ДОЛГАЯ ДОРОГА НА СВОБОДУ

…Я живу близ Охотского

моря,

Где кончается Дальний

Восток.

Я живу без тоски и без горя,

Строю новый в стране

городок.

Вот окончится срок

приговора.

Я с проклятой тайгою

прощусь.

И на поезде в мягком вагоне

Я к тебе, дорогая, примчусь…

Эта колымская песня, сложенная в начале тридцатых годов, была широко известна еще до войны и стала своего рода блатной классикой.

Вечная мечта о свободе. Я покидал Колыму не в поезде, а на самолете, давно оставив позади и Бутугычаг, и поселок имени Белова, и «новый в стране городок». Но летел я не вольным, а заключенным, и не на волю, а в неизвестность. И путь мой к свободе, а тем более к полной реабилитации был еще очень долог. Шел еще только декабрь 1953 года.

Самолет Ил-12 в то время был самым лучшим пассажирским самолетом. Об этом рассказал мне сидевший рядом безногий летчик Борис, осужденный на 10 лет примерно в 1950 году. Самолет плавно падал в воздушные ямы, ничего интересного, кроме облаков, за стеклами иллюминаторов не было, и я слушал Бориса.

Он до войны был кадровым летчиком. Был сбит на 11–16 в первые дни войны «мессерами». И только через полгода получил новый истребитель типа «эйр-кобра» американского производства. Боря сражался в районе Мурманска, встречал и охранял с воздуха конвои союзников, за что был награжден несколькими американскими и английскими боевыми наградами. Разумеется, и советских наград получил немало. Он всю войну пролетал на «эйр-кобре» (она превосходила «мессершмитт» по вооружению, уступая ему в маневренности). За неделю до победы был тяжело ранен в левую ногу, но сумел посадить самолет на свой аэродром. Ногу отняли выше колена.

Году в 50-м к Борису пришли из военкомата и предложили в знак протеста (шла «холодная» война) отослать президенту США и королеве Великобритании награды, полученные от союзников. Борис наотрез отказался: «Это награды, полученные за участие в боях против фашистов, это боевые награды. Они дороги мне. Любой протест против „холодной“ войны я готов написать, но ордена были получены в другое время, когда мы были союзниками». Его не стали уговаривать. Взяли на следующий день и отобрали все награды — и иностранные, и советские. Дали 10 лет. Особое Совещание.

Самолет сел в Хабаровске, когда уже начало темнеть, и нас на воронке отвезли в Хабаровскую пересыльную тюрьму. Меня поместили в довольно большую камеру с небольшим населением, человек в двадцать-тридцать. Когда я вошел туда легкой походкой, все стали глазеть на меня, послышался шепоток:

— Смертник… Смертник… — Мои берлаговские номера всех потрясли. Я сказал:

— Привет! Зовут Толик. Пришел с Колымы самолетом.

Мелкая блатная шушера освободила мне лучшее место на верхних нарах у окна. Так позже было и в Новосибирске. Пацаны-воришки сварили чифир, настругав с нар щепок для костерка. Чифир пришелся весьма кстати.

— А бацильное что-нибудь есть?

Нашлось и бацильное, то есть что-то из сала, масла, колбасы.

Наутро, когда была перекличка и я назвал свои статьи, уважение ко мне еще повысилось. А когда раздавали завтрак, кто-то сказал раздатчику:

— А сюда двойную порцию — Толику-Колыме. Так я впервые услышал свою третью лагерную кличку. Толик-Студент, Толик-Беглец, Толик-Колыма.

Вскоре меня выдернули, и я покатил в новом столыпинском вагоне с матовыми стеклами. Я был как бы лишен зрения. И больше слушал, чем смотрел. Я слушал, в первую очередь, песни. Вагон был довольно мало загружен. Со мною ехал старый жулик. Он внизу с шестеркой, я наверху — целые апартаменты для одного. Старый жулик пел. Все песни были знакомы.

А поезд летел и летел. Летел быстро, судя по мельканию телеграфных столбов за матовыми стеклами. Мелькали не только столбы, но и дни. Свет естественный сменялся тьмою или электрическим светом неведомых городов и полустанков. Поезд был «Новосибирск — Москва», и, представляя карту, я понимал, что через Воронеж он не пройдет, пройдет скорее всего севернее. Значит, где-то должна быть для меня еще одна пересадка.

Однажды вечером сказали:

— Приготовиться с вещами.

Приготовился. Вывели. Бобров. На тюремной карете привезли в старинную тюрьму, и не одного меня, а какого-то еще бандита, который следовал в орловский изолятор. Нас заперли в просторную камеру с гладким, чистым, некрашеным деревянным полом. В центре камеры стояла такая же гладкоструганая деревянная, широкая, как в бане, скамья. Мы познакомились и даже говорили. Надзиратель все время подслушивал. Для него это единственное ночное развлечение — послушать, о чем беседуют два загадочных заключенных. Интересно ему было, наверное. Оба — по спецнаряду. Один — в номерах.

Когда стало светло, я проснулся и увидел в окне за решеткой большой православный храм с наклоненным ржавым крестом. Вскоре приказали:

— С вещами на выход!

Была теплая российская зима, морозец всего градусов десять двенадцать. Весело поскрипывал снег. Нас привезли к поезду местного значения «Воронеж — Калач». Воронежцы называют этот поезд калачеевским или даже калачом. К составу был прицеплен столыпинский вагон старого типа с прозрачными стеклами. И он был совершенно пуст. Мне (как, вероятно, и моему случайному спутнику) досталось целое купе. Решетка купе выходила в коридор, слева по ходу поезда. Значит, увижу родное Подгорное. Я не видел его с 1946 года, когда проезжал мимо него в Кисловодск. Но доехали до Лисок, и я понял свою ошибку — Подгорное-то южнее Лисок. Все равно я внимательно и неотрывно всматривался в мелькающие станции, в медленно проплывающие снежные просторы полей. Зрение было отличным. Каждая береза была видна мне издалека. И чувство теплой нежности разливалось в груди. Господи! Родина! Родная земля! «Оттуда возврата уж нету». А я возвращаюсь!

Масловка. Ненадолго мелькнул впереди разбросанный по холмам Воронеж. Поезд шел по левому берегу, по правобережная часть города была закрыта домами, заводами, деревьями. Только подъезжая к Отрожке, я увидел город с неожиданным острым силуэтом высокого, но не церковного шпиля. Что это?…

Архиерейская роща. Маленькие домишки. За снежным лугом — Придача и весь левый берег. Их трудно было рассмотреть из-за солнечного и снежного блеска. Воронеж. Когда из вагона переводили в воронок, я заметил — высокий шпиль с башней находится примерно там, где располагается здание управления ЮВЖД. Позднее узнал, что его надстроили по примеру московских высотных домов.

Воронок дверцами — задним ходом — подогнали во дворе хорошо знакомого здания прямо к двери одного из прогулочных двориков. Через него я вошел в знакомый коридор между прогулочными двориками с темно-синим солнечным небом над головою. Двери Внутренней тюрьмы. Несколько ступенек вниз, и я в тюремном коридоре. Сразу заметил — был ремонт, нумерация камер изменена. Нет уже ни правых, ни левых, ни четвертой центральной. Подвел меня к камере незнакомый надзиратель. По «зеленой тетради» я легко устанавливаю теперь ее номер — 33–я.

Камера была пуста, и в ней было, кажется, две кровати. Я прибыл утром, и мне дали завтрак. Потом:

— Собраться на прогулку!.. Выходи! Я вышел без телогрейки, а только в кителе из хэбэ. Надзиратель удивился:

— А почему вы не оделись? Там градусов десять.

— Ничего. Я пришел с Колымы. Там сейчас морозы до восьмидесяти градусов.

— Как хотите. Но можно ведь простудиться. Я давно не гулял так хорошо. И было тепло. И мгновенно пролетели положенные минуты прогулки.

В камере я постучал в обе стены — молчание. Соседние камеры были пусты.

Вскоре меня вызвали на допрос. В знакомом кабинете второго этажа сидел за письменным столом незнакомый майор. Он представился:

— Майор Теплов. Мы производим пересмотр вашего дела. Вас мы ждали очень долго.

— А я был очень далеко. На Колыме.

— Знаю, знаю… А почему у вас две фамилии?

— Вторая фамилия — моей матери, она Раевская.

Мне присвоили эту фамилию на следствии, так как многим подельникам я был только под ней известен.

— Так. Это почти ясно. Вот у меня ваше личное дело заключенного. Что там, на последнем вашем колымском лагпункте произошло у вас с начальником режима? Здесь записано, что за оскорбление офицера вы была заключены в карцер на десять суток, но отбыли только двое, в связи с этапом, по правилам я должен засадить вас в карцер на восемь суток, которые вы не отбыли.

— Как знаете. Я никого там не оскорблял. Просто на меня надели наручники и очень крепко их забили. Если бы я так, в наручниках, до крови забитых, пошел на работу, при пятидесятиградусном морозе у меня бы за час начисто отмерзли кисти рук. Пришлось бы их ампутировать выше запястья… Да вот, взгляните, следы сохранились.

У майора Теплова было доброе и умное лицо, добрые глаза, слегка вьющиеся светлые волосы. Иногда, задавая вопросы, он почему-то слегка краснел или бледнел. Лицо явно выражало чувства, возникавшие в душе майора.

— Хорошо. Оставим это. Я, конечно, не буду заключать вас в карцер. Расскажите мне, пожалуйста, о первом следствии по вашему делу в 1949–1950 годах. Расскажите с полной откровенностью, без боязни. Ни один из ваших прежних следователей, ни один из надзирателей уже не работают в Управлении. Так что не бойтесь их. Вы можете говорить полную правду, не опасаясь за свою жизнь и здоровье.

Я подумал, что он, наверное, почти все уже знает, что все мои подельники дали показания и вопрос, по существу, уже ясен. Но начал рассказывать все по порядку — и о КПМ, и о следствии. То, что готовились сказать на суде. Несколько дней подряд майор Теплов записывал мои показания. Записывал правильно.

Однажды он спросил:

— В декабре месяце 1949 года вы показали майору Белкову следующее «…в случае вооруженного восстания мы намерены были прежде всего арестовать и без суда расстрелять всех членов Политбюро…»

— Ничего такого я не показывал ни майору Белкову и никому другому. Никогда у нас не было таких страшных преступных планов.

— Однако здесь есть и ваше письменное подтверждение и подпись. Посмотрите, пожалуйста. Это вы писали?

— Подделка похожая, но почерк не мой, подпись не моя. Можно произвести экспертизу?

— Не волнуйтесь. Уже есть протокол экспертизы. Это подделка. Идите отдыхайте.

Им мало было того, что они из нас выбили на следствии! Они уже после окончания следствия заменили многие протоколы допросов подложными. Мы не читали этих протоколов. Они появились в деле уже после подписания нами 206-й статьи. Расчет был верен. Прижбытко, и Литкенс, и Белков, и другие знали, что дело пойдет в Особое Совещание, а там никаких экспертиз проводить не будут. Вскрылось много такого — подчистки, дописки, фальшивки, самые наглые подделки. (Об этом я узнал позднее.)

Когда я возвратился в камеру, то вправду лег немного отдохнуть — лежать на кровати разрешалось в любое время. Сколько угодно. Разрешалось читать книги.

Однажды открылась «кормушка», а в ней знакомое лицо. Боже мой! Это же старый завхоз. И манит меня пальцем.

— Здравствуйте! — говорю. А он спрашивает:

— Не хотите ли книгу почитать?

— Хочу. Вы что, один остались от прежних?

— Да. Вот, смотрите. — И он показал мне несколько книг.

Я взял М. Стельмаха «Большая родня» и еще что-то.

В конце января пересмотр дела КПМ в Воронеже был закончен. Об этом мне сказал следователь. Какое будет решение в Москве, никто не знал.

3 февраля открылась форточка-кормушка, и надзиратель тихо сказал:

— Приготовьтесь, пожалуйста, с вещами. Меня привели в большой воронок и поместили в отдельную стальную камеру с тонкими стальными жалюзи для дыхания. В соседней камере и напротив уже кто-то был. Я громко спросил:

— Кто здесь, ребята?

— Здесь я, Толик. Юрий Киселев.

— Здравствуй, дорогой друг! А кто еще здесь с нами? Раздался голос, от которого у меня начали переворачиваться внутренности:

— Аркадий Чижов!.. Здравствуй, Анатолий! Здравствуй, Юра!

Я ничего не сказал в ответ. Странные чувства возникли во мне и удивили меня. Пока солдат-охранник еще не залез в свою кабинку, я спросил Киселя, но тихо и неуверенно:

— Юра, Аркашу мочить будем?…

— Толик, не говори этого…

— Прекратить разговоры! — раздался грозный голос солдата.

Машина покрутилась во дворе и в переулках и выехала на Плехановскую в сторону Заставы, в сторону городской тюрьмы. Наверное, в тюрьму?… Город родной был виден мне сквозь щели и через обе двери с зарешеченными окошками, между которыми сидел солдат с автоматом. Родной город. Снег на Плехановской был расчищен, блестело булыжником трамвайное полотно. Родной город! Никогда не думал, что вернусь сюда.

…Вот переулок у Заставы.

Я много лет мечтал с тоской

К твоим булыжинам шершавым

Припасть небритою щекой.

Наверное, тогда пришли впервые эти строки… Тюрьму мы, однако, миновали. И, объехав областную больницу, спустились к железнодорожным путям, ведущим к Курскому вокзалу. Развернулись и вновь увидели ту же тюрьму. Лагерные ворота. Процедура передачи наших бумаг на вахте. Воронок въехал в какую-то зону

— Выходи!

Первым вышел Кисель. За ним — Чижов. Потом — я.

А Юрка уже стоял на утрамбованном снегу и делал мне какие-то знаки. Надзиратель был довольно далеко, у вахты. Видимо, знакомился с нашими личными делами. Все трое мы встали в круг. Я обнялся с Юркой. На Аркадия старался не смотреть.

Юра взволнованно заговорил:

— Толич! Толик? Ты был на Колыме и ничего не знаешь. Мы судили Аркадия судом КПМ в пятидесятом году, приговорили к смерти. Но он дал клятву больше так не поступать, и Борис помиловал его, а мы простили Большинство из нас простили его. Он ведь тоже много пострадал!.. Подай ему руку!.. Поверь мне. Все, что было, в прошлом.

Я посмотрел на Чижова. В глазах его был страх, и он протягивал мне руку:

Я виноват, Толич. Но Юрий говорит правду. Я стал другим человеком!

Мы пожали друг другу руки. И тут подоспел надзиратель. Он провел нас через угол рабочей зоны в жилую. Я заметил, что в рабочей зоне деловито дымил, грохотал и лязгал порядочный заводик. Прибежал кто-то от нарядчика.

— Пожалуйста, сюда. — И провел нас в барак, устроенный в разрушенной и перестроенной церкви (на месте лагеря было когда-то мало кому теперь памятное Солдатское кладбище). — Где здесь свободные места? — спросил он у дневального.

Помещение мне не понравилось. Грязь, двойные сплошные нары. Мы влезли наверх, легли. В метре или чуть выше был потолок.

— Юра, пойдем к нарядчику. Он нас не уважает. Мы вышли. Навстречу — несколько удивленный нарядчик в щегольском ватнике и с такою же точно трубой, как у Купы.

— Ты что, — сказал я, — нас не уважаешь? Имей в виду: я заколол на Колыме двух нарядчиков.

Вдохновенная брехня, но действует безотказно. Главное — полная серьезность.

— Ребята, вы извините, это недоразумение. Пойдемте, я вам покажу другие места.

И мы вошли в новый кирпичный дом с коридорной системой, нечто вроде казармы. В комнатах были кровати (двойные: верхняя вставляется в нижнюю). Так бывает в казармах.

— Выбирайте место.

— Вот здесь, — показал я, — в уголке, возле окна. Одну из двойных кроватей мы заняли полностью и нижнее место соседней.

— Пусть перестелят постели!

— Сейчас перестелят, а вы пока погуляйте! Рассказы, рассказы, рассказы — наперебой. Кто где был… Четыре с половиной года прошло. Вечером, после ужина, прибегает востроглазый шестерчатый малец. Тихо спрашивает:

— Где ребята, которые с Колымы пришли? Ему показали.

— Здравствуйте! Резаный Витек приглашает вас троих к себе. Там чифирок заделали.

— Пусть сам принесет и селедку не забудет, — сказал Юра Киселев.

У Резаного был шрам на щеке, лет ему было, как и нам, примерно двадцать пять. Чифир был крепок. Селедка свежа.

— Я когда-то был вором, — сказал Витек — Но теперь все смешалось, и я отошел. Ни там, ни там. Но меня здесь уважают.

— Хорошо. Мы тебя не тронем. Будь, как был. Но если что важное — держи в курсе.

Поботали еще немножко по фене и разошлись. Мы — в курилку, где можно было поговорить без свидетелей, Витек — в свой барак.

Стало вскоре ясно, что нас, членов КПМ, разместили небольшими группами в нескольких воронежских лагерях, в городе и ближних районах. Наша колония называлась 020-й. Однако в моей справке об освобождении она именуется лагерем. Начальником лагеря был майор (в звании может быть ошибка) Брызгалов.

Нас трудоустроили. Меня и Аркадия определили техниками-конструкторами в технический отдел, Юрия — заведующим лабораторией. В основном он исследовал на прочность и т. п. формовочную землю для литейного цеха. Завод изготовлял никелированные кровати с панцирными сетками (наверное, последние в нашем веке), печную литую арматуру, утюги и другой железный ширпотреб. Выполнялись и многие заказы со стороны — от кладбищенских оградок до огромных шестерен мукомольного элеватора. Были цехи: литейный, механический, гальванический, кузнечно-штамповочный, заготовительный, лакокрасочный, модельная мастерская. Был, естественно, отдел главного механика, ОГМ.

Я вникал в производство, читал техническую литературу и справочники, чертил чертежи и обсчитывал (на стоимость) заказы. Все это шло у меня удивительно легко, я работал с удовольствием — было очень интересно. По обломкам шестерни надо было ее восстановить и заново отлить, а для этого определить все ее параметры — зуб, шаг зуба, углы, диаметры и т. д., выполнить на бумаге точный чертеж погибшей детали.

Чрезвычайно интересным человеком в техническом отделе был Дмитрий Иванович Шилов. Он окончил философское отделение, кажется, МГУ, еще до войны. Увлекался языками, филологией, древними литературами, отлично знал греческий и латынь. Он вдохновенно читал мне Горация:

Tu ne quaesieris — scire nefas

quern mihi, quern tibi

finem di dederint, Leukonoe.

Nec babylonios

Tentaris numeros…

Ты не спрашивай,

Знать грешно,

Какой мне, какой тебе

Конец боги дадут, Левконоэ.

Вавилонских

не касайся чисел…

То есть не гадай на этих числах, не пытайся узнать свое будущее.

Я перевел это в рифму. Получилось слов в два раза больше, но Дмитрий Иванович радовался моему переводу, как ребенок:

— Ах! как хорошо и звучно. Было так:

Ты не спрашивай, милая, —

знать нам об этом грешно.

Что по воле богов

в нашей жизни случиться должно.

Не гадай и не думай,

что будет с тобой и со мною, —

Никогда не узнаешь конца своего, Левконоя.

Не считай по ночам

вавилонские мрачные числа, —

Все равно не отыщешь правдивого ясного смысла.

— А где вы получили высшее техническое образование? — спросил я Дмитрия Ивановича.

— В лагере.

— То есть как?

— А вот как. В 1937-м, когда меня осудили, в лагере, где я случился (а там было техническое предприятие), почти не было людей не только с высшим, но и со средним образованием. И мне просто приказали стать начальником технического отдела. Раньше на месте лагеря было вольное предприятие, но всю техническую верхушку расстреляли за «вредительство», а завод перевели в систему НКВД. Я пришел в отдел. Там была большая библиотека — не только специальная техническая литература, но и вообще научная. Я начал читать, и почти все было мне понятно. Ведь где-то в высших сферах науки строгие и гуманитарные сливаются в общую философскую систему. Не случайно ведь Софье Ковалевской за две ее чисто математические работы присвоили звание доктора философии.

Ау, милый, милый Дмитрий Иванович! Он так много дал мне знаний — и гуманитарных, и философских, и технических. Он объяснил мне сам смысл жизни! А Аркадию Чижову наши долгие беседы казались скучными, и он уходил в сад — даже садик с аллеей тополей имелся в рабочей зоне.

Забегая на целый год вперед, скажу, что встретил я Дмитрия Ивановича неожиданно летом 1955 года на своей Студенческой улице. Он нес большой сверток.

— Здравствуйте, Дмитрий Иванович!

— Здравствуйте, Толя! Меня тоже выпустили и реабилитировали. (Он не знал, что я еще не был полностью реабилитирован.)

— Ну, и где же вы теперь?

— Мне предлагали читать философию и любую литературу в ВГУ. И одновременно попросили остаться на заводе в той же должности. Технический отдел перестроили. Отвели мне огромный кабинет, и, — не смейтесь, — на нем табличка: «Начальник технического отдела капитан Д. И. Шилов», А это — моя новая офицерская форма! Я к ней еще не привык, да и неловко как-то. Гоголин сказал, что мне скоро дадут звезду майора. Квартира очень хорошая в доме МВД. Зарплата тоже хорошая… Я к заводу привык. Я там все знаю. И все меня там уважают: и начальство, и заключенные. Да, вот уж никогда не думал, что стану офицером МВД. До пенсии же немного. А в системе МВД пенсия хорошая.

Мы долго говорили с Дмитрием Ивановичем, зашли даже в столовую, в дом-гармошку на углу Студенческого и Карла Маркса, выпили бутылку вида.

— Семнадцать лет в заключении был, и вот нате вам, — он раскрыл удостоверение: «МВД СССР. Шилов Дмитрий Иванович. Капитан».

Возвращаюсь на 020-ю. Первое мое, первые наши свидания с родными. И отец, и мать изменились, постарели. Приносили передачи.

Пришел, видимо, уже летом 1954-го из другого лагеря Васька Туголуков. А Аркадий ушел на волю. Оказывается, он родился 15 ноября 1931 года, и получалось так (арест 17 сентября 1949 года), что преступление он совершил, еще не достигнув 18-летнего возраста. Началось освобождение осужденных до наступления совершеннолетия, — если хорошая характеристика, если начальство «за», и Аркадия освободили со снятием судимости. Ушел он от нас, Аркаша, к своей невесте.

А мы — и я, и Юрий, и Василий Туголуков — ждали решения по пересмотру дела КПМ. Терпения не хватало. Очень туго скрипела еще сугубо сталинская в своих недрах прокуратура. Да и очень много дел пересматривалось.

Юра особенно томился. Надоели ему, не отвлекали от гнетущего ожидания платонические романы с вольными, работавшими в плановом отделе и в бухгалтерии женщинами. Их было несколько, среднего возраста. Все они были влюблены в Юрку, и в Аркадия, и в меня.

Меня любила девушка-украинка. Она была мила собою. Сохранились ее посвященные мне стихи.

Вот в этих ужасных застенках

Немало хороших людей

Томятся, вздыхают и плачут,

Когда же…

Стихи слабые, но трогательные. С грамматическими ошибками, — не справилась с тонкостями русского языка.

Вообще мы, все бывшие члены КПМ, были на 020-й колонии и в других лагерях окружены ореолом загадочности и горестной романтики. И не только в лагерях, но и в городе сотни людей напряженно ждали: и в обкоме партии, и в университете, и в УМВД, и в УКГБ, и наши родные, и наши бывшие соклассники, сокурсники, друзья, соседи, изгнанные наши следователи, трепещущие наши провокаторы — все напряженно ждали, какое придет решение по результатам переследствия членов КПМ.

6 июля мы получили письмо от Бориса Батуева и Николая Стародубцева. Оно сохранилось:

«Привет, ребятишки!

Ксиву[17] вашу получили. Все ясно. Живете, значит, кучеряво. Эго хорошо…

Да, братцы-кролики, это вам не карпов руками в Репном вылавливать и арбузы из машинки дырявить. Так хотелось бы увидеться. Ну, ничего, может, и нам фортуна плюнет. Справедливость восторжествует!!!

Колька у нас сущий оракул: каждый день во сне волю видит. Есть же пословица: «Голодной курице просо снится!»

Кончаю. Пусть еще Колька покляузничает.

С приветом (прозаическим)[18].

Болени».

Дальше пишет Коля Стародубцев, тоже в шуточной форме. В конце письма обращается ко мне — говорит, что стихи мои помнит.

Приятно получить такое письмо от друзей.

Позволю себе процитировать и запись из записной книжки, которую я вел в лагере.

«11 июля (воскресенье).

Утро. Ясное солнечное утро. Если стать ногами на подоконник, то можно видеть по ту сторону забора часть города около Заставы.

Железнодорожные пути, разноцветные вагоны — на первом плане. А немного дальше голубые баки нефтебазы, спрятанные в густой яркой зелени. А еще дальше — дома, подъемные краны, какая-то незнакомая башенка со шпилем — очевидно, на вновь построенном здании. Видна даже часть моста и трамваи. А почти сразу за забором, на бугорке около насыпи цветет большой золотой подсолнечник. На горизонте — трубы, много труб. Одна, две, три — не сосчитать!.. Вот он, мой город!

«Город мой синий, любимый, далекий…» Да, ты еще далек от меня. Очень близок и очень далек! Когда же я пройду по твоим улицам?

Над городом в прозрачной синеве плывут теплые, мягкие облака… Эх! Иметь бы крылья — улететь бы отсюда!..»

21 июля, под самый вечер, прибежали взволнованные Василий Туголуков и Юрка. Начальник спецчасти просил сказать, что завтра мы освобождаемся, все трое.

Я впервые в жизни не спал всю ночь от радости. Подходил старшина: «Чего не спишь?» Но узнав меня, понял: «В последнюю ночь трудно уснуть».

Утром за нами пришли родители — и мои, и Юркины отец и мать. Кто-то пришел и за Василием. Сестра Юркина была.

Я получил справку — 7 — БН № 0001555. В ней, в частности, было написано:

«…По Указанию Прокуратуры СССР, МВД СССР и КГБ СССР срок снижен до 5 лет. С применением Указа от 27/III-53 г. об амнистии. Освобожден 22 июля 1954 г.».

Объясню смысл людям неискушенным. Эта формула означала, что нас все же сочли преступниками, но заслуживающими меньшего наказания, чем нам было дано. В связи со снижением срока наказания до 5 лет мы подпадали под амнистию.

Нас осудили неконституционно. Неконституционно и освободили. Гора родила мышь.

Конечно, по амнистии снималась судимость, и это было прекрасно. Борьба за полную реабилитацию была еще впереди. Пока мы не думали о ней. Мы думали о свободе.

Боже мой! Какое счастье быть свободным! Мы тихо шли мимо областной больницы, тюрьмы и Чугуновского кладбища. Я не узнавал знакомых мест. Было восстановлено много домов, построено много новых зданий.

В двенадцать часов мы были уже дома. Нас встретил кот Макс и замурлыкал, словно ждал меня ежедневно все эти пять лет.

Макс родился в 1946 году и по моей инициативе его назвали в честь тогдашнего чемпиона мира по шахматам голландского гроссмейстера Макса Эйве. В разные следственные и карательные учреждения поступило за долгие годы (Макс прожил на белом свете 14 лет) несколько анонимок о том, что мы назвали своего кота… Марксом.

Вечером этого счастливого дня мы крепко отметили свое освобождение. Вскоре, через день-два, возвратились из небытия наши друзья: Леня Сычов, Саша Селезнев…

Борис Батуев еще не вернулся. Мы с Юрой Киселевым зашли к его матери. В семье бывшего второго секретаря воронежского обкома ВКП(б) нужда была беспросветная. Работала только старшая сестра Бориса Лена и содержала всю семью. Светлане было около пятнадцати, она училась в школе, а Юрка — младше на один класс. Он очень был похож на Бориса, и, когда он вырос, мы стали называть его младшим Фирей.

Если Борис в скором времени должен был вернуться, то глава семьи, Виктор Павлович Батуев, был еще далеко-далеко на Воркуте. Кроме руководства нашей организацией, ему пришили и чисто уголовное дело. Еще когда все мы были под следствием, в начале следствия, его сняли с обкомовского поста и назначили на хозяйственную должность — начальником межобластного управления «Вторчермет», а там уже состряпали уголовное дело и дали 25 лет.

Вскоре, слава богу, пришел Борис. Его, как и Юрия Киселева, без экзаменов восстановили в университете. Обком партии решил восстановить в вузах всех бывших «участников» КПМ.Председатель областной партийной комиссии Самодуров и заведующий отделом культуры обкома Буриадский звонили директорам, ректорам вузов и советовали нас восстановить. Обнаружилось, что никаких вузовских документов бывших членов КПМ не сохранилось. Они были после нашего осуждения изъяты и уничтожены. А там ведь были наши аттестаты зрелости. Нам помог директор нашей школы, — в течение одного дня изготовили дубликаты. Весь город покровительствовал нам. Дело КПМ стало личным делом многих людей и важным фактом для города Воронежа.

У меня в лесотехническом институте сохранился только приказ от августа 1949 года о начислении мне повышенной стипендии (я сдал все на «отлично»). По этому документу тогдашний директор ВЛХИ Рубцов и «провел меня приказом» в студенты 1-го курса лесохозяйственного факультета.

Б Батуев и Ю. Киселев сразу же перешли на заочное отделение и пошли работать на завод тяжелых механических прессов. Обоим нужно было кормить семью.

Прозвучал доклад Н. С Хрущева на закрытом заседании XX съезда КПСС 25 февраля 1956 года. А еще накануне XX съезда все мы получили документы с такой формулировкой (привожу свой):

«…По постановлению Прокуратуры, МВД и КГБ СССР от 8 февраля 1956 года Постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 24 июня 1950 года в отношении Жигулина Анатолия Владимировича ОТМЕНИТЬ и дело на основании ст. 8 УК РСФСР в уголовном порядке ПРЕКРАТИТЬ».

Когда большой веселой группой мы получали эти справки, каждый повторял формулировку и находил ее весьма приличной. А я сделал серьезное и даже несколько огорченное лицо:

— А у меня формулировка другая!

— Да ты что, Толич? Не может быть, прочти! Ребята стояли вокруг меня, у всех обеспокоенные липа. А я, глядя в справку, говорю:

— У меня окончание не такое. Все, как у вас, но окончание другое: «Постановление Особого Совещания… ОТМЕНИТЬ и дело на основании ст. 8 УК РСФСР в уголовном порядке ПРЕКРАТИТЬ и указанную справку в обязательном порядке ОБМЫТЬ!»

Раздался дружный хохот. И пошли обмывать…

Это уже была реабилитация (после второго, заочного пересмотра нашего дела, о котором мы ходатайствовали). Но она была неполной. Восьмой пункт тогдашнего Уголовного кодекса РСФСР предусматривал отмену приговора и прекращение дела в случае, когда преступление перестало быть преступлением.

А ранней осенью 1956 года состоялся третий пересмотр нашего дела. Нас, руководителей КПМ, несколько раз вызывали в обком партии, где с нами беседовали представители ЦК КПСС товарищи Гуляев и Ештокин. Участвовал в беседах и В. В. Самодуров, председатель областной комиссии партийного контроля. Результатом этих бесед явилась полная реабилитация.

Вот такая формулировка была теперь в наших справках:

«Дана гр. ЖИГУЛИНУ Анатолию Владимировичу, 1930 года рождения, в том, что определением Судебной Коллегии по уголовным делам Верховного Суда СССР от 24 октября 1956 года Постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 24 июня 1950 года в отношении его отменено, и дело производством прекращено за отсутствием состава преступления».

Это была победа! Это была полная свобода!

Мы шли к ней более семи долгих, порою страшных лет.

А ведь и девиз наш дерзкий юношеский и романтический был: «Борьба и победа!»

Мы боролись!

Мы победили!

Загрузка...