько звуков определенной частоты. Вот это — правда. А остальное все — уже нами придумано.

— Знаешь, — говорю, — надоели мне эти твои теории...

— Ну и ладно. Пока.

Гляжу, идет через улицу — маленький, нестриженый, грязный, а главное — убежденный...

Я тоже пошел, а из головы у меня все не вылезает:

— Встретились две группы молекул...

Вот так, думаю, он и действует на людей...

Потом, много уже времени прошло, вдруг звонит мне она:

— Знаешь, я слышала, Николай к себе домой хочет возвращаться. Он тут у меня сто рублей забыл, еще с того времени. Отнеси ему, пожалуйста, а?

Шел я к нему в гостиницу — уже лето совсем было, тепло, хорошо, — и думал: «Неужели на него жизнь так и не подействовала? Неужели за все это время и не изменился совсем?»

Пришел я в гостиницу, узнал номер. Поднимаюсь, вхожу. Никого. Только на полосатом, колючем одеяле лежала такая большая треугольная коробка с надписью: «Игрушечный вертолет». Почему-то его покупают все загульные командировочные перед отъездом. И по приезде, распаковав его еще на лестнице, входят в прибранную комнату, где тихо и тревожно ждут его жена и ребенок, и еще с порога запускают этот огромный прозрачный пропеллер, а они молча сидят и смотрят, как он, вращаясь, висит под потолком, а потом косо падает и, стукнув, плоско ложится к их ногам.

Грибной поезд

Сразу из всех дверей, как волосы между зубьями расчески, полезли люди, быстро пересекли мраморный зал, сгрудились у эскалатора.

Резиновый потный поручень прилипает к руке, время от времени приходится с тихим шелестом отрывать ладонь, переносить вперед — поручень поднимается чуть медленней, чем ступеньки.

Выкинутый эскалатором наверх, я по инерции пошел быстро, как по делу, потом, опомнившись, замедлил шаги.

Наши, как и было условлено, стояли у четвертой платформы: Чачаткин, Ломняев, Бих, Выдринос, Бульбулевский, Постоев, Алексейчики, Разношеев, Иванов.

Оглядевшись, я подошел к совсем уже «своим», с которыми я работаю в одной комнате: Лидия Петровна, Анна Тимофеевна, Генка Козлачев и шеф.

Ну и маскарад!

Лидия Петровна вырядилась тепло, но кокетливо. Смелое декольте — под ним, правда, теплый свитер, но это не имеет уже значения.

Шеф отыскал где-то шляпу типа мухомор — видно, надеясь, что в этой шляпе грибы его примут за своего.

Генка Козлачев, по-моему, совершенно не понимает, куда едет, — никаких следов приготовлений на нем не заметно: обычная мятая, скрученная рубашка под сереньким пиджачком, нечищенные полуботинки.

Одна Анна Тимофеевна, как всегда, в абсолютном порядке: сухой рот сурово поджат, ватник, сапоги, косынка!

Все они ответили на мое приветствие несколько отчужденно: никто не ждал моего появления, никогда я еще не участвовал в этих поездках — и вдруг решил...

Подъехала задним ходом электричка, все, нажимая, стали вдавливаться внутрь. В дверях тесно — в вагоне пока еще свободно, быстро озирать свободные лавки — куда сесть?

— Сюда давай! — растопырив ладони сразу на двух скамейках, кричал Генка, но я, словно не услышав его, сел отдельно. Хоть два часа я буду принадлежать сам себе — ни семье, ни коллективу!

Против меня обрадованно плюхнулся какой-то дядя в лыжной шапочке, в щегольской финской куртке, с новеньким ведром, — чувствовалось, что он такой же дилетант, как и я.

Вообще — для меня это колоссальная капитуляция, что я здесь. Надо совсем уже ни на что не надеяться, чтобы на ночь глядя отправиться в мокрый лес.

У дяди напротив меня заиграли глаза, он вдруг приосанился, саркастически улыбнулся. Я с удивлением наблюдал эту метаморфозу, потом, сообразив, обернулся: две молодые красивые дылды, к сожалению не из нашей конторы, вошли в вагон. Не поглядев на нас, они прошли мимо, и теперь он следил за ними только по выражению моего лица. Поняв, что они прошли в следующий вагон, он вздохнул.

Вдобавок ко всему вагон оказался еще моторный — все скамейки вдруг задребезжали, затряслись.

— Говорят, плохо нынче с грибами? — покорно входя в новую свою роль, спросил «визави».

Футбол, грибы — как раньше я презирал все это. Думал, что никогда... Однако — жизнь всех обламывает... Жи-зень!

Электричка дернулась... Пошли знакомые станции. Кушелевка. Пискаревка...

Я сидел, тупо глядя в окно. Иногда сквозь стук прорывались голоса моих сослуживцев.

— ...Простите, я не расслышала — котируется или бойкотируется?

Это, конечно, Лидия Петровна. Они с Анной Тимофеевной в рабочее время заняты поворотом вспять двух великих сибирских рек — Оби и Лены. Лидия Петровна поворачивает Лену, Анна Тимофеевна — Обь.

Я закрыл глаза, собираясь вздремнуть, но прорезался Генка Козлачев:

— ...А кроме столовой он еще слесарем оформлен, по уборке вручную нечистот. Он и по канализации лазает, он же и мясо рубит. Понял, что значит блат?!

«Сомнительный какой-то блат!» — подумал я.

На станции Токсово к нашей скамейке протиснулись двое: один абсолютно сухой, другой — абсолютно мокрый! Мы выехали из-под навеса станции — капли с паучьей подвижностью побежали по стеклу.

И погода что надо — проливной дождь!

Вдруг от конца вагона стал накатываться какой-то грохот — по проходу быстро катил на роликовой платформе небритый человек в лыжной шапочке. Грохот прервался. Он остановился возле компании, играющей в карты, что-то бойко проговорил. Послышалось бульканье.

Потом он доехал до нашей скамейки, развернулся. Снизу вверх, словно бодая, с вызовом посмотрел на нас, потом вдруг отжался на руках.

— Садитесь! — испуганно приподнялся я.

— Я и так уж сижу! — усмехнулся он и, развернувшись, загрохотал дальше.

Курившие на площадке быстро отодвинули перед ним дверь, он «перепрыгнул» туда.

— ...Да есть «Жопорожец» у меня, и ноги железные есть! — донеслось оттуда, когда дверь на площадку вдруг отъехала. — И баян есть!

Вагон раскачивало на ходу, дверь со стуком снова задвинулась.

На станции Мюллюпельто все выходили толпами из вагонов, шли, заполнив платформу. Толстый луч уходил от электрички в дождь, рассеивался на мелких каплях.

Все спускались по ступенькам платформы, собирались на маленькой площади перед станцией. Время от времени подъезжали автобусы, светом фар выхватывая ветвистые облака дыма, мокрые кусты. Подошел наш автобус.

— Ну — займемся садизмом? — проговорил шеф, большой мастер учрежденческого юмора. — Занимайте места согласно купленным билетам! — басил шеф.

Почему-то в автобусе, в относительном тепле, и начался самый колотун — все сжались на сиденьях, пытались согреться. Один лишь шеф, в синем старомодном плаще, в широкой шляпе со стекающими струйками, сидя на приподнятом боковом сиденье возле кабины, не умолкал:

— А теперь настоятельно рекомендую всем нарушить спортивный режим! Так! Великолепно! Прошу! — Он по очереди протягивал всем на ножике свисающие ломтики розового сала. — Сам кормил, сам солил! В ванной на четвертом этаже держу поросят — Суворовский, восемьдесят шесть, квартира четырнадцать! — Он повернулся к шоферу: — Можно ехать! Если встретится ночной ресторан — тормознешь!

Закачавшись с боку на бок, автобус поехал. Вот он ухнул в глубокую яму, все схватились друг за друга, вода из-под колес с плеском хлынула по сторонам.

— Плавать все умеют? — послышался бодрый голос шефа.

— Может, поучите, Тихон Палыч? — игриво проговорила Лидия Петровна.

— Если супруге не настучите — поучу! — невозмутимо ответил шеф.

— Вы лучше грибы искать ее поучите! — не без язвительности произнесла Анна Тимофеевна.

В автобусе стало теплей, запахло нагревшейся сырой одеждой. Тусклые лампочки светили сквозь пелену пара. Голоса глухо доносились ко мне на заднее сиденье:

— ...Главное — какой там металл, какое напряжение!

— ...Я принципиально оставила тумбочку открытой — пусть только осмелятся!

— ...Пустым к нему лучше не подходи! Пустым он тебя в упор не видит!

— ...Я ей говорю: «А вам, простите, какое дело?»

— ...Он мне говорит: «Ты бритый гусь!» А я ему: «А ты человеческий поросенок!»

— ...Я ей говорю: «Милая девушка! Я, кажется, вас не задеваю — почему же вы считаете себя вправе...»

— ...Ну, слово за слово...

— ...В этом термостате только сухари сушить!

— ...Я ни-ког-да не вступаю в споры, но здесь принципиально...

— ...Если все это просчитать — года не хватит!

— ...И так еще хлопнула дверью, словно я во всем виновата, а не она!

— ...Ну — поговорили с ним по душам, под душем...

Круглая рожица, нарисованная пальцем на затуманившемся стекле, заплакала, потекла. Вот окна осветились снаружи — все стали протирать стекла, смотреть: два фонаря отодвигали наваливающуюся со всех сторон тьму, под ними дождь рябил лужу.

Потом к завыванию мотора примешался ровный глухой шум — мы проехали по мосту над невидимой речкой.

Лидия Петровна, расшалившись, кидала бумажные шарики в инженера Чачаткина. Чачаткин, видимо думая, что это мухи, досадливо отмахивался, увлеченный горячим спором с Алексейчиками:

— ...Кто же другой, как не мы!..

— Лидия Петровна, вы ведете себя неинтеллигентно! — сквозь зубы проговорила Анна Тимофеевна.

Лидия Петровна сразу сникла, превратилась в пожилую женщину в толстых очках.

Анна Тимофеевна, гордо выпрямившись, глядела по сторонам: не требуется ли пресечь еще какой-либо беспорядок?

Генка Козлачев поучал шефа (что при любых других условиях было бы невозможно):

— ...Берешь какую хочешь резину — ну хочешь, я сам тебе принесу? И вырезаешь с нее тонкой полосой...

— Ох, Лидия Петровна! — залихватски проговорил шеф. — Увезу я вас все-таки в Париж! Что — до Парижа бензину хватит?

— До погоста бы хватило! — мрачно ответил шофер.

— Ша! Слушай сюда! — Генка упорно тянул шефа за рукав. — Вырезаешь не шире пальца, шире — бесполезняк!

— Вы, Лидия Петровна, окончательно упали в моих глазах! — Анна Тимофеевна, поджав губы, пересела на другое сиденье.

— Ша! Слушай сюда! — Генка по очереди приставал ко всем, гася только на мне свой взгляд.

— Внимание! Приготовить парашюты — скоро высадка! — снова поднял свой голос шеф.

— Отстань ты со своею резиной! — говорил Генке Алексейчик. — Все равно никому непонятно, кроме тебя, про что ты говоришь!

— Кто увидит гриб, уговор — до утра не срывать! — кричал шеф.

— А цветы, надеюсь, можно срывать? — кокетливо проговорила Лидия Петровна.

Шеф посмотрел на нее и тихо, но устало вздохнул.

Автобус въехал в яму, мотор отчаянно взвыл и заглох!

— Париж! — водитель почему-то зло глянул на шефа, вылез, хлопнув дверцей.

Все стали поодиночке подниматься, выходить, мелькать в свете фар, советоваться, пуская пар изо рта.

— Дуй на базу! — почему-то мне сразу сказал шофер, как только я спрыгнул на землю. — Скажи, сидим, — пусть на козле приедут!

— А почему мне такая честь? — Я оглядывал по очереди всех, но все озабоченно отворачивались.

Ну пожалуйста, — если я всем здесь такой чужой — могу уйти! Повернувшись, я пошел по дороге. Скоро свет фар рассеялся, стало темно; голоса за поворотом сделались словно стеклянными, потом пропали. Я шел не по дороге — ног не было видно, — а по небу, ориентируясь по тропинке звезд между деревьями. Я слышал только сиплое свое дыхание, шарканье-посвистывание сапог друг о друга.

Потом я вдруг остановился. Справа виднелись стволы деревьев. Значит, за ними что-то светлое. Озеро? Непохоже... Страх начал подниматься по ногам. Потом стали все четче пропечатываться длинные тени, они вытягивались, поворачивались, потом из-за поворота хлынул свет — завывая, медленно шел наш автобус.

С шипеньем сложились дверцы. Я залез наверх. Мы проехали еще метров сто, и свет уткнулся в ворота. Высокие светлые ворота со скрипом открылись в темноту. Сбоку, похлопывая ладошкой по распахнутому рту, стоял Виктор, начальник базы. Когда-то он работал у нас гальваником, потом по состоянию здоровья перевелся сюда. Как он живет тут, среди темноты?

Территория полого спускалась вниз, сначала в густой слоистый туман, потом — в воду.

— Слышишь, нет? — подняв палец вверх, сказал Виктор шефу.

В тишине послышался далекий стук.

— Что это? — настороженно выпрямилась Анна Тимофеевна.

— Сетки ставят! — усмехнулся Виктор.

— Но это же запрещено! — проговорила она.

— Работает, нет? — нетерпеливо сказал Генка, откручивая колесико, открывающее воду.

— Не работает! — зевая, проговорил Виктор.

Он повернулся, пошел по длинной своей тени к крыльцу, словно проглатывая ее. Все стали за ним подниматься на освещенную террасу. Длинные тени заходили по территории, переламываясь на стене тумана. Шеф протянул Генке, уже рухнувшему на колени перед насосом, химический сосуд:

— На! Разбавь и дай остыть!

Генка с бутылкой убежал в туман, послышалось бульканье, потом голова его высунулась словно из пуха.

— Вода прям как мертвая! — восхищенно проговорил он.

Женщины на террасе уже собирали стол. Лидия Петровна, пахнув прохладой, постелила свежую скатерть, разгладила.

— Меня увольте! — увидев скатерть, Чачаткин дернулся.

— Без согласия профсоюза уволить не могу! — хохотнул шеф.

— Что ж радио-то молчит! — крутя ручку репродуктора, проговорил Чачаткин. — Случись что — и не узнаешь!

— Без нас ничего не может случиться! — уверенно проговорил шеф, откупоривая банку огурцов, с хрустом откусывая один. — Это же разве огурцы? — он пренебрежительно осмотрел огрызок со следами зубов. — Вот сестра моя делает — это огурцы!

По любому, самому пустяковому вопросу у него свое мнение, окончательное и громогласное, — я бы, например, постеснялся так увесисто разглагольствовать об огурцах, — но именно поэтому он начальник, а я нет.

— Что ж такое? — хныкал Чачаткин. — Так я и не услышу последние известия?

— А что такое, вы считаете, могло произойти? — не удержался я.

Чачаткин только глянул на меня, досадливо махнул.

— У Виктора, мне кажется, имеется приемник! — не сводя с шефа глаз, промурлыкала Лидия Петровна.

— Серьезно?! — не веря своему счастью, воскликнул Чачаткин.

Он сорвался с места, простучал по ступенькам, по собственной длинной тени помчался к темному домику Виктора.

Потом появился Генка с разведенным спиртом, торопливо выпил и снова вернулся к своему насосу.

От спирта стало горячо и как-то туманно, разговор за столом развивался как-то странно, толчками, темы неожиданно и произвольно менялись, — постоянным оставался только накал.

— Почему — книги есть! — уверенно, как всегда, вещал шеф. — Но зачем же их давать в магазин, чтобы любой, кто попало, покупал? Нужно через предприятия их распространять — как, собственно, и делается! — весьма довольный собой, он умолк.

— Да пишутся ли теперь хорошие книги? — томно говорила Лидия Петровна. — После Тургенева разве можно что-то читать?

— Дрянь пишут! — уверенно поддержал появившийся Чачаткин, успокоившийся, видимо, по поводу положения в мире. — Недавно взял у дочери книгу — не смог читать!

— Да и о чем, собственно, теперь и писать? — гнула свою линию Лидия Петровна. — Разве есть теперь место чувствам?

Потом вдруг разговор перекинулся на браконьерство — тему эту подняла суровая Анна Тимофеевна. Я хотел было вставить, что — есть браконьеры или нет их — свежей рыбы в городе мы все равно не увидим, но вовремя осекся, представив, какой обвал обрушится на меня!

Я незаметно ушел в темную комнату, расстелил прохладную чистую постель, слегка поежившись, лег. А они еще долго клубились на террасе — стекла дребезжали от их голосов! О чем можно так горячо спорить всю ночь? Я бы собственный смертный приговор не стал оспаривать с таким напором и с такой безапелляционностью, — но именно поэтому, наверно, я так мало и преуспел!

Потом вроде я заснул, потом с неудовольствием проснулся оттого, что надо было выйти.

Ярко освещенная терраса со столом, заваленным объедками и окурками, была пуста — только в углу сидел осоловевший шеф, что-то бормоча. Лидия Петровна кокетливо крутила пальчиком колесико на его часах.

На воздухе был настоящий мороз. Струя, гулко ударяя по лопухам, дымилась. Когда я торопливо шел назад, я вдруг увидел Генку Козлачева, ползущего по белой от инея траве.

— Слышишь, нет? — увидев меня, Генка поднял руку.

Издалека донеслось чуть слышное тарахтенье.

— С «кошкой» плавают — сетку ищут! Тимофеевна всех завела! — сказал он.

— А ты чего не спишь? — плачущим (от зевка) голосом спросил я.

— Да пружина упрыгнула куда-то — не могу найти!

Я пару раз шаркнул ногой по траве и, исполнив свой моральный долг, побежал наверх.

— Свет на террасе не гаси! — не поднимая головы, крикнул Генка.

Потом, под утро уже, в комнате появились шеф и Чачаткин, сдавленно хихикая, не зажигая света и поэтому, естественно, все опрокидывая, они пробирались к своим кроватям. Уж лучше бы свет зажгли, чем все ронять!

Я вскочил, оделся и вышел на холод.

Генка, найдя, видимо, пружину, свинчивал насос.

— Воды хочешь? — крикнул он, увидев меня.

Я открыл со скрипом ворота и пошел в лес. Хрустя мертвыми ветками, я забрался в чащобу, потом сел на какой-то валун. Сердце почему-то колотилось на весь лес.

«Да-а, — подумал я, — а я еще смеялся над ними. А сколько страсти, оказывается, в каждом из них!»

Я сидел на валуне неподвижно. Потом, вздрогнув, стал разглядывать темневший невдалеке силуэт. Пень? Или какой-то зверь? Потом вдруг оттуда донеслось сухое гулкое шарканье, налился красным светом огонек папиросы.

Вместе с рассветом пришел тихий моросящий дождь. Я стал приглядываться к человеку — он не сидел, а торчал из земли по пояс! Потом он вдруг оттолкнулся руками, подкатился на роликовой тележке ко мне.

— А я все гляжу: человек, что ли, или камень такой? — глядя на меня снизу, заговорил он. — Ну — Господи благослови! — отжавшись на руках, он развернулся и покатил вдоль ярко-желтой песчаной канавы.

Первая хирургия

Во всех казенных помещениях, где отрешаешься от себя и переходишь в другое состояние, обстановка неуютная и тоскливая, — почему же, спрашивается, здесь, в приемной больницы номер сто три, должно быть как-то по-другому? Чего ты, собственно, ждал? Все как всегда. Тусклые зарешеченные лампы под сводами, старый кафельный пол, осевший в сторону зарешеченного окна, белые топчаны, застеленные клеенкой. За окном, ясное дело, еще темно, — а чего ты ждал? — раннее утро ноября, — чего ты ждал?

Или, может быть, вместо больничной пижамы надеялся получить соболий халат? Хватит сходить с ума — переодевайся и иди.

— Ну кто там в первую хирургию? — нетерпеливо произносит невыспавшаяся, хмурая сестра. — Ты, что ли? Давай шевелись! — с фамильярной грубоватостью, присущей всем медработникам, произносит она.

Все правильно. А ты чего ждал? Невольниц гарема?

Широкий, с таким же скошенным кафельным полом, коридор, освещенный синими мертвенными лампами, потом — темная крутая лестница.

На холодной тесной площадке стоят уже больные в очереди к автомату — надо сообщить близким, как пережили они ночь.

Конечно, в более удобном месте автомат поставить было нельзя! — с привычным уже раздражением думаю я.

Вдоль очереди больных, спускающейся по лестнице, мы поднялись на второй этаж, в высокий коридор, с окном до пола в дальнем конце.

— Сюда тебе! — Сеструха, как я уже прочно ее назвал, показала стеклянную полудверь (бывшая дверь была разделена теперь пополам).

Я вошел в узкий, обмазанный серой масляной краской пенал, в котором запах лекарств настаивался уже, наверно, лет сто. Вдоль стен стояли шесть коек, в два ряда.

Да-а... Говорили мне умные люди, что надо любыми путями устраиваться в Академию — там хоть условия.

В отчаянии я присел на свободную среднюю койку. На койке в углу лежал неподвижный распластанный человек с серым пористым лицом. С высокой стойки от перевернутых банок к нему тянулись резиновые шланги.

На крайней койке у двери лежало какое-то тело, глухо и, как мне показалось, яростно завернувшееся в одеяло.

На койках в другом ряду все одеяла были откинуты — клиенты вышли.

Я посидел, уперевшись ладонями в холодную кроватную раму, потом, резко вытолкнувшись, вышел в коридор.

Я долго шаркал по величественному этому коридору к светящемуся высокому окну, запотевшему в верхней его части.

У нижних стекол его в зарослях фикуса стояли больные в мятых пижамах и смотрели вниз на асфальтовый больничный двор: посередине двора желтел одноэтажный флигель с замазанными окнами, рядом фонарь дребезжал оторванной крышкой, возле его столба завивались уже спиральки снега, — да, вот уж и снег!

Из флигеля шестеро солдат вынесли на плечах обитый гроб. На крышке его топорщилась каракулевая папаха с алым верхом.

— Да... солидно дело поставлено! — с завистью и одобрением произнес кто-то.

— Тебя уж так не будут выносить! — подколол насмешник.

— Это уж само собой! — мрачно подтвердил он.

— В спецотделении лежал, — да не помогло!

Под медленные рыдания оркестра гроб донесли до автобуса.

— Небось из дуба гроб-то! — снова проговорил завистник.

Больной с короткими ногами и длинной забинтованной головой, качнув марлевыми «ушками», живо повернулся к нему, оживленно-простодушно заговорил:

— Нет, то не дуб! Сосна! Сосна! Но сделано хорошо! Чисто! — с ударением на «о» проговорил он.

Я посмотрел на заледеневший, заносимый узорами снега газон и пошел.

— Большой, говорят, генерал был! — догоняя меня, проговорил «зайчик» с марлевыми ушами. Я свернул в палату, но и он оказался здешним, занял койку напротив.

Плюхнувшись, я лежал на спине. Вернулись еще двое: маленький человечек со сморщенным лицом, с крохотными ручками и ножками, с внимательным взглядом через очки, и длинный кудрявый парень в лыжном костюме, чем-то обиженный.

— Пойми ты! — говорил маленький, тщательно придерживая что-то ручонками на груди. — Он правильно к тебе пристал! Он, может, по форме был не прав, — разговаривал с тобой, как жандарм, — но по сути он прав! Дежурный врач — а больные шастают по больнице!

— А! — падая на койку, заговорил парень. — В Софье Перовской я был, здесь же на терапии лежал — нигде не было такого бардака! Не отделение, а..!

Он резко снял со спинки кровати наушники, натянул их на уши. К спинке его кровати была прикручена проводом лампочка — чувствовалось, что он устроился у себя в углу капитально, со знанием дела.

Он вдруг резко стащил наушники, глянул на «зайчика».

— Ну что, белая шапочка? — заговорил он. — Может, сыграем еще, или боишься? — видно было, что насмешки над этим наивным селянином составляют одну из немногих отдушин в теперешней его жизни.

«Зайчик» поднял свою длинную голову, простодушно улыбнулся — розовые шершавые щеки сложились по бокам, как мехи гармони.

— Можно, — выговорил он.

— А ты, капитан? — обратился парень к очкастенькому.

— Нет, Толя, — спасибо, не хочу! — сухо ответил капитан. — И ты, Петро, не играй! — он строго повернулся к «зайчику». — Жена что говорила тебе?!

Быстро переступая крохотными ножками, согнувшись и держа руки на груди, капитан вышел.

— Между прочим — отличный человек! — глянув на меня, произнес Толян. — Капитан был, первого ранга, весь мир объехал. Потом колоссальная неприятность у него вышла, результат — рак пищевода! А духом не сломился, приехал из Мурманска сюда, к профессору нашему пришел — он единственный в Союзе операцию эту делает: вырезает пищевод, вживляет кишку. И ждет: приживется кишка? Кой-где у капитана она прижилась, кой-где — нет еще. Поэтому и ходит, как мусульманин — согнувшись, руки прижав к груди. И хоть бы слово жалобы от него! — горячо закончил Толян.

Петро, подтверждая, кивал забинтованной головой.

В коридоре послышалось бряканье тележки, за тележкой вдвинулась неуклюжая наша сеструха.

— Ну чего? Кто по уколам соскучился? — заговорила она. — Давай стягивай свое тряпье! — скомандовала мне. — Да не передом (все захохотали). Перед твой никому не нужен — зад давай!.. Ну все — натягивай! — она шлепнула меня по ягодице. — А Акимов где?

— В третью палату пошел! — доложил Толян, который, видно, был уже здешним Вергилием, все знал. — Книжку там обещали ему дать, мемуары Жукова.

— Ну что ж, пусть побегает потом за мной! — проговорила сестра.

Она подошла к телу, неподвижно скорчившемуся под одеялом:

— А дедуля наш все спит?

— Видно, молодость свою увидал! — улыбаясь, вошел довольный капитан, бросил толстую растрепанную книгу на тумбочку.

— Ну, пусть спит тогда! — ответила сестра. — А ты попу свою давай!

Вздохнув, капитан безропотно исполнил ее приказ.

Выдернув иглу, она потерла место укола ваткой, потом встала, подошла к распластанному, дождалась, пока из перевернутой банки истекут последние капли, сняла, взяла с тележки новую прозрачную банку.

— Ну что, еще одну засосешь? — обратилась она к нему.

Губы распластанного впервые зашевелились.

Сестра подключила новую банку, повернула крантик на шланге.

— Ну все! — поворачиваясь, сказала она. — Все, кто на своих еще ногах, в столовую дуйте!

— Это разговор! — бодро вскочил Толян, схватил с тумбочки грязноватый граненый стакан. — А ты чего, не имеешь стакана? — поинтересовался Толян.

— А где мне его взять? — спросил я.

— А ты думал, — усмехнулась сестра, — принесут его тебе, вместе с блюдцем?!

— Он привык, что ему в койку все подают! — враждебно выговорил Толян, выходя из палаты.

— Между прочим... не мешало бы повежливей обращаться! — дрожа, я сказал сестре и, подпрыгнув, повернулся лицом к стене.

Как все это знакомо уже мне!

— Ну, не пойдете в столовую? — капитан притронулся к моему плечу. — Тогда — простите!

Быстро переступая, он вышел в коридор, внес низкое глубокое кресло, сел в него. С шуршаньем расстегнул пижаму: под пижамой была розовая резиновая трубка, воткнутая в живот. Капитан вытащил из тумбочки воронку, какую-то бутылку. Держа поднятую вверх руку с воронкой, другой он заливал бурду из бутылки. Я лежал лицом к стене, но хлюпающие, чавкающие, давящиеся звуки засасываемого вещества доставали меня.

«Говорят еще про какой-то загробный ад! — с отчаянием думал я. — А вот это же и есть ад — вполне, видимо, заслуженный каждым из нас!»

Хлюпающие звуки, перемежаемые вздохами капитана, длились. Потом наконец он встал, застегнул пижаму, спрятал в тумбочку бутыль и воронку, вынес кресло и сам ушел.

Я наконец повернулся — бок затек.

Петро, свесив короткие ноги, сидел на своей кровати, виновато улыбаясь.

— А вы почему не обедаете? — выговорил я.

— Нельзя мне нынче кушать-то! — вздохнул Петро. — Доктор сказал, на операцию завтра повезут!

— А долго уже лежишь тут?

— Три дня уж!

Три дня!

— По случайности сюда и попал! — смущенно улыбаясь случайности своего визита, выговорил он. — К дочке в город приехал. Брусники ей привез, не пять ли кило? Взошел на лестницу к ней, и заметил ишшо, какие-то парни стояли. Помню еще, два парня и девка с ими. Поднял я руку к звонку — вдруг сзади меня чего-то как ахнет. Ну, дальше как затемнило все.

— А дальше что же?!

— Ушли. Шарфик взяли и очешник с очками. — Петр вздохнул. — Поднялся я, в звонок позвонил. Кровь по лицу идет. Дочка открывает: «Папочка, что с тобой?» Ну — вызвали «скорую», да сюда меня.

— Ну а эти как же? Нашли?

— Следователь заходил сюда, записывал! — удовлетворенно кивнул Петро.

— А... оперировать тебе что же будут?

— То другое совсем! — как колоссальной какой-то своей хитрости, улыбнулся Петро. — Эт-та, как покушаешь жирного, так словно перепояшет всего! — заведя короткую руку за спину, Петро указал. — Как доктор пошел наутро, на что жалуетесь, — я и указал доктору-то! — гордо закончил Петро.

— ...Ясно! — выговорил я.

Время с обеда до вечера тянулось томительно. Я раз, наверное, пятьдесят прошаркал по коридору — от окна до курилки в дальнем конце, где собирались любители фольклора и местный Боккаччо, утопая в клубах дыма, вдохновенно говорил:

— Мы-то удивились еще: надо же смелый какой — один, а нас троих не боится! Подгребает к нашей лодке и говорит: «Здорово, браконьеры!»

Пауза. Аппетитная затяжка.

— «...Ладно! — рукой рубанул. — Рыба ваша меня не интересует». Показывает удостоверение: капитан КГБ! «Скоро, — говорит, — в этом месте диверсант должен границу переходить, так что глядите в оба. Чуть что — выстрел вверх!»

Я прошел мимо них в туалет. На подоконнике стояла огромная белая бутыль с хлоркой. В небе среди облаков скользила луна.

— ...Ну взяли, конечно, — возвращаясь обратно, услышал я. — А как?!

Все выжидательно молчали. Я остановился.

— А просто! — небрежно выговорил рассказчик. — Диверсант этот через порог шел, с камня на камень прыгал и, чтобы не смыло его, на палку опирался. — Оглядевшись, рассказчик взял в руку швабру с намотанной на нее мокрой тряпкой, уперся. — Сказали ему: «Стоять!», а он — тыр-пыр! — ни палку бросить не может, ни в карман залезть. Так и застыл! — рассказчик пренебрежительно отставил швабру, как Паганини, сыгравший на случайной скрипке.

Все молчали.

— А какой из себя диверсант-то этот был? — выговорил наконец кто-то.

— Да амбал, вроде вот этого! — Рассказчик небрежно вдруг ткнул в меня.

Смертельно обиженный, я ушел.

В палате тем временем тоже завязался разговор.

— Это како тебе? — повернувшись к капитану, взволнованно говорил Петро. — С новым трактором норму подняли, а трактор тот вязнет на наших участках, слеги подводим под него, себя выташшыть не может, не то что лес. Пошел я к Агапьеву нашему — тот сидит, пишет статью: «Новая техника пришла в глухомань!» — «Почему ж в глухомань? — говорю. — У двоих нас техникум кончен». — «Ты политики не понимаешь!» — говорит. Ну, захлестнулись мы с ним. И с той поры никакой жизни не стало! Раньше, бывало, трактор хлыстов с участка приташшышь — месяц топишь. За березу — за ту ругались, а за осину — ту нет. Теперича хоть пруток подымешь — штраф!.. Тут жена пироги с капустой пекла, говорю ей: «Отнеси Агапьеву-то, может, пожалеет хоть, — все ж таки свекр!»

— Как же — пожалеют они тебя! — усмехнулся Толян. — Тут, я когда на комбинате еще работал, построили цех, досрочно, экономно, ура, ура! Только вот отопление не успели сделать, как надо. При плюс десяти приходилось работать! Ничего, мол, перебьются как-нибудь!

— Что ж, по-твоему, сволочи все кругом? — спросил я.

— А то нет? — Толян повернулся ко мне. — Тетка у меня всю блокаду в Питере прожила, у станка стояла с четырнадцати лет. Потом к сыну уезжала на Дальний Восток, вернулась. «Докажите, — один дух в жилконторе ей говорит, — что вы до войны еще были тут прописаны!» Ткнулась она в домовые книги: нет ее! Родители ее записаны, а она — нет! Оказалось, несовершеннолетних и не прописывали тогда — живи и все! Она ему: «Ну, ясно же, что с родителями жила — не сирота!» А он: «А кто это может доказать?» Она: «На кладбище сходите, спросите!» — «Следующий!» — кричит. Тогда она старую трудовую книжку отыскала, где написано, что с сорок второго на «Лентрублите» работает. «Вот», — приносит. А он: «Ну и что? Может, ты работала в городе, а из-за города ездила». — «Как же ездила-то я, когда блокада была?!!»

Толян задохнулся.

— Поиздеваются сначала над человеком, потом... — закончил он.

Наступила тишина.

— ...Чего к тебе дружки твои не заходят? — спросил Толяна капитан. — Ведь местный ты вроде бы как-никак.

— Да куда местней! С Васькиного острова! — усмехнулся Толян. — А дружков — век бы их не видал! Через них сюда и попал!

— Как же это? — спросил я.

— Обыкновенно! — оскалился Толян. — Я тут грузчиком в магазине работал, так что какие дружки у меня, сам понимаешь. «Вынеси да вынеси!» — и весь разговор. Ну, однажды надоело мне, говорю им: «Да подождите хоть: затарю отдел — вынесу!» — «Ах так?» — говорят. И так уделали меня — с той поры по больницам гощу!

Наступила тишина.

— ...Ну, вы, говоруны! — вошла медсестра. — Спать давайте, гашу!

Заснуть в эту ночь было невозможно: каждый, оставшись наедине со своей болью, не спал.

Капитан долго мучительно кашлял, потом шли долгие, тягучие, гулкие плевки в банку, стук прикрывающей крышки — и снова кашель.

Распластанный в углу тихо кряхтел. Потом я услышал какое-то бормотанье. Я поднялся, поглядел: дед, скрывающийся весь день под одеялом, сидел, спустив ноги в толстых белых кальсонах, запустив пальцы в редкие белые волосы, и причитал:

— ...Ну что это за больница такая?! Сил нет, как все болит, — хоть бы микстуры дали какой!

Я поглядел на него, потом поднялся. Дежурный врач сидел в ординаторской, в потрескавшемся кожаном кресле, отставив мощную волосатую руку, читал крохотный растрепанный детективчик.

— ...Гаврилов, что ли? — Он недовольно глянул на меня красными глазками. — Ладно, скажи сестре, пусть уколет его.

Я пошел по темному коридору к светящейся лампе на столе у сестры. Рядом с ней в кресле сидела подружка, и сестра, вздыхая, рассказывала ей:

— Нет, не разведется он! Детей очень любит, особенно Сашку!

«Осенняя песня!» — подумал я.

— ...В шестую, что ли? — повернулась она ко мне.

Потом я заснул и проснулся от света и грохота.

Дед, яростно свернувшись, снова лежал под одеялом, а эта корова-медсестра для чего-то зажгла свет и, грохоча, вталкивала в палату железную каталку! Она протолкнула ее в конец палаты, к тихо спящему распластанному, грубо выдернула из него все шланги, перевалила его на каталку — даже голова его, не открывая глаз, замоталась туда-сюда. Потом она взвеяла простыню и плавно накрыла ему лицо, оставив почему-то открытыми босые ступни. «Ведь озябнут же ступни! — подумал я и понял вдруг: — Нет. У него уже не озябнут».

Она протолкнула каталку через палату, железным углом стукнула о притолоку, где была уже отполированная выбоина, — сколько каталок уже вот так бились в нее!

Чуть развернув, сестра выкатила каталку, щелкнула выключателем, стало темно.

«И это — все?!» — хотелось у кого-то спросить.

Разбудил меня какой-то вольный, просторный звук: шипенье и звон воды, падающей в гулкое ведро.

Я лежал, продолжая еще пребывать в том роскошном, прохладном, счастливом сне, из которого так не хотелось уходить. Я лежал неподвижно, боясь потревожить его, но он тут же начал исчезать, как туман на заре! Я судорожно пытался схватить его обрывки, но обрывки сна как обмылки — чем крепче их берешь, тем быстрее они выскальзывают. И вот осталась лишь одна сладостно-непонятная фраза: «На Пучелянские сады», — но что это за сады, я уже не знал.

В палате было свежо, чисто и тихо. Все проснулись уже, с некоторой утренней бодростью, но лежали еще неподвижно, ничего не говоря.

— Доброе утро! — вошла новая сестра, белая и прохладная, совсем не похожая на ту, что входила вчера. — Градусники поставьте!

Все, ежась, вздрагивая кожей, ставили холодные градусники.

— Будят зачем-то ни свет ни заря! До шамовки еще полтора часа! — заговорил Толян, но чувствовалось, что и у него настроение отличное.

— Тебе бы только бока пролеживать! — послышался незнакомый скрипучий голос, и все с удивлением увидели белого старика, севшего на кровати.

— Дед-то наш оклемался, гляди! — радостно проговорил Анатолий.

— Я еще на свадьбе твоей спляшу! — задирая высохший подбородок, выговорил дед. — Тапки дай! — сурово приказал он сестре.

Шаркая, дед ушел.

— А вы? Идете умываться? — подошел к моей койке капитан.

Через плечо его свисало махровое полотенце, в руке яркая паста, нераспечатанное туалетное мыло, — он словно шел купаться на пруд.

— Конечно! — поднялся я.

— ...Ну что? — вернувшись, дед обвел всех выцветшими голубыми глазами. — Показать вам, как в козла надо играть?!

— Давай! — завелся Толян.

... — Заберите его от нас! — через час говорил Толян медсестре. — Всех обыграл, камня на камне не оставил!

Дед победно задирал подбородок.

Толян, улыбаясь, катая меж пальцев папиросу, двинулся в коридор, но тут же благоговейно возвратился:

— Обход!

Профессор, величественный и насмешливый, вошел в палату, за ним струилась его прохладная свита.

— Ну зачем же вы так передо мной обнажились? — насмешливо обратился он ко мне. — Я вас вовсе не об этом просил!

В свите захихикали. Профессор проплыл. Он присел возле капитана, пощупал возле горла.

— Глотаете?

— А разве можно?

— Конечно! — удивился профессор. — А для чего же, интересно, вы здесь находитесь?

Он вопросительно обернулся на свиту — свита потупилась.

— Готовитесь? — мельком спросил он у Петра.

Петр кивнул забинтованной головой.

— Молодцом, дедуля! — мельком глянув на деда, сказал профессор. — Покажите молодым, что наш брат еще стоит кой-чего!

— А со мной что? — настиг свиту у выхода голос Толяна. — Долго еще волынку будем тянуть?!

— Ну зачем же так, Анатолий?! — профессор вернулся к нему, сел на кровать. — Ведь вы же у нас не новичок, как некоторые, — скоро уж диссертацию сможете написать! Знаете ведь: время и время!

Обласканный Анатолий остался, профессор ушел.

Вскоре появилась сестра.

— Акимов, к профессору!

Капитан ушел.

— Мальков, на гастроскопию!

Выругавшись, Толян встал.

— Что — больно, что ли? — не удержавшись, спросил я.

— А ты как думал, когда метровый дрын вгоняют в желудок? — оскалился Толян.

Вскоре вернулся капитан, покачиваясь от счастья, сияя:

— Я глотал сейчас! Представляете — глотал!

— А... как? — спросил его я.

— Через горло! — улыбнулся капитан. — Протягивает мне ложку сметаны, говорит: «Глотайте!» — «Да вы что, — говорю ему, — Игорь Владиславович!» — «Глотай, сучий сын!» — сунул ложку сметаны в рот, я глотнул и чувствую: прошло!

Капитан ходил по палате, поворачиваясь то к одному, то к другому.

Потом пошли операции.

Выйдя из столовой, я увидел среди фикусов Петра — он столбиком сидел на диване, белые его ушки торчали над глянцевыми листьями.

Дойдя до окна, я хотел повернуться — но сел к нему.

— Ты сам-то... откуда, вообще? — выговорил я.

— А с Паши! — с готовностью поворачиваясь ко мне, ответил он. — С Паши! Есть такая река.

— А-а-а... Наверное, рыбы там у вас!

— Е-есть! — Петр кивнул. — Сейгод ряпушка была — наготовили не семь ли банок?

— В уксусе, что ли?

— Не. В масле! Вроде шпрот выходит, — растопырив пальцы, Петр изобразил шпрот.

— А... ценные породы рыб?

— Нельма быват. Как пойдет, бабы с нее тушек наделают, котлет — ну, в курсе уже! — улыбнулся Петр.

В окне, на старой липе, появился человек. Коричневой бензопилой, с сиреневым дымком от нее, он спиливал отросшие сучья. Сук отваливался сперва медленно, потом все быстрей, и доносился стук его о мерзлую землю.

— Хорошо пилит! Чисто! — с ударением на «о» одобрительно произнес Петр.

— А сам-то кем работаешь?

Петр посмотрел на меня.

— Да помощником моториста бензопилы. Тот спиливат, а я вилкой ствол пихаю, чтобы упал, куда надо. Когда тихо — то ничего, а когда ветер крону ведет — то тяжко! — Петр виновато улыбнулся.

Из оперблока выскочил дежурный врач. Красные глазки его покраснели еще больше. Сквозь марлю на лице прокололась щетина.

— Этого давай... с прободой и бородой! — Он указал мощной рукой.

Тележка с торчащей из-под простыни черной бородкой продребезжала по коридору.

Петра всё не забирали.

Он долго еще маялся, шатался по коридору, потом пытался приткнуться к «декамеронщикам» в курилке...

— Алехов! — прокричала операционная сестра, морщась от дыма. — Сколько тебя можно искать?

— Меня, что ли? — Петр вздрогнул.

— Кого же еще-то? — усмехнулась сестра. — Ты такую фамилию себе откопал — второй такой не бывает!

Петр дернулся за ней, потом растерянно поглядел на зажатый среди коричневых пальцев окурок, положил его почему-то на ступеньку стремянки и, беспомощно глянув на меня, потопал.

В коридоре перехватил его капитан, взял за рукав:

— По сравнению с тем, что мне делали, твоя операция — так, детский лепет! Ждем!

Мы все вернулись в палату и ждали, поглядывая на часы.

— Помню, в сорок шестом, в Крыму стояли, — говорил капитан. — Темно вокруг было, ни огонька. Вдруг Ленька Пушков, командир БЧ-2 — веселый был, заводной — говорит: «Вон огонек какой-то в горах. Наверняка там винсовхоз какой-нибудь — вино, девушки! Пошли!» Ну, молодые были, отчаянные. Карабкались по каким-то обрывам, заблудились. Непонятно уже, где и находимся. «Ну, где девушки твои?» — спрашиваем у Леньки. «Впереди!» — Ленька говорит. И вдруг видим, огонек, к которому мы шли, в небо отделился — звездой оказался! Накинулись мы на Леньку, возиться стали. А ночь теплая была, полынь пахла. — Капитан помолчал. — Потом видим: спускается к нам с гор какой-то свет — исчезнет, потом снова появится. Наша машина оказалась — за водой ездила, за перевал. Попрыгали мы в кузов — там бочка с водой стояла, как начали мы ее пить! Сухо было. — Капитан закашлялся. — ...Потом посмотрели в помещении, какая это вода: жучки в ней какие-то плавают, головастики! И утром у всех понос у нас, кто ходил! — Капитан засмеялся-засипел, ладошкой придерживая грудь.

— Ты, развеселился! Не больно-то! — заботливо подошел к нему Толян.

— Да. Недавно встретил я Леньку того Пушкова. «Где кудри-то твои?» — спрашиваю. — «Одолжил!» — «А помнишь, как к девушкам в Крыму сходили?» — «А как же!» — смеется.

Капитан замолчал.

— Я тогда девяносто весил, — вдруг сказал он. — Так движения почти никакого: из каюты — на вахту, с вахты — в каюту!..

— А сейчас... сколько весите? — не выдержал я.

— Сорок, — отрывисто произнес капитан и, согнувшись, сложив руки на груди, ушел.

— У меня тоже тут был случай, — с обычной своей надсадой начал Толян, но тут появился взволнованный капитан:

— Везут!

Мы выскочили в коридор. Вдоль палат дребезжала каталка. На ней, закинув голову, лежал Петр. Глаза его были закрыты. Рядом с каталкой шла операционная сестра, держа в поднятой руке банку. Прозрачная жидкость по шлангу шла Петру в нос.

— Сейчас начнут: банки, подкачки эти! — с отчаянием произнес Толян.

Каталку развернули к узкой одноместной палате.

— Худы дела! — еще более побледнев, тихо проговорил капитан.

Мы сунулись туда, но сестра яростно захлопнула перед нами дверь.

Мы долго шатались по коридору, потом, на сотом уже, наверно, проходе, я увидел, что дверь в палату открыта и Петр неподвижно глядит куда-то вверх.

Я осторожно вошел — глаза Петра медленно двинулись, остановились на мне. Губы разлепились.

— Чего? — я нагнулся к нему.

— Вешшы мои... сюда переташшы, — с долгими паузами выговорил он.

Я быстро сходил, собрал в тумбочке его вещи: шершавую полевую сумку, растрепанную книгу, стеклянную банку, наполовину заполненную брусникой.

Прижав все это богатство к груди, я осторожно донес его до палаты.

— Насыпь! — выговорил Петро.

Сообразив, я насыпал в миску брусники. Петр острожно поднял корявую ладонь, водил по крепеньким белобоким ягодкам, с попадающимися глянцевыми листиками, изредка темными.

— Молодец! Хорошо держался! — в палате появился капитан, кивнул Петру.

Потом мы снова лежали в нашем «пенале».

— Жене я не говорил, — рассказывал капитан. — Сказал — в отпуск в Ленинград еду, и все! Догадалась как-то сама, примчалась!

В палату вошел разозленный Толян:

— Петра там вырвало сильно, а сестра умоталась куда-то, как всегда!

— ...А где швабра-то? — Я поднялся.

Раздвигая толпу в курилке, я отыскал наконец швабру, со звоном налил в ведро воды и со шваброй наперевес двинулся к Петру.

Рыбья кровь

Жена сказала мне:

— Ну что ты пишешь все про себя? Кому это интересно? Написал бы лучше про другого кого-нибудь.

— Ну а про кого?

— Ну, про какого-нибудь человека, который много повидал, пережил!

— А я что — мало пережил?

— Ты?

— Я. Сейчас, например, знаешь, куда иду? К зубному врачу!

— Вот и опиши этого зубного врача! — обрадовалась жена. — Как он, вообще, живет, чем увлекается. Ить интересно!

— Хорошо, — скорбно проговорил я... Если мои страдания интересуют ее только в таком плане — пускай. Опишу подробно, как все есть, — может, хоть прочитав на бумаге, прочувствует.

Я сидел в белом коридоре, пропахшем лекарствами, слегка колотил подошвами по линолеуму. Спокойно... спокойно. Я — чистый лед, может быть, с каплей фруктовой эссенции!

Зажглась лампа над дверью, я вошел и увидел врачиху в выпуклых очках и с еще более выпуклой грудью, халат еле сходился, при ее близорукости она вряд ли видела всю свою грудь до конца!

— Проходи, миленький, — ласково запела она. — Садись. Открой, миленький, рот... так... умница!

Минут через двадцать я вышел от нее, сильно взволнованный, — я не только поправил свои зубы, но и договорился с прекрасной этой женщиной (ее звали Марго) о свидании через два дня, причем по другому делу — совершенно не связанному с зубами!

На слабых еще ногах я спустился в сквер, упал на скамейку, немного передохнул, потом достал записнуху и начал писать:

«Хорошая зубная врачиха должна быть обязательно хороша, как мне кажется, и в любви. Ты выгнешься — и она выгнется в ответ, застонешь — и она, немножко в другой тональности, подстонет тебе».

С этой записью я помчался к другу моему Дзыне, главному моему наставнику в литературе и жизни, редактору журнала. Дзыня прочел мои записи.

— Не пойдеть!

— Пач-чему?

— Старик, прости меня — это чушь: «Хорошая зубная врачиха должна быть обязательно хороша, как мне кажется, в любви...» Разве так надо писать о врачах?

— А ты что, заранее уже знаешь как?

— Конечно, знаю. Ты уж можешь мне поверить. Осторожность заменяет мне ум! Ладно уж, — Дзыня с отчаянием проговорил, — если уж ты хочешь что-то написать — свое отдам! Три года хочу написать — но не успеваю... Артур Звехобцев! Слыхал?

— Нет.

— Счастливчик!

— ...Кто?

— Ты.

— Почему?

— Когда с ним познакомишься — поймешь. — Дзыня вдруг захихикал.

— А кто такой?

— Колоссальный тип. Участник, между прочим, всех войн. Но тип, я повторяю, еще тот, — об него многие уже зубы пообломали. И я в том числе. Попробуй.

— Он что... необычный немножко?

— Не знаю! Сначала все и думали так, что это бред: будто он раньше бароном был, во французском Сопротивлении участвовал... Но когда к нам де Голль приезжал, Артур этот спокойно прошел через охрану, де Голль бросился к нему, обнял, и минут сорок они непринужденно о чем-то беседовали. Так что человек он действительно незаурядный, хотя все истории его невероятными кажутся. Например, как, будучи в лагере, он заставил Отто Скорцени бежать с ним наперегонки стометровку.

— Зачем это было нужно... Скорцени-то?

— У Артура спроси — он подробнейшим образом расскажет тебе! С кем только, по его словам, не встречался он... С Рокфеллером! Якобы дочка Рокфеллера безумно влюбилась в него... — Дзыня зачумленно затряс головой. — В общем, я зубы об него уже обломал, — попытайся теперь ты.

— Давай!

— Ну — тогда адрес пиши: Малая Разъезжая, четырнадцать. Вверх по лестнице до упора. Там мастерская у него, там и живет.

— Мастерская? Он что — еще и художник?

— Да. Вдобавок ко всему еще и скульптор. Представляешь?

— Да.

На следующее утро я ехал к Звехобцеву. Застенчивость боролась во мне с наглостью. Долго карабкался по узкой лестнице. Уперся в обитую ржавым железом дверь. Долго стучал ногой. Наконец эта тяжесть медленно сдвинулась, образовалась узкая щель, показался воспаленный, с кровавой сеточкой глаз.

— Что нужно?

— Хотелось бы поговорить.

— Так. О чем?

— ...Правда ли, что, когда приезжал генерал де Голль, вы разговаривали с ним сорок минут?

— Да. Генерал — мой близкий друг. Что еще?

— Вы участвовали во французском Сопротивлении?

Он вдруг резко распахнул дверь, теперь уже двумя глазами впился в меня.

— Да, я был в Резистансе! — отрывисто проговорил он. — Но это они заставили меня. Я был барон!

Я разглядывал его: алые шальвары, расшитый халат, красная феска свешивается на бровь.

— Кто вас заставил?

— Мои английские друзья!

— Английские?

— Я же сказал.

— Да... помотало вас по свету! — проникновенно заговорил я.

— Что значит — «помотало»? — вскричал он. — Я не из тех людей, которых можно «мотать»! Восемь детей во Франции, два внука в Мексике. Что интересует еще?

— ...Может быть — все-таки можно зайти?

— Никогда! — с пафосом проговорил он. — Мастерская — это храм!.. Хорошо. Через пятнадцать минут ждите меня в кафе внизу!

...Увидев его через окно кафе, я еще раз изумился: на улице он выглядел совершенно иначе. Огромная, как котел, седая голова в высокой папахе, плюс — короткое молодежное пальтецо, из-под него — тоненькие кривые ножки в потрепанных брючках. Войдя, он окинул помещение орлиным взглядом, сурово кивнув мне, подошел.

— У вас есть деньги? — надменно поинтересовался он.

— А у вас?

— В свое время я мог сделаться зятем Рокфеллера! — произнес он, не прояснив, правда, своим ответом вопроса о деньгах. — Студень! — скомандовал он. — Суфле! Мусс!

Я собрал по карманам мелочь. Вообще, на эти деньги можно было взять кое-что поплотнее — но он, видимо, принципиально ест только трясущуюся еду.

Начал он есть почему-то с конца, то есть с мусса. Мне показалось, что он и забыл, с кем и зачем он находился здесь, как вдруг он яростно глянул на меня в упор:

— Шиву надо?

— Кого?.. — растерялся я.

— Ну — Шиву, Шиву! — нетерпеливо произнес он. — ...Ну — танцующего, тысячерукого! — вспылив из-за моего непонимания, заорал он вдруг на все помещение, но сонная буфетчица за стойкой даже не дрогнула: здесь, видимо, привыкли к нему.

— А... посмотреть можно? — пролепетал испуганно я.

— Посмотреть? Ну разумеется! — с высокомерной баронской вежливостью ответил он.

Артур резко распахнул свой пальтуганчик (каракулевая потертая папаха каким-то чудом держалась при самых крутых поворотах головы) и показал мне выколоченного на медном листе танцующего Шиву.

— Ясно? — проговорил он.

В кафе вдруг зашел милиционер и неторопливо направился к нашему столику. Он подошел и стал смотреть на Артура.

— Что вы желаете сказать... личному другу генерала де Голля?! — закричал вдруг Артур.

«Надо валить», — понял вдруг я. Не спеша, как случайный посетитель, я отделился от столика и направился к выходу.

— Ну ты уж чересчур, дядя, — пробормотал милиционер.

— Молчать! — звонко выкрикнул Артур.

Я прибавил ходу и выскочил из кафе. Да, пообломаю я об него зубки... а может — и не стоит ломать?

Дома я посоветовался с женой.

— Уж больно нестандартный какой-то тип, — пожаловался я.

— Так это и интересно! — обрадовалась она.

— Ну что же... хорошо, — пожал я плечом. Если ей так хочется, чтобы я сломал голову из-за какого-то Артура, — пожалуйста!

Вечером я был у него. Довольно долго пришлось биться в железную дверь — наконец она приоткрылась.

— Что нужно? — оглядев меня с ног до головы, вымолвил он.

— Я хочу... написать о вас, — выпалил я.

Артур еще некоторое время оглядывал меня, потом распахнул дверь.

— Почему смылся тогда? — презрительно спросил он (говорил он с явным восточным акцентом).

— Ну... я посчитал... что могу оказаться лишним... — забормотал я.

— Рыбья кровь! — припечатал Артур и, более не глядя на меня, ушел в мастерскую. Я поплелся за ним.

В центре мастерской, огромной и почти пустой, стояла глиняная скульптура оленя с поднятой передней ногой. Рядом на полу было корыто с глиной и воткнутой совковой лопатой. У стены поднимались сколоченные дощатые нары, на них, скрестив ноги, сидел молодой парень восточного вида и две кругленькие бойкие девушки (судя по их милому щебету — ученицы ПТУ).

Артур молча пошел к оленю и стал яростно тереть его бок скребком. Парень на нарах, лучезарно улыбаясь, обратился ко мне:

— Я в балетной школа учился: день репетиция, ночь репетиция. Потом в национальном ансамбле песни-пляски работал. Бежишь по кругу — бубен: тах! Упадешь. Бубен над тобой: тах-тах-тах. Поднимешься, головой на плечах в одну сторону — зых. В другую — зых. Снова упадешь, как мертвый лежишь. Бубен: тах, тах. Ай, думаешь, нехорошо: за что зритель два пятьдесят платит? Спасибо, — он кивнул на Артура, — дядя увез меня из этого ада.

— Дядя? — Я удивленно посмотрел на хозяина.

— Я сюда жениться приехал, — доверчиво продолжал бывший танцор. — У нас очень дорого жениться — приехал сюда.

— Завтра в дискотечку пойдем, тут рядом хорошая дискотечка, — уверенно проговорила одна из дам.

— Опять танцевать? Ай-ай-ай! — танцор как бы расстроенно закачал головой.

Дамы благосклонно заулыбались.

Раздался звонок. Артур резко распахнул дверь. Вошел знакомый по встрече в кафе милиционер.

— С обследованием я, — вытаскивая из колючей шинели блокнот и оглядывая мастерскую, проговорил милиционер. — Правда ли, что недавно здесь была американка из туристской группы?

— Это моя побочная дочь! — высокомерно произнес Артур. — Что вас интересует еще?

— Ты уж чересчур, дядя, — пробормотал тот. — Может, чайком хоть напоишь?

— Можно и покрепче что-нибудь! — я бодро выхватил из сумки припасенную бутылку и преданно глядел на гостя.

— Немедленно убрать! — раздался звенящий крик Артура. — Мастерская — это храм!

«Ну что он нарывается?!» — в ужасе думал я.

На другое утро я был у Дзыни в редакции.

— Да... тип еще тот! — уже почти с восторгом говорил Дзыня. — Все так переплетено — не распутаешь.

— А должно быть все отдельно? — поинтересовался я.

— ...Говорил он тебе, что бароном был?

— Говорил.

— А что является чемпионом Японии по борьбе сумо?

— Этого не говорил.

— Значит, скажет! — произнес Дзыня. — А про сомика своего рассказывал тебе?

— Про... какого сомика?

— Который... не лезет ни в какие ворота! — закричал Дзыня. — ...А вообще — завидую я ему. Такая жизнь! А может — все врет... — Дзыня вдруг сник. — Ты вот что... — Он снова поднял лицо. — Ты съезди с ним девятого в Москву. Девятого, на праздник Победы, он в Москву ездит, на встречу с боевыми друзьями. У них и узнаешь, где правду он говорит, а где нет.

— Ну хорошо, — неуверенно согласился я.

Восьмого, в день отъезда, я собрал чемодан. Жена сварила макароны, подсаливая их собственными слезами.

— Не могу больше ходить в этих туфлях — разваливаются на ходу, — она показала туфли.

— Ничего — скоро выбросим их, — бодро проговорил я. — Подберем что-нибудь достойное тебя.

— А ручку мне купишь, папа? — улыбнулась дочь. — От этой, видишь, я в чернилах всегда с ног до головы!

— Скоро с золотым пером ручку купим тебе! — сказал я. — Сама будет вместо тебя уроки делать. Потерпите немного! — попросил я жену и дочь.

Перед отъездом моим мы сидели на кухне, смотрели в окно. Только отъезжающие куда-нибудь не спят в нашем районе в такое время. Все почти окна уже темные. Рано ложатся у нас. А что делать? Только мигает желтым огнем светофор на перекрестке, да зеленеет в провале темноты огонек такси — но пока что такси не для меня. Да, тоскливо. Вдобавок ко всему неожиданно — в мае! — выпал снег, лежит на неподвижных машинах, на газонах.

— Ну все, — поднялся я. — Мне пора.

Ночь в вагоне я сидел в коридоре, на откидном стульчике, — и вдруг увидел торчащую из-под ковровой дорожки головку спички. И тут же, быстро оглянувшись, с какой-то звериной цепкостью выцарапал из-под коврика спичку и с колотящимся сердцем спрятал ее в нагрудный карман. И сам испугался: что это со мной? Неужели бедность настолько уже въелась в подсознание, что я так радуюсь дармовой спичке? Таких реакций раньше у себя не замечал...

До этого ночного сидения в коридоре произошла еще не очень приятная сцена между мной и Артуром — точнее, у Артура с проводником.

Для начала проводник, парень с выбившейся на брюхе мятой рубахой и мутным взглядом, пытался втиснуть в наше заполненное купе еще одного своего пассажира.

— Где же он спать-то будет? — услужливо подвигаясь перед пришельцем, пробормотал я.

— Ничего... прикорнет где-нибудь, — сыто и нагло поглядел на нас проводник.

— Вон отсюда! — вдруг рявкнул Артур.

Пассажир, который в общем-то был ни при чем, только что разве дал проводнику за проезд, посмотрел на прищуренные кошачьи глаза Артура и стал пятиться:

— Да ладно уж, — проговорил он, обращаясь к проводнику, — самому-то мне не очень охота... со зверьми ехать.

Он взял свой мешок и вышел.

— А ты, дядя, загремишь у меня отсюда, — спокойно сказал проводник Артуру.

Артур бросился на него, но проводник успел выйти и задвинуть дверь. Артур стал рвать ручку, но ехавший с ним друг, седой ветеран Тютюрин, схватил его за плечи и усадил.

— С тобой действительно не доедешь, — проговорил Тютюрин.

Некоторое время мы ехали молча, под гул колес и бряканье пепельницы.

— Ну ясно, чаю не дождешься от него! — вздохнул Тютюрин. — На боковую, что ли?

Дверь отъехала, и вошла пожилая женщина — четвертый наш пассажир с кипой мятого белья.

— Это что выдают, а? — проговорила она. — Грязь на грязи! И имеют еще наглость уверять, что получили такое!

Я пересел на другую полку, и она стала стелить.

— Поговорить, что ли? — с сомнением приподнялся Тютюрин.

— А, бесполезно, — махнул я рукой. — Всюду одно и то же. Полное их торжество! Везде у них своя команда. Недавно пытался посуду сдать — абсолютно то же самое... Огромная очередь в подвал — еле движется. Часа два простояли уже, вот-вот — и вдруг подъезжает грузовик: погрузка! Это значит — задержка еще на час! Спускаются из кузова двое коблов, из кабины — шофер. «Не могли в перерыв погрузить, — спрашиваю. — Не мучить чтобы нас?» — «Об этом, извини, не подумали», — абсолютно нагло отвечает он. И начинается погрузка. Причем сами они не грузят, находятся добровольцы из очереди, которым потом за работу властители эти без очереди позволят посуду сдать! И даже больше, чем нужно, добровольцев находится, некоторое даже столкновение происходит — кому грузить. А те смотрят, усмехаясь. Вот что особенно похабно! «Ладно — вот ты, ты и ты», — шофер выбирает. Те рьяно начинают грузить — эти стоят, улыбаются. «А почему вы-то не грузите? — я не стерпел. — Ведь это ваша, наверное, работа?» Шофер посмотрел на меня, потом произнес лениво: «Быдло работу любит!» Ну — что тут делать? С камнем бросаться на них — или самому вешаться? А эти грузчики-добровольцы мне же и говорят: «Отвали ты, со своими проблемами!» Тут вдруг шофер приносит из кабины ведро, и из каждого поднимаемого ящика небрежно выдергивает бутылку и швыряет в ведро. Сначала я своим глазам не поверил, головой затряс. Наверное, думаю, он битые бутылки отбирает, на ходу так зорко их отличая: все ж таки профессионал! Но вскоре рухнула и эта надежда — явно не глядя он бутылки выдергивает, первые попавшиеся: собирает дань. И главное — доброволец, который непосредственно поднимает ящики в кузов, заметив эту инициативу шофера, — перед тем как поднять ящик, протягивает его предварительно шоферу! — Я разговорился, разволновался... — Далее: закончили погрузку. Спускаются туда и закрываются там минут на сорок! Очередь терпеливо ждет! Потом выходит шофер, неторопливо проходит вдоль очереди, уходит в магазин. Возвращается — спокойно, не прячась, несет две бутылки коньяку. И что самое жуткое — в очереди защитники их находятся и даже поклонники! «И правильно, — говорят. — Люди живут, как нравится им. Что ж им, так жить, как мы, дураки, живем?» — «Правильно», — усмехается шофер. «Но когда все-таки будете принимать?» — спрашиваю я. Тут он остановился даже, с интересом посмотрел: что, мол, за такой выискался: борец — соленый огурец? «Когда, спрашиваешь? — спокойно мне отвечает. — ...Вчера!» И, страшно довольный собой, уходит в подвал. Не владею уже собой, бегу туда, дергаю дверь — он мне открывает, пьяно рыгая: «Нарваться все же решил?» Ну — что тут делать?..

— Ты еще спрашиваешь? — сверкнул взглядом Артур.

— Да их же команда целая! Да и очередь заступится, что я таким выдающимся людям мешаю отдыхать!

— Команда? — проговорил Артур. — Одному — ребром ладони по горлу, другому локтем в рот, третьему — пяткой в пах!

«Да, говорить-то легко», — хотел произнести я, но осекся: он-то, действительно, разговаривать бы не стал.

— Рыбья кровь! — презрительно произнес Артур.

— Ну — и тут то же самое, — не слушая его, обращаясь исключительно к женщине, рассудительно продолжал я. — Договариваются с бельевщиками на вокзале и вообще белье не берут. А выдают старое — по третьему-четвертому кругу деньги собирают. Сбрызнут его водой изо рта и говорят, что из прачечной только, даже еще сырое. А почему грязное и мятое: так стирают теперь! И некоторые пассажиры довольны даже: раз здесь так плохо, значит, и им так же можно!

— И ты спал на таком белье? — процедил Артур.

Я хотел сказать ему, что у себя в мастерской он спит, кажется, вообще без белья, — но не сказал, почувствовав, что это дела разные и сравнивать их нельзя.

— А вы... не будете на нем спать? — язвительно проговорил я.

Артур быстро сдвинул дверь и выскочил в коридор. Мы с Тютюриным кинулись за ним. Поезд разошелся, кидало от стенки к стенке. У служебного купе шумела недовольная толпа.

— Возмутительно! — слышались голоса.

— Дома, небось, и не на таком спят, — усмехаясь, говорил проводник своему пассажиру, который теперь сидел у него. — А тут им подавай крахмал — вышкуриваются друг перед другом!

— Но почему же такое белье? — возмущался полковник в парадной форме.

— Такое, и все! — ответил проводник. — А будешь выступать — и такого не останется!

Заражаясь его наглостью, пассажир достал из сумки бутылку и, насмешливо глядя на других пассажиров, не облеченных высокой дружбой с проводником, разлил вино в два стакана.

— Немедленно выдать всем чистое белье! — появляясь в служебном купе, выкрикнул Артур.

— А тебе, дядя, все неймется! — лениво произнес проводник. — Ну, сделаю я тебе — в Бологом будешь ночевать!

Артур выкинул руку — и проводник повалился на столик. Артур рванулся вперед — нанести еще один, завершающий удар, но здоровый Тютюрин поднял его и отволок в купе.

— С тобой действительно не доедешь! — Тяжело дыша, Тютюрин задвинул дверь.

Поезд вдруг остановился и долго стоял на каком-то маленьком темном полустанке.

Ну вот, тревожно вглядываясь в окно и видя лишь свое неясное отражение, думал я. Все ясно! Сейчас нас уведут в эту темноту, а ярко освещенный уютный поезд уедет без нас. Ну, влип. И главное — за что?

Но так никто за нами и не пришел, и поезд, постояв, со скрипом двинулся. И тут я впервые почувствовал закон, который потом очень мне помогал в дальнейшей жизни: не надо считать врагов всемогущими, у них тоже наверняка есть свои тяжелые проблемы, неизвестные нам, занимающие их мысли и силы, не надо представлять, что они все время думают лишь о тебе — больше ни о чем... а может быть — чем черт не шутит! — с ними случаются и приступы совестливости, останавливающие их...

— Ну слава Богу, все вроде обошлось, — отворачиваясь от темного окна, с облегчением проговорил я.

— Рыбья кровь! — презрительно вымолвил Артур и, сбросив с верхней полки грязный матрас на меня, улегся на голой фанере и демонстративно захрапел. А я не мог уснуть целую ночь, сидел в коридоре, где и удалось мне добыть дармовую спичку из-под ковровой дорожки.

Поезд прибыл к какой-то старой, заброшенной платформе. Никогда раньше я к ней не подъезжал... или... было? Вдруг стали оживать и двигаться давние воспоминания: я был на этой платформе с матерью и отцом... когда? Примерно двадцать пять лет назад! Мы тогда последний раз все вместе приехали в Москву — как раз, кажется, в мае? Теперь-то я понимаю уже, что родители подались тогда в столицу с отчаяния, — видимо, мама уговорила отца на последнюю попытку, и они поехали в Москву, робко надеясь, что праздничная столица и старые друзья их и близкие родственники еще раз помогут им, поднимут их дух и удержат их вместе, — дома на это надежды уже не осталось.

Отец мамы, московский академик, сняв шляпу и открыв голову с серебряным бобриком, шел к нам.

У платформы нас ждала длинная черная машина... И все напрасно! Помню, я был ошарашен ее огромным, тускло освещенным нутром; особенно меня занимал маленький стульчик, вынимающийся к полу из спинки переднего кресла, я то робко вынимал его, то снова убирал. Потом, посаженный папой на колени, слегка уколовшийся о его щетину, я вдруг увидел за окном рой праздничных шариков на палке, радостно закричал — и шарик (тогда шарики еще летали) был впущен в машину...

Потом помню нас в роскошном магазине с высоким фигурным потолком, — потолок я помню потому, что к нему, вырвавшись из рук, улетел мой шарик. Кто-то со шваброй в руках лез под потолок (была, значит, у деда сила и власть — но не помогла она нам, не помогла!), шарик был торжественно мне вручен, я побежал к маме и папе, но лица у них были расстроенные, отвлеченные.

Потом помню, как в зеркальном фойе театра мать (перед началом или в антракте?), очаровательно кокетничая, весело и молодо вертелась перед зеркалом, — но пронзительную тревогу всего происходящего, непонятную, но очень мною ощутимую, я ясно запомнил. Потом помню багрово-серебристый бархат ложи, солидный черный рукав деда-академика, ставящего на барьер открытую коробку шоколадных конфет в гофрированных золотых юбочках.

Больше я не помню почти ничего... Смутно: я в коридоре с какой-то игрушкой, и открывается дверь в темноту, и возвращаются из каких-то гостей расстроенные, молчаливые мать и отец. Представляю, как грустен был обратный путь, когда последняя надежда — Москва — не помогла и они ехали к своему расставанию! Как виновато, наверное, отводили глаза при провожании их родственники и друзья, не справившиеся с непосильной задачей — вернуть молодость и счастье!

И что было бы тогда с родителями, если бы сумели они через толщу лет разглядеть теперешнего меня, безуспешно пытающегося стремительностью движений скрыть свою неуверенность, суетливо заспешившего — в нелепой надежде...

Седой кок Артура маячил впереди — он горячо лобзался с каким-то генералом.

— Это мой секретарь... можно не знакомиться, — небрежно проговорил Артур, глянув на меня.

Потом я забежал к родственникам, живущим неподалеку, слегка поднаврал им о важности моего визита в Москву, потом успел еще по дороге заскочить в «Детский мир», купить дочурке особых московских тетрадушек (очень их любит), и, радостный, пошагал вниз, к скверу Большого театра, где собираются ветераны. Всюду играли оркестры, и я радовался, что шагаю в ногу со всеми.

Увидев моего героя, я несколько подрасстроился — вся зыбкость моих надежд предстала передо мной. В толпе ветеранов найти Артура было легко. О Боже! На что мне надеяться? На голове его красовался кок, на шее — бабочка в крупный горошек. Не то, все не то, что нужно, — требовалось абсолютно другое. А так, как он, одевались лишь стиляги в пятидесятых годах. Где раздобыл он такие вещи — было неясно. Даже его возлюбленная — дочь Рокфеллера — вряд ли одобрила бы такой наряд!

Держался он, правда, абсолютно уверенно, все его движения источали власть. Я неожиданно убедился, что и многие наши генералы уважают его — не только де Голль.

Потом, когда все начали разбредаться и Артур оказался вдвоем, видимо, с самым близким своим другом в кафе на бульваре, я через некоторое время присоединился к ним.

— Мой секретарь, — опять же небрежно представил меня Артур.

— С великим человеком работаете! — сказал мне друг, когда Артур удалился к стойке. — Знаете, что сделал он? Вдвоем еще с одним захватили укрепленный форт, охраняемый целой зондеркомандой.

— А... как?

— Да просто... на словах если. Влезли ночью, по скале, сняли часового, вошли в казарму. Артур рявкнул по-немецки: «Встать!» Все вскочили в переполохе — ну они всех и положили из автоматов.

— А Артур... знает по-немецки? — спросил я.

— Артур? — удивленно улыбнулся друг. — Да он на каком хочешь может говорить... даже если не знает.

Мы засмеялись.

— Встать! — раздался над нами голос Артура. — Первый тост пьем стоя! Ты можешь сидеть, — снова унизил меня Артур, но я уже больше не унизился, а захохотал.

Через некоторое время, покинув их, я шел по Бульварному кольцу. Я понял наконец-то главное, что мне давно уже следовало понять: среди победителей в этой войне были люди самые разные, и в их числе был и Артур, — и не всем обязательно нужно походить на каноническую скульптуру воина-освободителя.

Я уже прикидывал, как пишу роман о нетипичном герое (с чего и начинается мое бешеное восхождение к славе).

Вот (я уже ясно представлял себе) на какой-то роскошной вилле устраивается празднество в мою честь — длинные столы поставлены под открытым небом. Благоухают цветы, порхают бабочки.

— Неплохо, — говорю. — Очень неплохо. Но бабочек прошу заменить!

Другой кадр: при огромном стечении народа выносят мой гроб. Тут же вспыхивают бешеные рукоплескания, возгласы: «Качать! Качать!»

Замечтавшись, я чуть не угодил под машину, на которой ехал военный оркестр.

Вечер я уютно провел у родственников и в радостном настроении пришел на поезд. Ветеранов моих еще не было. Счастливо вздохнув, я раскинулся на сиденье. Вдруг дверь в купе отъехала и вошла моя любимая зубная врачиха Марго!

Вот это да! Наконец-то! Наконец-то и мне пошла карта! Я стал раскидывать по столу богатые подорожники, созданные родственниками. Марго вроде бы тоже радовалась, рассказывала, что ездила ставить зубной мост одному маршалу, — в общем, жизнь ее шла удачно.

— Хоть бы загуляли мои друзья, хоть бы не пришли! — молил я бога войны Марса.

Но гвардейцы не упускают побед — именно потому они и есть гвардейцы!

За минуту до отхода поезда в коридоре послышалось грозное пение. В дверях купе появились Артур и его верный спутник Тютюрин. Они, не замечая нас, спели несколько песен, потом, когда Артур вышел, Тютюрин резко залез на верхнюю полку и захрапел. Вернулся переодевшийся в роскошный халат и феску Артур — и внезапно начал бешеный штурм нашей спутницы. Сначала, обидевшись на Артура за то, что он разрушил наш с ней роман, она отвечала отрывисто и сухо, поглядывала в окно, потом безумный напор этого человека начал действовать и на нее, она стала поглядывать на рассказчика, отрывисто похохатывать.

— И вот, ребяты мои, орляты, я выхватываю мой верный манлихер... — вдохновенно излагал он.

...Так и не дождавшись перерыва в его рассказах (действие которых перенеслось уже в его баронский замок), я сдался, забрался на верхнюю полку и уснул. Проснулся я среди ночи: с чего бы это? И сразу же понял — с чего! Так я мычал, а она ласково шептала, когда лечила мне зуб!

И при этом мне еще нужно было лежать в моем гробике не шелохнувшись, чтобы не дай Бог они не поняли, что я не сплю!

Успокоенный наступившим наконец затишьем, я начал дремать — но тут они принялись за второй «зуб»!

Так и не сумев превратиться в мышку, я грузно спрыгнул с полки, рванув дверь, вышел в коридор, стоял в холодном прокуренном тамбуре, изображая курение, хотя курить мне нисколько не хотелось.

Когда — за полчаса до прибытия — я вошел наконец в купе, Артур, переливаясь своим халатом, небрежно курил (прямо в купе!) длинный изогнутый кальян, а Марго (о женщины!) хлопотливо угощала его моими подорожниками.

На платформу я вышел один. Я понимал уже, что с романом об Артуре все плохо и, если я пойду с ним, он приведет меня к краху. Из сцен, подобных только что кончившейся, «надежного» романа, любимого начальством, не выйдет — а без подобного рода сцен Артур не будет Артуром. Только он ни в чем не сомневался — покровительственно-небрежно прошествовал рядом с Марго.

Расстроенный, я заскочил домой и направился в редакцию.

— Вукол Дмитриевич на совещании! — сказала секретарша.

Я рванулся к выходу, потом вернулся:

— А где совещание?

— На Пятой линии.

В заседании как раз был объявлен перерыв. Вукол Дмитриевич (то есть, по-нашему, Дзыня) шел рядом с каким-то маститым, в кожаном пиджаке, делая почему-то вдвое больше шагов, чем тот, хотя и двигаясь абсолютно вровень. В руке Дзыни, деликатно удерживаемой на отлете, была тарелочка с двумя румяными, видимо, особо дефицитными сырниками.

— Дзыня! — заорал я.

Чопорно извинившись перед маститым, Дзыня неторопливо подошел ко мне.

— Ты что, с ума сошел? — краешком рта проговорил он.

— Здорово! — Я что-то обрадовался вдруг ему, схватил его за руку, два раза тряхнул, сырники дважды подпрыгнули на тарелке.

— Как съездил? — спросил Дзыня, почему-то глядя не на меня, а озираясь вокруг.

Я простодушно рассказал.

— Слушай сюда, — краешком рта заговорил он. — Об Артуре этом забудь. Погубит он — и тебя, и меня. Понял, да? Учти: осторожность заменяет мне ум! — он коротко улыбнулся и снова помрачнел.

Потом я уныло ехал домой. Жена и дочка ни о чем уже не спрашивали меня. Я напечатал Артуру записку — о том, что романа о нем в ближайшее десятилетие не намечается, поскольку образ его не совсем соответствует... и пусть он подыскивает себе другого секретаря!

Видеть его лишний раз я, естественно, не хотел — поэтому вставил послание в дверную щель.

Вечером я был у Дзыни — мы позволили себе разговориться несколько откровеннее, нежели на совещании.

— Не получается жизнь! — горевал Дзыня. — Не прожить нам такую жизнь... как этот прожил!

— Потому что — рыбья кровь! — с отчаянием пояснил я. — Огня нет! Давно все кончилось, в юности уже... А помнишь, как однажды весной мы к девушкам приставали на углу? Было ведь! Ты изображал коня на скаку, а я — горящую избу.

— Помню, конечно! — Дзыня вдруг зарыдал.

Домой я вернулся поздно. Зажег в кабинете свет — и не поверил своим глазам. Все стены в кабинете были заляпаны какими-то кляксами, прилипшими темными бомбочками с бордовым выбросом.

— Что это? — изумился я.

— Да это бешеный твой прибегал... Артур, — сказала жена, входя в кабинет. — Сначала говорил долго, как тебя презирает, потом вдруг клюкву из кулька начал в стены швырять.

— Почему клюкву-то? — удивился я.

— А я знаю? — ответила жена.

Моя рыбья кровь понемногу закипала.

Загрузка...