Я нисколько не сомневаюсь, господин аббат, что внушаю вам одно лишь отвращение. Вы знаете меня, хотя и не имели случая со мной говорить; вернее, полагаете, что знаете, поскольку были духовником моей родственницы Матильды Деба… Не подумайте только, что я этим уязвлен. Вы единственный человек на свете, кому мне хотелось бы открыться. В мой последний приезд в Льожа мы встретились в вестибюле, и мне запомнился ваш взгляд. Взгляд ребенка (сколько же вам лет? двадцать шесть?), чистого душой, но умудренного божественным знанием того, как низко может пасть человек. Поймите меня правильно: если я и хочу оправдаться перед вами, то не из-за вашего одеяния и того, что за ним стоит. Как священник вы меня не интересуете. Просто я убежден, что никто, кроме вас, меня не поймет. Как я уже сказал, вы дитя, дитя малое, но вместе с тем искушенное в жизни. И я чувствую, что душевная чистота, которую вы сохранили, тоже подвергалась испытаниям.
Вот видите, еще ничего не сказав о себе, я уже выношу суждение о вас. Оно сложилось у меня за то короткое время, что я видел вас в Льожа, в вашем злополучном приходе, пригвожденного к позорному столбу жестокосердными крестьянами… Не бойтесь, я не поверил клевете. Я проницателен, господин аббат, и, не будучи с вами знаком, читаю в вашем сердце. Когда в Льожа появилась ваша сестра Тота Рево, я тотчас догадался, какую горькую чашу вам придется испить безо всякой вины! Сестру вашу я узнал сразу: прежде ее с супругом частенько можно было встретить на Монпарнасе, на Монмартре… Мне даже довелось однажды танцевать с ней, когда я еще не знал ее имени.
Поначалу я удивился, что вы приняли у себя эту особу с крашеными волосами и выщипанными бровями, после того как она ушла от мужа, однако очень скоро я понял, что вы по-прежнему смотрите на нее глазами младшего брата и в трогательном ослеплении не замечаете истины. А прихожане, по скудоумию своему, заподозрили, что вы водите их за нос и что она вам вовсе не сестра. Даже моя кузина Матильда и ее дочь Катрин отвернулись от вас и ездят на исповедь в Люгдюно. Эти добрые души повторяют сплетни, которыми полнится округа, хоть и не верят им. Вообразите, обе с сокрушенным видом произносят: «Разумеется, они не совершают греха…»
Возможно, они почувствовали, что вы — как бы это лучше сказать — способны понять, с какой силой иных людей манит бездна… Не сочтите это за оскорбление. Да, я увяз в грязи, я уже почти труп, а вас несет на гребне волны, и ноги ваши едва касаются ее пены, и все же я готов поклясться, что повесть о моей жизни не откроет вам ничего нового.
Душа родственная, но устремленная к небу — я давно мечтал о таком собеседнике. Ни ваша добродетель, ни мои преступления не помешают нашему разговору! Ни даже ваша сутана — я сам в свое время чуть было в такую не облачился; ни даже ваша вера.
Я постараюсь быть предельно искренним, не оскорбляя, однако, своими откровениями вашу ангельскую чистоту: я избегну самолюбования, опущу излишние подробности, дам понять между строк то, что нельзя выразить словами.
Если вам доводилось выслушивать исповедь целой жизни, вряд ли вы довольствовались сухим перечнем провинностей и беззаконий; вы наверняка стремились постигнуть общий ход судьбы, увидеть ее вершины, пролить свет в самые мрачные ущелья. Я не жду от вас прощения грехов и не верю в то, что вы властны их отпустить, а потому без тени надежды открываюсь вам до последних глубин. Не бойтесь, я не введу вас в искушение, напротив, моя повесть, возможно, укрепит вашу веру в незримые силы, которым вы служите: в мир сверхъестественного можно проникнуть и снизу.
Не подумайте, что я по рождению принадлежу к буржуазному сословию: двери замка в Льожа открылись мне благодаря женитьбе. Я сын поверенного господ Пелуэр, в прошлом простого фермера, человека неглупого, но совершенно необразованного. Моя мать умерла, когда мне было полтора года. Я на нее похож. У нее была тонкая белая кожа, выдававшая иную, чем у ее супруга, породу… Мне кажется, я знаю о ней многое, что от меня долго скрывали: скатившийся на дно, испытывает потребность переложить часть ответственности на предков. Он чувствует, что сила, которая тащит его вниз, превосходит возможности одной несчастной человеческой личности, он падает со скоростью, накапливавшейся и нараставшей из поколения в поколение. Сколько умерших высвобождают свои желания и утоляют страсти в нас и через нас! В минуту нерешительности, сколько их подталкивают нас на совершение дурного поступка! («А сколько удерживают? — возразите вы. — Помогают бороться с мраком!» Увы, мой опыт тут расходится с вашим!)
Одно обстоятельство еще в детстве определило всю мою дальнейшую судьбу. С самого раннего возраста, сколько я себя помню, я всем очень нравился; вернее, нравилось мое лицо, а я этим пользовался. Надеюсь, вы не заподозрите меня в глупом тщеславии. Я счел необходимым сразу объяснить, что стало причиной моего кажущегося преуспеяния и в конечном итоге погубило меня. О внешности же судите сами: в пятьдесят лет мое лицо сохранилось почти таким, каким оно было в школьные годы, когда женщины бросались ко мне на улице и принимались целовать. Сегодня волосы мои поседели, но оттого лишь лучше оттеняют смуглую кожу; за последние двадцать лет я не прибавил ни килограмма. Я до сих пор ношу костюмы и пальто, которые еще юношей купил в Лондоне.
В детстве я с холодным любопытством наблюдал, как действует на других мое очарование, и использовал его в своих целях сначала инстинктивно, а потом все более осознанно. Да, представьте, сызмальства. Помню летний день, пахнущий хлоркой монастырский класс, где обычно слышно только, как монахиня кричит да стучит линейкой по парте. И вдруг дверь открывается: «Встаньте, дети, поприветствуйте вашу благодетельницу». Под грохот отодвигаемых скамеек в класс вошла пышная телом дама почтенного возраста в кружевном чепце вроде тех, какие обрамляют на портретах лицо королевы Виктории, а за ней — настоятельница и еще одна монахиня: они подобострастно смотрели на старуху, что-то ворковали и млели от любых ее слов, которых мы все равно не понимали.
— Подставьте руки! — скомандовала классная.
В каждую из протянутых грязных ладошек попечительница опускала по три крохотных пастилки: белую, розовую и голубую.
— А вот и наш маленький Градер! — воскликнула она, прикоснувшись крючковатыми пальцами к моим волосам (эта старуха была матерью Жерома Пелуэра, которого вы похоронили год назад).
— Он не только очарователен, но и умен, — вставила монахиня. — Габриэль, прочитай «Верую» нашей благодетельнице.
Я отбарабанил молитву без запинки, чеканя каждое слово и глядя на старуху в упор. Полагаю, именно в этот день я и почувствовал магическую силу своего взгляда. Госпожа Пелуэр дала мне четвертую пастилку.
— У этого ребенка небо в глазах.
Она о чем-то вполголоса заговорила с монахинями. Я услышал, как настоятельница сказала:
— Да, да, духовное училище… Господин кюре тоже об этом думает. Мальчик спокойный, мягкий, но он еще мал. И потом, учеба стоит денег…
— Это я возьму на себя… Но дождемся первого причастия. Посмотрим, есть ли у него призвание… Не хотелось бы плодить отщепенцев…
С того дня я сделался очень благочестивым и каждое утро прислуживал в церкви. На уроках катехизиса меня ставили в пример. Это не было с моей стороны чистым лицемерием: литургия воздействовала на меня эмоционально. Я купался в роскоши мерцающих свечей, песнопений, запахов и улавливал в ней отголосок роскоши иной, к которой неосознанно стремился. Когда я сравниваю себя теперешнего с тем, казалось бы, набожным мальчиком, мне думается, господин аббат, что у вас с излишней снисходительностью относятся к чувственному восприятию религии. Оно не только не свидетельствует о глубине веры, но в некоторых случаях, у некоторых людей является признаком греховности.
Отношения между Церковью и государством во Франции уже тогда складывались не гладко, тем не менее отец мой в конце концов согласился отдать меня в духовное училище; согласился, впрочем, неохотно. Обычно родители мечтают, чтобы их дети заняли более высокое положение в обществе, а потому чувства моего отца с трудом поддаются объяснению: он словно бы заранее завидовал мне, ненавидел будущее мое превосходство. В тринадцать лет меня поместили учеником к кузнецу. Я был так слаб, что не мог поднять кувалду, я прижимал ее к животу, и побои сыпались на меня градом.
Несколькими годами раньше моя старшая сестра умерла от чахотки, не вынеся каторжного труда и дурного обращения: отец еще девочкой отдал ее в работницы на ферму, где она была и скотницей, и прислугой.
Уступив настояниям кюре и сестер Дю Бюш, он за спиной кюре говорил мне: «Бери от них образование, остальное можно потом побоку!..» Я сразу стал одним из лучших учеников в семинарии и, безусловно, самым любимым. Почему меня, крестьянского сына, привыкшего к тумакам и оплеухам, так угнетал тамошний затхлый запах нищеты? Знаете домик, где живет сегодня управляющий Пелуэра? Домишко этот нисколько не изменился за последние пятьдесят лет. В нем я прожил свои ранние годы в исключительной бедности, без матери, а после попал к кузнецу. Семинарская пища должна была бы показаться мне изысканной… Откуда у меня привередливость барчука?
Мне частенько доводилось заглядывать в дом Пелуэров, по-свойски, на правах домашнего кота, но дальше кухни меня не пускали. Зато у Дю Бюшей я проскальзывал в гостиную, и хозяйки сажали меня к себе на колени. Дом Дю Бюшей, который в Льожа все называют замком, в последние годы минувшего века был точно таким же, как и сейчас, он стоял у въезда в поселок в ста метрах от дороги, окруженный соснами, с топкими лужайками перед крыльцом и высокими деревьями поместья Фронтенаков на заднем плане. Замком владели две сестры Дю Бюш (вы их уже не застали), обе в летах, одна к тому времени овдовела, другая жила отдельно от мужа. У старшей была дочь Адила, которой шел восемнадцатый год, когда мне только минуло двенадцать. У младшей тоже была дочь, чуть моложе меня, — Матильда, ставшая потом госпожой Деба. На каникулах кузины ссорились из-за меня: старшая хотела читать мне книги и делать со мной уроки, а Матильда требовала, чтобы я с ней играл. Странным я был ребенком, господин аббат! Предпочтение я отдавал добровольной учительнице, хотя она меня нисколечко не щадила. Обладая умом живым, пытливым и жадным до знаний, я охотно выполнял любые задания. Но к пятнадцати годам меня стало привлекать в Адила нечто другое. Ее лицо могло бы показаться сносным, когда бы не выпуклые лягушачьи глаза, вечно приоткрытые толстые губы, неровные зубы за ними и неуемная копна волос, которые она заплетала в косы и укладывала на макушке. Голова эта сидела на плечах без малейшего намека на шею. Пышная грудь не умещалась в корсете. Руки и ноги выглядели непомерно большими, фигура — бесформенной. И все же она мне тогда нравилась. Вы не замечали, что стройные пригожие крестьянские парни женятся зачастую на сущих уродинах? Ими движут простые животные инстинкты, которым в отроческие годы повиновался и я. Скажи я позднее — когда Адила Дю Бюш стала моей женой, — что некогда любил ее, всякий рассмеялся бы мне в лицо. Между тем я и в самом деле ею увлекся… Разумеется, это чувство не могло привязать меня к ней надолго.
Простите, что к истокам моей судьбы веду вас окольными путями, вернее, даже не к истокам — тогда бы пришлось начинать гораздо раньше, — а к тому периоду моей жизни, когда я стал творить зло с открытыми глазами, усердно и целенаправленно. Адила Дю Бюш была девушкой исключительно набожной, жертвенной, сострадательной — этакая Эжени де Герен[1]. Раздавала одежду бедным, ухаживала за больными, помогала на похоронах. Особенно она пеклась о стариках, обездоленных у нас в ту пору, как никто другой… Адила сама правила двуколкой и в красной пелерине с капюшоном колесила по всей округе.
Меня она обожала, я был ее слабостью. Она нянчилась со мной, как с маленьким. В учебное время ездила в Бордо специально, чтобы меня повидать. Я получал из Льожа посылки с колбасой и сладостями. Не стану описывать, господин аббат, на какие год от года все более изощренные хитрости я пускался, чтобы заманить Адила в свои сети. Испорченность для такого юного существа удивительная, хотя, по правде сказать, не исключительная: многим молодым людям доставляет удовольствие смущать девичьи души. Поразительнее всего то, как я легко водил ее за нос: она верила в мою совершенную невинность и у нее не возникало ни малейшего подозрения на мой счет.
Вообразите, какие муки претерпевает благочестивая девушка, убежденная, что на ней одной лежит ответственность не только за чувства, которые испытывает она сама, но и за волнение, которое она пробуждает в отроке, вверенном ее заботе. И не просто в отроке, а в юном семинаристе, будущем священнике. А я — о ужас! — с жадным любопытством наблюдал, как разгорается пламя, которое сам же и зажег! Я прекрасно видел ее внутреннюю борьбу, видел, как она под надуманными предлогами покидает Льожа, когда я приезжаю туда на рождественские и пасхальные каникулы. Она удалялась на послушание в монастырь, но почти всякий раз мне удавалось мольбами выманить ее оттуда до моего отъезда. Наверняка она приписывала себе греховные помыслы против веры, чтобы потом уклониться от причастия. Самое чудовищное заключалось в том, что я все это отчетливо понимал. Между тем лицо мое сохраняло ангельскую чистоту. Среди других неухоженных семинаристов я выглядел прекрасным цветком лилии. Все так и говорили: «Градер? Он сущий ангел…» Будь я верующим, я бы сказал, что все мои исповеди, все мои причащения были святотатством. Но я уже тогда утратил веру… А без веры нет и святотатства, так ведь, господин аббат?
Я не мог оправдать свое поведение влюбленностью, ни даже увлечением — оно развеялось очень скоро. Не то чтобы я был уж совсем не способен на привязанность, но малышка Матильда, подрастая, нравилась мне все больше и больше, и я с притворной наивностью признавался в этом Адила. У бедняги к угрызениям совести прибавилась теперь еще и ревность — ревность, от которой она готова была сквозь землю провалиться. Бьюсь об заклад, ей тогда хотелось умереть; как знать, может, некто и желал ее смерти, может, к этому и вел? (Не следовало бы мне говорить вам такое!) Никому бы не пришло в голову искать орудие злой воли во мне… И Адила наложила бы на себя руки, несмотря на свою веру и страх перед адом… Но она молилась, молилась беспрестанно, даже когда грех владел ею, все равно молилась. Старушечий набор каждодневных молитв… Хорошо, что люди не принимают его всерьез, — они не подозревают о его силе…
В год моего семнадцатилетия я получил аттестат зрелости. Правительство господина Комба[2] наносило тогда Церкви удар за ударом. И у меня вдруг возникли серьезные сомнения относительно моего призвания. Кюре Льожа и сестры Дю Бюш не только не осудили меня, но, зная о моем желании поступить в университет, решили оплатить учебу. В последние семинарские каникулы я буквально не выходил от Дю Бюшей. Обедал у них и ужинал. Адила, утратившая уже обаяние юности, располнела и страдала одышкой. Она изводила нас с Матильдой неусыпным надзором, от которого, правда, нам сравнительно легко удавалось избавиться, поскольку сердобольную девушку часто призывали на помощь то в один, то в другой бедняцкий дом. Она уже начинала прозревать на мой счет, однако полагала, что сама сделала меня таким, а потому я ни разу не услышал от нее ни одного упрека.
Потом я уехал в Бордо и записался там на филологический факультет. Той суммы, которую посылали мне мои благодетели, едва хватало на еду и жилье. И я, мечтавший о красивой свободной жизни, оказался без средств, в жалкой комнатенке на улице Ламбер в захолустном районе Мерьядек. Мне вовсе не казалось зазорным получать небольшое подспорье от Адила. К несчастью, ей самой не выделяли денег на карманные расходы, и ту малость, что она переправляла мне, она недодавала своим нищим.
Справедливости ради, господин аббат, приведу и некоторые смягчающие обстоятельства. Мало кто знает, как мучительно страдает от голода и холода восемнадцатилетний студент, лишенный родительской поддержки. Ко мне прониклась жалостью проститутка, жившая со мной в одном доме. Ее звали Алина. Мы с ней разговаривали иногда на лестнице. Однажды я заболел гриппом — она меня выходила. Так это и началось. Она аккуратно записывала все траты, расплатиться я не мог и попал к ней в зависимость. Она была молода, свежа. В нее влюбился владелец бара по соседству, он снял для нее одноэтажный домишко, не домишко, а хибару, зато без консьержки и вдали от любопытных глаз: поблизости располагались только доки да напротив — дровяные склады.
Я проводил здесь часть дня, а остальное время — в библиотеке, где хватал все без разбору (чего я только не прочитал в те годы!). Вечером отправлялся в кафе возле Большого театра. Оно представлялось мне роскошнейшим местом на свете. Оркестр играл отрывки из «Вертера», «Колыбельную Жослена». Я пил вино, отъедался и отогревался после нескольких недель нищеты. Только позднее я стал не то что испытывать стыд, но понимать, что жить на содержании у женщины постыдно. Все шло хорошо до самой весны. Но однажды Алинин кабатчик, получив анонимку, нагрянул в хибару и застиг нас врасплох. Алину он простил, а меня вышвырнул, задав хорошую взбучку, от которой я не скоро оправился.
Многое в моей жизни и вовсе не хочется вспоминать, между тем я должен рассказать все, но рассказать, не вдаваясь в подробности, протокольным стилем, иначе вы от отвращения попросту выбросите эти записки. На пасхальные каникулы я снова приехал в Льожа. Осиротевшая к тому времени Матильда заканчивала колледж в Брайтоне. Я проводил целые дни наедине с Адила. Постараюсь объяснить вам всю гнусность моего поведения. Одно дело соблазнить девушку, другое — пытаться развратить ее морально. За последний год Адила, прежде такая бесхитростная, научилась лгать; она под разными предлогами вырывалась в Бордо, привозила мне денег. Я же требовал еще и еще. Я настаивал, чтобы она распорядилась своей долей отцовского наследства, — она отказывалась. Она меня наконец раскусила, она единственная знала, что я собой представляю, и старалась меня перехитрить. Бедная толстушка! Она теперь людям в глаза смотреть не смела, а госпожа Дю Бюш сокрушалась, давала девятидневные обеты и молилась о том, чтобы «Адила снова обрела веру». И все же по вопросу о наследстве девушка не сдавалась: я не мог добиться, чтобы она забрала деньги, находившиеся у матери в общем-то незаконно. Ее твердость даже вынуждала меня иногда немного отпускать вожжи: я боялся, что иначе она от меня вовсе ускользнет.
Дело в том, что, несмотря на свое падение, Адила не отчаивалась. А пока человек не дошел до отчаяния, какие бы преступления он ни совершал — достаточно одного слова, одного вздоха, чтобы преодолеть расстояние между ним и Богом, не так ли, господин аббат? Я это знал.
Она, помнится, ждала, что меня призовут в армию, и очень рассчитывала на эту вынужденную разлуку.
— Мне тогда волей-неволей придется с тобой расстаться, — говорила она. — Я уйду, укроюсь в монастыре, не в монастыре даже, а в монастырском свинарнике, или в обители Раскаявшихся грешниц…
— Ага, рассказывай! — отвечал я. — В какую бы даль ни услали мой гарнизон, ты меня все равно достанешь…
Не стану повторять здесь слова, которые срывались у меня с языка так, словно не я их поизносил.
Я как будто знал заранее, что служить мне не доведется: мне было дано на этот счет совершенно определенное предчувствие, внутренняя убежденность (такое случалось со мной нередко), полностью оправдавшаяся. Когда мне исполнилось двадцать лет, я заболел плевритом; болезнь ничем реально мне не угрожала, но след оставила надолго. Так я и избежал воинской повинности. Примерно тогда же умер мой отец. Каждый год перед началом летних каникул я торжественно извещал своих покровителей о якобы успешно сданных экзаменах. В действительности же я даже не посещал лекции. В университете, кроме меня, не было ни одного студента из Льожа, и я смог сыграть эту комедию до конца, не опасаясь разоблачений.
К тому времени я уже настолько ощущал свою власть над Адила, что решил изобразить полный разрыв с ней до тех пор, пока она не потребует свое наследство. Окончательно рассорившись с родными, она жила одна в Билбао. Никто, и я в том числе, не знал, что она беременна. Несчастная нарочно повздорила с домашними, чтобы уехать рожать за границу. Мне же нетрудно было обойтись без ее вспомоществований: я как раз получил письмо от Алины, сообщавшей, что ее кабатчик внезапно скончался и она свободна. Сам ли он заблаговременно передал ей часть своего состояния? Или она приложила к случившемуся руку? Я предпочел не выяснять, и напрасно: в ту пору она была со мной откровенна и запросто заглотала бы наживку. Позднее, когда я смекнул, что мог бы держать ее на крючке, она уже меня остерегалась, и мне ничего не удалось из нее вытянуть.
Алина обзавелась буржуазной квартирой с горничной и корчила из себя даму. Мне же она предоставила комнату на четвертом этаже, где, впрочем, я бывал нечасто. За жилье я ей не платил. Кроме того, она занялась «делами», вложила деньги сразу в несколько предприятий. Не беспокойтесь, я буду краток. Необходимо, однако, упомянуть, что она и меня вовлекла в свои сомнительные сделки и я стал получать проценты. Этот период моей жизни, как никакой другой, надлежит проскочить галопом. Не оборачивайтесь, господин аббат, не то превратитесь в соляной столп. Алина оказалась прирожденной шантажисткой; она вела опасную игру, но у нас имелись сообщники в полиции. Собственно, из-за них-то в 1914 году все и лопнуло: у этих господ не в меру разыгрались аппетиты и они убили курицу, которая несла золотые яйца.
Между тем в январе 1913-го Адила, знавшая теперь мою истинную сущность (и оттого испытывавшая ко мне жалость, от которой у меня стыла кровь), сообщила мне, что у нас родился сын, и предложила пожениться. Она ручалась, что добьется разрешения матери, постаревшей и уже заметно сдавшей (в скором времени она скончалась).
Пока я мог безбедно существовать с Алиной, я не спешил связывать свою жизнь с Адила, хотя партию она составляла блестящую. Одна мысль об этом браке вызывала во мне содрогание, и не потому, что в глубине души я не был привязан к доброй толстушке, — просто мне, потерявшему, казалось бы, всякий стыд, было совестно находиться с ней рядом. Я все время вспоминал прежнюю Адила: счастливую, чистую, набожную, милосердную. Это я ее совратил, испортил. Но она не отчаялась.
Обвенчались мы позже, в разгар войны. Меня в некотором роде вынудили к тому обстоятельства. В начале 1915 года призывная комиссия подтвердила мое освобождение от армии, и мы с Алиной перебрались в Париж. Благодаря махинациям, о которых не осмелюсь вам рассказывать, мы хорошо нагрели руки. Торговля наркотиками процветала как никогда, из Германии через Голландию поступал кокаин… Для понимания всех дальнейших событий следует добавить, что со мной тогда случилась одна неприятная история, целиком отдававшая меня на милость Алине, и с 1915 года я оказался в полной ее власти. Передо мной была уже не та влюбленная девушка, которая ухаживала за мной в комнате на улице Ламбер. И даже не разбитная дамочка, вовлекшая меня в свои аферы. Смолоду падкая на спиртное, она теперь спилась окончательно, перестала что-либо делать, даже пропитание себе не обеспечивала, переложив все на меня. Оснований для шантажа у нее имелось предостаточно — надеюсь, вы поверите мне на слово и разъяснений не потребуете.
Так в мою жизнь на долгие годы вошла женщина, проводившая все время лежа на кровати с бутылкой перно и стаканом у изголовья и детективом в руках. Она не мылась, квартиру никто не убирал. Не стану описывать вид ее грязных вышитых простыней и рваных шелковых рубашек. В комнате повсюду стояла немытая посуда, валялись пустые бутылки. Я обязан был приходить в установленные дни. Я попал в западню, господин аббат! А ведь мне было обещано, какой-то голос внутри меня с детства нашептывал, что удача будет улыбаться мне всегда (боюсь, вы сочтете меня безумцем). Правда, мне и в самом деле везло; в определенном смысле я жил в привилегированных условиях. В годы, когда юноши моего возраста умирали в окопах, я отсиживался в безопасности и наживался. «Не твоя вина, — говорил мне голос, — что ты оказался между этими двумя женщинами. Женись на той, что богата, и тогда сможешь откупиться от той, что бедна и держит тебя в руках…» Мне хорошо известно, что такие голоса всегда принадлежат нам самим…
Коротеньким письмом я известил Адила, что готов на ней жениться, и под Пасху выехал из Парижа. Помню, как поздно вечером прибыл в Льожа. Меня никто не встретил. Кухарка объяснила мне, что Адила дежурит ночью у постели умирающего в госпитале, обустроенном на средства Дю Бюшей в помещении бывшей католической школы.
На другое утро она постучала в дверь моей комнаты. Она сильно похудела, белый чепец сестры милосердия ее даже красил. Однако — вы не поверите — в свои без малого сорок лет она выглядела совершенной старухой. Я с ужасом подумал о предстоящем браке: мне в мои тридцать два никто не давал больше двадцати. Адила молча смотрела на меня. Я лежал в кровати и видел себя в зеркале таким, каким видела меня и эта старообразная особа, с которой мне выпало связать свою судьбу. Она все еще стояла в дверях, не выражая ни малейшего желания приблизиться ко мне или обнять. Маленького Андреса она оставила в Бильбао у кормилицы. По ее словам, он был красавец. Но ребенок интересовал меня меньше всего! Через раскрытое настежь окно пасхальное солнце заливало мою постель, на голых ветвях дубов перекликались синицы: мир был по-весеннему молод и радостен, он дышал любовью, несмотря на организованную людьми бойню, а я сидел тут один на один с этой женщиной, с моей недолей… Седеющая прядка выбивалась из-под ее чепца. Лицо хранило безучастное выражение, глаза она держала опущенными, видимо заранее решив не смотреть на меня. Я не сдержался.
— Ты добилась своего… — прошипел я. — Думаешь, ты меня купила… Вообразила, что я теперь твоя собственность… Погоди еще! Погоди!
Она подняла глаза: я не прочел в них ни малейшего притязания и вообще никакого определенного чувства, а я прекрасно умею читать в душах. Когда я встал с постели, она не отвела взгляда. Я подошел к ней ближе — она продолжала стоять, прислонившись спиной к двери и тихонько шевеля губами, но побледнела так, что я спросил, уж не боится ли она меня. Она кивнула.
— Тогда зачем же ты выходишь за меня замуж?
— Так надо. Из-за Андреса.
— Но ты меня больше не любишь?
Она неопределенно повела рукой.
— Я тебе противен?
— Не ты, а то, что в тебе, — возразила она.
— Дурное во мне? Но откуда оно взялось? От тебя! И ты это знаешь!
Наконец-то я попал в точку! Она застонала.
— Вспомни, я был совсем еще ребенком, чистым, невинным, Адила… семинаристом…
Ее глаза наполнились слезами… На дряблом лице отобразился ужас. Она рухнула на пол. А я в пижаме стоял над ней и смотрел — представляете себе сцену? Она закрыла голову руками. Рыдания сотрясали ее тучное тело. Чувство жалости мне несвойственно, не знакомо вовсе, даже по отношению к человеку, с которым так много связано… Но в ту минуту я проникся не просто жалостью, а жалостью, как бы это сказать, сверхъестественной. Да, да, я не случайно выбрал это слово. И я поневоле пошел на попятный:
— Да нет же, глупая, не верь мне. Что? Что ты там бормочешь?
Я наклонился к ней, убрал со лба седую прядку и попытался разобрать прерываемые рыданиями слова. Понял только: «Мельничный жернов на шею…»
Она повторяла угрозу Христа тому, кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Него: «Лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею…» Порыв, которому я не в силах был сопротивляться, поверг меня на колени. Я обнял ее:
— Нет, глупенькая, эта угроза к тебе не относится. Я никогда не был одним из малых сих, чьи ангелы видят лицо Отца небесного. Никогда. Сколько я себя помню, порок всегда пребывал во мне. Я получал удовольствие оттого, что пробуждал в тебе волнение. Возраст ничего не значит… Мне от рождения была дана не невинность, как другим младенцам, а лишь маска невинности. Из-под застенчиво опущенных ресниц я наблюдал, как через меня в твоем теле и твоем сердце поселяется соблазн. Я чувствовал, какую опасность несу твоей душе, и наслаждался этим. Более того, я сознавал, что служу приманкой. Я источал яд и ощущал во рту его вкус. Прельстившись мнимой чистотой, ты прикоснулась к плоти, одержимой бесами. Я отчетливо видел, как ты тянешься ко мне, отступаешь, возвращаешься, и играл тобой, несчастная, с холодным сердцем. Так что не беспокойся. Из нас двоих искусителем был я; я был сильнее, взрослее. Я был старым в шестнадцать лет! Старым, как мир! Ты же сохранила душу ребенка, хоть ты и семью годами старше!
Она поднялась и стояла теперь, прислонившись к стене. Как сейчас вижу ее распухшее от слез лицо, выбившиеся из-под чепца волосы. За окном щебечут синицы, поют дрозды в плюще… Шла Страстная неделя… В моей жизни редко выдавались минуты, когда я не творил зла; в то утро, господин аббат, я совершил доброе дело: удержал душу от отчаяния… Не по своей воле, надо думать… вопреки тому, что во мне…
— От меня надо держаться подальше! — говорил я ей. — Еще не поздно, беги. Спасайся!
Она качала головой, глядя на меня с глубокой нежностью. Плечи ее вздрагивали, но она больше не плакала. «Это невозможно» — повторяла она, и тогда я спросил уже своим обычным голосом:
— Ты еще не излечилась от меня?
Она резко выпрямилась, словно от укола. Я не отставал:
— Если бы ты не была мною больна, ты бы держалась от меня на расстоянии, уехала бы куда-нибудь. Понимаешь ли ты, на что себя обрекаешь?
Она ответила, что понимает.
— Ты думаешь, что знаешь меня, а на самом деле и не представляешь, на что я способен… (Будто ей надлежало непременно полностью сознавать, на что она идет.)
— Почему же не представляю?
Она произнесла это глухим голосом, в котором мне почудилось презрение. Злость охватила меня с новой силой.
— Когда станешь моей женой, гордыни у тебя поубавится.
Адила смотрела на меня, упираясь головой в стену.
— Я хочу закончить все поскорей, — прошептала она. — Сложнее всего будет сообщить…
Я грубо оборвал ее, но она продолжила:
— Речь не о матери, мать я давно подготовила, наш брак ее не удивит. Нет, я думаю о Матильде…
Почему она заговорила о Матильде?.. Обычно мы избегали упоминаний о ней. Я сказал, что Матильда в Англии. Что нам до нее дела нет. Поставим, мол, перед фактом. Адила ответила тихо:
— Матильда приезжает завтра.
Она глядела в пространство. Две слезинки текли у нее по щекам.
— Придется ей объяснять…
— Ее это не касается. Она всего лишь твоя кузина. Вы росли вместе, ну и что с того? Кстати, я увезу тебя в Париж.
Я прикусил губу, сожалея, что выдал себя: мне следовало дождаться венчания, а потом уже сообщать Адила, что не собираюсь оставаться в Льожа. Однако новость не произвела на нее впечатления. Она шла за меня, точно в омут бросалась. Проговорила только:
— В Париж так в Париж…
— Ты права, в Париже или в другом месте ты все равно будешь со мной, моей женой, женой такого, как я, плотью от плоти моей.
— Я уже твоя жена, — отозвалась она.
Но я не унимался:
— Ты будешь принадлежать мне целиком. Будешь моей вещью. Одна. Никого между нами.
Я чувствовал, что мне не удается ее побороть. Она выдержала мой взгляд и сказала твердым голосом:
— Нет, я буду не одна. И сейчас не одна. Если б я была одна, я бы давно сбежала от тебя на край света или вообще на тот свет.
Я не нашелся что ответить. Помолчав, она продолжила:
— Я поговорю с мамой… Что же касается Матильды, это выше моих сил. Ты сам ей все скажешь… не откладывая… завтра же. Надо все сделать быстро. Можно в Париже, поскольку ты там живешь.
— Ну, нет, — возразил я. — Я хочу пышную свадьбу здесь. Хочу, чтобы ты проехала по Льожа в белом подвенечном платье. Хочу, чтобы люди видели, чего я достиг. То-то будет триумф! Некоторые, конечно, кое о чем догадываются. Так что приготовься, старушка, выслушать нелицеприятные слова. Пусть говорят! Я все равно желаю торжественного венчания в здешней церкви.
— Ты его получишь, вернее, мы.
Она не спускала с меня глаз и часто дышала.
Мы расстались, и за целый день я больше ни с кем не виделся. Идти в поселок, показываться на глаза вдовам и матерям, потерявшим сыновей, я не отважился. Не было дома, куда бы ни вошла беда, каждая семья жила в постоянной тревоге. Людям невыносим был сам вид дееспособного молодого человека в штатском. Между тем освобождение я получил на законных основаниях. Судя по рентгеновским снимкам и по заключениям врачей, состояние моих легких по-прежнему внушало опасения. Но, как ни странно, я не ощущал ни малейшего недомогания, ни даже усталости; я чувствовал себя совершенно здоровым. Не знаю, чем это объяснить, господин аббат. Меня словно бы кто-то оберегал… Но чем отчетливее вырисовывалась моя судьба, тем сильней она меня страшила.
Я тогда весь день бродил по парку. Адила дежурила в госпитале. Мать ее уже несколько лет не спускалась к столу. По фасаду замка только у нее открывали ставни, все прочие держали закрытыми. С восточной стороны я увидел служанку, моющую окно в комнате Матильды, смежной с комнатой Адила.
Около полудня мне принесли письмо от Алины, полное претензий и угроз; я нисколько не испугался. Не в ее интересах было срывать мою женитьбу, и я мог ничего не опасаться до тех пор, пока деньги не попадут ко мне в руки. Вот тогда она перейдет в наступление, и страшно подумать, что будет. Вам, священникам, не понять, как в головах, вроде моей, вызревает желание устранить человека, стоящего на пути. Я же, вступив в брак, только и думал, как мне избавиться от Алины. В мыслях своих я разделывался с ней самыми разными способами. У меня богатое воображение: в моих фантазиях нашлось бы сюжетов на многие детективные романы. Но абсолютно безопасных преступлений не существует. И потом, Алина — стреляная птица — держалась всегда настороже. Сама даже говорила как о чем-то само собой разумеющемся, что мне по понятным причинам хочется ее убить, и объясняла, почему я не должен этого делать: меня заподозрят и арестуют в течение сорока восьми часов и все будет свидетельствовать против моей особы. Она утверждала, что передала в надежные руки бумаги, которые непременно выведут следствие на меня. Шельма в конце концов совершенно меня убедила, будто я кровно заинтересован в ее долгой и благополучной жизни: дескать, случись с ней что, хотя бы и без моего участия, обвинят все равно меня.
Я бродил по заброшенному парку, где обнаженные деревья, знавшие меня еще ребенком, не бросали на меня косых взглядов. Только такой, как я, и может глубоко любить мир природы, лишенный сознания, а потому неспособный нас судить… Мир запахов и звезд, мир, населенный животными, но не ведающий, что на свете существуют добро и зло, святые и проклятые. Часа в три, помнится, я присел на ствол срубленной могучей сосны; вокруг стояли дубы, покалеченные ее падением. Я вдыхал запах ободранной коры и грелся на солнышке с невинностью лисы или куницы. Природа не требовала от меня отчета: по ее законам, всяк живет за счет другого. Я принадлежал к бесчисленному множеству хищников, просушивающих в этот теплый час кто мех, кто перья. Страдания мои чудесным образом приостановились… Должен признаться, господин аббат, что эта адская боль, проистекающая от сознания, что ты навеки несвободен, эта боль не прекращается ни на секунду. Некоторое время спустя я проходил курс лечения в Люшоне[3] и, гуляя по горным тропинкам вблизи Сюпербаньер, познакомился с одним из ваших собратьев. Как-то раз мы заговорили, выражаясь его языком, о «князе мира сего», и священник этот, лицом похожий на святого, сказал мне с уверенностью, от которой у меня внутри все похолодело: «Иные души отданы ему…» Сказал так, будто знал из достоверных источников. Я тогда не посмел задавать вопросов и перевел разговор на другую тему. Потом я разыскивал старца повсюду, хотел попросить объяснений. Но, когда напал на его след в доме для престарелых городка Ванв, он уже, как это у вас говорится, «почил в святости», унося с собой страшную тайну о душах, отданных князю мира сего.
На другой день после завтрака приехала Матильда, я не присутствовал при встрече. Время от времени я слышал ее голос: она звала сестру, смеялась и пела, разбирая вещи у себя в комнате. В доме громко хлопали двери. Как и в детстве, с ее появлением везде пробуждалась жизнь — в этом она не изменилась. Я сидел перед крыльцом и читал газету, когда кто-то, подкравшись сзади, тихонько снял с меня шляпу. Вслед за тем я услышал знакомый смех. По смеху я ее и узнал, а в остальном высокая девушка с осиной талией нисколько не напоминала смуглого тщедушного подростка, с которым я некогда играл. Так же мало она походила и на сегодняшнюю Матильду, госпожу Симфорьен Деба, недавно сменившую духовника. В ту пору, господин аббат, она была сама жизнерадостность. Ничего от знакомой вам солидной дамы… Испуганная пичуга, ласточка, по ошибке залетевшая в дом и натыкающаяся на все подряд. Худая, угловатая… Это создание стояло посреди аллеи, будто всего на секунду спорхнуло с ветки, покачивало шляпой, вертело приглаженной головкой и разглядывало меня. Могу до мельчайших подробностей описать ее платье с короткими не по сезону рукавами, нитку крупных кораллов на смуглой шее. Я не узнавал сам себя: из глубин моего существа поднималась таинственная нежность, набрасывая покров забвения на прошлую преступную жизнь. Я снова стал юношей и робел перед девушкой. Все прожитое мне просто приснилось. Я возвратился в то время, когда мы прятались в кустах бирючины. Адила искала нас, звала, кричала, я легонько, не прижимая к себе, держал Матильду за талию, она обвивала руками мою шею. Вся моя гнусная жизнь оказалась кошмарным сном, но вот я пробудился, увидел тебя наяву: ты здесь и ты меня любишь… Мы оба замерли, едва сдерживаясь, чтобы не броситься друг к другу в объятия… Она заговорила первая:
— Ты нисколько не переменился, Габриэль! Ты покраснел, совсем как раньше…
Роковые слова: завеса спала, открылась реальность.
Неужели же она не наложила отпечатка на мою внешность? А в общем-то Матильда не ошиблась: я уже в те годы, когда мы играли вместе, был таким же порочным, как и теперь, но нежный возраст прикрывал это маской невинности… Я действительно не изменился: что бы я ни натворил, я все равно ничего не мог прибавить к своему истинному лицу.
— У тебя вполне здоровый вид… А ведь ты действительно болен… Мне все известно: я посмотрела твои рентгеновские снимки, когда приезжала сюда в последний раз… В медицине я теперь кое-что смыслю! Просто поразительно, как ты хорошо выглядишь.
Она спросила, повышается ли у меня температура, огорчилась, что я не измеряю ее каждый день. Мы пошли по дороге. Много сосен было вырублено, топоры не пощадили наши потаенные уголки, оголили Бальон, журчавший прежде под сенью дубов и ольхи. Речушка эта, к которой мы продирались некогда сквозь густые заросли, подрагивала теперь среди пней и щепок.
— А сам Бальон все тот же, — сказала Матильда. — Как ты думаешь, могут ли бомбардировки и газовые атаки уничтожить речки? Вода течет и течет, ей ничего не сделается…
— Нет, малышка, (так я всегда к ней обращался раньше), воду можно отравить… Смотри-ка, а наш «голубятник» еще здесь!
Голубятником, вы знаете, у нас называют укрытие для голубиной охоты. Мы забрались в него, как, бывало, в детстве. Мне и в голову не пришло воспользоваться уединением, никаких дурных мыслей не возникло и у Матильды. Мы встретились, как два ребенка, привыкшие проводить каникулы вместе, мы просто сидели рядом. Среди бескрайней тишины, вдыхая запах сухого папоротника, я снова утратил сознание реальности. В тот день я готов был поверить, что мои деяния, не оставившие следов на лице, не сказались и на моей душе. Может, у Матильды чистоты и невинности хватало на двоих? Несколько мгновений я наслаждался счастьем… Да, я понял тогда, что такое счастье… Потом Матильда сказала:
— А знаешь, Адила стала совсем другой… Ее не узнать: старуха.
Я промолчал. Капли дождя стучали по навесу из папоротника и веток. Совсем близко надсаживалась какая-то птица. Не думать об Адила! Не думать об Адила! Но сколько я ни старался, с этой минуты она стояла между нами. Матильда принялась расспрашивать, чем я занимаюсь, на что живу. Я отвечал уклончиво, с внутренней дрожью. Матильда, как это у нас водится, была девушкой практичной, в делах сведущей, ей так просто голову не заморочишь. По счастью, среди моих занятий имелись и такие, в которых позволительно признаться. В то время можно было купить любой товар, придержать его, а через месяц перепродать с большой выгодой. Матильда поморщилась, она называла это «спекуляцией».
— У тебя никогда не возникало желания уехать из Парижа и поселиться в Льожа? — спросила она.
— Что я буду здесь делать?
— Не знаю! Сам придумаешь…
Наши взгляды встретились в полумраке. Дождь кончился. От влажной земли тянуло холодом… Но нам было тепло. Я знал, что она хочет мне предложить. Догадывался… Поздно! Разве только потребовать новой жертвы от Адила?.. Собственно, и не жертвы даже: она меня больше не любила. Брак наш воспринимала как должное. Что она могла мне сделать?
— Ну, например, занимался бы моим поместьем…
— В каком качестве?
Она уклонилась от ответа, стала рассказывать про Брайтон, про двух своих подружек из Австралии, у которых родители погибли на пароходе во время торпедной атаки. Потом неожиданно спросила, знаю ли я, зачем она вернулась во Францию. Оказалось, ее прочили за Симфорьена Деба, их дальнего родственника, двадцатью годами ее старше. Он управлял поместьем еще при жизни ее родителей. Мое волнение не укрылось от Матильды.
— Я еще ничего не решила, — сказала она. — Вполне вероятно, я ему откажу, но в любом случае я не могла ограничиться письмом. Я ему слишком многим обязана…
Снова закрапало. Мы побежали домой. Я взял ее за руку, как в детстве, только теперь она бежала быстрее меня. Так, рука в руке, мы вошли в сумрачный вестибюль. Глухо рокотал гром. На кресле лежала шинелька медсестры.
— Адила уже дома, — сказала Матильда, — Я даже не решаюсь ее позвать. Мне кажется, она меня избегает… Ты не знаешь, она на меня за что-то сердится? Может, обижается, что я ей мало писала?.. В общем-то у нас не такие уж близкие отношения! Когда я выйду замуж, я смогу наконец жить у себя…
— Замок — нераздельная собственность?
— Разберемся как-нибудь. В конце концов, я не держусь за замок… Если Адила хочет им владеть…
— Дом господина Деба ужасен…
Она ответила дрожащим голосом, что вовсе не собирается поселяться у господина Деба. Электричество отключили, как всегда во время грозы. Мы стояли в полумраке, прислушиваясь к шуму дождя. Со второго этажа доносился звук шагов. Мной овладело безрассудное желание тотчас поговорить с Адила и выбросить ее из моей жизни. Неопределенность сделалась мне невыносима: расчистить себе дорогу, немедля, обрести наконец счастье! Я мысленно устранял все препятствия, крушил их с остервенением. Алина? Ну и что? Матильда так же богата, как Адила… Я без труда выгадывал бы сумму, необходимую, чтобы заткнуть рот Алине… Разумеется, от нее так просто не отделаешься, эта дрянь будет шантажировать меня до последнего. Но детали я еще успею обдумать после свадьбы. Счастье, нечаянное счастье придаст мне сил, и я заставлю Алину молчать. Она у меня замолчит навсегда. Именно в ту секунду, в вестибюле сельского дома, чувствуя рядом с собой взволнованное девичье дыхание, я и решился на это последнее преступление: оно даст мне возможность не совершать других. Одно последнее, и все.
Ливень хлестал по окнам, громыхала гроза, но я не слышал ничего, кроме прерывистого дыхания Матильды. Я робко протянул руки.
— Да! с самых ранних лет! — прошептала она. — А ты?
Я держал ее в своих объятиях, а над головой раздавались тяжелые шаги. Адила… Освободиться от нее прямо сейчас… Не откладывая ни на минуту. Я отстранил Матильду и попросил ее подождать.
К Адила я вошел без стука, словно вор. Она ходила по комнате и, перебирая четки, читала молитвы — оттого мы и слышали все время ее шаги. На камине горели свечи. Мое появление ее, похоже, встревожило, она остановилась, четки повисли у нее на запястье.
— Я хотел увидеть тебя до ужина. — Ласковое звучание моего голоса поразило меня самого. — Я много думал после нашего вчерашнего разговора. Послушай, Адила, я и так уже причинил тебе столько зла. Этот брак был бы настоящим безумием…
Она устало отмахнулась:
— Оставь, тут нечего обсуждать. Мы все сказали друг другу.
Ярость понемногу овладевала мной. Я прошептал:
— А что будет со мной — не важно! Мое счастье не в счет?
Адила повернула ко мне голову и внимательно на меня посмотрела:
— Твое счастье? Оно в моих деньгах… и моих владениях…
С каким равнодушием она произнесла эти слова! Я отвечал, что деньги ее меня мало интересуют. Я уже не сдерживал себя.
— Я могу получить такое же поместье, как у тебя, и даже лучше… И при этом жениться на женщине, а не на… — И тут у меня вырвалось, что случается со мной крайне редко, одно из тех грязных словечек, какие мне несвойственны, ибо я питаю к ним врожденное отвращение. Тем не менее иной раз у меня такое с языка слетает, что вы и представить себе не можете…
Адила спросила дрожащим голосом:
— На какой женщине? На Матильде? Я так и думала. Я предчувствовала, — произнесла она с болью, а потом добавила ледяным тоном: — Нет, мальчик, ничего у тебя не получится.
— Это почему же? — прошипел я.
Она ответила, что знает, как мне помешать…
— Брось! Ты себя погубишь! — прокричал я в бешенстве.
Приступы моего неистового гнева ей доводилось сносить не раз. Она не дрогнула и спокойно выдержала мой взгляд.
— Я тебя не боюсь, — сказала она, — я готова на все. Запомни: я с наслаждением пойду на гибель ради спасения Матильды. Ты, кажется, еще не понял, что мне нечего терять, я уже все потеряла и все получила… ты не в силах что-либо изменить ни к худшему, ни к лучшему…
Я протянул руки к ее короткой белой шее:
— А вот этого ты не боишься?
Она покачала головой:
— Нет, потому что ты трус, Габриэль…
Я едва не бросился на нее, но она уже направлялась к двери. Только она вовсе не собиралась бежать от меня, как я было подумал, а, подойдя к лестнице, громким голосом позвала Матильду.
Скрипнули ступеньки под легкими шагами девушки. Я держался подальше от окна, и Матильда не сразу меня заметила. Я услышал ее голос:
— Ты здесь, Габриэль?
Адила закрыла дверь.
— Мы с Габриэлем, — сказала она, — не можем больше откладывать важное сообщение… Габриэль, ты обещал мне, что сам скажешь все Матильде…
Матильда, видно, решила сначала, что я поведал кузине о нашей взаимной любви, а та, со своей стороны, объявила о собственной помолвке.
— Каждая из нас нашла свое счастье! — радостно воскликнула она. — Открой же мне скорей его имя, Адила… Я его знаю?
— Ты еще не догадалась, дорогая? Он в этой комнате…
Адила говорила медленно, стараясь смягчить удар. Как сквозь сон я услышал голос Матильды:
— Что? Это шутка? Шутка? — повторяла она.
Мне хотелось одного: чтобы все поскорее закончилось. Но Матильда не унималась:
— Это же неправда, Габриэль?
Я пробормотал:
— Надеюсь, что нет…
Тогда Адила отчеканила заученным безразличным тоном, что мы с ней помолвлены и что я не могу этого отрицать. Матильда прошептала мне:
— Она издевается над тобой? Отвечай! Отвечай же!
Я покачал головой. Матильда что-то говорила, захлебываясь от волнения, я слышал ее, но слов не разбирал. Сознание мое как будто отключилось. Потом я пришел в себя, прислушался. Матильда кричала срывающимся голосом:
— Теперь понятно: ты и не предполагал, что я окажусь такой дурой… а вот в ее согласии не сомневался… Тебе главное было влезть в семью. Подумать только, как ты все рассчитал! Ты, Габриэль, ты оказался способен на такой расчет!
Никогда не забуду, с каким выражением Адила смотрела на причитающую Матильду.
— Кто бы мог поверить, что ты на такое способен…
Что ж, действительно, у человека, знающего мою жизнь, возмущение Матильды не могло вызвать ничего, кроме усмешки.
— Не бойся, я у тебя его не отобью! Это было бы несложно! Но оставь его себе, старушка! Забери насовсем! — В гневе своем она даже иногда переходила на местное наречие.
Тут Адила шагнула вперед и, не поднимая глаз, проговорила очень быстро:
— Речь не обо мне… Дело в том, что у нас есть сын, его зовут Андрес, ему пять лет.
— У тебя? Сын? — ошарашенно пробормотала Матильда и расхохоталась.
Пошатываясь, она вышла из комнаты, а затем мы услышали, как в коридоре она упала без чувств. Я рванулся к ней, но Адила бесцеремонно меня оттолкнула. Противиться ей в такую минуту было опасно. Она опустилась на колени, приподняла руками голову кузины — в таком положении я их и оставил, а сам, не оборачиваясь, побежал вниз по лестнице.
Я наступал в лужи. Дорога белела в темноте, но я все равно сбивался с нее, натыкался на сосны. Никогда в жизни я не был так близок к самоубийству. Между тем какой-то ернический голос нашептывал мне: «Не выйдет, смелости не хватит!» Говоривший, видимо, рассчитывал заполучить меня иначе. Что ж, я и вправду труслив, а трусость как раз тот порок, который часто нас спасает. Я вернулся ночью промокший, голодный, с окровавленными руками, но, увы, вполне живой!
Мне надобно спешить, господин аббат, не то, боюсь, у вас не хватит сил дочитать мои записки до конца. Матильда уехала на другой день. Адила вернулась в прежнее безразлично-покорное состояние. Отпраздновать свадьбу в Льожа нам не удалось: вдовы и раненые буквально засыпали меня угрожающими письмами. Возмущенная толпа собиралась под окнами замка. Мне пришлось бежать ночью, добираться на автомобиле до отдаленной станции и там уже сесть на поезд. Мы встретились с Адила в Париже, на венчании присутствовали только свидетели. Матильда же вышла вскоре за Симфорьена Деба.
По моему настоянию все имущество Адила перешло в нашу общую собственность. Она выполняла все мои требования. Нимало не заботясь об интересах Андреса, согласилась продать часть земли и положить деньги на мое имя; и завещание подписала, какое я составил. Впрочем, ничто не предвещало ее скорой кончины. Надеюсь, вы не подумаете… не заподозрите меня… Она умерла от гриппа через год после окончания войны, когда эпидемия уже, казалось, миновала. Смерть ее была, как у вас говорится, «хорошей», хотя и ничем не примечательной… Стоя за дверью, я слышал кое-что из ее последних слов: она думала только обо мне, имя сына даже не упомянула… Согласитесь, в вашей вере много нелепого. Как можно искупить что-либо страданием, принести в жертву жизнь, которая нам не принадлежит?.. Разве только допустить, что истина сама нелепа?.. Поверите ли вы мне, если я скажу, что оплакивал Адила, что до сих пор она для меня не умерла и не ушла из моей жизни?
Как только я овдовел, Алина первым делом потребовала, чтобы я на ней женился, однако я скорее предпочел бы каторгу; она это быстро уразумела и стала шантажировать меня немилосердно. Волей-неволей судьба свела меня с Симфорьеном Деба.
Он вам знаком. Уже в ту пору он был болен. Избытком чувствительности, что называется, не страдал. Если бы Матильда вышла за меня, она бы, по крайней мере, узнала любовь… Само собой, ее постигло бы потом горькое разочарование, но в течение нескольких недель, а то и месяцев она была бы счастлива. Но тут, вообразите, какая ей выпала семейная жизнь. Тем не менее она родила дочь — Катрин. Бедняжка, появившись на свет, нашла свое место занятым: после смерти Адила Матильда написала мне, что хотела бы заняться воспитанием Андреса. С тех пор он при ней и рос.
Симфорьен Деба раскусил меня сразу. Разумеется, он был неспособен вникнуть во все тонкости или хотя бы приблизительно представить себе, каков я в действительности. Он увидел во мне банального жулика, но по его меркам именно так и следовало меня воспринимать. Я унаследовал от Адила все, что в рамках закона супруг мог унаследовать в ущерб сыну. Притязания Алины, а также, признаюсь, и собственный мой образ жизни (знали бы вы какой!) очень скоро вынудили меня начать вырубать сосны, сперва старые, а потом уже и самые перспективные. И вот однажды в Париже мне нанес визит Симфорьен Деба. Сказал, что я гублю свое поместье, а потому мне следует отдать земли ему в управление. Он гарантировал мне приличный доход и выдал авансом сумму, какую я запросил. Не стану утруждать вас перечислением всех хитростей, на какие он пускался, чтобы скупить мои леса, примыкавшие к его владениям. Когда же Андрес вырос, Деба придумал ход, в некотором роде оправдывающий меня в моих собственных глазах… (Будто такой, как я, еще нуждается в оправданиях! Но теперь речь шла о моем сыне), а главное, обезоруживающий Матильду. Матильда защищала от моих посягательств интересы Андреса, словно бы он был ее сыном; вы достаточно хорошо ее знаете, и вам известно, что она любит Андреса больше, чем собственную дочь. Я помню, с какой яростью она обрушилась на мужа, когда узнала, что он, используя мою неуемную потребность в деньгах, попросту меня разоряет.
Деба сумел привлечь Матильду на свою сторону. Он рассуждал следующим образом: никто не может помешать мне продать имение первому встречному. Выкупая у меня земли, он, Деба, сохраняет их в семье. А чтобы не обделить Андреса, надо обручить его с Катрин. Женившись на Катрин, он получит то, что его отец все равно бы промотал. Расчет этот представлялся тем более здравым, что Андрес и Катрин с детства жили душа в душу. Подозревать Симфорьена Деба в неискренности не было оснований: его любовь к собственности, та, что лежит у нас в основе стольких родственных браков и пуще всего не терпит раздела владений, не подвергалась сомнению. Выходило, он платил мне за то, чтобы мои земли не ушли из семьи и Андрес позднее стал их полноправным хозяином.
Обеспечив себе таким образом нейтралитет жены, Деба мало-помалу прибирал к рукам все, что мне принадлежало. У Андреса сейчас остались только фермы Сернес и Бализау, перешедшие к нему от матери, — на них я не имею никаких прав. Это более тысячи гектаров весьма прибыльных угодий. Если Деба и в самом деле намерен поженить наших детей, почему тогда он покушается на последние остатки собственности Андреса? Зачем платить налог за покупку участков, если женитьба Андреса так и так объединит их с остальными? Признаюсь, это меня беспокоит. С тех пор как его разбил паралич, он маниакально печется о своем имении и уже не слышит никаких разумных доводов. Допустим. Он даже заявил, что брак наших детей состоится только после заключения сделки. Он и на меня пытается оказать давление, с тем чтобы я уговорил Андреса продать земли. Вообразите, господин аббат, я имею над мальчиком полную власть, хотя вам известно, какой я отец: я никогда не интересовался сыном, да и видел его, только приезжая в Льожа за деньгами, которые, в сущности, у него же и крал. Однако я и его сумел очаровать, он — последняя жертва моего обаяния, и я, по своему обыкновению, этим пользуюсь. С той лишь разницей, что сына я люблю.
Малыш сделает все, о чем бы я ни попросил, а ведь он тоже по-своему привязан к земле, но не низменно, как супруг Матильды. У него отсутствует инстинкт собственника, зато он унаследовал от матери чуткость по отношению к людям, работающим на фермах, внимание к их проблемам… «Он на их стороне», — с ненавистью бурчит его «хозяин»: Андрес давно сделался чем-то вроде добровольного управляющего при Симфорьене Деба. Старый лис не только завладел большей частью угодий Дю Бюшей, но еще и эксплуатирует последнего отпрыска мужского пола в их роду… Андрес все сносит, поскольку уже считает себя мужем Катрин. По простоте душевной он, разумеется, уступит капризу больного человека и продаст будущему тестю Бализау и Сернес за минимальную (дабы уменьшить налоги) цену; он согласится на это тем охотней, что Деба обещает сразу по заключении сделки назначить день свадьбы. Тем не менее я желаю, чтобы Андрес сохранил эти земли за собой. Если бы сделка состоялась, я получил бы комиссионные: Деба уже оговорил сумму. А малыш, зная о моих финансовых затруднениях, обещал ссудить мне вырученные от продажи деньги… под пять процентов… Но кто поручится, что это не ловушка, что, разорив вконец Андреса, старик не откажется видеть его своим зятем? Чего стоят обещания такого человека, когда они не скреплены подписью, заверенной нотариусом? Беда, однако, в том, что Алина допекает меня все сильней. В прежние времена я всегда находил способ от нее отвязаться… А теперь старею, старею не по дням, а по часам…
При всей моей низости сына я разорять не стану… Сернес и Бализау должны остаться за ним… хотя бы до свадьбы… Да и мне лучше, ведь когда я получу комиссионные и ссуду Андреса, мне уже не на что будет больше рассчитывать… Но в таком случае сейчас я вынужден довериться Деба: может быть, он сумеет обезвредить шантажистку. Если только не воспользуется моей откровенностью, чтобы погубить меня окончательно или чтобы отказать Андресу… Господин аббат, вы один ………… ………… ………… ………… ………… ………… ………… ………… ………… ………… …………