С Володей Бобровым, студентом или аспирантом Казанского университета, я познакомился еще на ДОКе, там он был придурком — работал в одной из контор. Большие роговые очки делали его чем-то похожим на большого жука. Меня удивляло то, что он разговаривал с венгром, бывшим военнопленным.
— Володя! Вы что, знаете венгерский язык?
— Нет, Толя! Я не знаю венгерского, но я знаю несколько других угро-финских языков.
И он рассказал мне о наших уральских и приволжских угро-финнах, их много: удмурты (Володя был удмуртом из Ижевска), мордва, комизыряне, вогулы, остяки, черемисы, на севере — карелы, финны… Ни одна энциклопедия не перечисляет их полностью.
Володя Бобров был аспирантом, работал над кандидатской диссертацией. Его и взяли за угро-финский национализм, за то, что будто бы он замышлял создание Великой угро-финской империи. 25 лет.
Наши, советские угро-финны, кроме эстонцев, — православные — христиане. Забавно, что у них сейчас в ходу многие православные имена, забытые у нас в России или сохранившиеся лишь в фамилиях. Там и сейчас детей называют такими, например, именами, как Елисей, Калистрат, Фекла, Матрена, Еремей и т. п. Я переводил хорошего удмуртского поэта Флора Васильева, он был близок мне по реалиям — деревенским и природным, отчасти и по мироощущению. Он и рассказал мне, что Володя Бобров вернулся, реабилитирован и занимается своей темой, но — увы! — пьет.
22 февраля 1972 года (я жил тогда еще в Беляево-Богородском и был беден, как церковная крыса) Володя Бобров явился ко мне — я узнал его сразу еще через дверной зрачок, а не виделись мы двадцать один год.
Я позволю себе переписать сюда свою запись из рабочей тетради, связанную с приездом Володи, — еще об одном страшном явлении сталинских лагерей, с которым я впервые познакомился на 031-й колонии.
Вчерашний неожиданный приезд Володи Боброва очень сильно подействовал на меня. Пройдя сквозь призму долгих лет, лагерные мои воспоминания стали словно мягче, потеряли свою начальную острую боль. Преобразившись в стихи «Береза», «Бурундук», «Кострожоги», они окутались несколько даже романтической, лирической дымкой. На первом плане засветились доброта и человечность, с трудом, чудом сохраненные людьми (далеко не всеми, конечно). Притупилось, забылось самое злое и страшное. Не в полном, конечно, смысле забылось. Забыть этого нельзя. Но не вспоминалось долго. По Фрейду, человеческий организм, мозг прежде всего, защищая себя, как бы вычеркивает травмирующие воспоминания.
Но вчерашняя встреча повергла меня в страшную пучину. Боже мой! Какой ужас был пережит! Вспомнилось многое, что казалось уже давно нереальным. Нарядчик Ломакин… Оказывается, его на куски изрубили топором на 04-й колонии. Латыш Плингис. Его застрелил в 1954 году начальник конвоя Воробьев… И саму 031-ю колонию, как и другие подобные, ликвидировали тоже в 1954 году. Там, наверное, все истлело, и новый лес вырос…
Кроме унизительного голода, кроме всяких зверств и жестокостей, вспомнилось (не привычно-абстрактно, а с живой болью, новой, еще более острой, чем тогда) самое страшное, что вообще было в жизни. Это охота на людей.
Людоедский этот спорт был особенно распространен среди конвоиров и охранников именно на 031-й колонии Озерного лагеря. Он процветал, впрочем, везде, где были подобные условия, — на работах в лесу, в поле, при конвоировании небольших групп заключенных, при этой ужасной близости автомата и человека, которого можно было застрелить.
Играла роль система поощрения охраны за предупреждение и пресечение побегов. Застрелил беглеца — получай новую лычку, получай отпуск домой, получай премию, награду. Несомненно, имела значение и врожденная биологическая агрессивность, свойственная молодым людям. Кроме того, солдатам ежедневно внушалась ненависть к заключенным. Это, мол, все власовцы, эсэсовцы, предатели и шпионы. Развращающе действовали на конвоиров и неограниченная власть над людьми, и само оружие в руках, из которого хотелось пострелять. Стреляли заключенных чаще всего либо молодые солдаты, либо закоренелые садисты-убийцы вроде упомянутого Воробьева. Один из конвоиров выбирал себе жертву и начинал охотиться за нею. Он всеми силами, уловками и хитростями старался выманить жертву из оцепления. Часто обманом, если умный и опытный бригадир не успевал предупредить новичка. Скажет солдат такому.
— Эй! Мужик! Принеси-ка мне вон то бревнышко для сидения!
— Оно за запреткой, гражданин начальник!
— Ничего, я разрешаю. Иди!
Вышел — очередь из автомата — и нет человека. Случай типичный, банальный. С одной стороны, по инструкции конвоир может приказать заключенному выйти из оцепления. По этой же инструкции он может вышедшего застрелить.
Обычно человек чувствует, когда его хотят застрелить. Передаются какие-то биотоки. Со мной было несколько таких случаев на 031-й. Однажды — в ремонтной бригаде Сергея Захарченко. Ремонтная бригада приходит на участок работы. Конвоиры ставят колышки с белыми дощечками — впереди и позади на железной дороге и с боков — тоже. Это и есть в данном случае, за колышками, запретная зона. Один солдат вдруг приказал мне:
— Пойди-ка сруби вон то деревце. Оно мешает мне видеть дорогу, обзору мешает.
Захарченко услышал и громогласно приказал
— Жигулин! Никуда не выходи! Он тебя убьет! Вся бригада — ложись! Ложись на шпалы между рельсами Приказы конвоя не выполнять! Лежать! До прихода начальства из лагеря!
Конвойных было пятеро. Начальник конвоя, старший сержант, все понял и спорить с бригадиром не стал. Он несколько раз выстрелил в воздух из нагана. Вызвал начальство. Пришло несколько офицеров. У солдата отобрали автомат и под конвоем отправили в казарму. Но такой счастливый исход был редок.
Вчера Володя Бобров рассказал мне, как был застрелен латыш Плингис. Это было уже без меня, в 54-м году. Бригада по рубке просеки отдыхала в обеденный перерыв. Начальник конвоя Воробьев приказал Боброву взять топор и идти в лес рубить визирку!. Бобров сразу почувствовал: убить хочет. И отказался наотрез. Схватился руками за корни сосны, лег на землю:
Прямой, вырубленный в чаще леса просвет с вешками на нем, визуальный луч для будущей просеки, дороги.
— Никуда не пойду! Ничего не вижу — у меня очки запотели.
Воробьев зверски избил его ногами, но от сосны не смог оторвать. И обратился к Плингису:
— Иди тогда ты!..
Латыш Плингис взял топор, пошел в чащу впереди Воробьева. Через несколько минут раздались две короткие автоматные очереди. Воробьев убил несчастного латыша. А у Плингиса в колонии был двоюродный браг Мельберис. Можно представить его горе.
Убийство Плингиса, как и многие другие подобные дела, было оформлено как побег. Полуграмотный опер составил протокол, и дело с концом.
К слову сказать, весной 1951 года на моих глазах был подстрелен заключенный Бегаев (кажется, его звали Виктор). Пуля из карабина пробила ему правую сторону груди, но он, однако, успел рвануться и упасть с визирки (он тоже рубил визирку) в оцепление. Солдат не смог сделать второго выстрела. Бегаева увезли в больницу. Возможно, он остался жив.
Скажу здесь та о печальном конце Володи Боброва, раз он так вдруг ворвался в мою послелагерную жизнь. По словам Ф. Васильева, вскоре после того, как Володя приезжал ко мне, он погиб от алкоголизма. Первопричина этого ясна.