Пассажирский автобус «Нартас — Шугла» резко затормозил и остановился посреди степи. Мягко раздвинулись двери и выпустили молодую женщину с грудным ребенком и тяжелой сумкой.
Шофер посмотрел ей вслед с привычной жалостью — мало ли на дорогах молодых матерей с младенцами. «Далековато ей шагать, да еще с ребенком на руках», — подумал один из пассажиров, разглядев вдали темную полоску аула. Остальные не проявили к ней никакого интереса, а кое-кто даже рассердился:
— Ползем, как на волах! У каждого столба остановка.
— Через неделю доедем!
— Безобразие! Эй, шофер! Животом маешься?..
Человеческая память коротка. Давно ли в этой пустынной степи проложили дорогу, по которой пошли машины? Еще отцы едущих покрывали то же расстояние на лошадях лишь с четырьмя ночевками, а нынешним два-три часа пути кажутся бесконечно долгими. Время сгустилось, стало тугим, как ветер в степи ранней весной. Космические скорости…
Под ропот недовольных пассажиров водитель нажал на газ, автобус взревел и покатил по дороге дальше. Марзия осталась в степи одна.
Необъятное небо над головой, просторная родная степь. По широкому тракту мимо Марзии с ревом проносятся машины. От тракта к дальним горам черным ужом вьется проселочная дорога. По ней Марзии идти в аул к отцу и матери. Она отпросилась на денек, надо успеть вернуться к началу работы — отправиться в обратный путь либо сегодня вечером, либо завтра на рассвете.
Марзия поудобнее перехватила малыша, подняла тяжелую сумку. Если бы кто подвез! Она без надежды посмотрела на едущие мимо, все мимо машины. Кто согласится свернуть с асфальта на проселок? Все спешат, у всех дела, важные и срочные. Никто не остановится, нечего и ждать. Чем попусту время тратить да светлый день в ночь превращать, лучше двигаться потихоньку вперед. Если появится попутный транспорт до аула, то нагонит и, может, подвезет, подумала Марзия.
Ребенок крепко спал, посапывая крохотным носиком. Тяжелый. Когда не спит, вроде и полегче.
Сестры и нянечки в роддоме восторгались им:
— Батыра родила, девка!
Четыре с половиной килограмма потянул батыр. А теперь еще больше, руки оттягивает ее сын, батыр.
Когда ее пришел проведать Адиль, Марзия попросила у него суюнши — подарок за радостную весть:
— Почти пять килограммов весит наш малыш!
Муж растерянно топтался на месте, поглаживал усы.
— Ишь ты! Вот оно как! Ну, в общем сама-то жива? Трудно было, а? Марзияшка?
Сочувствие выразил. Обида захлестнула сердце Марзии. Муж называется! Отец! Стоит под окнами, еле на ногах держится, едва языком ворочает и несет бог знает что. Перед женщинами, подругами по палате, неловко.
— Иди домой, иди! — заторопила она мужа. — Иди!
Соседки с любопытством разглядывали Адиля, одернули Марзию:
— Да ты что, мать? Зачем прогоняешь мужика? Он у тебя от радости совсем ошалел, а ты его гонишь. Разве можно?!
— Выпивши он, — оправдывалась Марзия. — И пришел еще сюда…
— Господи! Ну что с того? Выпил на радостях, невелик грех. Да разве найдется мужик, который не выпьет по такому случаю? Или ты каждый день по сыну ему рожаешь? Ох, девка, молода ты еще, а уж капризна больно, уже норовишь мужика под себя подмять.
— Ой, смотри, светоч мой! Джигита не железными цепями удержишь, а шелковой веревочкой.
Адиль прикрыл рот ладонью, закашлялся гулко, а потом, показав пожелтевшие от табака зубы, засмеялся бессмысленно.
— Ну, Марзияшка, если ты говоришь «уходи», то я уйду. Я же за твое здоровье… немного… за тебя. — И он пошел прочь от окна, за угол больницы. Он удалялся, и Марзия не знала, куда несли его неверные ноги.
Горько ей было, что Адиль не догадался принести цветочек ей, сестре или нянечке. А выпить не забыл. Она не слепая, видит, как счастливые отцы несут в роддом шоколад и цветы, духи и шампанское. Им хочется, чтобы и другие люди разделили их радость. Конечно, никто не требует от них подарков, но разве так уж плохо сделать человеку приятное? Не догадался Адиль, а выпить не забыл…
Каменистая дорога, знакомая дорога. Скрипит под ногами гравий, как песок на зубах, когда ешь тарысек — просо с маслом. Прыгают из-под ног кузнечики с красноватыми жесткими крыльями, трещат в воздухе. Перелетают через дорогу стайки потревоженных ею диких голубей. К низким зарослям полыни прилепились отдохнуть вечные путники, шары перекати-поля, похожие издали на верблюжьи бурдюки. Там и здесь виднеется чертополох. Посвистывают невидимые суслики. Середина лета, а склоны гор уже пожелтели, поникли листья у лопухов.
Издали предгорья похожи на спелые золотистые дыни. Жарко. Ни малейшего ветерка. Словно синее небо выпило весь воздух над землей, оставив мертвую, неподвижную и бледную пустоту.
Горы совсем рядом. Кажется, протяни руку — и заденешь ладонью их вершины. Но чем дальше идешь, тем дальше горы, они отступают, заманивают. Дорога незаметно вьется все выше, забирает все круче, и сердце путника начинает стучать у самого горла, дыхание усталой груди становится натужным, свистящим.
Головка спящего Ермека покачивается в такт шагам Марзии. Не желая появляться в ауле в жалком виде бедной родственницы, она надела вязаную красную кофту из чистой шерсти. Теперь она просто задыхалась от жары. Тяжелая черная сумка оттянула ей руки. В ней гостинцы родным и пеленки Ермекжана. Матери Марзия купила зеленого плюша на широкое платье, свою женге[1] Фатимат она решила порадовать большим цветастым платком, отцу же выбрала круглую ондатровую шапку с верхом из малинового бархата. Настоящий казахский борик. Такие редкости иногда бывают в автолавке Нартаса.
Жажда высушила ее губы цвета вишни. Заныла, затосковала грудь, переполненная молоком. Прошло довольно много времени с тех пор, как она кормила сына в последний раз, а Ермек все не просыпается, укачанный дорожной тряской. Что она будет делать без своего маленького батыра? Его-то найдут чем накормить, хоть кобыльим молоком, да напоят, а каково ей, бедной, если вот так будет ныть грудь, тугая от молока…
Она почувствовала, что вся горит. Щеки у нее пылали, пот заливал глаза, руки одеревенели, и ноги словно свинцом налились. А солнце палит, и дорога по-прежнему пустынна, и конца-краю ей не видать…
Марзия остановилась, уронила на землю сумку, осторожно опустила на траву Ермека, вздохнула и огляделась. Знакомые места. Здесь она когда-то девочкой пасла ягнят и козлят. Хорошие были деньки! Счастливые! Разве можно было подумать тогда, что будет она брести домой с ребенком на руках и тоской в сердце?
Она расстегнула кофту, перевязала на голове платок, приложила прохладные ладони к щекам. Жарко. Только теперь она заметила, что от тракта вдоль проселочной дороги в аул тянется вереница телеграфных столбов. Значит, в ауле есть телефон, подумала она. На проводах важно восседали красивые птицы. В детстве они называли их синегалками — за расписное, яркоцветное перо. Она вспомнила чудесные истории о синегалках, которые пересказывались и сочинялись детворой, и к горлу подкатил комок. Марзии стало до слез жалко себя, ушедшего детства, несбывшихся мечтаний. Но она тут же прогнала ненужные мысли. Подняла сладко спящего малыша, сумку и решительно зашагала дальше.
Все и в жизни, и в природе распределяется равномерно — хорошее и плохое. Что с того, что ей пришлось покинуть аул, отцовский дом? Чем счастливее ее оставшиеся сверстницы? У всех свои радости, свои горести. Вот синегалки. Красивее птицы она не видела, но вся ее красота пропадает, когда синегалка подает голос. Словно тоненькая, изящная женщина вдруг заговаривает прокуренным, сиплым мужским голосом. А соловей? Невзрачная серенькая птаха и чарующей силы и красоты голос…
За спиной вдруг застрочил трактор. Она оглянулась и увидела «Беларусь» с прицепом, доверху заваленным сеном. Человек в кабине показался ей знакомым. Марзия подосадовала: только встреч со знакомыми ей сейчас и не хватало. По усилившемуся реву двигателя она поняла, что трактор пошел быстрее.
Эх, не о таком возвращении мечтала Марзия. Думала она приехать в гости в аул вместе с Адилем. Часто представляла, как подкатит прямо к дому в быстром такси. И вот они выходят из такси… Хотя нет, зачем же такси, когда у них будет собственная «Волга», новая, голубая, сверкающая… Выйдут они из своей машины, а тут мама выбежит из дома, узнает дочь и кликнет мужа:
— Ой-бай! Отец! Дочка приехала! Что же ты лежишь?!
Отец захочет поначалу рассердиться, но не сможет: зашаркает к ней вдруг ослабшими ногами и прижмет ее голову к своей груди.
— О, Марзияш, милая! Видно, даровал нам аллах день, вот и свиделись.
А потом соберутся родичи с нижней улицы.
Отец уже все простил. Он отказался от страшного проклятия, которым наказал дочь: «Без моего согласия и благословения перешагнула ты, бесстыжая, порог чужого дома. Пусть глаза мои вытекут, если еще раз увидят твое лицо! Прочь с моих глаз!»
Родственники, те, что не дадут, когда у тебя нет, и не могут видеть, когда у тебя есть, скажут:
— Зажглась ее звезда, слава аллаху! А муж у нее какой красивый! Видно, из хорошей семьи…
Скажут и порадуются. Позавидуют и позлословят. И сердце отца наполнится гордостью, и он, понимая, чего ждут от него родичи, щедрым голосом прикажет единственному своему сыну Жадигеру:
— Приведи-ка из стада большую черную овцу! Если не в честь дочери и зятя резать, то уж не на поминках ли отца собираешься ее съесть?!
Вот о каком светлом и торжественном возвращении мечтала Марзия! А что получилось? Бредет она по знакомой дороге туда, где никто ее не ждет, никто не обрадуется ее появлению. Лицо ее пышет жаром от ходьбы и от стыда. Даже кустики таволги, кажется, смотрят на нее с укоризной. Ощетинились недовольные колючки, царапают ей сердце. Шелестящий, язвительный смех растет над дорогой. Тихо хохочут травы.
Тяжело было Марзии решиться на такой шаг. Но она уже со всем смирилась. Все одно. На чужой рот замок не повесишь. Лишь бы мать с отцом не оттолкнули. Говорят же, что чужой не пожалеет, свой не убьет. Своего бей — не уйдет, чужого привяжи — не останется…
Стреляя кудреватым синим дымком, трактор обогнал Марзию и остановился. Из кабины высунулся широколицый улыбчивый джигит.
— Здоровы ли? — И замолчал, изумленный.
О господи, никак Каражан?!
— Здоровы!
— И… Откуда? Это твой ребенок?
— Мой…
— И сама родила?
— Соседку попросила.
— Но… как же?
Марзия молча обогнула трактор и пошла не оглядываясь. Каражан включил первую скорость, трактор тихим ходом следовал за ней.
— Ну, а где же наш зятек?
— Дома остался.
— Почему вместе не приехали?
— Занят он…
Каражан, казалось, только сейчас понял неуместность своих расспросов. Он открыл дверцу кабины, протянул руку.
— Ты только не обижайся. Садись в кабину!
Марзия продолжала идти не оглядываясь.
— Ого! А характерец-то у тебя не изменился!
Ну, теперь Каражана не остановишь. Языком молоть он умеет без устали. Вообще-то он парень неплохой, только поболтать любит, хлебом не корми. Если бы не этот его недостаток, кто знает…
Ночи напролет шатался он возле ее дома, словно голодный волк возле овчарни. В окна заглядывал…
Проснулся Ермек. Марзия испугалась, что он раскапризничается, но сын посмотрел на чужого человека и вдруг улыбнулся.
— О-о-о! Да он у нас молодец! Будто знает меня давно, а? Или за отца своего меня принял? Эй, малый, где же твой папка?
Ровно тарахтел трактор, бесконечная лента слов выползала изо рта Каражана, капала белой слюной на дорогу, но Марзия ничего не слышала. Вопрос: «Где же твой папка?» — едва не сбил ее с ног. Она продолжала идти, ощущая тягостную боль в груди. Ермек мой, Ермек, с таких пор ты слышишь этот вопрос, и не уйти тебе от него, сынок. Сколько раз в жизни придется тебе отвечать на него молчанием, слезами, резкостью, краской стыда?
Марзия тихонько, чтобы Каражан не заметил, смахнула невольную слезу. Она и не заметила, как подошла к аулу. На деревянной арке у въезда написано: «Колхоз «Бирлик». По обеим сторонам лозунги: «Увеличим поголовье овец!» и «Добьемся высокого прироста крупного рогатого скота!»
На этом самом месте Каражан сказал:
— Ну, Марзия, жди вечером в гости. Приду непременно! Вспомним прошлое, а?
Он подмигнул ей хитро, оскалился, показав кривые зубы. Трактор взревел и умчался вперед, обдав Марзию густой пылью.
— Тьфу! — в сердцах плюнула Марзия. — Отъел рожу в пять гектаров, ненормальный!
Захотел прошлое вспомнить. А что вспоминать? Разве только как в окно залез однажды…
Марзия невольно рассмеялась и тут же испуганно посмотрела по сторонам. Настороженно шелестели деревья, на улице было безлюдно. Марзия понимала, что это ненадолго. Ермек начал зевать, потом захныкал. Марзия прибавила шагу, ласково и неуверенно успокаивая его и оглядываясь:
— Ну-ну! Потерпи, сынок! Еще немного. Сейчас дома будем…
На вороном коне-двухлетке лихо проскакал мальчик с выбритым до синевы теменем. Беременная молодуха перешагнула через журчащий арык. Она отшвырнула лопатой к краю дороги коровью лепешку и, открыв рот, уставилась на подходившую Марзию.
— Ой, да это же Марзия?! Господи! — И она бросилась навстречу, шлепая большими калошами, надетыми на босу ногу.
«Ну, не будет мне теперь пути! — с досадой подумала Марзия. — Молила бога, чтобы не встретилась мне именно эта женщина. Чертова Рысты! Выскочила на дорогу прямо перед нами…»
Калоши Рысты насмешливо хлопали. Жидкие косицы издевательски мотались. Она схватила Марзию за руку. Губа ее дернулась.
— Да будет он жить вечно! — пожелала Рысты и сделала ребенку козу. — Тю-тю-тю!
Ермек вытаращил на нее глаза и громко заревел.
— Зачем же ты выбрасываешь мусор на улицу? — не выдержала Марзия. — Руки отсохли вынести навоз в огород?
— Ишь ты, культурной стала! — вскинулась Рысты. — Многому, видать, научилась!.. С приездом!.. Ох, совсем забыла! Побегу-ка в дом, попрошу у ваших суюнши!
И Рысты зашлепала калошами, но Марзия остановила ее:
— Нечего тебе беспокоиться! Не гостить я сюда приехала, не на праздник. Оставь меня в покое!
Рысты презрительно выпятила губу, вздернула нос.
— Нищенка! — выплюнула она и, переваливаясь, заковыляла от Марзии.
Отец с матерью встретили ее сурово. Мать не унималась:
— Как людям в глаза смотреть?! Позор! Ой-бай! Лицо мое стало черным! О аллах несправедливый! Или мало было страданий в моей жизни, чтобы и этот позор испытать?!
Светлой кожей Марзия удалась в мать, которая до недавних пор была еще красива. Но выпали зубы, и стала байбише[2] Ахана напоминать щербатую деревянную ложку. Губы ее словно усохли, стали тонкими и злыми, речь вздорной и раздражительной.
Отец мрачно молчал, пока вопли жены не вывели его из себя:
— Перестань выть, женщина! Да падет тебе на голову черная беда!
Тогда Шамшия обрушила весь свой гнев на мужа:
— Это ты виноват во всем! Сидела девчонка у родного очага, никому не мешала, так ты отправил ее бог знает в какую пустыню, за тридевять земель. Ты виноват, ты! Мало того, что сам всю жизнь скитался, так и родную дочь на бродяжничество толкнул. Достойную замену воспитал себе! А что получилось? Дочь погубил, ой-бай!
Старик почернел от гнева, но сдержался. Правда была в злых словах байбише. А когда встает перед тобой правда, гордость приходится сложить к ее ногам и покорно надеть себе на шею терновый венок вины.
— Э-эх, баба! Укусила-таки! Ну-у! — прервал проклятия байбише старик. — Правильно сказано: «Выше порога горы нет, хуже дурной бабы врага нет…»
Замолчал отец. Согнулся прямой и гордый стан его, опустились плечи. Окаменел старик, прислушиваясь к сердцу. Смотрела Марзия, как мелко трясется его бородка. Много в ней серебра. А серебро — это непролившиеся слезы. Застыла дочь в безмолвном отчаянии. Ни слова больше не сказала и мать. Только плач ребенка в соседней комнате нарушал тишину. Нет ему дела до ссор и обид, до горя и страданий, ему нужна грудь.
Посмотрела невестка Фатимат на стариков, на молодую мать, вышла к Ермеку, взяла его на руки, распеленала, вымыла, завернула в сухие пеленки, положила на руки Марзии, сказала ласково:
— Хорошего парня родила, молодец. Покорми его, насладись материнством…
Марзия прошла в комнату, которая в девичестве принадлежала ей. Проголодавшийся малыш жадно ухватился беззубым ротиком за сосок, зачмокал, затих. Марзия с горечью смотрела на него. «В последний раз сосешь ты материнскую грудь, мой сын, — думала она. — Рано приходится отнимать тебя от груди, да нет другого выхода. Пей, маленький, вдоволь, пей, насыщайся…»
Она осмотрелась. В комнате почти ничего не изменилось со времени ее отъезда. Счастливая пора — ее жизнь в этой комнате. Когда Марзия была маленькой, родители ее жили в мазанке, похожей на хурджун: посередине сени, слева комната-мешок, справа комната-мешок. Однажды, когда ей было лет двенадцать-тринадцать, отец сказал:
— Раньше говорили: казах разбогатеет — женится, узбек разбогатеет — строится. Возьмем пример с узбека, построим себе настоящий дом.
Так появился этот дом. Отец выбрал место у подножья горы, перед самым входом в ущелье. Между улицей и домом оказался лесистый овраг, по дну которого бежал ручей, а на берегу его росли ивы и смотрелись в воду. Заневестившаяся Марзия сидела в своей комнатке, готовилась к выпускным экзаменам и мечтала, слушая журчанье ручья, пение птиц. Яблони засовывали к ней цветущие ветви, солнце играло на оконных стеклах, а вечерами под окном пели соловьи и бродили джигиты, слишком знакомые, чтобы привлечь внимание Марзии. Был среди них и болтун Каражан, самый нахальный из всех. У него хватит наглости в самом деле явиться вечером в дом, к ней на свидание…
Марзия уложила спящего сына. Как он похож на своего отца, на Адиля, красивого и безвольного Адиля! Когда она поняла, что Адиль не перестанет пить и погубит ее и сына, она и решилась вернуться домой… Темно на душе, будущее неясно, старики опечалены. Ходят с опущенными глазами. Вислобрюхая Рысты и та будет теперь презрительно кривить губы. А те джигиты, которые не смели на Марзию глаза поднять, начнут заигрывать с ней, с разводкой. Каражан свои гнусные мысли уже успел по дороге высказать. Нет, нельзя Марзии оставаться в ауле! Невозможно! Надо уехать подальше, чтобы уши близких не слышали о ней, глаза родных не видели…
Марзия вышла к родителям. Отец задумчиво сидел в углу. Мать молилась. Марзия сказала, что до рассвета должна уйти, чтобы поспеть на самый первый автобус, следующий в Нартас. Родители расстроились еще больше.
— Пожила ты вдали от дома — одно горе нашла. Может, довольно счастья искать? Разводки дома сидят и старые девы, и никто из них еще не умер от этого. Забудется все, останься дома, дочка, — сказала мать.
— Остаться, чтобы стать вечным посмешищем для таких дураков, как Каражан? — ответила Марзия. — Нет-нет! Не надо обо мне беспокоиться, я найду ту землю, которая примет меня…
Было решено, что Ермек останется у стариков. Будет Марзия приезжать к ним каждую неделю по выходным дням.
Вечером Марзия смазала грудь красным перцем. Проголодавшийся Ермек ухватил сосок губами и тут же с криком отвалился от материнской груди. Зашелся в плаче.
— Вот она какая, жизнь наша, — вздохнула Марзия, обращаясь к сыну, как ко взрослому. — Будешь сладким — проглотят, станешь горьким — выплюнут.
Малыш перестал плакать и внимательно посмотрел на мать, словно понимал ее и боялся пропустить слово.
— Забудешь, что такое материнская грудь. И руки мои забудешь. Теперь тебя на руки будет брать дед, бабушка на спине носить, а тетя Фатимат ласкать и воспитывать. Слушайся их, не капризничай. Я буду к тебе приезжать по выходным дням. Будешь умницей, мой Ермек?
Ермек беззубо улыбнулся, и на сердце у Марзии просветлело, чтобы тут же затуманиться.
У ягненка-сироты каменное сердце,
Поглядит — не потеплеет жесткими глазами, —
вспомнила Марзия слова народной песни. Страшно представить себе такое будущее. «Не забывай мать, Ермек, мой ягненочек, не расти жестоким, не становись равнодушным…»
Фатимат принесла свежего кобыльего молока, и Марзия сама впервые напоила сыночка не своим, чужим молоком.
Перед сном старый Ахан долго читал молитву. Рыдающим голосом пел старик тоскливую жалобу на судьбу. Покорно слушала жена, но не выдержала.
— Перестань жилы тянуть! — рассерженно прикрикнула она. — Вот запричитал глядя на ночь!
Замолчал Ахан, начал стягивать с ног тугие ичиги, вздыхал, кряхтел и слезно простонал:
— И-и-ий, черт!
— Бедный мой старик, — пригорюнилась байбише, — тебя обидели мои слова? Прости меня, старую, я же сгоряча, не со зла. Единственная дочь ведь. И красивая, и умная… Разве такую судьбу мы ей прочили…
— Споткнувшийся сам виноват: зачем под ноги не смотрел? У ограбленного много советчиков: зачем дал себя обокрасть? — сказал старик. — Мне некого винить.
— Лишь бы счастье не отвернулось от нашей дочери навсегда. А внук? Внука воспитаем. Как-нибудь переживем. Хватит мучать себя, — теперь уже старуха успокаивала старика.
— У родичей языки что наждаки. Целуя, шкуру сдерут. Теперь забросают меня словами, как камнями. В седую бороду плевать станут. Вот что тяжело, — угасшим голосом сказал Ахан.
— Ничего, старик, поговорят и перестанут. А если у дочки жизнь наладится, и вовсе забудут… А паренек хороший, спокойный, не плакса, — заметила старуха.
Помолчали.
— Посмотрим. Уедет дочка, узнаем, каков внук, — отозвался старик.
— Уа, Тенгри! Сам исправь, сам поддержи! — дрожащим голосом помолилась старуха.
Еще не успел рассвет выцветать небо, а у стариков уже кипел чайник: наступил час их первой утренней трапезы. Они разбудили и Марзию. Щедро насыпали в молоко проса, чтобы дочь не проголодалась в дороге. Пока она собиралась и прощалась со спящим сыном, старый Ахан впряг в арбу вороную кобылу.
— Отец! Зачем вы беспокоились? Я бы и пешком успела.
Ахан посмотрел на дочь суровым и отчужденным взглядом.
— Услышь, что я скажу, дочь. Есть друзья, есть и недоброжелатели среди людей. Никогда не забывай об этом.
Больше он ничего не сказал, только кивнул головой — садись. Прирученный архар проводил их до самых ворот. Старик выехал, потом слез с арбы, закрыл створки ворот и запер их на засов, чтобы архар не выбежал. Тот рассерженно боднул ворота.
— Отпустили бы его, отец, — сказала Марзия. — Зачем вы его взаперти держите?
— Рад бы отпустить, да он к людям привык. Нарвется на охотника или на собаку и погибнет. Собаки в нашем ауле уж больно злые. Не псы, а волки. Боюсь, разорвут архара.
В овраге темно, в ущелье черная мгла. Лишь светится теплый огонек — привет родного дома. Арба спустилась в овраг и покатилась между ивушек по берегу невидимо журчащего ручья. Только тогда погас, исчез огонек родного дома и почувствовала Марзия, что покидает сына. Екнуло сердце, заныла переполненная молоком грудь. Старик тряхнул вожжами и пустил вороную кобылу рысью.
Скрипит, погромыхивает арба на рытвинах, тревожит птиц, ночующих на деревьях. Они хлопают спросонок крыльями, встряхиваются и снова засыпают, чутко вслушиваясь в предутреннюю тишину. Близится пробуждение. Оно плывет в медленно бледнеющем небе, подгоняемое легким ветерком из ущелья. Марзия глубоко вдохнула предутренний, дышащий свежестью горный воздух и ощутила неожиданную радость. Она вытеснила боль и огорчения, заставила забыть о том, что существуют тоска и горе, разлука и нужда, старость и смерть. Впереди был день и целая жизнь…
Ночь последним усилием придавила к подушкам головы спящих, соблазняя сладкими снами. Все спят, кроме тех, кто боится бога. Они, правоверные, едят свой сарести[3] и с опаской поглядывают в окна — как бы не заглянул в комнату луч света и не свел на нет их усилия попасть в райский сад, где журчат фонтаны, поют птицы и нежатся белобедрые пери, где нет ни старости, ни смерти.
Вскоре Ахан с дочерью подъехали к тракту, в который, как маленький приток в большую реку, вливалась их проселочная дорога. В серых красках рассвета молочно белел асфальт. Было тихо. Потом послышался ровный гул мотора, сноп света ударил из-за поворота, и к ним, слепя фарами, подкатил автобус «Шугла — Нартас».
В Сарбае у Наримана жил друг Захар. Он любил говорить: «Работа не Алитет, в горы не уйдет!» Перед отъездом из Рудного Нариман вспомнил Захара и его поговорку и решил заехать в Шуглу. Можно наконец и отдохнуть несколько дней, побывать в родном крае, по которому он так стосковался. Погулять, подумать, вспомнить…
Пока человек растет, ему снятся далекие края. Повзрослеет, покинет родной дом, и носит его по земным, воздушным, водным дорогам. И не знает он до поры до времени, что все дороги ведут к порогу родного дома. Туда, где качалась его колыбель, где земля впитала кровь с его обрезанной пуповины. Много на земле прекрасных стран, чудесных городов, высоких гор и зеленых долин, но ничто не сравнится с родиной!
В Шугле Нариман жил в интернате. Тогда это был небольшой городок, застроенный низенькими глинобитными домиками без окон на улицу. На всю Шуглу приходилось два-три двухэтажных дома, которые казались огромными. Одно из этих зданий располагалось на улице Пушкина, и его занимал обком партии, второе стояло на улице Абая, и там размещался облисполком. Теперь здание обкома передали поликлинике, а там, где когда-то был облисполком, находилось медицинское училище. И солидные в прошлом, значительные дома потеряли былой блеск. Они словно бы уменьшились, обветшали, вросли в землю. Обвалившаяся штукатурка обнажала серые проплешины, старая краска размыта дождями. И нет, как прежде, перед ними людских толп, коновязи и машин — пусто.
И еще осталось в памяти… Рядом со старым зданием обкома, в оранжевом доме, помещался областной комитет комсомола. Большое окно кабинета первого секретаря выходило на улицу. Нариман помнит, как был у него на приеме. Его звали Алмас Зангаров. Он пригласил к себе лучших выпускников школ и говорил с ними о выборе профессии, советовал ехать учиться дальше в вузы Москвы, Алма-Аты, Ленинграда, говорил об острой нужде Казахстана в инженерных кадрах. Было Алмасу в ту пору никак не больше тридцати, но чувствовался в нем прирожденный вожак. Его добрые, спокойные глаза темно-орехового цвета дружелюбно смотрели на каждого из-под широкого чистого лба и крылатых бровей. В них светился вопрос: «Кто ты, браток? Кем думаешь стать в будущем?»
«Инженеры нужны нам как воздух, — вспоминал Нариман его слова. — Возьмем хотя бы нашу Шуглу. Здесь будут построены новые заводы, откроются рудники. Наш край очень богат, друзья мои. И вы — хозяева этих богатств. А чтобы быть хорошим хозяином, надо много знать. Нужны специалисты. Подумайте об этом».
Теперь Нариман понимает, что все имеет свое начало. Неизвестно, как сложилась бы его судьба, кем бы он стал, если бы не та памятная встреча с Алмасом Зангаровым. Как много значит вовремя сделанная подсказка, поддержка, первый толчок!
Много на склонах гор оврагов-саев. В них-то и рождаются родники. Одни чуть не задыхаются в обваливающейся глине, булькают беспомощно, еле теплится в них жизнь. Бывает так, что и заглохнут, если не найдутся вовремя добрые руки, которые очистят родник от мусора, обнажат песчаное или каменистое дно, дадут дорогу воде — и побежит она, звонкая, станет ручьем, вольется в реку, выйдет к морю, на всем пути своем даруя жизнь травам, людям, деревьям, пугливым птицам. Алмас Зангаров появился как нельзя вовремя. Нариман никак не мог определиться. До обеда ему хотелось стать юристом, после обеда его манила профессия журналиста. И тут ему сказали о необходимости родине геологов, горных инженеров…
Сейчас Алмас Зангаров работает первым секретарем областного комитета партии. Нариману очень захотелось встретиться с ним. «А что тут такого? — думал он. — Квартиру у него я просить не собираюсь, защиты не ищу, покровительства не требую, в работе не нуждаюсь. Просто хочу поблагодарить за тот давний добрый разговор, который определил мою судьбу. Скажу и уйду, не стану отнимать время у занятого человека… Да нет, неловко, — думал он, — у него, конечно, каждая минута на счету. Стоит ли беспокоить его по таким пустякам? Признательность? Как ее словами выразить? Дежурными словами не хочется. А излияния мои ему не нужны. Нет, надо ждать случая. Допустим, встанет перед нами сложная проблема, которую поможет решить только обком партии. Вот тогда мне, может быть, и удастся напомнить о той встрече секретарю. Скажу ему: «Помните, Асеке? Летом пятидесятого года вы направили меня на учебу…»
Задумавшись, Нариман и не заметил, как вышел к Атшабару. И не узнал его! Это был совсем другой Атшабар. Ему показалось вдруг, что он перенесся в сказку из «Тысячи и одной ночи», где глазом не успеешь моргнуть — возникает на пустом месте прекрасный дворец. Так все здесь чудесным образом изменилось.
В детстве Нариман любил приходить сюда. Тогда Атшабар казался сохранившимся островком исторического прошлого, уцелевшей частью древнего Тараза. Что было здесь в те годы? Сплошные базары. Мучной базар, сенной, то, что называют барахолкой, зеленные ряды, дынный рынок, скотный базар — все, кроме невольничьего рынка. Не хотел умирать средневековый город Тараз. В пестрой базарной толпе можно было встретить купцов в самых причудливых нарядах, равно говоривших на тюркских, арабском, персидском, русском и китайском языках. На скотном базаре, раскинувшемся чуть выше Атшабара, покупателям предлагались целые отары знаменитых красношерстных овец казахской породы, которой славился Талас. Отсюда в разные концы гнали табуны прекрасных лошадей. Неутомимые скакуны были желанней красавиц. В школьные годы Наримана здесь, где сейчас стоит светлое здание — корпус института, высились горы урюка и персиков, штабелями лежали жгуты сушеных дынь, горбились мешки сушеных яблок и груш. Острые запахи пряных восточных блюд доводили до обморока полуголодных интернатских ребятишек. Здесь жарился румяный кебаб, исходили паром манты, плавали в красном жире густо наперченные пельмени, млел в горшочках пити, мелко дрожала в чашах тонкая дунганская лапша. От этого волшебного сытного духа кружилась голова. Краснолицые повара гнали детей прочь от котлов. Но уйти отсюда было выше человеческих сил. Голодные глаза пожирали целые чаны огненной сурпы, съедали тысячи шампуров шашлыка.
— Эй! Подите прочь! Ух, оборванцы!
— Р-р-р! — огрызались пустые желудки.
Особенно интересно было на кавун-базаре. Здесь возвышались красочные пирамиды золотистых дынь, полосатых и темно-зеленых арбузов. Дыни были покрыты тонкими узорами, которые узбекские мастера переносили на мечети и минареты, заложив их в основу своего орнамента, подобно тому, как казахи взяли в рисунок своих ковров рога гордого архара.
Богат был сладкий, недоступный ребятишкам базар! Интернатских детей кормило государство, которое еще не оправилось после войны. Оно прежде всего позаботилось о детях, но нужно было восстанавливать города, залечивать раны… Трудно было, и дети понимали это, не жаловались. Но что делать, если ноги сами несут к торговым рядам, если глаза не могут оторваться от пестрого, душистого великолепия? Дети завидовали осам и пчелам. Тех никто не прогонял. Арбузы и дыни лопались, переполненные соком. Маленькие оранжевые дыньки «ангелеки», похожие на марокканские апельсины, сладчайшие песчаные дыни в сетке узоров, желтые, бледно-лимонные, коричневые, полосатые, как бухарские халаты. Каких только дынь не было на этом базаре! Счастливые пчелы…
Нариман сидел на скамейке в сквере, разбитом на Атшабаре, и тихо смеялся своим воспоминаниям. Здесь они с Жарасом однажды дыни воровали. Худолицый коричневый старик в чалме всегда дремал, уронив голову на впалую грудь. Но стоило ребятишкам приблизиться к дыням, он просыпался, махал на них тощей рукой в широком рукаве пестрого халата и дребезжал:
— Прочь! Прочь! Подальше!
Дыни у него были лучшие на Атшабаре. «Беспалды»! Насыщены не соком, не сахаром, а медом. Покупались они оптом по дешевке у черного, подобно корню, дехканина, которому так же трудно оторваться от земли, сдвинуться с песков Большого Бурула, как тому же корню. Куплены там, а на базаре продаются втридорога. Жарас с первого взгляда возненавидел спекулянта. Однажды он решил над стариком подшутить и привлек к своей затее Наримана.
Возле пивной на Атшабаре всегда стояли на привязи лошади. На них приезжали в город различного рода активисты с гор и из степных аулов. Сходились активисты в пивной, разговаривали и кружку за кружкой пили янтарное пиво. Лица их багровели, речь становилась шумной. А лошади все это время стояли на солнце, обмахивались хвостами, отгоняя слепней и мух, грызли удила, грызли сухое дерево коновязи. Никто и не думал напоить их, корму задать.
Жарас подошел прямо к лошадям и наловил целую горсть слепней. Потом кивнул Нариману, и они снова отправились на кавун-базар. Кустистые брови старика почти полностью закрывали глаза. Он, как обычно, дремал. Рядом стояла его арба, к которой был привязан холеный серый осел. Перед ним лежала охапка свежего клевера. Старик ухаживал за своим ослом лучше, чем иной хозяин за аргамаком. Каждая шерстинка блестела, как серебряная. Жарас подкрался к ослу и, делая вид, что хочет погладить его, выпустил на волю слепней. Те расползлись по ослиной шкуре, расправили помятые крылышки и впились в тело несчастного животного. Осел сначала подергал кожей, пытаясь согнать слепней, потом принялся скакать и лягаться и, совсем обезумев от боли, заорал и бросился бежать, волоча за собой арбу. Старик вскинул брови на лоб и открыл рот от удивления. Потом он коротко вскрикнул и кинулся в погоню за взбесившимся ишаком. Кто мог подумать, что он в состоянии бегать так быстро да еще делать огромнейшие прыжки? Только что он сидел, словно каменный идол, и вдруг резво помчался меж рядов, размахивая руками.
Жарас подхватил две дыни и побежал в противоположную сторону. Перед операцией они договорились, что Жарас схватит две дыни, одну заберет у него Нариман и они разбегутся в разные стороны, чтобы погоня разделилась, и если поймает, то не обоих. А пойманный не выдаст. Стратегия! Но Нариману стало жалко старика, который никак не мог остановить своего скакуна, успевшего основательно побить арбу, и он крикнул Жарасу:
— Да брось ты эти дыни! Пропади они пропадом!
Теперь этот базар ушел в прошлое. Место осталось. И воспоминание. И только. Нет базара. И длиннобрового старца нет. С тех пор прошло немало лет, а он уже в те годы был дряхлым. Может, покинул этот мир в полной уверенности, что жил праведно и аллах непременно даст ему пропуск в эдем.
Когда возвращаешься в родной город через десять лет, понимаешь выражение: «Народ обновляется каждые полвека». Меняются даже высокое синее небо да бурая широкая степь. Во многих местах пришлось побывать Нариману, разные земли объездить, но он всегда помнил небо над родным городом. Для него оно было особенное. Но то, что видели детские глаза, не видели теперь глаза взрослого. Небо было как небо.
В детстве его все удивляло. Город, увиденный впервые. Первое кино. А сейчас, кажется, не осталось ничего, что могло бы удивить его так глубоко, как в детстве. Скорее всего это плохо. Нет уже той детской радости от непосредственного восприятия новизны. Все знакомо, все привычно, а привычка порождает равнодушие. Необходимо хоть изредка возвращаться в детство.
Вдруг пробудился фонтан, выстрелил в небо светлую струю, она раскрылась прозрачным огромным цветком и высыпала на сидящих в сквере миллионы холодных жемчужин. Смешливая девичья стайка разбежалась с визгом и хохотом. Встал и Нариман. Остановил проезжающее такси. Ему вдруг захотелось заехать на минутку в интернат. Ехал, смотрел на изменившиеся улицы, изменившихся людей. Только речушка, которая оторвалась от Таласа, все еще не очистилась за десять лет и по-прежнему катила свои глинистые воды через весь город. И течение ее неспешное, ленивое, тоже не изменилось. Он оставил такси у ворот и вошел во двор, испытывая странное волнение. Этот дом когда-то принадлежал богатому купцу. Обнесенный высоким дувалом, он был отгорожен от всего мира, пока сюда не вселили детей…
Резвый мальчишка, увидев незнакомца, спросил:
— Вы кого-нибудь ищете?
Нариман растерялся. Кого он ищет? И спросил о человеке, чье имя вспомнилось первым.
— Мне нужен Лука Кузьмич, — сказал и почувствовал неловкость. Откуда здесь взяться Луке Кузьмичу, которому десять лет назад было уже восемьдесят…
Мальчик открыл рот:
— А кто он такой?
— А ты, я вижу, дежурный по столовой? — сказал Нариман вместо ответа.
— Да… — удивленно подтвердил малыш.
Нариман сразу понял, что тот сегодня дежурит по столовой. В это время дети должны быть в школе. Если в большом дворе находится мальчик в единственном экземпляре, то он обязательно дежурный. Почему непременно по столовой? Да потому, что руки у него красные от воды. Картошку чистил. До сих пор дети сами чистят картошку, отметил про себя Нариман, весьма довольный своей проницательностью, напомнившей ему знаменитого Шерлока Холмса.
Сколько раз приходилось таскать ведрами воду и чистить картошку самому Нариману — не счесть. Но в то время дежурить по кухне считалось удачей. В тот день дежурный наедался досыта, и товарищи завидовали ему. Особенно рьяно добивался дежурства Жарас. Это была его страсть. Дежурство давало немалую власть над ребятами, которые возвращались с занятий голодными. Дети слезно упрашивали дежурного пустить их в столовую, Жарас куражился, унижая голодных товарищей, — это доставляло ему наслаждение.
Участившиеся дежурства Жараса обратили на себя внимание молодой учительницы химии. Она вызвала его к доске. Жарас не успел подготовиться, вспотел и угрюмо молчал. Учительница не выдержала.
— Что такое H2O? — спросила она, но Жарас лишь опустил глаза. Тогда учительница взяла его за подбородок тонкими пальцами, унизанными перстнями, пристально посмотрела ему в глаза и тихо вздохнула: — О, какой ты пустоглазый!
С того дня Жараса прозвали Пустоглазым…
Это было несколько грустным, но все же забавным воспоминанием, и оно вызвало у Наримана короткий смешок. Они с Жарасом сидели за одной партой. Обычно Жарас списывал задачки у Наримана. Но делал это так тонко и незаметно, настолько аккуратно, что были случаи, когда сам Нариман получал четверку или даже тройку, а в тетради Жараса красовалась пятерка. Так было до того самого случая с учительницей химии. С той поры никто не сомневался, что Жарас ничего не знает…
— Итак, ты не знаешь Луку Кузьмича?
— У нас такого человека нет, — сказал мальчик.
«Ах, родной мой! — подумал Нариман. — Кем ты вырастешь? Жарасом или Нариманом? Или не будешь похож ни на кого из них? Кем бы ты ни был, упаси тебя бог от вражды того, кто вырос с тобой в одном гнезде!»
Жарас. Перед глазами Наримана вставал то мальчик Жарас, то начальник Жарас, то печальник Нариман, который пожалел вдруг мальчика, ворующего дыни на Атшабаре. А взрослый Жарас похитил у него в Рудном Тан-Шолпан и увез… Что же там было? Настоящая любовь или же расчет?
Ж а р а с. Ни то, ни другое. Это месть… тебе.
Н а р и м а н. Чем же я тебя обидел так жестоко?
Ж а р а с. Быстро же забыл! Не ты ли предал меня, тогда, на базаре в Атшабаре, когда мы воровали дыни? Это раз. И еще ты встал на моем пути там же, в интернате…
Н а р и м а н. Каким образом?
Ж а р а с. Забывчивый ты. А может, вспомнишь артистку облдрамтеатра Гульжан Бакиеву, которая вела у нас в школе драмкружок? Когда готовились ставить «Ночной шум», тебе дали роль батыра Жантаса, а мне досталась роль негодяя Карима. Ну, помнишь?
Н а р и м а н. Я ли в этом виноват? Она сама распределила роли.
Ж а р а с. Это не все… По окончании школы медаль тоже тебе дали. Воспитатели на тебя возлагали надежды, а в жизни все получилось по-другому. Если у тебя так много знаний, что они переполняют тебя, почему до сих пор кандидатскую не защитил? А я уже докторскую готовлю.
Н а р и м а н. Известно, как ты защитил кандидатскую. Не я ли нашел способ осушения карьера в Сарбае, который ты взял темой своей работы? Ты же сидел в техническом отделе Соколово-Сарбайского комбината и украл все материалы. Если бы на моем месте был кто-нибудь другой, он бы отдал тебя под суд.
Ж а р а с. У тебя нет доказательств. Ничего ты мне не сделаешь.
Н а р и м а н. А совесть? Она молчит? Не грызет тебя по ночам?
Ж а р а с. Возможно. Поэтому я тебя и ненавижу. Лучше будет нам держаться друг от друга подальше.
Н а р и м а н. Однако мы уживались с тобой в интернате. Жили в одной комнате, сидели за одной партой. Просяную болтушку ели из одной миски. И хватало места нам обоим.
Ж а р а с. Что с того, что хлебали мы из одной миски? У каждого своя дорога. Уравниловки не может быть. Из одного зерна кукурузы прорастает два стебля. Один высокий, дает полные, хорошие початки. Другой низкий, слабый, вялый, и такие же у него зерна.
Н а р и м а н. А ты помнишь Луку Кузьмича? Нашего воспитателя? Не он ли учил нас быть честными, поддерживать друг друга, никогда не делать зла?
Ж а р а с. Есть лучший воспитатель — жизнь. Или ты не понял этого до сих пор?
Н а р и м а н. Та жизнь, которую знаю я, не учит подлости, не учит быть жестоким, расчетливым и злым.
Ж а р а с. Эх, Нариман! То, что ты говоришь, слюнявая жвачка из слов. Можешь вымазать себе ею голову. Ты и в детстве был идеалистом. Ничему до сих пор не научился. Мне моего ума вполне хватает, ни у кого не прошу и сам не жалуюсь. Во всяком случае, мой разум не даст мне заблудиться.
Н а р и м а н. Твои обвинения, Жарас, смехотворны. Разве за это ненавидят? Дыни, драмкружок, медаль… Не слишком ли мелко, Жарас? Или ты возненавидел меня, когда увез Тан-Шолпан, — мне же принес зло?
Ж а р а с. А просяную болтушку помнить не мелко?
Н а р и м а н. Нет, Жарас! Общую миску надо помнить всегда…
— Дядя, да скажите, наконец, кого вы ищете?
Нариман виновато посмотрел на дежурного. Где-то за углом скрылся Жарас, и только красный лисий хвост мелькнул за ним. Мальчик с нетерпением смотрел на странного гостя.
— Выходит, ты не знаешь Луку Кузьмича?
— Да нет у нас такого человека! — с отчаянием сказал мальчик.
Было еще темно, когда он пришел на автовокзал. Через пять минут отходил первый автобус на Карасай, но все билеты оказались проданными. Через два часа отправлялась вторая машина. Однако Нариману показалось, что если не уедет именно этим уходящим автобусом, то что-то безвозвратно потеряет. Это чувство толкнуло его к шоферу.
— Товарищ, захватите меня с собой! Я стоя доеду, мне места не нужно. Очень тороплюсь!
— Ну что вы! Рейс долгий, стоя ехать нельзя. Нам строго запрещено брать лишних людей. Вы человек грамотный, все понимаете. Ждите следующей машины, — сказал шофер.
Пассажиры, уже занявшие места, с интересом прислушивались к разговору. Все же развлечение. Одни смотрели жалеючи, сочувствовали, другие равнодушно скользили по нему взглядом, третьи радовались, что у них есть билет и свое законное место, с которого никто их не сгонит, а четвертые злорадствовали. Разные ехали люди. Что за дело до чужой нужды, самим жить надо. Хорошо, что мало таких, а то и жить не захотелось бы.
Если упорно бить, то и бога убьешь. Капля камень долбит. Даже железное, пропахшее бензином, закаленное дорожными испытаниями сердце шофера можно смягчить. Уже взявшись за руль, он милостиво кивнул:
— Ну ладно! Садись!
Пожалел. Зато не было жалости в окаменевших лицах пассажиров, занявших мягкие и удобные кресла и не намеренных уступить их кому бы то ни было. В их глазах стыла неприязнь к лишнему в салоне пассажиру, потому что он стеснял, мешал наслаждаться своими законными, оплаченными удобствами. Занозой торчит у всех в глазу Нариман. Тем временем автобус пробрался по пробуждающимся улицам города, выскочил на волю и помчался по широкому тракту, как хорошая гончая. Слева остались густо-желтые дымы химзавода.
У спуска к реке Асса сошел пассажир с удочками и бреднем. Нариман поспешил занять освободившееся место, и все пассажиры сразу показались ему добрыми и любезными людьми. Пожилая толстая дама, сидящая у окна, обмахивает газетой разгоряченное лицо. Слева тянется гора, напоминающая скакуна с развевающейся по ветру гривой. Почему-то вспомнились стихи балкарского акына Кайсына: «Смерть пощады не знает. И, упав на бегу, черный конь умирает на белом снегу…» Это Большой Бурул. Бурая гора, гнедой конь…
С грохотом проскочил автобус через деревянный мостик. У въезда на мостик табличка: «р. Асса». Без этой таблички никто бы не подумал, что удостоился чести переехать через реку Ассу, — так не похожа эта ленивая струя на настоящую реку. Но Асса не всегда бывает такой. И нельзя пренебрежительно к ней относиться. В детстве ему пришлось целый год прожить на берегу Ассы, в интернате Жаныса. О, тогда это был могучий поток, который никому не давал перейти себя! Широкая была река, способная легко заглотить верблюда, и в водах ее водилось много разной рыбы. Такую реку не стыдно было назвать «дарья», как Сыр и Аму. А теперь это слабый ручей, которых много в саях. И эту реку легко укротил человек. Поставил плотину, отнял у воды волю, заставил служить себе.
За могучей гривой Бурула высятся снежные вершины, вонзаются в самое небо. Ослепительно сверкают они. Это вершины небесных гор Аспантау. За ними показался Каратау, изогнутый, как старинный боевой лук. В стороне заблестела круглая чаша озера Биликуль, берега которого поросли рогозом и камышом. Оно лежит справа. Асса потеряла воды свои, и озеро обмелело, стало маленьким. Со стороны гор в предрассветной серой дымке поплыли, потянулись к озеру стаи серых диких гусей.
Тянулись один за другим к воде призрачные косяки. Летели бесшумно, как тихие материнские песни. Гора казалась матерью, склонившейся над колыбелью ребенка в предрассветной мгле, чтобы дать ему грудь, тяжелую от молока, а потом в полудреме пошептать ему песню об улетающих птицах, о времени, когда спят все и только правоверные встают ради сарести, боясь своего бога. Величественны и спокойны горы. Они никуда не торопятся. Глядя на них, Нариман забывал о тектонике, геологии, климате, почве, географии… Эти горы всегда казались ему живыми, имеющими громадное пурпурное сердце, яркое, как солнце, великодушное и бессмертное. Вон та высокая гора похожа на мать, а остальные на аульных старушек в белоснежных тюрбанах. Они всегда выходят к тебе навстречу, когда ты приезжаешь в аул. Они обнимают тебя, и целуют, и гладят твое лицо дрожащими от любви руками, и ласково говорят:
— Птенчик наш, ты прилетел в родное гнездо, айнайлайын! Да буду я жертвой для тебя! Ты стал настоящим джигитом, светоч наш!
Горы! Мои простодушные и щедрые матери, которые могут быть очень суровыми и вырвать тебя из сердца, если ты отвернешь лицо от народа и предашь родную землю…
Вдоль асфальтовой стремительной дороги бегут, как бы соревнуясь с ней, провода высоковольтной линии, нервы времени. Высокое напряжение. Так должно жить. Соревнуясь. Кого к кому ревнуя? И что к чему? Но бегут они рядом, ревнуя друг друга к человеку, к его заботливым рукам, стараясь быть больше сопричастными к его большим делам… Эка занесло! Нариман усмехнулся. Кружево проводов. Промелькнул старый коршун, который, казалось, и плел эти узоры.
По небу протянулись перистые облака, тонкие, как следы реактивной армады. А еще они похожи на легкую шерсть мериносов, которую чисто вымыли и развесили сушиться.
Горы тянутся с востока на запад, непрерывные и разные, как музыкальные звуки, как могучие аккорды какой-то неземной симфонии, и ущелья служат разбивкой для гигантских фраз, паузой, цезурой… Вершины — взлет, высокие ноты. И впадины — низкие и плавные долины… Ярко-зеленые пятна лесов и кудрявые рощи на склонах. Только мы часто не слышим звучания этого гигантского каменного ожерелья, нанизанного на зеленую нить.
Ровно гудящий автобус вдруг чихнул, закашлялся и остановился. Потревоженные пассажиры вытянули к водителю шеи, выглянули в окно, увидели у обочины девушку, которая стояла с поднятой рукой, и снова блаженно откинулись на спинки сидений. Поперек дороги стояла телега, запряженная вороной лошадью. Шофер вскипел и начал было успешно упражняться в родном языке, но тут к его кабине подошел старик и, глядя водителю прямо в глаза, негромко сказал:
— Сынок, возьми с собой дочку. Она опаздывает на работу.
Шофер провел ладонью по лицу, снимая раздражение, и молча открыл передние двери. В салон поднялась светлолицая юная девушка с опущенными ресницами. Старик взял кобылу под уздцы, свел ее с дороги и провел рукой по бороде, благословляя едущих в добрый путь. Девушка помахала ему в окно рукой. Хотела что-то крикнуть, но опомнилась и промолчала. Автобус рванулся вперед, и скоро старика с телегой не стало видно. Вдруг щеки девушки побледнели, губы задрожали, и глаза стали влажными и блестящими от слез.
Нариман с легкой досадой посмотрел на нее. «Только сел — и вставай», — подумал он и тут же поднялся.
— Садитесь, сестренка!
Девушка резко обернулась и посмотрела ему в лицо.
— Что вы, спасибо! Я не сяду. Не беспокойтесь, пожалуйста.
— А вы попробуйте сесть, — улыбнулся Нариман.
— Не стоит. Я постою.
«В командировку едет. Или же на работу устраиваться, — подумала она. — Но не похоже, чтобы только вчера окончил институт».
Нариман продолжал стоять рядом. Ему неловко было садиться, да и ей после отказа неудобно занимать его место. Так и стояли рядом, стесняясь и досадуя.
— Садитесь, пожалуйста, я постою. У меня ноги затекли, — сказал Нариман.
Толстуха внимательно посмотрела на них, подивилась их щепетильности и неуклюжим отговоркам мужчины. Потом вдруг задвигалась и горячо проговорила:
— Садись, дочка! Парень готов ковром тебе под ноги лечь, а ты упираешься!
Девушка совсем застыдилась и скользнула на место Наримана, потому что уже другие пассажиры стали обращать на них внимание. Она поискала глазами, куда пристроить черную дорожную сумку, но не нашла места. Тогда Нариман забрал у нее багаж и ловко втиснул на сетчатую полку над окном. Получилось легко и естественно, что очень удивило и даже слегка пощекотало самолюбие парня. Одну руку он положил на спинку кресла, в которое вжалась девушка, другой ухватился за металлический поручень, проходящий через весь автобус. Глаза не отрывались от гор, а телом он прикрывал девушку от нескромных взоров, словно ревнуя к пассажирам. Теперь он снова торчал столбом один на весь салон.
Девушка была очень благодарна своему попутчику за то, что он уступил ей свое место и так надежно прикрыл от других, иначе ей пришлось бы стоять в проходе, на виду у всего автобуса. Но она старалась не показать своей признательности и сидела тихо, полуотвернув лицо и глядя в окно.
Толстуха задремала, уронив голову на мощную грудь. Дальше молчать было совсем уж неловко, и Нариман спросил:
— Куда вы едете, сестренка?
Его не столько интересовало, куда держит путь случайная пассажирка, сколько требовалось разрядить напряженное и затянувшееся молчание.
Большие, как пиалы, глаза его соседки на миг поднялись с непонятным испугом и тут же опустились.
— В Нартас, — тихо ответила она и натянулась, как струна, ожидая новых вопросов, готовая ответить на них, чтобы хоть этим выразить ему признательность.
Но он молчал. Бывает, чуть зазолотится огонек в очаге, но нет ветерка, чтобы раздуть его, и он прячется под коркой золы. Так и между двумя людьми не получится разговора, если нет ветра непринужденности. Гаснет беседа, не хочет ярко гореть.
— А вы сами? — еле слышно спросила девушка.
— Что я?
— Куда едете? — И она слабо улыбнулась.
— Ах, да! Я сам… Еду в город Карасай, — сказал он ее затылку, перевел дыхание и тут же ощутил еле слышный аромат, идущий от волнистых черных волос. — А вы учитесь, да?
— Я? — удивилась девушка.
— Вы! — И он рассмеялся. — Именно вы!
— Учусь. — Она чуть заметно кивнула головой. — В десятом.
«Может, и не врет. Может, так оно и есть. Слишком уж юна, — подумал Нариман, но тут же вспомнил, что сейчас у выпускников школ горячая пора государственных экзаменов, а девушка разъезжает по дорогам в автобусах междугородных рейсов. — Врет. Конечно, врет. И аксакал сказал, что дочь опаздывает на работу».
— Простите, как вас зовут?
— Марзия.
— Имя редкое, но красивое. Вы, наверно, родились где-то рядом с эдемом.
— Но вы не сказали, как зовут вас.
— Ах, да! Меня зовут Нариман.
В это время шофер дал оглушительный и долгий сигнал: какой-то всадник не давал автобусу проехать. Люди, которые дремали, укачанные дорогой, испуганно вскинули головы. Всадник, видимо, был табунщиком. Судя по тому, что он ехал по самой середине дороги, не обращая внимания на автобус, он успел приложиться к бутылке. А может, захмелел от кумыса.
Голова табунщика была обрита. Шофер, поравнявшись с ним, высунулся из кабинки и крикнул:
— Эй, гололобый! Давай наперегонки?!
Тот даже не оглянулся, не кивнул, а тут же дал коню шенкеля и бросил скакуна вперед, с места в галоп, сразу оставив машину позади. Тут уж пассажиры не выдержали. Одни кричали:
— Догоним! Жми на газ!!
Другие рассудительно пытались охладить разгоряченные умы:
— Бросьте! Что за озорство в пути! С сумасшедшим связаться — самому дураком стать! Перестаньте!!
Но шофер оказался азартным. Он прибавил скорость, догнал всадника и оставил его в облаке переработанного газа. Гнедой зафыркал, вскидывая голову, глаза его казались измученными, когда он стал отставать от автобуса. Жирный конь, гладкий, трудно бежит. «Бритоголового хозяина благодари», — подумал Нариман. Довольные пассажиры жарко обсуждали происшествие, развеселились, дразнили бритого. А тот тоже смеялся, поглаживая усы и глядя вслед уходящей машине. «Хвастун, вроде Каражана», — с неприязнью подумала Марзия.
От веселого шума проснулась и толстуха. Она достала из авоськи, стоявшей у ее тумбообразных ног, яйца, помидоры, хлеб и начала есть. От еды ей стало жарко, и она снова принялась обмахивать лицо газетой. Солнце еще только поднялось, а уже чувствовался зной. Марзия сняла свою красную кофту. Теперь, когда на ней осталось только легкое платье без рукавов, отчетливо обрисовывались ее тугие, круглые груди, натянувшие тонкую ткань.
Нариман отвел глаза в сторону. Он вспомнил своих одноклассниц, тоненьких и худеньких, с едва обозначившейся грудью. «Однако, — подумал, — быстро созревают нынешние девушки». Теперь он не отрываясь смотрел в окно.
Жара измучила толстуху. Она привстала и опустила окно. В салон хлынул свежий воздух, образовался ветер, взметнувший черные кудри Марзии. Она подняла руки, пытаясь справиться с прической. Заныла грудь. Марзия стала незаметно поглаживать ее. Давно прошло время кормления ребенка. На лице Марзии отразилось недовольство, брови нахмурились. Нариман решил, что виноват ветер. Одной рукой девушка борется с непослушными прядями, другой старается прикрыть грудь. Справиться с ветром трудно, и она вдруг посмотрела прямо в лицо Нариману, виновато улыбаясь и как бы спрашивая, что делать ей дальше. Он растерялся.
Автобус, мчавшийся на большой скорости, внезапно затормозил. Все подались вперед. По асфальту брели красные коровы, отбившиеся от стада. Резкие гудки совершенно их не трогали. Они лениво жевали и продолжали, помахивая хвостами, медленно идти по дороге. Нариман от неожиданности присел и, чтобы не упасть, оперся рукой на обнаженное колено девушки.
— Да что он делает?! — вскричал он сконфуженно.
— Коров благодарите, — засмеялась Марзия, тщетно пытаясь натянуть на колени короткое платье.
Эта случайность, которую следовало оставить без внимания, невольно увела обоих в прошлое.
Дни проходят, оставаясь в памяти и исчезая бесследно. В ту зиму, когда возвращались в крытой машине с Сарбайского рудника, шофер затормозил так же резко. Нариман сидел напротив Тан-Шолпан. Люди повалились друг на друга, а он упал на колени девушке. Она только ласково улыбнулась, он же готов был провалиться сквозь землю… На ногах у нее были валенки. В Сарбае зимой невозможно ходить без валенок. Может, напрасно джигиты стесняются в тех случаях, когда девушки и не думают смущаться? Кто знает, если бы тогда Нариман держался уверенней…
Жарас — тот никогда не теряет уверенности. О, этот Жарас! Напористый и наглый! Когда Нариман был всего-навсего начальником участка на Сарбайском руднике, Жарас уже начальствовал в техническом отделе Соколово-Сарбайского рудничного комбината. А учебу заканчивали вместе.
У женщин Жарас пользовался бо́льшим успехом, чем Нариман. Когда Нариман перебивался с хлеба на воду в студенческом общежитии, Жарас женился на красивой девушке по имени Багиля. Нариман не знал, как избавиться от разбитых кирзовых сапог, а Жарас устроил богатый той. Почетным гостем на тое был декан, который и благословил молодых, сказав много хороших слов. Когда приехали по распределению работать в Рудный, то Жарас уже был отцом. В Рудном у него родился второй сын. А Нариман все ходил в холостяках.
Но никогда Нариман не завидовал Жарасу. В Рудном было интересно. Скучать было некогда. Нариман с товарищами одержимо искали экономичный и быстрый способ осушения карьера, потом осваивали новые экскаваторы. Это была увлекательная и заметная работа. Жарас стоял в сторонке, но плоды его, Наримана, и его друзей труда собрал Жарас. А впрочем, не все ли равно? Главное — работа Наримана принесла государству пользу.
Трудные и счастливые были дни. Светлая пора обретения крыльев, встреч с Тан-Шолпан — Утренней Звездой. Забудутся бессонные ночи над чертежами, конечно, устареют его предложения, но свет, лившийся из глаз любимой, не должен погаснуть…
Без всякой на то видимой причины Марзия принялась сравнивать Наримана с Адилем. Внешне этот парень, пожалуй, проиграет рядом с прежним Адилем. С первого взгляда, помнится, взволновал Адиль Марзию своей броской и вместе какой-то застенчивой красотой. А этот джигит не ахти как красив. Густые черные волосы зачесаны назад. На открытом широком лбу три продольные морщины. Редкие прыщи, массивный, тяжелый нос никак не красят его. «Не обязательна, наверное, мужчине красота. Некрасив ведь этот Нариман, а симпатичен. Может быть, подлинную красоту надо искать в душе? — подумала Марзия. — Глаза у него ясные и правдивые. Такой не обманет. Ясные и грустные. Почему бы?»
Марзия и подумать не могла, что Нариман тоже сравнивал ее с неизвестной ей Тан-Шолпан. Аллах обеих девушек не обделил красотой, однако Тан-Шолпан была поярче и будто потоньше. Она хорошо знала цену своей красоте и ею определяла подход к людям. Порой от ее красивого лица веяло таким холодом, что хотелось пожелать ей быть не столь красивой. Красота была ее капиталом, и Тан-Шолпан не хотела продешевить. Чувствуя это, Нариман все же не мог относиться к ней трезво. Ему казалось, что недоверие оскорбит его любовь. Был он подобен архару, которому милы суровые и холодные льды родных гор и который без устали идет все выше и выше, к вечным снегам, освещенным прекрасным солнцем. Свет далекой звезды не греет, однако тянется к звездам человеческое сердце. Даже падая в ледяную пропасть, человек тянет руку к звездам.
Говорят, от любви человек слепнет. Так и он видел в любимой тысячу несуществующих достоинств, а пороки ее считал милыми и легко исправимыми недостатками. У кого их нет?
Марзия же вовсе не походила на холодную звезду и не казалась ледяной пропастью, снежным пиком, она напоминала теплое весеннее солнышко, не жаркое и не очень яркое, но ласковое и такое нежное, что сердце начинает тихо постанывать от великой любви к нему. Такое солнышко выходит на чистое от туч небо после суровых и студеных дней, когда намерзнется душа от зимнего неуюта, пробивается розовым светом через прикрытые тонкие веки. Есть в облике этой девушки что-то от того весеннего солнышка. Ласковость, и теплота, и нежность, от которой щемит и тоскует сердце. И хочется все время греться в ясных лучах ее глаз и не двигаться с места. Тогда начинаешь молить неизвестно кого, чтобы не кончалась эта дорога, чтобы вечно ехал автобус и тянулось рядом черное ожерелье величественных гор, нанизанное на зеленую шелковую нить.
Нариман смотрит то на девушку, то на горы. Когда он глядит на девушку, ему думается, что он уже не очень молод. А когда взгляд обращается к горам, вспоминается краснощекое детство, и на душе становится чище, и верится, что все еще впереди…
Тогда, еще в Рудном, друзья Наримана, а больше всех Захар, не давали ему покоя, все спрашивали:
— Когда свадьба? Чего тянете? Сколько нам еще ждать? Когда вы надумаете с Тан-Шолпан пригласить нас?
Бесконечные вопросы вместо «доброго утра» и «до свидания». В конце концов Нариман привык к ним, и у него перестали гореть уши.
Нариману казалось, что и Тан-Шолпан ждет свадьбы. Девушка часто являлась ему во сне. Однажды Нариману приснилось, что он несет на руках ребенка, завернутого в стеганое одеяльце. Во сне радость бывает удивительно чистой и полной. Потом вдруг оказалось, что ребенок не его, а Жараса. Второй сын Багили. Проснувшись, он посмеялся, подумал, что порой приснится такое, что и во сне не снилось. Нечаянный каламбур запомнился, хоть и был не ахти какой.
На следующий день к вечеру Нариман шел с Тан-Шолпан по улице Маритэ к кинотеатру «Родина». Стояло раннее лето. Высаженные несколько лет назад деревца вытянулись, окрепли и оделись в листву. Кокетливо свисали зеленые сережки с белых березок. Небо было чистым и синим, прохладный ветерок сквозил по улицам. И шли они, счастливые, безмятежные, как вдруг увидели под ногами толстый бумажник черного цвета. Нариман нагнулся, протянул руку к бумажнику, а тот зашевелился, пополз и взмыл вверх, зацепившись за ветку березы. И сразу раздался звонкий ребячий смех. Они подняли головы и увидели на балконе четвертого этажа детвору, хлопавшую от восторга в ладоши. Они привязали бумажник за нитку и ждали, когда на нехитрую удочку попадется какой-нибудь прохожий.
Нариман не был жадным. Алчность и накопительство вызывали в нем отвращение. Ему бы в голову не пришло присвоить бумажник, а тем более убежать с ним. И вот нежданно-негаданно попал чуть ли не в жулики.
В детстве, он помнит, в аул наезжал нищий дивона на белом ишаке. Приехал и в ту пору, как секретарь аулсовета собирал заем у населения. Правда, секретарь тот был на своем посту человек случайный. Он ходил из дома в дом, пока основательно не напивался. В таком состоянии взгромоздился он на коня и поехал в райцентр сдавать деньги. По дороге потерял хурджун с деньгами, а нашел его дивона, что ездил на белом ишаке. Заглянул в хурджун и чуть языка не лишился, едва с ума не сошел. Однако вскоре пришел в себя и задумался. Скрыть находку грех: надо быть чистым перед законами веры. О находке следует объявить. По шариату мусульманин, нашедший чужую вещь, должен трижды объявить об этом, громко крича, что он нашел. Если после трех раз хозяин не объявится, то вещь переходит к тому, кто ее нашел. Это справедливо. Дивона на белом ишаке не решился нарушить шариат, приехал в аул и громко закричал:
— О люди! О правоверные! — И шепотом добавил: — Я деньги нашел.
— О правоверные! О люди! (Я деньги нашел.)
— О люди! О мусульмане! (Я деньги нашел.)
На его выкрики никто и внимания не обратил, потому что обычно нищие с воплями въезжали в аул, славя всемогущество аллаха и заранее восхваляя щедрость жителей. К громким причитаниям «божьих людей» все привыкли. «Аллагу!» — кричал дивона. А шепота его никто не разобрал. Таким образом дивона избежал греха. Им были довольны и аллах, и люди, а он был очень доволен ими, оставив деньги себе.
Но Нариман же не дивона. Отнес бы бумажник прямо в милицию и сдал его.
Ах, черти, ну, хитрецы! В такое нелепое положение его поставили! Смеются, озорники, рты до ушей! На всю улицу хохочут. Ну, хорошо, у них детская шалость, и радости хватает оттого, что шутка удалась. А Тан-Шолпан? Смеется. За живот схватилась, согнулась пополам. Поначалу и сам Нариман засмеялся, но потом и улыбка слетела с отвердевших губ. Он ждал, когда Тан-Шолпан перестанет смеяться. А она и не думала униматься. Откинется всем телом назад, всплеснет руками, хлопнет в ладоши и опять заливается, схватившись за живот.
— Ну, хватит! Что с тобой?
А она все смеется…
Прошло с того дня совсем не много времени, и не стало в городе Жараса Хамзина и Тан-Шолпан. А молва, что снежный ком, росла и росла и грозила раздавить его своей тяжестью. Говорили, оба удрали в Алма-Ату. Говорили, бежала она с ним. Говорили, осталась Багиля-байбише с двумя детьми на руках. А о Наримане говорили: «Вот джигит, которого девка бросила!» Хорошая слава для парня? Мнительным он стал. Если в стороне двое беседовали, то казалось ему, что о нем говорят, над ним смеются, его презирают. Этот червь точил и не давал ему забыться. Он присосался к сердцу и тянул из Наримана все душевные силы. Горько было. Стыдно было. Обидно было. Страдания измучили его. За короткое время он осунулся, похудел…
В начале шестьдесят четвертого года вышел указ правительства. Каратаускому фосфоритовому бассейну потребовались специалисты. Одним из первых записавшихся добровольцев был Нариман.
Едет он на место своей новой службы в быстром автобусе. Где ты, Карасай? А перед ним сидит чужая девушка, влекущая, как весеннее солнышко, и прядями ее играет ветер.
Ахан крепко-накрепко наказал своему другу Тимофею беречь дочь:
— Перед богом и перед людьми будешь ты за нее в ответе.
С Тимофеем Ахан подружился еще в те времена, когда работал в геологических партиях вместе с Безруковым и Гиммельфарбом. Безруков по праву считался акыном среди геологов. Он умел оживлять самые невзрачные камни и сам относился к камням как к живым существам. Он писал стихи. В геологической партии известного ученого, открывшего руду в Нартасе, долгие годы трудились бок о бок Тимофей и Ахан. Позднее Безрукова отозвали в Москву, и работу небольшой партии возглавил вот этот самый Тимофей Петрович Петров.
Ахан был для геологов незаменимым проводником и помощником, который собирал образцы пород. Не было в Каратау ни одной щели, которой он не знал бы. Словно на ладони у него была отпечатана карта этих гор. Знал Ахан каждое ущелье, каждую долину, впадину, вершину… В последние годы ему стало трудно ходить по горам, замучил ревматизм, годы давили на плечи, и он решил уйти с этой работы, которую любил сердцем. Пришла пора уходить на пенсию и забыть горные тропы.
Когда колхоз провел улицу и на ней стали подниматься новые дома, Ахан остался на зимовье дедов, не покинул ущелья Сунге. Позднее в той впадине построили водохранилище. Река Сунге была перекрыта, и воды пущены по трубам вниз сразу за домом Ахана. Сейчас водохранилище обеспечивает питьевой водой весь Карасай.
После того, как городские власти взяли водоснабжение в свои руки, Ахан стал работать сторожем на водохранилище, неусыпно следил за его чистотой. Особенно строго смотрел он за тем, чтобы сюда не забрел скот, чтобы никто из проказливых глупцов не осквернил воду, предназначенную для людей. На первый взгляд кажется, что работы здесь никакой, но аксакал осознавал высокую ответственность. В строго установленные часы он подходил к хранилищу и сыпал в воду хлор. Потом садился на берегу и долго смотрел на горы, как старый беркут, который тоскует по своим скалам. Камни зовут старого проводника. Ему бы крылья! Он глазами покрывал расстояния. Вон Нартас, а вот и Кокжон… Старый беркут тосковал по прошлым дням, по своим друзьям-геологам. И долго сидел у воды.
Правду сказать, и друзья-геологи его не забывали. Когда приходилось Тимофею бывать в Шугле и ехать обратно, он обязательно навещал Ахана.
Однажды после обязательных расспросов о скоте, о доме, о здоровье геолог обратился к другу:
— Марзия поступила учиться?
— Нет, не смогла, вернулась, — ответил Ахан Тимофею Петровичу. — Видно, очень это трудное дело. Похоже, каждый своих лучших скакунов отбирает для этой байги. Трудно одинокому всаднику без поддержки, без болельщиков из своего племени. На полдороге останется такой. А свои подтянули бы за чембур, криками бы поддержали, камчой подстегнули бы уставшего аргамака.
— Да, это похоже, хотя и неверно, — кивнул друг, не зная, что сказать старику. — Болельщики должны бы со стороны смотреть, сердцем переживать, а не тянуть за чембур и не подгонять плетью. Однако… — Он задумался и долго сидел молча. — Ничего, Ахан! Посылай дочь к нам, нечего ей в ауле сидеть. Что ей дома делать, а? Пусть поработает. Работа коллектора тебе, я думаю, знакома? Справится и она. На учебу же в первую очередь берут тех, у кого стаж есть.
— Не дело это для девчонки, ой-бай, — нахмурился Ахан.
— Ну-у-у, — протянул Петров, — в тебе пережиток заговорил, бай. Брось ты это казахабайство! Пусть посмотрит, поучится у людей, потрудится бок о бок с ними. К тому же будет зарплату получать, деньги вам высылать. А за нее бояться тебе нечего. Я же буду рядом.
Ахан верил Тимофею, как самому себе. Старуха поворчала, да и замолчала под взглядом мужа. Марзия обрадовалась разрешению отца отправиться в лагерь геологов. У юности вообще не бывает будней. Мечется она, ищет себя, далеко залетает в мечтах, высоко парит. Никак не хотелось Марзии оставаться в ауле, особенно после того, как она не прошла по конкурсу в институт. То одна женге, то другая ущипнет, уколет:
— Эй, красавица! Говорят, ты стала профессором? Поздравляем тебя! Не пора ли замуж, коли все науки уже прошла?
— Поучилась ты важно. Теперь так и будешь сидеть на шее у стариков? Вон какая вымахала! Схватилась бы за чье-нибудь стремя да убралась бы из аула, не позоря других.
Марзия рада была уехать от всех этих злоязычных баб. Она с удовольствием села в крытую брезентом большую машину дяди Тимофея.
— Покажу тебе, дочка, места, где отец твой когда-то проходил, — говорил ей Тимофей Петрович.
Впереди лежал незнакомый запад. Небо покрыли тяжелые тучи, несущие холодный дождь. В одном месте лучи прорвали свинцовую пелену, и на притихшую землю брызнул свет. Яркие пятна побежали по темным склонам Каратау, осветили вершины, над которыми вдруг поднялись тонкие золотые дымы. «Не может быть, чтобы в этих горах не было золота», — подумала Марзия, жадно оглядываясь по сторонам. Ей не очень нравится, что здесь не отыскали золото, хотя и нашли фосфориты. Показалось, что геологи искали не там, где надо, и не так, как нужно. Теперь она сама едет к разведчикам богатств Каратау, и, кто знает, может, именно ей удастся отыскать золото.
Туча затянула прореху, и свет померк. Потемнели, помрачнели горы и скоро слили воедино небо и землю.
Водитель зажег фары. И вскоре в образованном ими белом холодном коридоре побежал испуганный тушканчик. Зеленым светом зажглись глаза филина, который злой тенью, тяжело улетая от человека, скрылся в темноте.
Марзии стало страшно.
Свет машины то падает вниз, то устремляется в небо, резко взрезая черный бархат ночи. Наконец во тьме показались смутно белеющие палатки. Машина стала. Водитель выключил мотор, но фары продолжали светить. Тимофей Петрович открыл дверцу кабины, и навстречу ему зазвенела гитара. Марзия узнала знакомую мелодию туша. Когда она следом за Петровым вылезла из кабины, гитара тренькнула и замолкла.
— Эй, Адиль! Уж не упал ли ты в обморок? Исполни же туш в честь нашей гостьи! — раздался чей-то громкий и чуточку раздраженный голос.
Марзия вся сжалась.
— Трудно это сделать, не зная, кого имеем честь встречать, — отозвался молодой баритон. — Здравствуйте, сестренка!
— Здравствуйте! — сказала девушка в темноту, где смутно качались какие-то странные фигуры. Привыкнув к темноте, она увидела, как кто-то долговязый не отрываясь смотрит на ее ноги. Ей стало страшно и стыдно. Она в смятении попыталась натянуть на колени платье.
Гитарист заметил нескромные взгляды товарища и толкнул его в бок.
— Ну, будет! Я же ничего, Адеке! — сказал долговязый виновато.
— Прошу знакомиться, друзья. Это Молдабекова Марзия Ахановна, — сказал Тимофей Петрович. — Она новый член нашей экспедиции. Коллектор.
Первым протянул ей руку долговязый:
— Аманкул Ахрапов.
Пальцы у него были тоже длинные, толстые и твердые, как рукоять камчи из арчового дерева. Он не сразу отпустил руку Марзии, придержал ее, чтобы пощекотать мягкую ладонь.
«Бессовестный!» — крикнула про себя Марзия и выдернула руку.
— Адиль, — сказал гитарист. У этого была широкая ладонь, открытая и дружелюбная.
Стоявший в стороне пожилой человек к ней не подошел. Он кивнул девушке головой, дернув остроконечной бородкой, и сказал:
— Здравствуй, родная! Не дочь ли ты Ахана, что из Сунге?
— Да.
— Э-э… Как себя чувствует отец? Здоров ли?
— Слава богу, здоров, неплохо чувствует.
— А ты, значит, решила его место занять? Здесь его работа, дочка. Немало он сделал. Это хорошо.
Марзия не поняла, шутит он или говорит серьезно. Главное — он знает отца и, наверное, не даст ее в обиду. Это обрадовало девушку. Хорошо, когда в незнакомом месте встречается человек, который знает твоего отца.
— А как же! — сказал долговязый Аманкул. — Скажем, в ауле дочь чабана наследует чабанский посох. Ей-богу, своими глазами видел такое на чабанском тое в Сарысуйском районе. А дочери геолога сам бог велел геологиней стать.
— Какой там геолог! — Пожилой цвиркнул слюной меж зубов. — Ее отец был таким же чернорабочим, как и я.
Золотой жук прожужжал мимо и ударился в горящую фару. В световом столбе кружились мушки, мошки, мотыльки. Звенели комары. Лягушки, перебивая друг друга, пробовали голоса перед вечерним концертом. «Должно быть, места здесь влажные, близкие к воде», — подумала Марзия. На ее ногу сел комар, но она не стала наклоняться, чтобы прихлопнуть его. Стараясь проделать это незаметно, она почесала укушенное место другой ногой. «Надо будет в брюках ходить, здесь в юбке много не наработаешь».
Пожилой человек запалил лучину и стал разжигать огонь. Поставил чай.
— Молодец, Таласбай, отлично придумал, старик! — заорал долговязый Аманкул.
Неуместными и грубыми показались Марзии его слова, обращенные к человеку, который по возрасту явно годился ему в отцы.
Тонкие прутики трещали в огне и брызгались золотыми искрами, которые, казалось, хотели прожечь темноту, но гасли, оставив белесый дымок, исчезали, умирали.
Фары наконец выключили, и тьма в той стороне стала особенно густой, черной, непроглядной, какой-то живой и пугающей. Теперь вся летающая братия — мушки, комары, мотыльки, жучки — устремилась к костру. Одних отпугнул едкий дым, другие падали в огонь с обгоревшими крыльями. Остальные кружили вокруг него, над кипящим чайником, привешенным к треноге. Но это был не холодный свет фар, к которому они густо лепились, а горячий, живой, злой огонь, и не было им покоя, и бились, и кружились насекомые в неистовой смертельной пляске.
Пить чай сели впятером на открытом воздухе. Над входом в большую палатку повесили фонарь. Единственный граненый стакан уступили Марзии. Остальные пили, обжигаясь, из больших кружек, шумно дуя на чай. Аманкул все время поглядывал на Тимофея Петровича, не решаясь о чем-то напомнить. Начальник заметил эти взгляды, вздохнул и сказал:
— Ладно! Последняя будет. Привез я только одну бутылку. После нее, запомните, сухой закон до тех пор, пока не переедем отсюда. Баста!
— В честь приезда барышни, — заулыбался Аманкул.
Забулькала водка, разливаемая по кружкам, в которых только что был чай.
— А сестренке? — вскинулся Аманкул.
— Я не пью! Что вы! — испугалась Марзия. В ее голосе было такое удивление, что все заулыбались: «Разве вы не знаете, что я не пью? Об этом весь мир должен знать!»
— Ради знакомства можно! — продолжал настаивать Аманкул.
— Нет, — отрезал Тимофей Петрович, — Марзии не наливать!
— Пейте из стакана, — сказала Марзия, готовясь выплеснуть остатки чая.
Но Аманкул остановил ее:
— Нет, сестренка, из кружек вкусней. Давай хоть чаем чокнемся. — И он протянул к ней свою кружку.
Старик Таласбай не вылил чай из своей кружки. «Праведный старик, правильный», — подумала о нем девушка. Трое разделили содержимое бутылки, выпили, вытерли губы кулаками и продолжали сидеть как ни в чем не бывало. Что пол-литра на троих!
Через некоторое время Адиль взял гитару и начал что-то наигрывать. Сначала бренчание раздражало, но вот стала пробиваться мелодия, мягкая, нежная, молящая, не таящаяся в ночи, а созвучная ей. Она почти стлалась над землей, пока не взлетала высоко вверх и не замирала там, трепеща крыльями.
Молчали. Тучи вроде стали расходиться. Хмурились, грозились, да не пролились дождем. Стали проглядывать редкие звезды.
Тимофей Петрович ковырял щепкой в зубах и обдумывал завтрашние дела: «Так… Завтра следует заменить у второй бурильной машины сломавшийся бур. А может, закалить его? Буров не хватает, ломаются самые крепкие зубья. Камень, что ни говори, кругом. Если так и дальше пойдет, то мы уже теперь съедим все отпущенные на разведку средства. Съедим за счет ненайденной руды. Так… Нужно выяснить размеры клада, охраняемого каменной пастью, а потом потихоньку передвигаться к Кокжону. Зимой снова будем бродить в окрестностях старого зимовья Нартас. Дрова следует заготовить. Позаботиться о зимней одежде. Да… Пройдет еще одно лето. Каратау забирает годы, глотает дни за днями. А лета уже поджимают. Перебраться бы в город, как Безруков, и начать писать книги. Да только не справиться с писанием. Нет таких способностей. Или найти покой старым костям где-нибудь в тихой долине у самых гор, как сделал отец этой девушки, друг Ахан? Индюков разводить… Кстати, девушке нужна будет особая одежда, женская. Ее платьишки да юбчонки не годятся для человека, который целые дни по горам, по камням лазает. Мошка заест. А может, и волки… Может, зря я эту козочку привез да пустил пастись между двух волков? Голодные хищники, черт бы их побрал! Не о старике речь, он молитвы читает, намазы делает. А впрочем, я же здесь, послежу, чтобы не обижали».
Горький сок арчи попал в горло. Он откашлялся и сплюнул.
Аманкул курит, закрыв глаза. «Проклятый скряга! Один пузырек и привез. Денег не хватило, что ли? Пачками получает и куда только девает башли? Или готовится уйти на пенсию и откладывает на книжку? Станет уходить, а меня на свое место и не порекомендует. Скупой! Ну и черт с ним! Не очень нуждаемся! Если Жарас слово сдержит, то найдется и для меня теплое местечко на руднике Нартас. Надоело по камням ноги бить, в жару и стужу по горам бродить да спать под открытым небом. Чужой не пожалеет, свой не убьет, хоть и может избить до полусмерти, спихнуть ногами в грязный овраг. Впрочем, зачастую родичи именно так и поступают. Ай, да ладно! Дай бог здоровья Жарасу! Будет он жив, и мы не пропадем. Что делать, ему тоже приходится не легко. Видно, не может удобный момент выбрать. Мне бы только кончиком ногтя зацепиться за рудник, а там посмотрим… Мне бы только должность с машиной. А здесь… Ни семьи, ни дома, жрешь всякую гадость. Тимофей на свое место вот этого пьяницу предложит. А чем он лучше меня? На гитаре умеет бренчать — и только. Ишь как приклеился к инструменту, к деревяшке своей. Да и дергает нынче по-другому. Глаз с этой малявки не сводит, улыбается ей. Ну, да мы еще посмотрим! От Аманкула трудно спастись всяким ярочкам-козочкам, коли он на них глаз положил. Не ангел, поди, раз своими ножками притопала от мамы-папы в такое богом забытое место. Даже если кто и гнал или в поводу вел, все равно не место здесь для девичьих ножек. Видно, черт пригнал от людей грешок скрыть. Может, и к лучшему, что она приехала. Чем в редкие случаи в город ездить к той вдовушке, лучше найти себе под боком забаву для сугрева. Ну, хоть и пожалел денег на выпивку, так хоть за то, что девку привез, спасибо. Может, почуял Тимофей, что надоело нам свои холодные колени обнимать, вот и привез ее нарочно? Только вот гитарист этот…»
Старый Таласбай прилег на бок, держа в руках пестрые четки. Он перебирает их по одной, словно баранов своих считает, поглаживая по спине. «Был этот Ахан характером похож на русского, видно, до сих пор такой, не переменился. Иначе разве пустил бы он дочь в такую даль, в глухие места, да еще зная, что здесь одни мужики? О аллах! Тауба! Тауба! Благодарение всевышнему! И у нас растет сын, и мы дочь воспитываем. Кстати, не мешало бы съездить разок в аул, дом проведать. У бедной старухи в последнее время жалоб много стало. Как она там? А сноха? Как она справляется с дойкой кобылы? Или ни капли не оставляет жеребенку? В ауле много белобородых и синебородых родичей, недовольных тем, что ушел я в горы, надеясь добыть больше денег, покинул дом и аул. Или оставить эту работу, ну ее совсем? Приехала же эта девчонка, поработает пока на моем месте. Отпрошусь да поеду, пожалуй…»
Адиль оторвал руку от струн. Прислушался. Словно где-то далеко звенел чей-то голос, или то комар пищал над ухом? Взгляд у него был далекий, отсутствующий. Вот кисть руки снова легла на струны. «Добро пожаловать, сестренка! Вижу, пригнала тебя сюда сумасшедшая романтика. Неспроста это, девонька. Чую. Только надоест тебе все это уже завтра. Скучновато тут, надо прямо сказать. Ни театров тебе, ни кино. Даже артисты областной филармонии, что изредка наезжают в соседний чабанский аул, нас стороной обходят. Наши певцы — вот эти жуки да комары, лягушки-квакушки из болот и степи, черепахи, пустыни. В худшем случае — могильные птицы развалин. Яркие самцы фазанов Ширганака. Ну, эти тебе понравятся. Не знаю, как тебе, но мне очень нравятся. В этой жизни есть свои прекрасные стороны, своя прелесть. Конечно, для тех, кто умеет видеть. Если сердце не слепое и не равнодушное. Иначе пожелтеешь с тоски, как этот Аманкул, желчью изойдешь. Кстати, почему он так на тебя смотрит, словно кошка у мышиной норки караулит? Глаз не сводит. Бедняга, как увидит женщину, обо всем забывает, только и глотает голодную слюну. Даже шея раздувается, как капюшон у ядовитой кобры. Умирает от страсти. Ох-хо, уж он-то постарается запустить свою лапу тебе за пазуху! Что тебя ждет в будущем, девушка? А ты красивая и ладная, все на месте вроде. Ноги красивые, да и мордашка ничего. Ах, лисичка красная! Берегись долговязого дяди. В нем хищник спит, свернувшись калачиком. Опасайся, когда он голову подымет. А меня можешь и не бояться».
Теперь Марзия уже не в силах была больше скрывать свои страдания. Комары и мошкара облепили ее ноги. Она хлопала ладонями то по шее, по щеке, то по лодыжке, по их только прибавлялось — маленькие кровопийцы успели узнать вкус ее крови. «Хорошо, что есть гитара. И парень этот здорово играет. Так за душу и берет. Звуки такие нежные, говорящие, сладостные. Особенно когда звук замирает, дрожит, как взволнованное сердце. Музыку в такой вот тишине глубже понимаешь, на безлюдье. Почему этот джигит не стал артистом? Он же мастерски владеет инструментом. Усы его старят. Он совсем еще мальчик, а усы делают его взрослым. Ему идут волнистые локоны. Хороши! Но почему у самого лба серебрится седая прядка? Отметка? Знак? След? От рождения или же от страданий? Мама говорила, что человек, у которого есть метка, бывает счастливым. В его глазах нет едкости. Видимо, у людей порядочных и честных глаза излучают такой же вот мягкий свет. Правда, зубы у него слишком мелкие и редковатые. Смеется он хорошо, улыбка красивая, только зубы немного портят ее. Почему он не вставит себе зубы? Сразу бы изменился. И рост у него хороший. Не такой, как у долговязого, но все же… А у того, долговязого, зоб никак? Или опухоль есть на горле? Сейчас он похож на нашего старого индюка. Взгляд у него страшный. Бессовестный! Интересно, а где я буду спать? Не думала никогда, что останусь одна среди стольких мужчин. Или дядя Тимофей не подумал, когда вез меня сюда? Как же я лягу рядом с ними, в одной палатке? Ох, что со мной будет?! Нет, так не пойдет. Утром скажу дяде Тимофею, чтобы отвез меня домой…»
Адиль, словно давая знать, что он кончил играть, ударил сразу по всем струнам гитары и тут же придавил звук ладонью. Фыркнула и коротко проржала лошадь. Марзия обрадовалась. За палатками, в темноте, не было видно животного, и когда девушке стало совсем уж невмоготу в незнакомом месте, с чужими людьми, ржание лошади словно утешило ее: «Не надо бояться, и здесь люди живут. Меня не обижают, не обидят и тебя».
Едва замолкла гитара, как из ночи проступили иные звуки. Голоса лягушек, зов фазана, треск кузнечиков, стеклянное журчание воды в сае звучали поврозь и вместе, напоминая волшебные сказки детства. Видно, золотой фазан потерял свою невзрачную подругу, милей которой для него ничего нет. Почему же она не отвечает ему? Или еще днем оборвал ее дни выстрел охотника? Или обидел красавец муж? Молчит она. Созрели уже плоды шиповника, еды в это время достаточно, так что не от голода кричит фазан, по другой причине. Что-то не дает ему уснуть, все зовет он подругу, не может ее найти.
А жуки звенят, как гитарные струны, продолжая мелодию ночи, вырвавшуюся на волю из-под рук человека. Молчит и гитара. Ей тоже не ответили, как красному фазану. Не хочет она больше звать. Но сумела пробудить жалость и глубокую нежность, то горячее чувство, которого не передать словами, настолько оно хрупкое. Жуки — рыцари в золотистых латах, изящные кавалеры с острыми шпажонками — комары, а кузнечики, труженики ночи, все куют и куют серебряные колокольчики. Может, на их звон придет она? Придет? Комар на крошечной скрипочке играет: «Приди-и-и ж-ж-же!» А жук ему вторит: «Ж-ж-ж-ду-у-у!» Хрупкое это чувство, и слова разобьют его.
В большой палатке спали три человека, Тимофей Петрович занимал один маленькую палатку.
— Завтра мы для тебя отдельную юрту поставим. Сегодня можешь под небесным шатром ночь провести. А если хочешь, иди спать в мою палатку, я на свежем воздухе переночую, — сказал Тимофей Петрович.
Такая ночь! Марзия не захотела укрываться в палатке. Ей дали новый спальный мешок. Камышовую подстилку приготовили. Марзия влезла в мешок и почувствовала себя коконом бабочки, которая уже знает, что завтра она проснется красавицей королевой, махаоном или лимонницей…
— А это тебе от комаров. Лицо укрой как следует. Держи, держи — это марля. Ну, спокойной ночи! — И Тимофей Петрович скрылся в своей палатке.
А остальные трое долго еще не могли уснуть, о чем-то глухо переговаривались, смеялись. Особенно отчетливо доносится громкий и грубый смех Аманкула.
Марзия лежала на спине и слушала. Очарование ночи, вспугнутое грубым смехом Аманкула, не возвращалось. Она сорвала с лица марлю, посмотрела на небо. Тучи совсем разошлись. Мерцали звезды, далекие и холодные. От них к земле шел еле слышный хрустальный звон. Возможно, это звенели бледные лучики, протянутые ими к земле. А может быть, это кочует небесный караван, кони и верблюды там снежно-белые, у каждого на шее по хрустальному колокольчику. И люди там красивые и добрые, задумчивые и ласковые…
— О небо! Какое ты прекрасное! — шептали губы Марзии. — Сколько тайн ты хранишь! Что за волшебство! Какое чудо!
А звезды мерцают холодно:
— Спи, дочь земли! Спи! Ты завидуешь нам, небесным телам, а мы по земному теплу тоскуем. Счастье жить на земле. Ах, какое это счастье! Спи-и-и! Нам холодно. Спи-и-и!
Словно слезы мерцают в небе. Так звезды хотят на землю. На нашу теплую землю…
Если верить великому сказочнику Андерсену, то дочери нимф, водные пери, могут влюбляться в человеческих детей. А люди не понимают языка пери, не узнают об их любви и остаются несчастными. И тогда пери превращаются в легкую пену на гребнях океанских волн, а души их улетают на небо. А все оттого, что не выразить любовь словами, не объяснить ее человеку.
Несчастные жертвы безответной любви, безвинные страдалицы, белые пери! Может, там, на небе, они превращаются в звезды и посылают свой тихий звон на землю, надеясь, что когда-нибудь поймет их человек? А пока мерцают слезы и доходит до нас только холодное, беспредельное отчаяние, от которого мы стараемся отмахнуться, как от всего, что выше нашего понимания.
Марзия стала тихо засыпать, и вокруг нее тихо кружились бледные зеленые звезды, сумевшие опуститься ниже к земле. Сладкий сон накрыл ее прозрачным своим крылом, но тут же испуганно улетел. Она вздрогнула и проснулась, словно кто-то толкнул ее в бок. И еще раз! У девушки вырвался сдавленный крик. Заболело горло. Чутко спавший Тимофей Петрович громко и встревоженно спросил:
— Что случилось?
— Кто-то… — И Марзия замолчала, боясь говорить дальше.
Полог палатки откинулся, оттуда высунулся Тимофей Петрович. Он внимательно посмотрел вокруг и сказал недовольно:
— Нет же никого!
— Не знаю… Кто-то все время толкает под бок.
«Кто-то из парней глупости затевает. Ну, я им…» Тимофей Петрович прошел к большой палатке и заглянул внутрь. Все трое спали сладко и крепко, похрапывая самым натуральным образом.
— А тебе не приснилось это, дочка? В самом деле толкали?
— Нет, это был не сон.
— А-а, тогда все понятно! — И Тимофей Петрович рассмеялся по-детски весело и открыто. — Знаю, знаю!
— Что это было, дядя Тимофей? — удивилась Марзия.
— Обыкновенная лягушка, Марзия! Понятно? Жаба! Курбака! На твоей камышовой постели собирается много жучков, комариков. А лягушка прыгает да ловит их. Мошкара хочет тебя съесть, а ее лягушка глотает. Вот оно как бывает. Ох, жизнь!
И теперь Марзия сама увидела, что здесь и там скачут серые лягушки.
— Нет, так дело не пойдет! Они тебе не дадут покоя. Перебирайся в палатку. А я привык, здесь переночую. Я же тебе сразу предлагал в палатку идти, да ты сама не захотела. Видишь теперь?
В палатке ей показалось скучнее, чем под открытым небом. Пропали звезды с таинственно мерцающими глазами. Сюда не припрыгают охотники за насекомыми. Со стороны большой палатки слышится могучий храп. Видно, это долговязый Аманкул. «Гитарист не может так храпеть, — уверяла себя Марзия. — У человека, который так чувствует музыку, ничего грубого не должно быть. Если он наяву так играет на гитаре, а во сне хрюкает, как боров, значит, он неискренний человек. Нежное пение гитары и грубый храп… Нет, это несовместимо. Конечно же это храпит долговязый. Взять звезды. Они так тонко звенят. Невозможно же представить себе их храп. Значит, и гитарист так храпеть не может…»
К девушке снова подкрался сон с прозрачными и глубокими глазами. В горах, где воздух, как стекло, чистый и ломкий, и сон чист. И снятся совсем другие сны, чем всюду на земле. Девушке приснился белый верблюжонок, который медленно плыл среди пушистых облаков. На шее у него висел крохотный хрустальный колокольчик, который мелодично позванивал, и эти звуки почему-то были похожи на гитарный перебор. Марзии очень хочется догнать верблюжонка, долететь до него, но крыльев у нее нет. Она очень хотела подняться ввысь. Потянулась всем тонким станом, руки раскинула, оттолкнулась узкими ступнями от земли и… полетела. Поднялась стремительно вверх, совсем как ныряльщики, когда они отталкиваются от дна. Стремительным был ее взлет. Посмотрела вниз и увидела глубоко изрытые морщины ущелий, бездомные пропасти, извилистые реки, сверкающие голубые вершины. Вверх, над собой, посмотрела и бескрайнее, бездонное небо увидела, нежного синего цвета. А белый верблюжонок еще дальше. Звон колокольчика слышится издали и еле различим. Нет, не догнать его девушке. Взлететь она сумела, а вот снова на родную и надежную землю опуститься боится. Пугает земля, а белый верблюжонок далеко. Стала она потихоньку спускаться, то и дело останавливаясь. А земля под ней неровная. Ущелья и пропасти, бездна, бездна… Со дна ущелий поднимаются клубы тумана. Там ворочается сказочный белый дракон, это его дыхание породило клочья тумана. Река шумит на дне каждого ущелья. Хоть бы не упасть в пропасть. Она старается встать на ровную землю. Но если случится ей падать в холодную бездну, то примчится белый верблюжонок, и подхватит ее, и спасет. Белый верблюжонок… Она так верит ему. Но вот стала падать девушка в пропасть, потому что потянула вдруг ее к себе бездна. Закричала. Заплакала и проснулась.
Тишина. Только слышится храп из соседней палатки.
— Нет, нет, нет, это невозможно! — шепчет Марзия. — Этого не может быть!
С той ночи пролетел месяц. В горах еще стояло лето, но уже пожухли, побурели травы, осыпались ягоды дикого винограда и горной черешни. А те, что остались на ветках, почернели, высохли на солнце, уподобились изюму. Кеклики станут их клевать. Сладкая ягода, сухая, не испортится. Корм для горных куропаток. В урочище Тасауз, что и есть Каменная пасть, где идут разведывательные, поисковые работы, много кекликов. За ними особенно не набегаешься по камням. Поэтому все, кроме старого Таласбая, довольно равнодушны к ним. Таласбай не стреляет птиц, как другие охотники, а ловит их силками. Он надергает волос из конского хвоста, соорудит ловушку, петельку свяжет и к кусту дикой черешни приладит. В такую несложную западню попадают два-три кеклика.
Сегодня старика Таласбая нет. Он получил из дома весть, что старуха его заболела, собрался и быстро выехал из лагеря в аул, что находится где-то в стороне Байкадама. Тимофей Петрович по неотложному делу уехал в геологоразведочную партию в Нартас.
А с тех пор, как с ними попрощался долговязый Аманкул, прошло уже около недели. Вырос парень, вверх пошел. Стал помощником главного инженера на руднике Жанатас. Перед отъездом он устроил торжественные проводы. После первого же тоста Адиль захмелел и спросил прямо:
— Эй, ты! Ты же геолог, как же тебя взяли на работу в рудник? Что ты там будешь делать?
— А-а-а, брось, Адиль, ты все еще ребенок, — ощерился в улыбке Аманкул. — Если очень нужно, то и снег загорится. Надо только найти способ его поджечь. Да что там говорить… Все! Прощай, бродячая жизнь! Давайте за это и выпьем!
— Ну конечно, выпьем! — сказал радостно Адиль и заерзал, придвигаясь ближе, как это делают дети, еще не научившиеся ходить. — Знаешь что? Аманкул! Ты нас не забывай! Может, ты потом и меня на работу возьмешь, а? Оказывается, работа геологу и на руднике найдется, а? Все одно годится, а?
Так и проводили они Аманкула.
Остались в лагере Марзия и Адиль вдвоем, у самой каменной пасти ущелья. Разведчики ведут работу примерно в километре от палаток, вверх по восточному склону горы. Туда никакой землеройной машине не забраться. Бур установить тоже трудно. Копать приходится вручную. Работа их заключается в том, чтобы рыть шурфы метров в десять — пятнадцать, брать пробы на разных глубинах, нумеровать образцы, делать соответствующие записи, складывать камни в рюкзаки и тащить в лагерь. Вот и все.
В яме глубиной примерно в рост человека стоит Адиль. Почва твердая. С каждым ударом кирки она становится все более каменистой. Кайла звенит, высекая искры. Они красиво сверкают в полумраке ямы. Он нагибается, берет камень, осматривает его со всех сторон и швыряет на поверхность.
— Ну, девушка, — глухо говорит он из ямы, — записывай! Галонит. Да-да, это и есть галонит. Видишь сверкающие точечки? Блестки такие. Посмотришь просто — ну камень и камень, — однако это галонит.
— А что такое галонит? — спрашивает Марзия, отковыривая влажную глину с образца.
— Ты, девушка, такие вопросы не задавай, слышишь? Камни не любят неуважительных слов и пропадают с глаз человека. Гордые они, эти камни. Еще Омар Хайям говорил:
Месяцы месяцами сменялись до нас,
Мудрецы мудрецами сменялись до нас.
Эти мертвые камни у нас под ногами
Прежде были зрачками пленительных глаз.
Вот так, девушка! Откуда тебе знать, что будет через пару сотен лет. Может, твои прекрасные, как у верблюдицы, глаза тоже станут камнем, таким же, какой ты держишь сейчас в руках. Поэтому к почве, к глине, к камню надо относиться с уважением. Но из тебя никогда не получится геолог, учись ты хоть тысячу лет. Уже месяц, как ты собираешь камни, а до сих пор названия запомнить не можешь. Я же тебе сотни раз говорил, что галонит — это свинец.
— Господи, вот тоже удивил! Свинец! Да разве мы не фосфориты ищем? Зачем же нам этот галонит? Тащить еще лишний груз на горбу!
— Ты давай делай, что тебе велят. Откуда ты знаешь, может, рядом с тем свинцом как раз и находятся фосфориты.
— Если есть, то так и скажи.
— А этого-то я как раз и не могу сразу вам сказать, лапушка. Это лаборатория скажет, ясно?
— Лучше скажи, что сам ни черта не умеешь. Вот так геолог! Галонит, халхоферит, ферит, доломит, фосфорит и еще какой «ит»?.. Нахватался! Слушай, Адиль! Если в этой самой яме вдруг тебе попался бы золотой самородок величиной с конскую голову, что бы стал делать?
— Ну, такие бывают только во сне.
— А все же?
— А что делать? Взял бы да и выбросил к твоим ногам и крикнул бы: «Пиши, девка, «аурум»!» Вот и все!
— А если бы я схватила этот самородок, потом треснула тебя лопатой по башке и бросилась бежать? Тогда что?
— Ну, стал бы себе спокойно лежать, благо могила уже готова. Только, слышишь, ты уж и закидай меня сверху землей, ладно? А то птицы покоя не дадут, станут клевать меня, а я щекотки боюсь. Только думается мне, что ты меня из-за такого пустяка, как золото с лошадиную башку, убивать бы не стала. Не поднялись бы руки. Знаю я это. Ты же очень хорошая девушка.
— Говорят же, что при виде золота и ангел с прямого пути сворачивает.
— Ну, то ангел. Слабый дух, бесполый и несчастный мужик. А ты лучше ангела, точно тебе говорю.
— Ох, и любишь ты врать! Недаром зубы редкие, — обиделась Марзия.
Адиль работает голый по пояс. На голове у него плетенная из камыша шляпа, вся измятая. Тело его стало бронзовым на солнце, словно вручную отлитая статуя. Девушка тоже не спаслась от беспощадных лучей. Руки ее, не защищенные рукавами платья, обгорели, кожа с них сползала лоскутами, а лицо стало шершавым и красным. От солнечного удара повязывает она голову белым платком.
— Откуда ты взяла, девушка, что я брехун, а? Говори!
— Знаем! Мы тоже умеем видеть. И слышать тоже. Дурного сторонимся, болтуну не верим, коли драгоценный человек, то не отворачиваемся. Это мама в рифму говорила, только я уж забыла слова. Но одно ясно из всего сказанного: не дети мы, слава богу, кое-что понимаем.
— Ах, простите! А я-то собирался вам соску подарить! Ребенок, думаю… Ошибся, виноват!
Адиль хотел вылезти на поверхность, оперся о стенки руками, подтянулся, но поползла земля под его ладонями, и он снова сполз вниз. На него посыпалась земля, а сам он ткнулся носом во влажную стенку. Марзия, увидев, как упал в яму Адиль, звонко рассмеялась.
— Давай руку, джигит!
Адиль теперь уперся ногами в кайло и лопату, потом одной рукой взялся за край ямы, а другую протянул девушке. Ее ладошка скрылась в широкой руке парня. Адиль с трудом выбрался на поверхность, чуть не стащив в яму и Марзию. Может, он это нарочно делал. Но он что-то слишком долго возился и все тянул ее к себе, прежде чем вылезти из ямы.
Оба они задыхались от напряжения. Никак отдышаться не могли. Неужто и в самом деле устали? Или же сердце непослушное частит совсем по другому поводу? Ах, как оно стучит?
За прошедший месяц они успели ближе узнать друг друга, поговорили кое о чем, маленькими секретами поделились. Настало время, когда не словами, а глазами друг другу можно многое объяснить, если не все. Встретились бы два горячих взгляда, высекли огонь, вспыхнули бы ярким пламенем сердца, закипела бы горячая кровь и бросилась в лицо. Ну что ж, случалось и такое. Особенно трудно было скрыть девушке это чувство, которое потрясло ее своей силой и новизной. Оно так волновало сердце, что порой на глаза набегали непрошеные слезы, которые она старалась скрыть от окружающих, держалась независимо и строго, сама себя расхолаживала.
Аманкул пытался было подкатиться к ней с любезностями, но получил такой отпор, что потерял всякую надежду на успех и отстал. Как говорится, лбом хотел камень расколоть, да гора треснула. После этого он стал с откровенной враждебностью относиться к девушке. Не здоровался, не разговаривал с ней. «Да ты, оказывается, хуже Каражана, — подумала про себя Марзия. — Бедняга Каражан хоть зла не держит, простодушный парень, сколько его ни ругай, как ни колоти, а на следующий день он все забудет и снова начинает свои шуточки. А этот настоящий враг. Впрочем, оно и к лучшему. Хорошо, что все выяснилось и определилось расстояние между нами».
Адиль же был не очень понятен ей. Он и особого внимания на нее не обращал, не пытался ухаживать, не лез с грубыми предложениями, как Аманкул, держался с ней ровно, как со всеми, даже взглядом не выдал себя. Только в свободные вечера брал в руки гитару, и тогда все вокруг замирало, наполненное такой удивительной нежностью, чувством такой удивительной мощи, что хотелось плакать. Ах, эти часы после ужина! Она уже ждала их. Но и пугали они ее. Острая тревога росла в душе. Казалось, что близкая ночь принесет ей горечь, заставит проститься с детством, ее охватывало беспокойство, которого она не могла объяснить, — то горела в огне, то холод пронизывал ее до костей. Противоречивые чувства измучили ее вконец. Однако ночь проходила за ночью, и только странные и тревожные сны прилетали и будили ее, но Адиль не пришел ни разу. В большой палатке их трое — Таласбай, Аманкул и Адиль. Все тот же храп ночами. Кто-то из троих. Марзия твердо решила, что храпит противный Аманкул.
— Давным-давно жил на свете один бай… — начала Марзия.
— Был у бая сай, — сказал Адиль.
— Ты, пожалуйста, не смейся, а то не стану рассказывать.
— Больше не буду.
— Летние пастбища бая были в Тасаузе. Хорошие джайляу…
— О-о, да не наша ли Каменная пасть служила ему летовкой?
— Ты слушай, не перебивай!
— Больше не буду!
— Облюбовал байские отары один матерый волчище, стал нападать и резать овечек. Бай собрал своих джигитов, стал волка выслеживать, и однажды удалось ему схватить хищника живым.
— Так-так.
— Он велел спустить шкуру с волка живьем.
— Да?
— А голого волка приказал отпустить.
— Садизм!.. Ну-ну, все! Не буду. Продолжай…
— Опозоренный волк с трудом пробежал небольшое расстояние на неверных лапах, упал и подох.
— Конечно, подохнет.
— Так вот. Вскоре началась конфискация. Видать, тот бай был не таким глупым, как другие богачи. Он свой скот успел продать, обратить в золото. Как в старину говорили, золота стало полный шанаш, то есть мешок из брюшины, в котором раньше хранили зерно.
— Я не видел таких мешков, но думаю — золота у того бая было немало.
— Сколько бы ни было, он все потерял.
— Каким образом?
— Дома держать это золото было нельзя. Он взял свое золото, выбрал ночку потемней и спрятал в одной из щелей Тасауза. А чтобы место запомнить, положил белевший в ночи череп на то место, где закопал свой клад. Прошло некоторое время, и бай пришел к своему кладу, нашел череп и стал копать в том месте, однако золота не было. Тогда он всю землю вокруг перерыл, золота не нашлось. Вот и все. С тех пор миновало около пятидесяти лет, а клад все еще в земле лежит.
— Видно, так и лежит, — согласился Адиль, вздохнув.
— Если бы лежало на месте, то нашлось бы. Говорят, что золото обладает свойством менять свое место, кочует под землей. Люди передают так: этого бая наказала оскорбленная душа волка. Кстати, оказалось, что череп тот, который послужил баю меткой, был черепом того самого волка. Вот он и отомстил богачу.
— Пустое, — небрежно отозвался Адиль. — Предположим, что ехал какой-нибудь путник, шел прохожий, увидел череп и пнул его от нечего делать подальше. Покатился череп, перевернулся в воздухе пару раз и лег на новое место — выше или ниже. Вот и не нашел бай свое сокровище, а прятал-то ночью и место не очень хорошо запомнил. А то, что золото будто бы кочует с места на место, как цыганский табор, пустые слова.
— Ну, а люди продолжают думать, что золото ушло, — сказала Марзия.
— Пошли, девушка, напьемся водички, отдохнем немного, — сказал через некоторое время Адиль.
Продукты их были сложены у родничка, что кипел внизу. Они спустились с раскаленных камней на зеленую лужайку под деревьями. Совсем небольшая была полянка, шестикрылая юрта вполне прикрыла бы ее, но как она была хороша. Трава не примята копытом, цветы пестрят, мягкая мурава стелется. Сразу за лужайкой в зарослях шиповника и терна журчит быстрый арычок. А в чаще над ним полно птичьих гнезд. Не успели Марзия и Адиль спуститься, как застрекотала сорока, оповещая птичий мир, что пришли чужаки и следует быть начеку. Зашныряла меж ветвей мелкая птичья орда, взвилась над ними — проверила, правду ли сказала болтливая сорока.
По небу плывут кучевые облака, важные, как караваны белых верблюдов. Они скрывают солнце, и на землю падает желанная тень, но солнце не уступает, прорывается и колет все живое жгучими лучами и само похоже на раскаленную сковородку, забытую на огне нерадивой хозяйкой.
— У заоблачного солнца лучи жгучие, а у дурной женщины язык, — сказал Адиль, глядя на облака.
Марзии хотелось плясать, такая это была веселая лужайка. Она потянулась всем телом, раскинула широко руки, закружилась и споткнулась. В траве лежал череп. Марзия вспомнила свой рассказ о золоте и волчьем черепе и засмеялась. Жизнь и смерть повсюду идут рядом. И здесь, на такой юной полянке, смерть поставила свою метку. Нет! Не место ей в этом цветущем царстве. Она нагнулась, чтобы взять череп и зашвырнуть его к камням. Что-то черное мелькнуло перед глазами и обожгло ее. Она закричала от ужаса и боли. В глазах потемнело. Испуганный Адиль бросился к ней.
— Каракурт!
Все решало время. Адиль оторвал от рубахи лоскут, перетянул девушке руку, достал из кармана лезвие и полоснул Марзию по пальцу в том месте, где синел укус паука. Фонтаном ударила черная кровь, заструилась, светлея и падая на траву. Адиль стал отсасывать яд, сплевывая горько-соленую жидкость. Потом принялся отжимать кровь из пальца, словно доил корову. Потом снова и снова отсасывал яд. На побледневшее лицо Марзии стали возвращаться живые краски, заиграл на щеках легкий румянец. Адиль взял две спички, приложил их головками к ранке, зажег третью и поднес огонь к пальцу. Марзия вскрикнула, а головки взорвались. Адиль, облегченно вздохнув, снял жгут.
— Порядок, Марзияшка! Операция окончена, — сказал он возбужденно. — Живи дальше.
Сегодня он, будто знал, прихватил с собой бутылку водки. Налил граненый стаканчик доверху, приказал девушке:
— Пей!
Та покачала головой.
— Пей, тебе говорят! — заорал он на нее. — Пей, если хочешь жить! Это противоядие, понимаешь?!
Тот огонь, который обжег палец, казалось, вошел в грудь, обжег сердце. Марзия выпила водку и задохнулась. Адиль уложил ее в тени, налил и себе стопочку, лихо опрокинул ее, прерывисто успокаиваясь, вздохнул и тоже растянулся на траве.
Прошло время. Марзия подняла голову. Голова перестала кружиться, но была тяжелой. Тело, словно налитое свинцом, не слушалось ее.
— Ах, Адиль! Ага мой! Я не умру? — с трудом спросила она.
— Не умрешь, не бойся. — Адиль рассмеялся облегченно. — Наоборот, станешь еще здоровее, чем раньше. Говорят, что к человеку, укушенному каракуртом, никакая болезнь не пристает.
— Ой, я так испугалась! Так все неожиданно и быстро случилось. Родители бы не пережили. — Голос Марзии дрожал. — Я… Я так вам благодарна, агай! Я до самой смерти… Вы спасли мне жизнь. Ах, если бы не вы… — И она расплакалась.
Где-то призывно кричала самочка кеклика. Растеряла, бедная, своих птенчиков и никак не может собрать. Едва вылупившись, птенец кеклика быстро становится самостоятельным. Но у горной птички много врагов, и в первое время ей не стоит отрываться от матери. Однако в поисках сладкого корма птенцы иногда далеко уходят от родного гнезда, блуждая в зарослях таволги и дикой черешни. Тревожно кричит мать, зовет к себе загулявших деточек…
Адиль пристально смотрел на Марзию, словно видел ее впервые. Бледность совсем прошла, пережит первый ужас, и снова румянцем вспыхнули щеки. Этот румянец и волнение сделали ее удивительно красивой. Близкой и недоступной, далекой и очень родной. Адиль взял укушенный палец и принялся осматривать ранку. Опухоль спала. Кровь уже свернулась и запеклась. Коричневой корочкой покрылось место ожога. Табиб[4] вдруг поймал себя на том, что гладит руку своей пациентки. Густой бронзовый загар покрывал ее кожу, блестящую и бархатную, как шляпки созревших грибов.
Девушке стало неловко от ласки парня. Она ощутила тревогу, неясную, как рассветная дымка. Попыталась убрать руку, но парень не отпустил. Раньше, когда он и не смотрел на нее, она тосковала по такой доброй и чуткой ласке, а теперь она вдруг испугалась, ей захотелось оставить все, как было прежде. Стало страшно. Она рванулась, но крепкие руки удержали ее. Адиль обнял ее за напрягшийся стан и потянул к себе. Лицо ее оказалось совсем рядом с губами джигита. Ах, горячие губы обожгли ее, она задохнулась, вспыхнула. Ей не хватило воздуха, и она забилась, как белая рыба в сетях, в сильных его руках, с трудом оторвалась от горьких губ и стала жадно глотать воздух. Успела сделать глубокий вздох и снова задохнулась. Это был очень долгий, бесконечный поцелуй. Она дернулась, рванулась, затрепетала отчаянно и затихла, ослабев и смирившись…
Когда Марзия открыла глаза, над ней плыло высокое синее небо. Белый верблюжонок с хрустальным колокольчиком стоял, подняв ножки, на самом краю пушистого облака. А земля вздымалась вверх, кружилась медленно, как карусель, и вместе с ней кружились деревья и травы. Марзии вспомнилось детство, когда она, раскинув руки, танцевала на зеленом лугу, пока не падала, обессилев, на травку, и тогда все шло кругом перед затуманившимися глазами. Сердце стучало неистово, и она долго лежала, успокаиваясь и останавливая кружение мира.
Марзия крепко зажмурилась и снова открыла глаза. Небо все так же уходило от нее ввысь. Только белый верблюжонок пропал. Горестно кричала мать-кеклик. Адиль сидел рядом, посасывая сигарету. Она тихонько поднялась, натянула на колени юбку. Застегнула кофту. Оправила волосы. Отряхнулась. Пусто. Словно вывернули ее наизнанку. Взгляд ее упал на дрожащий алый тюльпан среди травы. Одинокий лал[5]. Но весна прошла давно. Откуда? Поздний лал. Изумрудно-зеленая трава и ярко-красный лал. Лал!..
— Теперь ты моя жена, — сказал Адиль.
Голос у него совсем не изменился. Такой же ровный и привычный. Словно говорит обычное: «Запиши — галонит!» Ни звука волнения. Ровный голос.
«Что суждено, того не миновать, — подумала Марзия. — Вот и все. И горы не рухнули, и свет не померк. Где же белый верблюжонок с хрустальным колокольчиком? Нет его. Музыка где? Нет музыки. Пустота. И тело не мое, чужое, больное, растоптанное, противное…»
В колючем терновнике затосковала кукушка, словно хотела передать тревогу каменным утесам, будто предупреждала о надвигающейся неведомой беде. Беспокойно и безостановочно трещала сорока. В кривых ветках арчи заблестела под солнцем серебряная паутинка. В самой серединке коварного кружева поникло высохшее тельце бабочки лимонницы. Во рту было солоно до горечи. Марзия осознала, что плачет горько и безутешно, что слезы обильно бегут по щекам и оттого горчат губы.
Кеклик кричит.
В горле у Марзии пересохло.
Внизу журчала вода, и вдруг Марзия поняла, что ей до смерти хочется пить.
Они разошлись, когда Ермеку едва исполнилось шесть месяцев. В суд идти им не пришлось — они не оформляли брак. Адиль запил. Он перевелся на работу в другую геологическую партию и уехал куда-то в Голодную степь, в проклятую предками Бетпак-Далу. Перед отъездом он взял сына на руки, удивленно и долго смотрел в безмятежное его личико, словно перед ним был неизвестный науке звереныш, потом, вздохнув, положил в кроватку. Поднял чемодан с вещами и пошел к двери. Перешагивая порог, он еще раз оглянулся и посмотрел на сына. Ребенок беззубо улыбнулся отцу. Откуда было ему знать, что отец оставляет его…
Тем же равнодушным голосом Адиль сказал Марзии:
— Ну, прощай!
«Запиши — галонит!» — послышалось ей. Все то же. Ни волнения, ни теплоты, ни сожаления.
— Со мной ты не будешь счастлива.
Повернулся, ударился плечом о косяк и пропал. Как черный порох, вспыхнула и погасла эта короткая любовь. Так сгорает сухая солома. А в золе ее не остается ни крохи тепла. Холодная, серая, мертвая зола… Если бы хоть один горячий уголек остался в золе их любви, может, и нашла бы в себе силы Марзия, чтобы разжечь снова ее костер, бережно поднести лучинку, подуть на тот золотой уголек, не дать ему умереть. Но Адиль не хотел гореть. Он смрадно чадил, как полено, оставшееся под проливным дождем. Отсыревшее от водки полено…
Поначалу Марзия хотела сдать ребенка в дом малютки, но потом собралась с силами, поглубже запаслась мужеством, запрятала стыд и повезла малыша родителям. И вот, оставив Ермека у своих стариков, она возвращается в Нартас. Перед ней стоит незнакомый парень. Чужой человек. Он быстро, смутившись, убрал руку, когда автобус резко затормозил и он чуть не упал на нее. Не стоило бы и внимания обращать на этот случайный эпизод. Но он чем-то, какой-то слабой нитью взаимной симпатии, связал молодых людей. Смерч пронесся. Пронесся и пропал.
На пути стали встречаться огромные камни, похожие на юрты древних племен, которые некогда кочевали у этих гор. Казалось, юрты их окаменели от времени или от злых чар. Каратау.
Между этими юртами пасутся каменные табуны и отары. Но и живые косяки бродят среди окаменевших предков, не знавших подков. Они привыкли к машинам, которые с ревом проносятся по дороге мимо них. Но когда шли могучие «БелАЗы», лошади фыркали, сбивались в кучи, вытягивали шеи и смотрели им вслед. Только черный верблюд, самец, пирр, не обращает на весь этот шум внимания. Гордый, он даже не поворачивает своей надменной головы. Буф! Слышен только шумный выдох. И презрительно оттопырена нижняя губа.
Поспела верблюжья колючка. Степь хоть и побурела, но травы в ней, сочные и целебные, хороши.
Дорога постепенно вползает в горы, над которыми словно поработал великан-каменотес. Гладкие камни, блестящие. Нариман с огромным интересом смотрел на них, когда Марзия обратилась к нему с вопросом:
— Вы разве не бывали здесь раньше?
— Нет, — ответил Нариман, обрадованно повернувшись к молодой попутчице, благодарный ей за то, что она заговорила с ним.
— Вот каков наш Карасай!
— Ваш? Почему ваш? Разве не Нартас ваш? Карасай наш.
— Не будем делиться. Карасая на всех хватит, не так ли, ага? И Нартас наш, и Карасай, верно?
Ветер ворвался в открытое окно, затрещал синими занавесками, растрепал волосы Марзии. Бились волосы, как языки черного пламени, оттеняя побледневшее лицо девушки. Одной рукой она пытается справиться с ними, другую прислонила к груди, как приклеила, словно спрятала за пазухой два золотых шара и боится их упустить. Приятно Нариману смотреть на нее.
А Марзия в ужасе. Парень не спускает с нее глаз, а ее истомившиеся груди не выдержали, и молоко уже пропитало тонкую ткань платья. Боялась Марзия, что увидит он и все поймет. Хоть бы ничего не заметил… И вдруг ей показалось, что она слышит тоненький плач голодного сына. В глазах потемнело от боли. Вот и стала она кукушкой, что подбрасывает свои яйца в чужие гнезда. Да не уподобится ее сын неблагодарному кукушонку…
Как чудовищный, разъяренный джинн, несется автобус среди диких камней, но Марзии кажется, что он ползет медленнее заморенных волов. Быстрее бы попасть в Карасай, а там будь что будет. Присутствие этого джигита очень стесняет ее. Хоть сквозь землю провались, так стыдно! Ну, а что случится, если он и узнает? Кому какое дело до того, что она мать? Мало ли встречается в дороге случайных попутчиков… Через час попрощался и забыл.
Стали попадаться взорванные при строительстве дороги скалы. Осколки их лежали вдоль дороги. Автобус натужно взревел и пополз в гору, поднялся на вершину перевала, и глазам открылась ровная, широкая степь. Внизу, вдали показались игрушечные домики, совсем как детские кубики. Это город. А в городе люди. Кудрявится дымок над строением справа. Нариман понял, что это обогатительная фабрика.
Вниз автобус покатил быстро и плавно. Показались улицы, два поворота и автовокзал. Нариману не хотелось расставаться с милой попутчицей. Досадно как бывает, только познакомились — и надо расставаться. Но с кем только не случается ехать вместе! Проведешь вместе приятные часы, даже дни, а расстанешься и забываешь. Бесследно исчезают из памяти попутчики. Неужели и эту девушку Нариман легко забудет?
— Ну, Марзия, может, останешься здесь? Отдохнешь, развеешься, а потом поедешь дальше.
— Нет, Нариман-ага, — улыбнулась Марзия, — я и так опаздываю. Вы и вправду поверили, что я учусь в десятом классе? Нет, я работаю. Если не поспешу, то непременно опоздаю. Прощайте!
В Карасае сошло много пассажиров. В автобус садились новые люди, едущие в Нартас. Снова заревел мотор.
— Скажи свой адрес! Я буду в Нартасе и найду тебя! — крикнул Нариман в окно.
— Нет там никакого адреса и улицы нет. Если по-настоящему захотите, то и так найдете. До свидания!
В последнюю минуту Нариману захотелось вскочить в автобус и поехать в Нартас. Но он сдержался, и автобус уехал без него. Что с ним такое происходит? Впервые в жизни. И зачем он не поехал? Позвало сердце — иди за ним. А теперь раскаивайся не раскаивайся — поздно.
Жаркое солнце слепило глаза. Раскаленный асфальт мягко подавался под ногами. От него пахло пылью, смолой, бензином. Нариман спросил у женщины с ребенком на руках, как проехать к комбинату, и, выслушав подробную инструкцию, не стал ждать автобуса, пошел пешком.
«О святая старая мать! О дорогой Каратау! Да будет благословен твой порог!» — подумал Нариман. Что-то ждало его на новом месте работы?
Он довольно долго стоял, глядя на надпись: «Карасайский рудно-химический комбинат». Мимо проходили люди, его будущие сотрудники. Ни одного знакомого лица. Нариман не то чтобы робел, но всякая перемена не может не волновать, тем более эта. Как его примут? Незнакомая среда, новые люди. Кто знает… Чтобы хоть немного успокоиться, он опустил в щель автомата копейку и выпил тепловатой воды без сиропа. Потом останавливался и подолгу рассматривал стенные газеты, вчитывался в приказы и объявления, разглядывал портреты передовиков производства. А вот фоторепортаж о первомайской демонстрации в городе. Лица веселые, улицы праздничные, очень светлые и добрые люди, радостные, смеются. На плечах у пап и мам сидят нарядные малыши с флажками и разноцветными шарами в ручонках. Глазенки доверчиво распахнуты в мир. Ух, как здорово! Как высоко! Все видно с папиного плеча!
Но постой! Кто же это?! Среди смеющихся, счастливых женщин такая печальная? Очень знакомо ее лицо. Боже мой! Да это же Тан-Шолпан! Почему она так грустна? Почему не смеется, как все вокруг? А может, она смеялась за секунду до того, как щелкнул затвор фотоаппарата?
Знаком Нариману и человек, идущий за ней с ребенком на руках. Чернявый, плосконосый. Да, конечно, это Жарас Хамзин. Избранный несчастной Тан-Шолпан супруг. А на руках у него их ребенок. Вот так встреча! Нежданная, надо сказать. Видишь, чем встречает тебя комбинат, Нариман Данаев?!
«Итак, оказались наши беглецы не в Алма-Ате, а в самом Карасае. Все бы ничего, но теперь я похож на человека, который пустился вдогонку и наконец настиг. Глупое положение. И поди докажи, что я и не думал их преследовать… Вот судьба!»
Как в тот день, когда Нариман впервые пригласил Тан-Шолпан в кино, вскинулось сердце норовистым жеребцом и пустилось вскачь, готовое выпрыгнуть из груди. Стало мучительно больно оттого, что стоит он одинешенек в чужом городе перед фотогазетой с незнакомыми людьми и страдает, что Тан-Шолпан не с ним. И отрадно, и горько, что не погасло в нем былое чувство. Но зачем? Не слушается глупое, простодушное сердце рассудка, болит за Тан-Шолпан. В нетерпении встает сердце-конь на дыбы, ржет пронзительно, бьет копытами, рвет удила, роняя желтую пену, не слушается ни плети, ни узды…
«Бедная Тан-Шолпан! Правильный ли ты сделала выбор? Может быть, ты была бы и несчастлива со мной. Но счастлива ли ты с Жарасом? Нашла свою долю? Судя по твоему виду, обманулась ты, девочка. Бедная девочка… Такова жизнь. Обманешь кого-то — и не заметишь, что обманутым оказался сам. Говорят же: на чужой беде своего счастья не замесишь. Думаешь, облапошил судьбу, — ан нет, сам лежишь на земле, обеими лопатками припечатан. Если жизнь такова, как я ее понимаю, то не примет она мелкого расчета и скользких уверток. Пусть дождь золотой на тебя льется, пусть обмануто пока сердце ложным чувством, но знаю я, что с изъяном оно и что не с Жарасом счастье твое, Тан-Шолпан!»
Всего ждал Нариман, только не этой встречи. И вспомнил, как увидел Тан-Шолпан впервые.
В Рудном Нариман часто встречал восходы солнца. Он стоял на краю огромного карьера и смотрел, как белое январское небо взрезает густое красное солнце. Скованное холодом, почти мертвое небо зажигается на востоке костром и медленно разогревается. Глаз невозможно оторвать от такой красоты! В один из таких рассветов на деревянной лесенке встретились ему две девчонки с теодолитом в руках. Раньше он их не видел, засмотрелся, поскользнулся и упал. Здорово упал — в голове загудело. А когда пришел в себя, то увидел, что одна из них тоже поднимается на ноги, отряхивается от снега и ругает его вовсю. А вторая хохочет, надрывается.
— Хулиган! — крикнула Нариману пострадавшая и зло выстрелила в него взглядом. Ее смуглые щеки побледнели от негодования. Черные волосы выбились из-под пухового платка. В глазах слезы сверкают. Видно, больно ударилась, когда он сшиб ее с ног. Все поглаживает локоть. А подруга ее рыженькая задыхается от смеха. Выставила белые зубки, раскраснелась и заливается. — Даже не извинится! — буркнула пострадавшая, едва не плача.
— Простите, я нечаянно, — сказал Нариман растерянно, пытаясь встать.
— Ничего! Не вы виноваты, а лед. Давайте руку! — сказала хохотушка и протянула ему горячую ладонь.
Сильная рука была у девушки. Она вытащила Наримана из снега, поставила на ноги. И не успел он опомниться, чтобы поднять теодолит, вылетевший из рук смуглянки, как получил снова.
— Невежа! — бросила она.
— Будет тебе, Тан-Шолпан! — удерживала подругу рыжая, справившись наконец со смехом. — Хватит! Ты и так его уже в землю втоптала.
Тан-Шолпан. Так началось их знакомство. Сколько же прошло времени с тех пор? Нариман снова посмотрел на снимок.
Бывает же, незначительный случай, а оставил глубокий след в его судьбе. Если бы в тот раз он не поскользнулся, то знакомство с Тан-Шолпан могло и не состояться. Теперь вот снова придется видеться. Конечно, жить в одном городе и не встречаться нельзя. И нечего краснеть да волноваться при встречах с ней, боясь обидеть, радоваться каждому ее взгляду, дрожать. Прошлое умерло. Кончено.
Успокоив себя такими словами, он наконец набрался мужества и вошел в приемную директора комбината. Девушка-секретарша попросила его подождать. Кабинеты директора и главного инженера имели общую приемную и располагались друг против друга. Обе двери обиты черным дерматином. В углу приемной стучит телетайп. Телефон звонит непрерывно. Секретарша едва успевает отвечать. Но когда выпадает минута тишины, она сразу хватается за книгу. Видно, учится. Из кабинета директора вышли двое, а на смену им зашли еще трое. Без разрешения и приглашения. Видимо, тоже из начальства. Девушка виновато посмотрела на Наримана: «Ну, сами видите. А что я могу поделать? Подождите еще немного». Нариман прикрыл глаза, успокаивая ее.
Приятная девушка. Вежливая. Обычно секретарши злые и неприветливые. А эта милая. Значит, и директор спокойный человек. От этих мыслей у него потеплело на душе.
Прошло еще какое-то время. Наримана стало охватывать нетерпение. Заметив это, девушка сказала:
— Потерпите еще. Сейчас они выйдут, и вы зайдете первым.
Вдруг дверь широко распахнулась. Нариман невольно встал. В дверном проеме показался Жарас Хамзин. Голова надменно откинута, сквозь толстые стекла очков он не мигая смотрел на Наримана.
— Здравствуй, — удивленно и растерянно сказал Нариман.
Тот молча прошел мимо, в кабинет главного инженера. Нариман посмотрел вслед. Потолстел Жарас. Брюхо стало отвисать, щеки на плечи легли. Всякие выпуклости округлились. От этого кажется, что уши у него стали маленькими. Губы вытянуты вперед, словно Жарас собирался засвистеть. Казалось, даже складчатый затылок Жараса выразил неприкрытую ненависть к Нариману. Убить готов. А спина непроницаемая, неприступная, хоть и похожа на подушку для булавок. «Дурак я, дурак! — подумал Нариман. — И надо было поздороваться с этим скотом! Он же на меня как на пустое место смотрит, за человека не считает. Когда же я избавлюсь от дурной привычки лапшу бросать тому, кто бьет меня камнями. Камнем и отвечать надо, камнем! Только так!»
Он был недоволен собой, презирал себя, ненави…
— Входите же! — громко сказала девушка.
Он провел ладонью по лицу, как бы смывая гадкий осадок от встречи, и быстро прошел в кабинет.
Лицо директора Оники было привлекательным. Две глубокие морщины отделяли впалые щеки от твердого рта. Нижняя губа слегка выдавалась вперед, придавая усталому лицу озабоченный вид. Высокий, он казался сутулым, словно нес на плечах давящую тяжесть. Глаза, увеличенные выпуклыми стеклами, смотрели на собеседника пронзительно, испытующе. Узнав, что Нариман приехал к ним из Рудного, он снова встал с места и вторично пожал ему руку.
— Замечательно, молодой человек! Превосходно, я вам скажу! — воскликнул директор, довольно потирая ладони. — Сказать по правде, мы очень нуждаемся в таких специалистах, как вы. Так позвольте узнать, кем вы работали в Рудном?.. Начальником участка, а потом заместителем начальника рудника. Ого! И все бросили и приехали к нам? Вам, наверно, нужна должность, соответствующая прежней, а? Я вот хочу предложить вам одну работу, не знаю, согласитесь или нет. Очень трудная, скажу вам, работа. Очень даже трудная…
Оника раскашлялся, вставил сигарету в мундштук, затянулся и положил сигарету на край хрустальной пепельницы. К потолку потянулся сизый дымок.
«О! Богатый, видать, комбинат, — отметил Нариман. — Пепельницы хрустальные». Слова директора о том, что работа трудная, нимало его не встревожили.
— Вам не приходилось слышать о Нартасе?.. Ну конечно, слышали. Так вот, в недалеком будущем там открывается новый рудник. Это в восьмидесяти километрах отсюда на северо-запад. Проблемы карьеров Чулак, Аксай, относящихся к Карасаю, уже решены. Остается Нартас, который изрядно-таки измучил нас. Конечно, после Сарбая Нартас вам может показаться адом. Поэтому если вас пугают предстоящие трудности, то лучше скажите сразу.
Сигарета наполовину сгорела, и дым уже не курчавился, а тянулся бледно-серой лентой прямо вверх.
— Скрывать от вас я ничего не стану. Насильно там никого не удержишь. Условия собачьи. Да и собака жить не станет, если ее не привязать. Пока там нет ни одного дома, рабочие живут в вагончиках. Летом там, пожалуй, жарче, чем в аду, а зимой сплошные бураны и морозы. Ветер ураганный, достигает пятидесяти — сорока метров в секунду. Текучесть кадров большая. Рабочие не хотят жить в подобных условиях. Мало кто может вытерпеть такое. Ну как? Что скажете?
Когда директор задал свой последний вопрос, пепел сгоревшей сигареты наконец упал в пепельницу. «Какую же работу он собирается мне предложить? Видно, придется делать то же, что и в Рудном. Но там я был заместителем начальника рудника, — подумал Нариман. — Ну что ж, ладно. Конечно, здесь, в Карасае, было бы легче… А, будь что будет». И он сказал:
— Согласен ехать, Константин Александрович.
— Но я тебе еще не говорил, кем ты будешь работать.
— За чинами не гонюсь. Лишь бы работать по специальности.
Оника пристально посмотрел на сидящего перед ним инженера, помолчал, не зная, верить ему или нет.
«Пусть будет Нартас, — окончательно решил про себя Нариман. — Подальше от Хамзина и Тан-Шолпан».
— Хорошо! С завтрашнего дня вы главный инженер рудника «Нартас», — сказал наконец директор. — Сегодня можете отдыхать, а завтра с утра получите приказ и документы. А пока они пусть у меня останутся. Ну, желаю успеха, до свидания, товарищ Данаев!
Директор встал с кресла и протянул ему руку.
Нариман не ожидал такого назначения. «Главный инженер! Главный!»
Выходя в приемную, он услышал, как секретарша сказала по диктофону:
— Товарищ Хамзин! Вас приглашает к себе директор!
Нариман вышел в коридор и увидел идущего навстречу Жараса. Размягченный доброй беседой с директором, Нариман вдруг подумал: а к чему их вражда? Зачем? Жизнь и без того коротка. Всегда лучше добрые отношения, ну хоть мало-мальски терпимые. Что было, то прошло, пережито. Совсем не общаться, видимо, невозможно. И он стал поджидать Хамзина. Однако, увидев, что Нариман ждет его, Жарас резко повернул назад и скрылся в своем кабинете.
Это был явный знак неприязни, непримиримости. «Ну и ладно. Можешь обратно забрать жеребца, которого дал для кочевки, — вспомнил Нариман старую поговорку. — Не хочешь мира — будем воевать. Мне-то что? Меня не убудет. Все то зло, что мог, ты уже причинил мне. Но до чего нутро у тебя черное да злопамятное! Да пропади ты пропадом!» И он пошел к выходу.
«А может, ему нестерпимо стыдно передо мной? Может, у него от чувства вины не только лицо горит, но и сердце полыхает? Гм… Стыдится? Что-то по нему не видать, чтобы он стыдился. Рожа лоснится, щеки тугие, как пшеничные зерна, жаренные в масле. И глаза у него не виноватые, а ненавидящие, холодные. Не облагораживай его, Нариман».
Он вышел на улицу. Все кругом залито солнечным светом. Чистое и голубое небо. Широкая улица. Примерно через квартал Нариман миновал универмаг и дошел до новой гостиницы, которая стояла особняком почти за городом. Пришлось ему немного пройти по тропе среди нетронутой степи. Горький, терпкий запах полыни — жусана — остро ударил в ноздри и принес неожиданное облегчение.
Гостиница на самом краю города. За ней — горы. Кудрявые от лесов сопки и резкие черные пики. Чем дальше, тем выше становятся они, налегая друг другу на плечи. Поучиться бы у них людям всегда подставлять ближнему надежное плечо. Ни одна вершина не подведет, не осядет, не расколется, будет молча и недвижно, как часовой, выполнять свой нелегкий долг. Если убрать нижнюю опору, обрушится вся громада, наполнятся скалами ущелья, обрушатся в долины, сползут в реки хребты. Горы поддерживают друг друга и потому достигают небесных высот.
Почему так долго живут пирамиды древних владык Египта, фараонов? В одну эпоху с ними строились прекрасные и не менее величественные здания в Вавилоне, в городах Средней Азии, в Иране… Но где они? Пропали, не оставив следа. А пирамиды живы. Почему? Не потому ли, что пирамиды широки у основания и сужаются к вершине? Как горы. Широкому основанию легко выдержать большую тяжесть. Вот почему в Мысре[6] уже пять тысяч лет стоит не подвластная времени пирамида фараона Хуфу. Хеопсом звали его греки. А что касается современников Хуфу, живших в Вавилоне и в Средней Азии, то они строили свои дома, дворцы и гробницы, как это делаем мы сейчас, то есть основание и вершина одинаковы, хоть переворачивай с ног на голову. Они не выдержали тысячелетий.
А горы наши как те пирамиды. Вернее будет сказать — пирамиды похожи на горы. Сначала идет небольшая возвышенность, потом крутоватый подъем, ряд холмов-прилавков, горы, покрытые лесами, горы, одетые в ельник, могучие голые скалы и снега. И все постепенно надстраивается, уходит вверх пояс за поясом. Тут вам и травянистый холм, и чащи дикой малины, и альпийские луга. Все выше и выше, пока не увенчаются пиками. Вот и стоят горы миллионы лет. Стоят и хранят свои сокровища. И отдают свои клады по частям. Как пирамиды. Но разве сравнить сокровища фараоновых пирамид с богатством родных гор!
Завтра с утра Нариман получит официальное назначение на должность главного инженера Нартасского рудника и выедет на новое место работы. Хотелось бы повидаться с мамой, увидеть аул, что лежит за этими горами. Совсем близко, только стоит Карасай перевалить. Улетел бы туда, да крыльев нет. Прямой дороги тоже нет, приходится ездить долгим, кружным путем через Шуглу, через перевал Куюк. Если ехать верхом, можно срезать путь, проехать напрямик к аулу. Через Карасай. Но кто даст ему лошадь?
Лошади. Нариман вспомнил, что утром проезжал мимо больших табунов. Еще заметил — в стороне от того распадка, где паслись лошади, дымился рудник Чулак. Конечно, под одним из склонов стоит юрта табунщика. Может, целый аул… Наримана вдруг охватила тоска по дому. Он стоял у входа в гостиницу и смотрел на горы, за которыми находился родной аул.
Что сталось бы с человеком, если бы он не умел тосковать? Что сталось бы с миром, если бы дети не скучали по родителям, а матери по сыновьям? Надо быть благодарным природе за этот бесценный дар. Как хорошо, что и теперь, когда человек укротил скорость, одолев земное притяжение, создав ракету, сердце его осталось беззащитным перед тоской по родному дому…
Было время, когда Нариман почти забыл о своем ауле, о доме. Очень напряженно жил он тогда, работал днем и ночью. И сделал свое дело. Осушил карьер в Сарбае. Родина стала получать больше руды. Теперь же, когда Сарбай позади, когда предстоящие заботы еще не захватили его, воспоминание о доме всплыло из глубин души и все более властно овладевало им. Он затосковал. Но затосковал не только по матери и по аулу. Кто-то еще стучался в сердце. Но кто?
Он долго сидел на красном граните гостиничного подъезда, пока его что-то не потревожило. Он поднял голову. Взгляд его упал на проходившую молодую женщину. Она так живо напомнила ему Тан-Шолпан, что вскинулось сердце, потянулось вслед за ней, но он тут же погасил порыв, рассердившись на себя. Что ему до женщины, давно ставшей чужой? Что осталось между ними, какая связывает их нить? Все оборвано, никаких связей. «Каменным стань, если встретишь ее невзначай, — заклинал себя Нариман, — холоден будь, как льдина, неприступен, как утес. Пусть почувствует она твое презрение. Разве не достойно презрения предательство? Можешь даже и вовсе ее не заметить. И без петуха рассвет наступает. И без курицы солнце восходит». Нариман проживет не хуже других и без Тан-Шолпан. С голоду не умрет, в тряпье не оденется, от кочевья не отстанет. Это дай ей понять. Теперь от нее нечего ждать.
Мышонок не пара отважному льву.
В насильных объятьях нет солнца любви.
Смертельный огонь, а не сладкий цветок
Найдет мотылек легкокрылый в ночи.
Нет солнца. Как это верно сказано! «Мотылек» — второе имя Тан-Шолпан. Крылышки-то обгорели, теперь далеко не полетит, нет. Порой Наримана терзали такие мысли: «За что? Почему она так легко обманула меня? Конечно, причина кроется не в том проклятом бумажнике, подброшенном детьми на дороге. А что же тогда? Чем Хамзин лучше меня? Какие у него преимущества передо мной?»
В Рудном Хамзин был одним из руководителей комбината. Работал председателем техсовета. С горем пополам защитил кандидатскую. Видный был мужчина. Есть такие — конный не покинет седла, пеший, чтобы посмотреть, не остановится, но женщина без внимания мимо не пройдет. Из таких он, надо отдать должное. Правда, сейчас расплылся, пузо отрастил, а то был плечистый мужчина, с широкой грудью, уверенный.
А Нариман был рядовым инженером для Тан-Шолпан, бесперспективным, не растущим, одним из «пеших специалистов». Кто на коне, тому внимание, кто на земле, того не видят. Вот и причина. А что сделал Нариман, чтобы стать заметным? Ну, «руку» шагающего экскаватора удлинил да принял самое активное участие в осушении карьера Сарбайского рудника. Кому докажешь, что это его рацпредложение использовал для своей кандидатской работы Жарас Хамзин, председатель техсовета? И Нариман уподобился той вороне, которая сыр во рту держала, да выронила. Тогда Тан-Шолпан и увидела, кто чего стоит. И сделала выбор. Вот так оно и было.
— Вы знакомы с Хамзиным? — спросил директор, когда Нариман пришел к нему на следующее утро.
— Знаю его, — сказал Нариман и встревожился.
Директор был уже не так приветлив, как вчера. Брови нахмурены, глаза суровые. Теперь он не вставлял сигарету в янтарный мундштук, а курил так. Мучительный кашель, сотрясший директора, напугал Наримана. Но приступ прошел, и Оника, сняв очки, вытер платком покрасневшие от выступивших слез глаза.
— Я его знаю. Мы с ним работали на одном комбинате, — повторил Нариман.
— Оказывается, вы в Сарбае были виновником большой аварии, и вас судили. Почему вы скрыли это вчера? — строго спросил директор.
— Авария действительно была. Но не по моей вине. Никто меня не судил. Комиссия комбината выяснила мою невиновность, и мне разрешили продолжать работать на старой должности. Более того — чуть позже доверили работу заместителя начальника рудника.
Сигарета дрожала в руках Оники, пепел вот-вот должен был упасть на стол. Этот серый комочек сгоревшего табака вдруг напомнил Нариману «козырек». Тот самый «козырек», который свалился на бульдозер пьяницы Сембая. Бывает, экскаваторщики вырубают породу по горизонту и оставляют над головой такие «козырьки». Они очень опасны. Пьяный Сембай остановил свой бульдозер под таким «козырьком» и уснул. «Козырек» обрушился и…
— Странно. Ничего не могу понять! — удивился Оника. — Вы говорите так, а Хамзин иначе. Не понимаю. Хамзин — главный инженер комбината, я не могу с ним не считаться. Конечно, я вправе решить и без него. Но Хамзин лицо заинтересованное. Он ваш непосредственный начальник и не может оставаться безразличным к приему новых людей. Так вот, знайте, что он против.
«Что делать? Рассказать о наших отношениях с Хамзиным, ничего не скрывая? Может, сказать, как он защитил свою кандидатскую, как был против наших предложений, всячески препятствовал им, а потом украл и защитил как диссертацию? Выложить все, а? Но как сказать о том, что он и любимую у меня увел? Знает ли директор, что он оставил жену с двумя детьми? Но… говорят же: не рой другому яму — сам в нее упадешь. Почему он всегда встает на моей дороге? Никакой вины у меня перед ним нет, а он всюду стремится причинить мне зло. Или боится моей мести и хочет, чтобы я был подальше от него? Неужели нет нам двоим места в широком мире, неужели тесно на таком гигантском комбинате?»
— Говорите, — приказал Оника и так страшно закашлялся, что лицо посинело.
Нариман ждал, пока пройдет приступ, молча водил пальцем по столу.
— Решайте сами. О чем мне говорить? Я приехал к вам не с улицы, не сам по себе. У меня направление. Вернусь в Рудный, если я вам не подхожу. Ничего для меня страшного не произойдет.
— Так, так… В Рудный… — Оника задумался. Пристально глядя на Наримана, он удобней уселся в кресле. — Рудный… Знаете что, не спешите. Сан… Сандыбаев вот!.. Погуляйте пока, только не уходите далеко.
Нариман молча кивнул головой и вышел.
Он сразу понял, что судьбу его решит телефонный звонок. Конечно, Оника знает Сандыбаева, директора Соколовско-Сарбайского комбината. Оника ему позвонит. И решит так, как скажет Сандыбаев.
Вот жизнь! Никуда не денешься от прошлого. Теперь ему вспомнились встречи с Сандыбаевым. Кажется, между ними никаких трений не возникало. И относился директор к нему неплохо. Правда, после истории с Сембаем он приказом освободил Наримана от должности, но потом, как только комиссия все выяснила и доказала его невиновность, восстановил его на работе. А что еще? Больше, пожалуй, ничего такого не было. Другой на месте Наримана сумел бы себя показать, понравиться и запомниться начальству. Сейчас Оника спросит: «Что за человек Данаев?» Конечно, спросит. А Сандыбаев ответит: «Что за Данаев? Какой такой Данаев?»
Вот тогда будет весело. Но это вполне возможно. Комбинат велик. Инженеров, подобных Данаеву, много. И Сандыбаев не обязан помнить каждого.
Из-за таких вот мелочей, которые и внимания-то не стоят, круто меняется судьба.
Время в таких обстоятельствах начинает ползти с мучительной медлительностью. Нет ничего труднее, чем ждать и догонять. А тут не свидания ждешь, а решения собственной судьбы. В голову разные мысли лезут. Сомнения начинают одолевать. Тревога поднимает голову, как холодная змея со стеклянными глазами, и сердце холодеет. Теперь, когда у директора возникли сомнения, он его, конечно, главным инженером не поставит. Что тогда делать? Вернуться в Рудный? А с чем возвращаться? С поражением? Сказать, что его в Карасае не приняли? Какое расстояние между Рудным и Карасаем? Три тысячи километров. На одном конце провода Сандыбаев, на другом — Оника. И разговор идет о Наримане Данаеве.
Большим людям нельзя ошибаться в оценках людей. Справедливость их должна быть вне сомнений. Волос они должны уметь разделить поровну, чтоб ни у кого не было обиды. Особенно когда решается судьба человека. Одно ведь только слово — и судьба решена. Предположим, что Сандыбаев сидит в своем кабинете в дурном расположении духа. План, скажем, горит. Или выговор сверху получил. Всякое бывает. Всем то хорошо, то плохо, то весело, то грустно. Кто знает, как себя чувствует сейчас Сандыбаев. Может, его и вовсе нет на работе. В командировке, в Алма-Ате, а то и в Москве. Тогда Онике придется расспрашивать о Наримане других людей. А что скажет тот, другой? Какой еще человек подойдет к телефону?
Такие сумрачные мысли туманили Нариману голову, когда он шел по знакомым коридорам. Взгляд его снова упал на первомайские фотографии. Все веселы и смеются, кроме нее. Одна она грустна. Почему? «Эй, Тан-Шолпан! Тан-Шолпан! Трудные дороги выпали в жизни нам обоим. И тебе, и мне один человек жить мешает». Но он тотчас себя одернул. Почему это он решил, что она несчастна? Сладко ест, мягко спит. Одета как королева. Замуж вышла за своего желанного, никто ее не принуждал. Нашла себе пару, равного ей спутника. Правда, чужое счастье разрушила. Разбила не одну судьбу. Дети травмированы. Жена оскорблена. Слезы невинных детей обернутся лютыми пулями и будут всегда бить прямо в сердце. А чем виновата брошенная жена? Ее слова, ее обида будут настигать разлучницу повсюду и хлестать, как бич по обнаженным ранам. Это справедливо.
Нариману очень захотелось увидеть Тан-Шолпан и спросить ее:
«Ну как? Счастлива ли ты?»
Может, именно сейчас ей этот вопрос и нужен. А если она в свою очередь спросит:
«Счастлив ли ты, Нариман?»
Одно только слово — и стало бы легче. Почему люди в самые нужные, важные минуты жалеют друг для друга доброе слово? Безвестные аульные акыны, как вы точно сказали:
Мир куцым предстает при размышлении.
Ель без вершины — старость одинокая.
Джигиты, крепче дружбу берегите!
Поймете ее ценность в дни далекие…
Что нужно человеку, кроме человеческого участия и доброты? Если бы сейчас кто-нибудь подошел и спросил: «Как дела твои, Нариман?» — это обрадовало бы его больше, чем все золото мира. Одно лишь теплое слово. Вот что ему было необходимо сейчас, как воздух. Для погибающего от жажды в Сахаре капля влаги спасение. Для Наримана этой каплей воды было бы дружеское слово. Человек оказал бы ему большую услугу, спас бы его. Случайно, скажем, очутилась бы сейчас рядом с ним Тан-Шолпан и сказала: «Здравствуй, Нариман!» — и он бы все простил ей, обо всем забыл.
Но никто не подошел к Нариману и не справился о его здоровье и делах. Люди ходили вверх и вниз по лестнице, мимо Наримана, не обращая на незнакомого человека никакого внимания. Все чужие. Правда, некоторые бросают в его сторону заинтересованные взгляды. С чего это парень так старательно изучает первомайский фоторепортаж?
Директор сказал: «Не уходите далеко». И привязал его к этому коридору. Проходили минуты и часы в изучении приказов, объявлений, инструкций, статей стенной газеты и фотомонтажа между вторым и первым этажами, между небом и землей, на маленькой площадке. О чем только Нариман не думал! «Почему он заставляет меня так долго ждать? Или забыл за делами обо мне? А может, все из-за телефона? Нет людей несговорчивей телефонисток. Ах, эти телефонистки! Хоть кол у них на голове теши, хоть бей палицей, их не пробьешь. Задумаешь поговорить с другим городом, так они из тебя все жилы вытянут. «Девушка! Скоро?» — «Ждите!» И трубка летит на рычаг. Кто может сейчас поручиться, что не по их вине задерживается разговор с Рудным? Не соединяют — и все».
И о том думал Нариман, и об этом, о пустяках и о серьезном, когда в дверь вошел старый человек в круглой бобровой шапке — борике. На ногах у него бескаблучные, мягкие ичиги и азиатские остроносые калоши. Но одет он вполне в современный костюм европейского покроя. Воротничок свежей рубашки сияет белизной.
«Да, видно, ты не из простых, аксакал», — подумал Нариман, разглядывая старика. Увидев, что тот собирается подняться на второй этаж, Нариман решил помочь ему, поддержать хоть под локоть. Он быстро сбежал по лестнице и поздоровался:
— Ассалаумагалейкум, аксакал!
Старик пристально посмотрел острыми, молодыми глазами на Наримана.
— Уа, алейкумассалам! Чей ты, мальчик? Проведи меня к директору. У себя он, не знаешь? Поговорить хочу с ним.
— А в чем дело, если не секрет, ата?
— Ой, ну что вы за интересный народ! — вдруг остановился старик на полпути. — Лето жаркое. Завтра суббота, послезавтра воскресенье. На эти два дня вы бежите из города. А куда бежите? Да все к Сунге, там и отдыхаете в тенечке да на зелени. Верно я говорю?
— Верно, верно, — поспешил согласиться Нариман, хотя не понял и половины из того, о чем говорил старик.
— Коли так, зачем же позволяете совхозному скоту губить молодые деревца, а? Полежать в тени, на травушке поваляться вы мастера, а когда заходит речь о том, чтобы охранять природу от скотины, то вы той же самой скотине уподобляетесь. После нас, мол, хоть трава не расти. Это порядок? Внушили бы совхозному начальству, чтобы те наказали пастухов и скотников, а то те совсем распустились, днем и ночью пьют водку, а скотина бродит, где хочет, и в заповедниках государственных, и на землях несовхозных. Почему не обуздаете? Никаких мер не хотите принимать!
Старик так сурово посмотрел на Наримана, что тот растерянно стал оправдываться:
— Аксакал, я только недавно приехал. Я здесь совсем новый человек и не в курсе…
— Довольно! — оборвал его старик. — Все вы стараетесь увильнуть! Как правду сказал, так он сразу же новым, как монета, представился ишь! И ничего-то он не знает, младенец какой! Ты казаха сын? В Казахстане живешь?.. В СССР? А может, ты из Японии? Почему же тебе наши дела, наши болячки чужими стали? У нас здесь много неказахов, да только они себя чужими не считают и их никто чужими не считает, а?
Нариман был готов сквозь землю провалиться.
Аксакал даже и не взглянул на людей, ожидающих приема к директору, а, сложив камчу пополам, сразу прошел в кабинет, словно собираясь выпороть Онику. Смело вошел, как в свой дом. Если бы на месте старика был кто-нибудь другой, то раздраженные ожиданием люди разорвали бы его на части. А так — промолчали. «Вот бы мне такие способности! — с легкой завистью подумал Нариман. — Я бы во все важные двери входил с таким же достоинством и правом да высказывал бы все, что накипело на душе, прямо в лицо самым ответственным людям. Откуда такое природное достоинство и гордое право у аксакалов? Глаза у него как острия ножа, так и впиваются в душу. Нос с горбинкой. Бородка красивая, треугольником. Стан прямой, как у юноши. Весь вид старика вызывает невольное уважение. Я даже оробел перед ним…»
Прошло минут пятнадцать. Дверь распахнулась, и старик вышел, продолжая на ходу что-то говорить. Оника провожал его, уважительно поддерживая под локоть. Старик заметил Наримана и обратился к директору:
— Эй, товарищ Оника, вот этот мальчик себя посторонним назвал. Разве он чужой у нас? Для меня ты не чужой, сынок, приезжай ко мне в Сунге. Будет свободное время, приезжай непременно.
Нариман улыбнулся молча и приветливо.
— Никакой он не посторонний, — неуклюже попытался прикрыть смущение директор. — Свой он. Главный инженер вновь открывшегося рудника в Нартасе товарищ Данаев.
— А! Баркалла! Ладно, товарищ главный инженер, тогда подарок за мной за хорошие новости, за твой приезд, и поздравления с новосельем за мной. Если спросишь Ахана, что живет в Сунге, всякий тебе скажет, все там меня знают. Приезжай. — С этими словами аксакал ласково похлопал молодого инженера по спине, как бы извиняясь за недавнюю свою резкость и с просьбой не держать на него обиды.
«Наши старики так горды и великодушны, — подумал Нариман. — Уйдут — и, сумеем ли мы, молодые, сохранить это достоинство? Прямоту, честность, независимость, умение говорить, невзирая на самые толстые лица, способность чувствовать боль за других, нежелание отдавать никого злу… Вот ведь, совсем не знает меня, а в гости к себе зовет. Гостеприимен, как вся степь. Иллаги! Доброе наследство оставляют старики…»
— Ну, Оника, не забудь того, что я тебе говорил. Приезжай ко мне в гости, прошу. Если ты не поможешь, то от других нечего и ждать, — взял он руку директора.
— Агай, не беспокойтесь. Я сказал, — значит, сделаю. Я же с директором того совхоза при вас говорил по телефону. Все будет выполнено. Желаю вам здравствовать!
Оника пошел проводить старика. Возвращаясь к себе, он резко остановился рядом с Нариманом:
— Данаев, забери приказ.
Поведение Жараса Хамзина удивило Онику. Он с Нариманом Данаевым оказался из одних мест, в одной школе учились, один институт заканчивали. Обычно такие люди бывают ближе родственников, их отношения отличает особая дружба. Так должно, по идее, быть. Однако Жарас Хамзин всячески старается опорочить Данаева. Оника задумался. Нервозность и плохо скрытая неприязнь, откровенное нежелание Хамзина работать с Данаевым вызвали у директора сомнения. Слишком уж он суетился, Жарас Хамзин.
— Еще не знаем, чем нас будут потчевать, даже будут ли, а уже благодарим, возносим, должность главного инженера даем. Не слишком ли щедро? Конечно, вам лучше знать, Константин Александрович, но я должен высказать и свое мнение. К, тому же вы совсем не знаете Данаева. — И Хамзин посмотрел на директора из-за роговых очков с толстыми стеклами.
— Хорошо, а кого вы думаете предложить на то место? Все того же Ахрапова? — спросил Оника.
— Да, его, — твердо ответил Хамзин. — Конечно, Ахрапова. Это наш кадр. Геолог, знающий каждый камень в Каратасе, испытавший и зной, и холод этих мест. Закаленный инженер. Я не понимаю, Константин Александрович, почему вам не понравился Ахрапов? Коллектив его знает. Как посмотрят люди, если мы под ручки приведем им в начальники человека, которого они и в глаза раньше не видели? Вы об этом думали? Этого вот, вашего…
«Этот вот»? Что-то словно толкнуло в грудь Онику. «Вашего»? Как он разговаривает! Что за недопустимый тон. Да что он, родственника своего тянет в главные или кума?
Аманкул Ахрапов, за которого так хлопотал Жарас Хамзин, был инженером, но не горняком, а геологом. С геологией он распрощался с легким сердцем и сейчас работал заместителем главного инженера по технике безопасности на руднике Нартас.
«Данаев же горный инженер, — старался спокойно рассудить Оника, — к тому же он прошел отличную школу на Соколовско-Сарбайском месторождении. Ко всему он не летун, приехал к нам не сам по себе, а по направлению. К тому же очень подозрительна ненависть Хамзина к этому человеку, как бы ни старался он ее скрыть, она бросается в глаза». Директор был опытней, старше и по должности, и по возрасту, но Хамзин вызывал у него какое-то странное опасение. Во внешности, в жестах, в походке Хамзина была величественная внушительность, слова он произносил важно, и все это невольно действовало, даже угнетало. Случалось, что незнакомый человек, заставая Онику с Хамзиным вдвоем, первым без колебаний протягивал руку Жарасу и дело свое начинал излагать ему же. Начальственная солидность определяла весь облик главного инженера, сильно ощущалась в его манере недоуменно и гордо вскидывать бровь.
Эта чиновничья надменность совсем не нравилась Онике, но он старался не обнаруживать своего недовольства. Врожденная деликатность, природная скромность мешали директору сделать ему замечание.
«Разумеется, Хамзин лучше меня знает Данаева. Другое дело, как преподносит он мне свое знание. Не играет ли тут решающей роли недоброжелательное отношение?» — размышлял Оника.
— Даже если мы поставим Ахрапова главным инженером, городской комитет партии не утвердит наше решение, — сказал наконец Оника, радуясь, что нашел серьезное возражение против кандидатуры Хамзина. — У него есть выговор за пьянство. Об этом вы и сами хорошо знаете. Но почему-то настаиваете на своем.
Хамзин огорченно потупился, но тут же ожил, словно нашел выход:
— Константин Александрович! За одну ошибку человека дважды не наказывают. Правда, Ахрапов допустил некрасивый поступок, достойный сожаления. Но он все понял и раскаивается. Исправился парень. С тех пор ничего такого не повторялось. А откуда вам известно, что Данаев не пьяница? Вы его не видели пьяным, вы не знаете, что он ночевал в милиции, а я видел и знаю, как он в вытрезвителе шумел. Аварию допустил. Мало этого?
«Ах, досада! Неужели это правда? Надо выяснить. Обязательно».
— Хорошо, Жарас Хамзинович, я подумаю. Не будем торопиться с выводами. Можете идти.
Хамзин вышел. Увидев в коридоре Наримана, он вдруг засомневался: «Может, не стоит вставать ему поперек дороги, все же росли вместе…» Но этот добрый порыв тут же пропал, улетучился без следа, на смену ему пришло окончательное решение: «Нет, присутствие Наримана здесь нежелательно. К хорошему оно не приведет».
Действительно, однажды Нариману пришлось ночевать в милиции. А случилось это так. У него разболелся зуб. Кто-то посоветовал выпить граммов сто водки, и боль утихнет, а то и вовсе пройдет.
— Но я же в рот не беру эту проклятую водку, — простонал Нариман.
— А тебя никто и не заставляет пить ее каждый день. Прими в качестве лекарства. Ничего страшного. Зуб, видать, не на шутку разнылся, лица на тебе нет.
И советчики налили ему полный граненый стакан. Проинструктировали:
— Закрой глаза и пей залпом!
И он выпил. Голова закружилась, лицо и глаза покраснели, ему стало легко и весело, но зуб не унимался. Наоборот, еще сильней задергал, и Нариман отправился к врачу.
В поликлинике его не пустили дальше порога. Он удивился и спросил у суровой вахтерши:
— Но почему?
— Врачи пьяных не осматривают. Иди, парень, отседова! Ты выпимши крепко, ну, и иди домой.
— Поймите же, у меня зуб разболелся, терпения нет.
— А чего не понять-то, все ясно, — сказала старуха. — Проспись дома, потом приходи.
— Мне необходимо к врачу. Пустите меня. Вы не имеете права не пускать!
— Какое тебе право, пьяница?! Я тебе покажу право! Ну-кать, пошел вон! Пошел, тебе говорят! Право ему, выпимшему! Дома, поди, бабу колотит, право ей толкует. На шею скоро сядут, выпивохи!
Нариман не уходил. Схватившись за щеку, он ничего почти не слышал и только раскачивался от мучительной боли. А старуха в это время сняла трубку и басом сказала:
— Милиция!
Милицию ждать долго не пришлось. Очень скоро подъехал мотоцикл с коляской. Два милиционера. Один за рулем, другой сзади. Вот тут старуха разошлась, раскипятилась:
— Фулюган! На меня с кулаками кинулся! Илкаголик! Орать начал, приказывать. Управы на их нет, распустились!
Нариман слышал ее крики, хотел было сказать: «Матушка, ну что я вам сделал?» — но язык заплетался. Зубная боль заполнила голову. А тут еще эта злая вахтерша. Больно, обидно, и злость берет. Милиционеры подхватили его с двух сторон под руки и повели к мотоциклу. Нариман еще никогда не испытывал такого унижения. Он дернулся: «Где справедливость?» Но сделал только хуже себе. Милиционеры ухватили его крепче, поволокли.
— Да не виноват я! — вырвался у него вопль.
— В отделении разберемся, гражданин.
— Получил? Так тебе и надоть! — злорадствовала позади старуха. В ее голосе слышалось удовлетворение.
Наримана усадили в коляску, застегнули перед ним фартук. Затрещал мотоцикл и помчался по улицам Рудного. Нариман даже не предполагал, что в городе есть такие переулки. Мотоцикл выскочил из улочки, пробежал и остановился возле желтого дома. Наримана ввели сюда. Высокая женщина в белом халате поднесла к его рту что-то блестящее. Глаза под очками у нее были строгими.
— Дыхните! — приказала она.
Нариман послушно с силой выдохнул воздух. Врач посмотрела на милиционеров и заявила:
— Высшая стадия.
Ее слова все и решили. Наримана раздели догола. К тем двум присоединился еще усатый милиционер, который, подталкивая Наримана, провел его к какой-то каморке с холодным цементным полом и с грохотом закрыл за ним дверь. И тут же со всех сторон ударили в Наримана холодные струи воды.
Через некоторое время пытка прекратилась, его вытащили и повели в другую комнату, где уложили на жесткую и узкую койку, пристегнув руки какими-то ремнями. Теперь зуб уже не ныл и не дергал, он громко вопил, заполнив болью всего Наримана. Не было сил сдерживаться. Боль рвалась наружу. Нариман стонал и плакал от боли и обиды, но никто не обращал на него внимания. Потом он начал вопить. Не было даже возможности рукой зажать щеку. Все считали, что он просто очень пьян. Смеялись над ним. Один из клиентов вытрезвителя, отдыхавший на соседней койке, сказал недовольно:
— Ты, земляк, из какого театра? Это не ария Сусанина? Ну и поешь, и не заткнешься…
Утром Наримана отпустили. Больной зуб воспалился, корень стал нарывать, щека раздулась. Но в этом заведении работали оперативно. Успели послать бумагу на имя директора комбината о том, что их работник гостил в медвытрезвителе.
А Нариман попал в больницу по направлению зубного врача. Сделали операцию, но опухоль еще долго не спадала.
Потом все обстоятельства того неприятного случая выяснились, и Нариман был оправдан. Директор позвонил начальнику милиции и высказал ему свое недовольство. Тот просил извинить его и обещал принять меры.
Об этом случае и рассказывал Хамзин Онике. Но рассказывал по-своему. А Оника задумался.
Данаев не производил плохого впечатления, он не похож на пьяницу и бузотера. Хорошее лицо, открытое, глаза не лгут, правдивые, без лукавства, без заискивания, без страха. Очень ясные глаза, в них человека видно. Нет, не верит Оника Хамзину. Но проверить следует. И он все же переговорил с Рудным. И подписал приказ.
Еду Нариман покупал в вагончике, приспособленном под магазин. Много ли ему надо — чай, сахар, масло, хлеб, колбаса, сыр. Завтракал и ужинал дома. Обедал где придется. В тот день он покупал в вагоне-магазине продукты, как вдруг почувствовал, что кто-то легонько тянет его за рукав.
— Здравствуйте, агай!
Он оглянулся и узнал девушку, с которой ехал в автобусе до Карасая. Он растерялся, потому что никак не мог вспомнить ее имя.
— Здравствуйте!
— Вы меня не узнали, агай? Я же Марзия. Теперь вспомнили?
«Ну конечно Марзия. Когда я остался в Карасае, она уехала дальше, в Нартас».
Марзия с улыбкой посмотрела на него, и при этом на щеках ее появились такие милые ямочки, что Нариману стало радостно глядеть на них. Смех еще дрожал в ее огромных газельих очах, когда взгляды их встретились. Словно озорной и теплый ливень обрушился на Наримана. Такой восторг вдруг охватил его, что он задохнулся и долго стоял молча.
— Вы, значит, сюда приехали, агай?
— Да, родная. А сама ты? Все в той же геологической партии?
— Да, на старом месте. Контора наша в старом зимовье. Я сейчас в лаборатории работаю.
Ему показалось, что Марзия похудела. Но это было ей к лицу. Только в глазах что-то грустное.
Нариман сложил покупки в черный кожаный портфель и вышел из вагончика. Подождал Марзию. «Ну, это ни к чему», — решил было он и хотел уйти, но остался. Наконец появилась Марзия и, увидев Наримана, смущенно сказала:
— Вы не ушли? А я думала, что вы… Я не знала, что вы здесь стоите.
— Почему я должен уйти не попрощавшись? Плохо же ты обо мне думаешь, — укоризненно сказал Нариман.
Он заметил, что девушка рада. И сам порадовался, что дождался ее. Первое ее смущение прошло.
— А где вы работаете? — спросила она.
— На руднике.
— Кем же вы там?
— Главным инженером. Она заглянула ему в лицо:
— А я и не догадалась сразу. Ваша фамилия Данаев?
— Да.
— Ну, значит, так и есть. У нас в партии был разговор о том, что на рудник приехал новый главный инженер по фамилии Данаев. А это вы. Если бы я знала раньше… А ваш заместитель не Ахрапов ли?
— Да. Откуда ты его знаешь?
— Знаю я его. Ой, агай… — Она не договорила, и это почему-то встревожило Наримана.
По мере того, как угасал смех Марзии, пропадали и нежные ямочки на ее лице, которые так нравились Нариману. Ему захотелось, чтобы девушка снова улыбнулась. Но с удивлением наблюдал он, как гасли ее глаза, затягивались грустной дымкой, становясь такими беспомощными, незащищенными, что жалость перехватывала горло. Так смотрят верблюжата и дети…
Марзия похожа на пугливого жеребенка. Ее приводит в трепет прямой и жадный, заинтересованный или похотливый мужской взгляд, и она старается избегать людей, замыкается в себе. Это стало привычкой. А к Нариману ее тянет. Но кто его знает… Адиль тоже казался скромным. Как душевно он пел и играл на гитаре! Не может забыть об этом Марзия. Не может забыть его, вырвать из сердца, выбросить прочь. Он ведь любил ее, Марзию, только не хватило у него воли бороться с порочной привычкой, водка его победила. Слабым человеком оказался Адиль, а таких в конце концов ждет поражение, они не бывают счастливы. Он — малодушный, пропивший счастье, ум, семью, детей, уважение окружающих. Но Марзия до сих пор верит, что вернется к ней Адиль не в порванной одежонке и не с опухшим и багровым лицом. Хорошим вернется, прежним и еще лучше. Она ждет.
— Семья ваша еще не переехала сюда? — спросила вдруг Марзия.
Она так уверенно спросила о семье, что Нариман растерялся, не зная, что сказать ей.
— Не-е-ет…
— А… — смутилась отчего-то и Марзия. — Видно, квартира ваша еще не готова. Ну ничего, вам-то дадут в первую очередь.
Нариман не стал ей говорить, что у него никакой семьи еще нет. Было почему-то стыдно в этом признаваться.
— Агай, приходите к нам в гости. Увидите, как живут геологи, — сказала она, размахивая сумкой.
— Спасибо, Марзия. Мне непременно нужно познакомиться с геологами. Я и сам об этом думал.
— Конечно. Что бы вы сделали без геологов? Они вам открыли эти месторождения. Приходите.
Когда Марзия улыбнулась, словно солнышко из-за туч выглянуло. Снова засияли ямочки на ее щеках. Прикоснуться бы к ним губами бережно очень и нежно, чтобы не спугнуть улыбку, чтобы ямочки те не пропали.
Достойны ли эти желания главного инженера, а? Он грустно улыбнулся. Да разве не просто одинокий он человек, которому тоже необходимо тепло? Не начальник, а печальник. Прислушался к себе, а в нем зазвучала музыка, новая, никем еще не слышанная, нежная. Вот бы приложить ухо к собственной груди…
Марзия пошла в сторону зимовки, а Нариман отправился вдоль улицы, состоящей пока из одних зеленых вагонов. Пройдя несколько шагов, он оглянулся и увидел, что Марзия тоже обернулась. Взгляды их встретились. Оба смутились и поспешили разойтись, больше не оглядываясь.
«Старое зимовье. Лаборатория», — повторил про себя Нариман. Он все чаще смотрел в сторону домика, притулившегося к горе Дегерес.
После собрания Оника попросил Наримана задержаться и наедине веско сказал ему:
— Прошу тебя, Данаев, всегда помнить о том, что я могу позвонить тебе и среди ночи, что частенько и делаю. А ты должен рудничные дела знать как свои пять пальцев. Лучше всего не жди моего звонка, а сам давай сводку ежедневно после четырех часов утра. Договорились?
Оника навис над Нариманом, заглядывая ему прямо в глаза, и молодому инженеру не оставалось ничего другого, как согласно кивнуть.
— Хорошо, товарищ Оника, но…
— Какие могут быть еще «но»? — недовольно поморщился директор, и его блестящая лысина побагровела.
— Ради бога, не пугайтесь! — невольно рассмеялся Нариман. — Я просто подумал о том, будет ли удобно беспокоить вас среди ночи.
Данаев очень уважал Онику, но не был способен испытывать страх перед каким бы то ни было начальством. Директор понял его правильно, голос потеплел, и заговорил он гораздо тише прежнего:
— Ну-ну, обо мне можешь не беспокоиться: еще не то приходилось в жизни видеть. Многое прошло через эту вот голову, даже волос на многострадальной не осталось. — Оника посмеивался. — А раньше, бывало, расчески ломались в кудрях. Свои гребни не задерживались, так я у друзей постоянно одалживался. Теперь они шутят при встрече, стервецы: «Вот тебе расческа, Константин Александрович, расчеши-ка свои роскошные власы». На мою долю остались одни вздохи. Помню даже, как-то был я в Шугле. Выходим после бюро, спускаемся на первый этаж. Видимо, загляделся я на вывеску парикмахерской, как вдруг слышу голос за спиной: «Уж не стричься ли собрался, Константин Александрович?» Оглянулся, а это Зангаров стоит, улыбается. Посмеялись и разошлись, и все неприятности, все те суровые замечания, которые пришлось мне выслушать, я увидел в новом свете. После нехитрой той шутки все смыло начисто. Прекрасный человек Алмас Зангарович, поверьте мне, Нариман. Ну, доброго пути! Езжай в свой Жанатас, — протянул Оника широкую ладонь.
От скупой ласки директора у молодого специалиста стало тепло на сердце.
«Сейчас Оника сделал для меня то, что когда-то сделал для него Зангаров. Урок и тебе, Нариман Данаев. Ты тоже руководитель, учись у них. На собрании чуть не съел меня, а на дорогу приласкал. Понял, что нельзя отпускать человека с тяжелым сердцем. Все смыло начисто», — думал Нариман, выходя из кабинета.
Через дорогу находился универмаг, и Нариман решил зайти туда. Покупать особенно было нечего, просто захотелось зайти. Кто мог знать…
В галантерейном отделе на втором этаже ему приглянулась электробритва «Харьков». Нариман выписал чек и пошел к кассе. Очередь была большая, и он тут же пожалел, что выписал чек, но деваться было некуда, и, вздохнув, Нариман решился выстоять до конца.
Отдел «Женская одежда» в самом конце магазина был перекрыт красной веревкой, на которой висела бумажка: «Отдел не работает». Но чувствовалось, что за коричневой ширмой кто-то есть. Слышался приглушенный разговор. Люди за ширмой отражались в большом зеркале витрины напротив, и Нариман безотчетно следил за мелькающими тенями. Вдруг он напрягся, еще не поняв, что его встревожило. Гулко забилось сердце, похолодели руки. «Она?! Неужели? Если это она, то просто заглянуть ей в глаза… Один лишь только раз. Поздороваться и уйти!»
Почти целую минуту стояла она в зеркале вся, в полный рост. Нариман прикрыл глаза. Да, он не ошибся. Но нет уже прежней Тан-Шолпан с ее тонкой талией, с девичьей, крылатой легкостью. Нет ее… Зеркало отразило зрелую женщину. Время, время… Или ее так толстит это платье с огромными, безвкусными цветами? Слишком пестрое платье для Тан-Шолпан. Или зеркало искажает ее? Вот она. То смеется, то хмурит брови. Резкий взмах руки, доказывающий что-то кому-то. Боже мой!
«Что же выходит, она работает продавцом в этом универмаге? Была ведь маркшейдером… Впрочем, что с того, что была? Мало ли таких, что работают не по специальности?»
— Молодой человек, вы будете стоять?
Раздраженный голос вывел Наримана из оцепенения. Он вышел из очереди, шагнул к зеркалу, шагнул еще раз, остановился и вернулся на свое место.
«Она!» — убежденно сказал он себе. Теперь до самой кассы не отрывал он взгляда от зеркала. Щемило сердце.
В зеркале он узнал Тан-Шолпан.
За несколько дней до этого она принесла продавщице по имени Сауле не одно, не два, а целых три кримпленовых платья. Подобные операции проводились не впервой. Изменчивая мода обладает способностью обгонять даже время. Вещь вожделенная, которую с превеликим трудом удалось достать вчера, сегодня уже ни на что не годна. Тан-Шолпан относится к числу тех немногих избранных, кто имеет свободный доступ на городской торговый склад. Раньше двери подобных складов были для нее за семью замками.
— Эй, да не можешь ли ты завести связи с торговым начальством, подобно другим людям? Человеком пора стать, — не раз говорила она Жарасу.
Муж на эти ее слова только посмеивался, но отделаться ухмылочками ему не удалось. В один прекрасный день Тан-Шолпан устроила ему такой разнос, что Жарас получил полное представление об аде.
— О господи! — вопила Тан-Шолпан. — И меня еще называют женой главного инженера! Хожу как нищенка! Заел ты мою молодость! Зачем только пошла я за тебя замуж?! Чтобы юность свою сгубить в этой дыре? Что хорошего видела я в жизни? Ой-бай! Даже тряпку несчастную достать руки коротки! Всякая корова носит, а я чем хуже?! Позор! За что мне такое?
Жарас попытался ее образумить:
— Родная, мне странно это слышать от тебя! Ты же не была мещанкой. Не стоит, право, ссориться из-за тряпок. Ты у меня умница. Не в тряпках смысл жизни, нашего счастья…
— Вот еще божье наказание! Да за что?! За что, господи?! До чего твердолобый! Еще будет меня учить, как жить! Мне, как дурочке, втолковывает, в чем смысл жизни! Свои поучения можешь спрятать в карманчик кальсон! У тебя же там тайничок. Не то намажь на хлеб и ешь вместо масла. Какие радости вижу я в этой глуши? Скажи, какую иную жизнь ты можешь мне предложить в сей Тьмутаракани? Что здесь есть, кроме проклятых камней и высохшей земли? Посмотришь по сторонам — камни, оглянешься назад — камни, всюду камни, бездушные, мертвые. Камни, камни, камни… И под боком каменный идол с медным лбом! Да по сравнению с этим гиблым местом Рудный просто рай. О господи! Каждый второй едет в Алма-Ату, так ты туда даже кончик рыла не осмелился сунуть, а удрал в этот Карасай, словно по тебе всесоюзный розыск объявили. И то верно! Тут никакая милиция не отыщет никакого преступника. А ты хоть и не убил, зато душа у тебя черная, как у бандита. Обманул! И чем только соблазнил меня, дуру! Горами золотыми! Где они? Уж не те ли, что за окном? Звезды достать обещал. А на кой мне леший те звезды, тем более что они не твои. На руках носить клялся? Так мне на диване удобней будет. Ну, где обещанный рай?!
Разговор происходил на кухне. Жарас пришел домой в обеденный перерыв и пил чай. Бледная от злости Тан-Шолпан гремела посудой, словно хотела перебить ее всю на счастье, которое не удалось поймать в клетку холодного расчета. Кружевной подол сорочки выглядывал из-под халата из китайского шелка, у жены был злой, неопрятный вид. «В девушках все красны, откуда берутся дурные жены?» — подумал Жарас, невольно уставясь на подол комбинации, висящий из-под халата.
Продолжая кричать, Тан-Шолпан схватила тупой нож и принялась отпиливать углы бумажных пакетов с молоком.
— Дорогая, — не выдержал Жарас, — да возьми лучше ножницы!
— А-а-а, тебе, видать, действует это на нервы? А то, что ты меня столько лет пилишь тупым ножом, тебя не трогает? «Эх, да кто поверит, что тебе нечего надеть? Ты ведь жена главного инженера! Поди, целый гардероб нарядов бережешь для столицы? Хитруша такая! Кому, как не тебе, птиц хватать на лету! Наше общество тебе не подходит, красавица?» — как говорят мне бабы на работе, а мне это легко слышать, сам посуди! И говорят не раз и не два, с ухмылочками да шуточками. У меня сердце кровью обливается. А тебе все нипочем.
Чтобы избежать в дальнейшем подобных истерик, Жарас, ценивший семейный уют и домашний покой, обратился к Жаманкулу Ахрапову, который приходился родным братом геологу Аманкулу.
Однако свободного доступа на склад оказалось мало. Чтобы получать от него радость, потребовались деньги, и немалые. Главный инженер комбината зарабатывал совсем не плохо, но если то, что собирается по ложке, тратится плошками, не хватит никаких денег. Эта крайняя нуждишка стала причиной новых ссор, все более бурных и частых. Один из таких скандалов только недавно потряс стены дома Жараса.
У Жараса скончался дядя. В городской газете появилось небольшое соболезнование, набранное петитом. Собственно, горе для Жараса небольшое, но сочувствующих вдруг оказалось очень много, каждый считал своим долгом навестить убитого горем родственника именно в его доме. Это не считая тех, кто останавливал его на улице и в коридорах комбината. Были и другие, которые по разным причинам считали себя близкими ему. Так прошел день, второй. Без угощения никого не отпустишь. Надо отдать должное Тан-Шолпан — стол ее всегда был готов для встречи гостей.
Гром грянул на третий день. Засверкала молния. Ударил град.
— Эй, любвеобильный господин, столь подверженный родственным привязанностям! Не пора ли зарабатывать деньги? Или ты думаешь питаться своим горем и упиваться им? Доставай деньги! Спрашиваешь, зачем они? Так не бойся, я их своим родичам не собираюсь отправлять. На твоих же родственников потрачу, которые придут соболезнование выразить.
— Больше никто уж не придет. Да если и придет, им ничего не нужно. Зайдут и выйдут, не станут рассиживаться за дастарханом до рассвета.
— Ой-бай! Да в своем ли ты уме? Или ты ослеп? Сам же видел, что не только еду, но и водку подобрали не торопясь. Тебе-то все равно, наоборот, даже посочувствуют и пожалеют, если стол не будет накрыт, а про меня примутся злословить: дескать, жена у Жараса ведьма, у нее зимой снега не выпросишь, и мужа держит в черном теле… В общем где хочешь и как хочешь, но деньги мне, дорогой, ты найдешь.
— Дорогая, — в тон ей отозвался закипающий Жарас, — я не знаю, где хранятся клады, и не умею печатать фальшивых денег. Где же я тебе их откопаю? Рожу, что ли? — Черная кровь бросилась ему в лицо, высветлив глаза.
— Ах, вот как?! Зачем же ты в таком случае велел дать некролог в газете?
— Я ничего не давал! Это они сами…
— Сами? Кто это сами? Другие? А откуда им знать имя-фамилию твоего почтенного дядюшки? Вообще откуда известно им самим стало о его смерти? Или ты в анкете своей и его упомянул?
Форточка на кухне была открыта, и Жарасу стало неловко при мысли, что кто-нибудь из соседей во дворе услышит их милую перебранку, поэтому он прошел в столовую и тяжело опустился на диван. Раньше говорили, что в доме, где лишь один день была ссора, сорок дней не будет покоя. А у них скандалы становятся нормой. Что же будет дальше?
Четыре стены дома укрыты дорогими, красивыми коврами, пол не виден из-под толстого паласа, но нет уюта в доме, нет мира, нет главного, что делает дом теплым. Мертвые вещи, словно побитые инеем. Невеселые вещи. Будто ударил мороз в жаркий июльский полдень, задул студеный ветер и погубил все живое и зеленое. На ковровом ворсе тоже дыхание зимы…
«О аллах! Если дать волю этой тряпичнице, она и на потолок ковер приколотит!» — с досадой подумал Жарас, поднимая глаза к потолку. Там висела роскошная, тысячерублевая люстра из звонкого и прозрачного хрусталя. Каждая грань по-своему преломляла свет, и казалось, будто звездочки далекие мерцают в молочном космическом тумане, синие, зеленые, алые, желтые, но холодным было их свечение.
В городе еще не было ни комиссионного магазина, ни барахолки, поэтому Тан-Шолпан избавлялась от почти новых, но вышедших из моды вещей через универмаг. Сначала делать это было неудобно, но потом стало привычным занятием.
Раньше у дверей универмага прохаживался толстый тулуп с невзрачным ружьишком за плечами, а в тулупе том прятался от ночного страха тщедушный старичок. В последнее время сторожа того что-то не видать. Конечно, сократили старичка не потому, что полностью вывелись воры и мошенники, а потому, что совершенней стала техника сигнализации. О том, что по ночам в магазине полной хозяйкой оставалась огромная овчарка, знали даже не все работники магазина. Рано утром в универмаг заходил участковый милиционер и уводил собаку. Однажды, придя, как обычно, в универмаг, участковый и представитель магазина увидели, что овчарка лежит на ворохе дорогих платьев, сорванных с вешалок. В ужасе схватившись за голову, работник магазина бросился к испорченным товарам, но когда проверили их, то сперва облегченно вздохнул: не их ассортимент. Но тут же встревожился: откуда взялись эти платья, если в продаже их быть не могло?
Оказалось, что собака почуяла чужой запах и извлекла эти платья из тайничка, словно знала, что дело здесь нечисто. Улеглась на них и принялась крепко охранять, выполняя свой долг. А того, что платья приведены в совершеннейшую негодность, ей было не понять.
Следователь стал допрашивать продавщиц. Одна из них, припертая к стенке, расплакалась и созналась во всем. Какая корысть продавцу брать на себя чужие грехи, когда и своих хватает. Она и назвала имя Тан-Шолпан.
Вот откуда появилась красная веревочка, закрывающая отдел, и разговоры за ширмой.
Нариман купил бритву и небрежно сунул ее в карман. Он слышал раздраженный и злой голос Тан-Шолпан, видел ее отражение в зеркале, и волнение в нем постепенно гасло. Он не отводил взгляда от той ширмы, а сам все отступал, сталкиваясь с потоком покупателей, и постепенно очутился на первом этаже.
С той встречи прошло около месяца. Возвращаясь из Шуглы, где было собрание, Нариман у самого моста через Сунге вспомнил старика Ахана. Он дал знак шоферу остановиться.
— Серик, ты, кажется, из этих мест? Знаешь, где дом человека по имени Ахан?
— Конечно! Кто Ахана не знает? Знаю, — ответил Серик.
— Если так, то заворачивай к нему.
За весь месяц он впервые вспомнил о старике. Нартасский зной высушил мозги так, что он забыл обо всем. Не только Ахана, которого видел всего раз, но и родную мать, живущую совсем рядом, нет возможности проведать. А ведь если что-нибудь случится с ним в этой горячке, то есть на свете только один человек, который умрет сразу после него, — мать. Никто не знает, что ждет его впереди. Автомобильная катастрофа, авария на карьере — все может случиться. Мир не содрогнется, но погаснет свет в глазах матери… Прочь эти мрачные мысли!
Газик промчался по тихой улице колхоза и стал осторожно спускаться в сай. Мелкая галька заскрипела под колесами. Впереди крепостной стеной поднялись заросли ивняка. За ними — царство больших деревьев. Зеленые листья трепещут, пропуская редкие золотые лучи солнца. На каждой ветке, как сказочный плод, висит витое, прочное гнездо. Журчит вода на дне оврага, а на самом краю леса размещается пионерский лагерь. Совсем другой мир — чистый, ясный, зеленый.
К прохладной земле, к самой воде клонят гибкие ветки плакучие ивы. Их много между высокими и могучими стволами. А на земле, в густой, остро пахнущей траве, примяв кусты, лежат столетние деревья, корни которых не удержала земля. Но связано дерево с матерью-землей своими кровеносными сосудами, длинными корнями, гонит соки по угасающим веткам, на которых мелкими зелеными огоньками вспыхивает жизнь, обреченная на скорое угасание. Дереву больше не подняться. Наверное, сокол мечтает в последний миг о небе — о битве, — а дерево мечтает умереть стоя. Этот островок девственного леса в Малом Каратау напоминает оазис, цветущий и дикий, в пустыне Сахара. Вообще-то Малый Каратау не богат лесами, не то что лежащий за ним Большой Каратау. Те горы другие. Малый Каратау богат ископаемыми…
Машина перебралась через ручей, натужно загудела, поднимаясь на противоположный склон. Одинокий домик под острой крышей предстал глазам путников. Он стоит у самого входа в ущелье, вокруг угрюмо высятся черные скалы. Немая тишина. Не глухая, а именно немая, потому что человека не покидает ощущение, что его слушают горы, но молчат. До поры до времени. Жить в одиночестве среди такого сурового величия не всякий сможет.
На шум подъезжающей машины откуда-то с глухим лаем выскочил рыжий огромный пес, а за ним выбежала целая толпа галдящих детишек.
— Эй, озорники! Не балуйте! Не шумите! — с этими словами появилась моложавая женщина, солидная, как байбише. Стан ее, несмотря на жару, перетянут пуховой шалью.
Встревоженно захалтыкал индюк, распустил крылья и хвост, стал собирать в кучу свой гарем, чтобы защитить прекрасных наложниц. Спрятались в тень козлята и ягнята. Бока у них тяжело вздымаются. Жарко, а вода… Шум воды совсем слабо доносится со дна оврага. Резко кричит какая-то горная птица. Но все это только подчеркивает царящую здесь тишину. Если остановиться и вслушаться, то услышишь, как шебуршится кеклик в своем гнездышке, и покажется вдруг, что горы полны кекликов. А впрочем, так оно и есть. Нариману показалось, что он попал в сказочный сон, где слыхом не слыхали грохота гигантских «БелАЗов», шума бурильных машин, криков рабочих, взрывов, скрипов, визга. Покойный, тихий островок. Пока Нариман оглядывался, из-за дома степенно и гордо вышел могучий архар. Несмотря на юность, он выглядит внушительней крупной овцы казахской породы. Высокие, крутые рога венчают гордую голову. Сильное тело, под шкурой перекатываются мускулы. Шерсть сивая, как седина у мужчины средних лет, как мех черно-бурой лисицы. Важно ступая, архар подошел к Нариману с Сериком, оглядел их влажными смелыми глазами, но, поняв, что лакомств у них для него нет, гордо удалился. Нариман поначалу слегка обеспокоился. Как бы этот горец не ударил его рогами, уж очень глаза у него не по-домашнему спокойные и смелые. Знает, черт, свою силу. Холодным и враждебным, волчьим взглядом проводил архара рыжий кобель. Тут вышел на порог сам Ахан, хозяин этих мест.
На этот раз был на нем казахский тюбетей, вельветовый костюм, а на ногах калоши.
— Баракелды! Я думал, кто чужой заехал, а ты, оказывается, не забыл старого Ахана. Молодец! Не забыл, спасибо! Вовремя приехал. Слыхал? «Зовут — иди, бьют — беги, дают — бери, только зла на джигита не держи, ноги ему не вяжи…» Охо-хо! Надо ехать, коли звали, — улыбался старик.
— Апырай[7], Аха! Я вижу, даже дикие звери считают ваш гостеприимный дом своим, — не выдержал Нариман.
— А-а-а, ты об архаре говоришь? Я его нашел еще совсем беспомощным, едва сбросившим пленку, с необсохшей шерсткой. Лежал он себе в одном укромном месте на Киик-коттэ. Какие-то двуногие хищники убили его мать. А его, беднягу, в густой траве не заметили. Я случайно наткнулся на малыша. Лошадь в горах искал. Увидел, и жалко стало несмышленыша. Ему и птица враг, и зверь, и человек худой. Погибнет. Холод и зной страшны. Камни падают. Реки глубоки. Все против него, а защитить-то и некому. Вот и взял его домой. Дети ему молоко давали, потом он приучился хлеб есть, оправился, вон какой вырос. Теперь гони его, все равно не уйдет. Здесь его только собака и недолюбливает. Он тоже. Собака-то, волчья кровь, чует, что архар вольный зверь, и пахнет он диким, вот и норовит его укусить. А тот ее рогами прогоняет, пугает. К людям ласкается, нежный такой парень, ему и дела нет, что матери лишился, да и не помнит, совсем мал был. Незлобивое, доверчивое существо, бедняга. Ох, да что это я, старый? Ну-ка, в дом прошу, проходите, гости! — И старик пошел вперед, показывая им путь.
В трех комнатах домика все сияло чистотой. Такую чистоту встретишь не в каждом доме уважаемых сородичей в родном ауле. Нариман был приятно удивлен.
— Как твои дела, сынок? Все ли устроилось для тебя благополучно? Приступил ли уже к новой работе? — спросил Ахан, присев на колени.
— Спасибо, Аха! Все в порядке. Только трудно очень. Дело, сами знаете, новое, только начинаем строить.
— Конечно, конечно, — согласно закивал аксакал, теребя свою козлиную бородку, накрутил ее конец на палец и пытался поднести ко рту. — В прошлые годы, когда я работал в партии Безрукова, Нартас был голой пустыней, ничего там не было, а вы город целый строите. Конечно, трудно.
— Вы работали вместе с Безруковым?
Старик пристально посмотрел в лицо парню, который и не думал скрывать свое удивление.
— Я, светоч мой, работал рядом с Безруковым. Нартас открыли Безруков с Гиммельфарбом. С ними делил я хлеб, и пуды соли вместе съели. Раньше и названия такого не было — Нартас. Называли просто Беркутиным склоном. Однажды Гиммельфарб вызвал меня и спросил: «Аха, как будет по-казахски камень плодородия?» — «Нартас», — коротко ответил я ему. С тех пор и стало место так называться — Нартас. На картах так и отмечали.
— А вы хорошо знаете русский язык, — заметил Нариман, услышав, как чисто старик произнес слова «камень плодородия».
— Научились кое-чему, — легко улыбнулся хозяин. — Как только приезжала геологическая партия, сразу же начинала меня разыскивать и с собой забирала. Проводником просили быть, дорогу показывать, называть разные места со старыми именами. Работал. Камни дробил, образцы искал, шурфы копал, буры ставил. Деньги большие платили, хорошо зарабатывал. Безруков был поэтом. Сидит, бывало, на камне и пишет что-то. Думаем, карту чертит или записи новых образцов, а он стихи пишет. Перед войной Безруков пешком пришел в наши места из самого города Аулие-Ата. Вот о таких людях и говорят, что они, как мотыльки, преданы огню. Крылья опалят, а не улетят от пламени. Горят, понимаешь. Работа для них большой пожар… Ох, беседа хороша, да за ней забываешь о теленке, который к матке припустится, а колотушки тебе достанутся. Ну, джигиты, кто из вас умеет барана резать? — Старик поочередно посмотрел на своих молодых гостей.
Нариман ничего подобного не ожидал.
— О каком баране вы говорите, Аха?! Не надо, что вы! Ради нас не стоит делать этого! Мы чаю попьем и поедем. Торопимся, работы много, аксакал.
Ахан опустил голову и некоторое время молчал, рассматривая узоры на войлочном ковре.
— Не поступай как чужой, — сказал он наконец, не поднимая головы. — Казаху великий отец не выделил доли, не разрешил отделяться. Есть должок за мной. Подарок за новое место твое, сынок. Неужели все это не стоит одной овцы? Иначе стыд для Ахана. Может, ты, светоч мой, думаешь, что старику что-то нужно от тебя? Нет! Мне ничего не нужно. Слава аллаху, всем я доволен, все есть у меня, свое, не чужое. Времена хорошие сейчас, только сумеете ли вы понять это, другого ведь не видали… Белое брюхо верблюда распоролось. Так говорят о сытом и мирном времени. Всего хватает. Лишь бы сохранил нас бог от ненасытных. Надо знать меру своих потребностей и не грабастать все подряд. Говорят же: умеренный будет сыт, неумеренный последнего коня зарежет. В доме старого Ахана есть небольшой достаток, сынок, и все тебе предлагается от сердца. Я ценю чужую щепетильность и поэтому говорю тебе, что в этом доме все честными руками заработано. Мы не сидим сложа руки, хотя и живем в стороне от людей. Весь Карасай пьет чистую воду из этого ущелья, а собирается она в моем море. Я слежу за чистотой этого источника, сынок. Я сторож этой воды. Ну, говорите же, кто из вас умеет резать барана?
Нариман с Сериком переглянулись. Серик вечером должен был идти на свадьбу друга. А Нариман созвал людей на совещание, назначил время. Серику надо быть в Нартасе в пять часов, Нариману — часом позже.
— Аксакал, мне никогда не приходилось резать барана, — сказал он, чувствуя великое смущение.
— Я тоже не умею, — покраснел Серик.
— Спасибо вам, Аха! Мы и вправду спешим. Как-нибудь в другой раз специально приедем.
Ахан тяжело молчал, уставясь в пол, потом сказал тихо, мучаясь неловкостью:
— И я не могу зарезать барана для вас, гости. Руки не годятся. Парень был, но он еще утром уехал в город на машине. Не вернулся. Что же нам теперь делать? Апырай, зарезать барана стало тяжелой наукой для казаха! Сын степи не может разделать тушу!.. Ну, что поделаешь, угостим вас чем-нибудь полегче. Эй! Келин![8] Фатимат! Где ты, светоч глаз моих?
В дом вошла его невестка. Нариман увидел, что она не казашка.
— Гости наши спешат, не хотят, чтобы для них резали сейчас барана. Ты быстренько приготовь, доченька, пареной индюшатины, — сказал ей старик.
Фатимат вышла. Нариман решился задать старику вопрос, вызванный его странным приказом:
— Аха, как это — пареный индюк?
Ахан не выдержал и прыснул, глядя на растерянного гостя.
— Гость покорней овцы, говорят. Камень дадут — ест, масло дадут — благодарит. Увидишь и ты, каким он бывает, пареный индюк. Келин моя — дочь курдов. Слышал про такой народ? Аллах, и с ними мы стали сватами. Доброе дело, хвала всевышнему! Есть у них такое блюдо — пареная индюшатина. Сами они называют его бозбаш. Бесбармак для тебя, конечно, не новость. Казах его часто ест, а это новое блюдо попробуй, может, и по вкусу тебе придется.
— Вот оно как! Хорошее дело, аксакал. Значит, вы сватом стали Мустафе Баразани?
— О! О таком человеке приходилось мне слышать, — живо заговорил хозяин. — Я хоть и стар, но газеты читаю. Как у них там дела, свет мой? Добились независимости?
— Кажется… — смешался Нариман, не зная, что сказать по такому поводу, и жалея, что затронул этот вопрос, потому что последних известий о борьбе курдов он не знал.
— Сватья мои работают в соседнем колхозе «Кок-Аспан», пасут коров. Люди трудолюбивые, честные и скромные.
— А-а-а, — засмеялся Нариман, — так вы в тот раз приходили с жалобой на своих родственников?
Удивленно откликнулся старик, заглядывая в лицо Нариману:
— Ой, джигит! Я-то принял тебя за молчуна и скромника, а у тебя, оказывается, язычок что перца стручок. Это правда, что сваты пасут, однако коровы здесь норова бешеного, я тебе скажу. За ними в горах трудно уследить, наловчились по камням прыгать не хуже горных коз. Две тысячи число немалое, а? Думаешь, всех их мои курды пасут? Нет, у сватов есть совесть, они далеко уходят со стадом, мучаются, но терпят. А другие пастухи норовят пригнать к самому озеру и осквернить воду. Здесь, у берегов, ровнее земля и гуще трава. А я их гоню. Жалею, но гоню. По горам набегаются, видят, что толку на грош, вот и пьют. Я тебе скажу, сынок, что «Кок-Аспан» не такое место, где коров держать выгодно. Нет, здесь овец хорошо разводить. Верно говорю. Они прибыль дают, да вся прибыль уходит на то, чтобы убытки покрыть от недосдачи молока. По идее колхоз должен снабжать молоком город Карасай, да где там! Районное руководство знает об этом? Знает, сынок. Да, видно, мало что может сделать. А коровы разбредаются по горным лесам, по зарослям. Да-а… Беседа время сокращает, не осуди, если тебе неинтересно. Для меня это забота большая. Так вот, в горах не особенно хорошо растет кукуруза. А у коровы молоко на языке, говорят. И верно говорят. Никто не думал держать здесь такое количество коров, да район заставил. Корову доить подходишь, а она тебе в ладони тычется. Совхоз не может кормами обеспечить, где их взять, вот и не выполняется норма. Труд горек, пользы на пятак. И знают ведь об этом в районе. Что ты скажешь на это, мой собеседник?
«Силен старик, — подумал про себя Нариман. — Всем бы вот таким трезвым взглядом смотреть на дело. Не только в сельском хозяйстве есть такие факты головотяпства, непонимания местных условий, но и в промышленности, хотя бы в нашем деле».
— К сожалению, такое отношение встречается и у нас, — сказал Нариман.
— И вы планируете заведомо бесполезные дела? — удивился Ахан, поворачиваясь к инженеру всем телом.
— Бывает и такое. — Нариман уже раскаивался, что затронул эту тему. Но и молчать было невозможно, потому что Ахан внимательно смотрел на гостя и ждал его дальнейших слов. — Например, тот же Нартас. Значительное, важное и нужное дело. Но для того, чтобы брать богатство, нужна хорошая подготовка. Люди там уже работают, и надо в первую очередь подумать о них. Что им необходимо? Нельзя выезжать на одном энтузиазме и считать их лишения временными. Они ведь не временные здесь. Они живут. И хотят жить по-человечески. Надо бы сначала построить жилье, баню, клуб, кинотеатр, магазин, парк, библиотеку, а потом требовать с них работу. Не так ли? У нас же пока ничего подобного нет. Будет, говорят. И будет, разумеется. А сейчас? Рабочие живут в вагонах. Чтобы руду добывать, нужна могучая новая техника, а для техники нужны хорошие дороги. Нет дорог, аксакал. Только начали их строить… Если говорить обо всем, то и ночи не хватит. По-моему, хочешь рудник открыть — построй сначала дороги, дома, а потом уж добывай руду. Люди привыкнут, приживутся и руднику жизнь дадут. В Нартасе же не так. Умри, но руду дай. Да еще говорят, сколько руды ты должен дать. Зима не за горами, а если и за горами, то за нашими, а у нас из двенадцати необходимых вещей, которых нет, одной не хватает. Вот, аксакал, какие у нас дела, все решать надо на месте, теребить начальство, а вы хотите, чтобы мы отдохнули у вас, погостили. Где здесь отдыхать, время торопит. Рады бы, дорогой отец, только сами видите, какая у нас запарка.
Ахан снова навернул кончик бороды на палец и потянул ко рту. Такая уж, видно, была у старика привычка. Внезапно в углу заплакал ребенок. Старик принялся качать люльку, накрытую шелковым покрывалом. Теперь только Нариман ее заметил.
— Эй-яй-яй, цыпленок! Ой-ей-ей, ягненок! Не плачь, в доме гости. Нехорошо при них плакать, ах ты, шалун! Потерпи немного, ты же джигит, ну-ну, апа твоя занята, некогда ей, руки не доходят до всего, ты понять должен, птенчик! Ах ты, досада, никак не унимается! Эй, Аскарбек! Зови скорее свою женге, Ермек плачет. Это все птенцы мои, богом данные, — обратился хозяин к гостям. — Трое сыновей у меня да одна дочь. Двоих войне отдал. Сыновей. Войне с германом. Один остался. Он жив. Здесь живет.
Ахану вдруг захотелось рассказать этим людям о своей беде, о горе дочери Марзии, которая так несчастливо вышла замуж за пьяницу и он ушел, оставив ей ребенка. О том, как трудно ей в глаза смотреть людям и как она уехала в Нартас, оставив у стариков годовалого сына. Порывался, но не сказал. Что говорить? Чужое оно для них, его горе. И пусть будет таким. Зато радости — на всех. «Подумают, что жалуюсь, ослабел. Нет, не стану им ничего сказывать. А то еще поймут мой рассказ как мольбу о помощи. Везде корысть видят нынешние люди, о аллах! И этот молодой начальник может подумать, что я за Марзию прошу. Не-ет, Марзия и сама не пропадет. Обожглась разок — теперь на воду станет дуть. Тимофей от стыда глаз не кажет. Он-то чем виноват? Придется мне самому как-нибудь собраться и съездить в Нартас. Тогда и скажу о своем деле этому вот главному инженеру. Сейчас не время. Не годится так: в дом зазвал и начал свои болячки показывать. Парень, видно, неплохой, глаза у него теплые. Скромный, не выпячивает грудь: я, мол, начальник. Кажется, нет в нем хитрости и лукавства. Не встретился, к несчастью, такой правильный человек нашей Марзии. Бедная девочка! Несчастлива… Мне и самому нет прощения. Взял грех на душу, отправил ребенка в глухие горы, сам же и отпустил, настоял, чтобы ехала к геологам. В старости стал причиной несчастья собственной дочери. Впрочем, кто знает…»
В дом вошла Фатимат. Она стала кормить ребенка, отвернувшись к стене. Младенец засосал и затих, довольный.
В позе кормящей матери есть непередаваемая красота. Лицо ее светится изнутри, счастье разливается по нему, взгляд опущен, добрый, спокойный. Она словно слушает, о чем тихо поет ее ребенок. И для малыша это, наверное, самое счастливое время. Море счастья. Оно тем и хорошо, что его не осознаешь. Потом дитя вырастет, узнает вкус самых изысканных блюд, но такого счастья уже не испытает, не вернется время, когда весь пропах сладким материнским молоком, когда жадно сосал, припав к святой груди матери, и думал, может, что жизнь всегда будет так же сладка. Нет, не сознает малыш счастья своего.
Кто-то сказал, что если к сорока годам дом не наполняется детским смехом, то он наполняется кошмарами. Если не будет своего дома с теплым очагом, если детских песен не будет, то человек может потерять любовь к дому, доброту к ребенку, замкнется в своем одиночестве. Это пугает Наримана. Ему давно пора иметь семью. Даже неловко перед людьми. И еще… очень хочется целовать доверчивого малыша.
Он уже опасается прямого вопроса старика:
— Сколько у тебя детей?
Уехать бы побыстрей… Но Ахан затеял новый разговор:
— О, эти горы священны. В прошлые времена был один акын из албанов[9], его звали Стремительный Кулмамбет. С ним состязался в айтысе[10] поэт Майкут. Кулмамбет начал всячески охаивать наш Каратау: народ-де нищ, земля бедна. От незнания, я думаю. Какие только богатства не находят сегодня в наших горах. Ого! Зря так говорил Кулмамбет. Даже по тем временам. У этого самого Каратау паслись тысячные табуны. Правда, они были байскими. А-ха! Баи сохраняли богатство до первого джута. Потом у иных оставались на руках только стремена да уздечки. Мне довелось немного захватить и то время. А-а, бедняги разорялись, гибли, не подозревая о том, какие богатства были у них под ногами. А если бы и знали, что могли они с ними поделать? Темные люди, беспомощные. Словно черная пелена застилала глаза человека!..
Слушая Ахана, Нариман вспомнил легенду, рассказанную ему в детстве.
Детство военного поколения, мало было у него радостей. Некогда, да и некому было рассказывать детям сказки на ночь. Дети работали рядом со стариками и взрослыми. Однажды на молотьбе Нариман и услышал легенду, которая теперь ему вспомнилась.
Увиделось все так, словно было вчера. К вечеру рабочая горячка немного спала, раскаленная сковородка тока постепенно остывала, лошадиные шеи освободились от хомутов, натруженные руки человека выпустили отлакированные до зеркального блеска черенки лопат… Уже по-осеннему холодело небо. Легкие белые облака, подобно лебединым стаям, опускались на горы. Они купались в густых, холодных лучах тяжелого закатного солнца, окрашивающего все на земле и на небе в пурпур и золото. Красиво было. И холодно.
В шалаше старик Сапы смешал айран[11] с ключевой водой, взболтал полученный шалап, напился, пригладил бороду, унял биение сердца и начал рассказ. Слова на миг застывали в серебряных усах, скатывались по бороде и падали драгоценными камнями в настороженные уши ребят. Аксакал снимал пропотевший тюбетей, проводил сухими руками по бритому темени, отливающему зеленью. На щеках его появлялся румянец, в глазах возникали золотые огоньки. Борода его тряслась, когда он поворачивался к Карасаю.
— Отроки, знаете ли вы, что в Карасае джунгары спрятали много золота и драгоценностей? — спрашивал он.
Вспыхнули облака, высвеченные последними лучами умирающего солнца, пробежали по ним последние отблески рубиновых огней. А в воображении ребятишек заполыхал пожар давно угасших войн, прошедших по этим горам. Вспыхнули и погасли горящие аулы, беззвучный топот джунгарской конницы наполнил детские сердца. Где же казахская конница? Где наши бесстрашные батыры, на мечи которых надеялся плачущий народ? Нет их! Видно, далеко занесли их боевые кони. Домбра зарокотала, призывая их. Припал к степи самый молодой из батыров, услышав призыв. Повернули коней батыры.
О джунгары! Мало мы правили синие мечи о ваши толстые шеи! Вперед, казахи, вперед!
Ребята слушали с открытыми ртами, глаз не могли оторвать от посуровевшего лица старого Сапы.
Джунгары успели спрятать золото. Глубоко укрыли. Сорок аршин. И еще сорок. До сих пор лежит та ямина открытой. Многие смельчаки пытали там счастья. Брали волосяной аркан сорок по сорок, брали в руки светильник и опускались в бездну. Огонь в светильнике то и дело гас. Иных это пугало, и они лезли обратно. Другие добирались до самого дна, вставали, радостные и взволнованные, на твердую землю, и глазам их открывалось множество пещер, ведущих в разные стороны. В какой спрятан клад — загадка. Но если храбрец ее найдет, то перед ним встанет тяжелая дверь из черного камня. Только волшебным ключом можно открыть ее, а ключ этот не из железа, не из золота, не из серебра, а из чудесных слов человеческих. Только их знать надо. Если удастся дверь ту открыть, то и это еще не все препятствия на пути к сокровищам. Встретят батыра огромные злые жеребцы с прижатыми к голове ушами, со страшно оскаленными, острыми белыми зубами, готовые растоптать храбреца могучими копытами. Кому удастся спастись от них, те идут дальше. А там пышет навстречу им зеленое пламя из пасти ужасного дракона с глазами, похожими на круглые бронзовые щиты, раскаленные на адском огне. Но и дракона миновать можно. Самое страшное испытание впереди. Глаза батыра притягивают сверкающие горы из золота, бриллиантов, изумрудов, сапфиров, лалов, жемчуга розового, топазов, опалов, янтаря. Горы всяких чудес открываются батыру, и он забывает о земле, о родине и матери и навсегда остается в недрах гор. Так что на всем пути гостей белых человеческих видимо-невидимо. Потому Никто и не завладел сокровищами…
— Эгей! Люди! Что это вы вдруг отдых себе устроили? Вечерняя прохлада хороша. Работать совсем не утомительно. Давайте дружненько провеем вот эту пшеничку! — прервал рассказ бригадир.
Кончилась сказка. Мир ее потерял очарование, истаял в голубой дали. С трудом вернулись на землю аульные ребята, в глазах которых еще дымится золотой сеет сказки, тревожат волшебный шорох крыльев говорящих птиц. Но идут дети, послушные зову, хватают вилы и лопаты, шмыгают носами, ворочают тяжелое зерно до боли в неокрепших поясницах Работают, как взрослые, без жалоб и слез, молчаливые дети войны. Лишь Каратау слышит их. Каратау хмурится. Ему не дано с места сойти, а то сдвинул бы разом горы, раздавил коричневую нечисть, отнявшую у них детство… Но только чернеет молчаливый Каратау.
Не раз с тех пор спускался Нариман в черные глубины подземелья, находил пещеру и заветную дверь, шептал волшебные слова: «Аррагерра-гушабарр-алтенназичуг-колабин!» Бесшумно отворялась каменная дверь. Нариман устремлялся вперед. Кони приседали и ржали грозно, но он сильной рукой сдерживал их, кормил сахаром, и они вытирали гривами пыль с его краевых сапог. Зеленое пламя дракона опаляло его лицо. Нариман, прикрыв глаза рукою, кидался к стене, к которой был прикован змей, выдергивал кольцо, бросал дракону бурдюк с пенистым кумысом. Змей жадно пил молоко, пламя из его ноздрей слабело, бледнело и гасло. Спадали с него чешуйчатые оковы, и оказывалась перед Нариманом прекрасная девушка. Он брал ее за руку и шел дальше. Дракон исчез. Он берег в себе самое драгоценное сокровище подземелья — теплую дочь человеческую! Потом они входили в огромный зал, где высились горы сверкающих камней. Нариман брал один-единственный зеленый камень, девушка — один-единственный алый камень на память, и они, оседлав коней, поднимались наверх, в солнечный мир, где их ждали люди. Нариман говорил им, что нет преград на пути к богатствам, что можно спуститься, забрать и честно поделить их, чтобы не плакал на земле ни один бедняк. И… стало золото сниться Нариману почти каждую ночь. Однажды он сказал об этом матери. Она задумалась, и грустными стали ее глаза.
— Светоч мой, ягненок мой! Золото во сне — это желтая тоска наяву, разлука и печаль по близким и родному дому. Видно, дорога тебе предстоит дальняя и долгая, и станешь ты скучать по своему аулу и по мне.
Золота Нариман не нашел, но тоску по дому узнать ему довелось…
За неторопливой беседой катилось время. Внесли огромное блюдо с дымящимся бозбашем. Вымыв руки, уселись в круг.
— Я не посылал за бешеной водой, не обессудьте, — доставая нож из белой тряпицы, сказал хозяин. — Не подумайте, что из скупости не уважил вас старик. Денег не жалко. Хватает всего. Но арак[12] никогда не был пищей наших предков, которых я чту. И не в этом, гости, уважение к вам. Из этого дома прошу уйти без обиды и без дурно пахнущих ртов, без насмешки и без мутной головы. Я с радостью угощу вас кумысом. Двух дойных кобылиц держу. Кумыс — чистое серебро. Пейте вволю, сынки. Жаждущие делают крюк и заворачивают к моему дому, чтобы испить кесе[13] настоящего кумыса. Ну, а сейчас, прошу вас, отведайте угощения. Попробуйте блюдо моих сватов. Ешьте без смущения, хорошо ешьте, ибо пища не любит застенчивых.
Кто бы мог подумать, что мясо индейки может быть таким вкусным!
Старик проводил своих гостей до самых ворот. Было еще довольно рано, но ущелье уже наливалось сумеречной синевой, предвещающей вечер. Солнце ушло за хребет. Отчего усиливается шум воды, когда уходит солнце? Или она плачет ему вслед? Конечно, натаяв за жаркий день, несет река обильные слезы ледников, наполняет ими берега. А горные речки шумны и гневливы. Внизу грохочет Сунге, и рев воды напоминает весеннее могучее наводнение. Копчагай, огибающий водохранилище, как согнутая рука, берегущая чашу с драгоценной водой, потемнел. Каждая ложбинка наполнилась синью, каждая складка притаила загадку. Горные щели пролили темноту. Они были страшны и таинственны. Или хотят заманить, или прячутся от кого-то. Страшно…
Нариман засмотрелся на горы. Его ладони вдруг коснулось что-то живое и влажное. Он невольно отдернул руку и оглянулся. Рядом с ним стоял архар и смотрел на него человечьими глазами. Покачивая большими рогами, он безмолвно чего-то ждал. Может, ответа на вечный вопрос: когда же люди поймут диких зверей?
— Не бойся, батыр! Он просит у тебя сладкого. Ишь, в привычку вошло! Ребятишки его разбаловали, — сказал Ахан.
Архар понял, что от этих гостей ничего не дождешься, презрительно посмотрел на них и зашагал к родному загону, где хоть сено есть, а калитку, ведущую туда, поддел рогами, и она настежь распахнулась.
— Эй! Не можешь потише, что ли? Дверь чуть не сломал! — укоризненно крикнул ему вслед старик.
Уже садились в машину, когда аксакал пожал им руки и попрощался.
— Ну, сынки, дом мой видели. Теперь приезжайте всегда. Будем вам рады. Мне от вас ничего не нужно, кроме доброго отношения и уважительного приветствия. С вами, молодые гости мои, не успел я насладиться беседой. Говорят ведь: «Спроси не у того, кто много жил, а у того, кто много видел». Да что поделаешь! Не остались заночевать в доме Ахана, оставили его жаждущим многих слов. Я вам желаю здоровья. Жду вас в гости.
Они поблагодарили старика и тронулись в путь. До самого спуска в овраг провожал машину лохматый кобель, лаял и бежал волчьими прыжками вслед. Оставшись на склоне сая, он вдруг отчаянно заскулил. Одинокий домик остался у подножья горы. Его окутывали сумерки, выползающие из ущелья. Свет угасал над домом. Снова машину окружили деревья. Но они походили теперь на молчаливых и угрожающих великанов. Среди них бродили бледные призраки. О аруахи![14] Да храните вы путников! А они соскучились по теплу человеческому, выходят на дорогу и раскидывают руки, чтобы остановить тех, кто нынче в пути.
Рассвет был хмурым. Падали редкие снежинки — белые искры зимы. Резко кричали вороны, радуясь холодам. Наступила самая настоящая зима. Она пришла подпоясанная синим мечом, во всем своем суровом великолепии. Пришла и заставила Нартас врасплох. Каратау только с одной стороны защищает его от ледяных ветров. С другой — голая степь, открытая студеным белым налетам. Стояла бы на севере еще одна гора, уподобились бы эти места раю. Но чего нет, того и на крылатом скакуне не достигнешь. Покорно подставил Нартас тонкую шею под алмазный меч зимы, цепенеет на ветру, не ждет защиты от Каратау.
Стужа, прорвавшаяся со стороны Терса, насквозь пронзила Наримана. Он посмотрел на свинцовое небо, поднял воротник полушубка, зарылся в него носом и пошел к газику, хмурый, как зимний рассвет.
В стороне стоит энергопоезд. Он будет снабжать светом весь Нартас. Единственная котельная должна обогревать жилье рабочих — вагончики. Котельная безжизненна, работа не налажена. В вагонах такой свирепый холод гуляет — дыхание леденеет. Наримана спасает спальный мешок. Залез в него — и спи при любом морозе, в вагоне и в открытой степи. Но вылезаешь из мешка — словно из рая в ад прыгаешь. А рабочие живут в десятке вагончиков, собранных в тупичке. Весь город — это вагонная улица и шесть домов, построенных строителями из Алма-Аты.
Нариман попытался завести машину, но вода в радиаторе застыла. Теперь, если не оттаять лед кипятком, с места не сдвинешься. А где взять его, этот кипяток?
Он в сердцах плюнул и двинулся к руднику пешком. Казалось, вместе с тяжелым рассветом вливались в него серые мысли. «И зачем только я уехал из Сарбая? Бросил отличную работу, испытанных друзей, теплую двухкомнатную квартиру, приехал в Каратау. Что я тут потерял и что нашел? Сегодня вода в газике застыла. Гаража нет. А что с «БелАЗами» будет? Если и они застынут, то чем их отогреешь?»
Снежинки плывут в воздухе, не торопятся падать на землю, словно раздумывают: «Люди еще не подготовились к зиме. Может, подождать еще немного, не падать пока, а?»
Горы совсем мрачные. Холмы издали похожи на набитые птичьи зобы. Или на перевернутые казаны, полные богатств. Хватит сил, бери! Чтобы выбрать их, выгрызли дыру в стенке казана пять экскаваторов. Образовался рудник, добрались люди до фосфоритных залежей и начали доставать руду.
Руда отправляется на комбинат. Если бы все было по желанию комбината, то Малые Каратау давно были бы срыты с лица земли и заводы, перерабатывающие руду, были бы засыпаны ею с верхом. Удобрения нужны сегодня. Не завтра, а именно сегодня.
Руда, добываемая на рудниках Чулак и Аксай, содержит лишь двадцать три процента фосфорита, остальное камень. Заводы такую руду не принимают. Им нужна руда с содержанием фосфорита не менее двадцати восьми процентов. В Нартасе же содержание фосфорита в руде достигает тридцати двух процентов. Если смешать руду Аксая и Чулака с рудой Нартаса, то получится как раз двадцать восемь. Поэтому и дали Нартасу такой напряженный план, а план — это уже закон. Здесь не оправдаешься погодными условиями и плохим жильем, когда спросят:
— Почему вы не выполнили план?
Нариман вздрогнул, когда за спиной раздался резкий голос. Оглянувшись, он увидел экскаваторщика Сембина по прозвищу Ток, что по-казахски значит «Сытый». Несмотря на прозвище, Сембин выглядел истощенным. Худой, сутулый парень. Черный полушубок лишь подчеркивает его худобу. Он чему-то смеялся, радостно, открыто. Смуглое лицо раскраснелось. Таких людей казахи называют «теплолицыми» — все его переживания написаны на лице. Нариман раздраженно подумал: «Чему радуется?» Хотел оборвать его, но сдержался.
Продолжая улыбаться, Ток протянул ему руку. Жилистая рука была у него, крепкая и сильная. Руку Наримана сжал так крепко, чуть пальцы не раздавил. Аж кости захрустели. Нариман поморщился и подул на кисть.
— Как дела, Ток?
— Какие могут быть дела в вагоне? Стены в инее. Хорошо, что шпал много. Ими и согреваемся. Не жалеем.
«А чего тогда разулыбался?» — хотел спросить Нариман. И Сембин, словно прочел его мысли, стер улыбку с лица.
— Что будем делать дальше, Нариман? Вы главный инженер, скажите: как из зимы выйдем? Не ногами ли вперед? Нам сказали, что надо ехать в Нартас. Мы приехали. Работаем. Почему же о нас никто не подумает? Мы же не просим места в раю, даже к порогу его не стремимся, а из вагонов надо нас переселить. Сами понимаете, жить и одному там нельзя. А ведь у нас семьи. Разве это правильно? Не хотят наши жены сюда ехать, начальник. Говорят: «Пока квартиры не будет, в Нартас не поедем». И возразить им нечего.
— Короче, ты сейчас холост?
— Ну…
— Я тоже холост…
Сквозь плотные тучи пробилось солнце и тут же скрылось, оставив на небе светлое пятно. Снежинки больше не плыли над землей, а неслись наискось со стороны открытого севера, быстро покрывая землю. За Нариманом и Током бежали их следы — отпечаток узорной подошвы ботинок главного инженера и круглая печать валенок экскаваторщика.
Ток учится заочно в Политехническом институте в Карасае. Он специалист высокой квалификации, очень грамотный. В этих условиях здравомыслящему человеку были необходимы валенки. Ток не слышал сводку погоды, но увидел своими глазами снег и подумал о том, что ему предстоит целый день сидеть в кабине экскаватора.
Семья Тока живет в городе Карасай, в хорошей, благоустроенной квартире. Жена работает учительницей в средней школе. Первенец учится в первом классе, двое младших ходят в детский сад. Раньше Ток работал экскаваторщиком на руднике Аксай, недалеко от города. Положение у него было хорошее, прочное. О нем неизменно отзывались с похвалой, часто писали в газетах. Портрет Тока висел на доске Почета. Рудник от города всего в сорока километрах. Между ними ходит постоянный специальный автобус. Приедешь с работы усталый, тут тебе готова ванна и горячий ужин. На колени лезут малыши. Жена войдет, открыв дверь, и осветит тебя глазами…
Просто и не верится, что все это было в жизни Тока. Словно мираж.
В иные тихие и прозрачные вечера в Нартасе возникает мираж. В зыбких желтых волнах плывет, качаясь, корабль. Это видится Келиншек-Тау — Гора невесты. Рассказывают, когда-то в давние времена была просватана красавица байская дочь. Не понравился ей выбор отца, но подчинилась суровому приказу бая прекраснейшая, решила принести себя в жертву недостойному. Однако пожелала она, чтобы богатый отец выполнил ее последнюю просьбу:
— Пусть приданое мое будет сплошь из золота, драгоценных камней, дорогих вещей.
Исполнил отец ее желание. На сорок верблюдов нагрузили приданое красавицы, все из золота и драгоценностей. Даже палочки, которыми проткнули ноздри верблюдов, были золотыми. Когда караван прошел полдороги, догнал его отец и спросил у дочери:
— Довольна ли ты, дочь моя?
Помрачнела красавица и сказала отцу:
— О нет, почтенный бай! Миска для собаки деревянная, а не из красного золота.
— О ненасытная! — вскричал огорченный отец. — Золото и серебро камни неживые. Так будь же камнями сыта навек. Обратись и сама в камень, и пусть караван твой каменным станет!
Такими словами проклял бай свою дочь. По его слову все обратилось в камень, и не досталась девушка немилому жениху…
Стоит Току посмотреть на Келиншек-Тау, как он начинает скучать по дому. А если дом вспомнится, то перед глазами встает Келиншек-Тау… Келиншек-Тау. Рядом с ним лежит Красное озеро — Кызылколь. А еще ближе, в неприметных зарослях боярышника, стоит мавзолей святого Баба Тутши Чашты Азиза, героя разных сказаний.
В начале прошедшей осени вызвал к себе Тока начальник рудника Аксай:
— Попрощаемся с тобой, брат. Нам нелегко терять хорошего работника, но дело требует. В Нартас поедешь. Это решение комбината.
— А меня не нашли нужным спросить? — вскинулся на начальника Ток. — Я мебель, да? Я пустое место, выходит? Или я грудной младенец? Все за меня решили, просватали и женили? Ну, дела!
Простодушный начальник Аксайского рудника до слез покраснел от слов Тока, чувствуя, что поступил не совсем правильно. Был у него такой недостаток: скажет, а потом подумает. Почесал он затылок и сказал Сембину:
— Ты коммунист, Ток. Тебе верят, знают, что ты все правильно поймешь, поэтому комбинат решил так, а не иначе. Никто не сомневался в твоем согласии. Но если не хочешь ехать туда, иди в комбинат и там все объясни. Нам же лучше. Я же говорю тебе, что ты нам самим нужен. Или я с ума сошел, по-твоему, что добровольно отдал лучшего экскаваторщика? Ну, иди в комбинат и реши все на месте.
Ток подумал-подумал, еще раз подумал и решил ехать в Нартас.
Вот он, этот Нартас…
Едва они успели спуститься в карьер, как снегопад усилился. Зубья экскаватора только-только добрались до руды, очистив карьер от земли и камня. Это походило на азартную охоту беркута за хитрой золотой лисой. Она, красная, все свои уловки применила, чтобы избежать когтей и клюва страшной птицы. Но беркут не оставил ее в покое. Мудрый, он угадал ее следующую хитрость, опередил, ринулся из поднебесья серой стрелой, скрутил ей шею могучими когтями и впился в красное молодое мясо острым клювом. Огромным беркутом казался экскаватор, добравшийся до добычи. Теперь бы ему только грызть и грызть руду, снимая горизонт за горизонтом.
Нариман неподвижно стоял на краю горизонта. Тяжелые мысли придавили его.
«БелАЗов» мало. Но даже и те, что есть, не все на ходу. Нет гаража. Машины стоят под открытым небом. Застывают, Отогревать их трудно, хоть плачь.
Вот сейчас экскаватор работает, крушит красный камень, рвет с треском руду, грызет и грызет породу без устали. Он готов грузить ее, но нигде не видно самосвалов.
Такой труд кажется бесполезным. И в самом деле не много толку. Даже если и пойдут «БелАЗы», то они свой груз доставят на станцию и свалят там, оттуда надо грузить в вагоны, на платформы, когда придет поезд. Сколько простоев! Сколько времени и сил уходит зря! Другое дело в Сарбае. Там электропоезд ходит до самого карьера, и шагающий экскаватор сам грузит прямо на платформы. Это Нариман придумал и устроил. Здесь предстоит начинать все сначала. Железную дорогу в карьер только заложили. О шагающих экскаваторах пока и слыхом не слыхать. А стрела у обычного «ЭКГ-4» слишком коротка…
Легкие снежинки превратились в крупку и стали больно сечь лицо.
В тот же день после обеда началась буря. Волны колючего и стремительного снега заносили все живое. Скорость ветра достигала сорока — пятидесяти метров в секунду.
— Ну вот, началось светопреставление, — досадовали рудокопы, пытаясь продолжить работу.
Ни неба не осталось, ни земли, ни гор, ни степи. Все перепуталось — юг, север, восток, запад. Казалось, какая-то могучая сила подхватила Нартас и швырнула в бездонную точку космического пространства, на чужую, страшную планету, где нет твердой основы и синей атмосферы, только белые вихри и свист. Не похоже, что люди ходят по надежной земле. Они неуклюже летают, привыкая к космической невесомости, плавают, загребая руками, молчат и опадают, как осенние листья, не нужные дереву и не принятые похолодевшей землей. Буря оглушала.
Знаменитый белый буран, в котором всаднику не видно головы коня, а из кабины экскаватора не видать ковша, «БелАЗа», в кузов которого надо сбросить руду, словно растаял он в белой непроглядной круговерти.
— Хватит! Ничего не выйдет!
Нариман и Ток, поддерживая друг друга, шатаясь, как гуляки после долгого тоя, отыскали «БелАЗ», с трудом открыли дверку кабины и втиснулись в нее. Шофер оказался молодым парнем, примерно одних лет с Током.
— Ну, сверстник, как дела? Что, заревел белый атан, напугал верблюжий вожак мальчика, а? — пошутил он. Его звали Сашей.
Вместо ответа Ток спросил шофера:
— Ак атан, говоришь? И сколько будет бушевать этот белый верблюд?
— Ак атан, если только это он пришел, беснуется обычно шесть дней, да так, что ни конного, ни пешего не увидишь, — объяснил Саша.
— Чтоб у тебя во рту змея родила! — испугался Ток. — И ты думаешь, что жив останешься за эти шесть дней, чертова борода?
— Ты мою бороду не трогай! В таком адском холоде она только и греет.
Саша был потомком тех уральских казаков, которые когда-то осели на берегах горного озера Биликуль. Отец его был еще жив. Рыбачил на озере. Ток принялся подтрунивать над Сашей — все лучше, чем сидеть молча в невеселой круговерти пурги:
— Ах, борода ты, борода! И зачем только сел за баранку? В такую погоду нахлебался бы вкусной ухи, забрался на теплую печь и сопел бы на весь Биликуль. А тебя понесло к черту на рога.
Саша прищелкнул языком, покачал головой. Машина еле ползла в белой мгле.
— Упавший смеется над споткнувшимся. Ты-то сам хорош! Что тебе, сыну пастуха, в экскаваторе? Пас бы себе баранов, а в такой буран запер бы отару в загоне, выбрал бы овцу пожирнее, напился бы густой, горячей сурпы[15], лег на кошме под бочок к теплой женушке и засопел бы на всю степь. И что ты здесь нашел? Приедешь сейчас в свой студеный вагон, если еще доберемся благополучно, влезешь натощак в спальный мешок, обнимешь свои холодные, худые и синие колени и заплачешь, заглушая бурю.
— Не будет времени отлеживаться, — вступил в разговор Нариман, который молча сидел, привалившись к дверце кабины.
— Как это времени не будет? Работать же невозможно, а что еще делать? — Саша удивленно посмотрел на главного инженера и вспомнил поговорку: если дождь пройдет один раз, то деревья дождят дважды. Буран мрак нагоняет, а Нариман вдвойне мрачнее.
Ни о чем больше не стал спрашивать Саша, все внимание сосредоточил на дороге. Не видно ее, только чувствует Саша ее края, угадывает повороты. Мощные фары «БелАЗа» не могут пробить белую мглу, лишь слабый отсвет дают. Лучше бы черной была мгла. Сквозь нее световые ножи сильных фар пробились бы. А теперь кажется в снежной круговерти, что машина вовсе и не движется. Лишь бьет снег в переднее стекло, бьет с силой, словно дробью. Судя по ударам, они все-таки едут и едут на северо-запад. Ветер оттуда примчался, там его логово. Только по этому неверному ориентиру ведет машину сын казака с острова Биликуль, шофер Александр.
Даже самая темная ночь не действует на человека так угнетающе. Эта тьма другая. Белый, странный мир. Без ночи, без дня, без неба, без земли. Луна не пробьется, звезды не засияют. Оглушительная, воющая тишина.
Почему-то Нариману вспомнилась давно читанная японская легенда. Человек-праотец Изанаги и мать Небо Изанами породили дочь Солнце Аматерасу. Однажды Аматерасу, обидевшись за что-то на своего брата, спряталась в темной пещере. Мир погрузился во мрак. Взмолилось все живое на земле, но не вышла Аматерасу. Мгла густела над землей. Тогда кто-то находчивый поставил у входа в пещеру длинный шест, посадил на него петуха, а против входа поставил зеркало. Пробил час, петух закукарекал. Аматерасу проснулась, подумала, что наступил рассвет, и выглянула из своего убежища. Выглянула и увидела, что на нее смотрит ослепительно красивая девушка. Рассердилась Аматерасу: «Кто это осмелился равнять свою красоту с моей?» — и вышла из пещеры, даже не заметив, что нарушила свое затворничество. Свет ее разлился над землей, и все ожило под ее ласковыми лучами.
Когда мир погружается во мрак, только в человеческой душе не гаснет свет. Он привязывает ее к жизни, и пусть не видать небесного светила, лишь бы внутренний огонь не погас. Нежный свет, верный свет души человеческой.
В окна «БелАЗа» хлестала снегом буря, двадцатисемитонная машина ревела от напряжения, буксуя в снегу.
Лицо Саши стало угловато-резким. Глаза синими пулями впивались в белую мглу. Ворот черного тулупа расстегнулся. Изо рта валил густой пар. Рыжая борода стала мокрой. Он сдвинул шапку на затылок и обнажил влажный высокий лоб, на котором вздулись синие крупные жилы. В нем чувствовалось такое напряжение, что казалось, он сам, на своем горбу, тащит тяжеленную машину.
Ток затих. Он отогрелся, тепло и гудение убаюкали его, и он задремал, свесив голову на грудь.
А в голове Наримана кочуют горбатые мысли, подобные караванам в пустынях, бьются они, как этот буран, куда только не заводят. Прикрыв глаза, Нариман видит, как «БелАЗ» заблудился в белой мгле. Ехали они, ехали и глубокой ночью вынырнули вдруг на улицах города Карасай. Обрадовались путники и постучались в двери крайнего дома, объяснили свое положение, и их впустили в тепло. Нариман поднял глаза и увидел перед собой Тан-Шолпан.
— О господи! — простонала она. — Это же Нариман? Откуда ты? Ты же совсем замерз!
И она подносит к его оледеневшим щекам свои теплые и мягкие ладони и начинает отогревать его лицо, растирать уши и щеки. А он глаз оторвать от нее не может. Только непослушными губами прижимается к ее мягким ладоням и плывет куда-то вдаль, слушая свое сердце, готовое разорваться от любви и нежности. В ушах его бьется маленький колокольчик, и далеко-далеко еле слышно плачет скрипка. Но врывается в его голубой сон черный цвет. Жарас говорит зло:
— Эй, Данаев! Пошел вон! Мой дом не гостиница, особенно для тебя и твоих друзей! Айда, марш!
И выталкивает их на мороз. Захлопывается жестокая дверь. А Нариман вдруг остается совсем один. Где же друзья?..
Нариман помотал головой, прогоняя мечту с таким грустным концом, поежился, ощутив вдруг озноб во всем теле, зашевелился и неожиданно толкнул сладко дремавшего Тока. Тот широко раскрыл ничего не понимающие глаза.
— Эй! Куда мы заехали? — заорал он.
— К бабе твоей привез тебя, сонного. Она уж мясо сварила. Ждала, бедная, тебя, обормота, — разозлился Саша.
Нариман и сам не сразу очнулся от своих видений. Он словно только что понял, что Карасай далеко отсюда и машина идет не в сторону города, а к стылым вагонам. Страшную пустоту почувствовал он в душе. Пустоту и злость на себя. «Размечтался, глупец! Не ребенок же, в конце концов. Пора забыть о Тан-Шолпан! Призрак она. Обманчив ее образ, как отражение луны в черной воде. Захочешь взять, а вода заволнуется, исказит отражение, искривит его донельзя. Бред!»
Последнее слово прозвучало вслух. Товарищи удивленно переглянулись. Откуда-то донесся ровный звук работающего двигателя и отвлек их внимание от странного возгласа Наримана. «Тр-тр-тр-тр-тр», — словно кошка мурлычет у теплой печи. Но Саша посигналил, и идущий навстречу бульдозер, расчищавший дорогу, благополучно разъехался с «БелАЗом». Дальше машина пошла веселее, будто освободилась от узды. Помчалась по белой дороге, как могучий аргамак.
Начальник рудника Белов находился в отпуске, лечил в Трускавце больную печень. В Нартасе за начальника и за главного инженера оставался Нариман Данаев. Он собрал в вагоне, где помещалась контора, экстренное совещание. Кто бы подумал, поглядев на собравшихся, что находится на юге страны и перед ним не полярники, а горняки, — закутаны по уши, только глаза блестят.
— Создается штаб для борьбы со стихией, — отчетливо и строго сказал Нариман. — Начальник штаба Данаев. Кто против? Нет возражений? Помощники — главный энергетик Аскарбаев и начальник участка, секретарь парторганизации Евгений Антонов. Кто против?
Затем Нариман коротко объяснил положение дел и стоящие перед ними задачи:
— Товарищи! Буран оборвал линию электропередачи. Остановилась котельная. Горячей воды нет. Батареи парового отопления лопнули во всех шести домах. Дрова доставить не успели. С Карасаем связь прервана. Надо принимать решительные и срочные меры. Люди в комбинате, я думаю, знают о нашем крайне тяжелом положении. Возможно, на помощь нам уже высланы люди и техника. Но в таких суровых условиях они могут добираться до нас долго. Поэтому объявляем общую мобилизацию. Прежде всего необходимо починить электролинию. Аскарбаев, за это отвечаете вы. Выберите лучших людей. Срочно произвести ремонт батарей в домах. Это поручается Кузьменко. За порядок и организованность несет ответственность Антонов. Ни минуты промедления. За дело, товарищи!
— Можно мне сказать несколько слов, товарищ начальник? — поднял руку Аманкул Ахрапов. Может, оттого, что не снял он рукавицу, рука его показалась похожей на кривой бородавчатый корень. Непонятная улыбка змеилась по лицу. Чем он так доволен?
— Хорошо, говорите, только покороче, — сухо разрешил Нариман, вставая с места.
— Не только нас, грешных, затерянных в складках Каратау, но, помнится, даже челюскинцев во льдах Ледовитого океана сумели отыскать и спасти. Почему же комбинат не протянет нам руку помощи? Ведь он так близко находится, в соседнем Карасае. Они там небось чаи горячие распивают да нежатся в теплых постелях, в то время как мы…
— Довольно, — едва сдержался Нариман, словно горького перца стручок откусил.
Аманкул поднял руку, словно несправедливо обиженный человек, стал оглядываться, ища поддержки у присутствующих:
— Ого! Или я не правду говорю?
Товарищи пожали плечами и отвернулись. Только Антонов поправил очки на переносице и посмотрел Аманкулу прямо в глаза.
— Что же, прикажете сидеть сложа руки и ждать, пока выручит нас Карасай? — спросил он.
Под пристальным взглядом Антонова Аманкулу стало не по себе. Он растерянно замолчал. Антонов продолжал смотреть на Ахрапова, и в глазах его стыло безжалостное недоумение. Улыбка словно приклеилась к лицу Аманкула, но теперь в ней появилось что-то жалкое, просящее.
— Ладно уж, — сказал он наконец, по-извозчичьи хлопнув себя рукавицами по бокам. — Пусть мы, умники такие, задубеем под снегом. Глядишь, Оника с Хамзиным откопают наши тела вместе с фосфоритом. Польза будет и от нас. Все же удобрениями станем. Что тут такого?
Нариман онемел от удивления: «С чего это вдруг он Хамзина стал критиковать? При чем здесь Хамзин?»
Выступление Ахрапова оставило тягостное чувство.
Белая мгла стала наливаться чернотой. Близилась ночь. Следуя вдоль столбов, соединяющих поселок с энергопоездом, в путь вышли бульдозеры. За каждым бульдозером следовал «БелАЗ». Самих машин не видно, только красные огоньки стоп-сигналов, как волчьи голодные глаза, сверкают во тьме. Откуда-то доносятся резкие, похожие на вопль ужаса крики. То ли птица ночная кричит, заблудившись в буране, почуяв скорую смерть, то ли сама буря злорадствует и воет. Не узнать. Тело леденеет, словно дышит на нее пустоглазая гибель. Слышен скрежет бульдозерного ножа. Камней в горах много. Когда встречается особенно большой камень, передний бульдозер останавливается. Отступает, пятится, обходит камень.
Но вот впереди послышался крик. Машины стали. Оказалось, нашли первый столб, поваленный бурей. Нариман попытался открыть дверцу кабины, но она не поддавалась, казалось какая-то злонамеренная живая сила приперла дверь снаружи. Нариман приналег плечом и вывалился. «О-о-о-у-у-у! — завопил буран. — Не выходи, несчастный! Сиди тихо, а то погибнешь». Он набросился на Данаева, принялся запихивать комья снега за ворот тулупа, в каждую щель треуха, завязанного тесемками под подбородком, пробрался даже в рукава. Подталкивая в спину, погнал куда-то вперед. Идти лицом к ветру невозможно, дыхание забирает. Люди прячут лица в воротники, идут, повернувшись к ветру спиной, боком. Чтобы работать, поставили «БелАЗ» щитом от ветра, взяли в руки кайлы и ломы и принялись долбить мерзлую землю и камень там, где упал столб.
Обычно эту работу выполняла буровая машина. Но сейчас энергии нет, и техника стоит мертвой.
Нариман поднял лом и с силой ударил. Лом чуть не вывернул ему руки, попав в камень. Отскочил, вызвав боль в плечах. Второй раз Нариман ударил чуть наискось. Теперь дело пошло лучше. Брызнула ледяная крошка. Земля стала поддаваться. Один-два человека долбили бы тут землю до скончания века. Но здесь было много людей. Они рыхлили неподатливую почву, пробивались вглубь. Дело спорилось. Одно мешало — вихрился ветер и забрасывал ямы снегом.
Кто-то подергал Наримана за рукав. Он оглянулся. Перед ним стоял Емелька.
— Нариман Данаевич, немного… для сугрева. — И он сунул ему в руки темно-зеленую бутылку.
В другое время с Емельки шерсть бы клочьями полетела за такое предложение, но сейчас это было вызвано суровой необходимостью. Нариман молча взял бутылку, нашел пальцем горлышко, приложился, хлебнул. Горло обожгло. Тепло разлилось по жилам. Теперь можно было работать, но внезапное сомнение вдруг остановило Наримана: «Наломаемся до смерти, поставим столбы, а буран их снова повалит. Даже те, что устояли нынче, могут упасть. Кто поручится, что не случится такое?»
Нариман смутно помнил, что перед войной в ауле еще стояли юрты. Люди откочевывали на джайляу, жили на зеленых летовках у самых гор. Однажды поднялся страшный буран. Он сорвал с юрты ночной полог и умчал его куда-то. Мать заспешила, выбежала в бурю, вбила в землю кол и привязала пестрой волосяной веревкой юрту к этому колу. А внутри к опорному столбу прикрепила единственный мешок с мукой. Устояла юрта…
«Укрепить столбы тяжестью», — подумал Нариман. Люди зашевелились, стали двигаться быстрей. Казалось, сил прибавилось, они перестали прятаться от бури. А ветер усилился… Тогда, в трудные дни сорок третьего года, пришлось сжечь все деревянные части юрты, остов и опоры. Не было других дров.
— Апырай, дурная примета. Чем дом свой поджигать, лучше руки мои в том огне сжечь, — заплакала мама, но увидела голодные глаза Наримана, который молча смотрел на нее и щеки его были свекольными от мороза. Вытерла слезы апа и сказала, вздохнув: — Ничего, сынок. Зато мы не станем топить очаг шанграком[16].
Она сняла и отнесла в хлев верхний круг юрты и повесила его там до лучших дней. До сих пор хранит она тот шанграк, а юрты у нее по-прежнему нет. Без ууков[17], без остова, без шестов, без опорного столба… «Ничего, сынок! Главное — есть у нас свой шанграк», — послышались Нариману слова матери. Ах, плохой он сын! «Да, да, апа, будет у тебя юрта! Будем живы, и я заработаю тебе на юрту. В ней летом хорошо. Поставишь ее на лужайке, полной цветов, а вокруг будут бегать ягнята…»
Все столбы укрепили проволокой, привалили камнями, как когда-то мать укрепила юрту. Все поддержка. Тянут против ветра.
До самого рассвета люди глаз не сомкнули. Всю ночь не гасли фары бульдозеров и «БелАЗов». О том, что ночь все же кончилась, люди узнали по тому, что черная мгла медленно обратилась в белую. У Наримана кружилась голова, к горлу подступала тошнота. Ему ничего уже не хотелось. Он был готов упасть лицом в снег и забыть обо всем на свете. Он провел ладонями по лицу, но ничего не почувствовал, словно пальцы его гладили камень. Судя по всему, он обморозился. Нариман хотел потереть щеки снегом, но ветер вырвал снег и из его горсти. Ну и снег! Не ухватишь. Сухой, сыпучий, не липкий. Песок, а не снег.
«Я дошел до точки, а как же другие?» Страшным усилием воли он попытался взять себя в руки, но глаза слипались сами собой. Нариман не почувствовал даже, как добрался до огромного колеса «БелАЗа» с подветренной стороны, тут ноги его подогнулись, и он упал. На короткий миг пришло забытье, принесшее странные сны. Нариман купил у мастера в Байкадаме новехонькую шестикрылую юрту, погрузил ее в «БелАЗ» и отвез матери в аул. «БелАЗ» не стал объезжать Каратау через Аулие-Ату и Куюк, а двинул прямо через горы, срезая путь. Через пропасти и бездорожные скалы он перелетал, как птица, и крылья его шумели, поднимая могучий ветер. С двух бортов выросли крылья у машины.
Аульчан очень удивил «БелАЗ». Они хватались в изумлении за воротники и цокали языками. «Много видели мы разных машин, однако крылатого самосвала видеть до сих пор не приходилось». Старейшина аула аксакал Байжуман простирал к небу трясущиеся руки, радовался и гордился:
— О мир! Сын какого народа спустился в родной аул на крылатой машине, скажите мне? Наш сын! Наш Нариман!
Апа очень обрадовалась подарку. Весь аул сбежался ставить юрту. Мать вынесла старый шанграк, люди дружно взялись и закричали в лад:
— Поднимай! Поднимай!
Нариман проснулся. Товарищи, подхватив его под мышки, пытались посадить в теплую кабину «БелАЗа». Но Нариман чувствовал себя отдохнувшим, словно на самом деле побывал в родном ауле.
С рассветом буран несколько поутих. Немного прояснело, и стало возможным разглядеть силуэты машин и людей, полузанесенных снегом. Улеглись слепые вихри, умчались смерчи, и поползли по огромному снежному морю, извиваясь и свистя, белые змеи. Необозримые застывшие волны, снежные барханы.
Прошло совсем не много времени, люди не успели перевести дыхание, как змеи перестали ползти по земле, сбились в огромные стаи, взвились в небо, заплясали, запрыгали, обратились в смерчи и снова, смешав небо с землей, закрыли все кругом от глаз человеческих. Пропали из виду только что темневшие очертания машин и людей, словно буран раскрыл пасть и тотчас проглотил их всех. Началась бешеная свистопляска. И уже не белым казался мир, а пепельным.
К поставленным столбам подошли монтеры. Им предстояло соединить провода. Всякие попытки залезть на обледеневший столб кончались неудачей. Ветер срывал смельчаков. Току Сембину удалось добраться до вершины одного столба. Он поглубже вонзил кошки в дерево, обнял столб левой рукой, а правой принялся доставать плоскогубцы. Бешеный порыв ветра ударил его под мышки, сорвал руку со столба и отбросил Тока в сторону. Кошки удержали его, и Ток повис, раскинув руки. Его крик прорезал вой бурана. Он звучал страшнее крика раненой лошади. Нариман кинулся к столбу, вырвал у кого-то из рук кошки, быстро привязал их к ногам и полез к Сембину, который висел безвольно, потеряв сознание. Ветер задирал полы его полушубка, мотал его, пытаясь сбросить свою жертву на землю.
— Ток! Держись! — закричал Нариман и захлебнулся — ветер вогнал его крик обратно в глотку. «Бедный джигит, хоть бы не разбился!» — молил Нариман. Лезть на столб соединять проводку было вовсе не делом экскаваторщика. Но Ток не захотел остаться в стороне и настоял на своем.
За Нариманом лезет еще кто-то. Ветер отчаянно взвыл, стараясь сбросить и этих двух. Наконец Нариман добрался до вершины столба, пристегнулся к нему широким поясом, освободил руки и потянулся к Току. Второй сделал то же. С великими трудностями спустили они Тока на землю, бережно опустили товарища на снег, под колесо «БелАЗа». Лицо Тока было белым, почти неразличимым на снегу. Видно, не выдержали ноги тяжести, сломались кости где-то в щиколотках. Дай бог, чтобы оказался простой вывих!
Трое суток бушевала буря, а на четвертые внезапно кончилась. Взошло наконец огромное холодное и тем не менее желанное серебряное солнце. Небо синее осветили радостные девичьи глаза, и оно приняло их цвет. Все оказалось на месте. Горы лежат. Степь раскинулась. Застыли внезапные валы белого океана. На землю, укрытую сверкающим парчовым пологом, смотреть невозможно — глаза болят.
Бураны для Наримана не новость. В детстве он не раз видел знаменитые чакпакские бури. Их небольшой аул стоял как раз на пути главного ветра. Зимой аул часто заносило снегом. Кончался буран, а на месте аула лежала снежная равнина. Можно было подумать, что вымерли его жители — люди, собаки, кошки, коровы… Но начинал в одном месте шевелиться снег, обрушивался, и на свет божий появлялась человеческая фигура. С огромным удивлением осматривался вокруг, словно пришелец с Луны, а потом вдруг начинал кричать. Ликующий крик дробил белое безмолвие, разрезал притихшую пустыню: «Эге-ге-е-е-й! Ого-го-о-ой! Я жив! Жив!» В ответ ему резко каркала ворона. Она перелетала на верхушку дерева, похожего сейчас на куст, и хрипло плакала. Вдали замирала на белом снегу красная проголодавшаяся лисица. Она не сводила глаз с равнины, на которой стоял одинокий человек и сидела на ветке черная ворона, вполне пригодная для ее зубов. Голодная лиса оставляла на белом снегу строчки своей невеселой повести. Следы ее — книга для тех, кто умеет читать. Жалоба зверя на суровую зиму, на голодную зиму, на жизнь, полную опасностей.
Да, Нариману часто приходилось откапывать после буранов свой маленький, низкий глинобитный домик. Сначала он освобождал от снега трубу, дымоход. Над равниной прямо из снега начинали виться голубые дымки, дыхание жилья. Потом, когда дома очищались от снега, горы снега скапливались на задворках. Ребятишки поливали их водой и скатывались с них кто на чем был горазд…
Как забивает белый буран складки гор, так пытается он застудить человеческий разум, завалить снегом каждую мозговую извилину. Неподвижны окрестности, лениво течет человеческая мысль, и людям не хочется быстрых движений. Медленный мир, у которого в запасе вечность. Нариман с детства знает это. И знает, что сонному белому дурману нельзя поддаваться. Кончился буран, устроены на первый случай люди, и гложет его сердце забота: как очистить карьер от снега? Это тебе не глинобитная мазанка. Буран забил снегом открытый карьер. Экскаваторы засыпаны. Дороги занесло. Сколько времени уйдет, пока бульдозеры очистят рудник от снега, — страшно подумать. С комбинатом все еще связи нет. Приказ Оники давать сообщения каждый день в шесть часов утра невозможно выполнить. Да и что сообщать, если они стреножены на долгое время, если карьер не работает. Словно кони, чьи уздечки туго привязаны к луке седла. Далеко не уйдешь. И совершенно ясно, что план не будет выполнен. Спросят у Наримана:
— Почему вы не дали плана?
— Буран был, — скажет он.
Смешной ответ. Безответственный. Слабая защита. Надо искать какие-то новые пути, чтобы выполнить план и остаться в мире со своей совестью. Должен рудник дать миллион тонн руды? Должен. Значит, надо дать. Все равно эту работу не сделает за Наримана добрый дядя, который пожалеет нартасовцев. Есть начальство, есть технический совет, все есть. Но отвечать за рудник будет он, Нариман Данаев, главный инженер и временно исполняющий обязанности начальника рудника.
Нариман отправился к карьеру и долго стоял на его краю. Черные очки берегли его глаза от сверкающего снега. На острых и гладких утесах снег не задержался. Камни чернеют, как пороховая пыль на обожженном лице. Отсюда они кажутся сказочными существами, залегшими в снегу и не нашедшими сил подняться. Говорят, что в суровые зимы, в страшный джут, кони не могут добыть корм из-подо льда и погибают стоя, как изваяния.
Тишину вдруг нарушил далекий стрекот бульдозера. Дорогу отрывает из-под снега. Над столовой, наспех сколоченной из шифера, появился дымок. Буран расшвырял листы шифера, но их снова подняли. Столбы, только вчера установленные, пошагали друг за дружкой, связанные проводами, как караван в белой Сахаре.
За невысокими горами Каратау виднеются сверкающие поднебесные вершины Аспантау. Каратау и Аспантау. Хоть и выше горы Аспантау, но старшим его братом является Каратау. Он старше на две сотни миллионов лет. У старика Каратау нет, пожалуй, ущелья, где бы не нашлось полезных человеку камней. Аспантау еще не накопил таких богатств, его алмазные пики слишком юны, они богаты красотой…
В студенческие годы Нариман увлекался книгами о происхождении земли, морей и гор. Каждые двести миллионов лет на родной планете происходит всеобщий взрыв. Это происходит потому, что раз в двести миллионов лет планеты солнечной системы начинают движение по орбите Солнца. Проходя над самой магнитной точкой Галактики, они испытывают колоссальное притяжение, от которого поверхность их начинает трещать и раскалываться. На Земле в это время уходят под воду целые материки, океанское дно становится сушей, возникают горы и новые моря. В последний взрыв образовался Аспантау. Разница между братьями не так уж и велика — всего каких-то двести миллионов лет. Всеобщий взрыв.
— Взрыв! — сказал сам себе Нариман.
Это слово пробудило в нем искру какой-то не совсем еще ясной надежды. Нариман сбежал с горы. Он торопился вниз, повторяя про себя слово «взрыв», словно боялся его забыть. Мысль не давалась, но уже волновала, пробиваясь. Нариман ворвался в вагон-контору и долго не мог перевести дыхание.
Если бы в теплом доме весело плясал огонь в печи, когда возвращаешься с работы продрогшей! А на печи стоял бы казанок и в нем булькал свежий бульон, благоухая мясным ароматом. А навстречу вышла бы свекровь, добрая и ласковая.
— Ох, сношенька! Ну до чего ты озябла! Раздевайся, родная! Ермекжан! Мама пришла! Встречай! Не плачь же, глупенький. Мама пришла, — сказала бы она.
Но таких дней не будет. Пусто в темном и настывшем доме. В ее единственной комнатенке. Ранний вечер, нет еще шести, а уже совсем темно. Марзия не раздеваясь зажгла свет и стала подкладывать в печь уголь. Какое-никакое, а все же собственное жилье. Все лучше, чем нартасские вагончики. Когда-то комната была теплой и уютной, как гнездышко зимородка. Была семья. Адиль и Ермек согревали сердце Марзии. А теперь, как бы ни старалась она содержать ее в чистоте и порядке, в комнате холодно и пахнет нежилым духом. Даже стены вроде потемнели. В ветреные дни в печи что-то начинает хрипеть, и становится страшно.
На душе у Марзии неспокойно. Каждое воскресенье ездила она в Сунге, к родителям, а нынче все дороги занесло. Как там старики? В их возрасте люди часто болеют, особенно в ненастные дни. Каким стал ее Ермек?
Давно, с самого начала бури, не приходил Нариман. Он здесь, совеем рядом, но, видно, тяжелая у них сложилась обстановка, раз не идет.
Уголь не разгорался. Или она растопку неправильно разложила? Коптит, дымом исходит, а не хочет гореть.
— Да пропади он пропадом, такой дом, где нет мужчины! — в сердцах воскликнула Марзия, поливая растопку керосином.
— Мужчина здесь, если нужен, — раздался за ее спиной голос.
Марзия чуть не упала от испуга, но нашла в себе силы оглянуться. Сердце подкатило в самому горлу, кровь бросилась в лицо.
— Откуда ты взялся? Как леший!
Это был Адиль. Он появился бесшумно и незаметно, нежданно и не вовремя. Грязное, старое пальто висело на нем бесформенным мешком. Борода отросла и неряшливо свалялась. Красивые прежде усы закрывали рот, концы их вяло свисали по углам губ. Из набрякших век тускло смотрели глаза. Лицо помятое, несвежее, опухшее. Из-под облезлой шапчонки выбиваются сальные пряди давно не стриженных волос.
— Откуда, спрашиваешь? А я теперь здесь, в Нартасе, пахать буду. Вернулся. Или это не мой дом?
— Пахать? — удивилась Марзия.
— Ну, работать, горб ломать. Не все равно где? В свой дом…
— Нет! Это не твой дом! Ты заблудился и попал не туда. Как тебе совесть позволила перешагнуть этот порог?
— Где Ермек?
— Тебя это не касается. Кто ты ему? По какому праву спрашиваешь о нем?
— М-м… Ты все еще сердишься, я вижу.
Адиль стал приближаться, желая обнять Марзию. Она с силой толкнула Адиля в грудь и схватила кочергу.
— Не подходи! Хуже будет!
— Оставь. Я думал, что ты соскучилась по мне, но вижу, что ошибся.
— Еще бы! Скучать по такому? Много чести! Истосковалась, кусок в горло не лезет.
— Ну, будет тебе…
А она сказала ему эти слова и вдруг почувствовала их правду. Да, скучала она по нему, ждала. Но ждала совсем другого Адиля. А перед ней стоит его тень. До чего он дошел! Так опустился, износился, о тоба![18]
— Толкаешься? То есть отталкиваешь меня? Ты же не была такой злой, Марзия! Замерз я, как собака. Дай отогреться. Есть у тебя глотнуть чего-нибудь? Ради бога, дай! Ради Ермека нашего! Умираю, выпить хочу!
— Что? — испугалась Марзия. — Бога ты не знал, от Ермека отказался. Убирайся лучше, не береди душу!
«Ах, неужели мои слова нашли его и сгубили? — стала расти в ней жалость к этому слабому человеку. — Хоть и хуже собаки, да ведь отец он моего ребенка. Несчастный, искалечил свою жизнь, уродом стал в глазах людей. Больной человек…»
— Хорошо, я уйду, коли ты гонишь. Не думал я, что наша встреча будет такой. Дай мне немного денег взаймы. До получки. Я же устроился работать на этот рудник. Охраняю склад со взрывчатыми веществами, ну, еще гружу эту смерть на машины. Заработок неплохой. Работа опасная, вот и не жалеют денег. А мне-то чего за жизнь цепляться? Завтра получка. Ну, Марзия, поверь мне, право, выручи! Порычишь, да не укусишь. Лучше меня не упустишь. Так-то, девушка! Ну, давай! Аманкул взял. Говорят, свой не убьет, чужой не помилует. Какой-то новый бугор не хотел меня принимать, да Аманкул настоял. Бугра того фамилия вроде Данаев, собачья порода! Так что ты не бойся, я долг верну. А сейчас выручи, а?
«Шаромыгой стал». Ей хотелось плакать. У магазинов ей приходилось встречать таких типов, чьи лица приняли стойкий кирпичный цвет. Они были грязными и противными. Просили у прохожих по десять — двадцать копеек. Таких еще называют «ханыгами». Вот и Адиль превратился в «ханыгу». Нахлынувшие воспоминания будили жалость к нему. Не денег ей было жалко. Дать ему — так он пойдет и пропьет их. Дурак, кто пьяного жалеет.
Огонь не разгорелся. Уголь перестал и коптить. Ей хотелось запалить растопку, но сзади стоял Адиль.
— Жрать я хочу смертельно. Слышишь, Марзия? Поверь мне. Пожалей. Ну, дай мне хоть мелочи, ссссу… — Он проглотил ругательство, вызванное бешенством. Его мучил похмельный синдром — тяжелая психическая травма, купленная и выпрошенная.
— Садись, коли голоден. Я сейчас разожгу огонь в печи и что-нибудь приготовлю.
— Нет, Марзия, мне бы только денег. Не беспокойся обо мне.
— Денег у меня нет. Откуда им взяться? Я же одинокая женщина.
— Одинокая? Не такая уж ты одинокая. Что-то не верится. Люди говорят, что ты успела выскочить замуж за нового главного инженера.
— Нет, люди говорят неправду, — сказала Марзия, наблюдая за бывшим мужем. — Но он приходит ко мне. Не тебя же мне ждать.
Тот даже не поморщился. Ему было все равно.
— Поздравляю, ты умеешь устраиваться. А разве у подружки главного инженера денег не водится? Ну, дай же! В долг прошу. Оллаги! Я отдам! В день зарплаты…
Марзия потрясенно молчала. Стыд охватил ее. Она сказала неправду. Перед богом и перед людьми чиста она. Не в чем Адилю, хоть и бывшему, но мужу, упрекнуть Марзию. Почему же лицо от стыда и обиды горит? Своих слов она испугалась. Живой мертвец Адиль — вот он, стоит перед глазами. Услышал из какого-то поганого рта злую сплетню, что она вышла замуж, и это оставило его равнодушным. Деньги пришел просить!
Однако Адиль не был таким бесчувственным, как казалось Марзии. Когда он бесшумно вошел в дом и увидел согнувшуюся у печи жену, ее гибкий стан, то сердце его закричало от горя, от потери. И его грубое поведение было последней защитой отчаявшегося. Нет, чувство не совсем умерло, он это понял. Чуть тлело. Но ничего. Отчаяние с такой силой охватило его, высушило горло…
Нет, ничего ему не нужно, только бы денег, чтобы напиться, забыться. Какой она стала красавицей! Расцвела! Или она всегда была такой, только он не замечал и не ценил ее? Лицо нежное, горит, губы алые, горячие, темные, как вишни. О аллах! Неужели она была его женой, любила его, принадлежала ему? Изумленно смотрел Адиль на жену, и жажда все больше мучала его…
Судьба подарила ему такую девушку, она стала его женой, родила ему толстенького, упругого, как мячик, сына. Был у него авторитет, профессия, хорошая работа. Всего лишился Адиль. И нет человека несчастней его, потому что он сам творец своих несчастий. Он даже не может осознать этого — самая тяжелая пора для него похмелье, когда он ни о чем другом, кроме глотка вонючего портвейна, думать не в состоянии. После первого стакана, который выпивается жадно, залпом, до капли, в глазах его появляется живой блеск, они приобретают осмысленное выражение, опухоль спадает с лица, и он почти похож на нормального человека. И нет никого счастливее Адиля, когда у него есть целая бутылка вина, а в кармане денег еще на два-три пузыря. Никто в такие минуты не равен ему, на самом верху блаженства Адиль. А сейчас только Марзия может его поднять на прежнюю радостную и хмельную высоту, не у кого больше ему попросить денег…
— Я пойду, пожалуй. Дай мне, что можешь.
— Я тебе ничего не дам. И не должна.
— Ладно. В таком случае я поеду в Сунге и заберу у твоих стариков своего сына.
Марзия оцепенела. Она даже слов не нашла от страха. Такое ей и во сне не могло присниться. Не до последней капли, видно, испила она чашу свою.
Первым ее порывом было броситься на этого жалкого и страшного человека, избить его до крови кочергой и вытолкать на улицу. Но он тут же прошел. Стало ясно, что вред будет причинен ребенку. Сохрани его от всякого зла! Если он выкрадет Ермека и увезет так далеко, что о них больше не услышишь и никогда не увидишь, то какие ждут ее дни? Она решила не спорить с негодяем. Схватив со стола сумку, Марзия достала из нее кошелек и швырнула к дверям.
— Возьми и убирайся! О господи! Не видеть бы тебя больше!
— Ну вот, дело другое. Я же знал, что ты умная женщина, — издевательски засмеялся Адиль. Зубов у него не осталось. Черное отверстие рта прикрывали усы. Он выскреб из кошелька деньги и бросил его на стол. — Плохая примета кошелек с собой забирать. Пусть у тебя будет, еще пригодится. Прощай, любовь моя!
Скрипнула дверь, и Адиль пропал. Послышались его торопливые шаги. Вот он побежал. Спешит. Снег скрипит под его ногами.
Марзия без сил опустилась на табурет. Обвела взглядом комнату. Что-то в ней изменилось. Она чувствовала себя разбитой, как после тяжелой болезни. «Ох, не привиделось ли все это? И его я когда-то обнимала, любила… Сон это или явь?» Она вспомнила первую ночь с ним в своем доме, в их доме. Среди ночи Марзия проснулась от испуга. Адиль спал рядом.
«Ах, боже мой! На самом-то деле в палатке храпел вовсе не Аманкул, а он, Адиль!» Это открытие вызвало досаду и первое разочарование. Ей вдруг стало противно. Так бывает, когда холодная капля осеннего дождя попадет вдруг за воротник и покатится по спине.
Нариман не думал, что собрание будет долгим. Он был уверен, что его предложение сразу примут все члены техсовета. Но вышло так, что ему неожиданно воспротивился Аманкул и упорно стоял на своем.
— Массовый взрыв, о котором вы говорите, нам не подойдет, — сказал заместитель главного инженера.
— Аргументируйте свое возражение, — попросил Нариман, который вел собрание.
Конечно, он мог бы и не считаться с возражением Ахрапова. В подобных случаях главный инженер гложет принять самостоятельное решение и дать приказ. Выслушать мнение техсовета ему следует, но он может не согласиться с ним и принять свое решение. Такое право ему дано. Потому он и главный инженер.
— Пожалуйста, — не смутился Ахрапов. — Мы не знаем, к чему может привести взрыв, какие даст результаты. Раньше такого в практике не было. Зачем нам лишний и ненужный риск? Мы не мальчишки, и производство не экспериментальная лаборатория. Необходимости во взрыве я не вижу и вообще категорически против него. Вся ответственность целиком ложится на вас.
— Вы меня ответственностью не пугайте, — не выдержал Нариман. — Я от ответственности не бегу. Что касается необходимости и прямой выгоды, то я все изложил техсовету. Повторяю снова: в сложившихся условиях нас может выручить только массовый взрыв. Расчеты лежат перед вами. Еще раз продумаем. Карьер забит снегом, до руды добраться практически невозможно. Полмесяца мы простаиваем. А куда мы денем план? Годовой план — миллион тонн. Когда мы его выполним, если будем ждать, когда растает снег? До этого мы ежедневно производили в карьере взрывы. Каждый взрыв в среднем отнимает четыре часа. Это значит, что четыре часа в день люди и техника ничем не заняты. Сама жизнь подсказывает выход — произвести один массовый взрыв, который расчистит карьер и даст возможность избежать ежедневных четырехчасовых простоев. Я не вижу здесь ничего неразумного. Надо только еще и еще раз выверить расчеты.
— Четыре часа — это половина смены. Только один экскаватор, работая без простоя, даст за смену до трех тысяч кубометров руды. Значит, за четыре часа он сможет нагрузить полторы тысячи кубометров, — вслух произвел расчеты начальник участка Антонов. — Что тут неясного? Прямая выгода.
— Одна тысяча и пятьсот. Это на один экскаватор, а у нас их четыре. То есть четыре экскаватора недодают за смену в среднем шесть тысяч кубометров руды, — веско сказал Нариман.
— Гладко было на бумаге, — язвительно скривился Ахрапов, — да забыли про овраги.
— А по ним ходить нам, не так ли? — подхватил Антонов. — Почему вы не хотите вникнуть в суть дела? Заведомая враждебность вместо расчета. Так работать нельзя. Я полностью поддерживаю главного инженера.
Женя Антонов был молодым инженером, окончившим институт всего два года назад. Он разгорячился, его светлые легкие волосы разлетелись, лицо от волнения покраснело. Он поправил очки на большом, картошкой, носу и замолчал, сказав эти слова.
Ухватившись за край стола обеими руками, с места привстал Аманкул.
— Товарищ Антонов! Совсем молодой, а уже научился угождать начальству. Далеко пойдешь! Такие, как ты, умеют нравиться. Не о них ли рассказано, что когда начальник днем посмотрел на солнце и сказал: «До чего чудесная луна!», подхалим тут же сумел увидеть звезды: «Ваша правда! Вон и звездочки мерцают!» Выскакиваешь, не думая о деле, а думая о себе.
— Товарищ Ахрапов! Что вы говорите? — Женя побледнел от возмущения. — Кто дал вам право так унижать меня? Я поддерживаю Данаева потому, что его предложение своевременное, необходимое и грамотное, Оно подсказывает реальный выход из создавшегося положения. А вы ведете себя крайне странно. Судя по вашим словам, вы не соответствуете своей должности, в горном деле вы явно ничего не смыслите. Надо разобраться в конце концов, вы делаете это по своему вопиющему невежеству или же сознательно вредите. Одно из двух. Середины быть не может, Ахрапов!
Очки у Антонова чуть не упали. Он прижал их дужку к переносице, трясясь от возбуждения.
«До чего нервный парень! — подумал Нариман. — Так его ненадолго хватит, пропадет. Нервные клетки, говорят, не восстанавливаются. А мы не знаем об этом или забываем, ругаемся то и дело по поводу и без повода. Не бережемся и не бережем друг друга. А кто-нибудь из нас умрет, будем искренне его оплакивать, реки слез прольем. Скажем речь над могилой. За поминальным столом вспомним о достоинствах покойного. «Невосполнимая утрата… Достойно сожаления… Горе… Благородный был человек…» Знакомые слова. Семь дней отметим, взгрустнем, поговорим. Сорок дней отметим, помянем… Будто можно заменить человека словами».
— Товарищи! Здесь не место для взаимных упреков и нападок. Говорите о деле, не задевая личностей, — остановил Нариман открывшего было рот Ахрапова. — Мы собрались здесь не для брани. Что скажет главный маркшейдер? Прошу, Шамиль Шавхатович!
Пожилой человек с худым лицом долго молчал, опустив голову, так что было видно его темя, просвечивающее сквозь поредевшие волосы. Не поднимая головы, он наконец твердо сказал:
— Я присоединяюсь к предложению главного инженера.
— Я не допущу этой анархии, — спокойно сказал Аманкул. — Мы подчиненное предприятие. Пока комбинат не одобрит «идею» главного инженера, даже говорить о взрыве нечего. Вы подумали об этом?
Трудно было понять, чего хочет Ахрапов. Нариман внимательно посмотрел на него. Лет ему уже около пятидесяти, волосы поредели, лицо какое-то пыльное. Говорит уверенно, убедительно. Знает, что говорит. Если эта идея дойдет до комбината, она попадет не кому-нибудь, а Жарасу Хамзину. А Хамзин поддерживает Ахрапова.
— Нет, комбинат в такие дела не вмешивается, — твердо сказал Нариман. — Партия сейчас поддерживает инициативу на местах, и комбинат предоставил нам право самим решать подобные задачи. Мы все коммунисты. Евгений Антонов наш секретарь. Ладно, предположим, что мы отправили наше предложение на рассмотрение руководству комбината. Вопрос не будет решен за день-два. А нам каждый час дорог, не то что день. Следует приступать к делу, не теряя времени.
— Тогда давайте приказ, — холодно сказал Аманкул, но на губах его зазмеилась злорадная улыбка. — Не будем, как раньше, ставить на акте все подписи, время зря терять. Давайте личный приказ. А мы будем только исполнителями.
— Вы не хотите брать на себя свою долю ответственности? Хорошо, будет приказ главного инженера, — спокойно отозвался Нариман.
Выйдя из вагончика, Нариман затоптался на месте, не зная, куда идти. Скрипел под ногами снег. Дул холодный ветер. Только сейчас он почувствовал, как устал. Хотелось лечь и обо всем забыть. Он повернул к востоку и увидел, что вершина Дегереса светится. Нариман сначала не понял, откуда там взялся свет, но тут же вспомнил, что наступило полнолуние. Казалось, только вчера прорезался на небе тонкий серпик месяца, а сегодня уже полная луна. Вот и она, поднимается из-за горы.
Он засмотрелся, как краешек луны выполз из-за горы, увенчав ее светлой короной, которая становилась все больше и больше, пока луна не взошла на небосвод полностью. Нариман смотрел на полнолицую луну, и вдруг перед его глазами встала Марзия. Наваждение! Ему показалось, что Марзия стоит на вершине Дегереса в лунном луче и призывно машет ему рукой. Нариман потряс головой, рассмеялся, опустил уши треуха и, решившись, быстро зашагал к старому зимовью. К луне.
По дороге он старался забыть о неприятностях, о тяжелой, полной недоверия атмосфере собрания. Несимпатичный человек этот Ахрапов. Как с ним бороться? В коллективе случается всякое, редко царит в нем полное согласие, дружелюбие, готовность прийти на помощь, поддержать. Всегда находится такой Ахрапов и все портит. Если его не считать, коллектив хороший. Нариман ведь не требует безоговорочного подчинения, непререкаемой власти. Но он закипает, когда доброму делу ставят палки в колеса. Не для себя же старается. Впрочем, для себя тоже. Он такой же хозяин здесь, как и все работники рудника.
Луна медленно поднималась в небо, становилась все меньше, ярче. На лице ее отчетливо виднелись пятна. В детстве апа рассказывала, что чернеет там ведьма. Перед ней стоит большой мешок с мелким песком. Она сидит и считает песчинки. Когда она готова закончить свою работу, прилетает ласточка, перемешивает песок крылом, сбивает ведьму со счету и улетает прочь. А ведьма все надеется закончить счет — тогда на земле начнется светопреставление. Но старухе приходится начинать все заново, и жизнь на земле продолжается. Так ласточка спасает мир.
Нынешние дети таким сказкам уже не верят. Они знают, что на луне побывал человек и не увидал там никакой ведьмы. Нариману эти пятна напоминают далекий Сарбайский карьер. Он такой же круглый и светлый, а на дне его стоит экскаватор…
Слева от колодца заскрипел под ногами снег. Нариман всмотрелся и узнал Марзию. На ногах у нее валенки, голова в пуховой шали, полушубок на плечах — катится колобком. Полушубок великоват, не ее, должно быть. Неудобно ходить в таком. В зимовье нет водопровода, воду таскают из колодца. Нариман побежал навстречу Марзии, попытался забрать у нее тяжелые ведра, но она воспротивилась.
— Нет-нет, не беспокойтесь, я сама донесу. Лучше возьмите ключ у меня в кармане и отоприте-ка дверь.
Ночь, купаясь в снегу, становилась молочно-белой, как сон наяву. Близко-близко придвинулись глаза Марзии, стали огромными и глубокими, замерцали, как зимние звезды на небе. Прерывистое дыхание ее услышал Нариман, когда сунул руку за ключом. Бездонным казался карман. «Чья же шуба-то?» — кольнула его холодная мысль, ревнивая. И как Нариман ни старался, не мог от нее освободиться.
Марзия, оказывается, успела затопить печку. В доме было тепло. Она сняла полушубок и валенки, размотала платок и обрела свой облик прекрасной, как тюльпан, девушки. Но в больших ее глазах не было праздника. Грустными они были, хоть и скрывала это от гостя Марзия. Настроение подавленное, через силу улыбаются губы. Покой ее замутил вчера Адиль своим приходом. Снова грязью забросал родник ее жизни. Белая совесть, чистая радость в печаль обернулась. Не знал об этом Нариман.
Пока он осматривался, вскипел чай, на маленький столик была постлана чистая скатерть. Марзия пригласила гостя к столу.
Нариману не сиделось спокойно. Ему хотелось принять участие в хлопотах Марзии, чем-то помочь еще, но он не знал, как к ней подступиться. Он взялся за угол скатерти и сделал вид, что поправляет на ней складки. Марзия рассмеялась. Как прекрасна смеющаяся женщина! Она подобна весеннему утру. Конечно, если это не деланный и кокетливый, вульгарный и глупый, визгливый и хриплый смех. Он с удовольствием смотрел на нее и улыбался.
Но вдруг смутилась Марзия. Она еще раз окинула взглядом стол, потом сказала виновато:
— Ах, какая я недогадливая! Не знала, что вы сегодня придете, а то бы позаботилась заранее. Нет у меня ничего. И магазин, наверное, закрылся. Вы посидите немного один, я сбегаю к Тоне. Говорят, она после закрытия на дом кое-что берет для запоздавших. Может, и меня уважит. Я мигом сбегаю.
— Что? Нет-нет! И не думайте! С чего это вы решили, что мне без водки не обойтись, а? Хорошего же вы обо мне мнения! Наоборот, это мне должно быть стыдно, что пришел с пустыми руками. Угости меня хоть водой, но от сердца, и довольно мне будет. Честное слово, ничего мне больше не надо.
— Ого! Да вы, оказывается, красноречивый человек, а я вас за молчуна считала.
«И в самом деле, откуда такая прыть взялась?» — удивился сам себе Нариман.
Чай оказался очень кстати — оба промерзли до костей. Настроение заметно улучшилось у обоих. От общения они словно опьянели слегка, захотелось музыки и танцев. Марзия подошла к радиоле и поставила пластинку.
— Давайте потанцуем!
Нариман поднялся.
Волосы ее пахли цветами. Комната стала плавно таять. Стены стали прозрачными. По синему небу побежали разноцветные огни — красные, зеленые, голубые. Прижавшись друг к другу плечами, бежали они к золотистой полоске горизонта, где их ждало что-то очень радостное.
Нариман зарылся лицом в ее пахучие волосы, закрыл глаза. В душе пели удивительные птицы. Настроение — стремительный скакун. Только что он крошил копытами ледяное поле и вот уже скачет по цветущему лугу, оставив позади жемчужные шлейфы снежных смерчей.
В году живут двенадцать месяцев-братьев, недели есть и дни и ночи. Какие из них сохранит капризная память? Этот танец впишется в нее золотыми буквами. Девушка — любовь…
А думы Марзии далеко. Не с ним… То жаркое лето закружило ее и понесло. Под одиноким деревом копал Адиль шурф. Они выстраивают в рядок камни, камни, камни. Галонит, кахоферит, ферит… Небо высокое и белесое, словно выцветшее от солнца. Горы нависают черные. Пропасти внизу бездонные, из них по утрам туманы выползают. Джангал — заросли, джунгли. Треск фазаньих крыльев. Вот пролетел он, как сказочная золотая птица, будто огонь промелькнул. Кеклики кричат. Деревья. Тальник. Тропы каменистые и реки разговорчивые. Ночами низко спускаются звезды. Скачет белый верблюжонок с хрустальным колокольчиком. Он похож на светлую мечту, которая вот-вот дастся в руки и вдруг оказывается недостижимо далекой… Лужайка маленькая, вся в удивительных цветах. Ослепительно белый череп в изумрудной траве. Раскаленное жало кинжала. Молнии из глаз. Каракурт…
Хмель вылетел из головы Марзии. Она пришла в себя, и ее охватил испуг. Почему она в объятиях чужого мужчины? Марзия осторожно убрала с талии его ладонь. Ей показалось, что в окно смотрит Адиль. Она вырвалась из объятий Наримана, подбежала к окну, отдернула занавеску, чуть не сорвав ее, вгляделась в ночь. За окошком никого не было. Мгла.
Очнулся и Нариман. Красно-белый корабль, который разрезал изумрудные волны под синим небом, налетел на айсберг. Ледяная гора-то, оказывается, под водой, видна лишь ее сверкающая вершина. А он забыл обо всем рядом с этой прекрасной девушкой. Ему показалось, что нет на свете человека сильнее его. Марзия. Неужели это она была так ласкова и доверчива всего минуту назад?
Нариман вдохнул запах ее кожи, свежий и теплый, прижал губы к ее волосам и сказал глухим голосом:
— Завтра пойдем в поссовет. Я хочу, чтобы мы… Свадьбу… потом…
— Будет ли такой день, Нариман?! Ты же меня совсем не знаешь! У меня ведь ребенок есть! Ему уже больше года. Он на руках у моих стариков. Зачем тебе чужая кобыла с жеребенком?
Нариман взял ее за подбородок. Глаза были полны непролившимися слезами. Если опустит она голову, покатятся светлые горошины. Словно испугавшись этого, Нариман стал быстро целовать ее мокрые глаза, губами осушая слезы. Она вся подалась к нему. Истосковалась по ласке, по участию. Он погладил ее по голове, как маленькую.
— Дурочка моя! И это тебя терзало все время? Как зовут малыша?
— Ермек.
— Мы заберем Ермека к себе. Будем с ним гулять. К лету в Нартасе построят дома. Будет у нас отдельная квартира. Мы будем счастливы, поверь мне. Не знаю, почему, но я в этом уверен. Мы будем самыми счастливыми на земле.
Плечи Марзии затряслись от рыданий.
— Отец Ермека живым трупом стал. Запил. Вчера вечером заявился. Год не было его. Не нас искал он, за деньгами пришел. Я ему не хотела давать, так он пригрозил, что украдет Ермека и я его больше не увижу. Я умру, если это случится. Он на все способен. Не знаю, верить ему или нет. Как пьянице поверишь? Он говорит, что устроился к вам на работу.
— К нам? А как его зовут?
— Адиль.
— Что за Адиль? Не помню. Кажется, у нас нет человека с таким именем.
Нариман задумался. В последнее время он никого на работу не принимал. Впрочем… Неужели он?
На днях Нариман обедал в столовой. К нему подошел какой-то опустившийся тип. Мешки под глазами. Морда как померзшая картошка. Грязный до предела. Наримана затошнило от отвращения. Но он заметил, что если его отмыть и привести в норму, то он окажется вполне симпатичным парнем. Нос прямой, брови соколиные, усы шелковистые, глаза большие, только подбородок безвольный. Нариман хотел прогнать его, но сжалился и дал какую-то мелочь.
«Но… где же он может работать? Завтра же надо выяснить».
— Ты не бойся, Марзияш, мы Ермека никому не отдадим. Никто не сможет его забрать у нас. Я со страхом и радостью вспоминаю день первой нашей встречи в автобусе. Что было бы, если бы я уехал следующим рейсом? Ты помнишь?
— Конечно, помню. Я в тот день возвращалась из аула, оставив там Ермека.
Она подошла к радиоле, поставила какую-то пластинку и лукаво посмотрела на Наримана. Зазвучал мужской голос: «Представить страшно мне теперь, что я не ту открыл бы дверь, другой бы улицей прошел, тебя не встретил, не нашел…»
— Он это лучше тебя выразил, — рассмеялась она, и что-то сломалось в ее горле. Видно, тонкий ледок настывших слез.
Они молча дослушали песню. Нариман поднял голову и спросил неожиданно напряженным голосом:
— Подожди! Ты же тогда села в автобус напротив Сунге?
— Да, там мой аул.
— Значит, ты знаешь человека по имени Ахан? Сторож…
Марзия побледнела, отшатнулась от Наримана.
— Это… это отец мой! Откуда ты его знаешь?
Теперь Нариман шагнул к ней и заглянул в самые глаза.
— Что ты говоришь? Это же чудесно! Я же был в вашем доме. Ахан прекрасный человек, но он ни слова не говорил о тебе.
— А что ему рассказывать о своем позоре или о позоре дочери? Похвастаться ему тут нечем. Гордый он человек, молча страдает. Его совсем согнула моя беда. Думая обо мне, постарел бедный отец.
— Я видел у вас дома совсем ручного архара.
— А-а, значит, и его видел! — совсем по-детски обрадовалась Марзия. Ей стал дорог человек, который знал ее дом и помнил все. Но тут же грустными стали глаза. — Нет больше архара.
— То есть как?
— Перед последним бураном ездила я домой. Архара уже не застала. Он обычно выбегал навстречу, чуть завидит меня. Это я приучила его к сахару. Сладкое его и довело.
— Но что же все-таки случилось?
— На веранде стоял холодильник. «ЗИЛ-Москва». В ауле сейчас почти в каждом доме есть холодильник. Не знаю, какая была необходимость сахар прятать в холодильник, да только женге моя туда его положила. Кто-то из ребят открыл холодильник, достал оттуда сахар и угостил архара. Малыш убежал играть, а архар, который видел, где спрятано сладкое, решил еще полакомиться. Но как дверцу открыть? Вот и начал с разбегу рогами бить по холодильнику. Ну, и разнес его. Матери-то жалко стало дорогую и красивую вещь, схватила она палку и наказала архара. Тот убежал от побоев на окраину аула, а там сбежались собаки и давай его травить. Убежал он в горы, наверное. Куда же еще… Так и пропал. Отец на коне объехал все щели, все пади, но так и не нашел.
— Он вернется, ведь с самого рождения рос у вас, привык к людям и к дому. Не уйдет. Может, и вернулся уже, — принялся утешать Марзию Нариман. Но в душе вдруг родилось страшное подозрение: «А что, если это он был в тот раз? Совсем домашний, вышел навстречу к людям… Ах, черт! А я-то еще думал, как это Жарас таким метким и удачливым охотником сделался. Ах, как жаль! Не стоит рассказывать Марзии».
— Не знаю, — легко вздохнула Марзия и приникла к груди Наримана.
…Она постелила новую простыню и сменила наволочки на подушках. Видимо, для того, чтобы бежали прочь лешие, домовые, иблисы[19], грязь, сплетни, горе, она побрызгала кругом одеколоном.
Потянув руку к выключателю у самого порога, она оглянулась на Наримана.
— Спокойной ночи!
Щелкнула кнопка, свет погас. Нариман дрожал. Каждый шорох волновал его воображение. Она раздевается. Глаза скоро привыкли к темноте. Он увидел, что она неподвижно стоит посреди комнаты в одной легкой сорочке. Замерла, напряглась. Тяжелая тишина вливалась в окна.
— Иди ко мне, Марзияш, — прошептал Нариман. Молчание. Ни движения.
— Иди ко мне, любимая.
Легкое, как дыхание, движение. Нариман почувствовал горячие губы.
— Нариман, ты напрасно остался ночевать, — простонала она, отводя мягко, но настойчиво его руки, пытавшиеся обнять.
— Но почему? Почему?
— Если бы ты ушел, я бы тебя очень уважать стала, да, очень!
— Я же не мальчик, Марзия, и ты не девочка с бантиком в косичках…
— Не знаю… Я тебя не гоню, не подумай. Но все же не надо было оставаться. Я боюсь, что тебе все равно, на какой постели спать.
Нариман только сейчас понял свою ошибку. Не дал ему бог таланта лаской убеждать женщин, находить пути к их сердцам, делать торжественными, нежными и вкрадчивыми слова, от которых голова у бедных кружится. Отдаться для женщины значит многое. С этим связывает она надежду найти в мужчине крепкую опору. Для нее это не так легко, как для мужчины. Но было уже трудно встать, одеться и уйти, тихо закрыв за собой дверь. Чего она ждала? Нариман не знал, что делать. Он чувствовал, что цепенеет. Мягкие ладони гладили его волосы. Чуть замерцала надежда. Он провел рукой по ее щеке и почувствовал, что она мокрая от слез. Нариман молча, бережно вытер слезы, беззвучно катившиеся из ее глаз. Потом нашел ее глаза губами и приник к ним… Где-то бежал горный киик, умирая от жажды, и на пути его забил светлый родник, к которому он припал бархатными губами. Он забыл о страхе. Не думал о хищниках и о пуле охотника. Он пил и никак не мог напиться…
Архар бежал в горы, вверх от Сунге. Страх перед собаками жил в нем давно и теперь гнал его все дальше и дальше от дома. Сердчишко колотилось у самых копыт. Не было у него привычки бегать по горам. Рос он беспечно, через загородку во дворе не мог перепрыгнуть — не было в том нужды. Мышцы стали слабые, лишний жир и спокойное, сладкое житье у доброго Ахана сделали свое черное дело. Нет, не дикий горный зверь, а домашний, ручной баран убегал от собачьей своры. Дыхания не хватало, закололо в боках.
Не обида погнала его в горы, не разум, инстинкт. Все же родился он в горах. Мир был туманным, когда сошла, обнажив его, тонкая пленка. Мокрый архаренок поднялся на дрожащие ножки, и кто-то облизывал его шершавым языком. А потом он нашел теплый сосок и захлебнулся сладчайшим молоком. Было ли это на самом деле? Он не знает, но чем выше уходит в горы, тем более знакомыми они ему кажутся. Архар тряхнул рогами. Перед глазами встало зеленое высокогорное пастбище, высокие травы, большие цветы — голубые, желтые, красные… А над ними порхали бабочки — золотые, лимонные, белые…
Что-то осталось в памяти, слабое, словно дыхание ребенка. И мать давно превратилась в грезу. Остался страшный и короткий гром в ушах. И страх в высокой траве. И руки человека, пахнущие камнем и солнцем. Но больше никогда не пил он того сладкого молока, о котором напоминал ему сахар из детских рук. Он хрустел белыми кусочками и пытался вспомнить что-то. Не получалось. Нет. А сейчас, может, встретится ему то давнее и снова он почувствует на губах вкус сладкого, теплого молока. Слепой инстинкт и страх гнали его вперед.
Давно уже не слышно лая и рычания озверевшей собачьей своры. Вроде и нет больше опасности. Он остановился, тяжело поводя боками и вывалив язык. Надо перевести дыхание. Кровавый пот заливал глаза. Легкие, не привыкшие к такой нагрузке, готовы были разорваться. В груди саднило. Архар долго стоял неподвижно, и только бока его раздувались, как мехи. Кружилась голова, перед глазами мелькало и двоилось. Хотелось лечь. Но родилось опасение, что по его следам бегут собаки, а впереди может встретиться что-то хорошее, что позволит снова узнать вкус сладкого молока. И он медленно двинулся дальше.
Зеленая полянка ему не встретилась. Там, где чернела земля, трещали под копытами сухие былинки. Холмы, покрытые бурой травой, казались круглыми домами с крышами из ржавого железа. Архар почувствовал голод. Он схватил губами несколько травинок, но они были безвкусными, горькими, с острым, отталкивающим запахом.
Из горных щелей потянуло холодом. Архару захотелось вернуться домой, войти в хлев, прислушаться к надежному соседству овец и коз, поесть пахучего сена и подремать в тепле и покое. Он уже забыл обиду на старуху, которая била его палкой. Архары не злопамятны. Он решил было вернуться, но вспомнил, что ждут его под горой злые собаки. А до зеленой полянки с цветами и бабочками, до сладкого материнского молока осталось совсем не много. И он пошел вперед. Все дальше в горы.
Накануне бурана целую неделю стояло тепло. Это было последним приветом лета перед долгой зимой.
В пятницу к концу рабочего дня Жарас Хамзин позвонил из Карасая в Нартас. Говорил он с заместителем главного инженера рудника Аманкулом Ахраповым. Чтобы дать сослуживцам понять, с кем он говорит, Аманкул кричал в трубку громче, чем надо, хотя слышимость была отличной:
— А, Жаке, здравствуйте!
Но люди в конторе могли не понять, что это за «Жаке», и поэтому Ахрапов повторил для ясности:
— Да, товарищ Хамзин, я вас слушаю.
Жарас предложил выехать на природу, отдохнуть, поохотиться. Аманкул обрадовался:
— Хо! Что может быть лучше! Если нас с собой возьмете, доставите огромную радость. Внимание ваше дорого. — И он, сам того не замечая, прижимал руку к сердцу, кланялся человеку, который сидел в другом городе.
— Захвати с собой и новое начальство. Пусть посмотрит наши места, — сказал Хамзин. Аманкул не понял, зачем понадобился Жарасу Данаев, но спросить не решался.
— Хорошо, Жаке.
Договорились встретиться на полпути между Карасаем и Нартасом, в местечке Кольмекуль.
Для Жараса это была просто прогулка, но Ахрапов слыл недурным охотником.
От неожиданного предложения Нариман поначалу оторопел. Хотел отказаться, сославшись на занятость, но подумал и решил приглашение принять. «Не стоит мне обиду держать. Вместе работать и жить, до каких же пор таить вражду? В жизни всякое случается. Раз зовет, надо идти. Денек в горах отдохнуть и я имею право».
В детстве Нариману не раз приходилось слышать на тоях и сборах песни о Кольмекуле, их пели те, кто жил на южном склоне Каратау. Для ребенка, слышавшего песню, Кольмекуль казался чуть ли не краем света. А он был совсем рядом, за тем же Каратау. Нариман стоял на берегу воспетого озера и думал: «Дорогие родичи мои! Так вот о каком озере вы пели песни?»
Карасайцы приехали раньше нартасовцев и уже ждали их. Шумно стали здороваться. Совсем не тот Жарас, какого он знал, предстал перед Нариманом. Сколько обличий у этого человека! Нет сурово нахмуренных бровей и важности, отличавших его в последнюю встречу в Карасае. Хороший, веселый и открытый человек. Он не устает расспрашивать его о работе, о том, как устроился, как живет. «А-а, он и в самом деле думает помириться, — решил Нариман. — Прямо не говорит, а вину готов принять. Э, чего не случается с джигитом. Теперь, когда молодость пошла к закату, можно спокойно сказать о ней: «Кто кумыс не пил, кто девушку не целовал?» Разве Тан-Шолпан была мне законной женой? Сходила в кино несколько раз, ну, целовались, что с того? Не пожелала меня, выбрала Жараса, так в чем он-то виноват? Правда, у него семья была, а по возрасту он не старше меня».
Пока велись обязательные и малозначительные речи, Аманкул постелил газету на плоском камне, достал из дорожного мешка бутылку коньяка. Он и про рюмки не забыл. На газету он принялся нарезать толстые куски казы[20].
— Выпьем за удачу! Чтобы нас потом с полем поздравили! — предложил Аманкул.
— Мне не нужно, — пробовал возразить Нариман. — Организм не принимает.
— Ну что за отговорки? — возмутился Аманкул. — Это же коньяк, а не водка. Коньяк хорош, как сало жеребенка. А разве скажет сын казаха, что его организм жеребятину не принимает?
Насел, как косячный жеребец. Звякнули рюмки. Ветерок поднял легкую рябь на озере. Тишина. Первозданная природа. На юге высятся горы. Солнце набросило на воду золотисто-розовое покрывало, и по нему побежали желто-белые облака. Два неба.
— Ах, окунуться бы разок в это озеро! — воскликнул Жарас.
Он прихватил с собой винтовку специально для охоты на архаров.
— Не нужно, Жаке. Вода слишком холодная, — солидно остановил его заботливый Аманкул.
— Говорили, что на озере много уток, что-то не видно ничего. Потренировались бы перед охотой на архаров, — сокрушался Жарас.
— Зима на пороге. Утки и гуси улетели в теплые края. Птице тоже хочется жить, знает, что жизнь хороша, — заулыбался Аманкул, протягивая Жарасу полную рюмку.
Всю дорогу Жарас расспрашивал Наримана о работе. Что-то хотел выяснить. Потом сказал:
— Константин Александрович о тебе неплохого мнения.
Нариман не обратил на его слова должного внимания. Жарас понял это по-своему и принялся оправдываться:
— Не можешь забыть, как встретил тебя, простить не хочешь. А я тебе как перед богом говорю: ни капли зла я на тебя не держу и не хотел тебе ни малейшего вреда. Это правда, что я был против твоего назначения главным инженером. Если бы я сразу поддержал твою кандидатуру, Оника мог бы засомневаться. Ему хорошо известно, что мы с тобой вместе росли и учились. Не хотелось, чтобы у него сложилось мнение, что я поддерживаю своего человека. Кадровая политика, браток. В таких случаях не стоит душу нараспашку держать. Ну, а потом я уже сам просил Онику назначить тебя на должность. Ты не знаешь об этом разговоре…
Горные дороги круты. Газик то ползет вниз, накренясь в сторону, едва не переворачиваясь, то поднимается чуть ли не отвесно вверх. В окно видны острые камни утесов. Угрюмые скалы глядят хмуро, как воины на незваных пришельцев. В неистовой колдовской пляске бьются под яростным ветром безлистные кусты барбариса, высвистывают сатанинские заклинания сухие кураи и голый шерешник. Рядом с шофером сидит Аманкул. На заднем сиденье рядышком устроились Нариман и Жарас. Аманкул предложил Хамзину занять переднее место, но тот отказался и сел с Нариманом. Его машина следует сзади. В дороге всякое может случиться, и тогда может пригодиться вторая машина. Предусмотрительные люди.
Одно название, что Аманкул сидит впереди. Он то и дело поворачивается назад и с готовностью кивает, поддакивая каждому слову Жараса.
— Вот какие дела, Нареке. Я это тебе специально рассказываю, чтобы ни пятнышка у тебя на душе не осталось на меня. Все, что в моих силах, я для тебя сделаю, всегда помогу. Мы же с тобой росли в одном интернате и делили кусок черного хлеба.
— Помнишь, какие дыни на Атшабаре были? — улыбнулся Нариман.
Жарас недоумевающе посмотрел на него, помолчал, потом вспомнил, хлопнул себя ладонью по лбу и раскатисто захохотал. Повернувшись к Нариману, он пожал ему руку, как бы благодаря за то, что тот напомнил ему о поре беспечного детства.
— Апырай! Ты помнишь, а я, оказывается, забыл. — Он откинулся на спинку сиденья и снова засмеялся.
Молчавший до сих пор шофер повернулся к ним с улыбкой.
— Эх, даже самое трудное детство счастливая пора. — Жарас достал платок и вытер заслезившиеся от смеха глаза, вздохнул глубоко, переводя дыхание. — Расскажи сейчас — не поверят. Ну кто подумает, что главный инженер самого крупного комбината и главный инженер большого рудника напустили оводов на ишака спекулянта и, воспользовавшись суматохой, схватили дыни и бросились бежать? Никто не поверит.
Хамзин смеялся от души. Сомнения Наримана стали таять. Нет, не такой уж Жарас лживый, как ему казалось. Взрослея, человек начинает многое ценить иначе. Ему становятся дороги детские воспоминания и люди, которые с ними связаны. Приходит пора, когда человек начинает бояться одиночества. Раскаяние за совершенные подлости охватывает его, приходит зрелая мудрость. Жарас, кажется, из таких людей…
— Ох, Нареке, спасибо, что напомнил детство. Давно я так не смеялся, честное слово.
— Смех, говорят, продлевает жизнь, — поддержал Аманкул. — Да не отнимет у нас аллах смеха! Эх, джигиты, что может сравниться с радостным смехом в наш сложный и противоречивый век? Нужно уметь радоваться. «Работа, работа!» Уходим в нее с головой и все силы, нервы, энергию отдаем делу, забывая о том, что дни-то проходят безвозвратно. Жаке, спасибо вам тысячу и тысячу раз за то, что такую идею подали, вытащили нас на охоту.
— Ну, какие из нас охотники! Нам бы отдохнуть на лоне матери-природы, да с тем и вернуться.
— Конечно, вы правы! Но прихватим, что суждено добыть. Сейчас архары очень жирны.
Однако по всему было видно, что не охота интересовала Жараса. Он оделся, будто собрался в область, на совещание, а не охотиться. Отлично отглаженный коричневый костюм, белая рубашка, короткий галстук. Как всегда, от него пахнет хорошим одеколоном. Тщательно выбрит. Смуглое лицо ухожено, ни одной морщины нет.
Рядом с ним Аманкул и Нариман выглядят бледно. Они в рабочей, простенькой одежде. Уметь одеваться тоже искусство. Нариману оно не дано. Жарас с юности отличался элегантностью, теперь к ней прибавилась солидность. Такое в нем выработалось начальственное и важное отношение к окружающим, что на него поглядывают с невольным уважением, первому руку подают, готовы со вниманием слушать каждое слово.
Чем дальше углублялись в горы, тем мрачнее становилась природа. По словам Аманкула, они сегодня должны добраться до местечка Синяя скала — Кок-кия — и там переночевать. У них были с собой спальные мешки. А незадолго до рассвета пойдут на архаров. Аманкул утверждал: чем выше солнце, тем дальше в горы уходят архары, и человеку не найти их. Настоящие охотники добывают их именно на рассвете.
Ущелье, по которому бежит машина, глубокое и темное. А на вершины гор посмотришь — там еще день ясный. Наконец они выскочили из ущелья на равнину. Солнце уже коснулось горизонта. Впереди виднелись голые утесы Бурундая. А за ним светлел белый поясок. Это снежный Алатау.
Не нужно архара. Не нужно нарушать тишину выстрелами. Даже один вид этих гор, окрашенных закатными солнечными лучами, доставлял радость, давал отдых душе. Сначала Нариман сожалел, что дал увлечь себя в поездку, но потом забыл о неприятных спутниках, отдавшись светлому чувству общения с природой. Он увидел вершину Алатау, сердце его застучало сильней. Машина помчалась по равнине, окруженной горами и оттого похожей на озеро.
На земле новорожденной еще не успокоились горы. Еще не было ни зверей, ни птиц, ни муравьев, ни мошек, ни лягушек, ни ящериц, ни праотца Адама, ни праматери Евы. Рассвет мироздания.
Тишина. Солнце покинуло вершины Бурундая, и утесы посинели. Синие сумерки. Под одной из мрачных гор стоял круглый мавзолей. Он казался занесенным сюда из сна. Загадка.
— Держи к мавзолею, там ночевать будем, — велел шоферу Аманкул.
— Не хватало еще в могиле спать, — недовольно сказал Жарас. — Другого места нет?
— Мавзолей ночью защитой служит путнику, оберегает его. Заночуем там, — отозвался Аманкул.
— Выдумаешь тоже, — хмуро буркнул Жарас. — Бабушкины сказки да суеверия. А считаешь себя передовым человеком.
— Я настоящий атеист. Если кто другой не знает, то вам это известно. Зачем вы так, Жаке? Мавзолей — последнее пристанище Домалак-апы, да покоится душа се в райских садах!
Нариман слушал их вполуха. Но услышав имя матери Домалак, насторожился. Домалак! Он смутно помнил, что существует легенда, связанная с этим именем.
— Какая легенда? Чем попусту сидеть, послушаем, — предложил Жарас Хамзин.
Аманкул приступил к рассказу:
— Давным-давно жил батыр по имени Байдибек. В те времена ходжи не выдавали дочерей за черных, за простых. У правителя Туркестана ходжи Махтума-Магзома была дочь Нурила. Рассказывают: Байдибек читал молитву в мечети Азрет-султана в Туркестане. Его увидела Нурила и полюбила. Они соединились. Еще рассказывают: Байдибек силой отнял Нурилу у ходжей Туркестана…
— Ну ладно, отобрал так отобрал, в общем, ему досталась, — нетерпеливо перебил его Хамзин.
— Да-а, так или иначе — ему досталась. Настоящий был батыр. Разве отдали бы ходжи девушку из своего святого рода за черного? Да еще у него были две жены, у батыра. Она третьей пошла.
— Эх, времена были! — вздохнул Жарас и вдруг рассердился: — Мулла ты, что ли? Святые-мяты́е! Говори, не тяни!
Наримана стал раздражать Жарас с его нетерпением, завистью к батырам, жившим в старые времена. Вишь, захотелось кого-нибудь в придачу к Тан-Шолпан, подумал он, но сдержался, промолчал.
— Привозит батыр келин в свой род. Она всем нравится — льстит им ее происхождение, угождает она лаской, радует умом. Очень скоро ее уже не называли по имени, а только матерью Домалак. Однажды почувствовала Домалак-апа, что в ней зарождается новая жизнь, отяжелели ноги. Пришел срок, и родила она в шатре. Подошла к ней Сары-байбише, ненавидевшая молодую.
«О бедняжка! Да кого ты родила?» — вскричала она, делая вид, что жалеет Нурилу, и нагнулась, чтобы посмотреть на ребенка, а сама ногой ему на головку наступила.
Если бы она наступила еще раз или надавила посильнее, то не жить бы младенцу на свете. Но, на счастье их, подбежала вторая жена батыра по имени Сыланды. Она оттолкнула в сторону Сары-байбише и схватила ребенка на руки. Так и спасла.
— Вот черт, бабы какие бывают, а! — покачал головой Жарас. Он сунул сигарету в мундштук с позолоченным ободком и закурил.
— Кстати, есть мавзолей и байбише Сыланды. Он остался в стороне долины Марим. — И Аманкул показал в сторону темных гор на северо-востоке.
— Итак, ребенок тот жив остался? — спросил Жарас и выпустил целый ряд синих колец.
— Еще как! Аул Байдибека по наущению Сары-байбише откочевал, оставив Домалак-апу с младенцем. Даже капли воды не нашла она, чтобы выкупать ребенка. Но вот что удивительно — младенец плакал и бил ножкой землю, и в том месте, где пятка его касалась земли, забил чистый родник.
— Эх, нашел о чем говорить, когда горло пересохло от жажды…
— Что же вы раньше не сказали? В багажнике пиво есть, — засуетился Аманкул.
— Ладно уж. Доехали почти. Будем на месте, возьмемся за дело основательно, — засмеялся Жарас.
— Мать обмыла малыша, потом взяла панцирь черепахи и приложила его к голове, к тому месту, где была у малыша сломана кость. Панцирь тут же прирос. За это мальчика и назвали Жарыктаком. Так и жили одинокая женщина с малым сыном в шатре. Однажды сверху пришел враг. Войско растекалось по долине, как река. Напиться в бедный шатер зашли воины. Спросили, где Байдибек. Они собирались отбить стада батыра. Прошло немного времени, и враг пошел обратно, гоня перед собой бесчисленные табуны. Снова напились воды в шатре. Пожалели одинокую женщину. И сказали так:
«Возьми, несчастная, скотину. Авось прокормит она тебя. Бери, какую пожелаешь».
Обвела взглядом Домалак довольных удачей барымтачей[21] и набросила свой поясок на гнедого жеребца с белой гривой. Дикий конь, которого еще не касалась узда и не оскорбляла плеть, опустил голову под легоньким женским пояском, выражая покорность. Удивились враги, засмеялись.
«Глупая баба! Тебе много чего предлагают, а она одного жеребца выбрала… Хо-хо-хо!»
Ушли враги. А по их следам с воинственным кличем прискакали шесть сыновей Байдибека, рожденные Сары-байбише. Увидев в шатре младшую мать, они закричали:
«Эй, токал![22] В какую сторону ушли разбойники, угнавшие наши табуны?»
Кричали, не сходя с коней, не выказав уважения.
«Родные мои, сойдите с коней, напейтесь воды. Табуны сами вернутся. Не надо преследовать и догонять их. Ни за что погибнете», — сказала Домалак-апа.
«Слушать ее еще! Она сама хуже врага. Вон какие слова говорит!» — закричали гневно братья и ускакали прочь.
А через короткое время прискакал на коне сам батыр Байдибек.
«Куда враг ушел?»
«Господин мой, не мучай зря коня, гоняясь за врагом. Твои табуны вернутся к тебе еще до рассвета. Шестеро сыновей твоих моего совета не послушали. Погибнут они ни за что», — сказала ему Домалак-апа.
Все вышло по ее словам. Ближе к рассвету земля задрожала. Гнедой жеребец с белой гривой, что стоял на привязи у шатра, громко заржал. Видят — вернулись табуны батыра Байдибека, ни одного жеребенка не пропало. Оказывается, белогривый был вожаком. А где бы ни были кони, они всегда вернутся к тому месту, где стоит вожак. Ну, а шестеро молодцов погибли, не вернулись в аул. От Жарыктака же три рода начало взяли.
— А ведь стоило злой байбише надавить чуть сильнее ногой — и не было бы целых трех родов, а? — засмеялся Жарас.
— Благодарность следует Сыланды-байбнше, — заметил Нариман, молчавший до сих пор.
Мавзолей был не очень велик, с большую юрту. Вход с южной стороны. Внутри темнота непроглядная. Путники вошли в мавзолей. Посреди него лежала каменная плита, похожая на колыбель. Кто-то набросил на нее старый чекмень. Больше ничего. Пусто.
«Зачем тут чекмень? — подумал Нариман. — К чему чекмень на могиле? Кому он нужен? Ах, да, ведь чекменем накрывают детскую колыбель!»
Жарас с Аманкулом уже с наслаждением пили пиво, а Нариман все стоял и смотрел на надгробный камень. Он зримо представил себе небольшого роста, плотную старушку, которая стала матерью целого народа. «Сколько родов пошло от матери Домалак на восток и на запад! Были среди ее детей сильные и храбрые, дурные и хорошие, мудрые и невежественные… Аманкул и Жарас тоже ее семя. Да и я, грешный…»
— Нареке! Иди пиво пить! — позвал Аманкул.
Ночь была холодная. Нудно моросил осенний дождь. В двух машинах могли спать только четыре человека, по двое в каждой. Нариман же был пятым и почувствовал себя лишним. Жарас и Аманкул уговаривали его остаться: в тесноте, мол, не в обиде. Но Нариман отказался лечь в машине и ушел в мавзолей Домалак-апа. Он улегся у подножия надгробного камня, подложил под голову фуфайку, которую дал ему шофер, зажал ладони под мышками и собрался спать. Но отчего-то знобило, хотелось накрыться, закутаться, короткое пальто мало грело. Нариман ворочался с боку на бок, подумывал, не взять ли с каменной колыбели чекмень и накрыться им, но не посмел. Он долго не мог заснуть, перед глазами вставали картины прошлого.
В лето окончания школы он решил съездить в аул, проведать мать. Предстояла учеба в институте, и он надеялся отдохнуть в родном доме и, если получится, взять у матери немного денег.
Поезд, на котором он ехал, не останавливался на разъезде, близком к аулу, а проскакивал к самой станции Боранды. А от Боранды до аула было далековато. Зачем так далеко идти, когда лучше спрыгнуть. Подъезжая, Нариман вспомнил песчаный откос, рассчитал, где он приблизительно находится, и, когда показались огни разъезда, прыгнул в темноту, покатился, перевернулся раз шесть и с трудом поднялся на ноги. Ободрал об острые камни лицо, оцарапался, но, слава богу, ничего себе не сломал и головой не стукнулся. Вспоминая, Нариман ужасался задним числом: что значит молодость, мог ведь вообще костей не собрать, а он отряхнулся как ни в чем не бывало и пошел себе к аулу.
До аула надо было идти в гору километров пять-шесть. И на свету по бездорожью это не просто, а в темноте и вовсе. Стоял июнь, канун сенокоса. Высокие травы цеплялись за ноги, не пускали. В тот год был хороший травостой. Целые заросли высокой травы, муравьиные джунгли, бразильская сельва. Звезды огромные, небо ясное. Хорошо, но жутковато одному среди неведомых звуков и запахов. Не волк ли зашевелился там, в непроглядной чаще? Приходилось слышать, что волки огня боятся. А где этот огонь взять? Не курит Нариман. Спичек нет. Он очень обрадовался, когда, падая и спотыкаясь, выбрался из цепких зарослей. Впереди лежало поле. Оно было светлее, чем все вокруг. Идти через поле было не так страшно, как по лугу. Ощущалось присутствие человека, и не было так одиноко. Однако ноги то и дело проваливались в рыхлую землю по щиколотку, неровности почвы мешали идти. Он снял сандалии, пошел босиком, но в изнеженные обувью ноги стали впиваться колючки. Он снова обулся. Почти падая от изнеможения, выбрался Нариман на край поля. Теперь перед ним грозно темнел кустарник. Он раздвинул кусты руками, и перед глазами серебряным светом под лунным лучом вспыхнул маленький родничок. Он холодно кипел, и звуки воды завораживали.
Серебряный родник, да будут всегда чистыми и сладкими твои воды! Ты чист, как ребенок, светел, как его любовь, невинный и добрый родник. Ты сумеешь утешить человека, у которого хватило сил добрести к твоему истоку.
На склонах саев растут обычно белые мальвы, их не видно в ночи, но пахнут они крепко. А по берегам ручейка благоухает мята, кружит голову. Говорят, ее запах очищает грудь.
Нариман лег на траву и пил студеную ключевую воду, пока не заломило зубы. Он освежился и хотел было продолжить свой путь к аулу, но тело вдруг стало тяжелым, слабость разлилась по жилам. Или запахи трав его усыпили, или вода опьянила, а может, просто утомила дорога по буйным ночным лугам, но слабыми стали мышцы и мягкими кости. Не хотелось двигаться. Остаться бы здесь, у ключа, слушать томный шепот мятных трав и цветов мальвы. Нариман и не стал противиться, укрылся курточкой и провалился в прозрачную бездну, полную удивительных и очень странных снов. Он падал в них, как камень в озерную воду. Сон ли то был или явь, трясла Наримана за плечо какая-то женщина в белом жаулыке[23], то ли мама, то ли бабушка.
— Вставай, сынок! Вставай, уж рассвело. Не надо лежать вдали от аула.
Он открыл глаза и оглянулся. Никого рядом не было. Приснилось, решил он тогда. Землю заливал белый рассвет, за притихшими горами занималась заря…
У подножия каменной колыбели матери Домалак вспомнилась ему та далекая ночь, когда подушкой Нариману послужил пучок мятной травы. «Уж не сама ли Домалак-апа разбудила меня в то утро?»
Свернувшись калачиком, он наконец уснул.
— Вставай, Нариман! Вставай! — тотчас закричал кто-то над ухом.
Нариман не сразу очнулся, но успел подумать: «Не повторился ли тот, давний сон?» Открыв глаза, он увидел, что близится рассвет. За мавзолеем орал Аманкул. Пора была отправляться на охоту. Кто идет за архаром, встает до зари, говорят охотники — мергены.
Долгим взглядом поблагодарил он спящую прародительницу, несравненную мать Домалак за то, что предоставила ему место у ног своих. Ему вдруг захотелось обратиться к ней, рассказать ей о том многом, что накопилось в душе. Одиноко им в стороне от живых людей, очень одиноко. Может, ждет она рассказа потомка своего…
В машине на него с интересом посмотрели попутчики.
— Нареке, да на тебе лица нет, — сказал Аманкул и хотел налить водки в стакан. — Замерз совсем. Выпей, согреешься.
Нариман схватил его за руку.
— Не надо, прошу, не надо здесь. Отъедем подальше, — попросил, как взмолился.
— Хозяин барин, — с готовностью отозвался Аманкул, затыкая горлышко бутылки пробкой. — Как хочешь, неволить не будем. Мы уж выпили, не умирать же от холода.
Мавзолей великой матери остался позади. Одинокий памятник, как укор детям, разучившимся уважать предков, как серый рассвет у гор Буген-Чаяна. Перед глазами Наримана долго стояла каменная колыбель, бережно накрытая старым чекменем.
Машина мчалась прямо к Бурулдаю, где скопились тучи. Небо было неприютное, запущенное, словно обмазанное серой грязью. В воздухе чувствовался холод.
— Ой, не знаю, пойдут ли архары, спустятся ли к водопою? — забеспокоился Аманкул. — Если от вчерашнего дождя остались лужицы в камнях, то этого достаточно для архаров. Не пойдут они вниз за водой.
— Ничего, — утешил его Жарас, — хоть одного, да подстрелим.
— Если повезет, — поправил суеверный, как все охотники, Аманкул. — Если суждено.
— Да-да, если выпадет удача.
— Вы знаете анекдот: «Если суждено, то я ваш муж», — разулыбался во весь рот Аманкул, от постоянной улыбки у него на щеках от губ до ушей образовались складки.
— Нет, не слышали, расскажи, — спокойно, почти равнодушно сказал Жарас.
— Когда-то во время оно случилось это. Вернулся крестьянин с работы усталый, а жена во дворе баурсаки жарит.
«О, баба! Ты молодец! — похвалил он жену. — Теперь я вдоволь наемся баурсаков».
«Если суждено, — сказала жена. — Надо обязательно говорить эти слова, несчастный!»
«Суждено, не суждено — я их все равно поем», — рассердился муж.
Только они расстелили дастархан, только сели за него, как явились во двор два грозных туленгута[24] и забрали хозяина.
Прошло десять дней. Ночью кто-то тихонько постучал в окно.
«Кто там?» — спросила изнутри жена.
«Открой дверь, это твой муж, если суждено», — сказал муж.
Раньше всех засмеялся сам Аманкул. Смеялся от души и Жарас. Он снова достал платок и вытер глаза. Машины медленно спустились на самое дно ущелья. Дальше можно пройти только пешком. Сбоку каменная стена, гладкая, блестящая. Кереге называется. Альпинистам впору на нее забраться. Ну, скалолазам. А простому смертному страшновато и подходить.
Аманкул составил план. Он пойдет понизу и вылезет на стену с тыла. Архары должны пастись на той стороне. У нижнего выхода станет Жарас. У верхнего займет пост Нариман. А оба шофера останутся внизу, на месте. Аманкул погонит зверя, который пойдет на неприступные камни Кереге. Но в любой точке утеса его вполне может снять пуля, выпущенная из боевой винтовки. Здесь главное попасть, а там архар сам полетит вниз и упадет к самым ногам.
— Без моего сигнала не стреляйте ни в коем случае, — строго предупредил опытный Аманкул. — Не пугайте зверя преждевременно.
Шоферы походили вдоль речки, пошвыряли в нее камни, заскучали, замерзли, хлопнули по сто граммов и засели в одной из машин играть в очко.
Нариман добрался до верхнего выхода, лег среди камней, сделал вид, что спрятался в зарослях таволги. Он долго старательно слушал, не раздастся ли стук бараньих копыт. Думал о том, сумеет ли он попасть. Внимательно, до боли в глазах, всматривался в каждый камень. Напряженно ждал, но архаров все не было, и он забыл об охоте и ружье, припомнив одинокий мавзолей. Каменная колыбель матери многих казахов, накрытая старым чекменем. Хотелось погладить тот камень рукой. Колыбель. Человек, который лежит под ней, когда-то ходил по земле, радовался и печалился, и в нем жил целый мир. Страдал, боролся, ненавидел, смеялся, порой был счастлив, а порой несчастлив. Дал жизнь новым людям. От них шли другие. Но мать у всех была одна. А потом… потом ее имя вошло в легенду. Не возводила она дворцов, городов не строила, врага с мечом в руках не побеждала, все ее богатство — старый шатер. Чем же славна была она? Она была матерью. И прославилась материнской мудростью. Да! Она была справедливой, не заставляла плакать сирот, протягивала руку обиженному, умела видеть будущее. Те, кто жил в ее время, не смогли подняться до тех высот, где стояла она, и поэтому стерлись их имена из памяти народной. Не понимали они великого добра не для себя, а для всех.
Нариман неожиданно для себя сел и стал выверять свой характер на примере жизни Домалак-апы. «Есть ли у меня те достоинства, которые украшали ее? Я никому не делал зла. А мне причиняли страдания. Не пьяница я. Работаю честно, живу по совести. Не ворую. Никого не заставлял плакать. Чужого хлеба не ел. Но и добра мало сделал. Ничего, жизнь впереди, может, и удастся мне достичь высот Домалак-апы». И засмеялся своим мыслям.
Серые тучи совсем почернели, налезали друг на друга, густели. От неподвижного лежания Нариман стал мерзнуть. «Надо было выпить», — подумал он. Неожиданно сквозь тучи проглянуло солнце. Поздние синие цветочки вспыхнули сапфирами и изумрудами. Они умирают только под снегом, выносливые и живучие. Вот у кого надо учиться терпению и выдержке.
«Какое это время было? — подумал он. — В какие годы жила Домалак-апа? Судя по тому, что скот батыра Байдибека угоняли джунгары, во времена сражений с ними. Не тогда ли родилась песня «Елим-ай!» («О мой народ!»)? Песня страдания. Подлинной боли. «Кочует с Черных гор аул…» Кто знает, может, именно у этих хребтов произошла великая битва? «И каждый год одно седло пустое…» Песня о смерти родного человека, воина, патриота. Ведь где-то здесь проходит Кровавый перевал. Почему он так назван? А дальше идет перевал Куюк. Тоже связан с тяжелой стариной. Куюк. Обида? Гнев? Как еще перевести это слово? Как родились названия этих мест? Мы сидим у самого начала Кровавого перевала. Наши предки проливали здесь кровь за эти горы, за эти ущелья, за это небо над головой. За свободную родину. Бились с жестоким врагом, пришельцем, завоевателем. — Нариман погладил шершавый камень. Холодный он был, как лед. Не отогрело его еще солнце. Красные, ржавые пятна были на нем. Как высохшая давно кровь. Снизу его облепил бархатный, мягкий мох. — А может, это и есть капли крови, упавшие на камень из пронзенного сердца моего предка. А мы топчемся по этим священным пятнам, стучим по камням прикладами винтовок. Архаров собираемся стрелять. Разве не было запрета охотиться на архаров? А мы справедливый закон власти собираемся нарушить. На многие дебри, щели и вершины только один охранник. Как ему за всем уследить? Где он? В какую сторону подался? Где думает встать заслоном на пути таких, как мы? Мы с такой легкостью говорим «дикий» обо всем, что нам не понятно. А совесть? А надежда на то, что поймем же когда-нибудь?»
Нариман встал, отряхнул от грязи повлажневшие на коленях брюки, взял тяжелое ружье, отвел затвор, вынул патроны и по одному пошвырял их в холодный поток.
Коршун, неподвижно сидевший на ели, испугался и тяжело полетел прочь. «А было нашествие в начале восемнадцатого века», — вспомнил Нариман и не понял, зачем ему эта дата.
Свинцовые тучи стали отливать легкой желтизной, — значит, солнце поднялось довольно высоко. Архаров по-прежнему не видно. Жарасу надоело ждать, когда раздастся испуганный топот их копыт. Он начал замерзать и решил добраться до машины, чтобы выпить.
Волоча винтовку, он стал спускаться в ущелье. На противоположном склоне что-то мелькнуло. Жарас присмотрелся и увидел архара. Он стоял среди камней, огромный, не двигаясь, спокойно оглядывая незнакомца. Подхватив ружье, Жарас хотел выстрелить в зверя навскидку, но расстояние показалось ему слишком большим. Руки его дрожали. Жаркая волна прошла по телу. Он решил подойти поближе, но тут же испугался, что архар убежит. Однако баран спокойно стоял, словно дожидаясь охотника. Он напоминал статуи своих собратьев, расставленные вдоль междугородных трасс и на высоких перевалах.
Когда Жарас стал приближаться, архар двинулся ему навстречу. Охотник испугался. Архар шел прямо на него. Чем ближе подходил зверь, тем быстрее становились его шаги, и вдруг он побежал. Жарас попятился, отступая, и непроизвольно нажал на спусковой крючок. От грома, вырвавшегося из винтовки, казалось, перевернулось небо. Архар резко остановился, выставив передние ноги. Замер. Судя по всему, Жарас промазал. Постояв, архар снова пошел на Жараса. Тот испугался, вскинул винтовку и выстрелил. Попал. Архар подпрыгнул, словно хотел улететь в небо, и с глухим стуком упал на землю. В затухающие глаза архара в последний раз накатился цветущий луг. Вскочила на ноги мать. Сладкое молоко ее закапало на изумрудную траву. Вкусом оно напоминало сахар…
На звуки выстрелов сбежались все. Аманкул себя не помнил от радости. Он обнимал Жараса, жал ему руку, поздравлял, восторгался. Шоферы подогнали машины поближе. Последним подошел Нариман. Он увидел мертвые глаза архара и содрогнулся.
Жарас молча принимал поздравления. Он почему-то не испытывал полной радости. Его смущало странное поведение зверя. «Почему он не бросился бежать прочь, спасаясь от пули, и кинулся навстречу смерти? Или особо отметила судьба меня? Удача ждала меня. Меня, а не этих двоих. Разве они не сумели бы воспользоваться таким случаем?» Утешившись, Жарас поверил в свою счастливую звезду, в удачу, в свое особое положение среди людей, в то, что он «любимец божий», сомнения отпали сами собой, и он обратил внимание на хмурость Наримана. Это придало ему радости. «Завидует», — решил он.
— Ну, давайте подарки за смотрины моего архара, — рассмеялся он.
Аманкул тут же подхватил:
— Верно, верно, Жаке! Любой подарок будет уместен. Настоящий подарок впереди, а пока вот вам просто поздравление с полем, с удачей. — И он залез во внутренний карман, достал пачку красных бумажек и вложил деньги в руку Жараса. Словно боясь, что тот их потеряет, Аманкул закрыл ладонь пальцами Жараса и даже слегка придавил сверху.
— Молодец! Хорошее начало и добрая примета! Будет удача сопутствовать нам в охоте на архаров. — И Жарас протянул руку к остальным.
Шоферы смутились. Они, видно, не прихватили с собой денег. У Наримана деньги, конечно, были, но он не шевельнулся, крепко стиснув зубы. Ему стало противно, что за убийство кроткого и невинного зверя убийца еще требует себе подарка.
Жарас снова подумал: «А-а, собака, завидуешь! Ты меня давно уже ненавидишь за то, что обогнал тебя во всем, что стою выше, что девку увел, что мне во всем везет. С детства ненавидишь. Ну, да я тебе покажу еще, как враждовать со мной! Ты у меня подпрыгнешь почище этого архара и шмякнешься на камни, пес!»
Аманкул почувствовал, что настала минута, когда следует вмешаться. Он засуетился, засиял, словно ничего и не заметил:
— Ого! Наш Нареке дает только по крупным. Деньги его в кассе лежат. Не в кармане же их носить. Давайте-ка лучше спрыснем удачу. Джигиты, тащите сюда все из багажника! — обратился он к шоферам. — За охотничье счастье, за архара нашего Жаке! — провозгласил Аманкул тост и первым выпил свой стакан водки.
Жарас тоже выпил не поморщившись. У Наримана пропало желание выпить.
— Ну, чего ты, в самом деле, как старая дева, ломаешься? — недовольно буркнул Жарас с набитым ртом.
Нариман ничего не ответил, подошел к мертвому архару, потрогал его рога и принялся считать на них кольца-наросты. Колец оказалось не очень много. Совсем еще молодой архар. Из ноздрей его вытекла струйка крови.
— Я могу сказать вам, что привело архара под пулю, — заявил Аманкул. — Сейчас у них, у чертей, время свадеб. Бараны становятся бешеными. Они собираются в одном месте и бьются друг с другом. Побежденные выбывают, а победители бьются между собой. И до тех пор дерутся, пока не определится один победитель. Он-то и становится вожаком, повелителем и, дьявол, сам покрывает всех самочек. Вот у него житуха! — И Аманкул гаденько засмеялся своим словам. — А побежденный архар убирается прочь от позора. В одиночестве бродит по горам. Этот, видать, из таких неудачников.
— Вот как? — сделал наивные глаза Жарас. — А я-то думал, что только люди дерутся за обладание женщиной.
— Что там люди, Жаке! — рассмеялся Аманкул. — Пустяки! В наше время из-за баб не ссорятся. У архаров свой закон, жестокий. Нерушимый. Если бы люди жили по этому закону, то ой-ой!.. Страшно подумать, что было бы. — Аманкул захихикал. — Тогда наш Жаке чемпионом был бы…
Полные, гладкие губы Жараса дрогнули в усмешке. Он пожевал ими, словно собираясь что-то сказать, но промолчал, удержался. Нариман знал с детства эту привычку Жараса и мгновенно понял, что тот хотел сказать, но сделал вид, что ничего не заметил.
— Э-э, да что мы? Со вчерашнего дня горячего не ели, а? Так нельзя, друзья. Не приготовить ли из архара куырдак[25]? — обратился Жарас к шоферам.
— Зачем портить тушу? Вы бы целиком отвезли ее Тан-Шолпан женге, — заглянул ему в глаза Аманкул, и вид у него стал, как у любопытного щенка: одно ухо выше, другое ниже… того и гляди хвостом завиляет. Чего-то ждет от хозяина.
— Брось! Не видела она мяса, что ли? Не голодает Тан-Шолпан, не беспокойся, — небрежно отозвался Жарас, уперев руки в бока, и ткнул носком ботинка в неподвижную тушу. — Давай куырдак.
Нариман понурился. В первый раз он услышал здесь имя Тан-Шолпан от других людей. Но как говорили о ней! Тот, лакей, собака, свою пользу ищет. А хозяин, муж и повелитель, как о пустом месте, с высокомерным видом, небрежно и привычно произносит имя «Тан-Шолпан». По всему виду Жараса можно понять, что не все благополучно в доме Хамзиных.
Шоферы быстро приготовили куырдак. Аманкул с Жарасом принялись жадно пожирать горячее мясо, запивая водкой. Оба шофера не отставали от них. А Нариману есть не хотелось.
— Ты чего это мясо не ешь? В вегетарианцы, как Неру, записался? — спросил иронически Жарас. Янтарный жир стекал с его пальцев.
— А ты знаешь, почему Неру мяса не ел? — отозвался Нариман.
— Нет. Интересно, почему?
— В молодости он путешествовал. В Норвегии его пригласили принять участие в охоте. Он случайно увидел глаза умирающего оленя и дал клятву, что больше в жизни не прикоснется к мясу.
— Ну, хорошо, допустим, все так и было. Но ведь ты не Неру. Ты сын казаха, который, услышав о мясе, становится страшнее волка. Мне не нравится, что ты стараешься обособиться. Надо же быть мужчиной.
Нариман промолчал и пошел прочь. Он очень сожалел, что поехал с ними на охоту. Настроение его вконец было испорчено.
Горы стояли молчаливо и мрачно, надвинув на чело полные дождя тучи. Искривленные ветви деревьев судорожно цеплялись за скалы. Казалось, они были недовольны выстрелами и бесцеремонным поведением пришельцев. С запада порывами бил неистовый ветер. Он свистел в сухих стеблях трав и кустов, к самой земле клонил увядшую полынь. Речка чуть журчит, едва дышит под камнями, а летом она ревела и ворочала их. Все оплакивало молодого архара. Но ничего не слышали уши, ничего не чувствовали сердца пришельцев. Рты их чавкали. Жирные пальцы копались в жареном мясе. Сыто рыгали глотки, отравляя воздух водочным перегаром. Дети природы, они стали ее врагами и были обречены.
Нариман шел и думал. Есть одна общеизвестная истина. Рано или поздно человеку придется умирать. И умирать одному. Никто не знает, когда пробьет его час, как это произойдет. Неизвестно, какая земля станет твоей могилой и суждено ли вообще быть тебе похороненным. Может ведь случиться и так, что земля не примет тебя. Тогда пир над тобой устроят черные птицы и желтые шакалы. Но даже если спрячут твое холодное тело глубоко и надежно, все равно станешь кормом для червей. Но человек забывает о смерти.
Нариман остро сожалел о своем участии в этой вылазке. Он понимал, что ведет себя глупо, что портит окружающим отдых, но ничего не мог с собой поделать. Впрочем, на него, кажется, мало обращают внимания. Они уже начали резвиться. Развлечение придумали нехитрое. Ставили на плоские камни опорожненные бутылки и стреляли по ним. Жарас и Аманкул устроили нечто вроде состязания, по очереди стреляли из мелкокалиберной винтовки, спорили. Разгоряченный Жарас произвел лишний выстрел.
— Э-э, Жаке, очередь-то моя! — ухватился за винтовку Аманкул.
Он был изрядно пьян, иначе не посмел бы перечить Жарасу. Жарас не уступал. Они стали вырывать оружие друг у друга, и в какой-то момент Жарас заметил, что дуло винтовки упирается прямо в спину Наримана. Он хмыкнул. Палец лег на курок. Аманкул на миг протрезвел, схватился за ствол и резко поднял вверх. Над головой Наримана прогремел выстрел.
Жарас и Аманкул разом протрезвели. Они испугались, поняв, что могло произойти секунду назад. А последствия? Страшно представить себе. Разговоры, слухи, сплетни. Суд. Но прежде допросы. А потом неизбежно тюрьма, а может, и того хуже. Конечно, сочли бы это непредумышленным убийством. Случайный, мол, выстрел. Нариман — жертва несчастного случая. Никто его специально не убивал. Но они были пьяны — это отягощает вину. Еще браконьерство. Словом, хватило бы работы прокурору.
Нариман даже не подозревал, как близок был к смерти. Жарас готов был полюбить его за то, что он продолжает стоять, глядя на горы.
— О чем задумался, Нариман? — спросил он, положив руку тому на плечо.
— Да так, о многом, — уклончиво ответил ему Нариман. — Работа в Нартасе не ладится, надо посоветоваться. Слушай, Жарас, мы закладываем заряд для каждого отдельного взрыва и теряем время. А если сделать сразу несколько взрывов, так сказать, массовый взрыв, чтобы обеспечить работу, скажем, на неделю. А, как думаешь?
— Интересно. Посмотрим… Э-э, о работе ни слова! И не напоминай о наших производственных болячках. Отдыхать надо. Мы тоже люди. Давай забудем хоть на время о всяких сложных проблемах. Отдохнем, а там уж возьмемся, а?
Но отдых почему-то не получался. Охотники решили возвращаться. Выбрав удобный момент, Жарас остался наедине с Аманкулом.
— Бедняга архар. Сама судьба пригнала его на этот утес. Один толчок — и полетел вниз. В пропасть. А там костей не собрать. Удобный случай, а? Надо воспользоваться. Сообрази насчет толчка, чтобы только ты ни при чем был. Ты останься в стороне. Пусть стреляют другие…
Так закончилась эта охота, жертвой которой пал ручной архар старого Ахана и на которой охотники замыслили ловушку на Наримана.
Склад взрывчатки находился всего в трех километрах от карьера. В невзрачном домишке, похожем на старый сарай, сосредоточена сила, способная разнести горы. Вокруг пустынно. Ни человек незаметно не пройдет, ни зверь не пробежит. Охрана крепкая.
Раньше на склад ходила одна машина. А сегодня их целый караван. Десять фургонов, крытых брезентом, сделали по три рейса. На них доставляется в карьер триста тонн тротила и аммонита. Машины движутся осторожно, сохраняя дистанцию. Позади у каждого фургона плещется красный флажок — знак опасности, сигнал не подходить близко, не приближаться.
Дорога между карьером и складом ровная, как дощатый стол. Ни рытвинки, ни камешка. Все помнят: взрыв двухсот граммов аммонита равен по силе двадцати пяти миллионам пятистам тысячам лошадиных сил. А сила взрыва четырехсот граммов равна одновременному усилию миллиарда двухсот тысяч человек.
Беспрерывно в течение нескольких дней в карьере работают буровые машины. Они бурят шурфы, в которые заложат все триста тонн взрывчатки. А потом…
Многие боятся и думать о последствиях. Сомнений хватает с избытком. Однако все расчеты тщательно проверялись и не один раз. Все должно произойти согласно расчетам. Иначе… быть не может. Триста тонн тротила и аммонита должны превратить утес в готовую руду. Потом загребай ковшом с края и грузи себе…
Если посмотреть в карьер сверху, увидишь своего рода шахматную доску — так расположена взрывчатка. Взрывники, заложив шурфы тротилом и аммонитом, стали соединять их бикфордовым шнуром. Если случайная искра попадет на шнур, то взрывники обратятся в пепел. Поэтому карьер окружен специальной охраной с красными флажками в руках. Техника отведена от карьера далеко в сторону. Люди тоже. Все здесь замерло. Только тонкий шнур соединял людей с чудовищем, готовым проснуться.
Замерли люди, сидевшие у пульта. Тишину заполнил стук часов. Солнце и то осторожно спряталось за тучку. Небо побледнело, как человек в минуту потрясения. Даже горы, казалось, пригнулись в ожидании, затаились, приникли к матери-земле.
Прежде чем нажать на кнопку электрического детонатора, Нариман еще раз всмотрелся в расчеты. Шесть рядов взрывов. В первом, третьем, пятом рядах аммонит. Первый должен взорваться моментально, в течение 0 секунд. Второй, четвертый, шестой ряды тротиловые. Второму дано на взрыв 0,25 секунд. Третий ряд — 0,35 секунды, четвертый — 0,60, пятый — 0,75, шестой — 1,00. Они сольются в один взрыв. По этому расчету масса руды не должна разлететься, а останется на месте, но уже размельченная. Словно добрым плугом землю пропахали. Подъезжай и грузи…
В правильности расчетов сомневаться не приходится. Для человека, идущего за мечтой, каждая цель сияющая вершина. Бывает, одна секунда отделяет человека от вершины. Секунда или половина ее решают судьбу твоей жизни. Ничтожное время. «Не думай о секундах свысока…» Песня из кинофильма о разведчике, который ходит по взрывчатке, а на пульте чужие, враждебные руки. «Свистят они, как пули у виска, мгновения, мгновения, мгновения…» Скажут ли: «Зажглась его звезда»? Зажжется ли она? Иногда человек всю жизнь посвящает мгновению, в которое сможет зажечь свою звезду. Впереди луна, позади звезды. Что, если не будет ни звезд, ни луны?
После окончания института, устроившись на работу, Нариман месяца два снимал комнату у старой татарки. Она жила одиноко. Муж ее погиб на войне, старший сын женился и жил с семьей в другом городе, второй служил в армии. Иногда она задумчиво пела:
Год моей смерти пришел.
Заройте поглубже меня.
Камнем меня придавите.
На камне на том напишите:
«Несчастный лежит человек…»
— Апай, зачем вы так поете? — спрашивал Нариман.
— И-и-и, сынок, не мои слова пою, мать моя так пела, — отговаривалась хозяйка.
Почему-то вдруг Нариману вспомнились последние слова песенки: «Несчастный лежит человек». Несчастный… Счастлив Нариман или нет, определится в следующую секунду. Если все получится как надо, он завалится спать. Спать. Сколько уж времени приходится спать урывками, и, во сне рассчитывая силу и масштаб взрыва, выспится и поедет вместе с Марзией к старому Ахану и сыну в Сунге. Пусть отец благословит их. Пусть мать пожелает им счастья. Говорят, напутствие стариков помогает на нелегкой дороге жизни. Если старики не будут возражать, то они заберут Ермека. Конечно, малыш должен расти у материнской груди, а то всю жизнь будет чувствовать себя обделенным. Без материнской ласки мальчик может вырасти жестоким и равнодушным.
И еще… если все получится, как рассчитано, работа пойдет споро. Поток руды хлынет из карьера. Скажут о Наримане хорошие слова. От хороших слов еще никому плохо не было.
Одно мгновение. Иногда оно уравновешивает месяцы, годы, десятилетия, венчает работу долгих лет. «Что быстрее? Мысль или скакун?» Если бы все мысли, промелькнувшие в голове Наримана, вылились в слова, получилась бы длинная книга… Нариман нажал на кнопку.
Земля дрогнула под ногами. Окна вагона затрещали, и осколки стекла со звоном посыпались на пол. В образовавшиеся отверстия хлынул морозный воздух. Нариман не шевельнулся. Странное оцепенение охватило его. Из глубин памяти медленно выплыло воспоминание о землетрясении. Нариман был тогда студентом. И почему в такие предельно напряженные и хаотичные моменты вспоминается черт те что? Ассоциация? Это похоже на каменный обвал в горах. Стоит покатиться одному камешку, как за ним увлекаются тысячи и тысячи других камней. Одна случайная мысль вызывает движение чувства, воспоминания, воскрешает в груди давно умершее…
Над карьером поднялись столбы дыма. Ничего невозможно увидеть. Как назло, нет ветра.
Еще ничего невозможно было понять, но Нариман сразу почувствовал, что случилось нечто ужасное. Его напугал толчок. Не такой он должен был быть. Не таким сильным.
Первым его порывом было со всех ног бежать к карьеру. Но он остановил себя. Случилось то, что должно было случиться. Ноги ослабли, руки дрожали, сердце стучало медленно, готовое остановиться.
Первым в контору ворвался Аманкул. Его запыленное лицо почернело. Дыхание было прерывистым, как у загнанной лошади. Ноздри зло раздувались. Под ноги ему попали осколки стекла, и Аманкул, поскользнувшись, едва не растянулся. Он пошатнулся, как ребенок, не научившийся ходить, взмахнул руками и, опершись о стенку, удержался на ногах. Жилы на лбу наполнились темной кровью и, казалось, вот-вот лопнут от напряжения.
— Я же говорил, Данаев! Я предупреждал! Ну, доволен теперь? Чего сидишь? Иди же посмотри на свое дело! Насладись!!
«Злорадствует, собака, — равнодушно отметил Нариман. — Не за дело болеет, а рад моему провалу. Вот накинулся, разорвать готов».
Но лицо его было спокойно, и это вывело Аманкула из себя.
— Вы что?! Уж не сошли ли здесь с ума? Устроили гром на весь свет и радуетесь этому?
Говорят, когда упал кулан в колодец, то на ухо ему прыгнула лягушка. Земля сильно дрогнула, сильнее, чем надо было. Что же случилось? Расчеты?
— Что там произошло, Аманкул?
У того глаза на лоб полезли.
— Что… что произошло? Карьер весь вверх тормашками полетел! Железную дорогу засыпало! Экскаваторы завалило! Подстанция полетела к чертовой матери! Мало вам этого? Ну, я вижу, вы от инфаркта не умрете! Идите же посмотрите!
— Люди… как?
— Люди целы, чего им сделается? Вот карьер загублен. Положение аховое, главный инженер. Что делать теперь? Я же в самом начале был против. Кто идет знакомой дорогой, тот не споткнется. Кто тих, тот и сыт. Двигались бы старым путем, и быки были бы целы, и арба бы не сломалась.
Нариман остро чувствовал фальшь в поведении Аманкула. Внешне горит он синим пламенем, а внутри холоден, как лед. Представились лицемерные родичи, которые изо всех сил вопят на похоронах: «О-о-о, наш брат! Ро-о-одной!», слюнями мажут сухие глаза, чтобы казались они заплаканными, но выдают их те же глаза, пустые или алчные, любопытные или равнодушные. Вот и этот… Глаза выдают. Можно даже подумать, что крушение карьера не столько огорчает его, сколько радует. Не страдает, а веселится этот человек. Но зачем он слюнявит глаза?
— Все! Довольно! — Нариман резко встал. — Камень тяжел для того места, на которое упал и давит. Я отвечу, не бойтесь. Вы не хотели подписывать акт, прозорливым оказались, провидцем. Ну и радуйтесь! Чего же вы так суетитесь? Вам решительно ничего не грозит. Не бойтесь!
Медленно подошел Нариман к карьеру. Дымились груды наваленной руды. Кисло пахло сгоревшей взрывчаткой. Похоже на извержение вулкана. Карьер перекорежен, перепахан. Странно. Очень странно. Все было точно рассчитано. Взрыв должен был лишь перевернуть руду, оставив ее на месте. Что случилось? Нариман все рассчитал, Женя Антонов перепроверил расчеты. Не мальчишки же они, инженеры. Допустим, Нариман просчитался, Антонов заметил бы и поправил.
К Нариману подошел главный маркшейдер Шамиль Шавкатович, о чем-то печально и сочувствующе сказал и отстал. Что-то горячо объясняет Женя Антонов. Он совсем запыхался, пока добежал до Наримана. Поначалу Нариман, казалось, и вовсе его не заметил. В глазах стоял какой-то туман, появилась резь, и что-то словно склеило ресницы. Ничего не видно. Глаза устали. Ох, устали глаза… Все вокруг чужое, недоброе.
Аманкул говорил правду — камни засыпали железную дорогу. Завалили и экскаваторы. Подстанция разрушена. Розовокрылые мечты Наримана тоже были засыпаны камнями. Желания остались под обломками.
Самое страшное — железная дорога. Она подчиняется другому ведомству. Железнодорожники подадут в суд, это бесспорно.
— Не может быть! Не может быть! — прорвалось к нему сквозь туман.
Нариман не понял, то ли Женя это сказал, то ли сам он крикнул. Разозлился.
— Почему не может быть? Все может быть! Или ты ослеп?! Не видишь, что ли? — закричал он отчаянно.
Но Антонов твердил свое:
— Наши расчеты были верны. Понимаете? Верны! Этого не должно было быть! Не может этого быть!
— Да замолчи ты, черт бы тебя взял! — заорал Нариман. — Не может, не может… А это что, по-твоему?
Женя замолчал, подавленный и обескураженный.
— Прости меня, Женя, — слабым голосом попросил Нариман.
Тот поднял голову. Не обида была в его глазах, а боль, самая настоящая боль, которая только что прошла через сердце Наримана.
— Не надо так… Ты не виноват ни в чем, не бойся. Тебе ничего не будет. Дубина обрушится на меня. Ты не бойся.
— Нет, Нариман Данаевич, не говорите так. Разве я за себя?.. Вместе будем отвечать, что бы ни случилось. Но дело вовсе не в этом. Произошло что-то непонятное. — Антонов задумчиво прижал очки к переносице.
Появился Аманкул, холодный, как лед. Он уже успокоился.
— Товарищ главный инженер, будет лучше, если вы об этой катастрофе доложите комбинату сами.
Вот как официально. Распорядился.
— Сообщим, товарищ заместитель главного инженера. Обязательно. Но прежде следует разобраться в обстановке, подсчитать ущерб, сделать хотя бы предварительный анализ, не так ли?
— Э-э, чего там еще изучать? Вон все лежит перед вами, как на ладони. Смотри! Смотри, если глаза есть!
Нариман отвернулся от своего заместителя, крепко взял парторга Антонова под руку и повел его к взрывникам. Действительно, что-то было не так. Женя прав. Необходимо разобраться.
Никто не мог думать, что бюро будет заседать так долго. Люди разделились на два лагеря, каждая сторона отстаивала свою точку зрения. К единому решению прийти было трудно. Казалось бы, после подробного и делового доклада главного инженера комбината Жараса Хамзина споры должны были бы прекратиться. Но они разгорелись еще сильнее. Материалы, подготовленные комиссией, возглавляемой Жарасом Хамзиным, были очень красноречивы. Докладчик нарисовал перед членами бюро городского комитета партии такую ясную картину, из которой явствовало, что двух мнений быть не может — Данаев преступник. В заключение Хамзин сделал выводы:
— Главный инженер рудника Нартас гражданин Данаев самовольно предпринял «массовый взрыв» и тем нанес производству огромный вред. Даже по предварительным пока подсчетам ущерб, причиненный государству в результате действий Данаева, составляет свыше двух миллионов рублей. Комиссия предлагает: гражданина Данаева с занимаемой должности снять, от работы в комбинате освободить и передать его дело в суд.
— А вы случаем уж не осудили ли Данаева заранее? — со спокойной яростью осведомился Константин Александрович Оника. — Почему «гражданин» Данаев? Почему не «товарищ» Данаев?
— Называть его товарищем у меня язык не поворачивается! — парировал Хамзин со спокойным негодованием.
— Но он же коммунист.
— Пока еще да! — с сознанием своей правоты и принципиальности отрезал Жарас.
— Товарищи, не забывайтесь! Вы не на техсовете комбината, а на заседании бюро горкома партии, — холодно прервал перепалку председатель бюро, первый секретарь городского комитета партии Бурабаев.
Члены бюро сидели вокруг стола, прилегающего к председательскому, а приехавшие из Нартаса — на стульях, расставленных вдоль стен. За столом же сидели и ответственные товарищи. Среди нартасовцев были Нариман, Антонов, Аманкул Ахрапов, Шамиль Яхин и представители железной дороги.
— Я думаю, товарищи, будет правильным выслушать и нартасовцев, прежде чем члены бюро выскажут свои мнения, — сказал Бурабаев, вытирая платком блестящую лысину. — Итак, кто будет говорить? Вы, товарищ Данаев?
Нариман поднялся с места. Чего он только не передумал и не перечувствовал за эти дни! Все в нем тряслось, когда он слушал Хамзина. Вставая, боялся, что задрожат колени от напряжения. Но страха не было и в помине. И сердце не колет. Странно, но он почему-то почувствовал уверенность. И спокойно сказал:
— Я все написал в объяснительной записке. Добавить мне больше нечего.
Первый секретарь только руками развел, как бы говоря, что ничего больше и не поделаешь. А сам посмотрел в сторону Хамзина. Того обрадовало внимание секретаря горкома, и он гордо поднял голову.
— Да, он такой, Таубай Бурабаевич! — Хамзин всем корпусом повернулся в сторону Наримана и окатил его презрением. «Он такой…» В тоне Жараса звучало, что нечего на Данаева время тратить и вообще принимать его всерьез. Следует не тянуть долго, а утвердить Жарасово предложение.
— Значит, вам нечего сказать бюро горкома партии? Как это прикажете понимать? — Брови секретаря нахмурились.
— Я полагаю, что члены бюро ознакомились с моим объяснением. Оправдываться не могу. Случилась авария. Очень большая авария. Только я сам не знаю, почему, но мне кажется, что не по моей вине она произошла. Мы с товарищами все взвесили и рассчитали. И после аварии проверили расчеты — все правильно. Но результаты оказались для нас крайне неожиданными. Что я могу еще сказать? Мы правильно действовали, но получили аварию. Почему? Не знаю.
— Есть вопросы к Данаеву?
В лице Таубая Бурабаевича больше не осталось ни капли теплоты к Нариману.
— У меня есть вопрос, — поднял руку Хамзин.
— Пожалуйста, товарищ Хамзин.
Жарас снова повернулся к Нариману всем телом и уставился на него злым взглядом.
— «Массовый взрыв» свой вы согласовали с комбинатом, представили расчеты, запросили разрешение на осуществление этой, с позволения сказать, идеи? — И он отвернулся, предоставив Нариману возможность выкручиваться.
Правое колено Наримана слегка дрогнуло.
— Что говорить? Можно сказать, что заручился предварительным согласием, а можно и не говорить так.
— Что это еще за загадки? — рассердился председатель бюро. — Говорите прямо! — Он уже не скрывал раздражения.
— Об идее массового взрыва я говорил товарищу Хамзину в личной беседе. Мне показалось, что он поддерживает ее. А проводить ее специально через техсовет комбината, представлять расчеты и ждать его решения не было времени. После бурана связь с Карасаем была прервана. Нам каждый час был дорог. Мы были уверены в успехе, и обстоятельства прижимали, вот мы и поторопились. Это правда.
— Вы меня в свои делишки не впутывайте, Данаев. Я вам не соломинка, за которую хватается утопающий. Понял, ты? Я не так уж глуп, чтобы поддерживать даже в пустяковом разговоре бредовые мысли. «Интересно, посмотрим…» Разве не это я вам говорил? А это еще далеко не согласие. И не поддержка. Сами вымазались с ног до головы и меня хотите запачкать. Зачем это? — Жарас укоризненно покачал головой, жила на его шее вздулась и опала.
Колено Наримана мелко дрожало. Он старался унять эту проклятую дрожь. Но чем больше он думал о ней, тем сильнее она становилась.
— Так. — Первый секретарь тяжело задумался. — А что нам скажет заместитель главного инженера рудника? Прошу вас, товарищ Ахрапов!
Аманкул подскочил, с готовностью вытянул шею. Нариману никто не предложил садиться, и он стоял.
— Я с самого начала был против этой затеи. Против этой авантюры! Сказать по правде, Данаев все решил самолично. Он ни с кем не счел нужным посчитаться.
Нариман почувствовал, что еще секунда — ноги у него подогнутся и он упадет, и сел.
Антонов не выдержал и вскочил с места.
— Неправда! Неправда это! Товарищ Данаев советовался со всеми нами. И мы его поддержали.
— Пусть говорят железнодорожники.
Плотный, коренастый казах в форме железнодорожника поерзал на месте, потом поднялся, провел рукой по залысинам и хрипловатым голосом сказал:
— По нашим подсчетам под завалом остался километр железной дороги, вышел из строя совсем. Общий убыток исчисляется суммой в один миллион рублей.
— Товарищ Оника, что вы на это скажете? Как думаете возместить им убытки? — чуть улыбнулся краем рта первый секретарь горкома.
Оника поднялся с места. Он тяжело дышал.
— Уважаемые железнодорожники! Ваша дорога проходит на втором километре у въезда в карьер через ложбину. Эта ложбина засыпана и умощена камнями из карьера. Работа проделана нами. У меня вопрос к железнодорожникам: если бы вы сами произвели эту работу, во сколько она обошлась бы вам?
Железнодорожник замялся, не зная, что ответить на прямо поставленный вопрос, и развел руками:
— Этого мы не знаем. Особо расчеты не делались, и заранее затраты не учитывались.
Оника засипел еще громче. Казалось, буря свистит в его груди, пытаясь вырваться наружу.
— А напрасно, уважаемый товарищ представитель железной дороги. О таких возможных затратах следует знать загодя. По нашим же расчетам, материалы, работы по засыпке, по трамбовке, по разравниванию и так далее будут стоить ровно один миллион рублей. Считаю, будет справедливым, если вы выплатите нам эту сумму до копейки. Если бы дела шли по-старому, то ни вы, ни мы не стали бы считаться. Сегодня вы нам, завтра мы вам. Но теперь, когда у нас случилась авария и вы предъявляете нам счет, будем считаться. Верните нам свой долг. Мы же в свою очередь берем на себя обязательство расчистить завал и вновь открыть засыпанную дорогу.
Оника вдруг быстрым движением выхватил из кармана платок, поднес его ко рту и страшно закашлялся. Приступ длился долго, и присутствующие неловко молчали.
Поскольку железнодорожникам нечего было сказать, председатель бюро повернул ход собрания в другое русло:
— Теперь вопрос к вам, Константин Александрович. Как это вы, опытный руководитель, поставили на должность главного инженера рудника человека вам неизвестного, поверхностного специалиста, неграмотного инженера, не узнав предварительно, что он из себя представляет? К тому же главный инженер комбината был против. Почему вы не посчитались с его мнением?
Оника провел рукой по карману, как бы проверяя, на месте ли платок.
— Меня удивляет постановка вопроса, Таубай Бурабаевич. Квалификацию специалиста определяет государственная комиссия, и на этом основании ему выдается документ, разрешающий заниматься своим делом, то есть диплом. Потом — не так уж нам неизвестен товарищ Данаев. Он явился к нам не с неба, а прибыл по путевке, приехал к нам, оставив хорошую должность, лучше, чем мы ему могли здесь предложить. Он и не просил должности, он приехал работать рядовым инженером, мастером. Заметьте, что он оставил там квартиру, друзей, работу, с которой неплохо справлялся. Остается добавить, что наше решение о назначении товарища Данаева на должность главного инженера рудника было утверждено на бюро городского комитета партии, проходившем под вашим руководством. Главный инженер комбината Хамзин действительно вначале был против кандидатуры товарища Данаева, но буквально через два часа пришел ко мне с совершенно противоположным мнением, дав свое согласие…
— Константин Александрович, вас никто не назначал адвокатом Данаева. Почему все вы валите с больной головы на здоровую? Горком партии вмешали, понимаешь! Так нельзя. Если бюро утвердило, то оно поверило вам, а вы в свою очередь поверили малознакомому Данаеву. Данаев доверия не оправдал. Кто же виноват, а? Данаев допустил аварию. Можно сказать, организовал аварию. По-моему, здесь все ясно.
Бурабаев хлопнул ладонью по блестящей поверхности стола, заканчивая разговор. Он сделал для себя особый вывод. Пусть даже он переберет с наказанием, обком поправит.
— Ставлю на голосование предложение председателя комиссии по расследованию причин особо крупной аварии товарища Хамзина: об исключении Данаева из партии, об освобождении его от работы и отдачи виновного под суд. Кто за это предложение, прошу поднять руки!
Казалось, Нариман подготовил себя к самому худшему. Но сейчас не выдержал.
— Это неправильно! Я не виноват! — крикнул он невольно.
Только Оника сказал твердо:
— Я против!
Остальные проголосовали за предложение Хамзина. Нариман боялся, что снова откажут ноги, но встал довольно твердо. И сердце стучало ровно.
Вечерний ветер освежил его пылающее лицо, когда он вышел из горкома партии. Зимнее закатное солнце окрасило мир в грустные желто-розовые, болезненные тона. На ветках кустов колюче топорщился иней. Даже он был розовато-желтым. В остальном все было как обычно. У входа в универмаг обычное оживление. Люди входят и выходят с покупками и без, озабоченные своими делами. Они и не подозревают, что рядом рушится чья-то судьба, кто-то умирает, страдает, плачет. У каждого свои радости, свои беды. И никто не остановится посреди улицы и не станет рассказывать встречным о своем горе. И правильно. Делиться надо радостью, а не горем.
А может, в самом деле виноват? Ведь огромный же вред! И не соседу, а государству, которое не дало умереть в детстве от голода, заботилось о его здоровье, учило и растило, дало образование. Оправдал ли он заботу? Отдал ли долг? А чем измерить долг моральный, любовь и благодарность чем оценить? Рублями? Ну, нет! Но… неправда, что человеку не нужна жалость. Пожалейте! Кто пожалеет?! Нет. Не надо, не надо жалости! Это просто минутная слабость. Трудно пережить… ведь из партии… исключили…
Внезапно ему снова представилось то далекое лето и рассвет у родника. Родник вдали от жилья, опушенный, как ресницами, травой. Бархатная мята с таким чистым запахом, послужившая ему изголовьем в ту ночь. Старая женщина с добрыми глазами и серебряными волосами. Ее легкая рука, будившая его, и теплый голос:
— Вставай, сынок! Проснись!
Невысокая старушка, круглая такая. Он еще протер глаза и огляделся по сторонам, но никого рядом не было. До сих пор ему кажется, что то была Домалак-апа, которую он не мог знать. Как ясно видел ее Нариман в тот раз. До сих пор помнит. Такой ясный сон приснился. Он тосковал по матери и потому увидел во сне старую женщину. А разбудил его шелест трав, журчание ручья. Или песня жаворонка? Или ржание лошади? Или с луны, предутренней, бледной, принесся голос, разбудивший его? Тайна прозвучала и растаяла в утреннем небе, заливаемом солнцем. А может, то был тоскующий зов кукушки, раскидавшей своих птенцов по чужим гнездам? Или ветер от бесшумного крыла священной ночной птицы, пучеглазой совы? Все может быть. Но правда и то, что звали ее Домалак-апа, как и ту, что покинула землю века назад и теперь на миг явилась ему. Это была она.
Протрещал мотоцикл, оставив за собой вонючий синий дым. Скользят блестящие «Волги» и уютные «Москвичи». Город маленький, но богатый. Редко встретишь такого, перед чьим домом не стояла бы собственная машина. А сколько еще ждут своей очереди на нее в горсовете?
Нариман долго стоял на краю шоссе, не зная, куда идти и что делать. Газик, на котором он приехал из Нартаса, уже не стоял перед зданием горкома. Куда же он…
«Ах, да! Теперь я потерял право ездить на нем. Скорей всего на машине уехал Ахрапов. Машина — крылья современного джигита. Раньше говорили: конь — крылья казаха. Говорили и старались увести друг у друга войной ли, золотом ли, обманом ли, кровью лучшего скакуна. Страстью было. Теперь машины друг из-под друга выдергивают мои степняки. С давних времен ведется этот обычай. И любые средства в таком деле хороши. Вероломство, ложь, измена… Вероломен конь, вероломна машина. Вероломна красавица. Вероломен и скакун Тулегена…»
Пять веков тому назад говорил казах:
Кого не оставляли красавицы,
В шелка богатые одетые?
Кого не оставляли пешим
Животные, что ходят под седлом?
Нариман исправил эти слова для себя: «Бензином пропахший конь оставил хозяина пешим».
Он решил добраться до автовокзала и ехать в Нартас автобусом. В этом небольшом и тесном городке самое теплое место для Наримана автовокзал, потому что именно там он взял руку Марзии в свою ладонь. Здесь он впервые сошел с автобуса. Тут открылся ему город. А ехал он с такими надеждами!
Надо поторопиться, чтобы успеть на последний рейс. Остался один дом, где его встретят с радостью, — глинобитная хатенка Марзии. Хоть глубокой ночью, но он должен добраться туда. Оледенело сердце. Инеем колючим обросло. Оттаять душой поможет ему только Марзия. Солнцем и путеводной звездой, защитой и кровом, утешительницей и опорой, любовью и другом стала для Наримана Марзия.
Быстро спускались сумерки. Небо стало серым, как лицо старого человека. На улицах вспыхнули фонари. От универмага к Нариману через дорогу шел маленький мальчик. В руках он держал только что зашедшее солнце, оранжевое, как апельсин. Нариман присмотрелся. У малыша был новенький капроновый мяч. «Сыну Марзии… то есть нашему Ермеку… надо бы купить такой же веселый мяч», — подумал Нариман. Но Ермеку было всего-навсего годик. «Сумеет ли он играть мячом?» — задумался Нариман.
Этому было лет пять-шесть. Он бережно нес в своих ручонках оранжевое светило, которое вдруг вырвалось из его рук, спрыгнуло на землю и покатилось прямо на мостовую. Мальчик бросился догонять.
Наримана ударило в сердце. Раньше, чем газик вынырнул из-за газетного киоска, он уже знал о нем. Ни машина не успеет затормозить, ни мальчик увернуться. Секунда решает все. На дороге был гололед. Но прежде всех этих мыслей был прыжок вперед. Стремительный прыжок в единственно нужную секунду и в единственно верное место. В глазах вспыхнуло оранжевое солнце. Показалось — разлетелся на куски огромный апельсин, согретый детскими руками.
Мгновенно собралась встревоженная, гудящая толпа. Донесся треск мотоцикла. Потом прорвались крики, резкий свисток. Услышав знакомые звуки, Нариман понял, что остался жив. Открыл глаза. Но ничего не увидел. Саднившей ладонью провел он по лицу. Рука ощутила что-то клейкое и теплое. Кровь, понял Нариман. Его кровь. Глаза целы, но их залило кровью.
— «Скорая помощь»! Где «скорая помощь»? Телефон! — шумели люди.
«Неужели я так сильно ранен?» — подумал равнодушно Нариман, пытаясь встать на ноги.
— Не двигайся, парень!
— Лежите спокойно! Вам нельзя шевелиться!
Кому они говорят? Кому нельзя вставать? Нариман уже был на ногах. Попробовал сделать несколько шагов. Это ему вполне удалось. Значит, и ноги целы. А лоб он рассек о каменный парапет.
— Ничего страшного! — сказал он собравшимся. — Жив и цел. — Он пытался улыбнуться, в то время как незнакомая женщина вытирала его лицо своим платком.
— Где мальчик?
Припомнился крылатый вопрос Горького: «А был ли мальчик-то?»
— Да цел он и невредим. Вот он стоит, как огурчик, — уговаривал любопытных милиционер.
— Почему вы не вызовете «скорую помощь»? — строго обратился кто-то к милиционеру.
— Я вижу, тут и без «скорой» можно обойтись, — примирительно ответил страж порядка. — Опасности нет никакой. Все, граждане! Расходитесь!
Нариман только теперь заметил, что милиционер крепко держал за руку малыша, словно боялся, что тот удерет. У пацана зажат под мышкой оранжевый мяч. Теперь он его не упустит.
— Как вы себя чувствуете? Неплохо? Нигде не болит? Все же надо бы вас врачу показать. Подождем, сейчас должен подъехать наш мотоцикл. За той машиной погнался, что вас сбила. Вот-вот будет. Никуда не убежит. Не было такого. Кстати, вы не заметили номера? Жаль, что не обратили внимания. Но ничего, не скроется. В сторону Жанатаса поехал. Наши сотрудники следом идут. Нет, не упустят.
— С вашего разрешения, я, пожалуй, пойду, — сказал Нариман. — Надо поспеть на последний автобус.
— Не знаю, право, — засомневался милиционер, — можно ли вам? Впрочем, ладно. Только нужна ваша фамилия.
Милиционер достал блокнот и карандаш, приготовившись записывать.
— Фамилия?
— Данаев.
— Имя?
— Нариман.
— Где работаете?
— Нартас.
— Кем вы там работаете?
Нариман замолчал, удивленный тем, что не может ответить на этот еще вчера такой простой вопрос. Только сейчас он понял, что с тех пор, как покинул горком, он уже больше никто.
— Трудный вы задали мне вопрос, товарищ милиционер. Час назад я был главным инженером рудника Нартас, а сейчас я никто. Освободили меня от работы.
Милиционер внимательно посмотрел на Наримана и щелкнул себя по горлу:
— За это дело?
— Нет, дружок, я вообще не пью.
— Извините. Теперь остается записать ваш адрес. На случай, если вы потребуетесь как свидетель. Какая улица, номер квартиры?
— Улица голубых вагонов, — улыбнулся Нариман. — Спросите Данаева. Там меня каждая собака знает. Все, простите, я должен спешить.
— Ладно, идите. Счастливо вам, — козырнул милиционер и с силой полол руку Нариману.
Нариман взъерошил волосы на головенке малыша и пошел было, но вернулся. Люди еще не разошлись. Они пропустили Наримана. Он вернулся, потому что краем уха услышал ответы мальчика на вопросы милиционера.
— Как тебя зовут?
— Булат.
— А фамилию свою знаешь?
— Знаю. Хамзин.
Нариман присел на цыпочки перед мальчиком и всмотрелся в его черты. Он был очень похож на мать.
— Тан-Шолпан! — прошептал Нариман, удивляясь капризам его неверной судьбы, и пошел прочь, удивив зевак.
В голове постоянно билась мысль, когда возьмут под стражу. Он пытался не думать об этом, но страх ареста не покидал его. Вспыхивала обманчивая надежда, что там все выяснили и признали его невиновным, но тут же гасла. Все решено. Авария была. Большая. Обошлась дорого. А затеял все он, и только он! Нет, ему никогда не оправдаться и не доказать, что он не виноват. Нет таких доказательств. Кто, если не он, виноват в аварии? Но ему-то каково? Ни на работе, ни в тюрьме. Хуже нет такой неопределенности.
Он старался не выходить из дома. Рано утром Марзия уходит на работу.
— Нариман, ты без меня не скучай, умница моя! — говорила она ласково. — Книги почитай, пластинки послушай, погуляй, если хочешь. Да, прошу тебя, если выйдешь, то купи в магазине продуктов. Каких хочешь. В обед я приду на перерыв, чай будем вместе пить.
Она прижималась к нему, целовала и уходила. Он оставался наедине со своими мыслями, но становилось все же легче.
Только любовь Марзии была ему опорой в эти нелегкие дни. Да друзья. Марзия поддерживала его, вселяла надежду и веру, не позволяла впадать в тоску. Триста тонн тротила и аммонита взорвались не в карьере, а в сердце Наримана, и взрыв этот не затух, он продолжал разрастаться, давя своей страшной силой на стенки сердца.
А дым от массового взрыва на карьере давно уже разошелся. После того страшного бурана наступили ясные, морозные дни. Экскаваторы отрыли и пустили в ход, заработала подстанция, теперь очищали от завала железную дорогу. Теперь больше не слышны взрывы в карьере. Лежит размельченная массовым взрывом руда, черпают ее ковши экскаваторов и грузят себе на «БелАЗы».
Ему казалось, что без него Нартас остановится, что без него не обойтись. Однако жизнь не замерла. Все шло, как и прежде. Обязанности главного инженера на руднике временно исполнял Аманкул Ахрапов. Дела у него обстояли превосходно. Руда грузилась и отправлялась без минуты простоя. План значительно перевыполнялся.
Каждый день забегает Женя Антонов, приносит новости. Он сказал, что создана новая объединенная комиссия представителей из Алма-Аты, Союзфосфора, области и Карасая. Комиссия заново проверяет все обстоятельства аварии. Несколько раз приезжал Оника.
— Где Данаев? — спрашивал он.
— Вроде бы женился, медовый месяц у него, — посмеялся Жарас Хамзин.
Аманкул подтвердил.
— Хорошо, не будем его пока беспокоить, — сказал тогда Оника.
«Пока не будем беспокоить». Что значит «пока»?
— Справедливость в конце концов восторжествует! — не уставал повторять Женя.
Нариман о многом думал в одиночестве. Он снова и снова составлял расчеты общего взрыва, но ошибку не находил. Это сводило с ума. Голова становилась тяжелой. Он рвал бумаги и швырял их в печь. Нет, расчеты ничего не доказывают. «Неужели все же я виноват?» Его начали одолевать сомнения, им овладевало отчаяние.
Сегодня по-особому ясный и светлый день. Не хочется отрывать от неба глаз, такое оно синее. Слышна капель, тают сосульки. Похудел снежный покров, окрашенный небом в голубоватые тона. Даже надоевший за зиму снег сегодня красивый, веселый, радостный. Лебединые крылья весны. Горы похожи на бусинки, нанизанные на шелковую нить. Черное ожерелье…
Нариман стоял у окна, смотрел на горы и слушал капель, когда мимо промчался Женя Антонов. Через минуту он, запыхавшись, ворвался в комнату.
— Собирайся! Живо! — выдохнул Антонов и стал протирать запотевшие очки. — Оника дал телеграмму: «Данаеву немедленно выехать в обком».
— Зачем? — спросил Нариман и сам удивился своему несуразному вопросу.
Женя замер с открытым ртом.
— Ты пойми одно, — успокоился наконец Женя, — бороться надо, отстаивать свою правоту. Ты ведь убежден в своей невиновности. Так? Ну и убеди в этом других.
— Это надо доказывать. А чем ты докажешь?
— Доказательства? Невиновность не доказывают. Доказывают виновность. Да, авария была, убыток был, но что мы имеем в результате? В результате добыча с помощью массового взрыва ускорила добычу руды. На сегодня мы уже дважды покрыли все убытки, слышишь? Об этом ты не думал?
— Как я мог не думать? Разве не ради этого мы предприняли взрыв, а? Чтобы польза была и заводы не стояли.
— Значит, с этого и следует начать. Уже сейчас убытки, вызванные взрывом, покрылись за счет добычи руды. За значительное перевыполнение плана рудник будет премирован, и не раз. Аманкул хвастается. Говорит: нет худа без добра. Бессовестный человек. Мы потрясены аварией, а ему хоть бы что, радуется. Хорошо все получилось, говорит. — Женя виновато посмотрел на Наримана: вроде хотел сказать, что разболтался не к месту и не ко времени. Увидев, что тот с места не двинулся, он снова оживился. — Нариман, поторопись же! Нам надо успеть на автобус.
Нариман написал записку Марзии, и они пошли навстречу новым испытаниям.
— Зря ты порвал это, браток!
Нариман уронил разорванный лист с расчетами, оглянулся и увидел у самого порога Адиля. Нариман даже вздрогнул от неожиданности. Он впервые встретился с Адилем лицом к лицу. Приходилось видеть его со стороны, но так — впервые. На скулах Адиля проступили кровавые прожилки, лицо стало каким-то фиолетовым, желтые мешки набрякли под красными, как у опившейся коровы, глазами. Подбородок зарос щетиной, неопрятной и клочковатой. В потухшие глаза страшно было смотреть. Совсем безжизненные.
— Зря порвал, — тусклым голосом повторил он. Прокуренные усы закрывали беззубый рот, и оттого казалось — слова сами ползут из-под них, вьются нудной и бесконечной лентой.
— Почему же зря? — спросил удивленный до крайности Нариман. У него мелькнуло подозрение, что Адиль ищет повода для ссоры.
— Я знаю, что говорю. Зря, — значит, зря. Все твои расчеты верны.
И тут он привиделся Нариману прорицателем, святым дервишем-гадателем. «Бред собачий!» — выругался про себя Нариман и сказал:
— А вам-то откуда известно сие?
— Я все знаю, браток, абсолютно все. — Глаза Адиля оставались такими же погасшими, и ни один волосок его усов не шевельнулся, даже ресницы не дрогнули.
Первое потрясение от неожиданной и неприятной встречи прошло. Нариман стал приходить в себя. Он присмотрелся к Адилю. Слова его миролюбивы, но слишком похожи на бред.
— Ты можешь не сомневаться, братишка. Я знаю. Все твои расчеты массового взрыва были правильными, неправильным было исполнение.
Нариман чуть откинулся назад и незаметно оглядел с ног до головы человека, который стоял у самого порога, неподвижный, как деревянная колода.
— Что вы стоите у двери? Проходите и садитесь. — Нариман подвинул табурет.
Адиль устало шевельнул рукой и безразличным взглядом оглядел комнату. Казалось, он силится что-то вспомнить, но никак не может. Так осматривают чужой дом. Крохотный огонек вспыхнул в зрачках и тут же потух, когда пустые глаза на миг уперлись в единственную в комнате кровать.
— Нет, пожалуй, не стоит рассиживаться, — сказал Адиль и посмотрел на свои ноги, обутые в разношенные кирзовые сапоги.
Наримана охватила жалость к этому потерянному человеку.
— Да проходите, не бойтесь ковер запачкать, — улыбнулся Нариман. — Нет такового.
Адиль долго и спокойно смотрел на Наримана, потом сказал:
— Я Думал раньше, что ты нахал из нахалов, а в тебе есть что-то человеческое. Пожалуй, браток, не смогу я тебе тут права качать. Но мне сейчас трудно приходится. Нужны башли до получки. Не сочти за обиду, братишка, выручи. Коли уважишь, исчезну тут же и не стану глаза тебе мозолить. Хотя о таких, как я, говорят: «Тебя уважать — себя не ценить».
После этих слов Адиль стал вдруг испуганно озираться, словно кого-то смертельно боялся. Глаза его стали чаще останавливаться на окнах и на двери.
— Откуда могут быть деньги у безработного? — ответил ему Нариман.
— Вся твоя судьба и, конечно, то, чтобы тебе снова работать, братишка, в моих руках. Правду тебе говорю. В тех твоих расчетах нет ошибки. Мне хорошо известно, отчего произошла авария.
— Откуда вы знаете? — механически спросил Нариман, чтобы заполнить тягостную паузу, и вдруг слабая надежда ожила в затосковавшем сердце.
— Я тебе еще раз говорю, браток, что знаю все. Ик! — На Адиля напала внезапная икота. — Но сказать тебе ничего не могу, иначе пропаду сам. А голова у меня одна на плечах. Так-то. Ик!
«Очевидно, это его метод выколачивать деньги на выпивку, — подумал Нариман. — Почему это его голова пропадет, коли правду скажет? Он-то при чем? Подожди, подожди…» Нариман вдруг вспомнил, что Адиль заведует складом взрывчатки.
— Присядьте, прошу вас. Так никакого разговора не получится. Вы стоите, словно чужой и, знаете, даже враждебный человек. Ну-ну, не упирайтесь! — И Нариман принялся стаскивать с Адиля грязное, поношенное пальто и почти насильно усадил его на табурет.
Адиль хоть и подчинился, но был явно обеспокоен и постоянно оглядывался то на окно, то на дверь. Нариман выглянул в окно. Никого. Только клочковатые облака, словно обитые медью, тяжело стояли в небе да с хриплым и зловещим криком летела стая черных ворон.
— Ну, говорите теперь, какое вы имеете отношение к аварии? Какая вам грозит беда?
На Адиля напала сильная икота. Он корчился и задыхался. Нариман кинулся к ведру с водой, стоявшему на печи. Но Адиль поднялся с табурета, подошел к подоконнику, на котором стояли чистые пиалы, накрытые газетой, взял одну и тут же увидел в уголке пустую наполовину бутылку вина.
— Э-э, браток, не нужно воды! Если можно, я лучше этого проклятого пойла выпью. — Он не стал дожидаться разрешения, опрокинул содержимое бутылки в большую пиалу, наполнив ее до краев, и с наслаждением выцедил. Потом вытер рукавом усы и повеселел. В глазах заиграло веселье, с оплывшего лица стала спадать синюшность, икоту словно ножом отрезало. — Ты, браток, задал мне очень трудный вопрос. Я, пожалуй, на него ответить не смогу. Думаешь, выпил стакан твоего вина, так расколюсь, все наружу выставлю? Нет, шутишь! Ищи дураков! Я тебе не райисполком! — Язык у Адиля развязался. — Иуда! Даже Иуда и тот продался за тридцать сребреников! — Адиль пристально и недоверчиво смотрел Нариману прямо в лицо. Ноздри его гневно раздувались. — Может, ты скажешь, что не знаешь Иуду Искариота? Ты же учился не меньше меня, так что имя это тебе должно быть знакомо. Впрочем, и среди дипломированных специалистов сколько угодно ослов, которые даже газет не читают…
В глазах Адиля появились ужас и отвращение, когда он заговорил дальше:
— Враги хотели убить Иисуса Христа, однако не могли узнать его среди двенадцати апостолов. Иуда же был лучшим учеником и другом Христа. И сказал тот Иуда, потребовав тридцать сребреников: «Кого поцелую, тот и Христос». Продал! А может, от великой любви к Христу, к его делу? А ты, брат, тоже из тех ослов с ромбом! Не обижайся! У тебя времени не было думать о таком, а меня безлюдье научило кое-чему. Горы и степь. Думаешь, зря убегали от таких вот Христос в пустыню, Заратуштра в горы, и Мухаммед, и Будда? Эх, ты! Видишь то, что тебе указали другие, слышишь то, что другие кричат в твои ослиные уши! Не журись, брат, это тоже правда… Христос начал подгнивать изнутри, изменять своему делу, а Иуда понял это и не захотел, чтобы Христа признали ренегатом, сам пошел на то, что глупцы назвали предательством, чтобы убить Иисуса физически, зато сохранить его учение, его дело на века. В свое время христианство было прогрессивным, не так? И тридцать сребреников взял, чтобы люди не стали искать глубоко причин его измены, и на то пошел сознательно, чтобы потомки клеймили имя его. Страшно! О, как страшно, браток! Нет, не предателем он был, а героем! Почему никто не вспомнит, как умер гордый и мудрый Иуда Искариот? Скажи мне, ты!
Адиль замолчал, уставившись на пустую бутылку.
Нариман был поражен услышанным. Все, что сказал Адиль, было неожиданно и дико. Он понял, как глубоко презирал его этот опустившийся, потерявший человеческий облик пьяница.
— У меня нет Христа, — вдруг горько сказал Адиль. — Я дешево не продамся. Мне нужны деньги. Много денег. А пока мне хватит и одной поллитры. Остальное завтра отдашь. Тогда ты узнаешь абсолютно все, и не останется больше парижских тайн. Я завтра выйду на работу. Как только освобожусь, приду. Я же сейчас на карьере болтаюсь. Электриком работаю Не удивляйся. У меня много специальностей. Как говорится, и швец, и жнец, и на дуде игрец, и геолог и электрик, и страж смерти на складе взрывчатки Кстати… Ах, да ладно… об этом после, потом скажу… Склад… Электрик — чес-тво по Райкину.
Нет, это не бред. Не похоже на обычную пьяную болтовню. Он что-то знает. Не прост, совсем не прост. И неглуп, подумал Нариман. Жалко, пропал совсем парень. Эрудит чертов!
— А чего или кого вы боитесь? — не выдержал Нариман.
— Это ты верно понял. Боюсь. И сейчас я тебе ничего не скажу. Не могу. Опасно. Голову могу потерять. Чтобы сохранить ее на плечах, я должен отсюда убраться в такую даль, где обо мне не слышали и где бы меня никогда не нашли. Ха! Как пророк! А для этого мне нужны средства. Иначе они меня не пожалеют.
— Они? Кто это они?
— Завтра, браток. Ты уж потерпи. Приду, как только смену сдам. Нет, только не в этом доме… Встретимся где-нибудь в другом месте. Хотя бы на автостанции. Знаешь, почему? Да потому, что когда я тебе все стану рассказывать, то должен одной ногой стоять на подножке автобуса! Вот так! Будет плохо, если я не смогу уехать. А для этого, я говорил, мне необходимы деньги. Думаю, ты успеешь их приготовить для меня. Пока же мне трех рублей хватит.
У Наримана мозги в простоквашу превратились. Мысли разбегаются, как нашкодившие ребятишки. Вдруг вспыхнуло желание схватить Адиля за глотку и заставить его сказать все, что тому известно. Однако он молча достал из кармана три рубля и протянул несчастному. Теперь и он перешел с ним на «ты»:
— Вот, возьми, пожалуйста. Только скажи, ради аллаха! — Голос его невольно задрожал.
Адиль рассмеялся. Только невеселым был тот смех. Голова его затряслась.
— Не веришь? Я же сказал — завтра. Работы сейчас невпроворот. Кончился отдых для экскаваторщиков. То и дело кабели надо наращивать. А для этого, сам знаешь, надо все время вести электролинию. Начальник по фамилии Ахрапов нахрапом берет. Орет, сволочуга! Чуть где случится обрыв, так он всех предков по женской линии переберет.
Молниеносным движением, почти не заметным глазу, выхватил Адиль из рук Наримана зеленую бумажку и заговорщицки ему подмигнул. Три рубля тут же скрылись в ладони Адиля, смятые и вожделенные. Теперь никаким бульдозером не разжать кулак Адиля, в котором зажаты деньги.
— Ну, браток, мне пора. До скорого свидания на автовокзале. Уговор не забудь.
Он выскользнул в дверную щель и пропал в темной круговерти зимнего скорого вечера, как тяжелый сон.
«Ему бы пить бросить, — с сожалением подумал Нариман. — Лечиться надо несчастному. Кабы не пил, то какой умный и знающий человек был бы. А вдруг он и вправду знает тайну аварии? Апырай! Хоть бы так оно и было!.. Он обещал сказать завтра. Эх, не нужно было отпускать его! Может, следовало его доставить в милицию, чтобы там его допросили как следует?»
— А ты знаешь, что сегодня у нас выходной день? — спросила Марзия, проводя ладонью по голове Наримана, сидевшего, сгорбившись, за низким столиком у окна.
Он поднял голову, и Марзия увидела, что глаза его покраснели.
— Ах ты боже мой! — обеспокоилась Марзия. — Да оставь ты хоть сегодня эти свои бесконечные расчеты! Снова начал? Глаза красные, щеки запавшие. Так и извести себя недолго. Все выяснится рано или поздно. В любом случае я рядом с тобой, всегда. И радость разделю, и в беде не покину. А ты все один да один. Зачем же так? Слушай, а не пойти ли нам прогуляться на лыжах? Вот здорово будет! Вчера как раз снег выпал. День такой ясный стоит, что грех киснуть в четырех стенах!
— Ну вот, — недовольно сказал Нариман, — люди смеяться станут. Скажут: «У него вина на шее такая, а он на лыжах раскатывает».
— Кому смешно, пусть смеется. Что нехорошего в лыжной прогулке в выходной день? — Марзия взяла его лицо в горячие свои ладони, наклонила к себе и слегка прикоснулась губами.
На лыжи они встали только, когда обошли Дегерес и углубились в ущелье Тасауз.
Сердце Наримана было не на месте. О вчерашнем визите Адиля он не сказал Марзии ни слова. Не хотелось причинять ей боль лишним напоминанием о бывшем муже. Ему в общем хотелось, чтобы Марзия совсем забыла про Адиля. Невольно вспомнились вчерашние слова Адиля о том, чтоб «исчезнуть, пропасть для всех, чтобы уши не слышали и глаза не видели». Задумал, так пусть исчезнет. Только не смерти желает ему Нариман. Пусть живет, дышит, думает, радуется, страдает…
— В Сунге мы зимой каждый день на лыжах ходили, — звонко сказала Марзия, которая шла следом за ним. — А какие соревнования проводили всем классом! С тех пор до сегодняшнего часа ни разу не становилась на лыжи. Отвыкла даже. Ой, Нариман! Упала!
Сверху казалось, что дно ущелья выстлано белой пуховой дорожкой. На снегу узоры следов. Одни похожи на скромный орнамент, другие напоминают арабскую вязь, третьи — клинопись. Здесь пробежал заяц. По обеим сторонам ущелья буйно растет облепиха и боярышник, барбарис, терновник. В их зарослях хоронится зайчишка. Высохшие плоды, сладко тронутые морозом, видны на оголенных ветках дикой яблони. Крепкие черенки у яблочек. Даже осенние ветры не смогли их сбить на землю, покрытую перегнившими плодами. Остались яблочки на ветках, высохли под ветром, и сейчас белобокая сорока лакомится ими. На кривых ветках каратала повисло мертвое крыло.
Когда проходили они под одиноким кустом боярышника, на голову Наримана вдруг посыпался снег. К горам понесся веселый смех Марзии над Нариманом, выгребавшим снег из-за ворота. Она снова ударила лыжной палкой по ветке и сама встала под густо посыпавшийся снег. Звонкий смех в безлюдном и тихом ущелье встревожил сороку. Она с криком поднялась с яблони, полетела, возвещая жителей ущелья о гостях. Была она похожа на черную шапку с белой подкладкой, пущенную в небо рукой краснощекого озорника. Хвост ее болтался по ветру, подобно тесемке.
Откуда-то сверху принесся холодный ветер, заглянул из любопытства в ущелье, дохнул еле слышно, и в ответ ему тихо зазвенели сухие листья дикой яблони. Как же остались они на ветках после недавнего бурана, такого злого и свирепого? — подумал Нариман.
От ходьбы и мороза, от радости и смеха Марзия раскраснелась и еще больше похорошела. Сказочно прекрасной сделали ее горы. На длинных ресницах пушился иней. Жемчугом сверкали в неудержимой улыбке ровные зубы.
Мощный рев далеких «БелАЗов» был здесь еле слышен. Словно невесты под белой фатой, стояли деревья, ожидая прихода суженых, чьи жаркие поцелуи разбудят их от долгого колдовского сна. Сплелись в крепком объятии барбарис и облепиха. Снег лежал на диком винограде, делая его похожим на важных киргизских байбише, намотавших на голову пышные белые тюрбаны. А у ног их копошатся детишками шустрые воробьи, клюют сладкие изюминки. Лыжники спугнули их. Птичий переполох вспугнул заячью семейку, которая стремительно выскочила из-под разлапистой арчи и пустилась наутек. Охотничий азарт пробудился в Наримане, он крикнул и рванулся было преследовать зайцев, но… где там! Скрылись косые в дремучем кустарнике.
Марзия снова рассмеялась, словно серебряные бусинки рассыпала.
— Ну, заяц, погоди! А где зайчишки? — догнала она Наримана и обняла сзади за шею, прижалась лицом к его плечу.
— Эх, досада! — крякнул Нариман. — Гончую, что ли, завести?
— Ого! Никак вольным охотником хочешь стать, мой батыр?! — смеялась Марзия, вытирая теплыми ладошками бисеринки пота с лица Наримана. — Нет, милый, не будет у тебя времени гоняться с собакой за зайцами.
— А что мне делать остается?
— Вернешься на рудник, да и завертят тебя прежние и новые заботы так, что и обо мне некогда будет вспомнить.
— Ой, не знаю!
— Увидишь! Вот сбудутся мои слова, посмотрим, что скажешь тогда.
Счастье затопило сердце Наримана. От великой нежности захотелось глаза закрыть, слушая, как растет в груди томительно-светлая мелодия, и ощущая рядом теплую, живую Марзию. Ощущая и зная, что когда бы ни открыл глаза, всегда увидит он ее такой, с пушистыми, в инее, ресницами, с алыми горячими щеками, с ясными, доверчивыми и любящими глазами. Беспредельным было счастье. Каким огромным может быть влюбленное человеческое сердце, как много может оно вместить, маленькое и великое сердце! Его сердце уподобилось бутону расцветающего тюльпана, жителя суровых гор. Изнемогающий от нежности соловей пел в его душе тихо и сладко. Как редки такие минуты в жизни человека! Даже хмурые скалы и мрачные ущелья, далекое, равнодушное небо кажутся милыми и родными…
Нариман зубами стянул с руки кожаную перчатку и взял в большую свою ладонь пальцы Марзии. Ворохнулась ее кисть воробышком и замерла, радуясь ласке. Нариман держал ее бережно, но крепко, чтобы не вырвалась и не улетела синяя птица счастья. Все вокруг стало чистым и белым, словно мир отказался от грязи, зла и жестокости. Белоснежные покрывала легли на добрую землю. Покрылась снегом и та полянка за ручьем, что была летом изумрудной от зелени и пестрой от цветов, свежей и манящей. Лежал на ней белый череп, в котором пряталась черная молния. Затаился в мертвой голове несущий смерть каракурт и ударил ее огненным жалом своим. А потом было небо высокое и белый верблюжонок с хрустальным колокольчиком да рубин на траве. Одинокий тюльпан, сорванный не вовремя… Только ни о чем не вспомнила сейчас Марзия. Ах, как было хорошо!
К ручью принеслась стайка кекликов и расселась невдалеке от того места, где стояли влюбленные. Птицы удивленно смотрели на неподвижных люден, вертели шейками, стараясь все рассмотреть и понять.
— Нариман! Нариман, смотри! Вой туда! — Голос Марзии задрожал, как тугая тетива боевого лука.
— Что там такое?
— Да вон же, вон!
На восточном склоне ущелья, свободном от снега, гордо стоял могучий архар.
— Не наш ли это зверь? — встревожилась Марзия.
Архар смотрел на запад. Он стоял без малейшего движения, словно отлитый из бронзы. Казалось, придавил горы своей надменностью этот повелитель гор и ущелий, пернатых и четвероногих, хищных и кротких, могучих и слабых.
— Да нет, откуда твоему архару здесь взяться? И не похож. Ручной архар не будет так стоять. Он же совсем домашний. Что ему там, на дикой вершине, терять? Он бы к людям бросился. А вообще-то никогда не нужно приучать к дому детеныша дикого животного. Жалко и грешно. Вот мы отлавливаем разных диких зверей и диковинных птиц, сажаем их для обозрения в клетки и вольеры, на потеху праздному люду, приходящему в зоопарк. Ради развлечения, чтобы удовлетворить любопытство, лишаем мы вольного и безвинного зверя свободы, отнимаем у него лес и горы, пески и скалы, тропы и водопой. Говорят, что звери не понимают неволи и не страдают в клетках. Но я-то понимаю их несвободу! Тебе приходилось когда-нибудь в зоопарке заглянуть в глаза медведя или льва? Тех, что за решеткой?
— Видеть я их видела, но в глаза специально не заглядывала. А зачем?
— Во взгляде их много тайны и скрытых чувств. Звери не умеют плакать. Если бы они умели плакать, то все посетители зоосада утонули бы в их слезах. Совсем не нужная жестокость. Зверинцы-то появились в старину для забавы королей и цезарей, ханов, шахов и беков. Не от насущной необходимости для простого народа родилась забава. Будь на то моя власть, отпустил бы я всех зверей на свободу и закрыл бы зоопарки навсегда. Архара гораздо интересней видеть не за железной изгородью, а вот таким, гордым и вольным, стоящим на вершине утеса. Ты посмотри, как он прекрасен! Просто сказка!
— Ой, нет! Это наш архар! — не выдержала Марзия. Голос ее вырвался неожиданно громко и звонко.
Архар подогнул переднюю ногу, подтянул ее под себя, нагнулся, повернул голову к людям, стоявшим на дне ущелья, и какой-то миг настороженно смотрел на них. Потом, не теряя достоинства, одним прыжком скрылся в камнях.
— Не узнал! — с горьким сожалением сказала погрустневшая Марзия.
— Да нет, это другой архар, — пытался утешить ее Нариман.
«Твой архар давно уже почил в объемистых желудках Жараса и Аманкула», — сказал он про себя, но открыть правду Марзии не решился. Даже малая надежда на то, что бродит архар где-нибудь среди камней, и та хороша. Что изменится, если скажет Нариман, что убит ее архар выстрелом Жараса? Марзия верит, что ее домашний архар живет в горах. Так пусть продолжает верить.
— Вернемся, — попросила Марзия, расстроенная встречей с горным дивом.
Возвращались они не по старой своей лыжне, а вышли на противоположный склон ущелья, на солнечную его сторону, и стали прокладывать новую лыжню. Путь их невольно становился извилистым, потому что идти приходилось среди кустов терна и боярышника, обходить деревья, стволы диких яблонь. Когда перевалили они через пологую часть склона, перед ними открылась белая равнина с небольшим кладбищем. В центре его высился белоснежный, сверкающий на солнце мавзолей. Приземистые могилы с пирамидками, увенчанными полумесяцем, огороженные глинобитными или железными заборчиками, терялись рядом с его великолепием. Сложенный из белого силикатного кирпича, не подвластного ни ветрам, ни дождю, под куполом, обитым цинком, мавзолей был построен на века. Надпись на большой мраморной плите гласила: «Ахрап Туребаев. 1901—1969 гг». Свежая могила. Возведена не раньше осени. Точно такой же силикатный кирпич сложен на товарной станции Нартаса. В самом конце прошлого лета привезли для строительства школы пять платформ. Не оттуда ли взяли потомки Ахрапа материал для мавзолея? У некоторых казахов совсем не осталось совести — ни заботы о детях, ни почтения к старикам.
Нариману вспомнился мавзолей святой матери Домалак у Бурулдая. Его не сравнить, конечно, с этим. Ни площадью, ни красотой, ни мастерством ни в какое сравнение не идет. Выходит, этот Ахрап Туребаев был особенно знатным, славным человеком?
— Ты не знаешь, кто это? Не отец ли Аманкула? — спросил Нариман, повернувшись к Марзии.
Та передернула плечами и отрицательно покачала головой.
— Рассказывают, что во время войны некто Базали разрушил мавзолей Домалак-апы, а когда жизнь наладилась после победы, стала сытнее и теплее, то решил восстановить его. С каждого дома собрал по рублю. Со всех, кто считал себя детьми Домалак, со всех ее потомков, были собраны деньги, и счета им не было, так много оказалось у нее детей. На них можно было не только отстроить заново один мавзолей, а целый город поднять. Но попали те деньги в руки нечестных людей, корыстных, бессовестных, и растеклись, как вода в песок впитались. И построили Домалак-апа маленькую гробницу из обычного красного кирпича, не выше шалаша колхозного сторожа. Но не в гробнице, в конце концов, дело, а в памяти народной…
Мощный ровный гул работающего экскаватора отрезало, как ножом. Из кабины высунулась голова Тока. Он заорал на шоферов «БелАЗов»:
— Эй! Кабеля не хватило! Чуть тронемся — и порвется! Придется вам постоять в длиннющей очереди!
А очередь была бородатого Саши. Он выскочил из кабины и принялся кричать:
— Эй, Ток! Как моя очередь подходит, так у тебя кабель кончается! Что за черт? Или издеваешься?! Загрузи меня, слышишь! А потом стой сколько влезет! На пару пластов-то, я думаю, кабеля хватит!
— Иди сначала сбрей свою страшную бороду, тогда уж ладно, нагружу твою старушку! — рассмеялся в ответ Ток.
— Нашел время для шуток, обормот! Ты, кореш, лучше давай отправляй меня!
— Ох ты, я твой «БелАЗ» нагружаю ковшами руды, а ты премии будешь ковшами загребать? Даже поделиться не догадаешься. В прошлом месяце ты сколько получил?
— Слава богу, не жалуюсь! Да и ты не прикидывайся несчастным. Знаем, как вы гребете, хоть и не считаем в чужих карманах. После взрыва лафа нам, а не жизнь. А вот каково Данаеву? Суда ждет, безработный сидит. Черт знает что!
Ток закурил сигарету. По извилистой дороге карьера, натужно ревя, ползли могучие «БелАЗы». Вскоре на ней вытянулась длиннющая очередь порожних машин. «БелАЗы» не помещались на небольшой разгрузочной площадке и теснились у завалов.
— Надо было найти виноватого, вот и нашли его, — сказал Ток. — Хотел как лучше, и влип. Неудачливый он мужик. А если по совести, не понимаю я чего-то, кореш. Одно знаю твердо — человек он честный… Э-э-э, заболтался я тут! Где же этот чертов электрик? Так и будем стоять?! Новому начальнику следовало бы проследить, чтобы простоев не было, а не торчать прямой ложкой в густой каше. Нет чтобы электриков прислать вовремя. Ох, уж этот Ахрапов! Чтоб у него на лбу палец вырос!
Сзади началась такая кутерьма, что хоть беги, зажав уши. Шоферы досадовали, злились, орали, матерились, давили беспощадно на клаксоны своих машин.
— Эй, чего стоим?
— Долго это будет продолжаться?
— Да вот кабель кончился, а электрика нет!
— А что за электрик? Кто он такой?
— А-а-а, так это «швец и жнец» Аманкула Ахрапова!
— Правду говоришь, его прихвостень! Сам хвалился не раз, что на все руки мастер.
— А мне-то что до его бахвальства! Пусть он трижды мастер, да будь на месте вовремя!
— А-а, алкаш этот? Вечно ходит и клянчит на похмелье!
Шоферы курили, проклиная вынужденное безделье, пьяницу электрика и нерасторопное начальство. Повылезали из кабин, собрались на солнышке, и всем было чуточку не по себе без работы. Моторы не выключались, чтобы не застыли. Огромные «БелАЗы» тихо фырчали, пуская синие кольца дыма, словно курили в знак солидарности со своими хозяевами. Мерный рокот и чих моторов напоминал гул монотонного разговора.
— Раньше ждали взрыва по пять часов и более, а теперь, когда вот она, руда, лежит под ногами, бери, грузи и вези, так проблемой стало кабель протянуть в срок.
— Где начальник участка?
— Надо позвонить Ахрапову.
— Сколько еще можно ждать?
— Надоело терпеть!
— Эй, Ток! Ты, кажется, работал монтером! Вот бы и прирастил кабель! Что тебе стоит!
— Нет, кореш! — Ток затоптал окурок сигареты о железную подножку кабины экскаватора. — Обжегшись на молоке, дуют на воду. Хватит с меня этой работенки, отвиселся на столбе, едва жив остался. Теперь, хоть сам бог меня под ручки поддержит, ни на один столб не полезу.
— Не приведи бог испытать еще раз такой буран! Но сейчас-то день ясный, ветра нет! А все же не лезь, друг, на столб! — с колебанием согласился бородач Саша.
— Дело говоришь! Богу богово, кесарю кесарево! — шутливо отозвался Ток. — А экскаваторщику ковшово! Лишь бы моя малютка была жива и здорова, а уж мы с ней не застоимся. — Маленький Ток любовно оглядел огромную машину и, достав тряпку, принялся протирать стекло своего механического бронтозавра.
Спиральные горизонты карьера казались водоворотом, кратером мощного вулкана, на дне которого скопилось множество ревущих машин и кричащих людей. Сейчас ударит взрыв, и полетят к небу камни, пепел и лава. Растечется магма. Бурно выхлестнется людской гнев. Из-за недосмотра электрика встала и замерла такая силища, такая мощь!
— Вон, едет наконец! — крикнул кто-то, указывая рукой на приближающийся газик.
— Уж не сам ли Ахрапов изволил пожаловать?
Едва дошла весть о том, что из-за нехватки кабеля простаивает экскаватор и множество «БелАЗов», как Аманкул Ахрапов поднял на ноги весь рудник. Вызвав к себе главного энергетика, он буквально вколотил того в землю и снова вытащил на божий свет. Гнев его был беспределен. Главный энергетик Аскарбаев, не выдержав, тоже принялся кричать:
— Оставьте этот тон! Я не раб ваш, а вы не бай! Почему вы считаете себя вправе на меня кричать? Электрика часто не бывает на рабочем месте. Как запьет, так и уходит невесть куда. Я ведь чуть не на коленях просил вас не брать этого разгильдяя на работу. Кто, как не вы, настояли на своем и заставили принять его на работу? Вы же говорили, что Адиль прекрасный специалист. А он до обеда мается похмельем, а после обеда пьяней вина. Что я могу сделать?
Гнев Ахрапова поостыл. Не мог же он, в самом деле, отрубить собственную руку. Правду говорил Аскарбаев, это он заставил взять сюда Адиля. «Вот ведь из-за кого краснеть приходится. Дал же бог… — чертыхнулся он про себя. — Черт бы его побрал!»
— Ладно, поехали! — буркнул он, выходя.
Уже у самого въезда в карьер увидели они человеческую фигуру, не спеша бредущую прямо по середине дороги. Сигнал машины совершенно не задел прохожего. Он медленно повернулся и лениво погрозил шоферу кулаком. И продолжил свой путь. Взбешенный Ахрапов выскочил из машины и схватил Адиля за шиворот.
— Из-за тебя бед у меня прибавилось, негодяй!
Но ко всему глух был веселый Адиль. Его душа пела и захлебывалась от пьяной радости, любви ко всему, что его окружало. Не обращая внимания на Аманкула, Адиль сипел озорную частушку, притопывая в такт растоптанными кирзовыми сапожищами:
Овцы черные бегут,
Рассыпая шарики.
А нартасские девчата
Чешут на «БелАЗике»!
Аманкул не знал, смеяться ему или плакать.
— Слушай, да в своем ли ты уме? Может, ты добиваешься, чтобы тебя с работы выгнали да сгноили в тюрьме, бесстыжая рожа?
Блаженная улыбка на лице Адиля пропала, уступив место весьма сумрачному выражению. Адиль исподлобья посмотрел на Ахрапова и погрозил ему пальцем.
— Не гоношись, бугор! Ты, мальчик, с огнем играешь. Не забывай об этом. Коли я расскажу кое-что да в надлежащем месте, то ты так брыкнешься, что только ножки в небе мелькнут. Помни! А мне терять нечего… кроме своих цепей! — С этими словами он резко оттолкнул Аманкула, оторвав его руку от ворота своего замызганного пальто.
Было удивительно, что Аманкул сразу сник, присмирел, будто глотнул ядовитой кушалы. Он даже в лице переменился.
— Больно горяч ты, прохвост! Вспыхнул, как спичка! Я же не со зла, по-свойски! Чего ты раскипятился? Ладно, садись в машину. Езжай. Там люди ждут. Кабеля не хватило, прирасти, а то стоят машины. После этого делай что хочешь. Как говорится, и сват доволен, и кума спокойна.
Ничего не понявшие Аскарбаев и шофер переглянулись в недоумении. Адиль же тяжело влез в машину, отравив воздух перегаром. Поерзав, Адиль поудобней устроился и, довольный, затянул прежнюю песенку.
Потом повернулся к Ахрапову и выдохнул:
— Я немного подлечил башку, начальник, это правда! Сам на работу шел. У меня же нет машины, как у высокого начальства, вот и чапал себе пешком потихоньку. А сначала зашел на подстанцию и сделал заявку… Сделал? Ну конечно, сделал! — Он принялся было искать что-то в карманах, но потом ему надоело, и он оставил скучное занятие. — Вот оттуда, как говорится, и шлепаю пешочком. Но ты все же смотри, бугор! У меня тоже есть своя гордость…
— Ладно, довольно! — поспешил заткнуть пьяному рот Ахрапов. — Не можешь без хамства, все укусить норовишь, пользуясь тем, что из одной конуры щенки. Может, хватит?
Адиль нагло ухмыльнулся и снова засипел песню. Аманкул же сгорбился и угрюмо замолчал. Что-то новое появилось в поведении Адиля. Весьма странное. От мрачности былой, от подавленности не осталось и следа. Он весел, что-то живо рассказывает и вдруг, хитро усмехнувшись, начинает напевать поднадоевший всем мотив: «Алю-лай-лай-дай!» Глаза его возбужденно горят, напоминая прежнего Адиля, человека, геолога. Да-а-а, только чистой одежды да звонкой гитары не хватает для полного сходства, ну, и зубов, конечно. Аманкул хотел было сказать ему об этом, но вовремя вспомнил, что гитару свою Адиль продал, а деньги пропил и очень не любит слышать о гитаре. Еще раз осторожность взяла верх. Кто знает, слово за слово, начнется такой разговор, от которого захочешь, да не уйдешь. Много лишних слов будет сказано спьяну. Лучше не надо.
Адиль вдруг резко повернулся и посмотрел прямо в лицо Аманкула, словно прочитал его мысли.
— Я все знаю, Абеке! И почему ты вдруг замолчал, тоже знаю. То, чего я не знаю, спрятано за семью пластами земли, на страшной глубине! — И Адиль расхохотался.
«Ах, мерзавец! Шантажировать вздумал? Видно, негодяй, хочет, чтобы подачкой заткнули ему рот поганый. Недопил, видать, — с отвращением и страхом подумал съежившийся Ахрапов. — Какого бога благодарить, какого черта за то, что поставил меня в зависимость от этого ничтожества! Он же недостоин следа моих калош коснуться, а вот…»
Адиль ноет под нос песенку. Ему по колено любое море и даже океан.
Слегка подтаявший за короткий солнечный день снег стал снова смерзаться, едва солнце перевалило к закату. Лыжи уже не скользили, а разъезжались по насту. Всякое удовольствие от прогулки стало пропадать. К тому же на востоке появились сизые тучи, низкие и тяжелые, и подул пронизывающий ветер. Нариман был так благодарен Марзии за то, что она вытащила его на эту прогулку, отвлекла от тяжелых мыслей, что просто не знал, как выразить ей свою признательность, и, как безусый юноша, ласковый, словно теленок, то и дело обнимал молодую женщину за талию, привлекал к себе и целовал. Но те сосунки лижутся, не понимая истинной сладости поцелуя, их радует новизна нежных отношений, у них поцелуи пресны, соли в них нет. А эти двое знают уже и горечь любви, и радость ее, умеют ценить чувство и понимают порывы другого, идут навстречу ему, зажигаясь сами. Губы их вливаются в губы, и этот поцелуй становится ключом, отпирающим сердца. А из открытых сердец хлынет такой глубокий и бурный поток нежности, что затопит весь мир и увлечет их в этом потоке.
Но разум хватал их за ворот и тащил на твердый берег. Он напоминал о житейских заботах, бытовых мелочах, потом, осмелев, начинал тревожить большим. Разум напоминал о неотложных делах, о вчерашней встрече с Адилем, о том, что к концу его смены Нариман должен быть на автостанции. Чувства и разум перемешались. Досадное сомнение закралось в сердце: «Уж не подведет ли меня тот Адиль?»
На обратном пути Нариман сказал Марзии:
— Пойдем мимо карьера!
Марзия не поняла, зачем это ему понадобилось, однако возражать не стала. Говорят, добрая лошадь знает свой дом, ее всегда тянет к своим яслям. Так и Наримана вдруг неудержимо повлекло к карьеру, какая-то сила вела его туда неизвестно почему. Разум услужливо подсказал ему оправдание: «Может, там встретишь Адиля».
Ветер усиливался, сдувая с веток колючий снег. Сухие и звонкие стебельки перемерзшего чертополоха стали погромыхивать, навевая тоску. Вокруг было тихо и чисто. Ни одно копыто не оставило след на ровном снегу. Зябко и неуютно в белом безмолвии даже колючкам. Они цепко хватаются за ноги проходящих мимо людей, словно молят взять их с собой или же остаться с ними в жутком царстве холода, которое скоро зальет лунный призрачный свет. Так и шли они среди зарослей чертополоха, продираясь сквозь колючки, когда вдруг чуть ли не из-под ног, шумно захлопав золотыми крыльями, вылетел фазан, подобный пламени. Фр-р-р! И пропал, как солнечный закатный луч, темный, алый, золотой. От неожиданности Марзия чуть не упала. Нариман поддержал ее.
— Тьфу! Надо же так испугаться! Как выстрел вылетел! — задыхаясь, проговорила Марзия, удерживая руками сердце на месте.
— Ну что ты, глупенькая! Ничего страшного! — принялся утешать ее, как ребенка, Нариман.
Вскоре лыжники помчались по степи и вылетели на край карьера. Снизу доносился рокот двигателей, поднимался дым и пар. Они увидели выстроившиеся в очередь машины. Возле замершего желтого экскаватора сгрудились люди. А на самом дне карьера посверкивала вода.
Когда Нариман увидел карьер, сердце его оборвалось и ухнуло куда-то в ледяной холод. Потом забилось бешеными толчками, медленно успокаиваясь.
Разве так уж трудно понять джигита, который еще жеребенком холил коня, кормил из рук, берег, как ребенка, любил, как невесту, вырастил, выучил и вдруг видит — аргамак его танцует под чужим седлом? Нариман горел вместе со всеми, замерзал, бедовал с карьером, болел его болезнями — и вот, когда пришла пора увидеть результаты своего труда, он оказался в стороне. Сожаление и обида охватили его, но он сдержал крик боли и только вздохнул прерывисто, как несправедливо обиженный ребенок.
Марзия взяла его под руку, привлекла к себе.
— Пойдем отсюда, пожалуйста! Придем домой, напьемся горячего чаю, согреемся, а то намерзлась я что-то.
— Идем, — согласился Нариман.
Они быстро двинулись по самому краю карьера. В самом низу Нариман разглядел человека, карабкающегося на крайний столб. Похож на Адиля, подумал он. Значит, смена его еще не кончилась, значит, успеет Нариман на автостанцию.
Он сознательно не давал укрепиться надежде, дабы не испытать горького разочарования. Мало ли что наговорит человек по пьянке! Он и соврет, дорого не возьмет. Но, с другой стороны, Нариман был заинтригован. Однако его охватили в пути новые сомнения. Нариман живо представил себе уютную, теплую комнату, горячий чай и ласковую Марзию рядом. Чего ради попрется он в холод зимней ночи? И вообще — идти или не идти, говорить об этом Марзии или промолчать? Скользил рядом с Марзией, размышлял и время от времени поглядывал в карьер.
Вдруг над тем крайним столбом что-то ярко вспыхнуло. К небу взметнулось короткое, ослепительное пламя и тут же пропало. Нариман схватил Марзию за плечо и резко повернул к себе. Глаза у него расширились, стали тревожными и больными.
— Ты видела?
— Что я должна была видеть?
— Разве ты не видела, как вспыхнуло пламя?
— Да, кажется, что-то сверкнуло. — Марзия удивленно посмотрела на Наримана. Она шла впереди, думала о своем и совсем не обращала внимания на то, что делается в карьере. Ей было непонятно беспокойство Наримана. «Мнительный стал Нариман в последнее время. От каждого шороха вздрагивает, каждой тени пугается!» — неодобрительно подумала она, но тут же, увидев, как изменилось лицо Наримана, остро почувствовала беду. Глаза ее невольно обратились к карьеру, и она увидела, что люди, толпившиеся только что возле экскаватора, бежали туда, где вспыхнуло.
— Постой здесь! Нет, лучше иди прямо домой, я скоро буду! — быстро проговорил Нариман, отстегивая крепления лыж.
Она ничего не успела ответить, как Нариман съехал по склону прямо на дорогу верхнего горизонта и помчался по ней вниз.
— Осторожней! — только и крикнула молодая женщина. — Камни.
Едва газик остановился, как водители окружили Аманкула Ахрапова и взяли его в оборот. До Адиля никому и дела не было, зато много серьезных упреков пришлось выслушать исполняющему обязанности главного инженера рудника. И странное дело — чем больше они говорили, тем острее Ахрапов чувствовал, кто является истинным хозяином рудника. Может, потому, что рабочие поднимали такие вопросы, задевали такие стороны производства, к которым вроде бы и близки не были. Аманкул стоял растерянный, потом, обозлившись, тоже принялся кричать. Голова его моталась на длинной шее, визгливый голос перекрывал гвалт:
— Ну, чего вы от меня требуете? Хотите живьем меня съесть? Я и так верчусь, как грешник в аду, на раскаленной сковородке. Коли не хватило кабеля, так это дело главного энергетика. Почему не обратитесь со своими жалобами к нему?
— Мы не жалуемся, а требуем!
— Нет, товарищ Ахрапов! Меня вы, пожалуйста, не впутывайте! — вызверился Аскарбаев. — Нечего с больной головы на здоровую валить! Отвечайте народу! Ведь не я, а вы дали приказ об этом пьянице, вы и держите ответ.
— Не намерен! — надменно проговорил Аманкул.
— А перед кем, как не перед ними, вам отвечать!
— Вы меня не так поняли, — заюлил Ахрапов. — Я не намерен устраивать в рабочее время собрания! На то будет другое время.
А «пьяница», не обращая внимания на поднявшийся шум, пошел себе к крайнему столбу, волоча за собой конец кабеля. Он прислонил сундучок с инструментами к столбу, не торопясь нацепил на ноги железные кошки и полез вверх, радостно мурлыча: «Ой, да удирают на «БелАЗе»…»
Ветер подхватил слова песенки и швырнул туда, где продолжали горячиться шоферы.
— Вот дьявол! Все ему нипочем! Еще и поет, — рассмеялся кто-то.
— Нет, оставлять этого нельзя. Поставим на собрание, — сказал Ток.
— Убыток, который мы потерпели за час простоя, на вашей совести, товарищ Ахрапов. Будете платить? — сердито проговорил Саша.
— Да будет вам, ребята! — миролюбиво отозвался Аманкул. — Сейчас электричество подключат. Поднажмите немного и наверстаете упущенное. Не будем сыр-бор разводить из-за пустяков. Дело-то яйца выеденного не стоит.
Не успел он закончить свою благодушную речь, как толстый черный кабель, закрутившись змеей, упал на землю, стремительно пополз в сторону, вскинулся и замер. В тот же миг ослепительное пламя молнией сверкнуло на верхушке столба. Не все и заметить его успели. Но те, кто смотрел, увидели в его свете на столбе черную фигурку. Когда же пламя пропало, фигурка исчезла. Только ветер понес в небо мелкую белую пыль. Все разом замолчали, только гудели «БелАЗы». Они дрожали под зимним небом и, казалось, готовы были двинуться, все сокрушая на своем пути. Мгновение все стояли, потом разом бросились бежать к этому страшному столбу. Сноп яркого пламени обжег их сердца. Можно было подумать, что огонь превратился в крылатого небесного коня, на которого вскочил человек, сидевший на столбе, и умчался в голубые сады эдема, а тоскующие взгляды оставшихся на земле упорно пронзают каждую точку сини, чтобы увидеть следы всадника. «Правда ли?» — стынут глаза. Но нет на небе ничего, кроме клочковатых сизых облаков, густых и неподвижных.
Однако не было в случившемся никакого чуда. Неверной, но смелой рукой схватился Адиль за оголенный конец провода, по которому бежал ток мощностью в шесть тысяч вольт. Как порох, вспыхнул и сгорел человек, пропитанный спиртом.
Ток спрыгнул с высокой подножки экскаватора, увидев под столбом разбросанные вещи. Ему показалось почему-то, что Адиль должен быть там. Со всех ног припустил Ток к столбу, когда чей-то крик отбросил его назад. Возможно, крикнул Аскарбаев:
— Назад!
И Ток вернулся.
У столба лежали оплавившиеся железные кошки.
— Что же получается? — тихо спросил Сембин, который за минуту осунулся и смотрел на всех ввалившимися глазами. — Выходит, ток не был отключен?
Взгляд его блуждал по лицам, пока не остановился на Ахрапове и Аскарбаеве. Только тогда пришел в себя Ахрапов. Холодным взглядом мазнул он по глазам Тока, словно не узнавая его и не понимая, чего хочет от пего этот человек.
— А? Что ты сказал? — И он кинулся к газику, в котором была рация.
Через короткое время из машины послышался его крик:
— Подстанция?! Подстанция, был ли отключен ток на линии восьмого экскаватора?
— Нет, — отозвался дребезжащий голос, — линия не отключена.
— Но почему? Почему?!
— Потому что заявки нет, — миролюбиво прохрипела рация.
— Какого черта! Как нет заявки?!
— Так и нет, — спокойно ответил голос.
— Слушай, тут случилась беда. Человека убило током, понимаешь? Почему же не отключили, собаки?! — Ахрапов застонал и с такой силой ударил трубкой по дверце машины, что мембрана отвалилась. Рация захрипела, смолкла.
Как раз в это время подоспел Нариман. Люди смотрели на его растрепавшиеся волосы, мокрый спортивный костюм, тяжелые лыжные ботинки, переглядывались и молчали.
— Что здесь случилось? — задыхаясь, спросил Нариман.
Никто ему не ответил.
— Скажите же наконец, что произошло!
И тогда отчаянно заголосил Ток, пиная носком кирзового сапога мелкие камни под ногами:
— Потеря-я-яли братишку-у-у! О-о-о, Ади-и-иль!
Он раскидывал ногами камни, словно хотел отыскать там Адиля, или след его, или знак, что-нибудь, что могло бы объяснить то нелепое и жуткое, что ворвалось в их жизнь. Тупой нос его сапога уперся в смерзшуюся коричневатую бумагу. Взгляды людей, которые стояли, не смея поднять глаз от земли, невольно приковались к этой бумаге. Ток резко повернулся и пошел прочь. Бумага осталась лежать на земле, трепеща под ветром.
Побледневший Нариман поочередно оглядел столпившихся людей.
— Линия была под напряжением?
— Да, и сейчас под током, — буркнул нехотя Аманкул.
— Шесть тысяч! — с ужасом сказал Нариман, ни к кому не обращаясь. — В милицию не сообщили?
— Нет, — резко бросил Аманкул. — К чему это? Его не вернешь…
— Но это подсудное дело! Надо заявить…
— Заявить, что покойный не дал заявку на отключение линии? Знаю, чего ты добиваешься. Затаил зло и теперь радуешься, что подвернулся удобный случай?! На беде человеческой свое благополучие хочешь построить? Смертью товарища спекулируешь? Не выйдет! Не позволим! — истерично принялся кричать Аманкул, багровый от злости. — Знаем, какая собака смердит в твоей подлой душонке!
— Абеке! Не болтай того, о чем пожалеешь потом! — нахмурился Нариман.
— Нариман прав, надо немедленно сообщить о случившемся в милицию, — рассудительно сказал Аскарбаев, — доложить руководству комбината. За случившееся придется нести ответ. Своими руками сотворили беду, своей шеей поплатимся. Это справедливо. Вот так, товарищ Ахрапов. Мы виноваты! Схватили пьяного человека за шиворот и силком притащили на работу. Да еще на слово ему поверили, что дал заявку на отключение.
— Не был он пьяным! — вскинулся Аманкул. — Мне он показался вполне трезвым.
— Ой-бой! Его перчатка! Уронил ее, видать, несчастный! — вскричал вдруг Ток, показывая рукой на то место под столбом, где лежала резиновая перчатка.
— Конечно, он был пьян. Разве схватился бы трезвый монтер голой рукой за обнаженный провод?
— Даже если в перчатках работать, то под таким напряжением шанс остаться в живых равен нулю, — печально заметил Нариман.
— Да вон его сундучок стоит! — неожиданно громко раздался голос Саши. В его словах можно было услышать надежду на то, что хозяин непременно вернется к своим вещам.
— До приезда милиции ничего трогать нельзя, — дельно подсказал Аскарбаев.
Черный толстый кабель неподвижно лежал на снегу. Кончик плотной бумаги торчал из земли и звенел под ветром, как камышовая крыша низкого сельского дома. Женя Антонов поправил очки, пригляделся, нагнулся и вытащил ту бумагу из-под щебенки. «Аммонал». Все сразу увидели это слово.
— Ну и чудеса! — воскликнул Антонов, и глаза его за стеклами очков стали большими. — Когда же, интересно, взрывали аммонал на этом участке? Разве мы не используем в взрывных работах только аммонит?
Заинтересованные и встревоженные люди подошли ближе.
— Ну-ка!
— Дай-ка! Где? — заговорили все разом, и каждый еще раз пытался прочесть страшное слово на обрывке мешка из-под взрывчатки. Не все поняли сразу, но предчувствие чего-то страшного и серьезного охватило всех без исключения.
Наримана затрясло. Он грубо выхватил клочок коричневой бумаги из рук парторга, пристально всмотрелся в надпись, затем тщательно сложил и бережно опустил в карман. Его можно было понять. За месяц он достаточно настрадался, забыл про смех и сон, потерял покой, мучался без работы. Теперь что-то прояснилось. Ожила надежда…
— О аллах! И зачем понадобилась людям какая-то грязная бумажонка, которую притащило ветром после того, как неизвестно кто и неизвестно как ее использовал? Нашли время для пустых забав, когда погиб молодой, еще полный сил человек! — И Аманкул с презрением отвернулся.
Слова его о человеке, полном сил, прозвучали фальшиво, и это наигранное сочувствие сумели услышать все. Не было перед глазами неподвижного, холодного тела. В густеющих сумерках происшедшее показалось нелепой и злой игрой.
— А все же судьба даровала ему хорошую смерть, — вздохнул себе в бороду Саша. — Никому и после смерти никаких хлопот не причинил, бедняга. Ни могилки ему рыть не надо, ни гроб сколачивать не требуется.
— Не торопись! Он еще таких хлопот нам прибавит, что взвоешь! Не будешь и рад, что не пришлось яму рыть, — отозвался сердито Кумек Аскарбаев.
— Из праха возник, прахом и станешь, — с торжественной грустью сказал Ток.
— А ведь только что человек пел, и нет его, — удивленно покачал головой Саша.
— Аммонал! — с мукой в голосе произнес Женя, поправляя свои очки, сползающие с переносицы.
Наутро Наримана попросил зайти к себе майор милиции Тасбулатов и вручил ему конверт.
— Это письмо Адиля Усенова, трагически погибшего вчера на работе. Оно адресовано вам, — мягко сказал он. — За то, что вскрыли конверт и сняли копию с письма, не обессудьте. Вы понимаете, что не праздное любопытство заставило нас пойти на такой шаг, а интересы дела. Все же просим вас простить нас за это вмешательство в вашу жизнь. Дело нам представляется серьезным, поэтому необходимость все учитывать является особенно важной. Хотя каждое дело не допускает игнорирования мелочей. Нашли мы это письмо в ручном сундучке покойного. Вы вот что скажите, товарищ Данаев, у вас были в последнее время встречи с Усеновым?
— Да, я с ним виделся. Он приходил ко мне домой.
— О чем вы с ним разговаривали?
— Адиль хотел мне рассказать что-то касающееся массового взрыва на руднике.
— И не рассказал?
— Не успел. Он велел мне прийти на следующий день после смены на автостанцию. Сначала он заявил, что мои расчеты верны и что ему известны подлинные причины аварии, но за раскрытие тайны он потребовал с меня денег. Они были нужны ему, чтобы уехать отсюда подальше, скрыться. Адиль чего-то очень боялся и все говорил об опасностях, которые его подстерегают. Кого он боялся, я так и не понял.
— Ах, так? Значит, вы еще раз должны были встретиться?
— Да, — подтвердил снова Нариман, — вечером, после смены на автостанции.
— К сожалению, ваша встреча не состоялась, — нахмурился высоченный, плечистый майор. Несмотря на молодость, виски его были тронуты сединой. — Вспомните, пожалуйста, Усенов вам никаких претензий не предъявлял? Обид не высказывал насчет жены? Не ревновал?
— Нет, ничего такого не было. В разговоре мы даже не касались этой темы. Признаться, я и сам думал, что он станет скандалить, вызывать на ссору, но этого не было. Можете не сомневаться, товарищ майор.
— Я и не сомневаюсь. Он и сам пишет об этом в письме. Да и сам я так думаю… Ну, вы свободны, товарищ Данаев. Всего вам доброго!
— До свидания! — И Нариман направился было к двери, но у самого порога вдруг остановился и повернулся к Тасбулатову. — Один вопрос, если позволите!
— Спрашивайте, товарищ Данаев.
— Нет ли злого умысла в этой смерти? Он явно кого-то боялся.
Майор развел руками, пожимая плечи.
— Никаких тому доказательств. В том же сундучке обнаружена заявка покойного на подстанцию, чтобы там отключили линию восьмого экскаватора, пока идет наращивание кабеля. Забыл подать ее. Возможно, он и хотел доставить бумагу на подстанцию, однако его заторопили на работу. Говорят, он был выпивши. Откуда нам знать? К сожалению, мы лишены возможности провести экспертизу, потому что, сами знаете, чем мы располагаем. Даже горстки пепла не осталось.
Переступив порог, Нариман сразу увидел первого секретаря обкома партии и больше не отводил от него взгляда. Он так и остался стоять на месте.
— Садитесь, — без улыбки предложил первый секретарь низким, густым голосом.
«Не узнал. Нет, не узнал, — сказал про себя Нариман. — Да и как помнить, столько лет прошло! Я еще мальчишкой был, когда видел его в первый раз, и то наша беседа заняла не больше десяти минут…»
Алмас Зангаров слегка пополнел, а так не очень изменился. Те же волнистые черные волосы. Ясный и чистый лоб, высокий, широкий. Только сеточка мелких морщин легла вокруг карих спокойных глаз.
Нариман быстро обвел взглядом присутствующих. Ему показалось, что они перешептываются и украдкой посматривают в его сторону. Нариман опустил глаза. Он понял, что сегодня и именно здесь окончательно решится его судьба. Пока он добирался до обкома, даже когда он подошел к этой массивной двойной двери с тамбуром, его не покидали страх и неуверенность. А тут вдруг успокоился. Он опасался, что снова начнут трястись колени, как это было на бюро горкома, но ничего подобного не произошло. И за сердце беспокоился. Но оно тоже стучало спокойно. На душе было чисто.
Председатель бюро сказал:
— Слово для доклада предоставляется председателю комиссии по расследованию последствий взрыва на руднике Нартас, заведующему отделом промышленности областного комитета партии товарищу Сергею Семеновичу Лазареву. — Он повернулся всем корпусом к председателю: — Сколько вам понадобится времени?
— Десять минут, Алмас Зангарович.
— Говорите.
Это случилось незадолго до аварии. Аманкул, проходя мимо столовой, увидел за фанерной будкой человека, который что-то подбирал с земли. Человек показался знакомым. Охваченный любопытством Аманкул стал тихо подходить к нему, но человек услышал его шаги и, выпрямившись, оглянулся. Адиль! Что он тут делает?! О аллах! Неужели?!
Но осталось, видно, в Адиле человеческое, клочья гордости и ошметки достоинства. Заволновался Адиль, застыдился, покраснел до самых ушей. За позорным делом застал его Ахрапов. Пусть самому будет так же стыдно, как сейчас Адилю! Ну что с того, что вышел он собирать пустые бутылки? Что с того? За так не нальют и стакана вонючего портвейна! А пять-шесть бутылок выручают.
— Это… ты? Адиль, ты ли это? — Чувствовалось, что был Аманкул по-настоящему испуган. — Что ты здесь делаешь?
— Сам видишь! — грубо отрезал Адиль, пряча за спиной свою предательскую добычу. — Все очень просто! — И он даже постарался улыбнуться.
Ахрапов был потрясен увиденным. Он помнил о пристрастии Адиля, но никогда не думал, что оно приведет его на такие задворки.
— Почему ты не на работе?
— А тебе не известно, что смена кончилась? Я, слушай, тоже не железный. Хоть и перестали за человека считать, все же и я раб божий, и мне требуется ням-ням. Вот так, Абеке! — зло сказал Адиль и тут же заюлил, поворачивая разговор в другое русло: — А куда после смены идти работяге? Такому, как я? У которого ни кола, ни двора, ни жены, ни детей? А?!
— Тоже мне работяга. Эх, ты! Может, еще пожалуешься на то, что бабу отбили?
Адиль потупился, только желваки на скулах перекатывались.
— Ты, Абеке, этого не трожь! Не трожь, говорю! Моя вина!
Аманкул на миг задумался, и что-то хищное и коварное загорелось в его глазах. Адиль смотрел под ноги и ничего не заметил.
— Зачем брать на себя чужие грехи, браток, когда хватает своих? Не вини себя. Старухи говорили, что жена, которая не вытерпит капризов одного мужчины, не покроет слабостей его, недостойна считаться женщиной. Нет семьи без доброты, без взаимных уступок. Мягкость крепче цемента. К тебе оказались жестокими чужие люди. Из-за равнодушия ты пострадал, Адиль. Ты гордый джигит, я знаю. Тебе трудно будет вернуться в покинутый дом и лечь в постель, опозоренную Данаевым. Ах, красавица Марзия, обманутая девочка! Ее бы ты смог простить? Впрочем, это дело решает сам мужчина, если он настоящий мужчина. Отойдем-ка в сторону!
Аманкул отвел Адиля за стену столовой, где никто не мог увидеть его вместе с этим пьяницей.
— Горло-то пересохло? — с грубоватой шутливостью спросил он.
— Еще бы, агатай! И не говори!
— Ладно, держи вот! — протянул ему царским жестом рубль Ахрапов. — У меня к тебе дело есть.
Пальцы Адиля ловко слизнули рубль с ладони Аманкула. Но взять-то взял Адиль рубль, да настроение у него сразу испортилось. Вспомнилось, что вчера только работали они вместе, на равных. Какой там на равных! Дело свое Адиль знал гораздо лучше Аманкула, и тот скрепя сердце вынужден был это признать. Хорошим геологом, отличным специалистом был Адиль Усенов. Был. Сознание этого обожгло Адиля. Хоть и потерял он человеческий облик, но откуда знать Аманкулу, что в нем еще не умер прежний Адиль. Нет, не из этой нечистой руки брать ему деньги! На миг проснулась гордость. Словно свет озарил захламленные закоулки его души. Но этого мгновения хватило на то, чтобы осознать боль и ужас своего падения, гордость и бессилие. Смертельно хотелось оставить тот рубль себе, но Адиль протянул его обратно Ахрапову.
— Спасибо тебе, Абеке!
— Ну что ты, право! — смутился Аманкул. Он не думал, что попадет впросак с этим рублем. Ему стало неловко. До чего нелепое положение, о аллах! — Что это с тобой?
Рубль немилосердно жег ладони обоим — и тому, кто взял, и тому, кто дал. Обоих сумел опозорить маленький рубль.
— Ну ладно! Я вижу, ты обиделся. Я же от чистого сердца предложил. Ну, пошутил неудачно. Прости! Знаешь что, пойдем немного посидим? Мы давно уже не сидели вместе. Вспомним старое, а? Двинем в столовую, Адеке! — постарался задобрить оскорбленного подачкой Адиля Ахрапов.
Он не подозревал, что у несчастного человека уже прошел приступ гордости и он остро жалел о потере дармового рубля. Не осталось в нем даже злости, словно все силы ушли на этот протест. Безразличным стал Адиль и оживился только тогда, когда услышал слова Ахрапова о столовой. Не хотелось Адилю старое вспоминать, однако не стал он противиться и покорно пошел рядом с Аманкулом, который вел его с собой, придерживая за локоть. И не видел Адиль невольной брезгливой гримасы на ахраповском лице.
Разговор пошел легче, когда появилось на столе горячее, закуски и, конечно, вино. Народу в столовой было много. Одни заходили, другие вставали, отобедав, из-за столиков. Аманкул был здесь нечастым гостем и чувствовал себя не в своей тарелке. Ему казалось, что все только на них и смотрят. Другое дело Адиль. То обстоятельство, что он сидит рядом с прилично одетым и довольно известным в Нартасе человеком в одной компании и за одним столом, тешило его самолюбие. После нескольких глотков глаза его заблестели. Ущемленная гордость была удовлетворена с избытком. В хмельном тщеславии Адиль возомнил себя прежним, стал заносчивым и неприступным. Блаженное чувство причастности к большим делам и полной жизни охватило его. В таком состоянии он готов был пойти на что угодно.
— Зарос ты, однако, брат. Почему усы не подстрижешь? — с ласковой укоризной обратился к нему Аманкул, видя, как намокли в стакане с вином усы Адиля.
Вместо ответа Адиль промокнул усы пальцами, открыв при этом щербатый рот. Верхних зубов не было совсем, розовые бледные десны напоминали початок кукурузы без зерен.
— Я специально не подравниваю усы, — сказал наконец Адиль, самодовольно улыбаясь. — Так не видно, что я беззубый. Усы прикрывают, понятно? Если меня таким увидит Марзия, то и на версту к себе не подпустит… Хи-хи-хих! — И он гнусно завизжал, прикрывая грязной ладонью беззубый рот.
— Почему же не вставишь зубы? — равнодушно поинтересовался Ахрапов.
Адиль пошевелил пальцами, показывая, что у него для такого дела денег нет.
— Слушай, я же тебя устроил на работу. Место вроде хорошее. Зарплату получаешь приличную. Что тебе еще нужно?
— Хе-хе! А знаешь, сколько у меня долгов? У-уй, как много! Получки не хватает, чтобы рассчитаться.
— Долги — это зло. Я бы рад тебе помочь еще раз, да все от самого тебя зависит. Если ты сумеешь быть мужчиной, то и оклад твой повысится, дом свой вернешь и Марзию. Все снова будет твоим. Но от тебя потребуется услуга. Маленькая, особых хлопот она тебе не принесет. Ты меня понимаешь?
— О чем ты? Говори! — Адиль быстро опьянел, язык стал тяжело ворочаться во рту. Глаза его, обычно такие мягкие и добрые, остекленели, приобрели холодный блеск. Они в упор смотрели на Аманкула, и тому на миг стало страшно от этого жестокого взгляда.
Ахрапов внимательно смотрел на Адиля, видел багровое лицо с синими прожилками и думал, стоит ли доверяться этому пропойце или лучше промолчать. Наконец он решился:
— Работенка не тяжелая. Будет тебе одно поручение, от которого и зависит твоя дальнейшая судьба. Выполнишь — будешь и сыт, и пьян, и нос в табаке. А не сможешь — не обессудь. Кроме неприятностей, ничего обещать не могу. Твое право отказаться, пока не поздно. Когда скажу, то уж на попятную не пойдешь, понял? Ну, решай сам. Выбор твой.
— Ладно уж, говори! — вяло согласился Адиль. — Нечего пугать. Сам кого хочешь напугаю. — И взгляд остекленевших глаз устремился куда-то сквозь Ахрапова…
После того как дело стало выясняться, присутствующие оживились. Наконец председатель бюро сказал:
— Товарищей, прибывших из Нартаса и Карасая, просим на время выйти.
Заскрипели стулья, люди поднимались и шли к двери. Первым, страдая от одышки, вышел Оника. Нариман с Жарасом одновременно подошли к двери. Нариман посторонился, пропуская Хамзина вперед, но тот смешался, согнулся и пробормотал:
— Нет-нет, проходите вы.
Голос Жараса дрожал.
В приемной Оника сразу закурил. Он поймал проходившего мимо Наримана за рукав и повернул лицом к себе.
— Ну, а это как будет считаться?
— А что сказать? Старая болезнь и очень неприятная, Константин Александрович.
— Нет, русские об этом говорят так: «Пригрел змею за пазухой». Понял? Вот!
Нариман попытался перевести поговорку на казахский язык. «Не говори — нет врага. Он под горой. Не говори — волка нет. Он под шапкой». Нет, не подходит. Не совсем, во всяком случае. «Враг животных в стороне, враг человека — внутри». Не то, не то…
— Простите, если я помешал вашей беседе. — Жарас смотрел поочередно на них обоих жалкими, затравленными глазами. — Константин Александрович, если можно, я бы хотел сказать вам несколько слов наедине.
Нариман хотел отойти, но остановился, повинуясь знаку Оники.
— Нет, любезный, мне с вами не о чем говорить! Простите!
Онику согнул сильнейший приступ кашля. В такт кашлю кивал головой Жарас, словно надеясь, что после этого Оника сменит гнев на милость. Вытерев рот платком, директор ткнул пальцем в нарядный галстук Жараса.
— Блестит, — сказал он.
Жарас с готовностью улыбнулся. Он был встревожен и не понимал, что хотел сказать этим Оника. Странно повел себя директор. Удивился выходке взрослого и мудрого человека и Нариман. Лицо Оники внезапно застыло, и в глазах появился лед. Он перевел палец с галстука Жараса на его грудь:
— А здесь?!
Он так гневно крикнул, что люди стали оборачиваться на них. В обкоме не часто услышишь такой крик. Встревоженно застрекотала секретарша:
— Товарищи, сохраняйте тишину. Идет бюро.
В это время раздался звонок. Секретарша исчезла в дверях и тут же вышла.
— Товарищи, заходите!
Алмас Зангаров встал, не спеша обвел взглядом всех присутствующих. Потом послышался его глуховатый, низкий голос:
— Бюро вынесло решение: главного инженера Карасанского горно-рудного комбината Жараса Хамзина с работы снять, из рядов партии исключить. Временно исполняющего обязанности главного инженера рудника Нартас Ахрапова Аманкула с работы снять, из партии исключить. Дела обоих передать в суд. Прежнего главного инженера рудника Нартас товарища Данаева Наримана оставить в рядах партии коммунистов. По рекомендации руководства комбината утвердить его назначение на должность главного инженера Карасайского горно-рудного комбината. Товарищ Нариман, подойди и возьми свой партийный билет…
Из горла Наримана вырвался звук, похожий на рыдание. Он невольно закрыл руками лицо.
Он успел на автобус, идущий в Нартас. Вся его жизнь в последний год была полна страхом опоздать на этот автобус, и ни разу он не опоздал. Зато в салоне он чувствовал себя так, словно свершилась большая мечта. Раскаяние, сожаления, грусть, беды остались позади.
Устроившись в кресле, Нариман закрыл глаза. Ему ни о чем не хотелось сейчас думать. Но от дум не убежишь. Никогда. Стоят они перед глазами — Жарас, Аманкул, Бурабаев, Оника, горячо защищавший его, молодой инженер Женя Антонов, который теперь будет работать на месте Наримана, Алмас Зангаров…
Наконец езда его убаюкала. Голова Наримана свесилась набок. Он повернулся поудобней, сунул нос в воротник черного тулупа и ухнул. В горах идет охота на архаров. Он сидит под деревом на утреннем холоде и мерзнет. Рядом лежит ружье. Из мавзолея Домалак-апы выскочил архар и побежал к нему.
Нариман схватился за ружье.
— Дяденька, не стреляй! Не стреляй! — кричит ребенок.
Он пригляделся внимательно и увидел, что верхом на архаре сидит Булат Хамзин, спасенный им малыш.
— Агатай! Я вас ищу везде. Не стреляйте! — крикнул мальчик, не слезая с архара. — Вы не бойтесь. И не сердитесь. Я все знаю. Мой папа и дядя Аманкул хотели вас уничтожить. Я это подслушал, дядя! Они обманули дядю по имени Адиль, дали ему водки, денег и погрузили в машины вместо аммонита аммонал. Эту взрывчатку и доставили в карьер. А вы же знаете, что аммонал в три раза мощнее аммонита. Вот почему взрыв оказался гораздо сильнее, чем вы рассчитали. А теперь папа велел дяде Аманкулу убрать с дороги Адиля. Папа сказал: «Пьяница проболтается и погубит нас. Он единственный свидетель. Если его уничтожить, то под нас никто не подкопается». Ах, дядя! Они убьют этого Адиля. Если вы не поторопитесь, то они убьют его! Дядя-а-а!
От пронзительного голоса мальчика Нариман встрепенулся, открыл глаза и посмотрел вокруг. Автобус мчится. Пассажиры дремлют. В свете желтых фар летит из-под колес дорога. За окнами непроглядная ночь. Нариман облегченно вздохнул. Сон, всего только сон, кончились кошмары наяву. Впереди — жизнь. Он же только начинает жить! «Завтра поедем с Марзией в Сунге». От этой мысли на душе стало радостно. Потом они поедут к маме…
Солнце зашло, но густые закатные краски горели в полнеба тяжелым огнем, выцветая медленно и сонно. Неясная тревога охватила Марзию к концу рабочего дня, и она вдруг заспешила домой. «Уж не приехал ли из города Нариман? Чем кончилось его дело?» — бились в голове мысли, словно разгоряченные кокпаром[26] кони.
Но Наримана еще не было. Дверь на замке. Марзия открыла входную дверь и задержалась в сенях. Ей вдруг показалось, что в комнате кто-то глухо разговаривает и смеется. От ужаса холодная волна прокатилась по сердцу. С трудом удержавшись от крика, Марзия снова прислушалась. Внутри явно заговорили, загремела посуда. Раздался жуткий смех.
Что это?! Господи, да что же это?! Кошмар! Ведь на двери висит замок! Их там по крайней мере двое.
Марзия не очень-то верила во всякую чертовщину, в шайтанов, в домовых, в леших и водяных, как не верила, впрочем, и в ангелов, но здесь какая-то дьявольщина. Она вспомнила о страшном конце Адиля, и ее бросило в жар и в холод. О-о-о-о, хоть бы то был не Адиль! Уж не дух ли его? Призрак? Но как иначе можно попасть в запертую комнату? Только духу не послужит препятствием замок, не удержат каменные стены. Эх, несчастный Адиль! Бедный, бедный… Было бы куда лучше, если бы он остался жив. Жалко!.. Намерзся при жизни, беспризорный, и после смерти не суждены ему могила и домовина. Рассыпался по ветру горсткой пепла… Может быть, полетел над землей, не принявшей его, и вернулся, обозленный, чтобы предъявить права хозяина на этот дом, который мог считать своим. О тоба!
Но если это Адиль, то почему их двое? Ясно слышны два голоса. Смех приглушенный, словно ладонью рот прикрывают. Марзию охватило желание броситься вон из дома и бежать, как в детстве, к матери, к отцу. Может, соседей позвать и с ними вернуться? Снова послышалось какое-то шуршание, и зазвенела посуда. Марзия постояла еще и с замирающим, заледеневшим сердцем, слегка потянула на себя ручку двери. Она припала глазом к образовавшейся узкой щели, но ничего не смогла рассмотреть. В комнате было темно. Потянула еще. Показалось, что-то пошевелилось за столом, стоявшим у самой печи. Перехватило дыхание. Ослабли ноги. Боясь, что тут же упадет, Марзия протянула руку к стенке, нащупала выключатель и последним усилием нажала на него. Вспыхнул яркий свет.
Незваные гости встрепенулись, захлопали крыльями и сразу притихли. Это были голуби, влюбленная парочка нежных птиц. Самец красовался в сизом оперении, а подружка его была снежно-белой, будто невеста. Они удивленно оглядывали Марзию черными бусинками глаз. Она обессиленно упала на стул и расхохоталась.
По всей видимости, у этой пары жизнь была сладкой. Они досыта наклевались ягод смородины из варенья, что стояло в вазочке на столе. Как же после такого угощения не миловаться и не ворковать? У сытого вроде и забот нет. Нашли себе гнездышко, не собираются, видно, и ночью его оставить. Утром Марзия торопилась на работу и забыла закрыть форточку. Вот и пожаловали через нее в дом милые гости.
Лед сошел с сердца, растаял, ласковое тепло растопило страх, исчезли кошмары. Повлажневшими глазами смотрела хозяйка на голубей. Слабая улыбка тронула ее губы, обозначив милые ямочки на щеках. И, словно поняв, что не станет их гнать из дома эта красивая женщина, голуби затомились от благодарности и любви, стали нежно ворковать. «Хоть бы не улетели они до приезда Наримана!» — неожиданно подумала Марзия. Ей уже не терпелось рассказать любимому о пережитом страхе, причиной которому послужили кроткие голуби.
…Тасауз, каменное ущелье. В черном бархате ночи белые шатры. Бесконечное множество звезд в небе. Белый резвый верблюжонок с хрустальным колокольчиком на шее.
«Ах, голубь! Белый голубь! Может, ты и есть тот верблюжонок, принявший образ ласковой птицы? Сизокрылый голубь! Может, ты и есть тот радужный колокольчик? Меня вы не бойтесь, милые! Не улетайте, прошу вас! Может, в памятном прошлом улетели вы к звездам неблизким? Говорят, что и звезды страдают в разлуке, не в силах найти друг друга. Говорят, и звезды бегут одиночества, да долог их путь. Самые нетерпеливые сгорают от любви. Свет умерших звезд летит к другим мирам, повествуя о высокой любви. Даже мертвые, они светят. А может, Млечный Путь и не путь для звезд, а лишь преграда для влюбленных, холодная река, которую не перейти им? И люди земные смотрят на реку, с противоположных берегов которой тянутся друг к другу печальные влюбленные. А вы, голуби, не помогли тем сердцам соединиться? Превратился ли ты, белый, в верблюжонка, а ты, сизый, в звонкий колокольчик? Перевезли ли на берег влюбленную звезду? Не покидайте меня, белая голубка и сизокрылый друг ее! Не оставляй меня, верблюжонок белоснежный с хрустальным радужным колокольчиком на шее!»
Такой была молитва Марзии в неверных сумерках угасающего дня. Земная мольба слабого и стойкого человеческого сердца.