Легенда

Легенда была такая. Валентина — Старик — знал ходы, как хотел, делал старую охрану, мог выходить за оцепление. Далеко не уходил, собирал грибы, корешки, травы. Вольная испанская душа не терпела запретов. Но партийная дисциплина и ответственность не позволяли большего. Короче, ушел, случилась катастрофа, был в недосягаемости и совершенно пьяный. Потом вернулся. Вернуться предстояло не сегодня, несколько поз же. Сделали шалаш ему, оставили запас продуктов, попрощались и ушли. Напоследок Клепов объяснил, как входить в коридор. Назначил день связи. Старик остался один.

На дудочке он научился играть давно. В Мехико. Он перепробовал несколько веток разных деревьев, остался недоволен, нашел наконец сухой толстый стебель. За этими трудами его застала ночь. Стальные нервы солдата готовы были лопнуть. Чужие звезды невероятной земли в упор разглядывали Старика, недоумевали, сострадали.

Клепов оставил ему водку, сухую колбасу, тушенку, сгущенное молоко, канистру с водой, нож, спички, парабеллум. Старик выпил полную кружку, впился зубами в колбасу, но не мог проглотить ни куска. Долго пытался удержать в себе спасительный напиток, и ему это не удалось. Тогда поел немного, отхлебнул все же еще глоток и уснул поверх спального мешка, прямо на земле. Едва появилось солнце, он стал мастерить дудочку. Трое суток потом играл на ней. Неверные звуки поднимались, смешивались со звездной пылью, плыли по Млечному Пути, возвращались. До объекта было с десяток километров. На четвертый день он пошел туда. Дом его, стоявший на отшибе, был, очевидно, уже осмотрен. Еще несколько дней он прожил там, пока шли восстановительные работы. Укладывались в мешки мумии, писались протоколы, выходили в наряды новые сержанты, садились за столы новые офицеры. Наконец, Старика нашли.


— Катя. Быстро. Где у тебя есть знакомые? Называй города.

— В Ялте есть.

— В Эстонии. Спокойно. Подумай и вспомни. Надежные люди. Таллин уже отпадает. Раквере, естественно, тоже.

— Вильянди.

Перед путешествием по льду Чудского озера я много часов провел наедине с картой Эстонии. Она вся была у меня в голове. Автомобильные и железнодорожные пути. Реки и хутора. Вильянди слишком далеко.

— Дальше.

— Нарва.

— Так. Уже лучше. Сама Нарва или Нарва-Йысу?

— И там и там.

— Уже лучше. Еще.

— Сонда.

— Вот этого не помню.

— Рядом с Йыхви. Лесопункт.

— Что там?

— Подруга. Свой дом. Родители.

— Еще.

— Валга.

— Это почти Латвия. Можно попробовать.

— Там один знакомый…

— Отпадает. Так. Еще.

— Все.

Мы оставили “фордик” на въезде в Йыхви. Метрах в трехстах останавливается городской автобус, и на нем мы проехали остановки три, затем вышли. Потом на другом автобусе перебрались в Кохтла-Ярве, где и пересели на поезд и вернулись в Таллин.

Я поднялся на вокзале в бар и купил бутылку джина “Гордон”.

— Продолжаешь спиваться, парень, — констатирует мой “друг” за стойкой.

— О да! — радостно отвечаю я ему. — И тоника мне на сдачу.

Мы берем номер в поганой гостинице на окраине. Когда-то это была улица Чайковского. Здесь можно назваться чужими именами и не показывать паспорта. Некоторое время на улице появляться не следует. Скромные обеды в ресторане. Остальное время — в номере. Все понятно. Вопросов можно не задавать.

Через день, смотря телевизор, мы узнаем то, что должны были узнать. В палате районной больницы, где он приходил в себя после избиения в туалете аэропорта, арестован господин Амбарцумов по подозрению в убийстве господина Е. В офисе филиала фирмы арестованы сотрудники, на деятельность филиала наложен также временный арест.

В газете же со светлым молодежным названием уже говорилось про какой-то список и частное расследование журналистов. Смерть бывших моряков военно-морского флота. А нет ли здесь руки ФСБ? Призрак КГБ бродит по Балтии. Ждите новых материалов.

Это уже интересней. И наконец-то. Гибель петербургского журналиста, как выяснилось, связана с этим списком. В ближайшее время будет получен эксклюзивный материал из Петербурга. По заявлению господина Амбарцумова, убийцей является некто, нелегально прибывший в Эстонию из России. Его имя нельзя называть из интересов следствия.

Если по телевизору в криминальной хронике покажут мое фото, придется покидать эту комнату. И бежать. А бежать-то некуда. Потом все сообщения об этом деле как-то прекратились. Каждое утро я выходил за пачкой газет и каждый вечер выщелкивал новости по ящику.

Но будто купол, мягкий и непроницаемый, опустился на место драмы, да не драмы уже, а большой трагедии, и мы с Катей, получили, как нам стало казаться, передышку, долгожданную и необходимую. Мы пили джин, пиво, много ели и спали. Но спали все еще порознь. Мне стало искренне жаль, что я не пристрелил Вальтера с Ромой. Двумя маклерами стало бы меньше. Только и всего.

Жеманная девочка пообещала на следующий день блистательный прогноз погоды. Ночью я приоткрыл окно, и знакомый холод, пронзающий земли и воды, границы и души, вошел к нам. В этой комнате мы под чужими именами зализывали раны, а вокруг враждебный, плывущий в бездну мир обманывался в прогнозе погоды. “Я здесь, — сказал холод, — я вернулся. Войди в меня, доверься. Зачем тебе солнце? Истина там, в глубине, где мрак и покой. Однажды ты доверился мне, и я помог тебе. Вывел к иному берегу”. — “Но на этом берегу ты не дал мне покоя, не дал знания. Как мне вернуться домой? Мой кот изнемогает на чердаках, моя женщина потеряла кров, мои друзья глядят в твои глаза и часто уже не могут вернуться из этого путешествия”. — “Верь мне. Не верь лживым синоптикам. Уходи отсюда, как бы тепло ни было в этой комнате, какой бы она сегодня ни была надежной. Уходи. Ты должен уйти. Выйди на дорогу. Беги”. — “Куда! Куда мне бежать? У меня нет денег. Только покой и ночи”. — “Ты потеряешь женщину. Ты потеряешь все. Беги. Беги и не оглядывайся. Отошли ее отсюда. Верь мне. Твоя душа не принадлежит теплу. Она моя. Даю тебе еще шанс. Но ты не Должен изменять мне. Отринь тепло. Это не значит, что ты должен отринуть добро. Это иллюзия, что солнце и Добро — одно и то же. Добро — это ночь. Это холод и покой глубин. Поверь мне”.

И я поверил…

… — Вставай, Катя, просыпайся. Мы уходим.

— Что случилось?

— Я получил известие. Пора в путь.

— И куда же?

— В столицу. В картофельную столицу. Потом — я в Кунду, ты в Нарву. К друзьям.

— Ты бросаешь меня?

— Ненадолго. Я вернусь.

В Таллине, на автостанции, я отдаю ей все деньги, оставив себе совсем немного. Автобус на Нарву уходит первым. Я вижу, как он трогается, сворачивает за угол дома, начинает исчезать, и, наконец, только мираж, окна салона и нет ничего.

Уже раннее утро, начинается движение людей по дорогам республики, и вот уже петербургский автобус поставлен на посадку, но мне туда не велено. Автобус Таллин — Кунда через Раквере в десять утра. Пока прочитываю утренние газеты, там нет ничего интересного — футбол, интриги в правительстве, экономика, соседи по Балтии, соседи по Скандинавии, друзья на Западе, враги на Востоке. Хот-доги не лезут мне в глотку, от вокзального кофе мутит. Наконец автобус на Кунду выкатывается на перрон, мое место двенадцатое, я сажусь. В салоне еще человек восемь. Я еду по тому же шоссе, по которому только что уехала Катя, так же вхожу в стадию миража, так же исчезаю и материализуюсь. До Раквере час двадцать минут… Остановка десять минут, люди выходят и входят. Они говорят по-эстонски и по-русски. От Раквере до Кунды полчаса. Теперь нас в салоне пятеро. Мне кажется, что пассажиры смотрят на меня украдкой и отворачиваются. Спокойно, Пес… Опасности еще нет. Спокойно.

Я никогда не был в Кунде, но знаю, что там побережье, а значит, есть лодки. У меня нет шансов в ясную спокойную погоду, но силы тьмы глубин и мрака обещали небольшую бурю. И здесь нет надзора. Граница там, на озерах, реках, в заливе, а здесь исконная срединная суверенная территория. Чрево. Порт. Мирный и маломощный. И только безумный и глупый решит отчалить от берега. Как всегда, здесь то место, где меня никто не ожидает. Я никому здесь не нужен, кроме холодных глубин. Но я любим ими.

До побережья километра полтора. Оно пустынно. Там, за спиной, цементный завод, поселок, супермаркет и конфеты “Коровка”, кои производят здесь на одной фабрике. Дачные домики слева от поселка, и в них еще не началась жизнь. Рано. Я праздно шатаюсь по спящему поселку, ко мне подходит, видимо, сторож с лодочной станции, просит закурить. А может, выпить? Нет проблем. А где взять? Вон там ларек, у того красного дома. Работает. Что предпочитаешь? “Виру Канге”, конечно. И дальше обычный разговор. Парня звать Тыну. Работает действительно на спасательной станции. А сейчас кого спасать?

— Где-то я тебя видел, парень, — говорю я.

— Не знаю. Я здесь третий год работаю.

— И что? На жизнь хватает?

— У моего папы парники. А мамаша на заводе корячит. Мамаша русская. Папа эстонец. Здорово? — смеется Тыну долго и непринужденно.

— А ты-то сам кто?

— Я, конечно, эстонец. У меня дедушка жил тут еще давно.

— Мамаша-то кем? На конвейере?

— Да нет. В конторе. Но все равно. Дышит пылью… Ты там дома видел? В поселке?

— Естественно.

— Хорошо, хоть цемента стали меньше делать. Чего строить? Много домов осталось от большевиков. — И Тыну смеется снова так искренне, что я не выдерживаю и присоединяюсь к нему.

— Ты-то откуда?

— Из Таллина.

— О! Отлично, — опять рад Тыну.

— Так давай выпьем.

— Отлично.

Мы идем на станцию. Это зеленый дом, комнат на пять, все как обычно: пара негодных водолазных костюмов, бильярд, телевизор, диван, второй диван, бинокль и весла. Три лодки во дворе станции, кверху днищем.

— Тебе чего? Джину или водки?

— Так ты и джин купил? Отлично. Мне и джину, и водки. И всего побольше.

— Да, да. А закусить у тебя есть?

— Конечно. Сало есть, хлеб, салачка. Чудесное слово — “закусить”.

— А сыру нет? Сыру с похмелья хочется.

— Ха, ха, ха… У тебя папа, конечно, русский?

— Хохол, — вру я.

— Ты меня уморишь, парень. Кстати, здесь пограничная зона. Предъяви документы.

Я смотрю на него тоскливо и неприязненно. У него все-таки ракетница есть и ракеты трех цветов. Иначе и быть не может.

— Если ты мне не веришь… Я пошел. Давай мой джин. Водку можешь оставить себе. Подавись.

— Товарищ. Ну что ты такой обидчивый? Хохлы не обидчивые. Они хитрые. Где хохол прошел, там не растет ничего. Только все надкушено. — И опять смех. — Ты не хохол. Ты просто пьяный русский. Хочешь котлет?

— Ты мне ничего не говорил про котлеты.

— Нужно быть осторожным и хитрым. Хитрее хохла.

— Дались тебе эти хохлы.

Тыну оказывается парнем крепким. Он выпил всю водку — а в ней пятьдесят шесть градусов, — половину джина и никак не хочет засыпать. Но джин мне нужен для дела.

— Хочешь еще водки?

— А у тебя есть еще деньги?

— Русские.

— Плевать какие. Это будет двадцать тысяч. Нет, тридцать, потому что скоро вторая смена.

— Как скоро, Тыну?

— Через час. Надо успеть до них. А то там такие глотки.

Я иду в ларек. Все то же, что и в ларьках на улице Маяковского. Только водка национальная. И паленого коньяка поменьше. Но только времени валить Тыну вином у меня нет; Я покупаю бутылку, шоколад, печенье.

— Ну, сейчас придёт Як. А у нас все готово. Как там сейчас, в Таллине? Весело?

Я бью его в подбородок, снизу вверх, резко и отчетливо. Тыну падает навзничь, теменем на стену, как и предполагалось. Теперь поймать правую руку, завернуть запястье, сесть сверху, поймать второе запястье. Шнур — вот он, давно уже присмотрен и положен рядом с диваном. Теперь прикрутить ноги к рукам.

— Ты не обижайся, друг. Полежи немного.

— Кто ты, курати курат… дрянь. — И долгий монолог по-эстонски.

Я делаю отличный кляп, вталкиваю его в глотку доверчивого собутыльника. Зачем пить на работе? Нужно соблюдать служебные инструкции. Я перетаскиваю Тыну в подсобку, туда, где якоря и баллоны. Прикручиваю к подвернувшейся стойке так, чтобы не издавал много шума, и возвращаюсь, в комнату. Теперь нужно скрыть следы разгрома и ждать Яка.

Як пунктуален. Он приходит в положенное время и не обнаруживает своего товарища.

— Что это? — обращается он ко мне по-эстонски. — Кто это?

— Он сейчас придет. Пошел купить закуску. Мы с ним в армии вместе служили. А ты Як?

— Да. Говоришь, придет сейчас? — и поворачивается к окну.

Я бью Яка по темени молотком. Я уже поставил себе удар на компании риэлтеров. Я знаю, что он останется жив. Но очнется не скоро. Чтобы иметь побольше времени, я связываю Яка, укладываю на диван, потом обрезаю телефон.

Тащить лодку по песку не очень сложно. Мотор — вот он, годный к сезону. “Вихрь”. Канистры с бензином в сарае. Не зря едят хлеб на этом побережье. Минут через пятнадцать я сталкиваю лодку в воду и возвращаюсь за веслами. Сейчас прилив. Ветер с запада. Он усиливается каждый час. Значит, грести будет легче. Я возвращаюсь на станцию еще раз. Забираю остатки еды и полбутылки джина. Водку оставляю в знак благодарности. Еще мне попадается прорезиненный плащ. Потом я открываю подсобку и говорю Тыну: “Прости меня, товарищ. Если бы ты знал грустную историю моей жизни, ты бы меня простил. Может быть, мы еще свидимся”.

Тыну мычит и багровеет лицом. Прощай, товарищ.

Снег начинается минут через тридцать. Снег неожиданный и спасительный. Несвоевременный и жуткий. Я гребу яростно и долго, прежде чем откинуться навзничь. Потом запускаю мотор. Он заводится сразу, и я еще раз добром поминаю эстонских парней.

Будто надежные, твердые руки несут мое суденышко, пеллу серую и хрупкую, в эту ночь, и через восемь часов раздвигают занавес, показывают мне огни на берегу. Это еще не Силламяэ, но наверняка где-то рядом. Половины пути как не бывало. И, показав ориентир, тот, кто вел меня этим путем, вновь развесил белые занавесы, падуги, арлекины.

Километрах в десяти от русского берега, от мыса, от несуразной моей родины я выключаю мотор. Ветер все не стихает, снега в лодке по щиколотку, море приходит в беспокойство. Я допиваю джин, завинчиваю пробку и отдаю бутылку волнам. Следовало вложить туда какую-нибудь записку, но, право, не до того. Русский берег и здесь никто не охраняет, и, уйдя от соблазна пристать к какой-нибудь деревеньке, я заканчиваю дальше свое путешествие, побег свой от тепла и света. Идти тяжело, и ноги ищут опоры. Сплю я в забытом Богом сарае, в конуре какой-то, но под крышей, и даже тряпье находится. На земляном полу развожу костерок. Смолье и ящики из-под рыбы тут в изобилии. Я совсем не знаю этого угла. Где-то на западе Усть-Луга вымучивает новый порт, еще южнее город Кингисепп манит сытым чревом вокзала. Снег наконец заканчивается. Он напрочь засыпает рельсы. Я вижу стоящий в поле пассажирский поезд и, отдав все свои деньги, получаю плацкарт.

Ординарный переулок не ожидал этого снегопада, не был готов к нему, а потому пришел в недоумение, и по коммуналочкам расползлась блажь. Стихли голоса на кухнях, топотание в коридорах, хождение по половицам. Обитатели комнат замерли, уподобились проницательным котам и на миг увидели будущее. Моя комната не занята.

— Телевизора, извини, нет. Я же не знал, что ты вернешься.

— А мог бы знать, — строго смотрю я на хозяина.


Старик вышел утром. Миновав небывало широкий в это время, непривычный какой-то ручей, нашел тропу. Тайга здесь, в долине, была сплошь кедровой, лишь изредка встречались лиственницы. Иногда попадались и следы.

То соболь, то белка. Вот пробежала кабарга. Он уже легко различал их. Снег в кедровнике был глубоким, полутораметровым. Лыжи шли хорошо, толково. “Со всем ты стал русским”, — подумал Старик о себе. Он сам поразился тому, как легко выцеживались из памяти эти словечки. Толково, ловко, ладно. Наверное, на своем языке он будет говорить теперь с акцентом. Если все будет благополучно, то скоро это можно будет проверить. От этой мысли закололо в груди, и он остановился. Скалы, камни, заросли, кедры с невероятными какими-то корнями. Как будто пальцы огромных рук, что держат его здесь. Злые руки, протянувшиеся из преисподней. Те руки, что утащили его товарищей, разрушили дом. Какой дом, товарищ? Где он был? В какой стране? Он так же призрачен, как те оборотни, те эфемерные создания, что приходят к нему по ночам, те, что скрипят дверцей старого шкафа.

На склоне гольца образовался крепкий наст, идти было легко. Опускаться с гольца пришлось с шестом, как его учили офицеры. Всей тяжестью опершись на шест, едва успевая лавировать, но все же удерживаясь на ногах. Потом снова по насту, долго, несколько часов. Смеркалось, начиналось то, что предшествовало метели, гудели пихты и кедры. Наконец, уже ночью, он вышел к прогалине у ручья.

Дверь в зимовье занесло. Старик долго освобождал ее, наконец ввалился внутрь. Растопка лежала уже в печи, дрова рядом. Сбросив тулуп, он развел огонь. Потом совершенно мокрый варил еду, чай, готовил дрова на утро.

Под утро начался настоящий снегопад. Выстраивался магический кристалл, и вскоре снаружи не было ничего, кроме снега. Как будто из распоротых канистр, тянулось зелье запредельных стран. Из ниоткуда… Он за все проведенные здесь годы не видел ничего подобного.

Целая вселенная снега обрушилась на распадок, на зимовье, на Старика и приняла его в себя.

Он прождал пять дней. Вначале, когда до условленного срока оставались часы, волновался, метался по избушке, выскакивал, натаптывал площадку перед входом, смотрел туда, где должно было быть небо. На пятый день продукты подошли к концу. Он стал собираться назад.

Этот путь был горек, как может быть горьким путь в клетку через приоткрытую привратником и забытую дверцу. Но за клеткой оказалась другая, прочная и поднадзорная, а ту дверь открыть нельзя. Можно бросаться на нее, выть, грызть, скрести лапами.

После снегопада лыжи вязли в рыхлом снегу. Следов зверья не было вовсе. Опять пришлось пробираться через густую пихту, через кустарники ольхи, карабкаться вверх по склону, падать на четвереньки. На седловине хребта сделал привал, нарубил лапника, соорудил кое-как шалаш, положил две сухары, разжег огонь, лег. Старику не снилось ничего, и он был рад этому. Утром заварил кашицу чайную, подивился опять этому слову, пришедшему к нему, — чифирь.

Но нужно было как-то жить дальше. Солнце поднялось, засветилась тайга так, что заболели глаза. Жизнь вокруг оживала, синицы засуетились, и недоуменный дятел заколотил по стволу. Старик хотел было загадать, считать стуки, сколько ему еще топтать эту землю, но потом вспомнил, что гадать нужно на другой птице. К вечеру спустился в долину, у ручья остановился, стоял долго, опираясь на шест. Он не знал, как теперь жить дальше. Понемногу приходило последнее решение. Кончить этот экзотический балаган, который затянулся на десятилетия.

В сумерки он был дома. И опять дернулся, возмутился этому слову. Снял у входа лыжи, нашел под досочкой ключ, открыл дверь.

Уже позже, в кафельной ванной, накапывая шампунь на ладонь и изнемогая от горячей воды, успокоился.

Ночью долго вращал ручку приемника, слушал музыку. Клепов первый раз в жизни нарушил слово. Но он не нарушал его никогда. А это значит — никакого Клепова не было больше.

Когда первый раз Старик подлетал к Москве, когда это было? Ноябрь. Ну да. Шестидесятый год, огромное белое поле глянуло на него, серые черви коммуникаций, коробки домов. ИЛ, преодолевший материки и океаны, заурчал радостно, чувствуя стойло свое, конец большого пути, пошел на посадку. Старик прилепился к иллюминатору, видел, как отошел в сторону самолет сопровождения, как второй самолет нырнул вниз, словно проверяя надежность коридора и посадочной полосы. Внизу, у трапа, ковровая дорожка, военный оркестр, вожди. Он еще дважды потом прилетал сюда. Через год и через три. И каждый раз, хотя потом и не было снега, белое поле было рядом. Снег этот, бесконечный и спокойный, останется внутри, будет со Стариком дома, там, где снег только высоко в горах. Может быть, он и позвал его туда, в горы, чтобы по закону сообщающихся сосудов выкачать душу, забрать ее высоко. А когда плоть его, смешная оболочка в шрамах и ссадинах, будет доставлена туда, где снег только делает вид, что тает по весне, а сам просто становится невидимым, чтобы без помех владеть всем и всеми. Вулкан Попокатепетль, куда поднимался Старик с друзьями, белые снежные склоны которого вели туда, к жерлу, где глубоко в тайных недрах варилась на адском огне жидкая волшебная грязь. Мехико, огромный, намного больше Москвы, но Старик никогда не видел его с самолета. А что, если и Мехико весь в снегу? Прямо на душный вечер с флейточками, лепешками, светляками кафе, нищими и бесконечной наркотой опускается такой снег и уже никогда не взлетает, потому что он не может взлететь, может только превращаться в воду, но в этом снегу такой холод, такая колдовская сила, что он уже не растает, снег, над Россией, над океаном, над Америкой, только снег, дивный и ужасный…

Старик пролежал три дня в полуагонии, и никто из городка не пришел к нему. Не было необходимости. Потом он очнулся, дополз до ванны, которую любил как призрак того, потерянного мира.

Дом этот был построен на славу. Старик поднялся наверх, в спальню, подошел к шкафу, прижался к нему щекой. Призраки молчали. Он открыл дверцу и заглянул внутрь: Кроме рубах и свитеров — ничего. Один свитер его, Старика, и одежда, купленная за эти годы в магазинчике.

Однажды он увидел там костюм. Немецкий, отличный, серый, как будто сшит на него.

Он купил его и с тех пор стал часто покупать одежду и дорогую обувь. Если бы магазинчик этот перенести в одночасье в какой-нибудь русский город, сохранив цены, жители бы охнули. Чемоданы ожидавших окончания контракта были набиты классными вещами. Чистое иезуитство. Иллюзия будущей свободы. В свое время личные вещи тех, кто стал мумиями, были собраны на плацу, облиты бензином и сожжены. За исключением тех, что представляли интерес для комиссии. До дома Валентине руки не дошли, а потом он сам пожелал оставить все, как было. Нужно было какое-то время входить в образ.

После ванны Старик стал выбирать рубашку, остановился на желтой, влез в костюм, надел туфли, светлые, на тонком каблуке, открыл бар, налил себе полстакана коньяку, сел в кресло у окна. За окном — водоем номер четыре, по заасфальтированной тропке идет человек. И не человек даже, а начальник первого отдела. Око Москвы.

— Здравствуй, Валя. Здравствуй, дорогой. Давненько тебя не было. Где пребывал? На какого чудесного зверя охотился? Или я помешал? Вижу, при параде. Ждешь гостей? Ну, чего не отвечаешь, Валя? Друг сердешный. Винца бы предложил…

Пойди сам налей. Знаешь же где.

— За что я тебя люблю, Валя, — за рачительность. У офицеров и водки-то днем с огнем. Ждут самолета. В магазине все высосали. А у тебя полный комплект. Я, Валя, сухонького. Красненького стакашку. Так где был-то? Неделю по тайге шастал. Будет о чем рассказать дома…

— Лукъянович…

— Лукич, Валя. Так правильно. Ну что ты, что ты…

— Лукъянович. Пошел ты в жопу. Допивай и проваливай.

— Вот и славненько. Спасибо за угощение. Лукич поставил фужер хрустальный и тонкий, выпитый одним глотком, на стол.

— Ты вот что, Валя. Не отпускай ты себе бороду. Вот пришел из лесу и побрейся. Не идет тебе борода. Ты, Валя, похожим становишься…

— На кого? — привстал Старик.

— На одного человека, Валя. Ни к чему тебе такое сходство. Побриться, приодеться, потом в часть, по бабцам приударить. А чего тебе не жениться? А? На родину — и с молодухой?

— Лукъянович. Пошел вон.

— Валя. Не груби. И побрейся. Нельзя тебе походить ни на кого. Ты на себя походи. Дружок. Ну пока. — И вышел.

Однажды Старик решил кое-что проверить. Он знал, что фотографии его московские, ленинградские, американские появлялись в советских газетах во множестве. Подшивки хранились там, где положено им было храниться. В красном уголке. Он перерыл — “Правду” и “Известия” за несколько лет. Начиная с его первого визита. Имя свое прочел десятки раз, фотографии не было ни одной. Все номера с фотографиями Старика отсутствовали. Также отсутствовали брошюры и толстые книги, где он увековечился.

Он совершенно поседел в ту ночь, когда ждал расстрела. В лице его как будто что-то надорвалось, переменилось. Все же внимательный человек мог бы найти знакомые черты. Если бы было с чем сравнивать. Когда наконец в части появился телевизор — а потом их завезли много и хороших, — Старик купил и себе.

И однажды в хроникальном фильме увидел себя и товарищей, великих и живых по сей день. Делающих дело.


Я проснулся чуть раньше первого вторжения света в ординарное логово. Матрас, бывалый и рыхлый, отпустил мою плоть бездомного нарушителя границ неохотно. Он как бы примеривался ко мне. А почему нет? Вот здесь опять тепло, гостеприимно, ласково в комнате, где матрас, столик, лампа на длинном шнуре и вкрадчивые соседи за дверьми длинного коридора. Подо мной нет льда, нет волн, а есть старинный паркет, в царапинах и выбоинах, настоящий, дубовый. По нему ступали босые пятки стольких поколений. Гегемон безродный пройдет, и придут другие, крепкие, трезвые, у меня жизнь как-нибудь наладится, исправится.

Паркетины под подоконником вынимаются. Они отчетливо видны: более блестящие и стыки пошире. Там у хозяина тайничок. Заначки какие-нибудь, трешки, десятки, штуки. Мой тайник в другом месте. Нужно поднять голову, взглянуть наверх, где каким-то чудесным образом уцелела древняя люстра. И если столько времени среди безденежья, дряни, копоти люстра не тронута, не продана, значит, она дорога тому, кто владеет комнатой, кто в ней прописан. Это его последний рубеж, его поплавок, его Сталинград. Поэтому, рискуя все же, но спокойно и не печалясь, я в широкой верхней розетке, где фазовая разводка, пыль и червяки в изоленте, положил заначку — пять бумажек по сто зеленых. Не зажигая света, передвинув стол, встаю на него и отыскиваю сверточек.

Дискета в другом месте. Под обоями, над дверью, где они оттопырились, отвисли. Я чуть подпорол их, вложил пластмассовую пластинку с планочкой из металла и снова заклеил. Пусть она покамест там и останется. А впрочем, нет. Достаю дискету и возвращаю ее во внутренний левый карман куртки. Теперь переставляю стол назад, ложусь, снова засыпаю. Утром начинается процедура возвращения к жизни. Бритье в общественном туалете, баня на Халтурина, джин с тоником в рюмочной на Невском, и потом до Гостинки, через мостик со львами на Гороховую, в кафе, где обильный завтрак для победителя.

— Мне кофе двойной, со сливками, печень трески с горошком, ветчину, сосиски. И пирожное.

Покой сошел ко мне, и вновь призрак дома появился. Но завтрак мой прерывается. Письмо в конвертике почтовом, без марки, без подписи, хорошо заклеенный. Тонкий. Один листочек внутри.

“Есть важное дело. Срочно позвони по телефону”. И семь циферок.

Значит, Птица не уехал из города, а засел где-то здесь. Но жив. И дело какое-то сыскалось. И сразу рухнула иллюзия, растаяло мнимое мимолетное благополучие, а по-другому быть не могло.

Я звоню по указанному номеру трижды. Гудки длинные, отчетливые, как будто электричка у станции, перед остановкой. Хороший телефон.

Абонент где-то рядом. Наконец вечером, часов около семи, трубку снимают.

— Да… — Мужской, но не Птицы голос.

— Мне бы художника нашего…

— Сейчас. — И вот он, птичий клекот:

— Ну, слава Богу. Отыскался. А я уже думал, судьба. Я записку тебе отправил наудачу.

— Дело, касающееся нас с тобой? Дело-то какое? Ты там в надежном месте?

— Да. Место верное. Семью вывез.

— Ну и ладно. Где встречаемся? Кафе пусть останется незасвеченным. Сбережем.

— В Петергофе давно был?

— Там фонтаны не работают.

— Там человек один живет. Встретиться с тобой хочет.

— Что за человек?

— Ты его знаешь. Человек хороший.

— Ты что? Говорить не можешь?

— Могу, но не хочу. Пусть тебе сюрприз будет. Завтра в полдень.

— На пристани. Люблю у воды стоять.

— Зер гут. В полдень.

Непогода, вынесшая меня вместе с порывом ветра с территории беды и принесшая на территорию несчастья, унялась, отлетела, чтобы быть, впрочем, наготове, где-то рядом и при случае явиться вновь. Что у нее на уме? Может быть, в следующий раз отправит меня ко дну. Залив спокоен, волны полизывают надежный, вечный дебаркадер, и солнце слева и сзади. Птица появляется с пятнадцатиминутным опозданием. Мы обнимаемся.

— Хорошо выглядишь, — говорит он, — лицо загорелое, обветренное.

— Пейте джин “Гордон”. Получите естественный цвет лица. Пойдем выпьем, или сначала дело?

— Пить будем втроем.

— Ну и где человек? Еще один бомж?

— Ты угадал. Только стой спокойно. Не дергайся. Все нормально. Это участковый Струев.

Я закрываю глаза, пригибаю голову, расставляю локти, ноги. Я снова готов бежать и драться.

— Ты что, сука? Сдал меня? — говорю я, не поднимая головы. — Не шевелись, у меня ствол, — несу я чушь. — Где они? Где менты?

— Успокойся, я говорю, педрила.

— За педрилу ответишь. У тебя что? Семья в заложниках?

— Семья в надежном месте. А Струев один. Просто, ты бы не пришел никуда, объяви мы заранее. Он тоже в бегах. И меня нашел необъяснимым образом. Как вы его звали? Совершеннейший из ментов?

— Почти так. Из существ. Ну и чего он хочет? — еще не верю я своему другу. Друг он и есть друг. Он не предаст. Мы же с ним прорывались… Мы же риэлтеров мочили фомками. А это в наше время не шутка. Это все равно что власть бить.

Струев идет к нам медленно. Он в цивильной одежде. Ну да, не хватало, чтобы в мундире и с автоматом.

— Ну здорово, коллега.

— Здорово.

— Пошли выпьем, — предлагает Птица.

Мы не идем в дорогую забегаловку, а покупаем бутылку водки в ларьке. Здесь-то уж не должно быть паленой. Туристов остерегутся травить. Их мало сейчас, но случаются. А впрочем, почему и не туриста? Но водка оказывается настоящей. Пьем под колбасу и томатный сок.

Загрузка...