Государство - работник. Вот открытие.

Государство есть рабочая сила такой неизмеримости, что ее совершенно невозможно заметить. Как бедному человеку невозможно же заметить "планету Земля". Он "Землю" знает как свой огород и что она "черна" и ее "пашут". Знает "Землю", когда на нее совершает купчую крепость. Но "планета": нужно было родиться Копернику, чтобы "открыть планету Землю", через хитрейшие умозаключения и самые отдаленные аналогии.

Он трудился, как я, открывая сейчас "наше отечество".

Вернемся к профессору.

И - самому глупому проф. государственного права, которому неосторожно поручили читать самую трудную науку. Науку о неощутимых и невидимых вещах. Он если бы был "настоящий", то, сев на кафедру перед студентами, собравшимися в числе 200 слушать его, должен был бы начать так:

- Как я глуп.

И 10 минут молчания. Полного. Потом, подняв глаза, вторая пауза мысли:

- Господа. Какие вы дураки.

Вот.

Первый шаг к познанию моего отечества заключается в том, чтобы изничтожиться. "Отечества" не видно, пока видно "я". И труднейший шаг в открытии дела заключается в освобождении "я", в употреблении таких приемов мысли и способов оказывания, чтобы "я" сделалось фиктивно. Только тогда "он" и "они" (студенты и профессор, всякие читатели и слушатели) перестанут чувствовать вес свой, свое "имя", свое "все" - они подойдут к возможности "открытия отечества".

Еще 10 минут паузы. Лектор раскрывает рот:

- Задача. Шел поезд с хлебом. Один вагон, последний, оторвался и разбился. Из деревни выбежал мужик, и видя, что из одного мешка через рванину высыпалась мука, подбежал и схватил в обе руки по горсти муки. Но испугался, не воровство ли это. Торопясь убежать, он запнулся, руки разжались и мука просыпалась. Прибежал домой. Хозяйка спрашивает:

- "Что принес?" - Он показал запачканные в муке руки и сказал горестно:

- Только.

Вот, господа, - продолжал мудрый профессор: - мы с вами и есть такое "только" в отношении того, с чем я обязан вас познакомить, но у меня нет никаких средств вас познакомить. И я ищу средств, как бы вам дать хоть пощупать...

Пощупать "земную атмосферу", пощупать "планету"...

- Трудно, но попробую: всеми двухстами человек отправляйтесь на Николаевский вокзал и спросите: 201 билет до Москвы поезд 3 часа 30 минут дня.

И уходит. Студенты, конечно, послали одного, который спросил, что надо, но ему ответили, что есть поезд в 7 часов дня и в 11 часов утра. С этим ответом он явился на лекцию того же профессора "в следующий раз".

- Купили?

- Нет. Потому что поезда идут в другое время.

Профессор:

- Это я знал. Но не может же свободная личность человека уступить мертвому правилу. И - притом составленному каким-нибудь темным чиновником, так как расписания поездов составляются не министром. Вы, однако, сделали неосмотрительность при исполнении моего поручения. Предлагаю вам в числе двухсот человек отправиться на вокзал и заявить, что университетский коллектив, притом руководимый профессором с европейскою репутацией, просит и наконец требует отправить поезд в 3 часа 30 минут, - что, негласно сказать, вполне возможно для дороги: так как между 11 утра и 7 часами дня пустое незанятое время.

Идут. Требуют. И кассир на них не обращает никакого внимания. А когда они "подняли историю и шум", пришли служители и "очистили от них станцию".

В университете ропот. Собирается совет. И все выражают негодование на косность и невнимание к требованиям общества зазнавшейся бюрократии.

Решают обратиться к министру от лица университета: но министр, получив бумагу, "кладет ее под сукно".

Есть одно средство "подать поезд не вовремя": обратиться на Высочайшее Имя. Если Государь прикажет, поезд будет подан не вовремя.

Государь может "обратить среду на пятницу" и сделать "в один день то, чего ни в какой день не бывает". Он так и пишет: "быть по сему". Он творит "бытие в государстве"... "Бытие" в том чудовищном поезде с мукою, от которого попользовался было мужик, но неудачно. Профессора, сознавая, что они такие "мужики" с запачканными в муке руками, почему-то сробели при имени "Государя" и не решились его беспокоить.

Не решились его "просить" и "изложить свои мысли". Хотя бы, казалось, отчего же кого бы то ни было не "просить" и перед кем бы то ни было не "излагать мыслей". "Мы - Шиллеры, и песнь свободна".

Но шиллеры вдруг заробели. Не понимая сами, не давая сами отчета "почему". Встретилась какая-то "тяга земли"... И все прижались к земле. Нет всех прижало к земле.

"Планетное явление".

Люди, студенты и профессор, которые всю жизнь свою имели только "частные отношения", "копали каждый свой огород", - при мысли и нужде "попросить Государя" перешли в другую атмосферу существования, где, оказалось, не умеют дышать, действовать, говорить. Как бы речная рыба, с саженью воды над собою, попала на "верстовую глубину" океана, - и ее просто раздавило давлением воды; или как если бы крот попал в верхний слой атмосферы, где просто задохся.

И умер. Умерли рыба и крот. Так умирает каждый человек, и Блюнчли и Моль, - и даже "чуть было не умерли" Платон и Аристотель (около Александра Македонского и Диона Сиракузского), становясь спиною и закутываясь ночью около железного рельса, где "проходит поезд с мукой"...

Это - Ньютон, "если бы он стал" (или мог стать) на пути движения планеты. Планета бы раздавила Ньютона, "который все понимает", без жалости, без вздоха.

Ничего.

Вот "отечество". Мы все для него - "ничего". Целое поколение, напр. наше поколение, т. е. уже не только "большинство голосов", но все голоса - может быть просто "пожертвовано". Ибо "Отечество" есть все уже умершие - "как бы еще живые", и все имеющие родиться - "как бы уже родившиеся и распоряжающиеся". Государь страшен и "совсем не нам", потому что он один и исключительно смотрит на вещи не с точки зрения "нашего поколения", но всех поколений Отечества, и бывших и будущих... у него есть что-то или скрыто в нем. Что-то есть "подземное", - а "современного" нет ничего и не должно быть.

Поэтому самые помыслы о Государе и все слова и речи о Нем не могут быть верны по совершенному несоответствию "верноподданного", каким не может не быть историк, - с "Государем"... Все речи и все истории, включительно до Тита Ливия и Карамзина, написаны "мелким шрифтом", и не выражают сути дела. Суть дела и суть царства и государства суть некоторый ноумен во времени (терминология Канта), совершенно непознаваемый и о котором все науки юридического факультета - мелочь, вздор. Мелкий вздор, недостойный чтения и внимания. Некоторые чувства о нем выражает мужик, когда, "сняв шапку", крестится и говорит "храни Его Господь", когда прошел царский поезд, и вслед поезду. Но это чувство и жест, а не мысль. "Мысли" никакой о Государе и царстве не может быть, по несоизмеримости пытающегося размышлять с предметом. Отношение наше к этому - именно жест и чувство.

- Сказали "умри", и - умри.

- Сказали "живи", - живи.

- Иди и воюй...

- Сиди и смирись...

Вот.

[неразб.]

И мы их исполняем. Мы "верноподданные".

Есть особая тайна, "тайна царева", которая совершенно никому не рассказана и никогда не будет рассказана, ибо уже с рождения, как бы "a priori" (терминология Канта) царю [неразб.] то, что "под глазом его все умаляется" до пыли, до мелочи, до "преходящего" и "ненужного", и взгляд этот имеет соотношение только "с границами вещи", с тем, что лежит "за нашим поколением", далеко впереди его и далеко позади его.

Вечность.

Царь.

Отечество. Мы же мгновенны, и был же "мгновенен" даже

Аристотель и Платон, как "бытие", как "лицо" и "человек". Мысли их вечны. Но это - мысли. "Алгебра" не то, что "алгебраист". Алгебраист есть учитель, коллежский советник и чиновник министерства просвещения. Ничто. И "мысли Платона" суть вечность: но сам Платон был "афинянин как и все тогда", отчего едва не погиб около Диона. Суть и особенность "Царя" и "Отечества" что это уже не мысли или воображение, не поэзия или драма, а - бытие.

"Бытие". "Книга Бытия", с которой начались вообще книги...

Замечательно, что Государи не могут, кроме окончательно неудачных и до некоторой степени "бездельных", как Марк Аврелий, - или как Цезарь, который "пока еще не был государем", а только рвался к нему, или если "настоящий" и [неразб. - м. б. "пишет"] - то нечто вовсе постороннее государствованию и не о себе и душе своей (Екатерина в комедиях и развлечениях русскою историей).

Почему бы? Ведь так приятно писать. Могли бы уделить два часа отдыха на писание. Это не случается оттого, что Государь не может смутно не чувствовать, что заключенное в сердце его ("тайна царева") вообще не рассказуемо, не объяснимо, не выразимо. Как мы можем выразить "отношение к Отечеству" жестами, так Государь может выразить "суть себя" жестами же, поступками.

Бытие.

Вот его область. Великое "быть по сему". Мне хочется сказать то, чего я не умею объяснить, что в "быть по сему" никогда не может заключиться ошибки, хотя бы "быть по сему" иногда не удалось, повяло от горечи и несчастья (несчастная война).

Позвольте: и Бог "хочет спастись всему роду человеческому", а не удается. И Христу "не удалось". "Не удалось" вообще не значит "не истинно", или "дурно". "Мир во зле лежит": и удача часто есть именно зло и ложь. "Кабак" всегда в удаче, а в церкви "редко молятся". Царь есть часто носитель великих неудач, т. е. корифей великих хоров трагедий: и мы должны кидаться вслед за ним во всякую трагедию с мыслью, что "погибнем", но "за лучшее". Царь - всегда за лучшее. Вот его суть и подвиг. Царь (и это есть чудо истории) никогда не может быть за низкое, мелочное, неблагородное. Он совершенно не плывет "в том море" (приблизительно - Азовское море), где мы вот плаваем, ибо у него самая суть - океаническая, дальновидная, дальнозоркая. "Все измерения ума и сердца другие". Все "не по нашим мотивам". Не по расчету корысти и прочее. Бисмарк, приписывая себе "так много", и Вильгельму "так мало", мучительно ошибался. Ибо очень вероятно (еще суд истории не [неразб.]) что его "железная империя" вовсе ни для чего не нужна и "новая Германия" вредна в сущности самой Германии. Он "не ошибался", как купец, как ремесленник, а Вильгельм, который конечно "этого сапога" не мог бы так сшить хорошо, как Бисмарк, - без последнего процарствовал бы скромнее, но благороднее и для всего человечества и самой Германии - благотворнее. Также Наполеон - "выскочка" со своими европейскими делами только испортил и искорежил полвека и все лицо Европы избезобразил: чего не сделали бы les rois s'amusant, просто очень мило влюблявшиеся и игравшие "в фараона", о чем вспоминает бабушка в "Пиковой даме" Пушкина. Нужно заметить, что уже министры - дельцы типа Ришелье, Мазарини и Кольбера, с трудами которых Токвиль, Тэн (да и очевидно) связывали французскую революцию и Наполеона, - будучи весьма "удачными в делах", явили собою что-то в роде "буржуа в порфире", играя роль "короля без порфиры". Да, они были удачны. Но в них не было великого царственного духа, вот этого "благородства в безгрешности", которое составляет суть царя. Какая была их цель и задача? Сделать королевскую власть безграничной. Для чего? На этот-то роковой вопрос они не могли бы ничего ответить, кроме идиотического "так хочу". Но это монгольский ответ, а не священное царское "быть по сему". Они сожрали Францию, чтобы у короля было огромное брюхо: вещь уродливая по существу и вещь ни для чего не нужная. "С таким брюхом" король просто лопнул во время революции, - а Франция стала разваливаться и умирать, потому что она была сожрана и превратилась в "г....". Вот. Чего не могло случиться, если бы короли "играли в фараона" и влюблялись. Суть и тайна царя в значительной степени заключается в том, что он просто делает "хорошую погоду"; делает эту чудную и божественную вещь, столь всем нужную. Суть "царя" в значительной степени сливается с сутью "мужика", как он дан от Рюрика до теперь и символизирует весь русский период. Отчего же связь "мужика" и "царя" и их взаимное понимание или вернее чувство. Мужику нужна "хорошая погода", и царь изводит из себя "хорошую погоду": тем, что не торопится и не нагоняет облачков. И Ришелье, и Мазарини, и Кольбер нагнали целую тучу "облачков" и испортили погоду Франции. Они улучшали только по-видимому, как купцы в торговле и как ремесленники в ремесле, но - не как цари в царстве. Они не были благородны; а это есть ноумен царя. Они не были великодушны, - именно они не были великодушны к дворянству, рыцарству, духовенству, церкви, и возбудили ту злобу, и ответное невеликодушие, которое разорвало короля в 1792 г. Вот. Таким образом (и это видно из объяснений Токвиля и Тэна) они лишь по-видимому "возвели в апофеоз" королевскую власть, а на самом деле уготовили ей эшафот. И через то, что вынули из нее ноумен, который есть благородство. Они так же погубили королевство, как церковь губят "пороки папства", общeе - духовенства. Пока церковь остается чиста - при всякой неумелости управления церковь стоит прочно, и пока царь есть просто "благородная и великодушная личность в центре всего" - царство благоденствует без всяких особенных дел и событий. Ю-ань-Шикай и младотурки свалили империю богдыханов и султанов: но ничего не смогли и вероятно ничего не смогут они сделать, как превратить одно царство и другое царство в "биржу с маклерами" и в "окружной суд с адвокатами". Но это не царево, а биржа и адвокатское сословие. Т. е. они просто уничтожили Китай, зачеркнули Китай, и - тоже Турцию, отнюдь их во что-то не "преобразовав". Никакого преобразования, а уничтожение и смерть. Все по чину "Фигаро", - как сказал великий Бомарше в своей комедии, дух французской революции - Фигаро-цирюльник. Сто собравшихся цирюльников зарезали короля и объявили себя "народом". Король, будучи ноуменом и святой вещью, вместе с тем "нераздельно и неслиянно" являет физического человека трех аршин росту и 47-ми лет, которого может терзать цирюльник и особенно сто цирюльников. Но зарезав, они ничего далее не могут сделать, кроме этого голого уничтожения и зачеркивания. Не могут построить царства. "Франции не вышло", как, конечно, "не выйдет и Китая и Турции" - из революции Ю-ань-Шикая и младотурок. Это адвокаты. И могут завести только "окружной суд" с претензиями "быть царством", что и являют собою теперешняя Франция и будущие Китай и Турция... Может быть - теперешняя Япония, несмотря на блеск мишуры. Даже - наверное и Япония, которой некуда идти, со времени преобразования в Европу. "Вернуться к язычеству" она не может, "принять христианство" - ей нечем, и она застрянет где-нибудь в нигилизме, "ни туда, ни сюда". Это разрушение, а не прогресс.

Так. обр. история (европейская) в значительной степени испорчена "способными людьми", из "типа адвокатов". Она вся ужасно омещанилась, опрозаичилась, потускла и понизилась решительно до болота; "научно осушаемого", но которого никогда не осушат и невозможно осушить, потому что "все" это место "прогнило и погибло". "Соляного озера" с проклятой нефтью Содома-Гоморры - невозможно превратить в "Светло-Озеро", где "Град Китеж". Из истории исчезло святое. Вот причина "понижения и падения всех религий", мусульманства и буддизма столько же, как и христианства. Всё "деловые люди" сделали. Какая же "вера", где "деловой человек". Не станет же человечество молиться с "кардиналом Ришелье". Вот в чем дело. Люди типа Ришелье погубили не только королевство, но и католичество: потому что в лице его пришел Фигаро "на все руки"... Втайне и отдаленно - пришел мясник. Еще тайнее и отдаленнее пришел нигилист; и уже совсем до невидимости далеко - пришел монгол, "разрушитель царств и религий, оставляющий позади себя "горы черепов". Был храм.

Пришел молот и разрушил храм.

29.5.1914

(Дожидаясь поезда. Дописано дома).

ПОЛИТИКА И ОШИБКИ ТОНА

Совершилось самое горькое, самое печальное, что вообще можно было ожидать: рабочие на некоторых заводах, изготовляющих военные снаряды, объявили забастовку и прекратили работы; т. е. ставят нашу армию, которая ни на один день, ни на один даже час не может задержать стрельбу, - уже по той простой причине, что в нее стреляют, - под вражеский расстрел. Сегодняшнее объявление Управляющего Петроградским военным округом предупреждает, что этот отказ от необходимых для армии работ повлечет за собою самые грозные последствия для отказывающихся и бастующих. Нам хотелось бы всеми силами разума и сердца сказать рабочим, что они как можно скорее должны отказаться от своего решения и стать на работу. Нет сомнения, что эти забастовки находятся в связи с роспуском Г. Думы, - и являются как бы отомщением или угрозою за этот роспуск. Но здесь рабочие нарушают свой гражданский долг, ибо выступают арбитрами, судьями не подлежащих их суду и разбирательству авторитетов. И действие их так же оскорбительно в сущности для Думы, как и для правительства. Если рабочие суть арбитры, то и каждый частный человек и всякая приватная людская масса может выступить в такой же роли арбитра и судьи. Тогда все и всех могут судить, и получается не правильная гражданственность, а хаос и бессмыслица. Рабочие суть граждане: а долг гражданина во время войны всячески защищать и охранять свое отечество, и блюсти особенно строго те границы и формы, в которые поставлен каждый гражданин.

Оборачиваясь назад, к источнику этого несчастья, - надеемся самого кратковременного, - т. е. к временному перерыву занятий Г. Думы, мы не связываем этот перерыв с образованием в Думе коалиционного большинства ("блок"), как это высказывали в качестве частного своего мнения некоторые правые члены Думы, - а приписываем его неосторожному и неблагоразумному тону, каким сейчас же после образования своего заговорил этот блок. Когда выработалась его программа-минимум, то в газетах был употреблен термин, конечно, вышедший не от самых газет, а от членов этого блока, о том, следует ли эту программу "предъявить правительству как ультиматум", или просто частным образом осведомить его об этой программе, или даже ограничиться одним напечатанием ее в газетах. Однако, раз был произнесен термин "ультиматум", несомненно, в кулуарах и говорились слова в этом духе и тоне. Потому что иначе откуда взяли самый термин? Вот этот-то повышенный, меткий, требовательный, как бы "диктующий" тон политической силы, едва только родившейся, - и был, думается, причиною всего. И в таком тоне поистине не было нужды. Дума и министры, Дума и правительство - переговариваются, соглашаются, взвешивают предложения и ограничивают их; или отказывают в них - но в вежливой форме. Вежливость вообще [не] мешает всякой обоюдности. А парламент - это обоюдность. Откуда же парламент вдруг выступил, как Цезарь? И как Цезарь-победитель, хотя он еще никого не победил. Все это - молодость и молодой задор, и особенно печально, что он был допущен в минуты страшной борьбы за границы отечества, увы, давно перейденные. Несомненно, правительство показало бы себя и почти назвало бы себя трусом, если бы, обернувшись спиною, побежало перед этим тоном, сейчас сдалось бы, сейчас же уступило бы. Довольно естественная человеческая гордость диктовала ему другое поведение. И получилось то, что получилось. Дума пусть будет горда, может быть горда; но она должна помнить, или ей следовало не забывать, что всякий человек имеет право быть гордым, или держать себя соответственно. Кто не хочет быть унижен, не должен и унижать. Между тем термин: "нашу программу мы представим правительству как ультиматум", пусть он и не осуществился в полной мере, но все-таки для него были какие-то основания в думских разговорах - решительно был оскорбителен для правительства.

И все это напрасно и ни к чему не вело. Скромность есть мудрость не только частного человека, но и политических групп. Что в Думе образовалось коалиционное большинство - это решительно хорошо и обещает быть плодотворным. Лично не соглашаясь с некоторыми пунктами заявленной им программы, мы и о ней скажем, что она все-таки умеренна и приемлема к обсуждению. Ибо парламент ведь обсуждает и без обсуждения и борьбы не делает ни одного шага. Крайние элементы Думы пусть и боролись бы около этой программы справа и слева. Все это не худо, все это решительно хорошо - в будущем. Ведь и блок не надеялся же "диктуя" осуществлять свою программу? Ему для этого не надо [не дано?] никаких средств. Все дело потеряно или "отложено в долгий ящик" из-за цезарианского тона, который не вызывался никакими обстоятельствами, и перед которым не могло же правительство побежать, как побитый воин. Оно еще не побито, и, увы, для Думы это доказало. Но непонятно, как историк П. Н. Милюков не обдумал этих подробностей делаемых шагов; удивительно, как вообще он, столько муштровавший свою партию, не дал ей "наказа" добиваться успеха, не закинув гордо голову кверху, а держа голову вполне вежливо и учтиво, говоря со всеми с тем уважением, с каким он хотел бы, чтобы все относились к нему и к его партии. Увы, личный его недостаток, заносчивость, передалась и окружающим его. И все это возвращает нас к истине поговорки: "то же бы ты слово - да не так бы молвил".

В. Розанов [сент. 1915?]

ДЕКЛАРАЦИЯ МИЛЮКОВА

Судьба играть роль неумного хитреца словно написана на роду Милюкову. Никак он не может перепрыгнуть через эти жалкие оглобли, которые роднят его или сближают с теми "левыми друзьями", которым он дал потом другой памятный эпитет. Сам он никак не может не только далеко уйти от этих левых приятелей, но и дать заметить сколько-нибудь значительную разницу между собою и ими. Разница есть, но не в уме и не в содержании души, а только в прибавке единственно хитрости. Отнимите прямоту у радикала - получится Милюков. Придайте "левому ослу" двуличность и изворотливость - получится он же. Но ни в одном, ни в другом случае не надо прибавлять ума. Как вы прибавите - уже получится совсем новая фигура, а не пресловутый лидер провалившейся партии.

Его объяснение с русскою публикою по поводу сказанных в Англии слов об "оппозиции Его Величества, а не Его Величеству" служит ярким примером этой несчастной его двойственности. Слова его в Англии были так ясны, что ни у кого не возникло двух мнений об их смысле. "Оппозиция Его Величества" - эта формула выражает положительное отношение к лицу Государя, настолько фундаментальное и веское, что оно становится исходною точкою всей политической деятельности; вся политическая деятельность, критика министров и даже борьба с кабинетом базируются на чувстве преданности Государю, мотивируются тем, что в данной деятельности такого-то министра или целого кабинета усматривается нечто, наносящее ущерб интересам, достоинству и намерениям Государя. Никакого другого смысла эта формула не имеет, и Милюков, сказавший перед лицом англичан и во всеуслышание России, что дотоле, пока в России есть палата, контролирующая бюджет, до тех пор в России "оппозиция будет оппозициею Его Величества, а не Его Величеству", - высказал, как лидер оппозиционных фракций в Г. Думе, твердый тезис, что никакой борьбы с лицом Государя и с положением Его в отечестве они не ведут, что они являются оппозициею министрам и кабинету, но не Государю, и что в оппозиции с министрами они стоят на почве преданности Государю. Славянофилы, и в частности И. С. Аксаков в газете "Русь", постоянно боровшейся с министрами и даже со всем направлением тогдашней "петербургской политики", дали у нас прекрасный самобытный образец такой оппозиции "Его Величества", с величайшей буквальностью.

Что же такое написал Милюков в своем изъяснении с соотечественниками? На протяжении трех печатных столбцов он не проговорился ни о каком положительном отношении к лицу Государя, не дал ни одного ясного слова в этом направлении, не выразил ни тени того общего чувства к своему Государю, какое питают все русские люди, как питают подобное чувство и англичане к своему королю, не обмолвился ни разу такими привычными выражениями, как "мой Государь", "наш Государь", "наш русский Царь", что у читающего не может остаться никакого сомнения о том, что он не имеет абсолютно никакого утвердительного отношения к этой основной власти русской истории. На всех трех столбцах он только твердит, что с манифестом 17 октября "Государь стал ограниченным", и вот эту фразу он повторяет несколько раз. У читателя не может остаться никакого сомнения в том, что единственно ценная сторона в Государе для Милюкова есть то, что он уменьшился в своем значении для русских, что власти у него не так много, как было прежде, до 17 октября, что теперь он сужен, связан в своих действиях, по крайней мере в некоторых отношениях. Но не таков ли в монархических и в конституционных государствах взгляд на лицо Государя республиканцев, и притом только их одних? "Он есть, но он уже стал меньше", вот мысль и пожелание республиканцев. Как только к этому не прибавлено ничего другого положительного, нет никакого иного добавляющего чувства к лицу Государя, так получилась программа и исповедание республиканца. Конституционный монархист любит конституцию, чтит ее, бережет ее, ничего из нее не уступает, но с такою же горячностью, чистотою и прямизною он чтит, уважает и любит своего Государя. Таков состав, или вернее, такова дума конституционного монархизма. Но если в Государе человеку мило только то, только одно, что у него власти стало меньше, то, конечно, в таком человеке монархического не осталось ровно ничего и мы имеем перед собою республиканца, который, живя в монархии, сдержанно и деловым образом так или иначе относится к монархии, ну "признает" ее, что ли, как некоторое неизбежное несчастие и некоторый срам своей души. Вот именно в этих оттенках Милюков и написал свое "изъяснение" соотечественникам, после которого, конечно, ни у кого не останется сомнения, что он нисколько не "конституционный монархист", а... республиканец, что ли?

Нет, и этой чести ему нельзя дать. Нельзя дать чести прямого, открытого, добросовестного республиканца. Все очень просто и соответственно нашей русской действительности. Это просто заболтавшийся и замотавшийся русский говорун, из нехрабрых во всех направлениях, льстящий английским чувствам и английским понятиям, когда он говорит в Англии, и льстящий русской большой толпе, когда он говорит или пишет в России; самолюбивый и рвущийся к роли, которая требует и некоторой доли железа в характере, и золота вообще в натуре; требует ума и наличности больших планов. А здесь - глина, размоченная нашими русскими дождями, которую в просторечии называют просто "грязью". Из нее лепятся иногда фигурки; но ни "королями" и вообще никак их не называют, а, помяв в руках, бросают в лужу, из которой взят материал. Милюков все "разъясняет" русского Государя и его судьбу, но ему давно пора бы разъяснить самого себя, и погадать о своей судьбе, и всего лучше вслух всей публики.

Старый читатель

Статья напечатана не была.

II

"В НАШИ ТРЕВОЖНЫЕ ДНИ..."

1917 ГОД

К НОВОЛЕТИЮ 1917 ГОДА

Трудное новолетие - вот уже третье. Все народы Европы, и мы в их числе, как бы задыхаются в тяжелом ярме, возложенном на образованное человечество бесчеловечием германского кайзера, которому судьба забыла положить в колыбель главное качество монарха - благородство и великодушие. Ибо с тою обширностью власти, какая ему вручена, что такое монарх без благородства и великодушия? Вот чего не напомнили Вильгельму его политические и ученые друзья, среди которых есть и пастор Штекер, и историк христианства Гарнак.

И вот льется кровь, истребляется целое поколение, - и когда-то, когда-то еще удастся возрождающим силам Европы залечить те раны, ту убыль людей, ту убыль драгоценной крови, какая расточается на полях от Соммы до Евфрата.

Нам всем в Европе остается ждать и бороться. Никакой мысли об уступке не может быть, ибо в этой борьбе уступить или ослабить значит погибнуть. Железное время. И оно требует железного духа.

Все вести, какие приходят из армии - и крупные, и мелочные, - говорят о ее великом духе, неистощимом терпении, и все это поддерживается и укрепляется тою безотлагательною ежечасною работою, которая не ждет работника ни минуты и не дает ни на минуту ему забыться, заснуть и опозориться. Иное дело в тылу. Эта гражданская безурядица изводит душу. И свежие и сильные люди прямо уезжают на фронт, чтобы отдохнуть душою в сырости и холоде окопов.

Мы напоминаем об этом и нимало этого не скрываем, потому что уверены в победе русской души над ее сном. Пробудись, кто жив! Сон в теперешние времена - это предсмертный сон.

Мужества, мужества и мужества! Гражданского мужества, потому что военное не убывало и охраняет Россию с львиною храбростью! Вот что нам нужно и вот с каким призывом мы обращаемся в это новолетие 1917 г. И пусть не забудется следующее. Сынов своих отечество познает в трудные минуты. Именно теперь-то необозримым и наблюдательным оком высматривается все лучшее на Руси и определяются качества всего худшего. После войны сейчас же начнется "переоценка человеческих ценностей", и померкнут глаза у всех, кто сейчас веселится, празднует, пользуется всеобщим несчастьем или затруднением. У них померкнут глаза, потому что после войны сейчас же они окажутся никому ненужными "лишними людьми в своем отечестве". Теперь-то, именно теперь, проходит тот исторический час, когда многое из захиревшего в былые годы может подняться, сложиться в новую силу; а празднующее свои вчерашние праздники может опуститься на дно.

Труд, дело, творчество - вот к чему зовет нас этот год. Вся печаль и страда с 1914г. ведь основывается на том, что Германия кинулась на Россию, как оригинал на своих подражателей, с естественным неуважением к этим своим подражателям, которые "200 лет учились и не выучились". Но "подражательная Россия" оканчивается в эту войну. "Подражательность" есть вообще негодность; "подражательность" есть вообще бездарность. На 200 лет Россия втянулась в косную, бессильную, немощную подражательность Европе, сперва вообще, а с ХIХ в. - по преимуществу в германскую подражательность, плоды коей мы пожинаем сейчас.

Наша наука, наша литература, наша философия германизованы. Университетская русская наука прямо обратилась в библиографию германской науки по данному предмету, данной кафедре, и в общем объеме - по всем наукам и всем кафедрам. Оригинальная русская мысль не то чтобы гналась, а произошло гораздо хуже: на нее не обращалось никакого внимания. Высокомерно заявлялось, что "наука едина и космополитична".

Но так же было и во всем. И особенно печально, что это было в "реальных" министерствах. Как ученые компилировали германскую науку, так министерства компилировали и вторили германским указаниям и германским примерам. Что в русских школах русского? Все это - шаблоны, взятые из Германии и перенесенные в Россию. От гимназического учебника до центральных государственных учреждений везде в России были господами "не русские". И все это было прекрасным подготовлением к войне.

И вот она грянула. Поистине грянула на нас неподготовленных. Мы, как недокормленная и отощавшая нация, вступили в борьбу с упитанною на наших хлебах Германией.

Да не повторится же и не продолжится же это впредь! На свои ноги становитесь, на свои ноги! В работе, но прежде всего в мысли, в характере, в достоинстве. Будь горд, русский человек, - вот завет на Новый год. А горд ты можешь быть лишь как рабочий и как творец в своей работе.

без подписи

"Новое время". 1 янв. 1917. No 14664

ПОГАНАЯ ВЛАСТЬ ИЛИ ДОБРЫЙ СОВЕТ?

Последние годы, размышляя об устройстве и судьбах церкви, я иногда прикидывал в уме своем, чем или кем, собственно, Иисус Христос представляется нашему духовенству? Т.е. представляется согласно мероприятиям этого духовенства и его вечной проповеди. И вот со скорбью и мефистофелевски я думал, что Христос представляется нашему духовенству дюжим мужиком, который на всех накидывается за то, что мало его почитают, что недодают ему денег в мошну, и мало его украшают золотом и всяким снадобьем. Что не звонят о нем в колокола и мало о нем говорят, да не пускают его на председательские места. Как, спросит читатель, где же вы это видели, чтобы духовенство так проповедывало? Ведь оно проповедует кроткого и прощающего Христа! Но я отвечу на это, что, конечно, проповедуя христианство, духовенство полагает себя самого на месте Христа, учителем благим, - а паству или прихожан оно воображает мысленно на месте язычников, выслушивающих проповедь и учение Христа: и вот этим язычникам-мирянам духовенство точно внушает быть кроткими, послушными и нести как можно больше денег и чести себе; но самого-то себя, т. е. того, кто стоит на месте Христове, оно не представляет никак иначе, чем со властью, деньгами и почетом; мужиком толстым и разукрашенным. И вот когда в недавнем совершившемся перевороте посыпались звезды с неба, - и само небо свилось, будто свиток ветхой хартии, - все точь-в-точь как по Апокалипсису, то я невольно подумал, что одною из подспудных причин и переворота было это преображение духовенством Христа из тонкого в толстого и из неимущего в богатого и везде председательствующего. Люди не захотели молиться председателю, и пошло все далее, как пошло.

Говорю же я это по поводу письма ко мне одной образованной женщины, которая удивляется тому, что петроградское духовенство, организующееся сейчас для выбора нового митрополита, и приглашая на выборы и мирян, почему-то не пригласило мирянок. Действительно, я вспомнил, что апостол Павел изрек, что "для Христа Иисуса несть эллин, ни иудей; и несть мужеск и женский пол; но все одно суть". Это - первое. А второе: да сколько же мучениц, праведниц в церкви и ее истории?! И, наконец, последнее, уже теперешнее: да неужели же сокрыто от кого-нибудь, что именно женщины несут факел веры впереди всех, заботливее всех, пламеннее всех?

Три пункта. И все говорят за одно, чтобы к выбору благочестивого лица, которое окормляло бы всех словом и даром усердия к Богу, - были вызваны и женщины, потрудившиеся на ниве Христовой столько же, как и мужчины. Пусть и они указывают и определяют лицо митрополита. Это совершенно соответствует делу, сущности и исторической роли женщины в истории христианства. Несомненно так и поступлено было бы, если бы этому не препятствовал мефистофелевский принцип, развившийся в нашем духовенстве, именно - постоянное его воображение, что Иисус Христос был толстым купцом, стоящим на торге, и крайне неуступчивым. По образу Христа, они не отталкивали ли от себя женщин; по образу Христа, они были ли "с мытарями и грешниками". По образу Христа, они отпустили ли вину даже грешнице. Но не таков [...]: он хочет стоять один и просится председательствовать. Мне кажется, я сказал достаточно, чтобы напомнить духовенству, что оно должно дать место около себя и наследницам мучениц и праведниц.

Будем, братие, стоять в добром совете; и не будем искать поганой власти. О слове того же Апостола, что "женщина в собраниях да молчит", я не забыл: но это соответствует быту древнего положения женщин на Востоке, и в этих словах Апостол только отразил свое время, и эти слова не принципиальны и теперь для нас более неприменимы; слова же о том, что "для Христа несть мужеский и женский пол" - суть вечный принцип.

Обыватель

СВЕТЛЫЙ ПРАЗДНИК РУССКОЙ ЗЕМЛИ

Вся Россия встречает Святую Пасху в каких-то совершенно новых озарениях, о которых ни один человек еще не помышлял в последние дни минувшего 1916 г. Все - новое. И самая душа - она новая, и наполняет фибры тела совершенно новою кровью. Пульс жизни бьется страшно быстро. Прошли минуты самых страшных замираний сердца, самых опасных тревог, самых мучительных колебаний. Перед нацией пустое, очищенное поле, по которому ей предстоит только шагать вперед и вперед. И все почти дело заключается в том, чтобы сама она, не пошатываясь, шла именно вперед, не оглядываясь назад, но и не допуская скачков со стороны, не перепрыгивая "через время", а делая правильный ход в море, хотя еще и очень бурном, но уже не смертельно опасном.

Самое невероятное время пережито нашим поколением - эпоха двух страшных войн и двух таких внутренних потрясений, которых не запомнит наша история, а что касается до последней войны, то не запомнит подобной и история всего человечества. Религиозные люди имеют все причины вспомнить об Апокалипсисе: потому что события вполне апокалиптические, будем ли мы думать о войне, обратимся ли мыслью к нашему внутреннему потрясению и перевороту.

Но в противоположность потокам крови, которыми заливаются края нашего отечества во внешней войне и заливаются границы всех наций, пришедших в небывалое от начала мира столкновение, - внутреннее наше потрясение, на месяц почти заставившее забыть и самую войну своим неизмеримым смыслом и содержательностью, это потрясение произошло почти бескровно. И в самом же начале, в самые первые дни его, была дана благородная клятва в бескровии. Между тем, именно подобные перевороты как-то не щадили крови, почти "не считались с кровью", хотя она и была своя собственная, народная кровь. В этом отношении замечается особливая черта, делающая русскую революцию непохожею на все остальные революции, и ее нужно беречь, как зеницу ока. Нам уже пришлось видеть столько угнетения и притеснения в прошлом, что душа наша не переносит самой мысли о нем, самого звука, напоминающего лязг оружия, меча или топора. И душа вся полна одного вопля: "не надо этого!" И вот этот вопль отвращения и дал нам бескровное отхождение от него в сторону.

"Было" и "нет его". Так будущий Апокалипсис нашей истории расскажет о происшедших событиях нашего времени, о царстве "бывшем" и "не ставшем" в один месяц. "Дивились народы совершившемуся", - как не повторить этих слов Апокалипсиса о перевороте. Мы сами "дивились", в то же время совершая его. "Дивились великим удивлением". "И свилось небо, как свиток, и попадали звезды", - всё это слова Апокалипсиса! Всё - до чего применимо к нашим дням.

Воскресли "без кровавой жертвы"! Как и Христос был уже последнею кровавою жертвою и запретил навсегда таковые жертвоприношения на земле. В этом отношении не будет преувеличением сказать, что единственная "христианская революция" совершилась народом, который его вещим пророком был назван "богоносцем". Этот ужас перед кровью и кровавостью был высказан, как мы заметили и как всем известно, в первые же дни, как только поднялся "занавес над революцией", ее справедливым министром юстиции, и вместе народным другом и предводителем народных масс. Здесь он сказал историческое слово русского народа, и слово это запомнится летописцам. И хотя оно вырвалось из его личной души, но оно вместе было и народное, которое вместе с тем объясняет, почему именно его народ угадал себе в вожди. Вспомним при этом и слово народнейшего из писателей, Глеба Успенского: как он отделял и противополагал в чаяньях народных звероподобного Ивана от праведного и кроткого Глеба, который сам страдает, но никого другого страдать не заставляет. Революция наша только тогда глубоко отделится от прошлого, - от всего того, что видели глаза и наши, и особенно наших предков, если хорошо выдержит и проведет разницу между христианскою "бескровною жертвою" и языческими "кровавыми жертвоприношениями". Это лозунг, это завет. Да он кажется и крепок.

Обратимся к "вину новому", которое принес Христос. И вот ныне мы обильно видим, как оно вливается во все фибры нашего организма. "Радость свобод всем заключенным..." В самые же первые не дни, а минуты мы видели разрушение узилищ, тюрем, этих ужасных каменных мешков, где томились души заключенных старым судом. И опять же быстро после этого последовало или начало следовать освобождение и целых народов, освобождение чужих вер, - которые томились в других и еще более страшных "узилищах" по приговорам своей печальной истории. И это также глубоко народно. Русский народ никого не теснит. Он ни у кого не отнимает веру его предков. Русский народ совершенно терпим и этнографически, и религиозно. Нужно было совершиться какому-то безумию историческому, - нужно было, чтобы правители его пошли "совершенно против народного духа", чтобы были у нас и притеснения поляков, и притеснения евреев. Это возвращение чужим народностям своего дыхания есть вторая прекрасно-христианская черта совершившегося переворота... Собственно, он весь поднят был против бесчеловечности в государственности, против того, чтобы земля наша уподобилась тому мифическому Левиафану, с которым сравнивал всякое государство английский философ XVII в. Гоббс, - и полагал при этом, что государство и не может быть ничем иным, что такова его лютая природа в самой себе и вообще извечна. Наша же русская мысль и смысл "бескровной Пасхи", ныне пережитой, заключается в обратном движении: "если государство имеет право вообще существовать, то только тогда, если оно никого не ест, а всем дает пищу". Это есть нравственное оправдание государства, - и мы стоим перед задачею такого оправдания. Это есть величайшая проблема всемирной истории: не устанем же доказывать ее еще и еще.

Государству нашему, освобождавшему из-под восточных деспотий (Турции и Персии) маленькие народности Кавказа и Туркестана, - как легко было это сделать!! Оно не сделало. И вот "жезл правления" был у него отнят и передан другому. В права и пределы монархии вступила русская великая община, вступило народовольчество и народовластие. Понятно, какие обязательства перед народами и перед самой собой она приняла. О них мы должны думать денно и нощно.

Было трогательно наблюдать последние дни марта месяца, как народные волны опять тою же массою, как всегда это время, вошли под тихие своды наших церквей... Опять слушали в Великий Четверг, на стоянии, слова трогательной молитвы о "благоразумном разбойнике", противополагаемом злому разбойнику. Один отрекся от Христа, другой сказал Ему, страдая в муках на кресте: "Господи, помяни меня, егда приидеши во Царствии Твоем". Какие слова! И Христос утешил измученного страдальца: "Днесь будеши со мною в раю". Какая мистерия жизни и воскресения.

Все будет хорошо, если мы сами будем хороши; все хорошо кончится, если мы сами не начнем худого. Не покинем же этого политического и нравственного "благоразумия". Со старым и вместе с новым Светлым Христовым Воскресением, добрые читатели!

без подписи

"Новое время". 2 апр. 1917. No 14742.

(1)

В СОВЕТЕ РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ

ДЕПУТАТОВ

I.

Ну, наконец, - билет, и я в Думе. Это Великие Пятница и Суббота. И, как "княгиня Марья Алексевна" или "Коробочка" Чичикову, расскажу читателю все сплетни. Билет у меня - на проход в "Совет Рабочих и Солдатских Депутатов", т. е. в самое пекло, где пекутся события, угрозы, - ветры, тревоги и т. д. и т. д. - значит, есть о чем рассказать, о чем рассказать маленькому политическому сплетнику.

В пятницу я замешкался; разные хозяйственные дела - "нет ни фунта сахара в дому", апрель еще не наступил, новых карточек не выдано, или их можно "получить только к 6 часам после обеда", и я все время провел в мыслях о сладкой пасхе и подслащенном куличе, и в Г. Думу попал только тогда, когда густой толпой "рабочие и солдаты" выходили из зала совещания, и я уже мог только "облизаться" на речи. Но сперва - о пропусках. Билет мне дан был самый официальный, за всеми подписями, но почему-то перекрещенный крест-накрест синим карандашом. Я, когда брал, "усомнился о крестах". Мне ответили: "Ступайте! Знаем!" Я подчинился, как старый обыватель старого порядка, и робко показал солдату со штыком в воротах Госуд. Думы. Солдат задумался: "Это что значат кресты? Нельзя, значит". Я, видя, что дело "пропадает", извиняясь, сказал, что "там дальше", т. е. дальнейшие ревизоры "прохода", вероятно, понимают условное значение крестов, солдат задумался, а я уже проскользнул дальше - на парадный вход...

Только какой же это "парадный"? Вход, конечно, тот же, как при Муромцеве, Головине, Хомякове, Гучкове, т.е. тот же по устройству, по архитектуре. Но цвета?!!... - Прежде был дворянский, палевый, золотистый, солнечный. Теперь он стал какой-то бурый, "захватанный", "демократический". Дело ясное: просто нет ремонта. Но это "нет ремонта" отозвалось в душе какой-то угрозой. "Смотри и не зевай".

Правда, я несколько лет не был в Государственной Думе: но неужели это Екатерининский зал, с его исключительною красотою, с его блеском и торжественностью? Тут-то, в первой Думе, я помню прогуливавшегося "в антрактах" Аладьина, в его коротком пиджачке, разговаривающего на скамеечке Герценштейна, и откуда-то дюжих депутатов, в широченных поясах, с Волыни и Подола (Подольская губ.), и ксендзов, и татар. Куда все девалось!!! Солдаты, больше всего солдаты, с ружьями, с этими угрожающими (мне казалось) штыками, которые стоят перед всякой комнатой, перед всяким проходом, и все что-то "сторожат". "Кого они сторожат?" "Что они сторожат?" - "Ах, увидеть бы комнату, министерский павильон". "Но, очевидно, нельзя". Мне только показали длинную лестницу кверху, которая "ведет в министерский павильон". Боже, и я пропустил те дни, когда по ней вели "сих старцев". Сих "бывших министров" и их интересных жен, как m-me Сухомлинова. Розанов вечно есть тот "мушкетер, который всюду опаздывает".

Черный бронзовый бюст Александра II цел и на месте. Большой образ, перед которым когда-то "служили", тоже цел и на месте. Множество комнаток, кабинетов, отделений. Вот "комната агитаторов": это бросилось в глаза по резкости надписи. "Что такое?" Но вообще все комнатки и кабинеты относятся до Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, обслуживая его в разных функциях и делах. Мне это в голову не приходило, и, очевидно, в России тоже "смутно" на этот счет: что теперешняя Государственная Дума, которая естественно и конечно распущена сейчас, территориально занята Советом Рабочих и Солдатских Депутатов, который и есть на самом деле и временно пока единственное "представительное учреждение в России", но "об одной нижней палате", без "господ", без "палаты лордов" (применяясь к английским понятиям и английскому парламенту). На другой день, когда я попал "на прения", это было сказано и с кафедры одним оратором, т. е. было прямо и определенно заявлено, что "сейчас в лице Совета Рабочих и Солдатских Депутатов Россия имеет представительство об одной нижней палате". Это давно надо было сказать, потому что в России существует самое смутное представление о том, что же такое "Совет Рабочих и Солдатских Депутатов". Я хотя и живу в семи минутах ходьбы до Таврического дворца, но определенно не знал не только этого, но не знал точно и доказательно, где же именно помещается "Совет", состоящий, как мне казалось, из немногих членов, по естественному смыслу своего названия или своего заглавия.

II.

Смеркалось. Я опасливо оглядывался. "Ах, заглянуть ли в министерский павильон". Заседание кончилось. И я стал "толкаться", как праздный русский человек в непраздном месте. И, конечно, сейчас же по русскому обычаю - повел из души своей критику:

- Это что такое? Почему все всех учат? Что это за ланкастерское обучение ("обоюдное", "друг дружку учат", - ученики учеников).

Действительно, "вся изящнейшая Екатерининская зала" была переполнена крошечными митингами, человек в 20, в 30 - не более, где рассуждали о Временном Правительстве, больше всего о Милюкове и Гучкове, - о политике внешней, о войне и что "необходимо ее прекратить", "необходимо во что бы то ни стало", "потому что кровь народная проливается", а "начал войну и вступил в союз с союзниками вовсе не народ, а буржуазное правительство", коего "обязательства никакой обязанности для народа не представляют собою" и что "Милюков обязан - это учесть, а если он не учитывает", то какой же он выразитель воли народной, он "в сущности служит старому буржуазному правительству". Говорил студентик с чуть-чуть пробивающимися темными усиками, и с ним спорил офицер, красивый и умный, лет 40. Но студент волновался, голос его был криклив, и солдаты басом гудели: "Продолжай, товарищ! Продолжай, товарищ!" - "Просим продолжать!!" Студент, столь одобряемый, естественно летел дальше, - и разносил наше правительство, и "всех этих буржуазных министров", из которых одни - капиталисты, как Гучков и Терещенко, а другие "имеют по 100.000 десятин земли, как Родзянко". "Какой же это народ?" Почему-то Милюков тоже попадал "в самые невозможные буржуа".

Это-то я назвал "ланкастерским способом обучения". Как бывший учитель, я сразу оценил всю пассивность слушателей и развивающуюся на этой почве огромную и поневоле смелую уверенную активность, т. е. ту активность, которая поражает "залпом", как шампанское, и не столько научает, сколько одуревает слушателей. Офицер, бывший незадолго до войны во Франции, знавший лично Жореса, знающий еще каких-то бельгийских эс-эров (судя по ходу его спора), едва выстаивал перед студентом, едва имел силу возражать ему. Я совсем молчал: куда тут говорить!! Но ведь это - пассивное обучение, это обучение "на ура!" - без какой-нибудь осторожности, и с очень небольшим запасом знания и понимания. Договорю о маленьких митингах. Когда назавтра я пришел рано в Г. Думу, я встретил то же самое: ласковым, вкрадчивым голосом, чрезвычайно симпатичным и с даром быть симпатичным, темный брюнет уговаривал большую толпу солдат и рабочих:

"Так все понимаете, кто любит народ? Любят его под-лин-но одни только социалисты"...

- "Понимаем! Понимаем!"

"Ну, какой же вопрос, за кого вы должны подавать голос в Учредительном Собрании? Вы должны разобраться, кто социалист, а кто не социалист. Ведь вы должны поступать разумно. Всякий человек должен быть разумен. Ну, и вот, вам будут предлагать выбрать разных людей в члены будущего Учредительного Собрания. Но вы узнайте только одно: кто же из них социалист? И как только узнали, кто социалист, - и подавайте за него голос: потому что он один любит народ, бедных, рабочих и солдат. И подаст голос в

Учредительном Собрании за ту форму правления, которая одна только отстаивает народные интересы: за социал-демократическую республику. Это будет ваш голос, ваш интерес, ваша нужда".

- Вестимо. Мы все подадим за социал-демократов. А скажите, пожалуйста, какая это газета "Русское Слово"...

Брюнет махнул рукой, с явно отрицательным жестом.

- Как будто она не очень стоит за интересы народные, а больше тянет к буржуазным классам.

Брюнет опять махнул рукой:

- Я уже вам сказал: выбирайте од-но-го толь-ко социал-демократа. Ну, какая газета "Русское Слово"? Конечно, буржуазная. Вам дела нет до других классов. И до газет других нет дела. Вы знайте социал-демократические газеты, народные газеты, рабочие газеты, будет разъяснено. Это - ваши газеты, народные газеты, рабочие газеты, солдатские газеты".

Такой симпатичный влекущий голос, "на голосок" я всегда сам иду. Только у меня смута стала в голове:

- А Россия?

- А война?

- А русская история?

- Самая деревня? Народная песенка? Наконец, извините, святые русские угодники?

- Я очень соглашаюсь, что ошибался всю жизнь, не обращая особенного внимания на социалистов и социализм. Но не впадает ли он тоже в мой грех, не обращая внимания, с другой стороны, - на вековой быт народа, тысячелетнюю историю его и, например, на Нестеровских угодников, с прозрачными руками и прозрачными лицами? Не большая беда, если будет стоять дурак с одной стороны, например, но что будет, если будут с обеих сторон стоять два дурака, один не понимая другого, каждый отрицая каждого? Тут получается "тьма, умноженная на тьму", т. е. полная тьма. Получится разрыв истории, ее уничтожение. Что такое "форма правления, соответствующая нуждам народа"? Конечно, это - так, это вполне правильно. Но - полно ли это? "Полнота" есть совсем другое дело, нежели "так" или "не так". Обворожительным голосом он вводит людей, глубоко неопытных в истории и неопытных в методах суждения, в социал-демократическую нужду: а ведь есть нужда еще в том, чтобы помолиться, есть нужда в том, чтобы праздник отпраздновать, да и просто, например, гигиеническая нужда, требующая у мужика, чтобы он в субботу в баньку сходил. У Маркса о бане ничего нет, и о праздниках - нет же, и нет вообще о быте, об узоре жизни, до некоторой степени - о кружеве жизни. У него есть только о том, "сколько получает" или, вернее, сколько недополучает рабочий, а о том, куда и как деньги истратил - ничего нет. Между тем с "куда деньги истратить" - начинается культура, цивилизация. Тайным образом и незаметно для слушателей, оратор страшно оскорбил их всех, приняв за "первичный этнографический народ" вроде папуасов Австралии, тогда как слушали его представители великого исторического народа, "вспыхнувшие через революцию в новую эпоху существования". В "эпоху" дел никак не более дикую, чем в какую ранее, а в более развитую. Но какое же это "развитие", если тут не будет ни бани, ни молитвы, ни праздника. Я соглашаюсь, что я глуп "без социал-демократии": но не будет ли глуп и социал-демократ "без всего прочего"?

Явно, для того, чтобы образовать хоть что-нибудь умное, нам нужно "согласиться", "помириться". Я должен принять его социал-демократию, и охотно принимаю: но с условием, чтобы и он принял "мое", принял Нестерова, принял "угодничков", принял "коньков" на крышу избы. А тo

- Еда.

- Еда.

- Еще еда.

Стошнит, просто стошнит. И я остался неудовлетворен.

"Мы"-то их примем. Это бесспорно. Совершенно бесспорно, что великие экономические нужды народные - рабочих и деревни - преступно обходились, забывались, пренебрегались. Правда революции совершенно бесспорна. Но она совершилась. И вышла "как по маслу". Просто нельзя удержать языка, чтобы не выговорить естественного и необходимого слова: "Бог помочь".

Наступает великое "завтра".

- Эй, кто мудр - думай о "завтра"! Марксизм? Социализм?

- Какая галиматья, - отвечаю я, как новый гражданин, прямо, твердо и отчетливо. - Ибо "новый гражданин", мне кажется, прежде всего должен взять мужество на слово и мысль:

- "Завтра" мы должны позаботиться о всесторонней нужде народной, т.е. о нужде его как исторического существа, как исторического лица. И хлеб - это, конечно, первое; работа - это еще почти первее. Работа не истощающая, не морящая. Плата - дюжая. Согласен - о, трижды согласен: ведь сам работник, хотя и пером. Мне хочется огурчика раннего, парникового, хочу, чтобы он был и у мужика, и без лести хочу, без угодничества мужику. "По-братски".

- Но зачем, "куда" же девать дюжую плату еще? Вон оратор читал в подлиннике Карла Маркса, пусть же мужик читает подлинного Ключевского, читает, понимает, разумеет.

И купит себе со вкусом сделанную гравюру с Нестерова... Нет, пусть он со вкусом выберет сам ее.

- Предпочтет, т.е. тоже сам, один театр другому... "Тогда все обойдется". Тогда будет "кругло". И революции мы скажем: "ура!" Но если покажутся острые углы отовсюду, если вы будете объяснять народу, что "цивилизация есть социализм", что "цивилизация есть марксизм", даже без "бани" и гигиены, без песни, радости и шутки, то я вам скажу:

- Вы смотрите на народ, как на дикаря, как на пассивный этнографический материал в своих руках, для проведения в нем плана новых теоретических построений. И тогда я боюсь, что через небольшое время он поднимет новую революцию против вас, за отстаивание свободы, ибо он не захочет марксистской "кутузки", как не вынес штюрмерской и вообще "правящих сфер". Вот, гг. социалисты, вы с этим и подождите рваться в "правящие сферы". Это вам зарок и на завтра, и на послезавтра.

Обыватель

"Новое время". 9/22 апр. 1917. No 14747.

(2)

В СОВЕТЕ РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ

ДЕПУТАТОВ

Совет Рабочих и Солдатских Депутатов имеет вовсе не ту физиономию, дух, сердце, строй, - как это представляется во всей России, и в особенности, как это представлялось с первых минут революции, в те незабвенные дни и особенно ночи, когда шумел и гудел Петроград и задыхался в парах и дыме, как перевернувшийся вверх колесами локомотив на согнутых и порванных рельсах. "Вот они, победители старого порядка: и что они теперь потребуют с мирных обывателей за победу?" - дрожало сердце, тайно или явно, у всей России. "Кто они"? - Со штыками наперевес, - это явно. Но за этим что? Но за этим кто? Признаюсь, с этою тревогою, и личною и всероссийскою, и я пришел сюда с намерением "выглядеть" - "как", "что" и "чем собственно грозит?"

Ожидал я самого худого, самого поверхностного и легкомысленного, по впечатлению тех крошечных митингов, которые я наблюдал в Екатерининском зале Государственной Думы, где "по-ланкастерски" обучали социалисты друг дружку и по преимуществу брюнеты совершенно безграмотных рабочих. "Здесь я увижу ту же наивность и безграничное доверие пассивных слушателей, и обработку их ораторами, которые не сознают за собою никакой ответственности". "Отвратительное положение, - отвратительное всей России, - и тут ничего нельзя поделать". "Россия действительно вошла в туман, где под ногою ничего не видно, и так же можно провалиться в окошко болота, как и выйти на прелестную сухую лужайку".

Так я думал. Рано забрался в Великую Субботу, и дожидался час открытия собрания, в котором на повестке стояло: "Дальнейшее обсуждение отношения Совета Рабочих и Солдатских Депутатов к Временному Правительству". Это-то меня и волновало. Я собственно "с непременностью" достал себе билет на проход в заседание "Совета Рабочих и Солдатских Депутатов", весь горя негодованием на дерзкую речь Стеклова против Временного Правительства, где он смешал это правительство, коему вся Россия и мы все, обыватели, повинуемся, с грязью, и "не нашел слов для достаточного выражения презрения к нему" и т. д. Как он смел так говорить? В этом тоне говорить? - кипело во мне. Но что "я": важное начинается с того, "как же его речь встречена будет рабочими и солдатами".

Оказалось совершенно все не то и не так, как я предполагал и чего пугалась с самого же начала революции вся Россия. Это вовсе не "солдаты и рабочие", какая-то "охлократическая толпа", пугающая прежде всего элементарностью политического и духовного развития, неумением не только что "управлять Россиею", но и представить себе всю сложность и всю громаду России. Это-то и внушало мысль: "Корабль со слепым у руля". Я сам помню свой трепет от 4 марта и дней десять: "Вы понимаете ли, - говорил я домашним: - буря, а у корабля сорвало руль, сломана машина. Что может быть, кроме самой немедленной гибели?" Так я говорил, так определенно думал. А предмет думанья - вся Россия. Как было жить? На мои слова: "как многие захворали", мне ответили: "Чтo захворали есть люди, которые с ума сошли". И люди - мирные, тихие, отнюдь не "политики", а просто - обыватели. Тревога за Россию, притом не столько политическая, сколько главным образом культурная, - за весь тот духовный, образовательный свет, какой в ней уже имелся, - была чрезвычайна, и доходила иногда и в некоторых до отчаяния. Будущий историк совершившегося переворота должен с чрезвычайным вниманием отметить этот мартовский испуг за культурные сокровища, за церковь, за религию вообще, за христианство вообще, за литературу вообще, за поэзию, науку, академии, университеты. "Ведь для рабочих и для солдат все это есть величина, именуемая в математических вычислениях quantite negligeable, пренебрегаемая величина, которая просто откидывается, как совершенно ничтожная и не могущая повлиять на результат математических выкладок". "В самом деле, что такое для солдат, для чистых солдат, - и для рабочих, опять же чистых рабочих, а не для мастеров и начальников частей рабочей организации, все вопросы и все заботы об академиях, о школах, о каком бы то ни было вообще образовании? И если страна попала в их управление, - то не действительно ли Россия - корабль в бурю без руля и машин?" "Гибель!"

И вот речь Стеклова, отвратительно угрожающая Временному Правительству, и была поистине призраком какой-то гибели и безнадежности. Он сказал вслух всей России, читателям всех газет, т. е. жителям всех городов, что "Временное Правительство есть только мнимость", что "двоевластия в России нет, так как Совет Рабочих и Солдатских Депутатов на самом деле вполне единовластен", а Временное Правительство едва лепечет что-то, и лишь насколько ему дозволяет лепетать этот Совет, т. е. простые рабочие, простые солдаты (как заключал в уме своем читатель). Что все эти Родзянко, Гучковы, Милюковы, Коноваловы, Терещенко, Мануйловы и проч., испуганные донельзя, бессильные до прострации, только "счастливы исполнить", что им подсказывают могучие анонимы, приблизительно такие же анонимы, как Стеклов (на самом деле, Стеклов - не Стеклов, а какой-то Нахамкис; - фамилию мне говорили в Таврическом дворце, но я забыл и отчасти не разобрал; фамилия - не русская, и не малороссийская). Стеклов говорил все это со знанием участника и очевидца всего переворота.

Особенно презрительно он говорил и особенно сжимал сердце читателя, говоря о Родзянке, председателе Г. Думы: именно г. Родзянко все так привыкли уважать за дни переворота, чрезвычайно много ему приписывали, и уже мысленно строили ему памятник за этот переворот, когда он вел себя так тактично, предусмотрительно, особенно в телеграммах на фронт, к предводителям отдельных армий и к генералу Алексееву... Страшная минута, в которую собственно и был выигран переворот; вернее - одна из нескольких подобных минут, когда будущее колебалось на острие иглы, зависело в сущности и технически почти от одного слова, почти от одной фразы. И вот, все эти положительно страшные слова Родзянко говорил и телеграфировал как-то изумительно искусно, быстро, всегда вовремя, не ошибаясь в тоне, музыке и расчете на действительность: и ни разу не ошибся. Он был старым Кутузовым переворота. И тут как-то все согрела и заострила почти площадная грубость, выслушанная от Маркова 2-го с кафедры Г. Думы. "Он оскорблен", - он, старец и государственный человек. И вот "оскорбленный ведет корабль без руля". "И - все удается!!!" - "Благословение Божие!"

Вдруг этот Родзянко в изображении "Нахамкиса" (приблизительно) играл будто бы особенно мелкую, бессильную, прямо пошлую роль, а в сущности переворот совершил Стеклов-Нахамкис и его сто анонимных друзей. Так получалось во впечатлении, особенно не назавтра, а напослезавтра, и особенно не в Петрограде, а в Калуге, в Рязани, в Нижнем, на Урале, в Сибири. Чем гул дальше, тем он шире и неяснее. И гул этот как-то смял и выбросил Родзянко и выдвинул одну яркую точку: Стеклова и присных. Русь не могла не смутиться. Она, конечно, смутилась.

- "Кто же Гектор, и где Терсит?"

И вот, мне так радостно сказать дело... Но сперва об общем зрелище и впечатлении... Оказывается... что Совет Рабочих и Солдатских Депутатов - это не "уголок" и не охлократия (мысль если и не всей России, то все-таки очень многих, чрезмерно многих), а совершенно и четко правильные заседания, где собирается вообще Государственная Дума, и которая есть зала депутатов с кафедрою Муромцева-Хомякова-Головина-Гучкова-Родзянко, и - с кафедрою пониже, говорящего оратора. И она имеет такой же самый президиум, какой имеет Госуд. Дума, - где я увидел и красивого Церетели, дававшего памятный ответ П. А. Столыпину на его министерскую декларацию. Я думал почему-то, что он умер, чуть ли не писал ему даже некролог: и вдруг он - жив, - "вот", и лишь несколько постарел против того абсолютно студенческого возраста, в каком говорил, очевидно по поручению партии, ответ Столыпину. Он говорил тогда властно, твердо и необыкновенно музыкально. Его речь была прелестна, и это было отмечено всеми газетами, слушателями, без различия исповеданий и фракций. Сердце как-то шептало: "Ах, вот кого позвать бы в министры". Но на этот раз он не вымолвил ни одного слова. Говорили, что он произнес большую речь вчера (Великая Пятница).

Ораторы выходили один за другим, - и очень скоро речи их начали ограничивать. Совсем - как в Думе. "Не более 15 минут", "не более 10 минут". И вот эти речи... Большинство говоривших было солдаты с фронта, которые высказывали свой взгляд на отношение к Временному Правительству, и высказывали требовательно. Всегда называлась часть армии, от имени которой говорил оратор. Но говорили и не одни солдаты, но и рабочие, или "хотелось бы назвать рабочие". Ведь дело в том, что было-то "Собрание Рабочих и Солдатских Депутатов", - с исключением кого-либо еще. "Никого, кроме солдат и рабочих". Но тогда ... откуда же эти речи? И вот тут - большое, я думаю, - великое утешение. Это совершенное успокоение относительно будущего. Нет, господа, это не "без руля и ветрил".

Во-первых, ораторы определенно лучше, нежели как были в Г. Думе. А я еще слушал ораторов трех созывов. Ни одного мямлящего, комкающего речь; ни одного "распространяющегося" и "тонущего в словах". Речи вообще не для красноречия и даже не для впечатления, а именно - деловые, решительные, требовательные; или - разъясняющие вопрос, выясняющие положение, каково оно сделается для государства и для армии и самого народа, если отношение к Временному Правительству станет не только отрицательным, но хотя бы просто недоверчивым, не говоря уже о презрительном тоне речей и вообще всяких слов о нем. Имя Стеклова все почти ораторы упоминали, и все резко отталкивали смысл и тон его речи. "Армия не может твердо бороться с угрожающим врагом, если вы поселите в ней мысль, что за спиною ее власть двоится и колеблется". "Ей некогда размышлять, она должна получить ясный результат в голосовании: одна ли власть или две. За две она не будет бороться, при двойственности она моментально ослабеет". "Но она присягала Временному Правительству". "Пусть же Совет Рабочих и Солдатских Депутатов контролирует; это хорошо, что он контролирует, без контроля нельзя и без контроля погибла старая власть. Но самый контроль должен быть вдумчив, осторожен и не должен развиваться в намерениях соперничества собственно за власть, он не должен переходить в борьбу одной власти с другою властью". "Двух властей нам не надо, две власти - нестерпимы во время войны". "Что вы скажете об армии, в которой два командования: это не армия, а толпа на истребление врага". Все это слишком было внятно и для солдат, и, я думаю, для рабочих. Вообще это было совершенно ясно для зала (я сидел в самом зале, очень близко к ораторам, и до слова все слышал). Радикальная сторона речей, - и то лишь некоторых, а не всех, - высказалась в нежелательности, чтобы в состав министров вошел хотя бы еще один, сверх Керенского, представитель из самого президиума Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, и вообще увеличения "коллективизма министерства", ибо это способствовало бы понижению революционной волны в стране, а волна эта отнюдь не должна понижаться, а должна сохранять свой уровень или даже еще подняться. Этот оттенок был; но и он был не во всех речах, наоборот, некоторые ораторы прямо высказались, что для увеличения престижа министерского состава, вообще Временного Правительства, было бы удобно увеличить состав его еще одним, так сказать, абсолютным радикалом. Мне это самому в голову не приходило: "Как, еще социалист-министр, и страна будет спокойнее?" Прямо сказка. Но она будет спокойнее в том отношении, что у страны будет меньше боязни, не буржуазно ли правительство. Очевидно, "буржуазия" - bete noire дела, положения и минуты. Я все себя слушал, проверял и спрашивал: "Уже не буржуа ли я?" Правда, я получаю 10000 р. в год; но ведь я же весь год, без отдыха и летом, тружусь? Тогда ведь "буржуа" все врачи, адвокаты - множество писателей, М. Горький, Л. Андреев, Амфитеатров, тогда "буржуа" Толстой; "буржуа" священники с богатыми приходами, редакторы всех газет и решительно все видные публицисты, журналисты, ученые и проч. Если так, - то отвратительно заподозрено собственно все умственное и все очень трудолюбивое население страны, - и тогда это действительно тревога: потому что кому же хочется быть "в политическом подозрении со стороны политической и гражданской благонадежности". Я не знаю достоверно, но мне передавали, что знаменитые социалисты германского рейхстага, Либкнехт и Бебель, имеют роскошные виллы, но только не около Берлина, а в Швейцарии, - и там отдыхают в промежуток между сессиями, запасаются голосом. Но неужели же можно серьезно назвать "буржуа" Либкнехта и Бебеля? Ясно, слово это надо произносить и применять поименно с большою, даже с очень большою осторожностью, так как настало время, когда из презрительного литературного смысла оно перешло в категорию слов политически опорачивающих, политически указывающих, - как на какого-то врага общества и врага государственного данного строя. Тут уже шуточкам не место, и злословию тоже не место. Тогда "буржуа" суть и Репин, знаменитый демократическими убеждениями, и Нестеров, и наконец сами Энгельс и Маркс, коему его "Капитал", непрерывно издававшийся и печатавшийся во множестве экземпляров, приносил несомненно не менее 10000 руб. в год. И вообще всякая "знаменитость" и "большой талант" тогда будут "буржуа". И не перейдет ли это в глухой рев народных волн: рубить у нации все золотые головы. Срубить и оставить одни оловянные. Тогда нация не процветет: а ведь с республикою мы явно двинулись к расцвету, и это-то, именно это окрыляет всех сейчас. Где же наши надежды? Не подтачиваются ли они в корне? Взлетевший кверху орел не заболевает ли в правом крыле?

Тягостные вопросы.

Но одни речи и материя их - еще не все. Важно - внимание, слушатели. И вот опять и здесь - явное преимущество перед былыми Государственными Думами. Слушают и реагируют на речи явно лучше, чем в действительно буржуазных собраниях прежних Дум. И тут прямо сказалась демократия в хорошем подборе. Как-то отчетливо слышалась, слушалась забота о государстве, в самом этом внимании к речам. У народа и трудовиков нет праздных слов, и это есть просто результат сурового трудового быта. "Нам некогда слушать пустых речей", и от этого они не произносятся. Нет речи, на которую нет слушателя, как не рождается книга, на которую нет читателя. И вот зал, весь огромный зал, как-то слился в одно слушанье и внимание и говор о нуждах "сейчас" с заботой о России.

Я перекрестился (внутренне): "слава Богу". А потом одумался: да чего же я дивлюсь. Ведь это - государственный народ, ведь он работает историческую работу. Как же тут ждать легкомыслия. Этого, даже и теоретически рассуждая, невозможно ждать. Прежде "правительство заботилось о народе": чего же ему было не запивать, не гулять и не забавничать. Теперь народ сам правит себя: как же ему не трезветь, как не держать всякое дело грозно, в страхе и ответственности. Думается, самый "контроль над Временным Правительством" имеет этот филологический смысл: "Мотри, не зевай. Держи ухо востро". Но не имеет никакого подлого, фискального, прокурорского оттенка. Это было бы не по-республикански, во-первых, и уже слишком отвратительно - не по-русски.

Я думаю, поэтому Совет Рабочих и Солдатских Депутатов - за возможными, конечно, единичными эксцессами в сторону (речь Стеклова) - в общем, однако, есть не возбудительная, а тоже успокаивающая волна, именно - устроительная волна. И солдаты, и рабочие, получив в руки власть, хотят строить, и, пожалуй, тем больше, чем у них больше власти. Тут какая-то тайна. Ведь "батько" всегда строже "братчиков". Это очевидно и всемирно. Так вот вы посадите в "батьки" солдата и рабочего: и моментально разрушительное у него выскочит из головы, все и всякое разрушительное. Он моментально начнет хранить, оберегать, строить, копить; станет скопидомом власти, богатства, земель, имущества. Инстинкт. Вся история. Сказывают и подсмеиваются: "Женишься - переменишься". "Батько-рабочий-солдат": это и есть "ныне женатый на власти" былой гуляка. Как же он будет не хранить Русь? - Сохранит. Он уже нынче не в прогуле, а в накоплении. И как-то это чувствовалось, реально чувствовалось в зале Совета Рабочих и Солдатских Депутатов. Я вышел совсем успокоенный, и, думаю, моя мысль прочна.

Обыватель

В НАШИ ТРЕВОЖНЫЕ ДНИ

Провокация напрягает все усилия, чтобы вытолкнуть население из той свободы, которую завоевали ему февральские и мартовские дни, и ввергнуть его в анархию. Затемнить свободу и замутить свободу - лозунг темных личностей. Орудие - клевета, оклеветание. И эта клевета бьет в одну цель - во Временное Правительство. Забывается, что состав его рискнул головой в те страшные дни, когда еще не состоялось отрешение от престола бывшего государя, и что этот риск головою длился не минуты и не часы, а целые дни. Такие минуты и подобные дни так воспитывают и перерабатывают душу человека, что если даже он вообще и есть человек своего сословия и класса, то призванный на пост служения своему отечеству освобождается от этой классовой психологии, насколько это вообще возможно для человека. И все суть люди своего класса и все односторонни, но тут односторонность выражена минимально вследствие лично сделанного шага.

Вся Россия восторженно приветствовала совершивших могучее движение людей, и она-то, поддержка всей России, и совершила переворот, до которого все было начато, но еще не было ничего окончено. Кто это забыл? Кто это может забыть? Неужели память наших новых граждан длится только полтора месяца и не может продлиться до двух месяцев? А ведь мы введены в гражданство именно Временным Правительством.

Сделали ли они хоть один шаг, чтобы возбудить подозрение иных классов населения? Они ничего такого не сделали. Все их действия суть только действия людей с широким умственным и политическим горизонтом, т. е. людей образованных. И нужно им бросать в лицо не то, что они буржуазия, а то, зачем они образованы, для чего они изучали политику и историю, для чего размышляли? Это - другое дело. Но не погашает ли такой крик сам себя? Не покраснеет ли всякий, кто так закричит? Это будет румянец провокатора, кричащего не о том, что нужно России, а о том, что нужно ему самому и что нужно анонимам, его купившим и его пославшим.

Довольно этих криков, довольно, довольно! Теперь каждая толпа есть собрание граждан, а не прежняя темная толпа подданных, ни в чем не разбиравшихся и поддававшихся всякому возбуждению со стороны. Теперь во всем нужно требовать отчета и требовать его у всякого. Теперь не должно быть темных криков, а сознательные решения.

Россия присягнула в повиновении Временному Правительству, и присягнула сознательно ему, как составу людей, могущих по широкому своему образованию руководить государственным кораблем в столь бурные дни и в таком угрожаемом от страшного врага положении. Никому даже на ум не приходит и здравому смыслу не может придти на ум, чтобы Милюков, Гучков или Шингарев руководствовались в своих государственных соображениях какими-нибудь другими побуждениями, кроме одного: как спасти Россию и сохранить для нее то положение, какое она завоевала совершившимся переворотом. И вот этому-то вся Россия и поверила. Этому она и вверилась в судьбе своей в дни февральские и мартовские. И ничто ее доверие не поколебало.

Нельзя быть правительством без твердости в себе. Нельзя держать твердо в руках руль корабля, если сам не стоишь крепко на ногах. И хочется всеми силами души сказать Временному Правительству, что оно имеет за собою не только русское уважение, но и русскую любовь и преданность. Оно спасло в февральские дни русский корабль от потопления старою властью. Примкнули именно к нему, из доверия к его образованию и общерусскому чувству.

Обыватель

"Новое время", 27 апр. 1917, No 14762.

ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ

М. г.

Позвольте через посредство вашей уважаемой газеты высказать следующую мысль и пожелание. Теперь, когда великий русский народ совершил громаду политического передвижения и сам стал хозяином у казенного ящика, у всех громад имущественных и культурных, богатств отечества своего, в нем пробудилась величайшая жажда поучения. Это можно заметить по живейшему вниманию, с каким слушаются речи на маленьких уличных митингах. 1-го мая, можно сказать, миллионная толпа училась, хватала сведения, хватала разъяснения. Искали не возбуждения, не волнения, а именно сведений, смысла... Зрелище было трогательное, замечания из народа были удивительные. Русский народ остер и чуток. И вот надо этим воспользоваться. Нужно хозяину дать понять, во владение чем он вступил. Нужно дать скорейшую и вразумительнейшую грамоту народу, - грамоту первого, главного и основного политического, экономического, правового научения. Народ-самодержец должен знать права свои, и особенно он должен узнать цену тем неизмеримым сокровищам, какие попали ему в руки, и как с ними обращаться, как их сохранить и приумножить еще. Экономическая сторона дела должна быть на первом плане, потому что народ, изнывший в труде и в нужде, понятно, более всего и интересуется тем, как ему жить безбедно. Но после этой главной нужды и заботы он должен получить и сведения о государстве, об отечестве, потому что он будет управлять и уже управляет. Тут нельзя быть слепым, хозяин без глаза может неосторожно и спалить, и затопить свое хозяйство, и сам сгореть или утонуть среди своих сокровищ. Так бывает и в малом хозяйстве, и еще легче такое несчастье может произойти в неизмеримом хозяйстве Руси.

Мысль моя заключается в том, чтобы скорейшим образом составить и отпечатать в огромных миллионах количеств экземпляров самые первые и общие сведения о России и ее населении, о том, как она управляется по местам и как управляется вся, об ее доходах и расходах. О флоте и численности кораблей, военных и торговых. О протяжении пахотной земли, об угодьях бывших кабинетских и бывших удельных. Но особенное старание надо приложить к объяснению главных законов и главных соотношений экономических, финансовых и проч. Все это нужно всесторонне, но чрезвычайно быстро обдумать и сказать народу словом ясным и вразумительным. Теперь народ уже не сословие, не партия, он - все, и в этом всем он может быть един, целен и без разделений. Должна быть скорейшим образом изготовлена библиотека летучек, самых кратких брошюр высшего популярного изложения, которые бросили бы в народ первые и совершенно беспристрастные зерна будущего его политического развития. Сделать это нужно для того, чтобы народ мог разобраться в тех голосах, какие он слышит на митингах, и в тех советах, какие ему дают. Нужно, чтобы он не был ни к чему слеп, а ко всему зряч.

Прилагаю при сем сто рублей для начала. Нужно ожидать, что все сознательные граждане России живо отзовутся на это, понимая очень хорошо, что прямое, всеобщее, равное и тайное голосование диктует необходимость быстрого создания такой универсально-политической библиотеки для народного чтения. От здравости голосования теперь все зависит. Народ глубокой совести, как русский, никогда не захочет сказать неправды. Но он может не видеть, где правда. И вот ее-то правдивым и беспристрастным языком ему и следует сказать без всяких подделок и уклонений.

Гражданин В. Колосов

"Новое время". 27 апр. 1917. No 14762.

ФИЗИЧЕСКАЯ СИЛА И ВЛАСТЬ ИДЕЙ

Физических сил в данную историческую и в данную политическую минуту России если и не слишком много, то достаточно много. Их только не хватает или они недостаточно сплочены и организованы, чтобы сложить под себя внешнего врага, этого мучителя всей Европы. И в отношении внешнего врага, которого одолеть очень трудно, мы развиваем идеи пацифизма, щадим его, который не щадил ни бельгийцев, ни нас, ни "Лузитанию". Эта пощада весьма похожа на пощаду бессилия или пощаду бесхарактерности. Мы его жалеем, потому что боимся, что он нас разобьет. Тут выпускаются все пары миролюбия и международной дружбы, вся аргументация социализма и недопустимости наступать на врага, потому что враг-то уж очень силен. Об этом подспудном мотиве ленинцев и не только одних ленинцев можно заключить из того, до какой степени тактика наступления и угрозы сменяет собою мирный пацифизм, как только дело касается нашего бедного Временного Правительства, которое никакою физическою силою не обладает, и все очень хорошо знают, что такой силы у него нет. Тут совсем иные речи. Никто не угрожает сменить Вильгельма, хотя сменить его было бы очень хорошо и вполне есть за что. Но сменить Временное Правительство - об этом странным образом уже было выговорено вслух, и без оглядки на Россию, которая может быть и не желает, чтобы Временное Правительство было сменено. Классовые вожделения вообще неприятны. Но они вообще неприятны, потому что угрожают всей России попасть в обладание какого-нибудь одного класса, тогда как она была и есть совокупность классов, есть единство и целость страны со всеми ее окраинами и во всем множестве составляющих ее народностей.

Физическая сила есть очень большая сила, которой все боятся. Но следует Временному Правительству оглянуться на то, что за спиною его стоит еще большая сила - именно сила порядочности и нравственности. Ведь мы революцию совершили для чего же нибудь. Именно, мы ее совершили для того, чтобы войти в лучшие дни. Завтрашний лучший день - вот мотив революции. Не будь его - Россия и не шелохнулась бы, чтобы сбросить старое правительство. Но позвольте, какой же лучший день, если опять все начинают кого-то бояться, и самое правительство, с именем и с сущностью которого связана ответственная свобода, - ответственная, но во всяком случае без испуга, - тоже по-видимому боится каких-то анонимов, которые совершенно непререкаемо и без возражений со стороны грозятся его свергнуть, когда это им потребуется. Раз дело доходит до таких слов, вслух произносимых, то совершенно ясно, что или в чьих-то головах очень смутно, или мы уже действительно вошли в печальную политическую смуту.

Предпочтительнее думать, что в чьих-то головах очень смутно. Потому что Россия решительно не желает смуты и определенно думает, что, войдя в революцию, она вошла в радостные дни. Иначе бы она в них не вошла. Во всяком случае никакого нет показателя в России, нет показателя в Москве, нет показателя в провинциальных городах, чтобы они рвались к смуте и жаждали ее. Совершенно очевидно, что смута нужна кому-то, и, вольно или невольно, а с этим темным лицом провокатора революции совпадают неосторожные слова приблизительно социалистов, которые угрожают Временному Правительству, что они его терпят пока, а потом сменят. Россия отнюдь не социалистическая, и социалистическою она себя не объявляла. Социализм есть одно из интеллигентных течений, допустим даже - самое лучшее, самое высшее. Но сама-то интеллигенция есть всего только один класс, а социализм есть даже и не класс, а лишь умственное течение в одном из классов. Допустить, чтобы он овладел Россиею, значит стать в рабство менее чем одному классу: всего-навсего одной группе класса. И нужно решительно сказать, что Россия этого не хочет. Может быть можно добавить и то, что мы этого не допустим.

Но раньше всякого испытания временем можно произнести простое слово, что это несправедливо. У слова этого очень большая сила, не меньше, чем у пушек, ружей и штыков. Несправедливо - это все собою опрокидывает. Против такого слова не устоит ни одна крепость. Сам социализм не устоит: ибо если он имеет какое-нибудь основание, какую-нибудь прочность в себе и власть над массами людей, то только по доверию этих масс, что в нем, в социализме, скрыта справедливость. Отнимите это качество, и он развалится, как мираж слов.

Но вот он сам, социализм, проявляется в данную историческую минуту в России, сейчас же после революции, как несправедливость. Ибо какая же это справедливость, не спросив народ, о себе говорить, что он низвергнет его правительство, когда захочет, не обращая внимания на то, хочет ли еще народ, чтобы его правительство было низвергнуто. Совершенно ясно, что социализм, одно из интеллигентских течений, узурпирует себе власть над всею Россиею, не спросясь России. Не отрицаем даже того, что это прекрасно, благородно, пацифично и согласно с Германией и ее вожделениями в России. Но мы отрицаем, чтобы это было уравнительно и по-братски. Тут кто-то один влез дяденькой над Россией. И такого дядю свободная Россия может попросить себе не более, чем в братцы.

Обыватель

"Новое время". 16 мая 1917. No 14778.

СОЦИАЛИЗМ В ТЕОРИИ И В НАТУРЕ

Социализм, который вчера был мечтою, и, как мечта, "не имел длины, ширины и толщины", а только вился синею струйкой к небу, - теперь, с февраля и марта этого года, сел на землю, получил очертания, и всякий может его рассматривать concreto. Удивительно, что он не производит того же впечатления, став осязательным. Все помнят журнал Михайловского и Щедрина "Русское Богатство", который карательною экспедициею цензуры был превращен в "Русские Записки". 15 апреля была разослана подписчикам этого журнала книжка, на толстой обложке которой, имитирующей цветом и шрифтом обложку былых "Отечественных записок" (мать "Русского Богатства" и бабушка "Русских записок", где участвовал еще Белинский), с новым и старым заглавием одновременно: "Русские записки. "Русское богатство", 1917, No2-3, февраль-март." Будущий историк нашей культуры и совершившегося в нашей жизни теперь переворота должен будет со всем тщанием изучить эту книжку. От дня ее выхода до содержания и тона статей - тут все замечательно. Во-первых, историк усмотрит, каковы же были условия труда, и в частности книго-печатного труда, если вождь радикальной журналистики в Петрограде и России не мог в течение полутора месяцев сообщить своим читателям о том самом перевороте, которого он и его литературная традиция ожидали не более и не менее как с 1842-45 годов, т. е. без немногого век!!! Тут все поразительно: стойкость и упорство ожидания, это одна струна, дрожащая без изменения в том же тоне 75 лет, на ту же тему, с тем же в сущности социал-демократическим содержанием, которое обняло последний период деятельности нашего знаменитого критика. Поистине, осуществилось: "Толцыте и отверзется вам", "стучите все в одну дверь - и тогда она откроется". Да, - не один Бог и Провидение управляют миром и историею: они очевидно дали какую-то автономию человеку, отпустили в историю его некоторое самоуправление, дав ту награду труду человеческому и упорству человеческому, по коей что бы ни составляло содержания этого труда, пусть даже бунт против самого Провидения и Бога, - это все равно будет награждено, получит успех, если "в дверь достаточно долго и с настоящим чистосердечием толклись, стучались, колотились". Замечательно и должно быть запомнено...

И вот переворот совершился. Не только нет прежней формы правления, - нет прежней династии! Событие таково, что даже и в мае смотришь и озираешься, смотришь и не веришь себе, смотришь и ощупываешь себе руки и голову. И что же: семидесятипятилетнее ожидание, и журнал даже не может напечатать для читателей, что "все исполнилось по вашему ожиданию". Сокращенная "в две" одна книжка отпечатывается только к 17 апреля! Т. е. для могущественного журнала и могущественной типографии, где уже все налажено, запасено, подготовлено, где работают старые "верные" наборщики и техники - нет никаких средств выйти ранее, очевидно - нет технических и рабочих средств! Действительно, выходят, вот уже третий месяц, одни чрезвычайно многочисленные газеты и самые тощие брошюрки, большею частью отвратительного политическо-порнографического содержания, с рассказами о царской семье, в которых чем меньше приличия, тем обеспеченнее сбыт на рынке.

В книжке помещены статьи Веры Н. Фигнер "После Шлиссельбурга", но не эти слова пророчицы революционной привлекают нас - более или менее воспоминательные. "Ах, мемуары кончились, началась настоящая история". И мы спешим к записям очевидцев. Эти-то, эти капли живой воды, которые еще падают и не упали, которые уже отделились от небес, от судьбы, а на землю еще не успели упасть, - мы их ловим руками и жадно пьем.

И вот перед нами полные трепета и огня "Обвал" Ф. Крюкова, "Как это произошло" А. Петрищева, "Великий переворот и задачи момента" В. Мякотина и "На очередные темы" теперешнего уже министра А. Пешехонова. Этот бывший сельский учитель, все время провозившийся с революцией, - сейчас уже министр "Всероссийского Правительства". Может ли быть что-нибудь головокружительнее?? В какой сказке конь быстрее бежит, чем в нашей действительности, "серый волк" лютее щелкает зубами и у Ивана Царевича выходит лучше удача?

Рассказ Ф. Крюкова более чем превосходен: он честен. Я много лет замечал эту струю, то толстевшую, то утончавшуюся в нашей народнической литературе, струю простого, ясного, доброго отношения к действительности, пересказа "того, что есть", без всякой собственно тенденции, хотя тенденция в душе автора есть. Это была лучшая всегда ее сторона, которой просто верилось, которая просто уважалась, хотя бы у читателя и было расхождение с душою самого автора в его читательской и совсем другой тенденции. "Ваши убеждения для меня трын-трава. Но вы не переврете, не обманете, вы расскажете то, что видели, и попросту и не скрывая освещаете все светом из своей души: и я вас слушаю". Думаю, что этой стороной своей радикальная журналистика и привлекала к себе всеобщее внимание, привлекала 75 лет и в конце концов его именно победила. Тут и было сосредоточено: "толцыте и отверзется". Струи этой вовсе не было у журналов типа "Вестника Европы", и даже в этой журналистике, заметно, ее нет у инородцев и "анонимов". Это - чисто русская и даже великорусская черта; - дух, слово и присловье наших приволжских губерний.

И он зарисовывает уличные сценки Петрограда, начиная с 23 февраля, когда куда-то "поехал", и вот - торгуется утром этого дня с извозчиком. И - до минуты отречения бывшего государя от престола. Десять страничек, а истории как не бывало. Той русской истории, которая три века тянулась непрерывно, три века развивалась и вся шла одним ходом: и вдруг свернула на сторону и повалилась. Поистине, "обвал": как точно самое заглавие. И всего - пять-шесть дней. Без громов, без артиллерии, без битвы! А что перед этим "обвалом" великая Северная война, тянувшаяся двадцать лет при Петре Великом, - и Отечественная война с ее последствиями, и Севастопольская война с ее тоже последствиями, и - теперешняя борьба с Германией, которой пылает вся Европа, даже весь мир. Для России ее теперешнее потрясение превосходит все вероятное и невероятное. Ах, не "обвалы" внешние в мире значат много, не громы орудий, не борьба, не битвы, не сражения: страшнее, когда незаметная мышка точит корень жизни, грызет и грызет его, и вот - перегрызла. Тогда вдруг лиственное дерево, громадное, зеленое, казалось бы, еще полное жизни - рухается сразу на землю. И пожелтеют его листья, и не берет оно больше из земли силушки. Корни его выворочены кверху.

Эта мышка, грызшая нашу монархию, изгрызшая весь смысл ее - была бюрократия. "Старое, затхлое чиновничество". Которое ничего не умело делать и всем мешало делать. Само не жило и всем мешало жить.

Тухлятина.

Протухла. И увлекла в падение свое и монархию. "Все повалилось сразу". "Ты защищаешь ее все: так провались и с защищаемым вместе". С тем защищаемым, с которым мы не можем жить, с которым мы не хотим жить, с которым, наконец, "не благородно жить".

А все началось уличными мелочами. Но, поистине, в столице все важно. Столица - мозг страны, ее сердце и душа. "Если тут маленькая закупорка сосуда - весь организм может погибнуть". Можно сказать, безопаснее восстание всего Кавказа, как были безопаснее бунты Польши в 1830 г. и в 1863 г., нежели вот "беспорядки на Невском и на Выборгской". Бунтовала Польша - монархия даже не шелохнулась. Но вдруг стало недоставать хлеба в Петрограде; образовались "хвосты около хлебных лавок". И из "хвостов" первоначально и первообразно полетел "весь образ правления к чорту". С министерствами, министрами, с главнокомандующими, с самим царем - все полетело прахом. И полетело так легко-легко. Легкость-то полета, нетрудность напряжения - и вскружила всем головы. Это более всего всех поразило.

- Как тысячу лет держалось. И вдруг только "в Петрограде не хватает булочек". От Рюрика до Николая II одно развитие, один ход, один в сущности смысл: и вдруг "на Выборгской стороне не хватило булок" - и все разом рухнуло. Все это зачеркнуто. Зачеркнуто ли? Нет, не то страшно, что это так страшно. А то страшно, что страшного-то ничего и не было. Тут-то мы и узнаем "легкость жизни людской", легкость в сущности самой истории. "Мы думали, что она тяжела, - ну, хоть как поезд. Для поезда, чтобы его сдвинуть с места, нужен паровик. Сколько же нужно, чтобы сдвинуть с места город? А губернию?"

- По крайней мере, нужно землетрясение, извержение вулкана. Везувий засыпал Помпею, а Неаполя - в десяти верстах от себя, - не засыпал. Сколько же нужно, чтобы перевернуть вверх дном Россию?

Поверишь в Провидение, когда услышишь в ответ:

- Чтобы перевернуть Россию вверх дном, то для этого всех сил человеческих недостаточно. Но - человеческих, земных. Для Провидения же, для небес и Бога достаточно, если люди: солдаты, казаки, барыни, барышни, девки, бабы, мужчины, рабочие, полицейские, гулящие девицы на тротуаре проболтаются и проваландаются на Выборгской стороне и на Невском проспекте дней пять-шесть в болтовне и будут все шутить небольшие шуточки, угощаться папиросками и прочее. Познакомятся ближе и в обоюдном осязании и говоре поймут, что "все люди". Вот этого - достаточно. Потом - самое легкое сотрясение, неудачный или бестактный приказ власти - и "вся Россия перевернется".

Начинается рассказ Ф. Крюкова с частной подробности: как извозчик его, старик, провозит контрабандой из Ораниенбаума овес для своей лошади. "Прикроем телегу бумагой, газетными листами - и ничего. Везем". Крюкову это кажется и недозволительным, "против начальства", и он переводит извозчика на другой разговор, дабы и извозчика и его полиция не могла обвинить в нарушении приказа правительственного о "нераспространении ложных слухов". Вот с чего начинается. Потом перелистывается двадцать четыре странички рассказа беллетристического, все уличных сценок и не более. "Никакого извержения вулкана". "Ни малейшего сотрясения земли". Между тем на них происходит не только отречение императора от трона, - и с наследником и со всем родом своим: но уже старый революционер плачет первыми революционными слезами:

"В день, когда по всему городу пошли и поехали с красными флагами, я шел, после обычных скитаний по городу, домой, - усталый и придавленный горькими впечатлениями. Звонили к вечерне. Потянуло в церковь, в тихий сумрак, с робким, ласковым огоньком. Вошел, стал в уголку. Прислушался к монотонному чтению - не разобрать слов, но все равно - молитва. Одними звуками она всколыхнула переполненную чашу моей скорби и вылила ее в слезах, внезапно хлынувших. Поврежденный в вере человек, я без слов молился Ему, Неведомому Промыслителю, указывал на струпья и язвы родной земли... на страшные струпья и язвы".

И вот для будущего историка свидетельство современника и очевидца события, т. е. Крюкова и меня: что все решительно так и произошло, как он передает. Т. е. ничего в сущности не произошло, не было. Центр (как теперь говорят) братанье на двух фронтах, "публики и казаков", публики и солдат, без ожидания, без малейшего ожидания кого-нибудь, что из этого что-нибудь выйдет. Вот отрывок:

"По сущей правде и совести скажу здесь то, что видел и слышал я в эти единственные по своей диковинности дни, когда простое, обыденное, серое, примелькавшееся глазу фантастически сочеталось с трагическим и возвышенным героизмом; когда обыватель, искони трепетавший перед нагайкой, вдруг стал равнодушен к грому выстрелов и свисту пуль, к зрелищу смерти, и бестрепетно ложился на штык; когда сомнение сменялось восторгом, восторг страхом за Россию, красота и безобразие, мужество, благородство, подлость и дикость, вера и отчаяние переплелись в темный клубок вопросов, на которые жизнь нескоро еще даст свой нелицеприятный ответ.

Не скрою своей обывательской тревоги и грусти, радости и страха, - да простится мне мое малодушие... Как обыватель, я не чужд моей гражданской тоски, гражданских мечтаний, чувства протеста против гнета, но мечты мои - не стыжусь сознаться в этом - рисовали мне восход свободы чуть-чуть иными красками, более мягкими, чем те, которые дала ему подлинная жизнь. Итак, попросту передам то, что видел, чувствовал и слышал в эти дни".

"Вечером по телефону товарищ по журналу сообщил, что на Невском была стрельба, казаки убили пристава.

- От кого вы это слышали?

- Очевидцы рассказывают.

- Не верю очевидцам: сам ходил - ничего не видал.

- На Знаменской, говорят...

- До Знаменской, правда, не дошел, но очевидцам не верю: много уж очень их стало...

Уныло молчим оба. Ясно одно, что дело проиграно, движение подавляется и люди тешатся легендами.

- Раз стреляли, значит - кончено, - говорю я безнадежно, - надо разойтись. А вот - когда стрелять не будут, тогда скажем "ныне отпущаеши раба твоего..."

Поразительно - и пусть да запомнится его историкам - что на улицах и в домах Петрограда точь-в-точь все так и было, как рассказывает Крюков; т. е., что в сущности почти ничего не было; и тем не менее, перебежав через все эти подробности, мы перешли, вся Россия перешла, из самой безудержной деспотии, как характеризовал дотоле журнал состояние России, в "самый свободный образ правления". И всего - двадцать пять страниц; и - ничего решительно не пропущено. Вот что значит не "историческое рассуждение", от которого со сна мрут мухи, а "художественные штрихи" непритязательного журналиста.

"Росла тревога, росла тоска: "что же будет? Все по-старому?"

Приходил профессор и рассказывает уличную сценку:

- Сейчас видел атаку казачков...

- Ну?!

- Шашки так и сверкнули на солнце. Он сказал это деланно спокойным тоном, притворялся невозмутимым. У меня все упало внутри.

- Ну, значит, надо бросить...

- Само собой...

- Раз войска на их стороне, психологический перелом еще не наступил. Да ты видел - рубили?

Он не сразу ответил. Всегда у него была эта возмутительная склонность поважничать, потомить, помучить загадочным молчанием.

- Рубили или нет - не видел. А видел: офицер скомандовал, шашки сверкнули - на солнце так ловко это вышло, эффектно. И нырнул в улицу Гоголя - и наутек! Благодарю покорно...

Помолчал. Затем прибавил в утешение еще:

- И бронированные автомобили там катались, - тоже изящная штучка... Журчат.

- Иду смотреть".

В какой тоске... бедный социалист, старый социалист (он ссылается на года: "солидный вид и седая голова")... Когда же придет заря освобождения отечества? И вот она пришла.

"Когда я перебегал на другую сторону улицы, вдруг сзади, со стороны Невского, затрещали выстрелы. Был ли это салют при обстреле восставших - не знаю. Но все, что шло впереди меня и по обеим сторонам, вдруг метнулось в тревоге, побежало, ринулось к воротам и подъездам, которые были заперты, и просто повалилось наземь.

Побежал и я.

- Неужели сейчас все кончится? Упаду? Пронижет пуля и - все. Господи! неужели даже одним глазом не суждено мне увидеть свободной, прекрасной родины?

Я бежал. Но понимал, что это глупо - бежать, надо лечь, как вот этот изящный господин в новом пальто с котиковым воротником-шалью, распластавшийся ничком и спрятавший голову в тумбу. Но было чего-то стыдно... Очень уж это смешно - лежать среди улицы. И я бежал, высматривая, куда бы шмыгнуть, прижаться хоть за маленький выступ. Но все ниши и неровности в стенах были залеплены народом, как глиной...

И вдруг, среди этой пугающей трескотни, в дожде лопающих звуков, донеслись звуки музыки... Со Спасской вышла голова воинской колонны и завернула направо, вдоль Литейного. Оттуда, ей навстречу, прокатился залп. Но музыка продолжала греметь гордо, смело, призывно, и серые ряды стройною цепью все выходили и развертывались по проспекту, вдоль рельсовой линии. Это был Волынский полк.

Я прижался к стене, у дома Мурузи. Какой-то генерал, небольшой, с сухим, тонким лицом, с седыми усами, - не отставной, - тяжело дыша, подбежал к тому же укрытию, которое выбрал я, споткнулся и расшиб колено. От него я узнал, что вышли волынцы.

Гремели выстрелы, весенним, звенящим, бурным потоком гремела музыка, и мерный, тяжкий шум солдатских шагов вливался в нее широким, глухим, ритмическим тактом. Не знаю, какой это был марш, но мне и сейчас кажется, что никогда я не слыхал музыки прекраснее этой, звучавшей восторженным и гордым зовом, никогда даже во сне не снилось мне такой диковинной, величественной, чарующей симфонии: выстрелы и широко разливающиеся, как далекий крик лебедя на заре, мягкие звуки серебряных труб, низкий гул барабана, стройные серые ряды, молчащие, торжественно замкнутые, осененные крылом близкой смерти...

Прошел страх. Осталась молитва, одна горячая молитва с навернувшимися слезами - о них, серых, обреченных, сосредоточенно и гордо безмолвных, но и безмолвием своим кричащих нам, робким и мелким, и всему свету: "Ave patria! morituri te salutant"...

Как чудно... Издали, исчужа слушаешь - и все-таки говоришь себе: "чудно". Господи, есть ли религия в истории? Господи, если она есть, то ведь что же значат ожидания человеческого сердца, вот - многолетия, вот - столько лет? Если не насыщать их, то для чего же вообще жить, где же смысл истории, и не правы ли были те, которые проклинают Небо? Конечно, в самом насыщении земли не только дар Неба, но и обязанности Неба: в насыщении всяком, "противоположном моему желанию". "Если ты, социалист, так радуешься, то хотя я вовсе не социалист, пожму тебе руку, ибо брат мой сыт".

Ах, жутка вся эта книга, весь номер. Я несколько раз перечитал и Петрищева, и Мякотина - с бурными, прямыми, резкими упреками Совету Рабочих и Солдатских Депутатов, перед коим все "преклоняются сейчас". Я сам читал "придворные" статейки в воистину буржуазных газетах, под заглавием: "Мудрость Совета Рабочих и Солдатских Депутатов". Вообще, нельзя не заметить, что именно буржуа сейчас пуще всего лижут пятки у демократии. Бедные, очевидно очень растерялись.

"Сражаться уже не с кем было: остатки полицейских повылезли с чердаков и сдались. Войска неудержимой лавиной перекатывались на сторону восстания, и покушение вернуть военной силой власть в старые руки было похоже на попытку сплести кнут из песка. Все рассыпалось... С грохотом катился обвал - глубже и шире...

Стало совершившимся фактом отречение. Неделей раньше с радостью, со вздохом облегчения была бы принята весть о министерстве доверия. Теперь пришла нежданная победа, о которой и не мечтали, и в первый момент трудно было с уверенностью сказать самому себе: явь это или сон?...

Но почему же нет радости? И все растет в душе тревога и боль, и недоумение? Тревога за судьбу родины, за ее целость, за юный, нежный, едва проклюнувшийся росток нежданной свободы... Куда не придешь - тоска, недоумение и этот страх... Даже у людей, которые боролись за эту свободу, терпели, были гонимы, сидели в тюрьмах и ждали страстно, безнадежно заветного часа ее торжества...

Нет радости...

- Нас все обыскивают! При старом режиме это было реже...

- В соседней квартире все серебро унесли... Какие-то с повязками...

Звонок. Неужели опять с обыском?

Да, обыск. Два низкорослых, безусых солдатика с винтовками, с розами на папахах. В зубах - папиросы.

- Позвольте осмотреть!

- Смотрите.

Один пошел по комнатам, другой остался в прихожей.

- Что нового? - спросил я.

- Вообще, военные все переходят на сторону народа. Ну, только в Думе хотят Родзянко поставить, то мы этого не желаем: это опять по-старому пойдет...

Я не утерпел, заговорил по-стариковски, строго и наставительно:

- Вам надо больше о фронте думать, а не о Родзянке. Поскорей надо к своему делу возвращаться.

Он не обиделся. Докурил папиросу, заплевал, окурок бросил на пол.

- Да на позицию мы не прочь. Я даже и был назначен на румынский фронт, а сейчас нашу маршеву роту остановили. Вот и штаны дали легкие, - он отвернул полу шинели.

- Ну вот - самое лучшее. Слушайтесь офицеров, блюдите порядок, дисциплину, вежливы будьте...

- Да ведь откозырять нам не тяжело, только вольные не велят нам.

Не было радости и вне стен, на улице. Человеческая пыль пылью и осталась. Она высыпала наружу, скучливо, бесцельно, бездельно слонялась, собиралась в кучки около спорящих, с пугливым недоумением смотрела, как жгли полицейские участки, чего-то ждала и не знала, куда приткнуться, кого слушать, к кому бежать за ограждением и защитой.

Расстроенный, измученный хозяин торговли сырами плакал:

- Господа граждане! За что же это такое! Так нельзя! Граждане-то вы хоть граждане, а порядок надо соблюдать!..

Очевидно, новый чин, пожалованный обывателю, тяжким седлом седлал шею брошенного на произвол свободы торговца...

Удручало оголенное озорство, культ мальчишеского своевольства и безответственности, самочинная диктатура анонимов. Новый строй - свободный - с первых же минут своего бытия ознакомился с практикой произвола, порой ненужного, и жестокого, и горько обидного...

Но страшнее всего было стихийное безделье, культ праздности и дармоедства, забвение долга перед родиной, над головой которой занесен страшный удар врага...

И рядом - удвоенные, удесятеренные претензии... Не чувствовала веселья моя обывательская душа. Одни терзания. Но к ним тянуло неотразимо, не было сил усидеть дома, заткнуть уши, закрыть глаза, не слышать, не видеть...

Усталый, изломанный, разбитый, скитался я по улицам, затопленным праздными толпами. Прислушивался к спорам, разговорам. По большей части, это было пустое, импровизированное сотрясение воздуха - не очень всерьез, но оно волновало и раздражало.

- Ефлетор? Ефлетор - он лучше генерала сделает! Пущай генерал на мое место станет, а я - на его, посмотрим, кто лучше сделает. Скомандовать-то всяк сумеет: вперед, мол, ребята, наступайте... А вот ты сделай...

- У нас нынче лестницу барыня в шляпке мела...

- И самое лучшее! Пущай...

- Попили они из нас крови... довольно уж... Пущай теперь солдатские жены щиколатку поедят...

Я знаю: все в свое время войдет в берега, придет порядок, при котором будет возможно меньше обиженных, исчезнут безответственные анонимы, выявив до конца подлинное свое естество. Знаю... Но болит душа, болит, трепетом объятая за родину, в струпьях и язвах лежащую, задыхающуюся от величайшего напряжения..."

Мне тоже хочется зарисовать картинку. Было что-то 1-2-е марта, или 29 февраля. Я всегда был заядлый консерватор, или, точнее, я думал о политике: "Noli tangere meos circulos" - "Не мешай, политика, мне думать свои мечтания". Ну, вот, дело было под вечер, сменял я туфли на сапоги, даже надел пальто и спустился вниз к швейцару. Постреливали... "Надо же посмотреть". И я шагнул в улицу. Это около самой Думы (Госуд.).

Вечерело. Прокатился автомобиль, - с солдатами и сестрами милосердия, которые тогда все разъезжали. И один, и другой. Шли рабочие. Опять шли. И вот с ружьишком наперевес, "сейчас иду в штурм", прошел, проковылял - мимо меня ужасно невзрачный рабочий, с лицом тупым...

И вся история русская пронеслась перед моим воображением... И Ключевский, и С. М. Соловьев, и И. А. Попов: все, кого я слушал в Москве. И я всем им сказал реплику консерватора:

- Господа, господа... О, отечество, отечество: что же ты дало вот такому рабочему? Какое тупое лицо, какое безнадежное лицо. Но оно-то и говорит ярче всяких громов: вот он с ружьишком. Кто знает, может, поэт. Тупое внешнее выражение лица еще ничего не значит. Я сам непрерывно имею "тупое выражение лица", а люблю пофантазировать. Он прямо (этот рабочий) идет в атаку "сбросить ненавистное правительство". Да и прав. О, до чего прав. Ведь их миллионы, таких же, и все тупых и безнадежных; какую же им радость просвещающую дали в сердце? А радость - всегда просвещает. Один труд, одна злоба, один станок окаянный. Как он держится за ружье теперь: первая "собственная дорогая вещь", попавшая ему в руки, не спорю - может быть украденная. У вас - броненосцы. Флот. Силы. А если силы - то и слава. Что же из этой славы и величия отечества вы дали ему? Сами вы генералы, а его превратили в воришку. Но живет во всякой душе сознание достоинства своего, и в том-то и боль, что вы не только сделали "сего Степана" отброшенным, ненужным себе, ненужным ни Ключевскому, ни Соловьеву, которые занимаются "величествами историческими", а сделали наконец воришкой, совсем заплеванным, и о котором "сам Бог забыл". Но это вам кажется, что Бог забыл, потому что собственно забыли вы сами, господа историки, а Бог-то не может ни единого человека забыть, и вот воззвал этого Степана и дал ему слово Иова и ружье... Забыт, забыт и забыт. О, как это страшно: "забытый человек". Позвольте: об Иове хоть "Книга Бытия" говорит, какими громами, - и имя его не забудется вовек. Он прославлен, и славою пущею всяких царств. Но сколько же Степанов, сколько русских Степанов забыто русскими историками и русскою историею, всею русскою историею, - окончательно, в полной запеханности, в окаянном молчании. И по погребам, по винным лавкам, по хлевам они дохли, как крысы, "с одной обязанностью дворника выбросить их поутру к чорту".

И сам церковник негодовал на церковь:

- Ну, а ваши песнопеньица? Такие золотистые? С кружевцом? С повышением ноты и с понижением ноты? Сам люблю, окаянный эстет: но ведь нигде же, нигде этот Степка опять не вспомнен, не назван, не обласкан, не унежен? Весь в лютом холоде, тысячу лет в холоде, да не в северном, а в этом окаянном холоде человеческого забвения и человеческой безвнимательности.

Буря.

Уж это в душе.

"И вспомнил Бог своего Иова"... "Русского Иова-Степана". "И вот полетело все к чорту".

"Иди, иди, Степан. Твое ружье, хоть ворованное. Иди и разрушай. Иди и стреляй".

Буря. Натиск (сам поэт). Пришел домой. Снял сапоги и надел опять туфли.

Но, я думаю, в моем соображении есть кое-что истинное. Всякая революция есть до некоторой степени час мести. В первом азарте - она есть просто месть. И только потом начинает "строить". Поэтому именно первые ее часы особенно страшны. И тут много "разбитого стекла". Но вот - месть прошла, прошел ее роковой, черный и неодолимый час. "Вопрос в том, как же строить". Это неизмеримо с часом разрушения, и тут все "в горку", "ноженьки устают", под ногами и песок, и галька, местами - тяжелая глина.

И вот, странная мысль у меня скользит. Собственно, за ХIХ век, со времен декабристов, Россия была вся революционна, литература была только революционна. Русские были самые чистые социалисты-энтузиасты. И конечно "падала монархия" весь этот век, и только в феврале "это кончилось".

И странная мысль с этим концом у меня сплетается. Что, в сущности, кончился и социализм в России. Он был предверием мести, он был результатом мести, он был орудием мести. Но "все совершив, что нужно", - он сейчас или завтра уже начнет умирать. Умирать столь же неодолимо, как доселе неодолимо рос. И Россия действительно вошла в совершенно новый цвет. Не бойтесь и не страшитесь, други, сегодняшнего дня.

Обыватель

"Новое время". 19 мая/ 1 июня 1917, No 14781.

ЧТО ГОВОРЯТ АНГЛИЧАНЕ О РУССКОЙ

РЕВОЛЮЦИИ И РУССКОМ СОЮЗЕ

Г-н Белоруссов передает в "Русских Ведомостях" о впечатлениях на английском фронте от нашей революции. Сперва это отношение было восторженное, пока англичане думали, что переворот совершился на почве национальных русских чувств и послужит к подъему нашей национальной и государственной энергии. Но затем положение русского корреспондента в английской армии сделалось таково, что пришлось уехать. "Хотя по разрешению я мог пробыть на английском фронте месяц, я поторопился уехать через 10 дней, потому что положение мое, как русского революционера и патриота, стало untenable - невозможно. Что, в самом деле, мог я отвечать не на вопрос даже, а на спокойное утверждение, на презрительный вывод:

- "Итак, вы нам изменяете"...

"На Россию, очевидно, рассчитывать нельзя. Были Штюрмер и Протопопов, теперь имеются ваши крайние левые. Мотивы и словесные формулы изменились, сущность деятельности осталась та же. Чем раньше западные демократии поймут это, тем лучше. Очевидно, вас надо списать со счета и рассчитывать на собственные силы. Вас заменит Америка, и это к лучшему, так как со старой американской демократией у нас найдется и общий язык, и взаимное понимание. С вами же..."

Загрузка...