Придя из церкви, Матильда застала в замке небывалую тишину. Ночная сцена, в которой домочадцев, страдавших в одиночку, на короткое время объединила забрезжившая было истина, продолжения не имела. Испугавшись света, каждый отступил, замкнулся, затаился в страхе перед тем, что может открыться. Все возвратилось на круги своя, вот только Катрин с матерью исполнили что называется «шассе-круазе»: девушка заняла подле Андреса место, прежде принадлежавшее матери, а Матильда сменила Катрин у кресла Деба, постоянно трепетавшего теперь при мысли о том, что Алину вызвал он и на его доброе имя может упасть тень.
Градер почувствовал себя исключенным из семейной общины, его присутствие в замке перестало кого-либо беспокоить: он мог уехать, мог остаться — это уже не имело значения, между ним и остальными образовалась пропасть. Так больную сосну окружают рвом, чтобы она не распространяла заразу, чтобы помирала в одиночку. Он больше не встречался взглядом с Андресом, хотя тот был не мастер отводить глаза. От семейных трапез Габриэль отказался сам: формальным поводом послужила ссора с Деба. С тех пор он стал столоваться у Лакота. Ночевал он в замке, но приходил в тот час, когда все уже закрывались в своих комнатах.
Стояла зима. Андрес охотился на вальдшнепов и зайцев, а в ясные ночи стрелял уток на болотах Тешуэр. Катрин его сопровождала. Да и вынес ли бы он одиночество? Хотя они никогда не говорили о том, что неотступно занимало их мысли, Андрес не потерпел бы рядом с собой женщины, не посвященной в его драму. Катрин же все знала и вместе с ним ждала развязки. Вместе они склонялись над газетами (никогда в доме не читали столько газет), открывали сразу раздел происшествий, быстро пробегали колонку глазами, потом перечитывали еще раз.
Пылких чувств к Андресу Катрин больше не выказывала, пеклась только о его комфорте, окружала юношу постоянной, но ненавязчивой заботой. В погожие воскресенья он уезжал один на тренировки по футболу — команда готовилась к весенним состязаниям. Когда возникали конкретные дела — обсудить сделку, посетить ферму, — Катрин тоже отпускала его одного, и тогда уже Андрес, вернувшись поздно вечером, кричал из вестибюля: «Катрин, ты где?» Она появлялась в ту же секунду. Ему казалось совершенно естественным, что она, как прежде Тамати, встает на колени и снимает с него охотничьи ботинки. Если промокала куртка, Катрин заставляла его переодеться. Она свободно заходила к нему в комнату. Матильда наблюдала за ними молча.
К середине зимы Катрин и вовсе ослабила надзор. Однажды под вечер Андрес трусил верхом в сторону Бализау и, проезжая мимо так называемого Утеса, увидел на краю заброшенного песчаного карьера скрючившуюся фигуру. Он остановился, присмотрелся и узнал отца: тот что-то строчил, положив бумагу на колени. Андрес развернул лошадь и поспешил вернуться на дорогу.
Градер писал: «Нет нужды пересказывать случившееся. Полагаю, Матильда воспользовалась моим разрешением и открыла вам все, что знала сама. Это преступление — наименьший грех из всех, что я совершил: в данном случае я защищал свою жизнь. Но, как ни странно, именно оно представляется мне самым непростительным и перевешивает все остальное. Воображаю, как рассуждают в подобных ситуациях церковники: чем омерзительнее жертва, тем непоправимее поступок убийцы, обрекающий ее на вечные муки. В Люшоне я беседовал с одним стариком священником (помните, я уже приводил вам его слова?). Он как раз по этой причине осуждал смертную казнь. Уничтожил ли я последнюю возможность спасения для Алины? Или же ваш Бог через меня сотворил Свой суд? Что за бред! Как видите, господин аббат, я легко поддаюсь на ваши фантазии… По счастью, ничего такого не существует, ничего, кроме падали, гниющей в двух шагах от меня, потому что я пишу вам возле того самого песчаного карьера, где девочки Дю Бюш и маленький Градер так весело играли почти сорок лет назад.
Солнце село, холодает, я кашляю с тех пор, как провел в этом месте две ночи подряд. Я пишу вам, потому что мне больше не с кем поделиться. Вокруг меня образовалось безвоздушное пространство. Я тщетно ловлю взгляд Андреса. Андрес меня осудил. Я потерял его. Как это глупо! Я хитер с лисами, а невинный ребенок меня обезоружил. Теперь, когда я лишился сына, и лишился навсегда — перед его простотой все ухищрения бессильны, — мне все безразлично. Будь он начитан, напичкан разными идеями, он, возможно, воспринял бы ситуацию на романический лад, приписал бы себе какие-нибудь моральные обязательства по отношению ко мне… Но чего ждать от этого простачка, который мне так дорог! Такие, как он, если видят убийцу, сразу кричат: «Смерть ему!»
Пока ничего не обнаружилось, по крайней мере, не просочилось в прессу. Когда же они наконец решатся? Я не могу больше ждать. Если молчание продлится и дальше, я соберу семейный совет и все им выложу. Я часто воображаю себе эту сцену. В комнате старика я скажу им, что спасал свою жизнь, что у меня не было выбора и не я вызвал эту женщину в Льожа. Без жертвы все равно бы не обошлось, я лишь отвел удар от себя. Да, разумеется, я мог бы скрыться, как советовала Матильда… Но только она лицемерила; в действительности же она не этого хотела. Она рассчитывала на меня, надеялась, что я сделаю ее счастливой! Никто не удержал меня от преступления! Никто и не пытался. Даже вы: мы ведь виделись накануне… Я побежал за вами под дождем, но в вашем взгляде я не прочел любви (это еще мягко сказано). Каким официальным тоном, каким поставленным голосом кюре вы произнесли: «Я принадлежу душам!» Ха-ха! В сумраке ночи вы как бы и не заметили протянутую руку. Сделали вид, что не заметили. Нет, дитя мое, я вас не виню. Сожми вы эту руку с чувством, с жаром, она бы все равно в ночь с понедельника на вторник совершила преступление… Ничего бы не изменилось… Просто мне хочется, чтобы хоть вы думали обо мне без отвращения… Знаете, ведь это я в день приезда убрал позорные ветки с вашего порога… Но возможно, вы не знаете, о чем я говорю.
Спасибо, что написали мне. Но я разорвал письмо… я не мог иначе. Как я теперь сожалею! Хотя оно и было достаточно церемонным и чопорным, я бы его сейчас перечитывал, я бы попытался понять… Как вы можете предполагать, что я верю в дьявола? Вы меня за ребенка считаете? И разве ему нужно, чтобы я в него верил? А что значит любить Бога? Любовь по отношению к абстрактному понятию? Это немыслимо. Любовь — плотское чувство, а вы пытаетесь перенести его на бесплотный объект. Вы… Но зачем я это все говорю? Я заранее знаю ваш ответ: вы трогали пальцами раны на теле вашего Бога, преклоняли голову Ему на грудь… И все-таки удивительно: Андрес, честный и благородный юноша, не имеет ни малейшего представления о мире невидимого, безбрежном, как океан, подступающем к нам со всех сторон. А я, извалянный в грязи, запятнанный кровью, вполне отчетливо понимаю, что происходит каждое утро в вашей церкви… вижу ваши действия, чувствую ваше молчание и вашу радость…»
Незаметно подкралась ночь. Он уже не разбирал, что пишет. В соснах зашуршал дождь, правда не такой частый, как в ночь убийства, и Градер некоторое время прислушивался к нему, прежде чем ощутил первые капли. Тогда он расстегнул рубашку, не подозревая, что однажды ночью точно так же подставлял себя под ливень Андрес. Градера обдало сырым холодным ветром. Дождь струился по его впалой груди, как струилась некогда речная вода в запомнившейся Матильде сцене летнего купания. Его не пугало, что рядом, всего в нескольких метрах, гниет зарытый им труп. К Утесу его привели не угрызения совести, а уж скорее страх одиночества.
Его лихорадило, душил кашель, он едва волочил ноги. Проходя мимо дома священника, он сунул под дверь сложенные листки бумаги. А вдруг они попадут в руки постороннему? Впрочем, у кюре нет горничной. Градер зашел к Лакоту, выпил перно, а за едой еще бутылку вина. За гостевым столом три коммивояжера обсуждали преимущества и недостатки передвижения на автомобиле. «Нет уж, извините! Вы не учитываете амортизацию… Возьмите бензин по сегодняшним ценам… Разумеется, износ шин — это как повезет…» Они перебивали друг друга и спорили с удивительной горячностью. Подвыпивший Градер ловил каждое их слово, словно бы его жизнь зависела от этих людей. Затем он вытер губы и убрал салфетку в свой шкафчик.
Войдя в аллею, он увидел огни замка — свет, к которому он бы тянулся, если бы был таким, как все… домашние встречали бы его, и он поцеловал бы Андреса, откинув чуб с его лба.
Градер медленно поднялся на крыльцо, нарочно громко топая, чтобы находившиеся внизу могли разойтись до того, как он переступит порог. И действительно, в вестибюле послышались торопливые шаги. Но ушли не все, Матильда осталась, похоже, она дожидалась его. Привычная уже невозмутимость лишила какого-либо выражения ее осунувшиеся черты. Габриэль сделал вид, что никого не заметил, и шагнул было на лестницу, но Матильда окликнула его:
— Ты видел?
В руке она держала парижскую газету, единственную, которую он не смотрел уже дня два-три. Матильда показала ему сообщение на третьей странице: «По-прежнему нет никаких известий об Алине X., в прошлом женщине легкого поведения, покинувшей 25 ноября семейный пансион на улице Конвента, где она проживала последнее время. Она уехала без вещей, предупредила квартирную хозяйку, что вернется через день, адреса не оставила. В комнате у нее не нашли никаких бумаг, которые пролили бы свет на ее загадочное исчезновение. Наши источники утверждают, что полиция тем не менее располагает данными, позволяющими направить расследование в определенное русло. По вполне понятным причинам, данные эти держатся в секрете. Разыскивается некий знакомый Алины X., уехавший из Парижа за несколько недель до ее исчезновения. Вполне вероятно, он сможет сообщить следствию полезные сведения».
— Надо же, — сказал Градер, — после той… в общем, ты понимаешь, о чем я говорю… я читал ежедневно все газеты, и эту в первую очередь… А тут два дня не открывал…
Матильда уже стояла на лестнице, она его словно бы и не слышала. Он окликнул ее с тревогой:
— Что мне делать? Уезжать, да? Отправить телеграмму следователю? А то подумают, что я скрываюсь… Ты уходишь, Матильда?
Она обернулась, перегнувшись через перила:
— Мне кажется… Впрочем, дело твое… Один человек мог бы тебе помочь: аббат Форка…
Она поднялась к себе, Габриэль остался один. Из арсенала доносился равномерный стук: Андрес готовил патроны. Градер в нерешительности потоптался у двери, потом вошел. Катрин сидела под лампой рядом с Андресом и вязала. Очки в металлической оправе придавали ей старушечий вид. Оба замерли при его появлении.
— Я уезжаю завтра утром шестичасовым поездом. Думаю, вернусь в конце недели.
Они поднялись. Андрес пробормотал:
— До скорого, — и протянул безжизненную руку.
Габриэль смотрел на стоявшее у стены шомпольное ружье своего отца. Андрес проследил за его взглядом. Не умеющий читать по глазам, он на этот раз, возможно, угадал мысли отца. Габриэль, во всяком случае, понял, о чем думает сын, и понял также, что сын этого хочет. Андрес принадлежал к тем прямолинейным натурам, какие часто встречаются среди военных: для таких людей нет ничего естественней, как оставить заряженный револьвер на столе товарища, который сжульничал или своровал. Но может, Градер это все нафантазировал? Если бы ему вздумалось через несколько минут вернуться в арсенал, он был бы поражен, увидев, что Андрес рыдает, уронив голову на колени Катрин…
Градер ощупью пробрался через столовую и вестибюль. Открыл входную дверь, уже запертую на ночь, и вышел из дома, даже не подумав надеть пальто. Мороза не было. По обеим сторонам дороги черной стеной стояли сосны, впереди светлело небо. Габриэль направлялся в поселок, где светилось только одно окно: окно в доме аббата Форка. «Он нашел мое письмо, а значит, думает обо мне». Дверной молоточек. Если им постучать, окно на втором этаже откроется, и раздастся голос: «Кто там?» А что ответить? Он послушался Матильду, но как объяснить кюре свой ночной визит? Попросить совета? Будто Градер и сам не знал, что советуют в таких случаях священники! «Сдайтесь правосудию, примите наказание, положитесь на волю Господа…»
Дрожа от холода, он садится на знакомые уже до каждой трещинки ступени. Гладит их, и ему чудится, что он проводит рукой по чьей-то впалой щеке. А что до кашля, так он еще со времен семинарии усвоил, что всерьез заболеть по собственному желанию невозможно. Он тогда делал куда более неосторожные вещи, надеясь, что сляжет и сестры будут с ним нянчиться, но никогда это ему не удавалось. А потом, стоило ему однажды попасть под дождь, как он подхватил плеврит… Скрючившись, он сидел под дверью, и самые будничные мысли роились у него в голове в то самое время, когда решалась его судьба. В глубине души он не верил, что его жизни действительно что-то угрожает, и потому сохранял спокойствие. Так человек, казалось бы, загнанный в угол, знает, что позади лежит огромная неведомая страна и такие убежища, где его никто не найдет. Нет, он вовсе не имел в виду немой намек Андреса (или то, что он принял за намек). Ничто на свете не заставило бы его вставить себе в рот дуло пистолета и нажать на курок. Ничто. Но он воображал, что уйдет от своей судьбы с ее жестокой логикой и цепью причин и действий, которые полвека спустя снова привели его — теперь уже с Алиной — к Утесу, где он играл в детстве… Кашель его гулко звенел в ночи. Правда, в Льожа не бывает безмолвных ночей. На малейшее дыхание ветра тотчас отзываются сотни говорливых сосен, словно бы в них всегда спит Бог. И вечно журчит Бальон, бьется о камни, на которых оставил отпечатки раковин первозданный океан.
Наверху открылось окно:
— Кто тут кашляет?
Наконец-то! Градер ждал этого уже час. Он вздрогнул, ничего не ответил. В доме кто-то торопливо спускался по лестнице. Нельзя сказать, что Градер потерял сознание, но он и не притворялся: он сделался вещью, бесчувственной, бессловесной — камнем, он даже не ощутил, как свет лампы ударил ему в лицо. Чьи-то руки подхватили его под мышки. Он и в самом деле не стоял на ногах.
Кюре вошел в дверь налево — на кухню, усадил Градера в соломенное кресло, подбросил хворосту на угли. Потрогал больному лоб и шею.
— Вы не можете сейчас вернуться в замок, — сказал он. — Переночуете здесь, сейчас я вам постелю.
Градер остался один в пустой кухне. Ветки быстро прогорели. На столе под лампой — глубокая тарелка с остатками вареной картошки, пустая банка из-под сардин, краюха хлеба.
Ален возвращается, просит немного подождать: простыни влажные. Наполняет постельную грелку горячей водой, уходит.
— Теперь можно…
Он помогает Градеру подняться. Но тот идет сам, быстрым шагом, от него разит потом. Комната большая, довольно уютная: ковер, зеркало между окон, комод красного дерева, вольтеровское кресло, часы под стеклянным колпаком, два канделябра. В этой комнате кюре собрал все свое имущество, все, чем владел на этом свете. Градер торопливо раздевается и вдруг улавливает запах — запах духов… Вот оно что! Это комната его сестры. Он вытягивается под одеялом, нащупывает ногами грелку. Какое блаженство! Кто станет искать его здесь? Никакая человеческая сила не отнимет его у этого священника, аббат Форка за него поручится. Но о чем это он? Разве он не должен ехать шестичасовым поездом? Или отправить следователю телеграмму? Он пытается поймать взгляд священника, но при тусклом свете лампы ему не удается разгадать, что выражает этот взгляд. Градер пробует рассказать, что его беспокоит, путается, понимает, что его речь похожа на бред, но продолжает твердить свое. Священник прерывает его, говорит, что видел сегодня мадам Деба и читал заметку в газете… Он успокаивает Градера, советует написать письмо, готов, если надо, добавить два слова от себя. В Льожа пришлют следственную комиссию… А то, что он здесь, а не в замке, легко объяснить ссорой с Деба.
— Я, по крайней мере, не заставляю вас лгать?
Преступник Градер проявляет исключительную щепетильность по отношению к чувствам приютившего его невинного юноши. Тот пожимает плечами:
— С утра пораньше я схожу за Клераком. Ему мы тоже скажем, что вы переселились ко мне из-за размолвки в семье.
Ален распоряжается так уверенно, будто давно все обдумал, будто предвидел именно такой ход событий. «Я ждал его, сам того не зная», — говорит он себе, глядя на спящего Градера. Кюре подходит к больному и, преодолевая отвращение, всматривается в его пылающее от жара лицо. Ни время, ни грех никак не сказались на нестареющем облике этого человека, не наложили отпечатка на точеные линии лба, носа, губ. «Господи, Ты отдал его мне, давеча я его оттолкнул, а теперь приютил, потому что ничего другого мне не оставалось». Ален заранее готов стерпеть все наветы, которые, возможно, обрушатся на него из-за нового жильца, они его нисколько не беспокоят. Он будет действовать так, как диктуют обстоятельства. А пока что он опускает абажур, берет в руки четки, молится, засыпает.
Проснувшись в середине ночи, Градер сообразил, что уже некоторое время слышит какой-то слабый мерный звук: молодой человек, ставший его добровольной сиделкой, похрапывал, откинутая на спинку кресла голова покачивалась из стороны в сторону. У него самого жар как будто уменьшился, да и чувствовал он себя намного лучше, чем все последнее время. Он вообще не помнил, чтобы ему когда-либо было так покойно. Он взглянул на окно и обрадовался: беспросветная тьма, ни лучика зари. Блаженная ночь кончится еще не сейчас! Ветер стих, а вместе с ним и ропот сосен, сияли незнакомые большинству людей зимние предрассветные звезды.
Пока Градер смотрел на спящего Алена, у него возникло несуразное, но отчетливое ощущение: ему чудилось, что молодой священник в кресле — это он сам, что в другой жизни он был этим коренастым юношей в черном одеянии и это изможденное лицо принадлежало ему. В другой жизни или, может быть, в замысле Всевышнего? Он с нежностью разглядывал освещенные лампой черты своего двойника, и неожиданно его поразил храп: вульгарный, животный храп; нижняя челюсть спящего отвисла, пухлая губа оттопырилась. Глаза были закрыты, и оттого казалось, что душа улетучилась из этой грубой оболочки, свет сердца не озарял ее изнутри. «А он мог бы быть мной…» Ален мог поддаться влиянию сестры, пойти по легкому пути, на поводу у темных низменных страстей… приводивших его в ужас еще в детстве, как только он начал их осознавать… Но этот ужас он бы мог побороть с той же легкостью, что и Градер. Свыкнуться с тайными чудовищами. Приручить их, взлелеять, насытить…
Кюре вздрогнул, проснулся. Градер закрыл глаза и почувствовал, как прохладная рука ощупывает ему лоб. Затем он услышал глухой удар об пол: Ален опустился на колени и взялся за чтение требника. Он читал довольно долго, затем положил требник на столик в изголовье кровати и тихонько вышел. Тогда Градер приподнялся, взял в руки черную книжицу, открыл наугад и увидел репродукцию рембрандтовского Христа с паломниками в Эммаусе. На обороте он прочел: «На память о моем рукоположении 3 июня 19… Ален Форка, священник. Ты будешь идти впереди Господа нашего и возвещать о спасении, об отпущении грехов, о сладости милосердия; ты понесешь свет тем, кто прозябает во мраке под крылом смерти, ты поведешь нас к миру».
Отложив требник, Габриэль улегся, просветленный и спокойный. Из бездны греха он взирал на судьбу своего антипода, в чем-то тем не менее родственную его собственной судьбе: и он бы тоже мог прощать, просвещать, освобождать — он, Габриэль Градер. Единственная малюсенькая заслуга, которой человек может похвастаться перед Богом, заключается в том, чтобы принять свою избранность, — по крайней мере, это касается той породы людей, которые умеют любить этот мир. Мы живем только один раз: Градер, возможно, и будет прощен, но он никогда уже не станет снова ребенком, радующимся летнему утру, бегающим босиком по раскаленному песку, опускающим смуглые ноги в холодную воду Бальона. Он давно миновал тот участок дороги, где званые должны подняться, бросить все и идти за Христом.