ГЛАВА XIII. ВОРОБЬИНАЯ НОЧЬ.

В ПРОЛОМЕ КИТАЙСКОЙ СТЕНЫ.

Опять ночь, воробьиная, душная ночь. Ночь, самая страшная из всех ночей, в которые совершаются преступления. Она тяжело висит над Замоскворечьем, раздавливая человеческие души своей несказанной тяжестью.

В проломе Китайской стены — один из самых посещаемых клубов — клуб темной Москвы. По каждой щели тянет душной сыростью, человеческими испарениями, самогоном. Каждый кубический аршин этого великолепного помещения, как диванная подушка ватой, туго набит тошнотворными запахами и отвратительными ругательствами.

Те, кто не попадает в ночлежку или чувствует себя небезопасно на Хитровке, тянутся сюда. Это — самая спокойная «хаза»[1]. Даже «менты» не рискуют сюда заходить. Кое–где — скошенное на сквозняке, маленькое пламя огарка, желтый огонек папироски. Когда вспыхивает далекая зарница, огоньки желтеют и блекнут. Гулкие ровные шаги, шаги честного обывателя, загоняют этих обитателей в самые отдаленные углы.

Тогда в темноте строят преступные замыслы, люди, насторожившись, готовятся к прыжку.

Шаги сворачивают в Замоскворечье, не доходя до пролома. Снова чиркает спичка, закуриваются папиросы. Из мрака на мгновение выступают небритые скулы, звериные глаза, цепкие, хищные руки.

Там, где горят огарки, идет игра. Мечутся «стирки». Ругань. Ругань. Ругань.

Недалеко от входа, слабо освещенные огоньком церковной свечечки, — две темные фигуры. Звенит бутылочное стекло. Булькает самогон.

Разговор вполголоса:

— Говорю тебе, никакой опасности. Вот — дай срок, закончу свои дела… К черту вашу паршивую Москву… разбогатеем мы с тобой…

— Н-не хочу, — мычит пьяный голос, — не хочу быть предателем рабочего класса… н-не хочу быть шпионом…

— Дурак, никто тебе не предлагает быть шпионом… Будешь перевозить кокаин, чулки, спирт… Разно это предательство! Небось, сам пьешь? Опас

ности никакой! Без риску! Там у нас все организовано на ять. Давай сюда бутылку (буль–буль). Деньги будут такие, что тебе и не снилось. На, пей… О, матка боска, как мне все это опостылело (буль–буль). Согласен, что ли?

— Н-не хочу шпионом! А спирт — это можно… Ну, что-ж! Все одно — жизнь моя загублена. Несчастный я. Потянуло меня на вольный воздух, в чистоту, и вот снова на улицу выгнали (буль–буль). А воровать не буду, ни- ни. Кончено. Точка. Пронял меня комиссар этот, Афанасьев.

— О, Афанасьев! Жебы его перун сполил…

Воробьиная ночь — верная сообщница. Она никому не выдаст. А сердце разрывается от желанья все рассказать — всю унылую повесть любви, ненависти, озлобления, предательства, страха…

БЕЗ МАСКИ.

— Слушай, друг, была у меня жена. Такая красавица, такая… Ты в жизни никогда такой не видел. Умная, породистая, злая. Моя жена, моя!.. Она так же, как я, ненавидела весь ваш этот красный сброд и была мне верной помощницей в моих делах. Когда–то я был богат, у меня все отняли и заставили по циркам скитаться. Они погубили нас, мы погубили их — ненавистное быдло… Ты не мычи! Ты слушай, пьяница. Что ты понимаешь в ненависти, огромной, как мир! (буль–буль). А, кроме того, мы деньги получали. Ого! Много денег… Долларами. Чистенькими.

Своей милой Польше служили. И вот, один человек поймал ее, мою жену, мою Жермену милую. О, Паук, Паук… Черный Паук. С тех пор я ненавижу его. Ненависть жжет меня, сушит, гложет! Вот тут жжет, понимаешь, вот тут, в груди… Только, видишь ли, Федор, — трус я. И мстить могу только тайком, из–за угла. Я не хочу умирать, я жить хочу! Выпей–ка еще. Вот так. Еще… Водка делает нас другими людьми. Я сейчас храбр, как сам Костюшко, и не побоялся бы вцепиться в эту глотку. Убью! — дико вскрикнул он.

— А когда я трезв, я трусливей канарейки. Единственная смелость, которую я себе позволяю, — ее имя — Пайонк. Я ношу его, как щит с девизом моей дамы… Как герб… Слышь, кохана, моя крулева?

— Ты не русский? — спросил пьяный голос.

— Не русский, хвала богу! Я — поляк. Муж «Черного Паука». Доктор прав и гимнаст по профессии — Пайонк, — прибавил он с пьяным бахвальством, — а теперь польский шпион… и мститель. Погоди, не вставай! Дай мне

договорить. Храбрецы смеются над нами и презирают нас — предателей и трусов. А мы, тем временем, проводим их за нос, посылаем на смерть, уничтожаем и получаем еще за это денежки. Де–неж–ки!.. Кто же кого умнее, ну- ка?

И вот, моя умница, красавица жена, расстреляна, расстреляна, расстреляна, как бешеная собака. О, Черный Паук! Кохана…

— Ты, значит, шпион? — хрипло спросил починающий трезветь Федька.

— Ну да, шпион. Я же говорю тебе, — ответил Пайонк совершенно просто. — Что остается делать нам, трусам, не привыкшим к бедности, с белыми панскими ручками? Сражаться мы не умеем. Да и заработать на фронте нечего. А тут — мы служим нашей великой родине и живем припеваючи, как порядочные люди. Нас много. Но я не только шпион. Подымай выше. Я — мститель. Черный Паук — мститель. Это звучит гордо. Да ты не кобенься… Послушай дальше, что было.

Захмелевший Федька грузно, с бессильным вздохом свалился со своего сиденья и уткнулся носом в сырую, вонючую глину. Слова Пайонка долетали до него из пылающего тумана.

— Польское правительство, в разведке которого моя жена была лучшим сотрудником, предложило убить расстрелявшего ее коммуниста летчика Афанасьева и выкрасть чертежи его самолета. Я в это время работал на границе… Пустяки… Мелкая работа. Контрабанда. Я вызвался поехать в Москву. Меня снабдили необходимыми документами, только фамилию мою я оставил. Это неосторожно, конечно, но я уже говорил тебе — почему я это сделал. Это — единственная моя гордость! Я попал в Москву, следил за Афанасьевым. Изучал авиацию. Я хотел, чтобы в последнюю минуту он знал, кто его убил, а для этого нужно было выждать удобного момента. Однажды мне показалось, что момент этот наступил. Это было в Петровском парке, в ночь, как тебя нашли в сарае. Я знал, что он пойдет домой пешком и следил за ним издали. Когда стало совсем темно, я подбежал и ударил его по голове. Это был хороший удар! Я наклонился и закричал ему в ухо: «Помни Черного Паука, дружище!» — Потом подошел этот проклятый урод, Козлов, помог ему подняться и, вообрази себе, эта живучая скотина встала и пошла себе, как ни в чем не бывало!..

От Козлова я узнал, что он пошел к племяннику и останется там ночевать. Увидев свет во втором этаже, я вбил в землю длинный шест, который нашел около дома, и вскарабкался по нему. Для акробата это сущие пустяки!

Я бросил сначала в комнату черного паука — это приносит мне счастье. (У меня их всегда целый запас.) Кроме того, мне хотелось его подстрелить так, чтобы он не сразу умер, увидел бы этого паука и вспомнил бы… Я выстрелил, соскочил на землю и спрятался в парке. И вдруг мне показалось, что я вижу его лицо в окне. А, черт! Неужели опять неудача, думаю! Выждал немного и зашел, под видом репортера, узнать, в чем дело. Так и есть! Он был живехонек!..

Недели две тому назад я попал на съезд ОДВФ. Афанасьев вышел из залы, я за ним. Он сел в свой автомобиль, я прицепился сзади. Мы подъехали к зданию ВВА. Швейцар назвал Афанасьева по имени, и тот откликнулся. Понимаешь, как все сложилось, черт бы их побрал! После этого я не мог сомневаться, что этот человек — действительно Афанасьев.

Я знал, где находится кабинет комиссара, и полез по стенке к его окну.

Федька хотел крикнуть, но не мог произнести ни звука. В окружавшем его мраке он тщетно пытался понять, откуда доносился голос невидимого рассказчика, который то понижался до жуткого шепота, то звучал пронзительно и дико. В дальнем углу оборванцы играли в карты, и хриплые восклицания заглушали голос журналиста. Никому здесь не было дела до других. Здесь было все дозволено: воровство, убийство, предательство …

— Только что я добрался до окна и заглянул в комнату — дверь кабинета отворилась, и он показался на пороге. Я видел только очертания его фигуры на фоне освещенного коридора.

Ночь была темная, дождливая, но он все–таки меня увидел и бросился к окну, как сумасшедший. Я пикнуть не успел, не то что выстрелить… До смерти перепугался! Даже сейчас дрожь пробирает. Я почувствовал на лице неровное, горячее дыхание его. Он хотел схватить меня, высунулся в окно, но не рассчитал своего движения, а тут я вцепился в него, что есть силы, и потянул вниз.

Он скувырнулся. Я услышал, как хрустнула его шея, ударившись о камни.

Я был страшно напуган, но дрожал от безумной радости. Со мной начиналась истерика. Я подошел к нему, к мертвому (он лежал лицом вниз), и тихонечко положил ему на щеку мертвого черного паука. Пусть моя жена видит «оттуда», что она отомщена. Ты понимаешь, брат, я белугой ревел от радости, а эти идиоты подумали, что я жалею его… Его!

И вдруг — удар. Ошибка. Это был не он — другой, только похожий на него.

ФЕДЬКА НАЧИНАЕТ СООБРАЖАТЬ.

Дрожащий от безумного бешенства голос Федьки прервал рассказ.

— Так это ты убил Юргенса, гадина, стерва, убийца! У, раздавлю тебя, подлый паучишко!..

Этот вор и бродяга был совершенно потрясен страшной повестью вероломств и убийств.

— Брось! Сядь. Ты еще не то узнаешь! Это я перерезал троссы на самолете в то воскресенье. И тут этот дьявол вывернулся! Мне не везло…

От тебя я узнал привычки Афанасьева, знал, что он каждое воскресенье бывает у Тришатного, и твоя сестра держит специально для него кувшин со сливками. Покуда ты ругался с шурином, когда он тебя выгонял, я вылил в кувшин яд.

Что там произошло — я не знаю, но Афанасьев и на этот раз спасся.

Федька замер от ужаса, представив себе, что отравленное молоко могли выпить сестра или Афанасьев.

Он хотел встать и не смог, пошарил рукой по земле, нащупал бутылку с остатками самогона и залпом опорожнил ее.

— Проклятый паук, — бормотал он, но не мог подняться.

Не обращая внимания на это бормотанье, Пайонк продолжал, все больше и больше волнуясь.

— Наконец, я придумал ловкую штуку. У жены была подруга, баронесса, которая в тяжелые годы революции танцевала на эстрадах, а потом перешла в цирк. Эта баронесса и моя жена знали друг друга еще до революции, учились обе в одном католическом монастыре, в Бретани. Это была хорошая женщина — настоящая аристократка, которую разорили проклятые большевики. По их милости она сделалась проституткой. Она уже два года мстит им — заражает сифилисом и совращает самых видных и стойких коммунистов. Что ж! Так им и надо.

Так вот. Она должна была заманить этого дьявола, Афанасьева, к себе, дворник был нами подкуплен, и ночью, на лестнице, я всадил бы ему нож в спину.

Я мечтал плюнуть ему в лицо, когда он будет подыхать у моих ног, напомнить ему о «Черном Пауке»! Вот наслажденье!..

Афанасьев на свиданье явился, но, — тут Пайонк разразился страшным проклятьем, — сам сатана впутался в это дело. Откуда он мог все пронюхать — ума не приложу! Я сам еле спасся. Опять неудача!

— Но я все–таки убью его… убью, убью, — лихорадочно повторял он. — Клянусь сердцем Жермены, я перегрызу ему горло, я выпущу ему кишки, я вырву его бесчеловечное сердце!.. И всю жизнь мою я отдам на борьбу с ненавистными большевиками, буду убивать их из–за угла… доберусь до вашего Калинина…

— Мразь! — заорал Федька. — Мразь! Предатель! Гидра проклятая — белогвардейская сволочь!

«СКАЖИТЕ ТОВАРИЩУ АФАНАСЬЕВУ…»

Федька совсем протрезвел.

Его крик привлек внимание шпаны. Некоторые продолжали играть, равнодушно прислушиваясь к ссоре, другие подошли поближе.

—Так его… Жарь!.. Бей!.. Пришей очкастого!.. Лови!..

Пайонк побежал вдоль Китайской стоны. Зарницы гнались за ним, не давая ему спрятаться.

Мальчишки улюлюкали вслед. Человеческая свора почуяла запах крови.

Федька, пошатываясь и спотыкаясь, кинулся за ним. Журналист зацепился руками за выступающий из стены кирпич, подтянулся на мускулах и, как муха, полез наверх. Щебень и обломки кирпича с шуршаньем срывались из–под его ног. Федька карабкался за ним, прислушиваясь к треску ломаемых камней. Слабый свет фонаря у дома, напротив стены, освещал их. Но этот фонарь вдруг потух, и все погрузились в темноту, вспоротую лезвием зарницы.

Внезапно Федька разразился угрожающим смехом.

В этой темной страшной ночи он нашел источник безумной храбрости и освежающего гнева.

Пайонк стал злейшим его врагом, потому что он был врагом Афанасьева и тех, кто был с Афанасьевым, врагом Федькиного класса и Советской России.

И Федькины руки сжимались в кулаки от веселого бешенства.

Эту, внезапно пробудившуюся в нем силу, почувствовал в его смехе Пайонк.

—Не убивай меня, не убивай! — пронзительно закричал он.

Откуда раздавался этот голос? Сверху? Снизу? Ничего нельзя было разобрать.

Какой–то бродяга предупредительно засветил карманный фонарик. Две тени, карабкавшиеся по стене, были похожи на зловещих пауков.

Вот они уже забрались на стену.

Сюда доходил слабый свет фонарей со стороны площади. Пайонк бежал по самому краю стены, втянув голову в плечи. Внизу продолжали улюлюкать. Кто–то тщетно пытался взобраться за ними на стену.

С пьяной бессознательной ловкостью бывший юнга, Федор Иванов, перескакивал по расшатанным кирпичам, размахивая руками и шумно дыша.

— Зеке! — крикнули снизу.

Пайонк подпрыгнул от ужаса. Опять милиция! А тут еще этот пьяный хам…

Он круто обернулся к своему преследователю, оскалив мелкие, как у хорька, зубы, и как–то странно изогнулся.

Через мгновение Федька замотался на краю стены, как петрушка, широко взмахнул руками и с диким криком полетел вниз.

Шпана разбежалась: приближался обход. Милиционеры нашли Федьку уже в агонии, с ножевой раной на плече, у самой шеи.

Милиционер нагнулся над ним:

— Поножовщина! Ранен в состоянии опьянения; должно быть, на «проломе», — сказал он. — Сейчас кончится.

Федька скосил на него глаза и заскрипел:

— Скаа… скажите товарищу Афанасьеву, что газетчик Пайонк… гадина… шпион… Убил Юнгерса… меня … тоже, не хочу быть катра… катрабандистом… Я за советскую…

Он смолк и вытянулся.

— Готов, — равнодушно сказал милиционер, не разобравший предсмертного бормотанья вора и бродяги Федора Иванова.

Загрузка...