Первый год своего офицерства я провел в Вильне, затем попал на Кавказ.
Вильна — один из самых красивых городов мира — говорю это, объехав почти весь свет. Описывать ее, конечно, не стану, скажу только, что я жил вместе с товарищем и другом моим, Дмитревским, на самой дальней окраине ее, в предместье Поплавы, в длинном одноэтажном деревянном доме его милой тетки — Кунигунды Окушко.
Дом весь утопал в кустах сирени; садик упирался в полотно железной дороги; почти над самым домом, на крутом, желтом яру стояли три гигантские сосны и, точно морской прибой, вечно шумели то тихо, то грозно.
Ходить на службу, в город приходилось извилистыми закоулками среди сплошных высоких частоколов; по сторонам зеленели сады: Вильна славилась своими фруктами.
Поплавы занимают глубокую ложбину среди невысоких взгорий; город начинался на горе и на крутом обрыве ее стоял занимавший громадное пространство старинный монастырь, упраздненный после польского восстания. Облупленные, потемнелые здания его и костела глядели из-за белых высоких стен и видны были со всех сторон.
Я всегда увлекался историей и, попав на родину моих отдаленных предков — в Литву — с неизъяснимым восторгом, пядь за пядью, изучал страну и ее столицу Вильну. Исколесил я край пешком вдоль и поперек, едва не погиб в Сахаре близ Немана, не раз блудил в вековых лесах — тогда еще девственных, населенных медведями и дикими козами.
Знакомых у меня почти не имелось, и я весь поглощен был впитыванием в себя Литвы.
Из Москвы я привез драгоценную кладь, главнейшее свое имущество — огромный сундучище с собранием стихотворений всех русских поэтов. Они и старина — вот что наполняло тогда всю мою жизнь.
Разумеется, пропустить без осмотра монастырь над Поплавами я не мог; основан он был чуть ли не при Кейстуте, и притом православными, и лишь много позднее был захвачен и переделан поляками.
Но напрасно обошел я кругом монастырь, ища вход в него. Попробовал ломиться в запертые ворота, в калитки — все было закрыто на большие ржавые замки или заколочено; никаких сторожей не имелось и следа.
В деревянных, окованных железом, воротах сквозили большие щели; припав к ним, я видел громадный, широкий двор, весь заросший лопухами и высокими травами; за ним вставало мрачное здание костела.
Путь в него был единственный — через стену ограды. Со стороны города там пролегала улица — пустынная и пыльная: ближайшие к ней домики таились за деревянными палисадами.
Лазать офицеру через заборы не совсем-то удобно, но делать было нечего.
Я сговорился с Дмитревским, тоже очень интересовавшимся загадочным монастырем, и отпросился на денек у своего ротного командира, добрейшего К. Ф. Попова; Дмитревский освободился тоже, и мы, захватив с собой моего вечного спутника по шатаниям, чрезвычайно походившего на белого кролика, денщика и философа Карася и черномазого Ивана, ранним утром пустились в поход; Иван нес мешок с толстой веревкой, пару свечей, спички и мел для пометок; Карасю поручен был наш завтрак.
Улица вдоль задней стены монастыря безмолвствовала. Мы выбрали близ дальнего угла местечко, где над стеной зеленым стогом высилась, закрывая часть ее, огромная шапка каштана; денщики подсадили нас; мы, сидя верхом на стене, втянули их при помощи веревки, затем по могучим сучьям перебрались на дерево и спустились на землю.
Полнейшее запустение окружило нас; крыши надворных строений частью прогнулись, частью провалились совершенно; стекла в окнах всюду были выбиты; из живых существ в монастыре имелись только галки, сотнями жившие на колокольне.
Мы осмотрели и обошли потемнелый от лет костел; он оказался запертым тоже; на высоких окнах его чернели железные решетки; снизу, из травы и кустов на нас смотрели провалы — дыры в подземелья.
Мы стали на колени и заглянули в них. Там царили полусумерки; можно было различить серые плиты пола и крупные камни, видимо, скатившиеся из окон; дальше, в потемках, намечалось что-то походившее на лежавшие брусья дерева; пол находился ниже уровня земли приблизительно на сажень.
Мы оставили денщиков ждать нас, а сами забрали свечи, мел и, ногами вперед, на животах, съехали в подземелье.
Оно оказалось обширным. В углах и под самой стеной выбивалась травка — нежная, почти белая; пол устилала сухая листва, очевидно, нанесенная со двора ветром; в глубине, в стене, намечалось черное отверстие.
Древесные брусья очертились явственней: мы узнали в них гробы; они рядами во множестве стояли поверх пола…
Мы зажгли свечи и подошли к ним вплотную. Многие из гробов были открыты: в них лежали не скелеты или кости, а точно вчера умершие, сильно исхудавшие люди; я видел бритые щеки, усы, носы, лбы, подбритые у мужчин, сложенные на груди руки… только нагнувшись над самим гробом, можно было сказать, что перед тобой высохшее тело. Впоследствии я не раз видел мумии и должен сказать, что природа искуснее египетских бальзамировщиков — ее заботы сохранили мертвецов значительно лучше: для этого «чуда» ей, оказывается, достаточно самого простого, сухого подвала!..
Мы приподняли с десяток крышек. Замечательно, что строгих выражений на лицах не было… Я подолгу всматривался в них и воочию почувствовал нирвану индусов — этот бесконечный и безразличный покой…
Мертвецы были одеты в старинные платья — в разноцветные, выцветшие кунтуши; особенно вылинял голубой цвет — сделался грязно-белым; нарядные одежды многих были оторочены мехом и кружевами.
Малиновый кунтуш на одном из покойников был порван на плече; я чуть тронул его и разрыв пополз дальше, по целому месту без малейшего треска.
С сильно бившимся сердцем, молча, обошли мы вереницы гробов: мы ведь находились среди тех, что давно стали незримыми для человеческих глаз: на изголовьях черных жилищ их еще можно было прочесть имена и даты смерти — между 1600 и 1675 годами…
У прохода в стене мы остановились и посветили в него; в густом мраке намечался бесконечный коридор, шириной около сажени. Мы вступили в него; наверху, в наружной стене, двумя тонкими синими струйками пробивался свет; там находились когда-то оконца — теперь их завалил всякий мусор.
Что-то еще более странное, чем в первом подземелье, поразило нас: почудилось, будто по сторонам коридора двумя вереницами стоят и ожидают нас люди.
Мы подняли выше свечи и сделали несколько шагов вперед; пол густо, как ковер, покрывала мягкая пыль.
Мы не ошиблись: слева и справа, почти плечом к плечу, стояли монахи, одетые в коричневые рясы и подпоясанные белыми веревками; капюшоны полузакрывали бледные лица, головы были опущены на грудь — мертвецов спеленывали и прислоняли к стене; руки всех были скрещены, как на молитве.
Свет наших свеч колебался по стенам и казалось, что фигуры движутся и выглядывают друг из-за друга.
Жуть охватила нас обоих.
Озираясь и всматриваясь в лица загробного общества, мы медленно продвигались как сквозь строй. Один монах привлек к себе мое особенное внимание, и я остановился около него; Дмитревский отстал, и желтая звездочка его огонька мерцала далеко позади.
Передо мной стоял громадный, бочкообразный человек; лицо его было видно плохо, и я нагнулся, чтобы заглянуть под капюшон. Впалые, словно слепые, глаза были закрыты; седая щетинка — бородка — покрывала щеки: волосы ведь продолжают некоторое время расти и у умерших.
И вдруг я явственно услыхал, что в толстом животе мертвеца что-то забурчало!
Я дрогнул и быстро опустил свечу к животу: из него на меня глянули оживленные, черные глазки — коринки — и узкая мордочка мыши: она прогрызла труп и в необъятном брюхе устроила гнездо свое.
Страх сразу исчез. Я пощелкал пальцем по чреву монаха — раздался такой звук, как если бы я ударил по картинной пустой коробке. Я поставил свечу на пол и приподнял мертвеца — в своем роде Фальстафа — не только безо всякого усилия, но буквально, как перышко: так иссыхают тела в подземельях!
Я поднял еще двух-трех соседей… странно было держать на руках, как куклу, рослого человека — все они казались сделанными из папье-маше. Не отсюда ли пошла легенда о «подделке» мощей?
В нескольких местах — под оконными отверстиями, — стоявшие там мертвецы превратились в груды костей; даже признака лохмотьев одежд не сохранилось — вероятно, тела уничтожила сырость еще в очень давние времена.
Длинный коридор наконец кончился — впереди засерели ступени каменной лестницы, ведшей наверх; свода над частью ее не было, его заменяли доски не то пола, не то плита.
Мы поднялись по ней насколько могли и дружными усилиями спин и рук сдвинули преграду и выбрались в приоткрывшуюся щель.
Сумерки, встретившие нас, показались после полной тьмы подземелья ясным днем. Мы стояли в костеле у бокового алтаря; отодвинутый нами щит был алтарный помост, закрывавший ход вниз.
Обошли мы и осмотрели костел. Он был мрачный, запущенный, но все в нем было на месте: раскрашенные, почернелые статуи, иконы, запрестольные украшения…
Посидели мы на скамье против главного алтаря, обменялись мыслями, послушали тишину… несколько раз мимо нас и под самым сводом черкали воздух летучие мыши…
Мы отправились обратно.
Денщиков наших близ окна видно не было. Мы покричали им, но никто не отзывался: как выяснилось потом, они сладко уснули в траве на солнышке. Выбраться, между тем, без помощи их из подземелья можно было, лишь подтащив и поставив друг на друга пару закрытых гробов; делать это не хотелось и мы принялись палить чем попало, наугад, во двор. Один из наших снарядов — ком земли — угодил в Карася и нас извлекли веревкой на свет Божий.
И как же оценили и поняли всю прелесть и красоту голубого неба, солнца и всякой травки, мы, вернувшиеся с того света!..
Лет двадцать спустя, возвращаясь в Петербург из круговой поездки по Польше, я остановился в Вильне: хотелось подышать воздухом Литвы, повидать старых друзей, посмотреть на милые места, так тесно связанные с моей молодостью…
Поплавы не изменились. Те же сады и частоколы встретили меня; домик Окушко совсем, по самые трубы, утонул в сирени; по-прежнему важно шумели над ним красные сосны. Но самой тетки в уютном домике уже не было — им владела незнакомая мне сестра ее. Дмитревский был на Дальнем Востоке, сестры его повыходили замуж и разахались по разным городам…
Кто возвращается после двадцатилетнего отсутствия, тому знакомых своих лучше всего искать на кладбище!
Прямо из Поплав, по полотну железной дороги, я прошел на тихое, лесистое кладбище, где под громадой-крестом из гранита покоится знаменитый Сырокомля; я еще офицером любил навещать его могилу с томом его стихов в кармане. До сих пор помню его —
«Эх, пойду я к дедам в гости,
Им поклон отдам;
Жбанчик меду на погосте
Выпью, где лежат их кости,
И поплачу там!..»
Могила названной тети отыскалась неподалеку от него. Положил я на нее последнюю дань свою — пучок нарванных мною же полевых цветов, посидел у невысокого холмика, укрывшего под зеленой шубой эту сердечную и приветливую женщину и через Острую Браму вернулся в город.
Там меня ждали жена и обе дочери: я хотел осмотреть с ними знаменитую когда-то «бывшую» коллегию отцов-иезуитов, а главное — подземелья ее, паутиной расходившиеся в разных направлениях под городом.
Описывать коллегию не стану; упомяну лишь, что несколько громадных комнат в ней были от стены к стене, вплотную заполнены уложенными прямо на пол, как кирпичи, всевозможными старинными книгами; высота этих штабелей доходила мне до плеч.
Это были библиотеки, взятые из монастырей и конфискованные у магнатов во время восстания. Пыль покрывала их на добрый вершок…
Спуск в подземелья должен был состояться в костеле.
Его заперли; несколько человек рабочих отодвинули справа за колоннами помост одного из алтарей, и открылось черное отверстие схода; вниз вела каменная лестница, — все было так же, как в костел над Поплавами.
Нас сопровождали ксендз и закристиан, несший зажженную керосиновую лампу; все мы запаслись свечами, рабочие взяли ломы.
— Давно уже сюда не ходили!.. — сказал словоохотливый ксендз. — Около полувека!
Он пояснил, что по их старинному плану подземелья идут в три яруса; по его словам, в дни восстания, по приказу Муравьева, в них был произведен обыск, затем они были замурованы: генералу донесли, будто бы в них скрываются повстанцы, а в гробах, наполняющих их, хранится оружие. Я переводил его слова своим спутницам.
Лестница свела нас в чрезвычайно широкий, длинный и очень высокий коридор; своды его опирались на два ряда кирпичных колонн.
Коридор был пуст; только в одном из углов, за колоннами, виднелся небольшой ряд гробов. Крышки на них не заколачивались, и мы приоткрыли некоторые и увидели иссохшиеся тела людей с сохранившимися волосами и платьями. Медные дощечки с надписями поведали нам имена умерших — все это была знать времен императора Александра I.
Дальше, через несколько шагов, на самой середине коридора мы нашли оброненную кем-то в давние годы черную епанчу. Гробов не было и следа.
Я спросил о причине этого у ксендза и тот пояснил, что по тому же приказу Муравьева все гробы были снесены в нижние подземелья, в силу чего верхний ярус оказался «очищенным». Ксендз как-то странно произнес это слово.
Громада-коридор уперся наконец в глухую стену; при свете лампы и свеч на поверхности ее сырым пятном явственно обрисовалось место заделки.
Рабочие быстро выбили ломами несколько рядов кирпичей и сунули в отверстие руки со свечами: за стеной, в полном беспорядке, почти под самый свод, были нагромождены друг на друга черные гробы.
Чтобы пройти дальше, надо было перелезать через набитую ими комнату; рабочие расширили пролом, и я со свечой в руке полез вверх по осклизлым крышкам и бокам гробов.
Комната оказалась обширной; мы добрались до противоположной стены и опять увидели заложенное кирпичами место.
Рабочие с трудом выломали в тесноте несколько слоев их, и мы протиснулись в отверстие. Перед нами уходил вглубь земли другой коридор, такой же пустынный и высокий; мне показалось, что широкая дорога его склоняется вниз.
Освещая свой путь, мы двинулись дальше. Скоро во мраке, впереди, выявилось что-то черное — не то осыпь, не то какой-то предмет; еще несколько шагов и мы различили человека, сидевшего в кресле. Одет он был в темную рясу; поникшую голову и лицо его закрывал капюшон.
Мы осветили его. Можно было поклясться, что перед нами в старинном кресле находится уснувший или глубоко задумавшийся человек; руки его были сложены по-обычному; на безымянном пальце одной блестело узкое золотое обручальное кольцо.
Дочь потрогала его; оно двигалось по иссохшему пальцу, но не снималось — мешало утолщение сустава. Что было вырезано внутри этого, загадочного для монаха, кольца, — осталось нам неизвестным.
Мертвый как бы стерег стену; когда мы осмотрели ее — сейчас же за ним отыскали место заделанной двери. Мертвеца отодвинули вместе с его креслом, застучали ломы и через четверть часа мы вступили в длинную, как добрая рига, сводчатую комнату.
Свечи озарили поразительное зрелище!
Все помещение почти под потолок было завалено покойниками; гора их понижалась от середины к стенам и около них, по слоям трупов, тянулись как бы дорожки для прохода.
Мертвые были набросаны кое-как; в жуткой каше, вперемежку, рядом торчали головы, ноги, руки, спины… бархат кунтушей чередовался с пышными платьями дам; на большинстве одежды были изорваны, сквозь шелк и кружева виднелись голые части тел, вернее, кожи, плотно прилипшей к костям.
Чья-то рука высунулась на самом верху по локоть и как бы безмолвно взывала к небу; так вскидывают в последний раз руку утопленники перед окончательным погружением в воду.
На головах двух усатых панов были плотно натянуты замшевые подшлемники… все лежавшее перед нами было цветом польско-литовского рыцарства XVII и XVIII веков!
Теперь все были равны и все неизвестны в этом хаосе!
Я обошел кругом этот горный хребет из мертвецов. Идти приходилось по телам; я чувствовал под ногами грудные клетки; они сжимались и опять расширялись и, казалось, мертвецы дышали.
У двери, где безмолвствовали мои спутники, лежали в виде небольшой штабели дров то головами, то ногами наружу детские трупики.
Дочь взяла один из них за ножку и изумилась его легкости. Потом слегка постучала им о косяк входа: — «совсем как вобла!..» — сказала.
Над нами послышался слабый и глухой гул — будто гроза начиналась в отдалении.
— Трамвай прошел!.. — проронил ксендз. — Мы ведь под улицами города!
Немного погодя донесся новый, но уже совсем чуть слышный звук.
— Не труба ли архангела?.. — сказал я.
— Экипаж… — отозвался ксендз.
Снова наступила действительно могильная тишина…
Мы бросили последний взгляд на мертвецов и оставили их ждать наступления Страшного Суда…
Новгород, 1912 г.
В четырнадцати верстах от Туккума находится — выражаясь по-современному — «центр» имения Пленен.
Огромный, коричневый одноэтажный дом с высочайшей черепичной кровлей затаился на холме среди вековых лип и кленов. В доме — по-местному, в замке — двадцать обширных высоких комнат; он имел когда-то башню, но теперь ее нет; с балкона виднеется близкое озеро, дальше горизонт темной тучей закрывают леса.
Во дворе шумит мощный дуб — предание говорит, будто его посадила императрица Елизавета; неподалеку на высокой горе находится каменный фундамент: там находилась беседка, в которой Елизавета любила сиживать и любоваться видом на море и окрестности, изобилующие озерами; гора по сей день слывет под ее именем.
Кто был владелец Пленена в ее дни — мне не удалось узнать; местные жители помнят только баронов Корфов да отца нынешнего владельца, г. Э. Гиля. Но внимание, с которым относились к каждому слову Елизаветы, сохранилось в памяти людей и рассказывают, что однажды она выразила сожаление, что из дома не видно моря.
На другое утро, когда она вышла на террасу — перед ней синело море: в одну ночь в лесу была сделана широкая просека в три версты длиной.
Есть основание предполагать, что Елизавета Петровна проживала в Пленене не вполне добровольно и еще в бытность свою цесаревной: суровая императрица Анна Иоанновна остерегалась оставлять без надзора свою опасную кузину в Петербурге и во время своих отлучек из столицы предпочитала иметь ее поблизости от себя.
В трех верстах от Пленена, за песчаными дюнами, ухоронился на берегу моря маленький рыбачий поселок — Плен-цен. Впечатление он производит странное: между почернелыми хибарками разбросаны сизые деревянные помещичьи дома с белыми колоннами; на всполье, за деревушкой, видны какие-то многочисленные строения — все почернелое от времени, полуразрушенное, без дверей, без окон… это жалкие остатки плененского курорта, именовавшегося «баронским».
Отцы местных старожилов помнили, как по песчаным, пустынным теперь лесным дорогам к морю тянулись громадные дормезы, запряженные четвериками и шестериками с лакеями на запятках; в мертвых теперь домах размещались приезжие, на пляже и в саду гремели собственные оркестры музыки, танцевали и забавлялись нарядные гости.
Теперь только ветер шумит вдоль этих дорог и в домах с выбитыми окнами…
В «замке» ничего из обстановки не сохранилось; уцелели только названия некоторых комнат — классная, боскетная… большой зал пуст совершенно; во многих комнатах протекают потолки.
Существует предание, будто где-то в земле под полом или в какой-то из стен таится огромный клад; в числе драгоценностей его называют множество платиновых монет.
Платиновые монеты в три, шесть и двенадцать рублей чеканились на Руси во дни императора Николая I с 1828 по 1845 год и известны немногим, и упоминание о них легендой является косвенным свидетельством в ее пользу.
Как полагается, клад охраняет привидение, блуждающее по дому в халате и в туфлях; зарыт или замурован клад был, по словам той же легенды, во время чумы.
Вдоль всего дома тянутся две анфилады комнат. Они заставляют вспоминать и думать.
Сквозь качающуюся листву кленов со стороны двора глядит солнце — будто чьи-то тени то появляются, то исчезают в отдалении; в доме нет ни души, кроме меня с женой…
В гостиной стоит у стены старинное фортепьяно. Если тронешь пожелтелую клавишу, звенящий стон, не то зов, жалобно пронижет комнаты…
Посредине всего дома проходит просторный и сумрачный коридор с кирпичным полом.
Любезный и гостеприимный владелец имения, г. Э. Гиль, доставил нас в него, вселил и в тот же вечер укатил обратно в Ригу, а я с женой на целый месяц превратились в самых настоящих Робинзонов, отрезанных от всего мира.
По ночам слышались шорохи; чуть позванивала стеклянная посуда — будто чьи-то руки осторожно касались стаканов-баккара; в дождь протекала во многих комнатах крыша; щелкали об пол просачивавшиеся капли. В глубокой темноте за окнами шумели липы и яблони. Спали мы с револьверами под подушкой, но зато как хорошо работалось и думалось в таком уединении!
А через месяц старый дом ожил и зашумел по-былому: приехала семья владельца, потом семья наших друзей, всюду раздался говор и смех, под руками Галочки Зенец по вечерам стал старчески петь серенады Шуберта дряхлый рояль…
Три месяца безвыездно провели мы в Пленене, и за это время я закончил большой исторический роман из жизни средневековья.
А сейчас, находясь уже в Риге, пишу эти строки и будто въявь вижу глухую песчаную дорогу в бору, тяжелый старинный дормез, запряженный вороным восьмериком с двумя форейторами на переднем уносе, и плененский дом, следящий за ним с высоты бугра.
От Юрбурга до Клайпеды — недавнего Мемеля — почти целый день езды. По сторонам парохода, а затем железной дороги раскидываются однообразные зеленые равнины, единственной достопримечательностью которых являются громадные стада великолепных черноногих коров; иной расцветки мы не видали ни единой. Шоссированные дороги обсажены березами, строения, пашни — все щеголяло порядком, чистотой и тщательной обработкой. Клайпеда как город не интересен; она служила нам только этапом по пути в главные гнезда рыцарей-меченосцев — в Кенигсберг и Мариенбург.
В свежее, солнечное утро мы выехали из нее с первым пароходом; он шел, рассыпая на синь моря жемчуга и серебро; от Балтики нас отделял чудовищный, разлегшийся от горизонта до горизонта, желтый змей Горыныч — совершенно обнаженная высокая песчаная дюна; мы шли близ берега вдоль настоящей Сахары, лишенной даже травинки. Легкий ветерок, тянувший с моря, струйками сдувал песок с гребня дюны — она вся курилась сотнями низких дымков; в части этой косы, засаженной во второй половине ее лесом, устроена, кажется, единственная в Европе, станция для отдыха перелетных птиц и питомник, где разводятся исчезающие виды диких животных — олени, лоси и т. п.
Часов в шесть дня, после пересадки на железную дорогу, мы были в Кенигсберге, одном из самых интересных городов Германии. Расположен он на холмах и изрезан каналами: на самом высоком месте, словно на страже, стоит древний замок; куда ни оглянись — везде видишь памятники старины, статуи замечательных людей, заботу о прошлом, чистоту и порядок в настоящем.
Вырос замок на земле древних пруссов-литовцев в 1225 году; возвел его орден рыцарей-меченосцев — заклятых врагов Ливонии и Литвы. Грюнвальдская битва сокрушила мощь Ордена и с 1530 года Кенигсберг становится достоянием и местом жительства королей. Начиная с Фридриха Первого все прусские венценосцы короновались в нем; в нем же в 1871 году был провозглашен акт о слиянии всех немецких государств в единую Германскую империю.
Неподалеку и ниже замка стоит величавый готический собор — усыпальница гроссмейстеров Ордена; снаружи, у стены собора, под охраной каменной сени и железной решетки лежит мраморная плита со скромной надписью — «Эммануил Кант».
Длинный, узкий двор упирается в старинное двухэтажное строение с большими, квадратными окнами; оно примыкает к другому, совершенно такому же. Со стены первого на собор и на посетителя смотрит каменный медальон, изображающий дородного мужчину в средневековом одеянии; над входом во второй сквозь зелень деревьев виднеется расписанная золотом надпись. Эти скромные домики — первый по времени основания германский университет, давший стране немало замечательных людей; теперь там помещается какая-то школа. Университет давно ушел на простор, на зеленую лужайку, в парк, в другое обширное здание; фронтон его сплошь состоит из белых арок и колонн, тянущихся в два яруса.
Собор, или, по-местному — «Доом» полон реликвий. Там прошлое претворилось в открытые склепы, в гробы рыцарей, в резьбу из черного дуба, в памятники и надписи на стенах, в граненые своды. А кругом собора по тесным улочкам зажались древние дома с высокими крышами и маленькими окошками.
Из замка открываются виды на город; каналы его полны судов разных размеров и чудится, будто еще не миновали времена Ганзы и сотни кораблей грузят товары для отправки их в Господин Великий Новгород. Замок сторожит бронзовая фигура в мантии первого императора объединенной Германии, Вильгельма Первого.
Полон старины и воспоминаний и замок. Он выстроен в виде громадного квадрата с желтой пустыней вместо двора и с двумя воротами, расположенными друг против друга. Близ одних имеется вход в подвалы «Блют-герихт», служившие тюрьмами и застенком, где производились пытки.
Каменные ступени свели нас… в винный погребок, в который время превратило царство страданий и смерти; слева и справа и наискосок от нас уходили в темень и глубь извилистые подземные коридоры, освещенные электрическими лампочками; стен видно не было: их закрывали накаченные друг на друга бочки разных величин и бесконечные полки, из-за черных решеток которых выглядывали тысячи бутылок вин разных сортов и возрастов.
Прежние камеры для заключенных превратились в укромные уголки, где весело проводят время парочки и целые компании. В одной из более значительных тюрем, тоже обставленной бочками, за длиннейшим столом сидела большая компания студентов-корпорантов в цветных шапочках; стол перед ними был уставлен шеренгами опустошенных бутылок. Убирать их до окончания пирушки не полагается и чем безмернее выпито корпорацией вина, тем больше ей славы. В том же погребке имеется и отличный буфет, где можно получить какую угодно закуску. Студенты пели песни и чокались; воздух был пропитан густым духом вина; в закоулках — камерах для одиночек — целовались парочки… все в конце концов мимолетно на свете!
Трое суток провели мы в Кенигсберге, знакомясь с его достопримечательностями; к числу их отношу и изделия из марципана; Кенигсберг не только родина его, но и главный кондитер по этой части для всей Германии.
Следующая остановка наша была Мариенбург — главнейший оплот Ордена меченосцев, куда стекались рыцари со всей Европы и откуда потом они распределялись по ливонским замкам или изливались крестоносными полчищами на Литву, стойко отстаивавшую своих богов и каждый клочок родной земли.
Зеленая равнина… На невысоком холме взъерошенным гнездом цвета запекшейся крови тесно жмутся друг к другу островерхие башни, иззубренные стены, узкие дворики, громады многоярусных зданий с высочайшими крутыми черепичными кровлями; глубокий и широкий ров окаймляет стены: толщина их такова, что внешние разбить возможно было бы только современными пушками: сокровища, хранившиеся в замке, были достойны такой охраны!
С крещением Литвы существование Ордена потеряло смысл и приток средств и рыцарей начал иссякать; замок стал приходить в запустение, кровли провалились, рамы и двери исчезли… Только совы да ветры обходили дозором мертвые залы и башни. Вильгельм Второй вспомнил о замке предков и приказал воскресить его во всех подробностях. Суровый замок восстал из праха перед Великой войной.
Подъемный мост на цепях впускает путника в ворота и он останавливается на небольшом дворе, заключенном в квадрат из высоких строений. Все в порядке, все на местах, но все безмолвствует; из множества окон не выглядывает ни единого лица.
В наружную стену одной из башен вделана несоразмерно вытянутая во всю вышину ее узкая, аляповатая, ярко раскрашенная статуя Божьей Матери — покровительницы Мариенбурга, более походящая на египетскую мумию… Вступаешь в главное здание — охватывает холодом и пустыней: старина знала только камины, топившиеся денно и нощно гигантскими пнями… теперь в этих каминах не чернеет ни уголька…
На стенах кое-где заметны следы живописи. Ступаешь тихо, но эхо звучно отзывается от сводов, от стен передает дальше весть о приходе живых людей… Мимо тянутся одна за другой залы конвента, палаты гроссмейстера, каплицы, громадные столовые, дортуары, чудовищные кухни, десятки всевозможных помещений… нет только тех, для которых все это было выстроено.
В лунную ночь замок превращается в жилище колдунов. Черными, загадочными углами и зубцами рисуются на синем небе необычайные строения; тускло светятся многочисленные окна; иногда их закрывают чьи-то тени, быть может, от плывущих мимо белых облаков… там, как говорят легенды, творится своя, иная жизнь. У ворот, в двухэтажном здании, помещается музей из предметов, найденных в земле при восстановлении замка или относящихся к его истории. Там из витрин глядит множество всякого оружия, орудий пыток и прочего обихода средних веков. Но главное не в нем, главное в отряде конных рыцарей-меченосцев, устремляющихся на входящего с копьями наперевес. И кони и всадники закованы в железо с головы до ног и жизненность видению придана полная.
Такую же картину можно увидать и в Лондоне, в Тауэре. Но там свои, английские крестоносцы и строй несущихся в атаку рыцарей огромен; там служители ходят в древних одеждах и шляпах; там нет путаницы прошлого с настоящим.
Поздним вечером скорый поезд унес нас в Кенигсберг, а на следующий день мы стояли у таможенного прилавка в Погегене и ждали досмотра своих немногочисленных вещей.
Чтобы попасть в Юрбург, нам нужно было сделать в автобусе около ста километров и любезный таможенный чиновник, чтобы не задержать нас к сроку отхода его, быстро выполнил все формальности и нас пропустили одними из первых. Тем не менее, нас ждало разочарование: когда мы вышли с носильщиком на подъезд, около него стояли несколько автомобилей, но автобуса не было и следа. Оказалось, что по расписанию отход его назначен на пять минут позже прихода поезда, и когда настает срок, кондуктор с немецкой аккуратностью двигается в путь, не обращая внимания на публику.
Что было делать? Погеген даже не местечко, а несколько домиков среди леса и остаться в нем ночевать было негде. Машина отошла всего минут десять-пятнадцать назад и один из шоферов предложил попытаться нагнать ее — за это он потребовал тридцать литов; если же затея не удалась бы — за перегон до Юрбурга он назначил семьдесят литов.
Раздумывать было нечего и автомобиль заревел, застучал и как бешеный ринулся вперед по шоссированной дороге; нас кидало и мотало, позади неслась настоящая дымовая завеса, поворот мелькал за поворотом — автобуса видно не было. Мы мчались сломя голову так, как носятся на кинематографических фильмах всякие Гарри Пилли в погонях за удирающими разбойниками.
Минут через двадцать шофер оглянулся на нас.
— Видать!.. — коротко, с удовольствием сказал он.
К нашему счастью оказалось, что автобус остановился около одной из своих станций и «выжидал минуты». Мы расплатились со своим энергичным молодцом-шофером и пересели в почти пустой автобус.
В сумерки показались из-за леса красные колокольни костела: перед нами был Юрбург.
Пароход наш дал три гудка — знак, что на борту имеются приезжие, и от берегов отмели отделилась черная лодка. Пароход застопорил; при помощи матросов мы спустились в нее, и красные лопасти колес шумно завертелись и забурлили в воде. Минут через пять мы стояли уже на берегу почти под самой горой, с которой глядел на нас замок.
Не знаю, каким чудом, но около нас почти немедленно, как из-под земли вынырнула пара вороных коней, запряженных в рессорную бричку — их по пароходному свистку высылают из замка. Минут через десять лошади не без труда одолели крутой подъем, и перед нами развернулся обширный, посыпанный песком двор; на нем возвышался длинный двухэтажный замок, имевший вид растянутой буквы «п». Бричка наша обогнула златоглавую православную церковь, прижавшуюся к самому замку, и остановилась у парадного подъезда с каменными гербами над ним; против него, за полосой разбороненного гравия, раскидывался цветник, дальше начинался парк; все кругом было в таком безукоризненном и не казарменном порядке, какой мы видели только в Англии.
Навстречу нам выскочила прислуга в белом чепчике и таком же передничке; за нею показалась приветливо улыбавшаяся владелица имения, Ольга Викторовна. Немедленно нас отвели в назначенные нам комнаты — кстати сказать, их в замке 64 и притом таких размеров, что из любой вышло бы по 4 современных квартиры. Наши оказались в нижнем этаже; окна смотрели на цветник и парк. На письменном столе в одной из них стоял чудесный букет из розовых пионов; в соседней комнате на белом умывальном столе ожидали кувшины с горячей и холодной водой: все сколько-нибудь нужное для приезжих было предусмотрено до мелочей. Только тот, кто подобно нам, вот уже 12 лет бродит по свету среди чужих людей, может вполне оценить такую заботливость и гостеприимство.
Второе, что бросилось нам в глаза, были стены: толщина их необычайна, и нет ничего удивительного, что замок претерпел все свои невзгоды и через семь веков житейских бурь обещает простоять еще двадцать.
После кофе Ольга Викторовна повела нас осматривать замок и парк. Последний раскинулся на 30 десятинах; полутемные, даже в солнечный день, аллеи его так широки, что на них легко могут разминуться две тройки; широкогрудые богатыри-дубы и липы обступали нас со всех сторон. Рвов не сохранилось; место их занимают четыре пруда.
В самом замке осматривать нечего — можно только подивиться приволью, с каким жилось в старину. Во время Великой войны замок занимал Гинденбург со своим штабом и после ухода его все, что было сколько-нибудь ценного, было увезено немцами. Уцелели только покрытые резьбой колоссальные шкафы итальянской работы XVI века, вынести которые можно было бы, только разрушив сперва стену; поэтому штыки отбили с дверец только несколько черных головок, должно быть, «на память», и драгоценные вещи уцелели.
Боковой фасад замка выходит на обрыв, над которым возвышается сторожевая башня; у подножия ее манит в свою тень липовая аллея; ниже, на скате горы, виднеется большой бурый камень, имеющий вид плиты; надписи на нем нет, но предание говорит, что на том месте был убит Гедимин.
Поблизости темнеет заросшая мохом каменная скамья; еще дальше подымают к самому небу беспросветные зеленые тучи вершин такие дубы, что по самому скромному определению им должно быть никак не менее тысячи двухсот и более лет.
Скамья — излюбленное место привидений. Рассказывают, будто в давние годы местная жительница, красавица-литвинка, влюбилась в заклятого врага своей родины, в рыцаря-меченосца, и встречалась с ним по ночам у этой скамьи. Их выследили, отец литвинки проклял ее, и она бродит с тех пор по свету, ожидая избавления от власти чар. Не раз чудилась она людям сидящей под дубом или блуждающей вокруг замка. Случается, в одной из комнат вдруг появляется фосфорическое, светящееся пятно с проступающими неясными чертами чего-то живого; иногда по ночам на Немане показываются движущиеся огни и бывают случаи, когда лодочники принимают их за пароходные и выезжают навстречу, но никого и ничего на реке не оказывается — это странствующие души убитых в боях под Рауданами.
На верх башни теперь подняться нельзя: во время стоянки в Рауданах штаба двое молодых немецких офицеров взошли на самую верхнюю площадку и каким-то образом свалились на землю и разбились до смерти. Было произведено расследование; выяснилось, что сторонний злой умысел места не имел, и молодые люди погибли, потому что слишком усердно побеседовали с Бахусом. Чтобы не было для других соблазна лазить на башню, а может быть, с целью наказать виновного, внутренняя дубовая лестница была сожжена по приказу штаба. К счастью, благодаря мощности построек огонь на остальную часть их не распространился. Не заставляет ли этот случай вспомнить о ребенке, который бьет то место, на котором он упал?
Подземелья замка высоки и обширны — есть целые залы неизвестного назначения; в одном из них имелся глубокий, теперь засыпанный, колодезь; место его явственно обозначается на земле сырым пятном. При ударах каблуком в пол слышится гул, что свидетельствует о каких-то пустотах, может быть, о втором ярусе подземных ходов.
Ольга Викторовна рассказала нам любопытный случай. Еще перед Великой войной ей мучительно захотелось иметь образ святой Варвары. Поиски его были безуспешны, но однажды Ольга Викторовна была в Царском Селе у своей приятельницы, даже не подозревавшей о розысках гостьи. Та среди разговора вдруг встала, подошла к киоту, достала оттуда образ святой Варвары и сказала: «Возьми… я все эти дни чувствовала какую-то томительную тревогу, и что-то внутри меня требует, чтобы я отдала этот образ тебе!»
Ольга Викторовна вернулась с подарком к себе в Рауданы и от одного из стариков-рабочих случайно узнала, что много лет тому назад, во время ремонта, на наружной башенной стене замка обнаружено было вырубленное из камня раскрашенное изваяние святой Варвары, являвшейся, значит, патронессой Лаудан. Изображена она была как в Мариенбурге Богоматерь, во всю вышину башни. Времена были такие, что подобными находками интересовались мало, и изваяние было управляющим заштукатурено и забелено.
День промелькнул, как на крыльях. А на другое утро приехал невысокий ростом, добродушный и спокойный муж Ольги Викторовны, Иосиф Карлович, бывший ковенский губернский предводитель дворянства.
После раннего обеда были поданы лошади, и мы поехали в сопровождении младшего сына дель Кастро осматривать другой старинный замок, принадлежавший графу Тышкевичу. Находился он в верстах в пяти от Раудан; дорога почти все время идет по горам над Неманом, и виды открываются один другого живописней. Миновали мы чье-то заброшенное имение с полуразвалившимися постройками, затем спустились в глинистый овраг; на дне его посверкивал ручеек, выбивавшийся в виде нескольких ключей прямо из-под горы. Наш молодой спутник указал рукой на лес, подымающийся по ту сторону.
— Замок! — произнес он.
Лошади дружно взяли на подъем, лес расступился, и нас окружило запустение; простор двора зарос сплошным бурьяном; за ним вытягивался замок, очень напоминавший формой и размерами рауданский, но облупленный, без дверей, без окон, без крыши…
По внутренней, каменной и далеко не безопасной лестнице мы поднялись во второй этаж. Полы в части его были целы, но вместо потолка на нас смотрели толстые балки да синее небо; осторожно нащупывая каждый шаг ногой, мы продвигались по толстому слою и кучам мусора из одной огромной комнаты в другую. Почти в каждой из них на стенах уцелели следы живописи — фризы в помпейском стиле, панно «охота» и другое; иные картины сохранились недурно и, судя по манере и сюжетам, написаны они были в XVIII веке.
Сам замок много древнее росписи — это если не родной брат, то внук рауданского. Шаг за шагом мы медленно обошли все, что оказалось доступным бескрылым существам, и старались мысленно восстановить пышное минувшее мертвых чертогов. Вид из окон замка на сторону, противоположную двору, неожиданный: там разверзается пропасть, круто обрывающаяся от самого подножия стены и вся заполненная чудовищами-дубами и липами; открывается даль, синеет Неман. Тишина сказочная, только жаворонки заливаются в бездне неба. На углах замка и двора хмурятся башни; из их бойниц глядят зеленые ветки деревьев.
Вечером, дома, мы увидали другую сказку. Был какой-то праздник, и по давно заведенному порядку к дель Кастро явились несколько человек деревенской молодежи с просьбой разрешить устроить танцы в парке. Согласие, конечно, было дано, и десяток парней живо расчистил и утрамбовал катком землю на перекрестке двух аллей; развесили бумажные фонарики, флаги и, когда все было готово, пришли приглашать владельцев на танцы.
Наступали сумерки; под сводами аллей висела ночь; красными, синими и зелеными огоньками мутно светились фонари, доносились звуки музыки. Доморощенный деревенский оркестр из пяти человек встретил нас торжественным маршем; мы разместились на сбитой из толстых досок скамье и стали смотреть на происходившее. У входа, украшенного флагами, продавали лимонад и простые конфеты, на площадке десятка два пар с увлечением отмахивали польку; ее сменил вальс; мелькали разноцветные городские кофточки и платья девиц; вид у танцующих был сосредоточенный и строгий — будто они не веселились, а решали какую-то головоломную задачу.
Вокруг площадки теснились зрители, слышались шутки и смех. Мы просидели с час и возвратились домой.
Должен засвидетельствовать, что за месяц пребывания в Литве я нигде и ни разу не слыхал ругани и не видел драк: у литовцев нет не только так называемой «словесности», но им вообще чужда брань; наиоскорбительнейшим словом считается «жаба».
Далеко за полночь, лежа в постели, я слышал скрашенную отдалением музыку, и мне грезилось, что не было ни войны, ни революции, что я в Орловской губернии, что у нас бал, что из окон дедовского дома льются в ночь потоки света и мы, не сегодняшние старики, а молодые пары, веселимся и носимся под близкие сердцу звуки вальсов и мазурок.
Четверо суток прожили мы у гостеприимных дель Кастро. Отыскалось у нас множество общих знакомых и даже друзей, и разговоры не умолкали. И когда, уезжая из замка на пристань, я обернулся к стоявшим на подъезде дель Кастро и махал им в знак прощания шляпой, мне казалось, что мы покидаем не случайных знакомых, а близких и милых «своих» людей!