Это самая страшная часть моих воспоминаний, не для читателя — для меня. Читателям, возможно, покажутся более трагическими многие эпизоды лагерной моей жизни, но для меня следствие и Внутренняя тюрьма Воронежского Управления МГБ, где я провел одиннадцать месяцев в сырых подвалах и карцерах, где меня дважды избивали почти насмерть, — для меня это был самый настоящий ад. Как и для всех нас, кроме Аркадия Чижова.
Вернусь ко дню ареста. Через парадный вход меня ввели по гранитным ступеням в темно-серое, с черным гранитным цоколем здание Управления МГБ. Провели через вестибюль в какую-то комнату и предложили посидеть, подождать Оперативники ушли, оставив меня наедине с крупным пожилым человеком в военной форме. Погоны, как раньше называлось, унтер офицерские — старшина или сержант. Что-то в этом роде. Меня еще не обыскивали, а лишь «обхлопали» на предмет оружия. Но у меня во внутреннем левом кармане пиджака был макет нашей рукописной газеты «Спартак». Я попросился в уборную. Дверь в кабину надзиратель оставил открытой, но стоять напротив меня не стал. Под шум воды я порвал на мелкие кусочки макет и, дождавшись, когда бачок снова наполнился, спустил бумажные обрывки через унитаз в канализацию. Вернулись в вестибюль, и вскоре мой надзиратель получил неслышный мне приказ и сказал:
— Пойдемте!
Мы пошли направо длинным коридором первого этажа по мягкой красной дорожке мимо бесчисленных дверей, обитых дерматином. Мелькали белые крупные цифры номеров комнат
— Стой! Повернитесь направо и подойдите вплотную к стене. Голову не поворачивать, смотреть в стену. Надзиратель позвонил в дверь. Она приоткрылась.
— Заходите! — сказал надзиратель
Я зашел. Навстречу мне поднялся небольшой, даже, пожалуй, коротенький человечек в форме с погонами лейтенанта Он был белобрыс, вихраст и курнос. Не подавая руки, представился:
— Следователь 1-го отделения следственного отдела лейтенант Коротких. Прошу садиться — И указал мне на стул, стоявший напротив его письменного стола, ноне близко, а метрах в двух.
Я сел, осмотрелся. На большом широком окне была крепкая решетка из толстых стальных прутьев, продетых в отверстия поперечных полос. Снизу примерно на две трети окно было скромно занавешено легкой, пропускающей свет занавеской. Стол был поставлен наискось, и я сразу же хорошо рассмотрел лицо лейтенанта. И лицо, и глаза, и веснушки его были, как у деревенского подпаска. И мне стало весело. Наступил наконец момент, когда вдруг, как ноша с плеча, как с шеи камень, спало чудовищное напряжение предарестных недель. Я машинально посмотрел на часы. Было 15 часов 30 минут. Так ли, сяк ли, но на свидание с Зоей Емельяновой, студенткой 2-го курса мединститута, я, пожалуй, не попаду. А это было первое наше свидание с нею, назначенное на шесть часов вечера у кинотеатра «Пролетарий» под часами (большие такие электрические часы, они, наверное, и сейчас там висят).
За письменным столом в углу стоял высокий коричневый несгораемый сейф. Лейтенант взял лист бумаги (он был казенный — не простой, а с печатным заголовком «Протокол допроса»). Быстро записал необходимые мои данные (где родился, где крестился и т. п.), и прозвучал наконец вопрос серьезный:
— Что вам известно об антисоветской подпольной организации КПМ?
— Абсолютно ничего не известно. Ни о какой антисоветской организации.
Мне весело подумалось: а вдруг они даже и меня не знают? Пойду ва-банк! Вдруг пофартит.
— Вы врете! Я вас сейчас разоблачу! Вот это вам знакомо?
И он вытащил из письменного стола тот самый, изданный в единственном экземпляре мой, наш журнал «В помощь вооргу», который якобы сжег дядя Хлыстова. Это он, конечно, глупость сделал — начал игру с таких больших козырей.
— Экспертиза установила, что весь текст написан вашей рукой.
— А я и не отказываюсь. Да, моей рукой весь текст написан, но что в нем антисоветского? Там ни единого слова антисоветского нет!
— Врете! Сейчас я вас и в этом уличу. Вот это место в статье Анчарского: «Члены КПМ должны рассеивать в массах идеи марксизма-ленинизма».
— Ну, и что же здесь плохого? Сеять, рассеивать, делать посев, чтобы было больше всходов.
— Нет, нет! Здесь слово «рассеивать» означает, что вы хотите, чтобы идеи марксизма-ленинизма рассеялись, чтобы их не было! Вот что вы хотели!
— Я могу согласиться с вами, что слово «рассеивать» в статье Анчарского не очень точное, однако толковать его так, как вы его толкуете, ни в коем случае нельзя. Если возникло какое-то сомнение в строке, в предложении, в слове, то надо прочитать предыдущий и последующий текст. Прочтите это предложение и предложение, следующее за ним.
— Пожалуйста! «Члены КПМ должны рассеивать в массах идеи марксизма-ленинизма…»
— Читайте, дальше, дальше…
— «Они должны воспитывать себя и своих товарищей в дуле преданности идеям марксизма-ленинизма…»
— Ну вот, и все стало ясно.
— Нет, ничего не стало ясно. Слово «рассеивать» осталось.
Уже шесть часов вечера, и Зоечка ждет меня под часами. А мы с лейтенантом Коротких ведем долгую, бесконечною беседу о смысле слова «рассеивать», вырванном из текста. К трем часам ночи наша почти двенадцатичасовая беседа была оформлена в виде одного листка протокола. К согласию мы не пришли. Я подписал внизу, как потом сотни раз подписывал: «Показания записаны с моих слов правильно и мною прочитаны. Ан. Жигулин».
За окном был уже недалек рассвет. Небо явственно светлело. Сквозь верхнюю, незавешенную треть окна были видны руины двухэтажного дома и деревья. Кажется, тополя. И сложилось нечаянно первое в неволе двустишие:
Утро туманное, серое, мглистое
Грустно качает осенними листьями.
Обиженная Зоя, наверное, сладко спит в летней пристройке к одноэтажному дому во дворе на Плехановской улице, недалеко от Кольцовской. Ничего. Забудет. У нее память девичья…
И вдруг вошел полковник. Тоже невысокого роста. Глаза желтые, усталые и злые. Полковник был слегка пузат. На груди много орденских колодок и знак заслуженного чекиста, украшенный мечом. Полковник на краткие мгновения остановился на середине комнаты и несколько раз поднялся на носки. Сапоги его поскрипывали. Пенсне блестело золотом. Лейтенант Коротких стоял навытяжку.
— Ну, что там у тебя?
Лейтенант положил на раскрытую пятерню полковника лист протокола допроса по мере чтения листа лицо полковника наливалось кровью, а рука начала подергиваться. Лейтенант Коротких оцепенел от ужаса. Полковник спросил:
— И это все?!
— Все, — пролепетал лейтенант Коротких. Полковник перевернул в воздухе ладонь с листком протокола, с силой ударил ею о письменный стол и, брызгая слюной, заорал на лейтенанта:
— Дурак!.. твою бога мать!..
И вышел из кабинета, громко хлопнув дверью. Это был, как я потом вскоре узнал — беседовали часто, — начальник следственного отдела полковник Прижбытко.
Через несколько минут за мной пришли два надзирателя. Когда я поднялся и пошел (руки назад) по ковровой дорожке, по лестнице, я почувствовал, что устал.
В следовательском кабинете на втором этаже было накурено. Окно выходило во внутренний двор комплекса зданий УМГБ и УМВД, и занавески не было. Была только решетка. За письменным столом сидел майор, тоже усталый и тоже злой. Рядом сидел усталый капитан. В следствии с первых же часов что-то явно не ладилось. Не ладилось и утром. Потом я узнал, почему: первую ночь и вообще первые дни Чижов держался, да и внимания ему, как и мне, не уделили. Давили в основном на Батуева, Киселева и Рудницкого, но они держались крепко, согласно клятве, данной на Кадетском плацу. Другие из арестованных были либо просто пустышками, либо низовыми, рядовыми членами КПМ, не располагающими информацией, либо, наконец, провокаторами, которые ничего толком не знали.
Но возвратимся на второй этаж Воронежского Управления МГБ к майору Волкову и капитану Пашкову, к которым я попал после двенадцатичасового допроса у лейтенанта Коротких. Это были опытные волки. Особенно Белков. Он был даже и не волк, а прямо-таки тигр.
Краткое знакомство без рукопожатий: начальник 1-го отделения следственного отдела майор Белков, старший следователь отделения капитан Пашков. Меня посадили на табурет в самый угол комнаты, против письменного стола. Следователи поменялись местами. Капитан Пашков сел за стол писать протокол допроса. Майор Белков, распрямившись, оказался довольно крупным и высоким. Первое, что бросилось в глаза, необыкновенность глаз: белки белые-белые, словно фарфоровые, а сами глаза злые, умные, прожигающие насквозь. Пышная темноватая шевелюра, чуть-чуть тронутая сединой, лицо крупное, с хорошо развитой подвижной мускулатурой. Такие лица часто бывают у профессиональных бандитов. Тем не менее черты лица его были все-таки правильными. Полагаю, что многим женщинам он мог даже нравиться.
Майор мягко, но с напряженной упругостью, словно разминаясь и разгоняя сон, зашагал по диагонали комнаты — от входной двери до стального коричневого сейфа. Да, он чем-то напоминал тигра.
Лицо Пашкова было продолговатым и бесцветным. Глаза водянистые, тусклые. Скучный, неинтересный человек (так впоследствии и подтвердилось).
— Что такое КПМ?
— Коммунистическая партия молодежи.
— Назовите всех участников этой антисоветской организации.
— КПМ ни в коей мере не антисоветская организация.
— Назовите участников!
— Пожалуйста: члены КПМ Борис Батуев, Игорь Злотник, Юрий Киселев, я, Михаил Хлыстов, Сергей Загораев, Егор Нечаев и еще три человека, их я знаю только по фамилиям — Посудин, Говорухин, Сивухин. Больше не помню.
Я и в самом деле не знал других людей из группы Хлыстова.
Далее разговор пошел о задачах, Уставе и Программе КПМ. Неспешно, как бы отчасти сопротивляясь, выдал я всю информацию о КПМ, разрешенную к выдаче на последнем совещании в густой траве бывшего Кадетского плаца.
Уже встало солнце, и осветились в комнате клубы табачного дыма. Открыли форточку. Пашков писал медленно. Белков куда-то вышел. Заходили незнакомые офицеры, тихо шептались о чем-то с Пашковым. До моего напряженного, обостренного слуха доносилось:…полная аналогия с шестым, первым, одиннадцатым. Нажмите на…
Лихорадочно работала мысль. Нас было пятеро на последнем совещании. Первый — наверняка Борис. Шестой, одиннадцатый и я — еще три. Но нас было пятеро. Чижова взяли, можно сказать, при мне. Значит, кто-то из пятерых руководителей, давших клятву, либо не арестован, либо совершенно бессмысленно не «раскалывается», как было уговорено. Хорошо, если бы не взяли Славку Рудницкого. Плохо, что взяли Чижова.
Протокол оформлялся долго и нудно. Заходил полковник Прижбытко, взглянул на мои показания и остался ими недоволен. Около девяти часов утра протокол был мною подписан. Вызвали надзирателя и приказали в 222-ю. Таким образом, первый мой допрос длился около 18 часов.
Вышли в коридор. Я полагал, что меня спустят вниз, в тюрьму, но меня привели к крайней справа, если смотреть с фасада, комнате. Коридорное торцовое окно тоже было крепко забрано решеткой и завешено. Надзиратель открыл дверь, я шагнул в комнату и удивился. Она напоминала скорее больничную палату, чем тюремную камеру. Вся она, кроме узких проходов, была уставлена кроватями.
— Вот ваша постель, первая справа. Рядом со мной была постель Чижова. Лицо его осунулось, стало сероватым, нос заострился и пожелтел.
— Какие дела, Толич? — еле слышно прошептал он. Я шумно раздевался и сказал ему тихо-тихо:
— Утренней зарядкой надо заниматься. Бегать по Кадетскому плацу, никуда не сворачивая. И тогда все будет отлично.
— А я так и делаю.
— Молодец.
— Прекратить разговорчики! — гаркнул огромный надзиратель, старшина, грузно сидевший ближе к окну и круглому столику с графином воды и стаканом.
— Можно водички попить?
— Пей.
Я, уже в майке и трусах, медленно пошел к столику, незаметно рассматривая лежащих на кроватях. Рядом с Чижовым, через кровать от меня, спал Рудницкпй, далее бодрствовал какой-то совершенно не знакомый мне человек, затем — Леонид Черных. С другой стороны комнаты параллельно стене лежал Миша Хлыст, далее — Сергей Загораев, Егор Нечуев и кто-то еще из их группы. Кроме Рудницкого, никто не спал. Черных глупо улыбнулся. Только лицо Аркадия Чижова было тревожно.
Уже лежа в чистой постели, я еще успел шепнуть ему:
— Никакой паники! Помни плац! Все будет хорошо! И провалился в сон. Меня разбудили часов через пять, около двух, — трясли за плечо, грохотала посуда — обед! Из чего он состоял, не помню, но съел я его весь и с удовольствием: сутки ничего не ел. Раздавал «щи да кашу» тоже тюремщик, только в белом халате поверх формы. Кто-то выразил удивление: откуда, дескать, тут обед?
— Из ресторана «Бристоль» привезли по спецзаказу.
Это моя шутка всех развеселила.
Забегая почти на год вперед, скажу, что, когда мы читали дело (согласно статье 206-й УПК РСФСР), стало ясно, почему мы вначале оказались не в тюрьме, а в этой импровизированной камере: мы были не арестованные, а пока только задержанные. Но уже через день после задержания, 19 сентября 1949 года, в понедельник, начальник Воронежского областного Управления МГБ генерал Суходольский просил у областного прокурора Руднева санкции на арест Б. Батуева, Ю. Киселева, А. Жигулина и В. Рудницкого.
Последовал отказ, основанный на отсутствии обвинительного материала. Несомненным, однако очень незначительным преступлением прокурор счел лишь тот факт, что Б. Батуев носил с собой пистолет, оформленный на имя его отца В. П. Батуева. Но областной прокурор предпочитал лучше побеседовать с секретарем обкома, чем арестовывать его сына. Обстоятельства же ареста Б. Батуева (разоружение оперативников) предпочли не оглашать и не фиксировать ни в каких документах.
Благодаря прокурору Рудневу мы прокантовались в «палате номер шесть», как мы ее назвали, до 22 сентября. В эти дни нас — меня и Рудницкого — допрашивали в среднем по 15–16 часов в сутки. Следователи за это время менялись: одну пару через 8 часов сменяла другая. А нас давили и мучили бессменно.
Какая— либо информация о других «палатах» просачивалась к нам редко и случайно. Удалось, например, узнать, что Бориса держат одного, что кто-то сошел с ума — круглые сутки лежит на полу или на постели вниз лицом, раскинув руки, и горько плачет, рыдает. Кто-то слышал, проходя по коридору в сопровождении надзирателя, женский крик и плач — кого-то из девушек взяли.
А 22 сентября вечером начали вызывать по двое:
— Хлыстов, Нечуев!
— Загораев, Посудин!
Вызвали всех «хлыстовцев» и Черных.
— Выпускают! — обрадованно зашептал Чижов.
— Их — да!
— А нас?
— Спустят в тюрьму.
— Что будем делать?
— Я буду бежать из лагеря.
— Жигулин, Рудницкий!
Я пожал Аркаше руку и сказал: держись, как уговорено на плацу!
Два надзирателя вывели меня и Рудницкого в коридор второго этажа. Провели к лестничной клетке. Над перилами к верхнему маршу — прочная стальная сетка, чтобы нельзя было перескочить. Первый этаж. Идем ниже. Здесь тоже полных два марша. Внизу довольно просторная площадка. На ней слева серая стальная дверь с «глазком» из толстого стекла. Надзиратель позвонил. Глазок, вернее, внутренняя его заслонка, открылся. Заскрежетали замки. Дверь отворилась, и мы попали в теплую светлую (от электричества) комнатку с барьером, похожим на прилавок.
— Кто? — спросил чин за прилавком.
— Жигулин и Рудницкий.
— Четвертая центральная, — и подал нашему надзирателю ключи. Второй страж отпер еще одну дверь — и коридор. И мы с надзирателем вошли в длинный-длинный тюремный коридор.
Кто читал книжки про наших революционеров (например, «Грач — птица весенняя») или смотрел фильмы на эти темы, легко представит себе длинный белый, с решетчатыми перегородками тюремный коридор Мы дошли до первой решетчатой перегородки. Надзиратель открыл дверь на перегородке, мы прошли. У одной из камер он тихо сказал:
— Четвертая центральная. Стойте. — И открыл дверь. — Заходите.
Мы зашли вдвоем. Дверь за нами затворилась и прогремела всеми полагающимися замками.
Камера была невелика, но в ней стояли две кровати. Когда входишь, справа — умывальник, слева — унитаз, такой, какие бывают в нассажирских поездах, но уже, миниатюрнее и крепче. Напротив двери — окно полуподвального, пожалуй, даже подвального этажа. Приоконный колодец глубокий, кирпичный. Свет какой-то сверху слабый — отраженный, электрический.
Мы со Славкой сели на кровать. Тотчас открылась дверная форточка, и надзиратель строго сказал:
— На кровати не сидеть! Прочтите «Правила». Тут мы увидели на левой (если от двери) стене в синей деревянной рамочке, но без стекла напечатанные типографским способом «Правила внутреннего распорядка во Внутренней тюрьме Управления МГБ по Воронежской области».
Мы не стали читать «Правила». Сели на табуретки и заговорили невесело, но все же с юмором:
— Как думаешь, по сколько нам дадут? — спросил я Славку.
— Я думаю, лет по пять. Как раз наши соклассники окончат институт, и мы вернемся. Скажем: «Здравствуйте, товарищи!» Лишь бы все шло в нормальном русле, как yговорено. Я — сам знаешь за кого боюсь.
— Да…
Мы прожили с Рудницким в 4-й центральной до 26 сентября, то есть четверо суток. Нас вызывали на допросы, но редко, и спрашивали то же самое, что и раньше. Уточняли прежние показания. Наступил короткий период вялости, какого то тупика в следствии.
Как-то в очередной раз загремели замки. Дверь отворилась. Уже давно знакомый надзиратель спросил свое обычное:
— Кто здесь на букву ”Р“?
— Я!
— А как фамилия?
— Рудницкий.
— Выходи с вещами!
Рудницкий вышел Необычно было только «с вещами», тем более что и вещей-то никаких не было. Я ждал возвращения Славы, но он не вернулся. Мы увиделись ровно через пять лет.
А в 4–й центральной камере я прожил один еще около двух недель. Думаете, у меня такая память хорошая? Увы, сейчас нет. Просто и в тюрьме, и в лагерях, и на пересылках я писал стихи. Бумага и письменные принадлежности строго запрещались. Поэтому я научился писать, вернее, сочинять стихи в уме и запоминав их, как мне тогда казалось, навсегда. Освободившись, еще до пол ной реабилитации, я переписал эти стихи в январе 1956 года в «Зеленую тетрадь» (так мы называем ее у нас в семье). Память моя была тогда настолько хороша, что я помнил даты написания стихов, номера камер, лагерей и т. п. И вот сейчас по «Зеленой тетради» легко восстанавливаю подробности и время событий.
Первое «невольное» свое двустишие я уже процитировал. А вот строки из других стихов:
…Глазок, надзиратели — словно из книжек,
Что в детстве когда-то так много читал.
Своими глазами я все теперь вижу,
И что это значит, впервые узнал.
Дата с пометкой: «24–25 сент. 49 г. Внутренняя тюрьма УМГБ ВО, камера 4-я центральная».
Первый вечер в 4-й центральной после ухода Рудницкого был очень тягостным. Я внимательно прочитал «Правила». Отбой в 23.00. Подъем в 6.00. В другое время ни спать, ни лежать нельзя. Вот главная информация, главное, так сказать, «правило», которым нас изнуряли до бессознательного состояния. Хотелось спать. Сколько времени? Неизвестно. Часы отобрали во время шмона после ухода В. Рудницкого. Шмон был тщательный с прощупыванием каждого шва в одежде, с тщательным осмотром тела, рта и т. д. Забрали часы, ремень, записную книжку, блокнот, авторучку и карандаш, даже металлические крючки и пуговицы срезали.
Когда же отбой? Наконец зычный надзирательский голос проорал в коридоре, как иерихонская труба:
— Ло-о-ожись спа-а-ать!
Через 20 секунд я был в постели. Но вдруг загремел замок, дверь отворилась, вошел надзиратель:
— Кто здесь на букву ”Ж“?
— Я!
— А как фамилия?
— Жигулин.
— Одевайся, пойдем.
И меня привели на допрос на второй этаж в 224-ю комнату. Следователь был новый, в майорских погонах. Позже, подписывая утром протокол допроса, я узнал: майор Харьковский, заместитель начальника следственного отдела.
Первые два-три часа допроса Харьковский никаких вопросов вообще не задавал. Что-то листал, писал, переписывал, не обращая вроде бы на меня никакого внимания. Но стоило мне хоть чуть-чуть задремать, он сразу замечал:
— Не спать, Жигулин! Вы на допросе!
— Но вы же ничего не спрашиваете.
— Я могу в любую минуту спросить.
— Но ведь я не спал трое суток!
— Это немного. Скажите лучше, кого еще из участников КПМ вы знаете?
— Я всех назвал, больше никого не знаю.
— Врете! Знаете.
— Не знаю!
— Нет, знаете!
«Знаете! — Не знаю! — Знаете! — Не знаю! — Знаете! — Не знаю!..» Из такой бесконечной и бессмысленной цепи слов и из состояния человека, уже много дней лишенного сна, и сложились в декабре 1949 года такие четыре строчки:
… Все явственней контур решетки в окне —
Допрос на исходе, светает…
Откуда-то издали, словно во сне,
Я слышу свой голос — «Не знаю!..»
Но пока еще идет сентябрь, последние денечки. И Чижов еще не колонулся. И Харьковский говорит:
— Не знаете участников КПМ — и не надо. Назовите всех своих знакомых — юношей и девушек, сокурсников, бывших соклассников, соседей.
Вроде бы ничего особенного. Но вопрос коварнейший. В нем есть расчет на то, что человек неопытный своих друзей — членов КПМ — называть не станет. А круг моего общения, мои друзья и знакомые известны. И если Жигулин, перечисляя соклассников, не назовет, к примеру, Владимира Радкевича, берите его, — 90 % за то, что он член КПМ.
Но я на такую удочку не попался. Наоборот, перечисляя знакомых девушек, я заставил майора вздрогнуть, когда назвал Лию Харьковскую, его дочь. Ее имя, к слову сказать, майор в протокол не внес.
Отпустил он меня в тюрьму на исходе шестого часа утра. Я быстро разделся и лег. Но раздалось зычное:
— Подъем! Поднимайсь!..
Открылась форточка-кормушка.
— А ты что лежишь?
— Я у следователя на допросе всю ночь был!
— А записка-разрешение от следователя спать днем есть?
— Нет.
— Значит, плохо вел себя на допросе! Вставай!..
26 сентября перед шмоном мне предъявили ордер на арест, выписанный областным прокурором Рудневым. Я расписался. В последующие дни и довольно быстро у меня сняли отпечатки всех десяти пальцев рук и сфотографировали анфас и в профиль. Обе процедуры были проделаны дважды: в тюрьме и в спецотделе — на одном из верхних этажей. Фотографирование — дело обычное. А вот о снятии отпечатков пальцев стоит рассказать. Специалист, занимающийся этим делом, имеет специальные типографские бланки для оттисков, черную краску, стекло, на которое наносится слой краски с помощью катка. В типографских квадратах, вернее, над ними, напечатаны названия пальцев. Отпечатываются пальцы не просто, как сказано у Твардовского в поэме «Теркин на том свете»:
И такого никогда
Не знавал при жизни —
Слышит:
— Палец дай сюда,
Обмакни да тисни.
Так написал поэт в поэме. В реальности эта процедура была куда сложнее. Опишу ее подробно.
Палец никуда не обмакивается. Специалист с помощью катка наносит на стекло тонкий слой краски, такой тонкий, чтобы она не попала в бороздки между линиями рисунка пальца, а только на сами линии. Затем кладется на стекло палец, осторожно поворачивается и таким образом весь — и подушечка, и боковые стороны, и верхняя часть у ногтя (ногти предварительно подрезаются) — покрывается краской. Прижимая палец к бланку и так же осторожно его поворачивая, переносят рисунок на бумагу. Занимает такой оттиск примерно 4 на 5 сантиметров. А ежели просто «обмакни да тисни», — получится маленький грязный след одной лишь подушечки. И снимают отпечатки не одного, а всех десяти пальцев. На тюремно-лагерном жаргоне эта процедура называется «играть на баяне», порою — «на аккордеоне».
Потом меня остригли наголо и снова сфотографировали. Осмотрели тело и описали особые приметы: шрамы, родинки. Измерили рост, составили словесный портрет.
Во Внутренней тюрьме УМГБ ВО было около 35 камер. Судя по пометкам под стихами в «Зеленой тетради», я жил в разное время в шести камерах и четыре раза сидел в карцере. Естественно, что не в каждой камере я сочинял стихи, и в карцерах Муза не всегда спускалась ко мне. Так что названное количество — минимальное.
Переброска из камеры в камеру, помещение в одиночку и т. п. были вызваны необходимостью держать подельников не только в разных камерах, но даже (во избежание перестукивания) и не в соседних, особенно руководителей. Мало того, надо было четко следить, чтобы при перебросках подследственных, проходящих по другим делам, они не попадали в камеры от одного подельника к другому. Чтобы не мог какой-нибудь человек попасть, например, из камеры, в которой он жил с Б. Батуевым, в камеру к А. Жигулину и т. п.
Кроме этих трудностей, надо отметить и ту, что 1949 год был апогеем «второй волны», когда были посажены многие бывшие в плену, все повторники, то есть люди, которые хоть когда-либо были репрессированы. Было много и новых дел, особенно по ст. 58–10 (за язык) и др. ВТ УМГБ ВО, как и все тюрьмы и лагеря огромной страны, была переполнена.
Ежедневно полагалась прогулка — 20 минут, и для этого у главного входа во Внутреннюю тюрьму — со двора — было построено несколько прогулочных двориков Главный ступенчатый (ступенек — пять) вход и, разумеется, выход был как раз напротив двери моей 4-й центральной камеры. Сначала открывалась форточка-кормушка, и надзиратель говорил:
— На прогулку приготовиться! Затем, через несколько минут, гремел замок, отворялась железная дверь:
— Выходи на прогулку!
Когда выходил я по ступеням на свет божий, передо мною открывался коридор — более широкий, чем в тюрьме. А главное — над ним было небо. Справа и слева — как камеры в тюрьме, но с небесным потолком — прогулочные дворики. Стены были высокие, кирпичные, гладко сцементированные и тщательно выбеленные. Написать что-нибудь — сразу будет заметно. Пол цементный, плотный. Размер дворика невелик — примерно 10 на 10 метров. Два надзирателя с автоматами прохаживались вверху над двориками по специальным дорожкам на стенках. Все были у них на виду. После увода заключенных в камеру прогулочные дворики тщательно осматривали — на предмет надписей, записок и т. п. Даже папиросные окурки тщательно разворачивали. Перебросить что-либо в соседний дворик было невозможно: и высоко, и еще сетки над стенами. Да и надзиратель смотрит.
В общем, это была обычная строгая следственная тюрьма. Любые контакты с волей или подельниками абсолютно исключались. Никаких писем или записок, не говоря уже о свиданиях. Библиотеки в тюрьме не было, опасались пользования шифром при передаче книг из одной камеры в другую — в тексте могли быть над или под буквами едва заметные отметки ногтем, булавкой. Газет тоже не давали и не передавали, ибо в газетах, кроме помеченных букв, могли быть и условленные заранее печатные материалы: объявления и т. п. Когда стали разрешать передачи, то они тщательным образом просматривались: ломались все хлебобулочные изделия, котлеты, колбаса разрезалась и т. п. Просматривались все папиросы в пачках. Лишь однажды мне удалось установить контакт с родителями. Они передавали мне папиросы, но не приносили спичек. Надзиратели прикурить давали редко и неохотно. Тогда я на дне алюминиевой кружки (вероятно, от масла) нацарапал булавкой только одно слово: «спички». Мать, моя кружку, заметила эту надпись. Кружка эта до сих пор у меня. Иногда удавалось получать или передавать скудную информацию с помощью окурков от папирос. Из папиросной обертки мундштука вынималась плотная опорная бумажка, на этом развернутом квадратике писались грифелем или прокалывались булавкой слова. Затем бумажка вновь сворачивалась и вставлялась в тонкую оболочку. Мундштук сплющивали и загрязняли (чтоб на вид был затоптанным) и оставляли в прогулочном дворике или в бане.
Все тюремные азбуки перестукивания основаны обычно (кроме азбуки Морзе, которую никто из нас не знал) на порядке расположения букв алфавита. В русском алфавите 33 буквы. Составляются нехитрые таблицы букв 6 на 6. Иногда (с исключением букв Ё и Й) — 6×5 или 5×6. Но такие «координатные таблицы» никак не годились для строгой следственной тюрьмы. Ибо таблицу надо было иметь перед глазами. В пересыльных тюрьмах такие таблицы чертятся прямо на стене. Но во Внутренней тюрьме это было невозможно. И приходилось высчитывать порядковый номер буквы.
Для обозначения, например, буквы ”а“ требовался лишь один удар — тук. Но чтобы выбить дальние буквы алфавита, приходилось долго и монотонно стучать. Например, букву ”ч“ — 25 ударов, ”с“ — 19 ударов и т. д. В этих условиях очень осложняли перестукивание нетвердое знание номеров букв и чрезвычайная замедленность «разговора». Обычно слушал и повторял про себя: а, б, в, г, д… На какой букве остановишься — ее и означает стук. Я предложил Н. Стародубцеву, с которым первым связался, «реформу» этой тягучей азбуки. С выбросом буквы ”Ё“ и отнесением буквы ”И“ на место перед ”Э“, буква ”К“ становится десятой по счету, ”Ф“ — двадцатой, ”И“ — тридцатой. Эти опорные буквы я предложил выбивать быстрыми двойными стуками: ”К“ — тук-тук, ”Ф“ — тук-тук, тук-тук, ”И“ — тук-тук, тук-тук, тук-тук. Быстрое, почти слитное тук-тук и еще один одиночный удар обозначали, таким образом, букву ”Л“. Вот как, например, звучало по этой системе слово КПМ (обозначаю удары точками)
… пауза……пауза…
Эту азбуку быстро усвоили почти все члены КПМ. Появились сокращения: ”Н“ — не понял, ”ДА“ — дальше, т е. слово понятно, стучи следующее. И так далее. Мало того, появилась необходимость в пароле, чтобы быть уверенным, что стучит свой, а не надзиратель. Случалось такое: выведут соседнюю камеру на прогулку, а надзиратель пытается тем временем «установить со мною связь», т е. стучит — вызывает беспорядочно: тук-тук-тук-тук. И ждет моего ответа. А я молчу. Потому что, по уговору, после вызова на связь нужно простучать пароль — условленные буквы: «АГА», например. Пароль этот мы часто меняли.
А знаком онасности был у нас «скрежет» — звук, получавшийся от царапанья ложкой или булавкой по стене. (Булавки прятали в щели тумбочек, в матрацы, иногда в подошвы обуви и т. п.).
С Колькой Стародубцевым у меня была отличная связь Я с идет в 5 и камере, он — в 4-и, Рудницкий — в 3-й, Радкевич — во 2-й. Это левые камеры, они были расположены в левой части коридора, если заходить в тюрьму со двора. С Колькой мы так наловчились беседовать, что он — не слыша моего голоса, а лишь по стуку — выучил мое стихотворение «Сердце друга», которое я в 5-й камере сочинил. И перестучал это стихотворение Рудницкому.
Очень трогательно было, когда при встрече после реабилитации Коля без запинки прочел наизусть это стихотворение и другие мои стихи, также переданные ему перестукиванием.
Вот оно, это стихотворение. Не сильное, но документ того времени, тех дней.
СЕРДЦЕ ДРУГА
Николаю Стародубцеву
Душу зловещая тишь проела —
Глухая стена не проводит звук.
Но вдруг, тишину нарушая смело,
Раздается тук-тук, тук-тук…
Не сон ли? Быть может, почудилось это?
Нет, твердая чья то рука
Стучит, и удары за стенкой где-то
Сливаются в букву… К.
Точка за точкой следуют снова.
Я слушаю (в камере воздух нем!),
И буква за буквой сливаются в слово —
Тук— тук, тук-тук… — …К…П…М!
Ты рядом за стенкой, мой верный друг,
Ложкой в сырые стучишь кирпичи!
Неправда! Это не просто стук!
Это сердце твое стучит!
И в бешеном страхе дрожат палачи —
Ужасен для них этот стук.
Они его душат: молчи! Молчи!
Но сердце упрямо стучит и стучит:
Тук— тук, тук-тук, тук-тук!
Да… Следствие, следствие! Как тяжело о нем писать.
Но писать надо, а то, как сказал кто-то из моих друзей (кажется, Фазиль или Камил), Хлыстов напишет. Да, я обязан обо всем рассказать людям, пока еще есть силы.
Возвращаюсь к начальному периоду следствия. В конце сентября — начале октября 1949 года дела с КПМ у следственного отдела УМГБ ВО обстояли весьма странно. Да, нелегальная организация КПМ (Коммунистическая партия молодежи) была раскрыта. Были арестованы ее руководители, члены Бюро КПМ: Б. Батуев, А. Жигулин-Раевский, Ю. Киселев, а также другие ее члены, выявленные провокаторами или открытые слежкой: В. Рудницкий, М. Вихарева, А. Чижов, Л. Сычов. В результате нажима на областную прокуратуру 22 сентября 1949 года была получена санкция на арест этих «преступников». В ходе допросов арестованных удалось установить одно лишь нарушение закона, состоящее в том, что Коммунистическая партия молодежи существовала нелегально. Но задачи ее — помогать ВКП (б) и ВЛКСМ, изучать труды классиков марксизма. Гимн КПМ — «Интернационал», конечная цель — построение коммунизма во всем мире. Так что и судить арестованных вроде бы было не за что. А «дело» надо было создать, и решено было: одновременно — нажать на арестованных и — искать членов КПМ, оставшихся на воле.
Капитан МГБ в отставке И. Ф. Чижов частенько наведывался к своим бывшим коллегам. Ему хотелось снасти сына. Он просил свидания с ним, а ему не разрешали. Сначала. Потом, когда у следственного отдела возникли трудности, разрешили Это произошло приблизительно 28 сентября.
В присутствии полковника Прижбытко и других офицеров отдела Чижов-старший уговаривал Чижова-младшего стать предателем своих друзей:
— Сыночек, милый! Расскажи все, что знаешь! Даже если тебя не спрашивают о чем-то, а ты об этом знаешь, говори! Говори все, и тебя освободят!
— Меня отпустят. А других?
— Кого-то тоже отпустят. Лишь некоторые могут получить небольшие, почти символические сроки.
— Хорошо! Пишите! Я знаю очень много. Почти все!
— А кто знает все?
— Бюро КПМ: Батуев, Жигулин, Киселев. Странным казалось нам долгое время именно то, что И. Ф. Чижов, сам работник МГБ, уговорил сына говорить все, что знает и что прикажет, то есть сам подталкивал его к признанию вины, а этим — и к жестокому наказанию. Потом мы поняли. Ведь отец Аркадия никогда не был следователем и плохо разбирался в следственной практике. Он много лет был на оперативной работе. И он, в сущности, был кретином. Иначе все же сообразил бы, что не стоит в подобной ситуации уговаривать своего сына говорить все, что было и чего не было.
И поселили Аркадия Чижова в теплую солнечную камеру с паркетным полом, с окном, выходящим во двор Управления, и поэтому не имевшую у окна кирпичного колодца. Дали ему бумагу, перо и сказали:
— Садись и пиши!
И полетело, понеслось! Аркадий назвал всех своих вооргов (групоргов). В Сталинском (теперь Левобережном) районе было у нас две группы по 6–8 человек. Это были группы Ивана Широкожухова и Ивана Подмолодина.
Я однажды видел. И Подмолодина, встретили мы его с Чижовым на улице Карла Маркса. Иван занимался в аэроклубе и шел туда в летной ферме. Был он красив, высок и статен, и глаза его были синими, тревожно-веселыми. Это было числа девятого сентября. Мы познакомились:
— Иван.
— Алексей.
Он улыбнулся, потому что предполагал, что я не Алексей, а может, скорее всего, улыбнулся просто так.
Таким он и остался навсегда в моей памяти — с веселыми, добрыми и тревожными глазами. С летным шлемом в руке (он летал на ПО-2). Погода стояла прозрачная.
Когда мы расстались с Подмолодиным, Аркаша сказал:
— Это один из двух моих групоргов в Сталинском районе…
— Подмолодин?
— Ты его знаешь?
— Нет, по шлему догадался.
От жестоких избиений, многократных «пятых углов» во Внутренней тюрьме Иван Подмолодин сошел с ума. Но из него так и не выбили ни одной фамилии. Его смертельно искалечили, по существу — убили.
Иван Широкожухов тоже не назвал никого из своей группы, хотя его тоже крепко били.
Группы левобережные, как и группы Николая Стародубцева (он тоже никого не назвал), были выловлены оперативниками по кругу общений. Однако не полностью. Из пяти этих групп на воле осталось не менее десяти членов КПМ.
Итак, Аркаша начал класть, класть все и вся. Если после ареста нам совали под нос клеветническое и подлое письмо Игоря Злотника, то теперь заработал другой материал: нас давили показаниями А. Чижова.
Следствие вообще велось подло — об избиениях до полусмерти, ледяных карцерах, лишении сна я уже писал. Подло велись и записи в протоколах допросов. Полагалось записывать слово в слово — как отвечает обвиняемый. Но следователи неизменно придавали нашим ответам совсем иную окраску. Например, если я говорил:
«Коммунистическая партия молодежи», — следователь записывал: «Антисоветская организация КПМ». Если я говорил: «Собрание», следователь писал: «Сборище». Если я говорил «Был принят в ряды КПМ», следователь писал: «Был завербован в антисоветскую организацию КПМ». Ничто позитивное в протоколы не записывалось. Сочетание букв КПМ в окончательном тексте протоколов было расшифровано лишь один раз и вот в каком контексте: «Антисоветская террористическая молодежная организация, преступно именовавшая себя КПМ (коммунистическая партия молодежи)». Все, что мы говорили о коммунистической направленности организации: изучение работ Маркса, Ленина, гимн «Интернационал», конечная цель — построение коммунизма во всем мире, — все это было изгнано из ранних протоколов Просто они были заново переписаны следователями в новой, нужной им редакции Начальные графы протоколов: «Допрос начат… допрос окончен…» — почти всегда оставались незаполненными. Это давало следователям возможность по своему усмотрению манипулировать этими важными данными. Я заметил эту хитрость слишком поздно. Да если они и признавали в наших исканиях идейную основу, то только в виде троцкизма или двурушничества. Я позволю себе процитировать окончание моего стихотворения «Третье письмо из тюрьмы», обращенное к Ольге Яблоковой.
Пропала жизнь! Коль мог, пустил бы пулю.
Мой путь во мраке страшен и тернист,
Прощайте, милая. А. В. Жигулин,
«Фракционер, двурушник и троцкист»
Ольга Андреевна Яблокова. Она до сих пор осталась несколько загадочным лицом в деле КПМ. Как попала она в конце июля 1949 года в наш круг?
От крайней бедности семья Киселевых обычно сдавала угол с конца июля и на весь август кому-либо из абитуриентов, приезжавших на вступительные экзамены в воронежские вузы. И примерно 20 июля 1949 года пришла к Киселевым и обратилась к его матери — тете Марусе — девушка.
— Не сдадите ли угол для поступающей в университет?
Вот так Ольга Яблокова и поселилась в крохотной, по существу, однокомнатной квартирке Киселевых Юрка в таких случаях, да и Степан Михайлович, если не был на дежурстве, уходили спать в сарай — там было просторно и тепло август, ночи теплые.
Ольга Яблокова была белокурая, с глубокими голубыми глазами и светлым лицом, статная, стройная девушка, на вид лет двадцати пяти. Но говорила, что ей — восемнадцать. И не было ей никакого дела до того, что кому-то она кажется старше. Она приехала поступать на филологическое отделение ВГУ. Занималась, готовилась к экзаменам. Мы с Киселевым сразу влюбились в нее. И гуляли по тихой Студенческой улице поздними вечерами. В это время в Греции шла жестокая война между патриотическими военными формированиями ЭЛАС, с одной стороны, и правительственными, а также английскими и американскими войсками — с другой. Силы были неравные, и мы мечтали через Румынию и Болгарию пробиться на помощь патриотам. Да… Пожалуй, и впрямь лучше было бы нам оказаться в Греции, чем в ВТ УМГБ ВО!.
Мечты, мечты!.. Ольга зубрила или делала вид, что зубрит, но, так или иначе, в поле ее зрения за сорок дней попали многие приходившие к Юрке связные. Ни имен, ни фамилий их Ольга не могла узнать — имена и фамилии, которые они называли, были вымышленные. Но запомнить лица она могла, могла опознать по фотографиям тех, кто приходил. К слову сказать, однажды случилась со мной оплошность — выпал из-под полы пиджака наган и грохнулся на деревянный пол. Не было у нас специальных портупей для ношения оружия под пиджаком. Случилось это при Ольге, она сделала вид, что не заметила.
Сведения от Ольги, видимо, поступили в Управление МГБ: как раз об этом самом нагане меня и спрашивали. Я, естественно, сказал, что он был негодный и я его выбросил в уборную.
Была ли Ольга преднамеренно, специально подселена в квартиру Ю. Киселева для наблюдения? Не исключено. После нашего возвращения, после публикаций в Воронеже моих стихов один из работавших в районе молодых литераторов, поэт, сказал, что у них в школе преподает русский язык и литературу Ольга Андреевна Яблокова, которая мучается совестью и многим говорила, что очень виновата в трагической судьбе Жигулина и других невиновных людей; сама она одинока, несчастна и часто плачет.
Жива ли она? Где она сейчас? Я хочу сказать вам. Ольга, что я вас прощаю за то, что касается лично меня. За других прощать не уполномочен. Почему прощаю? За раскаяние, за слезы. Но это только за себя, а не за всю КПМ и дальнейшую вашу деятельность. Ибо какая у вас была другая работа в ВГУ и в последующем, — я не знаю.
Пока А. Чижов не начал нас изобличать, нас не только мучили, но еще и уговаривали. Например, так:
— Вы стремились к захвату власти в стране!
— Ни в коем случае!
— Ну вот, подумай, ведь вы все поступили в вузы, ее временем окончили бы их, многие из вас вступили бы в ВКП (б), многие избрали бы своим поприщем партийную работа, или (из окончивших высшие военные учебные заведения) военную карьеру, или иную государственную важную службу Секретарь райкома ВКП (б), директор крупного завода, командир полка и так далее — это ведь тоже власть! Значит, вы стремились к ней.
— Что ж, по вашей логике, получается так. Результатом такого «убеждения» и многодневной насильственной бессонницы (спать не давали неделями!) и появлялся в протоколе мой ответ в такой вот редакции следователя:
— Да, я признаю, что КПМ стремилась к захвату государственной власти в стране.
Я протестовал против подобных редакций моих ответов, но майор Белков (или Харьковский) ласково спрашивал:
— Хочешь еще один «пятый угол»?
И я подписывал. Ведь не умирать же здесь, в тюрьме!
Из лагеря можно попытаться бежать. Такая светлая надежда впереди!
Но когда в полную меру «заработал» Аркадий Чижов, нас перестали уговаривать. Суд нам протоколы допросов Чижова (а его почерк и подпись я хорошо знал), на нас бешено орали:
— Вы готовили вооруженное восстание против Советской власти, готовили террористические акты, занимались антисоветской агитацией! Расскажите обо всем этом подpoбнo. Где находится, где спрятано ваше оружие?
Слава богу, все члены КПМ надежно спрятали или выбросили оружие! А вот Борис — какая оплошность! — не спрятал и не выбросил свое, вернее — наше общее оружие. В его комнате в ящике письменного стола хранилось шесть-семь разных пистолетов и револьверов. Лена, старшая сестра Бориса, знала об этом оружии — Борис часто стрелял в комнате и во дворе. Узнав, что Борис арестован, она обыскала комнату брата и сложила все это оружие, обоймы, даже стреляные гильзы в большую женскую сумку. Наблюдение за домом после ареста Бориса было временно снято. У ворот дежурил еще Степан Михайлович Киселев. И поздним сентябрьским вечером (числа 20–22) Лена вышла с этой сумкой погулять. Она рассказывала мне после нашего возвращения:
Я очень боялась, что какой-нибудь из пистолетов выстрелит. Там был один большой и тяжелый, я его никак не могла просунуть через решетку.
Она еще днем облюбовала местечко — крупнорешетчатый люк для стока воды на углу улиц Студенческой и Университетской. К нему она и пошла и с большой опаской (вдруг выстрелит!) выбросила туда все оружие, высыпала патроны и гильзы. Лена, в сущности, снасла нас от статьи 58 — 2 УК РСФСР. Ибо орали следователи:
«Вооруженное восстание!» Но если готовилось восстание, да еще вооруженное, где же оружие? Пистолет «вальтер» принадлежал В. П. Батуеву. А обгорелый ствол малокалиберной винтовки, найденный в сарае у кого-то из группы Подмолодина или Широкожухова, никак на оружие для восстания потянуть не мог. Он был детально изучен, и в протоколе технической экспертизы было с печалью написано, что экспериментального выстрела из ствола винтовки ТОЗ-8 № такой-то произвести не удалось.
Да, не удалось пришить нам вооруженное восстание, но зато пришили нам террор — 8-й пункт 58-й статьи. И вот как это случилось.
Рядом с моим четырехэтажным домом, построенным еще в 30-х годах, стоял на Студенческой улице дом 34, грязно-кирпичный, в готическом стиле коридорной сие темы. Там жил Юра Киселев. До 1943 года Юра вместе со своей семьей жил в селе Хвощеватка, село дальнее, глухое черноземье. До сих пор там говорят еще «идеть», «чаво» и т. д. Рязанско-воронежский говор. И вот Юркиному отцу-милиционеру предложили службу в городе, дали комнату на Студенческой. И стали мы с Юркой соседями, а потом и друзьями. Юра Киселев — единственный из оставшихся в живых моих самых близких друзей, последний настоящий друг по КПМ. Я посвятил ему в 1973 году стихотворение «Дорога»:
Все меньше друзей
Остается на свете.
Все дальше огни,
Что когда-то зажег…
Юрка — высокий, стройный, сильный, но очень добрый, отзывчивый; светло-голубоглазый, красивый лицом и душою человек. В то, послевоенное время он всегда, как и я в военные и послевоенные годы, — осенью, зимой и весной ходил в армейской шинели с широким ремнем. Только его шинель была серой, а моя — зеленой, тонкого сукна и застегивающейся на левый бок — девичьей шинелью — такую купили на толкучке. Вся Россия ходила тогда в военных шинелях…
Приехавший из деревни, Юра заметно отставал от нас по образованности, по начитанности, но за какие-нибудь три-четыре года сделал гигантский скачок. Читал он фантастически много. Заметно повлиял на развитие его личности Борис.
Юра и сейчас может сказать «гром гремить». Но если я умру, а он будет жив, он первый приедет на мои похороны. И березу у моей могилы посадит именно Юрий Киселев. Он всегда был предельно честен и справедлив и в самом серьезном деле, и в самых мелких мелочах жизни.
1949 года. День рождения Юры — 8 августа (20 лет ему), день рождения моего брата Славы — 6 августа (18 лет ему). А идет день 7 августа, и мы празднуем сразу два дня рождения. Родители и сестренка Юрки в Хвощеватке; студентка, точнее, пока еще абитуриентка, Ольга где-то гуляет.
Нас всего четверо: два именинника, я и Борис. Мы пребываем еще в том возрасте, о котором точно сказал А. Твардовский:
Ты водку пьешь еще для славы,
Не потому, что хороша.
И водка на столе. И огурчики с капустой — из Хвощеватки. И выпили мы уже как следует. И весело нам. А напротив меня — прикрепленный кнопками к стене портрет Сталина в маршальском мундире. И весело, и хорошо у меня на душе, и солнышко за прозрачными занавесками светит. Но Сталин моему хорошему настроению мешает. Все хрупают огурчики, а я вдруг спросил:
— Юра! Зачем ты этого людоеда на стене держишь?
Затем я вынул из кармана наган и… бах, бах по генералиссимусу…
Ребята всполошились. Но, однако, не беда. Выглянули во двор — никого. Отворили окошки, чтобы пороховой дымок вышел. Портрет сняли и сожгли в печке, пули легко извлекли из кирпича, ибо стрелял я в стену под углом примерно 40 градусов. Дом старинный, все стены — кирпичные, толстые. В маленькой прихожей (она же кухня с печью) нашли и чугунок с разведенной глиняной подмазкой, и щетку для побелки, и мел. За пятнадцать минут стена стала как новая. А Славка принес совершенно такой же портрет Сталина. Мы его купили, но еще не успели повесить. (Кстати, за подобные фразы люди нередко попадали в те времена в тюрьму. Например, «Все портреты повешены, осталось только Сталина повесить». Донос — десять лет!) В конце работы по реставрации стены, которой руководил, конечно, Кисель, он сказал:
— Я думаю, говорить нечего. Нас здесь всего четверо. Все ясно без слов. Пули и гильзы, прошу прощения, — в сортире за сараем — опустились уже глубоко. Портрет через печную трубу улетел в маленький город Гори. У Жигулина, то есть у товарища Раевского, наган отобрать! И лишить следующей рюмки.
Я стал возражать:
— Со всем согласен, кроме последнего. Это не было хулиганством. Это была техническая проба. Наган мне дал Хариус для ремонта самовзводного механизма. Я его починил. И проверил. Механизм работает отлично, — и отдал наган Борису.
Борис сказал:
— Очень жаль, что это был всего лишь портрет. Наутро, несмотря на то, что шли вступительные экзамены в институт и нужно было заниматься, я рано вышел из дому и встретил на улице Комиссаржевской Володю Радкевича, моего близкого друга. Мы три года учились в одном классе, вместе состояли в КПМ. Вовка Радкевич был младше всех нас. Ему было 16 лет, когда он окончил школу. Сохранилась фотография: я и Володя летом 1949 года возле нашей школы. У меня уже пробивались усики, а он был совершенно ребенком. Юное, прекрасное, почти детское лицо. Сейчас смотрю и думаю: да мог ли быть преступником этот мальчик (а ведь через месяц возьмут и его!), этот птенчик, этот воробышек? Боже мой, что творилось на свете!
Володька Радкевич был самым юным и самым маленьким в классе, но прозвище у него было, просто чудовищное. Даже произносить сейчас противно: «Харя». Жуть! Потом, впрочем, уже в 10-м классе, это прозвище мы смягчали: Харюня, Хариус, Харькони… Это о нем написал я юмористические шуточные поэмы «Бессмертная баллада о необыкновенных приключениях моего друга-бандита Владимира Радкевича» и «Необыкновенные приключения моего друга-бандита Владимира Радкевича за Полярным кругом» («Во льдах»). Страшно даже думать об этом, но тогда, весною 47 года, в шуточной поэме я предсказал ему все: и тюрьму, и лагеря, и стальные браслеты, и даже самоубийство…
В классе эти поэмы имели потрясающий успех Подросток — да какой там подросток — мальчик с почти ангельской душой и лицом! — был написан жестоким бандитом-авантюристом. «Бессмертная баллада…» объемом в две общие ученические тетради с блестящими рисунками главного героя (Володька прекрасно рисовал) обошла всю школу.
Володька Радкевич — судьба особая. Родился и воспитывался в интеллигентнейшей семье: мама — Ольга Александровна Стиро — заведовала литературным отделом Воронежского драматического театра. Очень талантливая и очень красивая женщина. А ее мама — Володина бабушка — худенькая и неслышная, словно тень, тихо вышедшая из Ветхого завета. Володька все время воровал у нее тонкие-тонкие папиросы: «Ракета». Теперь таких не делают. Они были очень дешевы, и о них сложилось такое фольклорное произведение:
Если денег нету -
Закурю «Ракету»
Сразу видно — бедный человек.
Или еще:
Закурим «Мечту Циолковского»!
Володин отчим — Николай Ипполитович Данилов — был художником из того же театра Ютились они в двух крохотных комнатках прямо в здании театра. С отцом Володи. И Радьевичем, тоже художником или артистом, я познакомился в туберкулезном санатории «Хреновое» в 1958 году. Но Володька не знал его ни в раннем, ни в позднем детстве. Ему было достаточно отчима, которого он всю жизнь называл Никой. Потом (в больших уже квартирах) была в их семье домработница Ульяна. И кот Умка, с которым Володька любил играть, надевая боксерские перчатки.
Володя Радкевич вступил в КПМ осенью 1948 года, но на другой же день потерял партийный билет. Его сразу же исключили. Об этом А. Чижов знал. Но Чижов не знал, что вскоре Бюро (Борис, Кисель и я) тайно восстановило Радкевича-Стиро в КПМ, и он стал работать в нашей маленькой службе безопасности — особом отделе, которым заведовали, последовательно сменяя друг друга, Ю. Киселев, я и В. Рудницкий. Володька работал и связным, и следил за Злотником, Хлыстовым, Загораевым, выполнял и всякие иные задания.
В предарестные дни следил В. Радкевич и за Чижовым — не ходил ли тот в «большую фанзу». Не ходил и даже и не предполагал, что за ним присматривает Хариус, пробывший, как был уверен Чижов, в КПМ всего лишь полтора дня. Кстати, этим лишь и объясняется, почему Володька получил смехотворно малый по тем временам срок — всего три года.
Не огорчайся, читатель, что увожу твое внимание в разные стороны и времена, когда идет изнурительное следствие. Оно было тягучим и долгим. Я рассказываю тебе о своих друзьях в перерывах между допросами и пятыми углами.
Возвратимся к утру 8 августа 1949 года, на улицу Комиссаржевской, в теплое утро. Радкевич радостно воскликнул:
— Привет, Толич! Ну как? Починил мой наган?
— Привет и салют! Починил, и в самом лучшем виде.
— А опробовал?
— Да, опробовал. Два выстрела сделал.
— Где? На крыше?
— Гм… Да, на крыше. Там собачка, передвигающая барабан, немного источилась, укоротилась. Старый ведь наган. Но я собачку чуть-чуть легкой ковкой вытянул. На наш век хватит.
— Ну, давай. Он с тобой?
— Нет, у Фири получишь.
А на крыше моего четырехэтажного дома был у нас почти настоящий полигон. С фасада, справа и слева над крышей возвышались стены, и получились уютные и просторные чаши, совершенно не просматриваемые ни снизу, ни из соседних домов — ниоткуда. (Даже с крыш соседних четырехэтажных зданий: они были вдалеке). Выстрелы были слышны совершенно одинаково в большой округе и исходили как бы прямо с неба.
Очень жаль, конечно, но я все-таки рассказал Хариусу, как и где я опробовал наган. Но — предупредил я — никогда и никому! Он поклялся.
Володю Радкевича арестовали недели на две-три позже нас: припомнил Аркаша Володькин казусный случай не сразу. Володьку взяли и посадили в одиночку. Был он, в сущности, бесперспективен для следствия, и о нем забыли. И сидел он, бедняга, один недели две. Курева у него не было, а курить очень хотелось, хотелось так сильно, что, как говорили тогда в лагерях и тюрьмах, аж уши опухли. И тоска одному сидеть то.
Но как-то вдруг в неурочный час открылась железная дверь и в камеру впустили еще одного человека (кроватей было две).
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
Володька несказанно обрадовался новому жильцу., Хотя был октябрь, пришедший был в зимней желтой меховой шапке. Уже в лагерях Володя узнал, что это — японские, военные зимние шапки — все, что осталось от Квантунской армии.
— Ты за что же, сынок, сидишь? Сколько тебе дали?
— Мне еще ничего не дали и не дадут. А вас-то за что?
— Меня, сынок, без всякой вины осудили — за плен. Да и был то в плену я полтора месяца. Бежал и воевал потом, до Берлина дошел. Но осудили меня как изменника Родины — на 25 лет!
— Не может быть!
— Да, сынок, не может быть, а вот случается. Да вот она у меня копия приговора… Хочешь — прочти…
Иван Евсеевич Ляговский оказался добрым и сердечным человеком. Он предложил Володе сигарету, а потом добавил:
— Да ты бери ее всю, пачку-то, и спички возьми. А то вдруг меня сейчас на этап выдернут, и останешься ты без курева. Бери, бери, не стесняйся. Мне старуха моя всего принесла.
Живут вдвоем два, три, четыре дня. Попривыкли, прониклись доверием. Володя рассказал Ивану Евсеевичу о КПМ, о том, что изучали классиков марксизма.
— Ну, ты счастливый человек! За это не судят. Это тебя но ошибке взяли. Выпустят.
— Я тоже думаю, что выпустят. Если не…
— Недослышал я, родимый — если что?
— Да есть у меня опасение. Как бы они не узнали об этом…
— О чем, Володь? Но если секрет — не говори.
— Это не секрет, но кое-кто из моих товарищей об этом знает.
— А что?
— Это, конечно, между нами, но один мой товарищ, его тоже уже взяли, в портрет Сталина выстрелил
— Ай-яй-яй! Глупости ты говоришь, не могло быть такого. Никак не могло быть такого. Ты что — сам видел или просто сплетню услыхал?
— К сожалению, хоть я этого не видел, это было.
— Ну, ничего! Забудь об этом. Раз никто не знает, не спрашивает, никто и не узнает. Вот котлеты бери — еще теплые, домашние. Лишь бы этот твой друг сам сдуру не ляпнул. Хороший товарищ?
— Друг! Толька Жигулин.
— Жигулев, говоришь?
— Нет. Жигулин.
— А то у меня на фронте друг был Федька Жигулев, разведчик, замечательный был человек. Погиб.
Старичка Ляговского и вправду выдернули на этап дня через два[6].
И остался Володя опять один. Зато его начали вызывать на допросы. Сначала о том о сем, а потом вдруг:
— Что вам известно о расстреле портрета Вождя? Кто стрелял? Где и когда это было?
— Ничего такого не было! Ничего об этом мне неизвестно.
Володька, конечно, понял, что Ляговский его заложил. Но показания таких стукачей к делу не пришьешь — вот они и взялись за меня и за него.
Однажды утром я услышал близкие больные крики, знакомый голос — голос Володи. Его били в соседней камере. Я сразу понял, что из него выбивают. Меня уже спрашивали про портрет и говорили, что на меня показывает Радкевич, но я наотрез все отрицал. Полагаю, они специально избивали Володю рядом: чтобы мне было слышно, в соседней камере была открыта форточка-кормушка.
Я нажал сигнал — над дверью моей камеры вспыхнула красная лампочка. Надзиратель открыл кормушку мгновенно, как будто ждал этого.
— Гражданин начальник, мне срочно нужно к следователю. Рядом бьют моего товарища Владимира Радкевича, а он не виноват. Я виноват! Прекратите избиение!
Избиение прекратилось, и минут через пять я был уже в кабинете Белкова. Прямо с порога я сказал:
— Прикажите не бить Радкевича! Он не виноват. Это я стрелял в портрет
— Я уже позвонил. Садитесь! Из какого оружия?
— Наган!
— Чей? Ваш? Киселева?
— Нет. Мне его просто приносили для починки.
— Кто приносил?
— Васька Фетровый. — Я назвал первое, что мне на ум пришло.
— Кто он?
— Шпана.
— Где он обитает?… Впрочем, это не главное. Где вы стреляли?
— На квартире Киселева.
— Когда?
— Седьмого августа.
— Кто был?
— Я, Батуев, Киселев.
— Еще?
— Больше никого.
Позже, читая, согласно статье 206-й, все дело, я обнаружил, что ни Киселев, ни Батуев не подтвердили моего признания. Да, сидели втроем, выпивали, но никаких выстрелов не слышали[7].
Как следует из документов технического отдела Управления МГБ, в квартире Ю. Киселева ни под портретом Вождя (слева), ни под портретом Мичурина (справа) никаких следов пуль обнаружить не удалось, хотя штукатурка была снята не только под портретами, но и весьма далеко вокруг них. Вероятно, из-за чрезвычайной шаткости позиции следствия в этом вопросе позднее мне дали подписать протокол-признание «о прицеливании в портрет Вождя» при тех же обстоятельствах. В окончательное дело, однако, были включены оба протокола.
После моего признания о стрельбе в портрет наша «антисоветская молодежная организация КПМ» стала еще и «террористической».
Я вполне мог бы держаться, мог бы держаться до конца и не получил бы дополнительно страшный пункт статьи 58-8 (террор). Но Володьку убили бы. Я совершил оплошность, рассказав ему о том, как опробовал его наган. А он поделился своими опасениями с профессиональным стукачом-наседкой. Он потом долго (наверное, до самого конца жизни) горько переживал свою детскую доверчивость, из-за которой повесил на меня страшную статью, страшный 8-й ее пункт.
В. Радкевич был совсем мальчиком, еще растущим подростком! Он в буквальном смысле слова рос в тюрьме, отмечая черточками на стене свой рост. Самый маленький при аресте, он за время разлуки стал на голову выше большинства из нас.
Но я снова забежал вперед. Вернусь к следствию. По мере раскрутки А. Чижова, в ноябре — декабре 1949 года усилилось давление на Б. Батуева, на меня, на В. Рудницкого, на Ю. Киселева. Единственный экземпляр Программы КПМ, как я уже писал, был уничтожен Борисом до ареста. И теперь следственный отдел с помощью А. Чижова решил «воссоздать» основные тезисы пашей программы. Изучение классиков марксизма и т. п. было отброшено, исчезло с листов протоколов. Программной статьей была признана статья Б. Батуева (Анчарского) «О предпосылках, толкнувших нас к созданию КПМ» в журнале «В помощь вооргу». Там они уцепились за ошибочную фразу: «КПМ — фракция ВКП(б)».
В ответ на обычные наши ответы: «борьба с бюрократизмом», «помощь ВКП(б) и ВЛКСМ», «изучение известных трудов» на нас орали:
— Вы врете! Показаниями других участников доказано, что вы в своей программе ставили перед собою антисоветские задачи:
1) Антисоветская агитация.
2) Террористические акты.
3) Вооруженное восстание против Советской власти. Вооруженное восстание не предусматривалось самыми секретными пунктами нашей программы. Да и смешно вообще было такое предполагать. Три десятка мальчишек с пистолетами хотели силою свергнуть Советскую власть?!
Думаю, что версия о подготовке к вооруженному восстанию и к террористическим актам появилась с подсказки следователя в воспаленных от припоминания мозгах А. Чижова. Он же, вероятно, сообщил и об «обожествлении Сталина». К слову сказать, в протоколах имя Сталина никогда и нигде не называлось, оно заменялось словом «Вождь» с большой буквы.
Опять пошли многочасовые и перекрестные допросы. Мне показали протокол о вооруженном восстании, подписанный Борисом. Подпись была очень похожа на Борькину, но я не поверил. Белков сказал (он, как и Харьковский, вел одновременно и меня, и Бориса):
— «Маленький фюрер» признает, а его правая рука не слушается и упирается!
Спустя два-три дня я нашел в уголке прогулочного дворика окурок от «Беломора», сплющенный и почти засыпанный пылью и мелом. В окорке оказалась записка, написанная грифелем: «Признавать все, ради сохранения жизни. На суде мы откажемся и расскажем, какое было следствие. Б. Б.» Почерк не вызывал сомнений.
И сочинилось у меня такое стихотворение:
Б. Батуеву
Ты помнишь, мой друг? — На окне занавеска.
За черными стеклами — город во мгле
Тень лампы на стенке очерчена резко,
И браунинг тускло блестит на столе
Ты помнишь, мой друг, как в ту ночь до рассвета
В табачном угаре хрипел патефон.
И голос печально вытягивал: ”Где ты?“
И таял в дыму, словно сказочный сон
Ты помнишь, мой друг, наши споры горячие?…
Мы счастье народу, найти поклялись!
И кто б мог подумать, что нам предназначено
За это в неволе заканчивать жизнь?!
Конечно, ты помнишь все это, Борис,
Теперь все разбито, исхлестано, смято —
В тридцатом году мы с тобой родились,
Жизнь кончили в сорок девятом…
Ты слышишь меня? Я сейчас на допросе,
Я знаю: ты рядом, хоть, правда, незрим,
И даже в ответах на все их вопросы,
Я знаю, мы вместе с тобой говорим!
Мы рядом с тобою шагаем сквозь бурю,
В которую брошены дикой судьбой.
Тебя называют здесь «маленьким фюрером»,
Меня — твоей правой рукой!
Здесь стены глухие, не слышно ни звука.
Быть может, не встретившись, сдохнуть придется.
Так дай же мне, Боря, хоть мысленно руку,
Давай же хоть мысленно рядом бороться!
Борьба и победа! — наш славный девиз!
Борьба и победа! — слова эти святы!
В тридцатом году мы с тобой родились,
Жизнь начали в сорок девятом!
Лет десять или даже больше назад, когда Б. А. Слуцкий был жив и здоров, мы гуляли как-то поздним вечером по темной коктебельской набережной. О моем деле, о КПМ он уже знал — я никогда ни от кого не скрывал сущность нашего дела. И к чему-то Борис Абрамович спросил:
— А стихов не писали там, в тюрьме, в лагерях?
— Сочинял без пера и бумаги. Но печатать их не собираюсь.
— Наизусть помните?
— Да, очень многое помню наизусть.
— Прочтите что-нибудь.
Я прочел только что процитированное стихотворение.
— Эти стихи несут, таят, нет, «таят» не подходит, именно несут в себе тяжкий груз исторической драмы — и лично вашей, и общей для всей страны…
Здесь, пожалуй, стоит сказать о происхождении грифеля, которым была написана найденная мною записка Бориса Батуева.
Николаю Стародубцеву во время подписания протокола допроса удалось украсть со стола следователя длинный простой карандаш, о чем он сразу же мне с радостью сообщил. Николай уничтожил деревянную «рубашку» карандаша (изгрыз и спустил в унитаз). А небольшие кусочки грифельного стержня вскоре нашли в прогулочных двориках, многие члены КПМ, оповещенные с помощью перестукивания и записок, оставляемых в бане, о местах, где следует искать грифель (обычно в правом углу дворика под слоем пыли).
Приказ Бориса Батуева: «Признавать все, ради сохранения жизни» — был получен мною и другими членами КПМ в январе 1950 года. И мы стали давать следственному отделу нужные ему показания. В это время и были оформлены и подписаны компрометирующие нас и КПМ протоколы допросов. Мы утешали себя словами Бориса:
«На суде мы откажемся и расскажем, какое было следствие».
Казалось бы, что все уже закончилось. Однако меня продолжали вызывать на допросы. Бесконечно составлялись все новые и новые редакции моих «признаний». Однажды я обратил внимание на дату протокола, который я подписывал недавно, в январе 50-го. Она была… октябрьской. Да, в начальном графе протокольного листа стояло какое-то число октября 1949 года! Я выразил следователю недоумение. Он ответил:
— Это не имеет никакого значения. Признался ведь. Какая разница, когда признался?…
Спустя значительное время я понял, для чего менялись даты наших «признаний». Следственный отдел не устраивал тот факт, что руководители КПМ (кроме А. Чижова), несмотря на муки и избиения, долгие месяцы не давали необходимых следствию показаний. Вот они и оформили задним числом выбитые из нас поздние «признания». Создали на бумаге стройную, безупречную — без сучка, без задоринки — картину следствия.
О том, что Борис Батуев твердо держался на следствии, как было договорено на Кадетском плану, свидетельствуют, в частности, копии протоколов обысков, произведенных сначала лишь в его комнате, а позднее — во всей квартире Виктора Павловича Батуева. Они сохранились, оба протокола, в семье Батуевых: от 8 октября 1949 года и от 26 ноября 1949 года. Скорее это не копии, а дубликаты, ибо подписи лиц, производивших обыски, сделаны не через копирку, а непосредственно химическим карандашом.
Первый чрезвычайно интересен как документ о КПМ вообще и сравнительно невелик. Я приведу его полностью.
ПРОТОКОЛ ОБЫСКА
1949 года октября 8 дня я, начальник отделения УМГБ Воронежской области майор Белков, в присутствии сотрудников УМГБ Воронежской обл. майора Харьковского и капитана Максимова и хозяйки квартиры Батуевой Ольги Михайловны, на основании ордера № 229 произвел обыск в комнате Батуева Бориса Викторовича по ул. Никитинской д. № 13.
При обыске изъяты следующие обнаруженные документы и предметы:
1. Ученическая резинка с вырезанными на ней буквами «КПМ».
2. Клятвенное подтверждение с оттиском печати «КПМ» с датой 29 июля 1949 года об избрании Киселева Ю. С. хранителем фонда организации.
3. Два листа из блокнота с написанными на них фамилиями: Ренский, Раевский, Светлов, Хлыстов, Киселев. На одном листе два оттиска печати «КПМ» с росписью и датой 26 августа 1949 года.
4. Письмо, начинающееся словами «Здравствуй, Василий», датированное 26 августа 1949 года.
5. Стихотворение, начинающееся словами. «Я жить хочу…» за подписью Анатолия Жигулина, адресованное Б. Батуеву (Анчарскому), дата — 25 августа 1949 года.
6. Дневник ученика 10 ”А“ класса Батуева Б. В. с изображением на обратной стороне обложки семи эмблем, под рисунками дата — 26 октября 1948 года.
7. Разная переписка на девятнадцати листах.
8. Две брошюры: «Просо», «Разведение серебристо-черных лисиц и уссурийских енотов» — на первых листах которых имеются оттиски печати «КПМ».
9. Шесть тетрадей с разными записями.
10. Конверт, адресованный Батуеву Борису Викторовичу от Комарова Алексея.
11. Открытка почтовая Батуеву Борису Викторовичу от Зябкина.
12. Семь фотографий.
13. Журналы «Большевик» в количестве 3 шт. В № 5 за 1948 год на страницах 7-13 и 15–17 имеются записи, исполненные фиолетовыми чернилами; в журнале № 16 за 1948 год на страницах 21, 25, 27, 29, 31 имеются записи от руки, в журнале.№ 22 за 1948 год, на обороте второго листа обложки написаны слова: «Слава! Этот новый тов. в твою группу. Покажи дисциплину. Когда к тебе прислать?»
14. Журнал «Партийная жизнь» № 4 за 1948 год, на страницах которого имеются записи, исполненные фиолетовыми чернилами.
15. Брошюра «Отчетный доклад XVИ съезду партии о работе ЦК ВКП(б)», на третьем листе которого имеется роспись Б. Батуева красным карандашом. На страницах этой брошюры №№ 10–12, 14, 16–18, 20, 22, 25 имеются пометки фиолетовыми чернилами в виде вертикальных линий, линий с крестами, вопросительных и восклицательных знаков, скобок.
16. Штык от винтовки иностранного образца. Жалоб на неправильности, допущенные при производстве обыска, на пропажу вещей, ценностей и документов не поступило.
Обыск произвели: Нач. отделения УМГБ ВО майор (Белков)
Нач. отделения УМГБ ВО капитан (Максимов)
Зам. нач. от-я майор (Харьковский)
Хозяйка квартиры Батуева
Этот обыск, как и последующий, произведен без понятых, что является вопиющим нарушением законности. Что они нашли и что находят вообще при подобных обысках, когда владелец комнаты знает, что обыск будет?
Оружие, которое Борис, вероятно, собирался выбросить или спрятать именно 17 сентября, в день, когда нас арестовали (это была суббота), к счастью, до обыска успела выбросить его сестра Лена. «Искатели» нашли случайно потерянное или забытое. Печать КПМ Борис сам не мог найти, она закатилась под глухую тумбу письменного стола, но производившие обыск искали более настойчиво.
Однако даже печать, сделанная из школьной резинки, не могла слишком потянуть, надавить на весы обвинения. Название организации было уже известно и не содержало в себе никакого криминала.
Уже в протоколе первого обыска наметилась тенденция проникнуть в мысли Бориса Батуева путем тщательного изучения того, что он читал и какие записи и пометки делал на полях книг и журналов.
Борис держался крепко, и вовсе не случайно, что в самом конце ноября, когда областной прокурор Руднев дал, наконец, ордер на обыск всей квартиры Виктора Павловича Батуева, а не только комнаты его сына, «искатели» занялись прежде всего и исключительно библиотекой. (Виктор Павлович был уже снят с поста секретаря обкома). Просматривалась каждая страница сочинений Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, политических, исторических, философских изданий. Фиксировались все заметки на полях.
Протокол второго обыска многостраничен. Приведу лишь некоторые примеры описания изъятого:
«…2. Сталин, том IX, на стр. 120 — вертикальная черта с тремя восклицательными знаками, на стр. 181 — вертикальная черта, охватывающая 12 строк…
4. Сталин, том 1, на стр. 137 — вертикальная черта, охватывающая 6 строк. Линии проведены синим карандашом. Статья „Две схватки“ на стр. 196 поставлено 2 галочки…»
Уже конец ноября 1949 года. В декабре из Бориса (головою о цементный пол) будут еще выбивать, что означали эти галочки. А в готовом, «отретушированном» нашем деле «признания» Бориса о стремлении КПМ добиться власти в стране путем вооруженного восстания будут помечены октябрем 1949 года. Вот таковы были «тонкости» следствия в сталинское время. Примеры можно умножить. Неоспоримые документы — на моем письменном столе.
Особенно пристально изучались пометки и надписи Бориса на полях статей В. И. Ленина «Интернационал молодежи» и «Военная программа пролетарской революции» (том XIX). Приведу для примера начало пункта шестого из длинного перечня изъятой литературы:
«6. Ленин, том XIX на стр. 294 чернилом проведена вертикальная черта на 3 строки, на стр. 295 сверху и в середине проведены 2 вертикальные черты фиолетовыми чернилами, первая на 2 строки, вторая на 6 строк. В тексте слово „преимущественно“ подчеркнуто волнообразной чертой, а у слов „а не борьба“ на этой строке поставлен карандашом знак вопроса, взятый в скобки. Слово „вперед“ в тексте очерчено дугой карандашом». Частично процитированный мною протокол второго обыска подписан уже известными читателю офицерами УМГБ ВО Белковым, Харьковским, Пашковым. Ни подписей понятых, ни даже подписей хозяев квартиры в протоколе нет, хотя соответствующие графы имеются.
Уже после реабилитации выяснилось, что во время второго обыска в квартире Батуевых из взрослых была только сестра Бориса Лена. Отец, Виктор Павлович, еще не был арестован, но был вызван в Москву для объяснений, мать, Ольга Михайловна, лежала в больнице. Младшие, Светка и Юрка, были совсем детьми: Светке было около десяти, а Юрка — на год младше.
Библиотеку Батуевых «изучали» не только три подписавших протокол офицера, но и их помощники. Лену в библиотеку не пускали, «работали» при закрытых дверях. Вот почему в протоколе обыска нет подписи хозяев. Лена Батуева, хрупкая маленькая двадцатилетняя девушка-студентка, гордо и дерзко сказала целой своре бериевских офицеров:
— Не буду я подписывать ваш протокол! Я не знаю, кто сделал на книгах описанные вами пометы — Борис, отец или вы сами! Убирайтесь отсюда, мерзавцы, со своей «добычей»!..
Но возвратимся во Внутреннюю тюрьму. В то время при областных, краевых, республиканских Управлениях и Министерствах ГБ существовал такой пост: уполномоченный министра ГБ СССР. Он был подчинен лично министру ГБ СССР. Как правило, такими уполномоченными были либо личные друзья, либо лица, безмерно преданные Л. П. Берии. При Воронежском Управлении таким уполномоченным был полковник Литкенс.
Однажды отворилась дверь камеры. Рядом с хорошо знакомым надзирателем стоял незнакомый старший сержант в армейской форме с эмблемой войск связи. Последовало обычное:
— Кто здесь на букву ”Ж“?
— Я!
— Фамилия?
— Жигулин-Раевский.
— Выходи!
Незнакомый связист расписался за меня в книге увода и привода заключенных, и мы пошли из тюрьмы по лестнице. Я привычно свернул было на второй этаж, но старший сержант скомандовал: «Выше!» Так добрались мы до пятого этажа. Коридор на пятом этаже был такой же, но двери — одна от другой — расположены подальше. «Стой!» «Разводящий» без стука приоткрыл дверь, что-то спросил шепотом.
— Давай заходи! Я зашел и сказал:
— Здравствуйте.
— Садитесь, пожалуйста, вот на этот стул.
Я присел. Это бил единственный стул справа, но не в углу, а между углом и входной дверью. Я осмотрелся. Обычный следовательский кабинет. Слева в углу стальной коричневый сейф с пластилиновой печатью. Письменный стол. Офицер — старший лейтенант — за столом. У стены еще два стула. Напротив — скучный конторский шкаф на низких ножках. Двустворчатый. За стеклами верхней половины шкафа — какие-то серые папки, книги.
Офицер не спешил начинать допрос. Зашел какой-то странный человек в измазанной мелом ватной телогрейке, в старых валенках:
— Здравствуй, Боря!
— Привет, Вася!
Вася снял телогрейку и оказался лейтенантом. Потом снял бороду и оказался молодым лейтенантом.
— Ну, как улов? — спросил Боря.
— Кое-что есть. Пять раз проехал в рабочих поездах — до Графской и обратно. Имею три адреса. Завтра всех возьмем.
И ушел из кабинета. А я сидел и ждал неизвестно чего. Вдруг зазвонил телефон. Офицер взял трубку и сказал:
— Так точно, товарищ полковник! Есть! Затем вышел из-за стола к шкафу и приказал:
— Заходите!
Я не мог сообразить и спросил:
— Куда?
— Вот сюда, пожалуйста!
Левой рукой он взялся за шкаф и потянул его на себя за какую-то невидимую мне ручку. Конторский шкаф оказался замаскированной одностворчатой дверью. Он мягко и беззвучно вместе с папками и книгами открылся. Обнаружилось, что шкаф смонтирован на стальной (миллиметров в пять) двери. Далее, метрах в двух, была еще одна дверь, уже открытая и нормальная. Я вошел в зал. Да, именно в зал, а не в кабинет. Тем не менее это был кабинет. Слева — четыре окна. Впереди на небольшом возвышении стоял письменный стол. За столом сидел розовощекий полковник.
— Садитесь, пожалуйста, Жигулин. Да, да, вот здесь.
На столе передо мною уже лежал печатный бланк, заполненный машинописью. Не буду мучиться и вспоминать весь текст. Это было что-то вроде расписки-обязательства не разглашать сведения о беседе с Уполномоченным министра ГБ полковником Литкенсом. Содержание беседы и сам факт беседы являются государственной тайной, и ее разглашение наказывается в соответствии с законом.
— Вы показали на допросах следователям Волкову, Харьковскому о том, что КПМ предполагала захватить в стране власть путем вооруженного восстания. Это правда?
— Конечно, неправда!
— Зачем же вы так оговорили себя?
— Меня очень сильно били и не давали спать неделями, и я оклеветал себя. У меня началось кровохарканье.
— Но это, эту подготовку к восстанию подтверждают и другие участники КПМ.
— Их тоже били. Ни один суд не признает нас виновными в подготовке вооруженного восстания. Нас ведь всего два десятка, не более. И оружия у нас не было и нет. Судьи будут хохотать.
Справа и слева от письменного стола Литкенса были тяжелые светло-коричневые портьеры. Временами они шевелились Я подумал, что там, наверное, была охрана. Как бы угадав мою мысль, Литкенс сказал:
— Здесь нас никто не слышит. Здесь, кроме нас, никого нет. Ни я, ни кто другой ничего не записывает. Вы стреляли в портрет Вождя. Вы читали антисоветскую фальшивку, так называемое «Письмо Ленина к съезду». Ответьте: кого из высших руководителей страны вы бы хотели видеть на посту Генерального секретаря ВКП(б).
— Я об этом не думал.
— Так. Хорошо. На этом пока закончим. Вы подписали документ?
— Да.
Литкенс принимал участие в следствии по нашему делу. Мало того, он осуществлял общее руководство разбором дела КПМ. Он как бы «лелеял» его. Как мастер кондитер изготавливает торт — произведение искусства, так и Литкенс готовил наше дело как роскошный подарок самому высшему руководству страны — Л. П. Берии и самому И. В. Сталину. Такой увесистый куш еще не попадал в руки МГБ в послевоенное время (ведь «ленинградское дело» было чистой липой). А тут: антисоветская молодежная террористическая организация. Со своей программой, пятерочной структурой, тщательной конспирацией. Со своими изданиями и т п. Здесь уже слышался звон орденов, здесь уже ясно виделось сиянье новых звездочек на погонах.
А следствие подходило к концу. Раннею весною 1950 года первый заместитель воронежского областного прокурора выписал ордер на арест Вячеслава Руднева — сына своего начальника. Вина Славки была невелика. Еще в 1946 году он делился с Б. Батуевьм и Ю. Киселевым мыслями о создании какого-то молодежного кружка или общества. Сейчас трудно сказать, как это выплыло. А. Чижов мог знать об этом только случайно.
Где-то в апреле 1950 года началось подписание 206-й статьи УПК РСФСР. Я уже об этом упоминал: перед судом каждый обвиняемый имеет право (или даже обязан) ознакомиться со всем делом, т. е. со всеми протокольными записями своих допросов и допросов подельников, свидетелей и прочими документами и вещественными доказательствами.
Читать дело было интересно. Я уже говорил о показаниях А. Чижова. Это было ужасно читать.
Передо мной список членов КПМ. Чижов не знал, что у Рудницкого была группа. О Вихаревой ему сказали, что она вышла из КПМ, а она была направлена к Рудницкому, где в связи с приемом новых членов группа была поделена на две, одну из которых возглавила Вихарева. Ни Рудницкий, ни Вихарева и словом не обмолвились, что руководили группами. Вот как получилось, что после скрупулезного следствия на воле остались 10 активных членов КПМ из этих групп[8].
А если бы не Чижов? Сейчас точно сосчитаю, скольких он завалил. Даже перечислю: Н. Стародубцев (воорг), И. Подмолодин (воорг), И. Широкожухов (воорг), А. Землянухин, Ф. Землянухин, И. Шепилов, И. Сидоров, Ф. Князев, Е. Миронов, В. Радкевич, Д. Буденный, А. Степанова, М. Барабышкина. 13 человек. А если бы он держался, как было договорено, судили бы всего 10 человек, а не 23. И сроки дали бы нам гораздо меньшие.
Следствие закончилось. Мы стали ждать суда. Мы хотели сказать на суде всю правду — и о следствии, и о нашем деле.