Всякий, кто держал в руках древний предмет — монету или книгу — и внимательно вглядывался в них, испытывал легкое и тонкое воздействие их на себя; говоря грубо — чувствовал душу вещей.
Я всю жизнь собирал монеты и книги, но отнюдь не ради их материальной ценности. Я собирал из-за радости, которую ощущал, держа их в руках. Соприкосновение с ними незримыми нитями связывает живых людей с самыми далекими эпохами, с давно ушедшими из мира тенями, выявляет образ и картины прошлого. Если хотите — назовите это самогипнозом: дело не в названии, а в удовлетворении, какое дают такие переживания.
Мне не раз доводилось часами держать в руках старые книги; я не читал, а только ощущал их, всматривался в переплет, в начертание букв, в отдельные страницы. Если у меня устанавливалась связь с ними — я их читал, нет — отставлял до времени в сторону: надо сперва почувствовать — затем придет понимание и откровение.
Иногда совсем незначащая книга своим видом и внешним воздействием дает больше, чем философский трактат. Но… эти слова — для немногих!
Мраморные, стоявшие на камине, часы пробили 9. Пожилой господин, сидевший за письменным столом, встал, погасил лампу и вы шел из кабинета.
Через минуту загремела отъехавшая от крыльца карета, и в доме воцарилось безмолвие. Тихо стало и в только что опустевшей комнате.
Угасавший камин нет-нет и освещал ее. Везде были ковры и оружие, фотографии разных местностей. Были здесь и грозные виды Кавказа с бушующим Тереком в мрачном Дарьяле, Черного моря и Крыма и далекого, знойного Египта с вечными сфинксами и пирамидами. Между оружием висели кожаные щиты со вделанными в них древними монетами.
Задумчиво и серьезно смотрели отчеканенные на монетах лица; многие были полустерты и словно сквозь туман просвечивали на них чьи-то образы-тени давно умерших, когда-то известных и сильных мира сего.
— Что ж, будем продолжать вчерашнее? — еле слышно заявил екатерининский рубль.
Он так тихо сказал это, что люди приняли бы его слова за шелест былинки, колыхнутой ветром. Но монеты услыхали его.
— Будем! — отозвался еще кто-то из них.
— Моя странная была судьба, — проговорила небольшая монета с изображением Сигизмунда III.
— Я появилась на свет в городе Гданске… Теперь он же называется Данцигом…
И я, как и все мы, смутно помню первые дни по выходе на свет Божий. Слишком ново было тогда все, слишком радостно и привольно!
Одно из первых ясных воспоминаний моих — это костел. Как сейчас вижу громадные, нависшие своды, темные, уходящие вверх колонны, фигуры святых, скамейки… Меня держал в руке старый ксендз, вынувший меня из костельной кружки. Кто-то пожертвовал меня на Божье дело.
Вокруг было тихо. Задумчивые глаза старика остановились на мне, он запер кружку и пошел мрачными, сводчатыми коридорами в монастырь, находившийся при костеле.
Меня в числе других назначили на дело просвещения Жмуди, тогда еще утопавшей во тьме и невежестве.
Местом отправления была Кретинга, находившаяся близ Паланги и Балтийского моря.
Те же фигуры святых, громадные своды и коридоры встретили меня по прибытии.
Близорукий монах-бернардин поднес меня, рассматривая, к самым глазам своим. Черная, старая ряска с капюшоном, опоясанная веревкой, облекала его тучную фигуру; подслеповатые, голубые глаза глядели добродушно.
Он опустил меня в карман свой. Не знаю, сколько времени пролежала я в нем. Он, вероятно, забыл обо мне.
Каждый день я слыхала звуки богослужения: гремел орган, пели молодые, сильные голоса.
Раз как-то особенно торжественно и мрачно грянул орган; новые, лучшие и многочисленнейшие голоса вторили ему. Орган точно вел их куда-то вверх, направлял и подсказывал их могучие звуки. Пели реквием.
Костел был полон; творилось что-то особенное. После обедни вся толпа двинулась к алтарю. Оттуда шел спуск вниз. Медленно, со ступеньки на ступеньку, сошел мой хозяин. Сзади неслось пение.
Через несколько минут шествие остановилось; что-то тяжелое поставили на пол.
Началась короткая, быстро шедшая служба.
Мой хозяин опустил руку в карман за платком и вытащил меня вместе с ним.
Я упала на каменные плиты, покрытые пылью; никто не услыхал моего падения.
Я была в подземелье.
Среди толпы стоял открытый гроб; в нем лежал какой-то пан в кунтуше и при сабле. Огромные, седые усы спадали с боков худого и выбритого лица его, желтого цвета. Жилистые руки были сложены на груди. Все стояли со свечами; в углах горели факелы, освещавшие длинное, сводчатое подземелье; дальше углы утопали во мраке.
Что поразило меня — это то, что подземелье было полно покойников.
Иные, на монашеской стороне, стояли, прислоненные к стенам; другие, светские, лежали в открытых гробах.
— Чудеса, чудеса Божьи! — долетел до меня шепот каких-то двух шляхтичей, пришедших взглянуть на похороны.
— Столько лет лежат здесь — и нетленны!!.
Действительно, будто сейчас только прислонили к стенам монахов и других мертвецов!
Особенно одного как сейчас вижу: рослый, огромный, в платье бернардина, он стоял, свесив седую голову и скрестив на груди руки. Он точно ждал и молился. Кожа его была, как пергамент: уже более двадцати лет как он был похоронен.
Служба кончилась, и один за другим стали все выбираться из подземелья.
Факелы погасли.
Я осталась одна с мертвецами.
Мрак и тишина были вокруг. Только через несколько времени различила я тонкую струйку света, пробравшуюся откуда-то в подземелье.
Затем стали обрисовываться для меня и фигуры покойников и, наконец, я так привыкла к мраку, что, словно днем, стала различать все.
Далекие, едва слышные звуки органа долетали иногда до меня: наверху, значит, шла служба.
Где-то скребли мыши; раз одна пробежала мимо меня, остановилась, обнюхала меня и побежала дальше.
Прошло около года. Наконец, я услыхала шум, грохот чего-то, и полоса света ворвалась к нам со стороны входа: отвалили плиту, закрывавшую его.
Приближались похороны: я сразу узнала это по пению. Блеснули свечи, и показалась процессия. Впереди несли моего хозяина.
Он мало изменился: только круглые добродушные глаза его были закрыты. Огромный живот так и бросался в глаза.
Отслужили по нем последнюю службу, прислонили его стоймя к стене, рядом со мной, и подземелье опять опустело.
Года пошли за годами.
Иногда приносили покойников, клали или ставили их и опять уходили.
Я видела, как по очереди вносили туда тех, кто еще не так давно приходил в подземелье, хороня или только присутствуя при похоронах. Я видела, как дети мало-помалу превращались во взрослых, дряхлели и сходили в место упокоения.
Сколько минуло лет — я не знаю!
Умирали и полные сил люди, те, которых не ожидала я видеть близ себя ранее дряхлых, умирали и дряхлые, и ксендзы, и миряне.
Сотни раз всматривалась я в толпу, молившуюся у гробов, стараясь узнать, кого смерть изберет себе следующей жертвой. Иных и совсем не видала я после.
Звуки органа долетали до меня по-прежнему.
Я привыкла к тишине, мраку и отголоскам богослужений, и мне страшно было и думать даже, что когда-нибудь возьмут меня отсюда и бросят опять в толпу людей, осудив на скитание.
Благо тем, кто может проводить жизнь в тишине и спокойствии, созерцая жизнь и прислушиваясь к ней!
Целые поколения схоронили при мне.
Иногда я слышала глухой стук — падал какой-нибудь труп, плохо приставленный или распавшийся. С иными это случалось — особенно со стоявшими в наиболее отдаленном от меня конце подземелья. Там лежали целые груды костей, увенчанные черепами. Мой покойный хозяин стоял невредимый, только глаза его впали еще глубже; щеки втянулись и потемнели. На выбритых лицах многих показалась щетина.
Похороны становились все реже и реже.
Богатые и пышные одежды панов, кунтуши, сабли стали исчезать; появились узкие сюртуки с талиями под мышками и громадными галстуками.
Наконец, похороны прекратились совершенно. Раз в год спускалось к нам духовенство и служило по всем общую панихиду; за тем плита заваливалась опять на год.
Платья покойников приходили в ветхость, разваливались и сползали.
Однажды из протлевшего кармана одного из трупов выкатилась маленькая тонкая монетка и легла рядом со мной.
Она была значительно старше меня и много бесконечных разговоров вели мы с нею, коротая время, делясь прожитым и наблюдениями.
Десять раз подымалась и опускалась плита подземелья, пропуская к нам духовенство.
Наконец, после обычного годового богослужения, ксендзу-гвардиану вздумалось осмотреть хорошенько склепы. Двое монахов с факелами сопровождали его. Он медленно обошел подземелье, всматриваясь в покойников, словно силясь прочесть что-то на мертвых, одеревенелых лицах. Мой бывший хозяин привлек особенное внимание гвардиана. Он долго стоял перед ним, глядя на мертвое лицо его.
— Хорошо жилось, видно, старику?.. — проговорил, вздохнув, и двинулся было дальше, как вдруг носок его сапога ударился в мой край, и я, зазвенев, выскочила из пыли. Один из монахов поднял меня, пошарил еще, где я лежала, нашел мою товарку по заключению и подал нас гвардиану.
— Боже, какая старина?!.. — сказал он, разглядывая нас при свете факела. Затем он поднялся по лестнице. Плита с шумом захлопнулась за нами, закрыв навсегда для меня дорогое мне подземелье.
Денной свет ослепил меня.
Я очутилась в том же, знакомом мне костеле, из которого ушла столетие назад со своим стариком-хозяином.
Был 1830 год.
Кипело повстанье.
Гвардиан отдал меня молодому, красивому шляхтичу, пришедшему к нему за благословеньем на участие в повстанье. Ян Казимир — мой новый хозяин с благоговением, как талисман, вложил меня в ладонку и с тех пор я не расставалась с ним.
Несколько раз я слышала перестрелки, пули свистали вокруг нас, но Ян остался невредимым.
Наконец, наступил страшный день Грохова.
Жаркий бой кипел по бесконечным линиям войск; мы были в знаменитой ольховой роще. Гранаты со свистом дробили деревья и лопались в воздухе. Целые ряды наших, державшихся в роще, падали под огнем русских.
Бешеные атаки шли за атаками. Наши держались; воздух стонал от треска и криков. Несколько раз на штыках врывались русские в рощу и штыками же их выбивали оттуда. Ян действовал богатырски. Старая польская кровь говорила в нем. Но наши начали подаваться; линия дрогнула. Свежие войска русских насели на наших и выбили, наконец, их из рощи.
— Стой, братцы, стой!!.. — кричал Ян, отбиваясь штыком, но его уж не слушали. Что-то лязгнуло, и холодная, твердая сталь скользнула по мне и вонзилась в грудь Яна. Он упал навзничь. Русский гренадер — как узнала я после — ударил его штыком, но, к счастью, только ранил его.
Мы очутились в плену, в госпитале.
Долго проболел Ян, нерадостно было для него и выздоровление: ему предстояла Сибирь.
Бесконечный этапный путь довел нас до Томска; мы шли с целой толпой других, обреченных на ту же участь. В Томске этапных сдали полиции и оттуда уже разослали по городкам и деревням.
Мой хозяин очутился близ Нарыма — небольшого городишки, затерявшегося в вековых чащах великой тайги. Ему отвели участок земли, и он, как простой мужик, взялся за работу.
К зиме поспела и хата. Бесконечные длинные ночи коротали мы с ним в этой хате. Он вынимал меня из ладонки, клал на стол и целыми часами задумчиво глядел на меня. Бог весть, что проходило в голове его в то время!
На дворе был мороз; нет-нет и точно пушечный выстрел раздавался в тайге; лопались сосны и другие вековые деревья от холода. Ветер завывал в трубе; волки подходили и грызлись у самых дверей и окон. Жутко жить одному в тех местах!
Жилье было далеко: ближайшая раскольничья деревня находилась верстах в пяти от нашего дома. Почему Ян там выбрал себе место — не знаю; может быть, впрочем, такое и дали ему.
Лес со всех сторон окружал нас.
С годами Ян обзавелся хозяйством; был у него и огород и пашни; перед хатой вырос забор, скотный двор и сараи.
Но богатство мало утешало моего хозяина; он был грустен и мрачен. Неотвязная дума томила его: ему хотелось на родину, хотелось подышать благословенным воздухом полей наших!
И вот пришел, наконец, давно жданный день: Яну объявили амнистию. Он стал вольная птица, мог идти и ехать, куда ему угодно. Что с ним сталось — и рассказать не могу!
Поручив свое хозяйство старшему работнику, он тотчас же поскакал со мной на Литву. Радостные мысли обуревали его. Он и плакал и смеялся, тиская и целуя меня.
— Домой едем, домой!!. — повторял он.
Вот и Литва!
Ян выскочил из почтовой телеги, поднял руки к небу, упал крестом на землю и поцеловал ее. Скоро показалась и родная деревня его.
Но напрасно искал Ян старый дом свой; сожженный в повстанье, он не возобновлялся более, и самое место, где стоял он, было распахано. Зеленая рожь колыхалась и кланялась с бугорка, на котором стоял некогда дом Яна.
Родных не было тоже; никто и не знал их. Новые, чужие лица населяли деревню. Наконец, один старик указал Яну в заглохшем углу кладбища две заросшие крапивой и лопухами могилы.
— Здесь, помнится мне, лежать паны Косюлевичевы!
Ян поклонился могилам и долго стоял перед ними на коленях.
Вот почему без ответа оставались его письма к отцу и матери!
Жаркая мольба была написана на лице его. Потом он встал и тихо пошел в деревню. Никого из старых знакомых… Не было ни сверстников, с которыми он веселился, ни той, которую он любил. Где они все?!..
Отслужив заупокойную мессу, Ян, грустный и понурый, сел в бричку и поехал в Ковно, а оттуда по Неману в Жмудь, к Кретингену. Какие-то воспоминания были связаны у него с этими местами.
Глубокие морщины залегли между бровей Яна; не разгладились они, и когда блеснул перед ним с горы крест дорогого мне костела св. Франциска. Там подземелье, там провела я долгие, долгие годы!
Долго в задумчивости бродил Ян по местечку, всматриваясь во всех. Кого и что искал он — не знаю!
Не отыскав ничего, он тихим шагом пошел к монастырю.
— Дома гвардиан Доминик?.. — спросил он дряхлого привратника, сидевшего у ворот. Тот посмотрел на Яна и не ответил ни слова. Ян повторил свой вопрос.
— Выжил из ума, что ли, старик? — ворчливо ответил привратник, — гвардиан Доминик уже лет пятнадцать как умер!
Ян понурил голову и отошел от ворот.
Все умерло, все исчезло, все дорогое, когда-то любимое! Родина была пуста для него.
Медленно прошел он к боковой калитке, оттуда во двор костела, обнесенного толстыми стенами.
Огромный зеленый простор его был пуст. Ян опустился на колени у входа в костел и припал лицом к серым холодным плитам…
Помолившись, встал, вытер слезы, вынул меня из кармана, поцеловал и пожал меня, как руку старого друга.
— Оставайся и ты здесь!.. — сказал он. — Отсюда я взял тебя, здесь и оставлю!
И я ударилась о дно заржавевшей кружки.
Ян постоял с минуту на месте.
— Ну, а теперь обратно!.. нет у меня никого и ничего здесь! — Он вздохнул. — Прощай, старый костел… прощай все!!.. — Шаги его замерли в отдалении.
На другой день меня вынули из кружки.
В третий раз очутилась я в том же костеле: все в нем было по-прежнему, только почернел он от времени, стал еще торжественней и таинственней…
Ксендз выменял меня теперешнему хозяину…
— Это я была с тобой в склепе!.. — торопливо сказала маленькая литовская монетка с изображением скачущего всадника на одной стороне и подобием двуглавого орла на другой.
— Я старше вас всех, вероятно?
— Я отчеканена в 1547 году, в Вильне. Первое воспоминание мое — ясный день, бесконечная, волнующаяся степь с синеющей далью. По ней движется наш отряд, блестя кольчугами и острыми пиками. Шли на татар. Несколько дней не встречалось ни куста, ни деревца; о татарах не было ни слуху, ни духу. И вдруг мы наткнулись на огромное полчище их. Отряд весь полег в сече.
Убит был и мой хозяин-ратник, не раз любовавшийся мной, сидя на коне своем. Меня взял какой-то бритый татарин и увез с собой в Крым.
Долго пробыла я там; видела Черное море, великолепные, теплые берега Анатолии, видела ханов и мурз их.
Не раз ходила я с татарами на Москву, видела разорение ее, Рязани и многих других городов русских…
Монетка говорила, торопясь и захлебываясь, точно спеша высказаться, вылить в словах всю свою богатую историю, перечислить все, что видела и что произошло с ней.
— Много видала я и если бы все стала рассказывать — хватило бы на многие годы!
— Да, целые десять лет я нескучно провела, слушая тебя! — отозвалась монета третьего Сигизмунда.
И вдруг почему-то все стихли. Датская монета 1601 года, короля Христиана IV, начавшая было рассказывать, остановилась.
Точно вздох прошел по комнате.
Медленно, отчеканивая слова, заговорила старейшая из медных монет.
— Ничто ваши опыты и знание! Две тысячи лет я странствую по свету, две тысячи лет я живу и наблюдаю. Моя родина Греция, эллины народ мой… — Словно сама с собой говорила монета: медленно и задумчиво лился голос ее, отзвук бесконечно давно минувшего.
— Голубое, безбрежное море… Нагруженные суда отплывают в далекий Египет… В Афинской гавани суета…
Пески и пески… Медленно идет караван верблюдов, истомленных зноем и жаждой. По щиколку вязнут ноги в раскаленном песке; ни воды, ни деревьев… Самум иссушил всю бывшую в бурдюках воду…
Караван сбился с дороги. Реки и озера видны в голубом пламени дали, но нет там ничего — пустыня, одна пустыня…
Смерть веет жгучим дыханьем!.. Люди и верблюды превращены ею в белые кости, лежащие на песке. Я в сведенной руке одного из скелетов… Целые годы он держит меня в ней… Белые бурнусы осматривают кости: бедуины, дикие сыны пустыни, наткнулись на них. Я найдена!
Вихрем летят кони! Темно-синие звездные ночи в пустыне; звучит гортанная, заунывная песнь. Вдали Мемфис, пирамиды и одна величайшая — фараона Хеопса…
Я в углублении сбоку, на самой вершине ее. Я все вижу!
Солнце всходило и заходило, шли караваны, мирно текла жизнь…
Новая, дивная звезда заблестела на небе! Гадают, толкуют о ней… Прошли слухи о новом, великом пророке в Иудее, забродили умы, всколыхнулись люди. Толпы прошли у ног моих на восток поклониться Ему…
И все исчезло в веках… Сон ли это, быль ли? Только пирамиды и сфинксы да я, взиравшие на вечное небо, свидетели прошлого… Люди гадали, вопрошали звезды… Что же узнали гадавшие? К чему послужило их знание? Где они?
Смерть и тлен удел всех живущих! Говорили в Египте: — Ныне человек, завтра прах, развеваемый ветром!.. Нет, бесконечность и счастье и в жизни и в смерти!
Труп лежал у подножия пирамиды, распался и на камнях зазеленела трава, — новая жизнь вышла из смерти. Смерть есть отдых пред возрождением!..
Тихо было в комнате. Все молчало, внимая речам полустертой двутысячелетней монеты.
Только уголь в камине потрескивал и то вспыхивавший, то угасавший огонь освещал ряды умолкших монет; часы на камине важно отбивали минуты, уходившие в вечность.
Одесса, 1899
Случайно, на чужбине, я нашел в своих вещах медную монету царя Рискупорида II и незримая нить памяти протянулась от меня к далекому Крыму.
Высокий глинистый мыс. Отвесные обрывы его разделяют серебристую зыбь Черного моря от голубого Керченского пролива — древнего Босфора Киммерийского.
За десятиверстной ширью его, у подошвы горы Митридата, пятнами белеет Керчь — прежняя Пантикапея. А на этом, кавказском, берегу разбросались сады и хатки; на просторных пыльных улочках нежатся на солнцепеке куры и свиньи; прохожих — ни единого.
Эти хатки — Тамань, древнерусская Тьмутаракань, так долго разыскивавшаяся историками. К северу от крутого обрыва ее расстилаются низины: отсюда когда-то начинались знаменитые Меотийские болота, превратившиеся теперь в озерки и степи.
Ранее полуостров назывался цветущим Синдом… теперь он сплошная пустыня, изумрудная и ароматная весной и желтая и выгорелая к середине лета. Нет на ней ни домов, ни селений. Только бесчисленные курганы сопутствуют здесь прохожему.
Над Черным морем задумались вереницы скифских курганов; над Азовским — греческих.
Раскопки, вернее, грабежи в тех глухих краях показали, что под этими громадными холмами скрываются целые города, след которых давно утрачен историей. Глубоко в земле отыскались Фанагория, Корокондама и многие другие.
Арабы называли Тамань «Великолепной» и древний историк их, Эдризи, пишет, что город этот велик и богат и весь окружен садами.
Владимир Святой в 1015 году отдал его в удел сыну своему Мстиславу Удалому. Тмутаракань была тогда пышной: бело-мраморные здания ее чередовались с садами; в ней било свыше двухсот фонтанов. Близ города находился громадный водоем в две версты в окружности, служивший для орошения садов.
И вот пришло время — и обезлюдели и стали зарастать травой и заноситься пылью цветущие города…
Мне кажется, что сказку о заколдованном окаменелом царстве создал тот, кто побывал в старину на таманском полуострове: мраморные статуи были сочтены им за окаменевших людей.
Двадцать лет войн Екатерины Второй с турками окончательно погубили еще стоявшие тогда остатки царств. Тенистые сады были вырублены и ушли на топку, водоем спустили… только ястребы носились и жалобно вабили над безводной пустыней.
Для заселения края людьми Екатерина II направила в него часть запорожцев, оставшуюся ей верной после разорения Сечи. Три тысячи двести сорок семь чубатых голов под начальством полковника Саввы Белого высадились 25 августа 1792 года у Тамани и положили начало кубанским казакам.
В 1794 году Суворов из имевшегося в изобилии кругом материала построил между Таманью и древней Фанагорией крепость: на казармы, склады и караульни ушли еще высившиеся древние мраморные колонны и капители; статуи, плиты с надписями и прочий каменный материал кололись и пережигались на известь. Тьмутаракань наших летописей сгинула с лица земли!..
Местонахождение ставшего легендарным города открыл случай.
В царствование Николая I какой-то проезжий сидел в Тамани в ожидании лошадей на пороге казармы и обратил внимание, что он мраморный и что на нем имеется славянская надпись; она гласила, что в 1068 году князь Глеб мерил в том месте море по льду от Тьмутаракани до Корчева (Керчи).
Раскопки открыли, что там, где ныне стоит церковь Покрова Богородицы, во дни владычества пантикапейцев находился греческий храм. Мстислав Удалой переделал его в русскую церковь; при турках она была мечетью, а в 1794 году на развалинах ее запорожцы возвели нынешний храм.
Кругом нее — запущенный старый сад; весь он усеян частями беломраморных колонн, капителей и пр. древнегреческих времен; за садом раскидывается старинное русское кладбище… Из полутемного помещения под колокольней и вокруг нее смотрят плиты с древними надписями, остатки памятников, статуй.
Части древней Тамани уже не существует — она обрушилась в море вместе с обвалами мыса. Проезжающие на лодках вдоль берега часто видят в толще земли его красные амфоры в рост человека и еще большие, как бы вознесенные на огромную высоту и вставленные в отвес обрыва; достать их невозможно и через некоторое время после своего появления они рушатся в море и разбиваются на куски; вместе с ними иногда обнаруживаются скрытые глубоко под землей фундаменты, стены… и их постигает та же судьба.
Узенькая, аршина в два шириной тропочка огибает мыс у самой воды; неизменно после каждого волнения и бури волны пролива выкидывают древние монеты, драгоценные кольца, кубки и т. п. дары богу моря, когда-то принесенные древними мореплавателями; жертвы эти давались свыше трех тысяч лет тысячами тысяч людей.
Высшая точка таманского берега, Лысая гора, увенчана двумя громадами-курганами.
Много лет копались в них кладоискатели, выламывая и вывозя для продажи камень, а в 1916 году наткнулись на склеп с мраморным саркофагом и множеством драгоценностей. Последние были немедленно проданы в Керчь, а саркофаг попал в руки археологов.
Равного ему по красоте и искусству работы до сих пор в Южной России не находилось; кое-где на нем имелись следы розовой и золотой раскраски.
Доставка саркофага в Тамань оказалась крайне сложной; несмотря всего на версту расстояния, до города потребовалась особая платформа; ее нигде не оказалось и пришлось крышку отдельно положить на арбу, запряженную волами.
Для гробницы были изготовлены дубовые массивные брусы-полозья почти в аршин толщиной; саркофаг везли двенадцать пар лошадей, их оказалось мало и пришлось увеличить упряжку.
Не сделав и половину дороги, полозья стали дымиться и гореть и во весь остальной путь их поливали водой; когда саркофаг, наконец, дотащили до Вознесенской церкви, что у памятника казакам, от полозьев осталось меньше двух вершков в толщину: такова была тяжесть гробницы без крышки!
Вот что вспыхнуло у меня в памяти от вида полустертой монеты.
А с полки глядит на меня и мои книги белый череп безвестного царя, двадцать пять веков спавшего в описанной гробнице.
И мне кажется, что мой безмолвный собеседник улыбается и хочет сказать мне, что все на свете имеет свой конец и свое воскресение.