Дмитрий СтрешневЧертовка

Езиды – вероучение этой замкнутой секты восходит к староиранским религиозными верованиям. Согласно езидской традиции, Бог, сотворив видимый мир, предоставил его в распоряжение ангела, изгнанного с небес. Они изображают его в виде павлина и называют Мелек Таус – Владыка Павлин.

Энциклопедический словарь

Телефон звонит всегда неожиданно, даже когда ждешь, что вот-вот зазвонит.

Это точно так же, как с письмами, которые ждешь-ждешь, ждешь-ждешь, потом на один день забудешь ждать, и тут – хлоп!

Или как с повесткой в военкомат: вот сейчас, думаешь, вот сейчас, вот сейчас опять потянут, потому что осень уже лысая и наверняка чья-то дивизия привалила в красноводские пески – ливийцы или йеменцы – повышать боевую и тактическую, все думаешь-думаешь-думаешь, чуть забудешь думать и сразу – бац! – шесть месяцев из жизни долой. «Береводчик блохо, бребадаватель не банимай, лязим [1] берерыв…»

– …Алло! Айуа (то есть то же самое «алло», но с египетским оттенком).

– Мистер За… (по слогам, с натугой) мур… мурси… Москву заказывали?

– Да-да! Я мистер Замурцев. Заказывали!

Время, пространство сбиваются в какой-то войлок, и этот войлок набивается в голову, в телефонную трубку, вяжет во рту. Столько много всего, но смято, сжевано, спутано, а начнешь потрошить, разделять, – получится одна пыль. Мистика!..

Московские грустные гудки.

Голос:

– Алло…

У нее всегда такой голос, как будто чего-то ожидает и что-то обещает. И всегда чуть нетерпеливый. В общем, примерно, как малая терция.

– Привет. Узнала?

Почти так же банально, как «здравствуй, это я». Давно надо бы придумать что-то оригинальное… такое… с покушением на словари будущего.

– Узнала. Привет.

– Говорить можешь?

Когда Ю.В. недалеко, она отвечает: «Относительно».

– Могу.

– Как ты?

– Нормально.

– Получила письма? Было два.

– Да… Кажется.

Как это – «кажется»? Как это – «кажется»?!

– А твои письма где? Два месяца ничего нет.

– Извини. Так. Я, наверное, большая нахалка.

– Да уж, большая.

Что ей еще сказать? Не нахалка она, конечно, а просто пустая эгоистка. Как будто рука отломится – письмо написать. Если бы еще работала, как все, по-советски. Так ведь Ю.В. за нее вкалывает.

– А почему голос такой? Что-нибудь случилось? Заболела?

– Да, в общем… (си, затем ля бемоль) в общем, болею немного.

Что ей еще сказать? Хоть на бумажке тезисы пиши… В голове целые картины, а слова не вяжутся – это все равно, что рассказывать узор. Такая вот она, дружочек, значит, твоя жизнь!

– Ты там держись. Слышишь?

– Да…

Как-то в трубке непривычно пусто… «Отключилось… что за техника дурацкая!..» – начал кто-то врать лицемерно внутри.

Но Москва была еще здесь: Ясенево, сине-белые стены, лифт с грохотом, дверь в пупках, душноватая прихожая, не смотреть на чужие тапочки… «Здравствуй, ты как?.. Какой ты смешной… С тобой хорошо… Звони».

Все?

Под ухом стал растекаться и звенеть космос. И вроде бы все уже ясно, но почему-то надо было проталкивать сквозь этот космос еще какие-то слова неестественным голосом – про погоду, и даже что-то про войну в Заливе, и про иракские ракеты, пролетающие где-то почти над головой на Тель-Авив. И только через минуту он опомнился и сказал тускло, как говорят дальнему родственнику, позвонившему сообщить, что во вторник улетает на Марс:

– Ну, счастливо.

И эхо с того конца:

– Счастливо.

Куда уж счастливей!

Тишина на том конце. Теперь уже настоящий вакуум.

Он опустил трубку, чтобы не слышать голос телефонистки, отдающий никелем операционной: «Дамаск! Закончили?», а в голове продолжал раскручиваться безмолвный диалог – более настоящий, чем тот, пять минут назад доверенный электричеству. Как будто беседа шла уже по какой-то непостижимой связи, летящей сквозь дамасский январский дождичек, капающий за окном на акации. А может, она отражалась от невидимо бродящей где-то луны или от какого-нибудь Мицара или Альфа Кассиопеи и уже оттуда падала в московский облачный кисель над Ясеневым.

«Почему ты не пишешь? Уже три месяца…»

«А ты сам не догадываешься?»

«Значит, конец истории?»

«Боюсь, что да».

«Быстро же…»

«Знаешь, надоело посылать письма на чужое имя. Он хоть есть в природе, этот Покасюк?»

Вздох.

Альфа Кассиопеи отключила связь за дальнейшей ненадобностью. В том месте, где была болевая точка, настроенная на Москву, осталась только какая-то неслышная мелодия, что-то виолончельное. Потом другая мелодия прилипла к зубам, как ириска. Ну, конечно, – севильяна «No te vayas» – «Не уходи». Он усмехнулся, но продолжал насвистывать:

«Y el barco se hace pequeno

Quando se aleja en el mar…» [2]

Потом он услышал, как стукнула дверь, и позвал:

– Мисюсь, это ты? – хотя и без того прекрасно знал, что пришла жена с пробежки по лавкам.

Мисюсь, она же Верусь, она же Вероника, появилась в дверях с белым пластиковым пакетом магазина «Reddies» в руках. Он увидел спокойные глаза под черным лаком гладко зачесанных волос, подумал, что надо что-то сказать.

– Ну как, удачно?

– Нормально, – сдержанно ответила жена.

Какая она все-таки умница, у нее таких глупостей не будет: завести роман и уехать в Сирию.

Белый пакет удалился в сторону кухни, и уже оттуда донеслось:

– Андрей, иди сюда, помоги мне.

Он встал и пошел перекладывать банки и свертки из сумки в холодильник.

– Я тебе шарф купила, ходи обязательно в шарфе, у нас сегодня на балконе лужа чуть не замерзла.

Он подошел и прижался к ней, как к волшебному источнику, из которого черпал жизненную силу.

– Мисюсь, ты меня любишь?

– Ой, отстань, не вовремя момент выбрал, у меня даже обеда нет.

Вот предлог, чтобы оскорбиться, найти оправдание… для чего угодно оправдание, невесело усмехнулся он.

– Я тебя люблю, Мисюсь.

Прислушался к самому себе.

«Действительно, люблю».

– Ты слышишь про шарф? Возраст уже не тот у тебя, понятно?

– Да, возраст уже не тот, – сказал он с многозначительной грустью.

И тут же почему-то дернулось сердце, когда зазвонил телефон. Но сам он остался на месте. Телефон его больше не интересовал.

– Тебя, – сказала Вероника. – Этот твой… Петруня Суслопаров.

– А почему он тебе так не нравится? – вызывающим шепотом спросил он, зажимая рукой микрофон.

– Разве я сказала, что он мне не нравится?

Андрей еще раз униженно смирился с тем, что жена умнее его, и взял трубку.

– Алло! Как сам?

Внезапно этот развязный голос показался единственным цветным мазком в безнадежно сером мире.

– Правду сказать или соврать?

– Все. Понял. Но отчаиваться не надо. Знаешь, как сейчас в газетах пишут? «Специалист с большим опытом задушевного общения предлагает наркологическую помощь на дому».

– Нет. На дому не надо, – вяло сказал Андрей.

– Ясно. Но чувствую по голосу, что в таком состоянии, как у тебя, жить нельзя. Это чревато опасными последствиями. Поэтому даю вариант: баня.

– Какая? Опять Мохиддин?

– Как скажете, ваше величество. Можно на Бзурие. Там, говорят, тоже симпатично, но до сих пор без нас.

Андрей Замурцев с удивлением обнаружил, что выпустил из носа выхлоп придушенного смеха. Жизнь снова стала наполняться звуками и какой-то безумной надеждой на смысл. Наверное, все-таки хорошо – иногда – что на свете бывают безобидные алкоголики вроде Петруни. И хорошо, что бывают бани.

– Уговорил. Пусть сегодня там будет симпатично с нами.

* * *

Нежно-голубая просторная даль стояла над Дамаском, а по ней извивались серые разводы облаков, как пролитая на чистый кафель жидкая грязь. Черт возьми, пронзительные природные этюды в этой стране иногда падали на сердце, как музыка. Вот и сегодня тоже казалось, будто что-то трагическое гремит в надменной лазури, оскорбленной серыми мазками. Хотя, скорее всего, к лазури это не имело никакого отношения, а просто в душе разрасталась симфония жалости к самому себе. Но все равно ее немую музыку было приятно слушать под куполом этого огромного зала под породистое рычание «Вольво», заглушавшее фальшивящие ноты.

Он специально поехал через старую Меззе. Все эти заскорузлые районы казались ему тайным кодом чужой, не совсем понятной жизни. Здесь каждый дом в общей слепившейся массе каким-то образом все равно оставался самим собой и будто еле сдерживался, чтобы не сболтнуть нечто сокровенно-захватывающее. Шипя колесами по лужам, «Вольво» неслось в ту сторону, где из-за многоэтажных коробок высовывался косой склон горы Касьюн. Солнце пропало в грязной марле, и гора стала мрачна, – словно неведомая сила глядела неодобрительно. Но Андрей не обратил внимания на предостережение.

Вот и старая Меззе. Мечетка тут такая трогательная – минарет в острой шапке, совсем как у каких-нибудь мигунов-жевунов из «Волшебника Изумрудного города»…

Потом вниз, через мост Тишрин, сквозь фешенебельный бульвар Мальки, отчего-то (и особенно вечером) похожий на огромный стол, накрытый к банкету; потом вдоль узкой протоки с ивами («Яузская набережная» в просторечии дамасских совграждан) и – вниз, вниз, вдоль решетки сквера, пока не обнажится длинный сплошной забор, а в глубине за ним – безрадостный параллелепипед (вот уж точно передает словечко архитектурное впечатление!) административного корпуса Совпосольства («элеватор» в том же просторечии).

Петруня уже стоял на ветру у ворот.

– Сейчас – в туннель и стрелой вперед, – велел он полузамерзшим голосом, залезая.

Андрей боялся, что в теплом салоне «Вольво» суслопаровский язык оттает и начнет шевелиться больше, чем хотелось бы. Но Петруня, нахохлясь, молчал, и Андрей вдруг с удивлением догадался, что приятели по бане бывают иногда чуткими и понятливыми.

Всю дорогу Петруня проявлял чуткость, только один раз обронил:

– Заруливай к мечети Омейядов, а там пешочком.

Оливковая «Вольво» нырнула под приподнятый шлагбаум и длинной рыбой скользнула в пиковый туз старинных ворот.

Когда обогнули цитадель и замешкались в суете старого города, где эхом близкого базара толклись крошечные грузовички, сновали тележки с товаром, – и вдруг прямо перед радиатором безрассудно пролетал велосипедист, – Петруня спросил:

– Андрюш, а Дамаск в Библии помянут?

– Конечно.

– Сколько раз?

– Не знаю, может, десять.

– Ого! Надо будет все почитать. От Ноева потока до наших дней.

– Потопа.

– Да, верно, темнота… Я, кстати, вчера такое открытие сделал… что халдеи, оказывается, был такой древний народ.

– Ну? И что?

– А раньше я всю жизнь думал, что это исключительно официанты в ресторане!

Замурцев посмотрел на пассажира, смутно догадываясь кое о чем.

– Ты что, вздумал меня подразвлечь?

Но лицо у Петруни («кукишем» – по классификации мудрой Мисюсь) редко отражало что-либо, кроме покорности судьбе, и уличить его в таком низменном чувстве, как сострадание, не удалось.

– Какое тут развлечение! Гольная правда. Ты смотри лучше не на меня, а куда надо. Чуть старьевщика не переехал.

Машин на площадке почти не было. Обычно здесь сплошные бело-голубые номера туристов и «дипы», но сейчас погода не та. Колонны Юпитера, облепленные лавками, посерели без солнца. И правильно, что никого нет: не туристский совершенно денек.

Петруня, вылезя из «Вольво», торжествующе сказал, указывая пальцем в сторону каменных римских столбов, пытающихся сохранить надменность посреди базарного прибоя:

– У тех-то, древних, храм был пошире!

Непонятно, почему его так трогало, что «у тех» был пошире. Оставив машину, они пошли в проход, где ветер и мелкий дождь терлись об огромные шершавые камни стены. Эти камни были отесаны еще в честь языческого бога Хадада, славили потом римского Юпитера, окрещены византийцами, а теперь скрывали громадную, как вокзал, мечеть Омейядов. Конечно, не хватает здесь каких-нибудь грифонов или химер, как на парижской Нотр-Дам. «Чертовски бы смотрелось», – подумал Андрей.

– Знаешь, Андрюш, – сказал Петруня, задумчиво глядя на каменное тело, уходящее ввысь, – я читал, что Аллах был вроде как космический пришелец, потому в память о нем минареты так вот и строют в виде ракет.

– Да брось ты верить всякой лабуде!

– Но красиво наврано, а? Почему не верить, если красиво? А не то в жизни только и останется, что закон Ома.

– Кончай трепаться, – сказал Андрей. Он, может быть, и догадывался, хотя и не признавался себе, что добрые чувства к Петруне вызываются в том числе умением того оставить интеллектуальное лидерство партнеру, но говорить при этом разнообразно и много.

– А что такого, Андрюш? Прежде я, как и весь советский народ, увлекался коммунизмом, а теперь – икебаной и НЛО!

Уже начались почти наркотические запахи Бзурии – пряного рынка, где лавки совсем из «Тысячи и одной ночи», самые загадочные для примитивного европейца, проводящего пресную жизнь возле соли и перца, максимум еще – корицы с гвоздикой. Так и умрет невежественный хаваджа [3] , не попробовав ни кисловатый бурый суммак, ни золотистый бхарат. Не узнает, почему морковно-желтый шафран идет всего за 500 лир, а персидский, почти такой же, но благородного густого цвета, – уже за десять тысяч. Бедняга! В его жизни не продернет свою нитку терпкий хантит; не обожжет зинджиль; не воскурится красный камень хаджар люк, чей дым отгоняет шайтана; не обезволит загруженные суетой мозги густой мажорный аккорд пережженного кофе с кардамоном. Стоит чуть скосить глаз, – сигнал тут же ухвачен, и голос приглашает на всех нужных языках:

«Месье, бонжур!»

«Мистер, хеллоу!»

«Товарищ, как дела?»…

И конфетные лавки сверкают, как подъезды маленьких театров; и сама баня – вот она, тоже как конфета: разноцветные дольки апельсина вместо окон, а за ними – резные листья явного родственника фикуса и стеклянные листья люстры. И как же все было бы прекрасно, разноцветно и легко, если бы мир давно уже не расщепился на два. Один был здесь, как был всегда, – с Мисюсь, Петруней, баней, с аквариумом чужих и нечужих глаз, стаями ртов, фабрикой рукопожатий, запахами то мяты, то виски, то рыбы, зубной пасты, пригоревшего масла, одежды, бензинового дыма. А другой – где она, где что-то с ней, – просвечивал неуловимой матовой плотью сквозь небо, крыши, минареты, опахала пальм, грозди товаров, кувыркающиеся слова, шевелюры, плевки, скребущий воздух смех. Этот второй, как осторожная медуза, все отплывал, закрываясь водой расстояния, и вдруг болезненно знакомым бликом выдавал себя совсем рядом.

«Петруня, верни меня», – подумал Андрей.

И Петруня вернул:

– Андрюш, что это за крокодилов продают сушеных, там, на углу, я видел?

– Саканкур, водяные ящерицы.

– Для чего? Тещу травить?

– Для мужской силы – растолочь и с медом съесть.

– Мимо сада… Я с женщинами застенчивый, как водопроводный кран.

Таким образом, прежде, чем войти в баню, Андрей имел возможность еще раз поразиться точности Петруниных наблюдений, в данном случае над самим собой.

Ах, бани, бани! Голый человек лишен главного порока всех сапиенсов – суетливости. Он вынимает из карманов атрибуты так называемой цивилизации: удостоверение, ключи, деньги, и вежливый дедушка прячет их в мешочек и запирает в ящик; он снимает шелуху одежды, и служитель в черном жилете и в рубашке цвета молодой листвы набрасывает на нее тусклый чехол, – ведь в банях должен царить мираж всеобщего равенства. В клубах пара здесь резвится лукавый мальчик по имени Свобода, щиплется, хихикает, тащит упирающуюся, страдающую артритом душу вольно побегать вместе, мелькая розовой попкой. В банях решали свои дела патриции. В банях убивали султанов.

Она тоже одно время пристрастилась ходить в баню, вспомнил вдруг Андрей. Не в арабскую, конечно. В московскую пошлую сауну, построенную для себя какой-то мелкой торговой мафией. Лежа у него на плече, она иногда вдруг предавалась воспоминаниям об этом замечательном месте, и в воспоминаниях оказывались вино, и шашлыки, и даже какой-то Володя, пытавшийся сорвать с нее простыню… Она рассказывала и время от времени вскидывала на него глаза, что должно было означать: правда, занятно? А он суперменисто улыбался, судорожно пытаясь понять, так ли она божественно проста или же так безвозвратно испорчена? Но это пятно на стене… пятно фотографии, которую он помнил наизусть: самоуверенные усы Ю.В., взгляд, хозяйски оценивающий пространство, а рядом в фате – она, которая в данный момент лежала на его руке без фаты, как и совершенно без всего остального. И тогда картина их отношений начинала запутываться и тонуть в какой-то мелкотравчатой философии, и разумней всего было уже просто лететь дальше вместе с вращением Земли, ни о чем не думая, стараясь лишь мучиться поменьше…

– Я тут вчера внес в жизнь немного разнообразия, – сказал над ухом Петруня, уже голый, обернутый в полосатую простыню. – Поэтому хорошо бы послать какого-нибудь парня за пивом.

– Ты что! Какое пиво? Это все равно, что в церкви глазки строить! Баня – оплот ислама, можно сказать. А баня на базаре – оплот вдвойне! – и неожиданно, само собой, у Андрея добавилось: – Это тебе не московская пошлая сауна какая-нибудь.

– Да я так… просто мысль залетела, – отступил Петруня.

В первом зале, круглом и сводчатом, скопились старики и дети, визг стоял непереносимый. Мда, патриции и султаны… В следующей парной, где жарче, полосатых простыней было, слава богу, меньше. Щелкая по полу деревянными шлепанцами, Андрей и Петруня прошли к… черт знает, как ее назвать – вроде как раковине, и железными мисками вычерпали оставшуюся после кого-то мутную воду.

– И чего они не сделают у каждой такой лохани нормальный слив? – сказал Петруня. – Я понимаю – средние века, технологические сложности и все такое прочее. Но сейчас-то!

– Потому что тогда это будет уже не арабская баня.

Петруня понял, что проиграл этот раунд, глаза у него заездили, и он сгладил поражение, пробормотав:

– Придумали себе тоже, понимаешь… сегедов труд.

Из тесной ниши волнами рвался пар, оседая на заплаканных изразцах. Петруня пошел туда – постоять, отмякнуть, вернулся и сообщил:

– В нашей родной парилке все равно лучше.

Тем не менее он, как настоящий араб, стыдливо отвернув край простыни, долго плескал себе плошкой на сакраментальные места.

– Конечно – баня, конечно – арабская, понимаю, – говорил он при этом, – но где сабли, фески, ятаганы? Где покуривание гашиша в чалме?.. – и потом, намыливая голову шампунем. – Почему здесь разрешают эту экологически вредную химию с французским названием? Вместо нее должен быть массаж, негр скакать по мне, как обезьяна… Восток измельчал, он гибнет, как погибли мы…

– Почему это мы погибли? – искренне удивился Андрей, стоя в пене, с закрытыми глазами, отчего разговор шел как бы по телефону.

– Я не в прямом смысле, мой друг. Мы погибли, как характер, как идея. Это же ясно, как божий дар.

– Ты меня пугаешь, Петруня.

– Не преувеличивай. Тебя это не печет, ты уже ближе к поколению эпохи призов за телекрасоту… Хотя… натура человеческая непредсказуема. Сегодня тебя спросят: чего ты хочешь больше всего на свете? Ты скажешь: попасть во-он с той крошкой после кораблекрушения на необитаемый остров. А через пару дней окажется, что твоя самая большая мечта – сыскать на этом самом острове щипцы, чтобы постричь ногти на ногах.

– Слушай, – восхитился Андрей, – тебе же надо в философы. Такие ловкие демагоги всегда в ходу.

К его удивлению, Суслопаров сказал совершенно серьезно:

– Я об этом думал. Да, видишь ли, оказалось, что все уже придумано тысячи две лет тому назад. Им тогда было просторней мыслить. Тысячи две лет назад я, пожалуй, был бы среди них.

– В общем: «Скучно жить на этом свете, господа?»

– Видишь, даже это уже придумали.

Суслопаровский язык, размякнув от банной влаги, все лепечет и лепечет, проникаясь жалостью к самому себе:

– Кому в наше время, по большому счету, нужны философы и пророки? Если даже завтра объявится один такой, с патентом от природы видеть на сто лет вперед, и начнет убеждать тебя, например, что через год ты будешь чистить ботинки какому-нибудь императору Северного Полюса – ты ему поверишь? Кто ему поверит?.. Пойдем, старик, отдохнем от горьких грез европейца на вытертых коврах умирающего Востока…

Наступает самый приятный акт ритуала, и три служителя уже ждут, чтобы, суетясь, заменить мокрую простыню на бедрах на новую, сухую, причем так, что клиент даже на мгновение не почувствует себя голым; мокрую смачно шлепают в руки мальчику, срывая у него с согнутого локтя еще одну – сухую, в которую заворачивают плечи.

– Превратили нас в пиратов каких-то, – бурчит Петруня, когда голову ему закручивают голубым полотенцем.

– Больше смахивает на новорожденных, – вяло возражает Андрей.

А дальше – в зал, на те самые вытертые ковры, о которых говорил Петруня и которыми закидан помост, – на него поднимаешься, ощущая усталость и величие, и тут же снова появляются зеленые рубашки под черными жилетами, помогают сесть на топчан и ловко ставят рядом столик – крошечный, как все удовольствия в этой жизни. Однако прежде тело придавливают покрывалом, убивающим желание не только двигаться, но и думать, потому что тяжелая парча впитала столько сладостной рахат-лукумной тяжести бессильных восточных грез, столько неправдоподобного неверия в законы людского бытия… Нет, Петруня, Петруня, все-таки Восток жив. Ты мудр, Петруня, но мудрость твоя европейская, или почти европейская, твердо помнящая об округлости Земли и о вращении электронов. Твоя мудрость разбита на главы и слишком хорошо знает, что молекула сахара, как и молекула желчи, состоит из тех же самых атомов углерода и водорода. Конечно, Петруня, ты прав в том, что уже трудно увидеть настоящую чалму и что железные лейки душей в предбаннике хаммама [4] – отвратительный признак нашего техничного века. Но все-таки ты рано разделался с Востоком, с его многослойной, капризной душой, где живут, не мешая друг другу, сладкая страсть к беспредельной роскоши и мучительная тоска по нищей нирване; где в чешуе легенд о свободе змеится наслаждение рабством; где трусливая покорность нафарширована фатальным безразличием к судьбе. А ведь душа – это главное, Петруня, а не ятаганы и не гаремы, и она неистребима, как и твоя, которую я не берусь описывать, потому что она слишком похожа на мою собственную…

Закрученные усы черных жилетов склоняются и почти шепчут с нежным обещанием рая:

– Чаю?

Чаю, чаю, и поскорее, потому что сверху, из-под купола, снова просачивается холодный космос одиночества, и только чай, и журчащий фонтан, и нарочно запутанная золотая вязь на черном коленкоре защитят этот картонный домик раскрашенного игрушечного Востока и всех, кто в нем, от большого, ехидного мира, чересчур требовательного, как учитель чистописания.

Лубочный Антар с круглыми глазами упрямо скачет на черном коне по нежно-салатовой пустыне. Петруня интересуется:

– Это кто, Андрюш?

– Это Антар, арабский Илья Муромец, жил в Йемене.

– Это ж далеко, Йемен, да?

– Порядочно.

– А почему тамошний их герой – в сирийской бане?

– Так везде же был один халифат.

– А… вроде как у нас. Ясно. А потом, что?

– Распался.

– Ясно. Как «Битлз».

А вот и принцесса Абла, печальноокая возлюбленная Антара, на красном коне на другой стене, – вечно им скакать и не доскакать друг до друга…

Когда поблизости опять объявился черный жилет, Андрей спросил:

– Это у вас, что – настоящий Ат-Тинауи или копия?

– Настоящий, месье. Абу Субхи. Подлинный.

Вот так. Жил человек в нищете, всю жизнь рисовал, и пылились его картиночки на чердаке, а как помер – оказался непревзойденным классиком. Везде человечество разводит пиросманщину. Знал бы ты, Петруня, сколько эти картиночки сейчас стоят.

Но Петрунин мозг уже деятельно шествовал дальше.

– Что-то, Андрюш, после этой бани резко упало давление пива в организме.

Это была его неразменная острота.

– Не пивное у меня настроение, Петруня.

– Это так всегда спервоначала кажется. Брось червя сомнения!

Поздно, поздно, Петруня! Чай выпит, струны восьмиугольного фонтана, уставленного цветочными горшками, дрожат перед глазами, наигрывая андалузские аккорды, и это уже как будто совсем другой фонтан, без горшков, а за ним всплывает большое окно в стеклянную клетку a la Montparnasse, да и весь остальной угол улицы под названием «Нофара» с чужим, мопассановским, фонарем – в меру уродливое дитя искусственного парижского осеменения, хотя Салех Ахмад Рибат совсем не по-парижски выскакивает наружу из своей кофейни в одной полосатой рубашке под дождь – навстречу самым достойным гостям. И Абу Махмуд, а может, даже Абу Али Шахин, если еще не умер – последние сказители Дамаска, сидя на возвышении над всеми, тянут бесконечную балладу о бесконечных подвигах того же Антара и другого великого народного героя – Абу Зей-да аль-Хиляли, то есть про то, как вырубают под корень царства, протыкают львов и увозят красавиц – их мало кто слушает, но голос скользит по лицам солнечным бликом, по мужским лицам, исключительно по мужским, других тут нет, разумеется…

– Я знаю, о чем ты думаешь, – говорит Петруня, сидя в своем коконе, как мумия фараона, и в голосе его играет лукавость кларнета. – Не надейся, что для меня твои мысли – тайны мадридского дворца. Ты хочешь потащить меня дальше по смачным камням Истории, по злачным местам дряхлеющего Востока. Зна-а-аю!..

– Ты у нас в языках король, – мурлычет Петруня через секунду, заплывая с другой стороны. – Это для меня, плебея, вся эта филология – как с белых яблок дым… А ты на скольких языках говоришь, Андрюш, а?

Потом, вздохнув, злобится:

– Привередливый ты, как Пиноккио. А я, между прочим, вчера внес…

– Знаю, все знаю! – не выдерживает Андрей и перечисляет, опережая:

– Внес в жизнь немного разнообразия, обманул бутылочку, положил в себя полбанки…

– Аккуратно положил, – вздыхая, поправляет Петруня последний вариант, и с этим вздохом рушится картонный мир, где было так уютно и просто, и Антар больше не скачет, застыв раскрашенной картинкой с неловко приделанными руками, и топырящаяся люстра и пластмассовые горшки съеживаются, вдруг поняв свое убожество, и угол у фонтана отколот, и чьи-то ноги шаркают мимо, отсвечивая красными пятнами мозолей сквозь дырки в сандалиях.

– Ты беспросветный человек, Петруня.

– Я… беспросветный… – смакует Петруня слово. – Как ты припечатал меня, Андрюш, а? Вот что значит вольная пташка, не в нашем посольском компаунде живешь, не за забором. А я сижу и думаю: «Упаси бог, надумает завтра Саддам по нам ракету кинуть. Или вдруг какая-нибудь одна дурная до евреев не долетит, свалится нам на голову». И знаешь, почему я больше тебя об этом думаю? Потому что нашего брата, технаря, тогда никуда вообще из посольства выпускать не будут. По соображениям безопасности. Только и будешь знать, что вкалывать, как проклятый бобик.

– Ладно. Пойдем, куда хочешь, черт с тобой!

– Спасибо за глоток свободы. Если уж связался с таким, как я, то терпи двумя руками. И вообще… – Петрунины синие глаза оказались болезненно близко, и смотреть в них было неприятно, как в таинственно переливающийся купорос, – вообще… мне почему-то кажется, что тебе сегодня это тоже не повредит.

Когда вышли из бани, на Дамаск сыпался мелкий копеечный дождь. В такой дождь комфортнее всего гражданкам в чадре, наверняка съязвил бы по этому поводу Петруня, если бы не был так отягощен мечтами о пиве. Чтобы обмануть стихию, пришлось дать обход буквой Г через крытые пуговичные ряды и рынок новобрачных. В отместку дождь пошел крупными пулями, а с неба стала быстро спускаться тьма. Оливковая «Вольво» тронулась обратно. Андрей засунул в щель магнитофона кассету, и под Жана-Мишеля Жарра город плыл за стеклами, как в кино.

– В какой бар рванем, Петруня?

– В барах цены барские, Андрюш, лучше у ливанца прямо в лавке.

– Ты что! Плебейство какое. Сейчас как раз наши хабиры [5] с работы повалят. Хочешь, чтобы тебя местные граждане замучили вопросами типа: «Как дьела, садык?..» [6]

– Ну, тогда только не в» Белую лошадь», я там как-то полтыщи ни за фигом оставил.

– Понятное дело. «Лошадь» – не бар, это уже кабак. А мы поедем в «Пингвин».

– Где этот «Пингвин» живет?

– Возле площади Арнус.

– Не знаю… – сварливо сказал Петруня, – не знаю, что за Арнус, что за «Пингвин»… A-а! Пропадай все! Устроим Пирров пир!

Сквозь капли дождя на стекле огни и тела машин переливались, как медузы. Андрей почувствовал, что тот – второй – мир опять подкрался опасно близко. Одно неосторожное движение внутри, какое-нибудь дуновение ветра в голове, – и этот легкий руль мощной машины, и теплая волна из печки, и удобные ботинки из Ливана за 35 долларов, и негустые огни Абу Румани вдруг поплывут болезненным бредом, мысли станут расползаться, как гнилое сукно, которое сдуру расправили, чтобы рассмотреть, что там за узор?..

– Ты смотри, какой «мерс»! – заорал Петруня с таким воодушевлением, что Андрей вздрогнул. – Вон тот, серебристый… как хек. Это же тридцать четвертый год, шесть цилиндров, сорок сил, гонит до ста в час… А вон, гляди, «хадсон» сорок шестого года… нет, сорок седьмого. Не город, а автомобильный музей, ус. ться можно.

– Ты бы шел в автобизнес, что ли.

– Ты что, дурак? Идиот? Не знаешь, что почем у нас в стране? Куда попал – там и сиди, не рыпайся. То в философы меня засунуть хочешь, то еще куда… Как будто сам родился для того, чтобы в торгпредстве непонятно чем торговать…

Андрей ничего не ответил, потому что Петруня попал на сей раз метко, да и подъехали уже, и он напрягал глаза, чтобы в расплывающемся сыром ландшафте, среди блестевших под фарами автомобильных задов найти нишу для «Вольво».

Два скромных фонаря «Пингвина» делали угол улицы уютным; над входом дерево беспокойно шевелило голыми пальцами, сбрасывая капли. Полукруглая открытая терраса была, разумеется, пуста, только махал на ветру красными плавниками мокрый навес. Сам пингвин на темной вывеске под фонарями совсем растаял в тени, зато еще сразу три жестяные птицы во фраках, отражая неон, сияли над дверью, которая вела куда-то вроде трюма. Андрей и Петруня провалились по крутым ступеням в красно-коричневое узкое нутро этого трюма, оказавшись нос к носу с не слишком опрятным парнем, вид которого наверняка успокоил Петрунины опасения насчет кошелька, и который тут же стал бойко называть их «месье». Конечно, дураку понятно, что никаких месье в его заведении быть не может, и за версту он разбирает, что заявились русские садыки (особенная походка, что ли, черт возьми!), но знает: садыкам нравится, когда их называют «месье».

– Пиво есть?

Вот типично отечественный вопрос. Конечно, пиво есть, и что к пиву – тоже, и никелевые ободки стульев прямо скучают по влажным от дождя спинам.

– Интересно, у нас в Союзе Советских пиво вот так запросто когда-нибудь будет или нет? – пробует Петруня шекспировски поставить вопрос и усаживается за клетчатое полотно скатерти.

– Ты лучше подумай, что со страной будет.

– Ничего невероятного с ней не будет. Только слова заменят. Вместо «политически грамотен» – «ненавязчиво интеллигентен». Или что-нибудь еще. «Исторический материализм – продажная девка коммунизма». Звучит?

Малый вежливо ждал и делал такую заинтересованную мину, – того и гляди, сам вступит в разговор.

– Парень-то ждет, – сказал Андрей.

– А чего ждет? Что у них – меню в сто страниц? По два пива, а остальное пусть сам домыслит – маслин, орешков… Чего он мямлит?

– Спрашивает: маслин, орешков, еще чего?

– Скажи ему, что он не философ. Люди всегда лучше знают, чего не хотят, чем чего они хотят!..

Малый почувствовал, что месье нервничает, и все понял, не дожидаясь дальнейшего перевода.

– Маши-ль-халь, маши-ль-халь [7] , месье…

Пока он за стойкой собирал, чем богато его заведение, Замурцев непроизвольно проехал взглядом по подвалу. Редкие клиенты, разумеется, уперлись глазами в залетевших иностранцев. Глазеть здесь вроде как хороший тон. А впрочем, не только глазеть. «Аль-ах мин уэйн? А! Русья! Горбачифф – мних?..» [8]

– Ну? – сказал Петруня.

– Что – ну?

– Знаешь, чем человек отличается от пчелы?

– Чем?

– Умеет рассказать о том, что чувствует.

– Так вот прямо взять и все рассказать?

– А что тебе еще делать? Давать объявление в газету? Сейчас модно давать объявления. «Куплю индийское пособие по любви и подвесной мотор»…

Малый со звоном посадил на стол поднос с бутылками, стаканами и плошками, и Суслопаров предупредил:

– Антракт.

Он не позволил малому наполнить:

– Иди, иди, тамам! [9]

Он налил сам, выпил сразу свой стакан, и снова налил, и тогда опять стал годен для философских обобщений:

– Андрюш, подумать только, сколько лет люди гробились из-за каких-то мифических истин, разных там национальных и социальных миражей, и вот, наконец, явился один парень в Кремле и все поставил на место: держите, ребята, курс на общечеловеческие ценности. Правда, он их не обрисовал, Андрюш, эти ценности, но по логике нетрудно домыслить, верно? Вкусный харч, густое пиво, нормальный прикид… Впрочем, прости, я отвлекся, ты продолжай… то есть начинай.

– О чем ты хочешь, чтобы я начал?

– Не притворяйся. Каждому всегда есть, о чем. Всегда что-то жжет.

– Даже мытищинских философов?

– Даже. Но меня жжет не сильно, так что вполне охлаждает вот эта жидкость с пеной. А в твоей котельной сегодня температура выше, чем у средней обыденной души.

– Ты думаешь, пьяный треп для моей души – лучшее средство?

– Фи, как грубо, молодой человек. Ну и держи весь свой угар при себе.

– Если б ты знал, в чем дело, ты бы не трепался.

– А я уже знаю.

– Откуда?

Петруня забеспокоился. Он и сам толком не понимал, как так получается, что он столько всего видит в людях, да и разбираться в собственном внутреннем хламе не хотел. Ему было бы противно всерьез убеждать кого-либо в своих прозрениях, но и вышучивать божий дар тоже не стоило. Он снова окунул мысли в пиво и наконец нашел нужное, став прежним Петруней.

– А что ты стесняешься, Андрюш? Знаешь, когда немного пахнет грешком, это даже приятно… будто чуть пригоревшей кашей.

– Петруня, ты… ты сатир, – сказал Андрей почти весело, и ему стало легче, оттого что Суслопаров все (или почти все) почуял своим узким носом, и уже вроде как установилась уютная, домашняя обстановка маленького заговора, и не надо барахтаться в глупых излияниях. – Что – так сильно заметно?

– Если присмотреться, то да. И потом, я же знаю, каким ты нормально должен быть.

Андрей помолчал, шелуша орешки и отправляя их в рот.

– А у тебя было что-нибудь… вроде такого?

– Не думаю. У каждого свой стиль жизни, Андрюш. Высокие драмы – это не мое.

– Ты понимаешь… Она такие писала письма вначале… Ты не понимаешь!..

– Я слушаю, Андрюш.

– Такие письма… А потом вдруг – ничего. Два месяца ничего. Сегодня я ей позвонил… в общем, кажется, все. Сказала, что ей не нравится писать письма на чужое имя. Как будто не понимает, что здесь личных почтовых ящиков нет, а общественных почтальонов больше, чем хотелось бы. И так еле сумел уломать одного, чтобы согласился на себя получать… Правда, фамилия у него дур-рацкая!

– Я в этих вопросах не силен, Андрюш. Но допускаю, что есть такие женщины: для них лучше вообще без писем, чем вот так… Давай еще пивка?

– Разве ничего не осталось?

– А разве осталось?

– Не ерничай, тебе это не идет. Я сам удивляюсь, что так быстро кончилось. Эй, друг!..

Малый уже все понял (очевидно, по перетряхиванию бутылок), был тут и вежливо улыбался, показывая нездоровые зубы.

– Ты уже здесь? Смотри, какой сладкий… Еще четыре пива. Арбаа [10] . Ферштейн?

Как не понять, когда Петрунины глаза восходят двумя солнцами в легком тумане, когда четырехпалая корона из пальцев парит, как птеродактиль, а в голосе накатывает шум большого далекого леса.

– На чем мы остановились?

– Мы остановились на том, Андрюш, что у тебя был сегодня разговор, который заронил червя сомнения.

– Петруня, я тебе все пиво вылью за шиворот!

– Вон уже несут. Давай лучше выльем его в стаканы. Ты мне скажи: хорошая была девочка?

Жалобно закричали невидимые птицы в густых ветвях над головой.

– Хорошая…

«Как тебе объяснить, Петруня? Что-то вроде внезапной флейты в привычном гуле оркестра. Безмолвно качающаяся ветка в окне… Печально идущий где-то снег…»

– Очень хорошая, Петруня. Ты знаешь, у нее были глаза… как тебе объяснить… не забирающие, а отдающие. И, как ни банально, зеленые. Изумрудные… Нет! Изумрудные – это слишком стеклянные. У нее другие. Живые изумруды.

– Кажется, представляю, – вздохнул Суслопаров. – Мандраж по коже…

– Она сама говорила, чтобы я ехал, – продолжает Андрей, чувствуя, как весь наполняется сладостной грустью красивого умирания, похожего на закат над холмами Пальмиры под музыку Вивальди. – Сама говорила, чтобы ехал, – он толком не помнит, что она говорила ему и как говорила, но, кажется, что именно так, и он сбивчиво рассказывает Петруне, как они два года встречались, и как она обещала ждать, и что чертовски прекрасные были ее письма, все время прекрасные, пока не стало никаких. – Ведь ясно же было, что я когда-нибудь куда-нибудь уеду, контора же выездная! Зачем тогда было два года встречаться? Я ее не понимаю! Как она себе это внутри выстраивала, – не понимаю! Какие там мысли бродили?..

– Ты же не хирург, Андрюш. Чтобы с женщиной тррр… – что-то лишнее попало Суслопарову в горло, он захрипел и заперхал, но спасся пивом, – чтобы с женщиной встречаться, необязательно знать, что и как у нее внутри фунциклирует. Это даже мешает. Отвлекает. Поэтому они и убегают с гусарами и цыганами, которым на метафизику с антимонией начихать… – тут Петруня понял, что переехал грань, и сгладил, – это я, разумеется, в порядке дежурного бреда, Андрюш.

Но Андрей уже был слишком далеко, чтобы его могли достать мелкие камешки Петруниного нагличания.

– У меня даже не осталось ее фотографии… Как-то не думал об этом, ведь у меня была вся она, – зачем фотографии?..

– Это, может быть, и хорошо, – утешает Петруня, оценивая ситуацию со своей точки зрения. – А то еще Вероника накроет. У них вообще нюх… Ты письма-то хорошо спрятал?

В голосе приятеля Андрею слышится слишком развязная гамма, и он суровеет.

– Ты не трогай Мисюсь. Это просто подарок судьбы – такая жена. Без нее я бы толком и галстук не умел завязать.

– Понятное дело! – коварно соглашается Петруня. – Она теперь опять всего дороже.

– Да! Представь себе! Или ты думаешь, что я собирался ее бросить?

– Ого-го! Пью за повелителя стихий.

– Ты дурак и алкоголик. Может, я и ребенка собирался бросить? Тебя бросали родители?

– У них ничего такого не было.

– Откуда ты знаешь? А?

– Ладно. Успокойся. Все равно я тебе завидую. Безобразие лучше однообразия. Слушай, опять все кончилось. Давай теперь чего-нибудь покрепче.

– Да мне уже хватит.

– Ну вот, я так и думал. С тобой идти пиво пить, – все равно что ехать в пустыню купаться. Надо как следует закончить… Где этот представитель древнего народа? Халдей! Принеси «ладошку» арака, понял? Что он клювом щелкает?

– Говорит, у них не подают.

– Вот те нате, хрен в томате… Знакомая песня… Ну, скажи тогда, пусть принесет откуда-нибудь. Надо напоследок весело закончить… Чего он?

– Говорит, подороже будет.

– Ладно. Пусть тащит, не обидим.

Андрей не помнил, перевел ли он последнее, или Суслопаров уже поднялся на воздушном шаре воодушевления над высотой всех языковых барьеров. Во всяком случае, малый тут же исчез.

На какой-то миг у Андрея блеснуло, как солнце из туч, предвидение:

– Петруня, может, не надо «ладошку»?

– Почему это?

– Мне-то, знаешь, проще, я отдельно живу, а тебе через все посольство топать.

– Не будь роялистом больше, чем рояль. Я же не девка, чтобы ты меня провожал. А на всех этих цербернаров я клал, понял?

– Понял.

– Ничего ты не понял.

– Я понял, что ты на них всех клал.

– Да не в этом дело! Ты просто рад мне еще раз напомнить, как ты безобразно свободен… Молчи, я знаю, что ты не хотел. Просто у всех у вас пещерные понятия о свободе. А классик как говорит? «Свобода – есть осознанная необходимость». Не кивай, не кивай, ты не понимаешь всей глубины… А! Принес, наконец, мурмудон ты мой, молодец, парень куэйс [11] . Тебе сколько, Андрюш? Разбавить сильно? Ледку?.. Так вот, сегодня мной осознана необходимость устроить в этой пивной центр мироздания. И я устроил. Поэтому я свободен. Ха-ха! Спроси его: он верит, что я свободен?.. Ладно, не спрашивай, давай лучше выпьем.

Арак мятной струей легко льется в горло, и внутри долго тает его холодная дорожка.

– Я, Петруня, тоже бы… как-нибудь… Каждый день одно и то же!

– Правильно. Знаешь, чем человек отличается от пчелы?

– Чем?

– Тем, что должен доказать себе смысл жизни.

– Вот я и докажу. Поеду куда-нибудь…

Поначалу туманная, эта мысль стала быстро оседать в голове переливающимся инеем.

– Возьму и поеду прямо сейчас.

– Куда же ты поедешь?

– Какая тебе разница?.. Что, в Сирии некуда поехать?

– Верно, есть места симпатичные… Маалюля ничего, Забадани…

– Дерьмо твой Забадани! Вы все дальше Забадани не ездили. Каботажники! А на севере ты был?

– Куда уж нам в лаптях за паровозом! Да и чего там хорошего?

– Там природа, друг мой. Ширь.

– Ну и что? Поедешь за пятьсот кэмэ и увидишь, что там такая же сраная пустыня. Ехал бы лучше в Маа-люлю, – и ближе, и красивей.

– Ты дурак. Я там миллион раз был.

– Ну и съезди еще. Я там два миллиона, может, был.

– Тебе не понять. Это как зов.

– Ну-ну. Езжай, если у тебя такая идея с фиксой… Слушай, а может, лучше Бейрут? Вот, куда бы я смотался.

– И не говори мне про него. Это же просто припадочная Ницца местного значения. Ты снимаешь трусы со своего плебейского преклонения перед банальщиной. Там, на севере, мне рассказывал Муликов из культурного центра, серная река вытекает из земли. Зеленая река, понимаешь?.. Как стекло… или, наверное, как жидкая бирюза. Может, она прямо из ада течет… Ты в Бейруте такое увидишь?

Насчет ада Петру ню задело.

– Да… Муликов – мужик с тараканами в голове… (это означало похвалу). И страну знает взад и поперек.

– Там, вообще, наверное, ближе к аду, Петруня, – продолжал Андрей разрабатывать найденный сюжет. – Потому, что вся земля пахнет серой, особенно к вечеру… и мост римский на Тигре… и лиловые горы… и еще черные горы… может, они торчат из самого пекла…

– Все равно, – капризно сказал Суслопаров, как будто Андрей умолял его тут же полюбить этот самый сирийский север, о котором наплел Муликов. – По пустыне тащиться… не люблю я эту вселенскую пудреницу…

Так или примерно так протекал, как вспоминалось впоследствии, этот полумифический разговор, полумифический не только потому, что весь вселенский космос, начиная от самых глаз, уже заливало нереальным туманом, но главным образом, может быть, оттого, что в недоступной никому параллельной жизни, в этой раковине, куда сам Замурцев заглядывал с опасением, вдруг, непонятно как, хозяйски расположился Петруня, пытающийся даже и сюда распространить свои философские изыски. Хотя, кажется, разговор очень скоро съехал в какие-то невыносимые джунгли, отчего в памяти зацепились только несколько невнятных обрывков: почему-то о гражданской войне, которая, в общем-то, понятное стремление народа внести разнообразие в унылый идиотизм существования, и что, если петуха в воду бросить, ему, в принципе, раз плюнуть поплыть – между перьями-то и в костях воздух, – а он начнет безрассудно барахтаться и все равно захлебнется, и что все мы похожи на таких вот петухов.

Помнилось еще, что потом (уже на улице) какой-то мальчишка целовал себе грязные пальцы, показывая, какой Андрей сладкий, и говорил весело хриплым голосом:

– Мистер, дай двадцать пять!

И еще – сопливый от грязи тротуар и Петруня, делающий время от времени такие плавные па, что казалось: вот-вот заиграет нежная музыка «Лебединого озера», и крик его души, когда он наконец добился своего: «Думаешь, легко представителю великой державы в картонных ботиночках за 150 лир?!»

Как ехали опять в «Вольво», Замурцев помнил уже лучше, все-таки ему, как водителю, приходилось напрягать центральную нервную и вегетативную. Машины проносились мимо так быстро, что казались очень длинными. Петруня вертелся на сиденье (ничего нет хуже пьяного философа) и кричал:

– Куда лезешь, гад! Слушай, Андрюш, ну когда, наконец, все эти кретины за рулем переколошматятся и ездить станет приятно?.. – и тут же: – О-о!.. Глянь: вот это «Мазда»! Какая форма – просто гениальный обсос! – и вдруг вспыхивала еще одна жгучая мысль, и он опять принимался орать, – ты видишь? Видишь, какая зайка поехала?.. Вон, в «Бьюик Сенчури»… одной кожи на ней на двадцать тыщ. А номерочек-то государственный! Зарываются они, не кончится это добром, точно тебе говорю. Как у нас…

Слава богу, все лучшие места в Дамаске собраны тесно, и вот уже – темные задворки посольства с рядами машин под навесом и без, и сыроватый ветер, гасящий пронзительный Петрунин голос:

– Знаешь, ч… чем человек отличается от пч… пчелы?

– Кончай со своей пчелой. Надоел. Скажи лучше, чем не отличается.

– А ты разве сам не просекаешь? Вроде неглупый парень…

– Тем, что тоже живет в ульях?

– Ты умница. И тоже любит нектар! Ха-ха!..

Что-то будто толкнуло Андрея, он поднял глаза и угадал в темном небе глыбу горы Касьюн, в этом месте меньше усеянную огнями, чем где-нибудь напротив Абу Румани. И нужно было бы, конечно, еще раз попытаться разгадать неясное беспокойство, немое послание, звездный язык, но сил уже не было, и он только сказал Суслопарову на всякий случай:

– Ты там… поосторожней.

Но этот пижон не понимал неслышного голоса судьбы, проговаривающегося шелестом ветра и кружением облаков, и в ответ на дружеский совет продолжал гаерствовать:

– Ты что, Андрюш, забыл, как пишет центральная партийная печать? «Мы не боимся разоблачений. Мы такие, как есть, и гордимся этим!»…

– Ну все-таки. Постарайся там… без эксцессов.

– Конечно, конечно, друг мой… не волнуйся, я и сам понимаю. Будет очень неприятно, если после нашего милого вечера… Это ведь такая же будет гадость, как испортить воздух в сауне.

Андрей вздрогнул. В сауне? Ах да, просто очередная Петрунина шутка.

Но вот Суслопаров пошел к воротам, растворяясь в ночных бликах, а Андрей залез обратно в теплое автонутро к интимным огням (жалко, не зеленые, а то было бы похоже на кабину самолета). Часы показывали девять, в это время он всегда слушал «Радио Монте-Карло», уже почти выработался условный рефлекс. Да и в самом деле интересно, что там случилось в остальном мире, пока они с Петруней заседали в бане и в «Пингвине», время сейчас богатое.

«…госсекретарь США заявил, что Буш и Горбачев назначат новую дату встречи в верхах, как только это станет возможным. Нельзя быть уверенным, подчеркнул он, что конфликт в Заливе завершится к середине года». Женский голос сменяется мужским.

«С начала военных действий союзная авиация совершила 25 тысяч вылетов против Ирака. Сегодня утром дождь из бомб обрушился на города Зурбатия и Бадра, – сообщило агентство ИРНА, – американское командование подтвердило, что была проведена воздушная атака на военно-морскую базу Умм Каср».

«Двенадцатый день войны привлек внимание двумя главными проблемами: массовым перелетом иракских самолетов в Иран и разрастанием нефтяного пятна, которое угрожает саудовскому побережью…»

Еще полторы минуты такого же ровного, даже чуть занудного рассказа об армагеддоне:

«Саддам Хусейн подтвердил журналисту Си-эн-эн Питеру Арнетту, что иракские ракеты СКАД могут нести ядерные, биологические и химические заряды. По словам советского генерала Петрова, в распоряжении Багдада имеется от 2 до 4 тысяч тонн химических средств, в основном, горчичного газа, табуна и зарина».

Нежные голоса: «Радио Монте-Карло-о-о!..» Потом – реклама стирального порошка. Как любят писать в плохих романах, жизнь продолжается.

* * *

Мисюсь тоже провела то время, пока они не виделись, культурно: сходила на угол за пиццей и теперь сидела с тарелкой перед телевизором. Андрей встал в дверях, для начала – подальше.

– Как баня?

– Ничего. Петруня только, по-моему, немного перестарался.

– Это я чувствую. По амбрэ.

Нюху Вероники был поразительный. Он всегда просил ту не использовать крепкие духи, а еще лучше – не использовать никакие.

– Не надоело тебе якшаться с разной пьянью?

– Я как Фрэнк Каупервуд [12] , – сказал Замурцев, спотыкаясь на чересчур длинном имени. – Я независим и встречаюсь с людьми интересными, а не полезными.

– Фрэнк Каупервуд… – повторила она с сомнением, граничащим с насмешкой. – Фрэнк Каупервуд был миллионер.

– А я что? Я тоже не последний человек по советским меркам!

Постукивание вилки, вопли телевизора. Мисюсь иногда умела так промолчать, что получалось впечатлительней любых слов.

Потом ровный голос:

– Хочешь пиццу?

«Может, надо ожесточиться?» – подумал Андрей. Но ожесточиться не получилось, и он в конце концов сказал:

– Ладно, давай.

Потом он вспомнил, что все-таки главарь семьи, как сказал бы Петруня.

– А ребенок где?

– Занимается.

– Это хорошо.

Андрей тоже сел перед ящиком для идиотов и откусил кусок пиццы.

– Про Залив показывали?

– Показывали и говорили что-то, но я не разобрала, по-арабски ведь.

– Ничего, в десять снова будут новости, я тебе переведу.

– Маслом пиццу помажь, полезно, чтобы ногти не слоились.

– Пап! Па-ап!

– Слышишь? Юлька кричит – тебя к телефону.

– Да ну их всех… (скаламбурил сам для себя) в баню!

– Ты что! Вдруг что-нибудь важное.

– Па-ап!

Как у них все основательно и правильно, прямо секретариат, а не семья.

– Не ори, иду!

Юлька преданно протягивала трубку, зажав ладонью микрофон.

– Из посольства, говорят…

– Разберемся, иди… Алло! У аппарата.

В телефоне был Леша Жандарев, молодой посольский парнишка, почему-то с большим подобострастием относящийся к Андрею, кажется, после задушевного разговора то ли о Максимилиане Волошине, то ли о преимуществах блю терьеров.

– Андрей Сергеевич, добрый вечер, извините, пожалуйста, за беспокойство, но я решил позвонить… получилась такая история с Суслопаровым Петром Яковлевичем…

«Испортил все-таки Петруня воздух в сауне!» – выскочила самая первая мысль, и как-то сразу не связалось: зачем же ему-то звонит Леша, если история получилась с Петром Яковлевичем? Но тут же нужная догадка пришла вместе с гаденьким сквознячком в животе, хотя он и сказал деланно ровным голосом:

– Какая именно… м-м, история?

Леша не успел ответить; в трубке было слышно, как на его голос стал наезжать чей-то более сильный, и вдруг в ухо громко зазвучал Войцыцкин, старый приятель, помощник военного атташе:

– Старик, тебе уже рассказали? Тут Петруню взяли под изрядным баллоном. Что же ты ему мозги не вправил? Он поперся сдуру в клуб и нарвался на Непейного, само собой. А у того, сам знаешь, какое губернаторское положение, ему хоть бы как-нибудь обозначиться, напомнить, что он ум, честь и совесть. Виквас тоже на Петруню взъелся, время ведь режимное…

Андрей ощутил, что в двери возникла Мисюсь. Так и есть: Мисюсь, да еще с выражением «что стряслось?» на лице. Он махнул ей рукой: иди, иди! и снова прижал к уху войцыцкинский голос.

– …закладчиков хватает, видели, как вы у посольства расстаться не могли. Так что готовься завтра штаны снимать.

– А я-то здесь при чем? – сказал Замурцев почти оскорбленно. – Подумаешь, видели у посольства!

– Ну, как знаешь. Петруня тоже не герой-партизан, возьмут его за хипок, – неизвестно, чего нарассказывает. А я тебе говорю: Непейному ваш кульбит прямо подарок ко дню рождения. Он как раз метит в советники по кадрам. Так что думай, напрягайся.

– Спасибо, – сказал Андрей, и от беспомощной ненависти к ситуации, и к Непейному, и к Петруне получилось как-то слишком униженно-подобострастно. Но хуже всего, что Мисюсь еще была здесь и все поняла, да и что тут было понимать!

– Догулялись, мистер Каупервуд?

– Что-ты-имеешь-в-виду? – спросил он почти по слогам, пытаясь выиграть время, чтобы справиться с растерянностью.

Он терпеть не мог, когда его видели растерянным, тем более, знал, что через секунду это пройдет, и мозг начнет изворачиваться, бороться, даже, может быть, впадать в нездоровый азарт, поскольку характер у него, в общем-то, был в деда: внешне мягкий, но с пружиной, а то бы его давно втоптала в домашний коврик такая волевая и умная женщина, как Мисюсь.

– Ты сам прекрасно знаешь, что я имею в виду. Кто это звонил?

– Войцыцкин, из посольства.

– И что там? Дружка твоего высылают?

– Пока только поймали.

– Ну, значит, завтра вышлют. И тебя, дурака, следом. Только мы вот, чем виноваты?..

На последнем слове голос Вероники дрогнул чисто по-женски. Конечно, обидно и позорно уехать из страны из-за какой-то глупой пьянки.

– И что мы теперь будем делать?

– Только спокойно! – Андрей знал, что главное – не дать камню покатиться с горы. – Ты должна мне помочь быстро исчезнуть.

– Как – исчезнуть? Куда исчезнуть? – Мисюсь, разумеется, своим чересчур конкретным и обстоятельным умом уже крепко увязла в горестной ситуации, и пока все закоулки ее воображения не заполнились ужасающими подробностями гибели Помпей, нужно было оторвать внимание от вулкана, тем более, что в ближайшие полчаса ее помощь действительно была нужна.

– Я думаю, Виквас меня не будет топить…

– Кто это – Виквас?

– Ты что! Я же тебе рассказывал. Виктор Васильевич, офицер по безопасности. Он мужик ничего, но сейчас одна сволочь шум подняла. Петруню, может, и утопят, но если у меня будет что-то вроде алиби, никто раскапывать не станет, нужно им! Одним дураком насытятся!.. Стой здесь.

Он схватил трубку и набрал номер, а Вероника, обессиленная сумасшедшим ветром, вдруг ворвавшимся в надежное, просчитанное существование, обреченно опустилась на диван.

– Алло! Дилором? Мирсаид дома?.. («Дома!» – шепнул он расстроенной Мисюсь и подмигнул, будто готовился обрадовать всех потрясающей шуткой) Мир, привет! Узнал? Как сам?.. Ну и прекрасно. Ты мне круто нужен, есть одно важное дельце… Еще важней, чем на миллион… Конечно, за мной не заржавеет (жене – скорчив обезьянью рожу, жестами: сейчас мы ему врубим, вот обалдеет! умора!). Я, видишь ли, уезжаю срочно в командировку… да-да, именно в это самое замечательное время, на ночь глядя. Но это еще не самое интересное. На самом деле я уехал вчера утром, ты понял? Так что подтверди, если кто спросит. Да, мне надо. Очень… Завтра в посольстве узнаешь… Почему секрет? Были с Суслопаровым в бане, а он нарезался и влип. Может, кто-то нас видел вместе. Как он садился ко мне в машину… Наверняка болтать языками начнут, не мне тебе рассказывать. Но я-то – ты ведь чувствуешь? – в полном ажуре! Хочешь – дыхну? (поскрипывающий смех) Да, вот еще: справочку о командировке, как консул, напиши после возвращения, ладно?..

Прошла примерно половина вечности, после чего наконец из электрического молчания послышалось:

– Н-ну, ладно… В память, учти, о нашей дружбе в институте.

– Спасибо, старик, – проникновенно сказал Замурцев уже своим натуральным голосом, без нервических рож и припадочного смеха. – Я, знаешь, не сомневался, что ты поймешь.

– Больше так не делай, – посоветовала трубка с легким южным акцентом, вместив в эту фразу все: бескрайнее море благородства и смертельную усталость от людской нечистоплотности. Но пришлось выпить смесь, не морщась.

– Все. Нормально, – сказал он, положив трубку. – Пусть теперь разбираются, с кем Петруня в темноте приезжал.

– И куда же ты отправишься? – спросила Мисюсь.

– Куда-нибудь подальше… – тут его осенило: бирюзовая река, лиловые горы… – Туда… на север, к Дейру.

– В Дейр эз-Зор! Это же у черта на рогах!

– Правильно. У черта! У дьявола! Тем лучше.

– А почему не в Хомс какой-нибудь или не в Тартус? Ближе все-таки. И от войны подальше.

– Это уж позволь решать мне.

Последние слова получились громко и внушительно, даже строго. Услышав этот рык взволнованного льва, Вероника не стала спорить, чем еще раз доказала, что она умная женщина.

– Па-ап! – прилетело от Юльки. – Что это вы там?

– А ты не лезь в родительский базар, занимайся своими делами! – и вдруг его прошило электричеством. – Ах, черт! Черт! Я же ему не сказал!..

Он опять стал давить на белые зубы кнопочного телефона.

– Алло! Мирсаид? Слушай, я же тебе не сказал, куда поеду (с подозрением обманутого мужа). А почему ты не спросил?.. Не догадался!.. Ах, как у тебя просто все! А у меня, сам понимаешь, все довольно серьезно… В общем, я уехал в Дейр эз-Зор… а потом, может, дальше куда-нибудь… да хоть в Хасаке… не знаю, как сложится… К черту. Спасибо. Спокойной ночи.

– А в Хасаке зачем? – спросила Мисюсь. – Это уже совсем на край света. Почти Ирак. Еще какую-то глупость задумал?

Чтобы подразнить ее, он сказал почти что с небрежностью путешествующего аристократа:

– Может, проеду чуть подальше. Там потрясающие есть места, Муликов рассказывал. Посмотрю реку серную… римский мост на Тигре…

Он чуть не прибавил: «А то вышлют, так ничего и не увижу», но все-таки пожалел Мисюсь и ее слишком конкретный ум.

Он повторил ей, как Мирсаиду:

– В общем, не знаю. Как сложится.

Хотя на самом деле все у него уже сложилось, и он знал.

– Андрюша, о чем ты! Это ведь уже турецкая граница. Тебя и близко не подпустят!

– Видишь ли, там границу никто особенно не охраняет. За ней больше турки смотрят, чем сирийцы.

– Почему?

– Значит, туркам нужней.

– Странно как-то…

– Восток, милая.

Тут он спохватился.

– Давай собираться. Алиби все-таки надо поддерживать.

– Ага, – испуганно согласилась Мисюсь, как будто к дому вот-вот должны были подъехать черные «эмки» с нелюдимыми чекистами. – Сейчас я Юльку привлеку для быстроты.

Но хоть бы и впрямь само НКВД грозило приехать, Мисюсь все равно была не в силах совладать со своим педантичным механизмом внутри.

– Ты выкладывай обувь, Андрюша, а я буду отбирать одежду.

– Какая обувь, ты что! На два-три дня! Время, Вероника, время!

Вот так, подхлестами, удалось ввергнуть Мисюсь в суету, что было для нее худшим мучением, поскольку, когда хватаешь первую попавшуюся пижаму, отказывая себе всего лишь в двух минутах, чтобы рассудить, какая именно больше пригодна для данного случая, жизнь становится опасно легкомысленной и ненадежной.

От суеты проснулся в клетке попугай и полузадушенно бормотал. Из книг Андрей выбрал в дорогу «Комедиантов» Грэма Грина. Кроме этого предмета, бегство на север оказалось немыслимым без большой серой сумки, пакета с постельным бельем (на всякий случай), красного сундука-холодильника и термоса. В два приема Андрей отнес все в машину. Потом надо было вдумчиво разложить по карманам деньги, документы, авторучку, ключи, записную книжку, запасные ключи от авто – чтобы ничего не мешалось и в то же время было под рукой.

– Может, не ехать? Может, обойдется? – под занавес робко предположила Вероника.

– Да нет, лучше уж – как Петруня говорит: «На бога не надейся и сам не плошай…» А Виквас даже благодарен будет, ему же меньше забот.

Жестом он поманил ее за собой следом на лестничную площадку.

– Юльку к телефону не допускай, чтобы не брякнула чего-нибудь.

– Я его выключу.

– Ну… это уж лишнее. А в общем… как хочешь, – Андрей поцеловал Мисюсь и от чистого сердца сказал: – Ты у меня умница.

Только в лифтовом одиночестве до него дошла брезгливая гримаска, мелькнувшая на миг на лице Вероники, когда он процитировал Суслопарова. Сделал он это случайно, просто подвернулось на язык. Ну и хорошо, а то Мисюсь подумает, что он испугался до беспамятства. И еще хорошо, что нет душка предательства. Пусть знает, что он своих приятелей из анналов истории не вычеркивает, что бы ни случилось. Поэтому удачно вышло, очень политически правильно.

* * *

Еще не было половины одиннадцатого, когда он выехал. Дождь не мутил больше темноту, от его обильных слез, которые они с Петруней переждали в «Пингвине», остались лишь таинственные медузы луж на асфальте и тревожащий озон в воздухе. Машин почти не было, но Андрей все равно ехал спокойно, поскольку не относился к любителям голливудской езды, когда трещат клапана и скулят покрышки. Только очутившись на алеппском шоссе, он позволил двухтонной «Вольво» разогнаться до цифры 120. После 25-го километра он свернул к Дмейру на дорогу провинциальную, узкую, но гладкую и пустынную.

До Пальмиры оставалось около двух часов бодрой езды. Трасса хорошая, надо только опасаться пучков кордной проволоки, остающихся от лопнувших покрышек.

Дамаск, наверное, уже совсем заснул. Хотя, на Шааляне летом и поздно вечером сутолока, даже гуляют девчонки (а там ничего есть девчонки); фруктовые и кондитерские лавки веселят прохожих яркими лампами; звенит миска на цепочке, прикованная к крану, устроенному в помин души шейха Нури – одного из столпов бедуинского племени шаалян, когда-то полюбившего здешние места и давшего им свое имя. И отросток ветвистого древа правящего клана племени с надменно закрученными усами – весь в белой галабии [13] и с четками из ягод терновника – сидит на венском стуле на тротуаре перед входом в наследственный особняк, отличаясь от далеких предков, 13 веков тому назад поставивших свои палатки в здешних садах, только носками фабрики «Редуан Халляк» и ботинками со шнурками.

Иногда, впрочем, стоит только стул.

Сейчас, по случаю зимы, стул, разумеется, убран и дверь наверняка закрыта.

Уже погасли огни Хамры и Салхии, но еще светит, наверное, прожектор на вальяжной площади Омейядов и растягивает тень памятника президенту, или в советском просторечии «папе», на просторной глухой стене библиотеки его имени.

Мисюсь налила себе джину, смотрит ТВ, думает о стремительной «Вольво» своего мужа, о зловредном Петруне, о том, чем обернется вся история, и немного – о войлочных тапочках, съеденных накануне молью. Он вдруг понял, что хочет подойти к ней сзади и поцеловать в теплую шею с родинкой, отодвинув волосы. И еще он вспомнил, как любит смотреть сбоку на ее профиль, когда она над чем-то задумается, а когда она очнется, то почему-то очень противно сердится и банально ворчит, вроде: «Ну, что смотришь?» Она очень серьезная женщина и чудесная жена, Мисюсь. Она, наверное, достойна быть женой великого человека. Как же так получилось, что она вышла не за того?.. Или тот, за кого она вышла, был похож когда-то на заготовку великого?..

Провинциальный тихий Дмейр остался незамеченным, где-то в темноте, справа. Еще через километр Андрей миновал первый пост. Когда машина запрыгала на небрежно наляпанных асфальтовых буграх, кто-то вышел с фонариком, посмотрел на номер и махнул рукой: валяй, не останавливайся.

Дальше лежала пустыня, безжизненная мокрая земля на сотни километров вперед, и пока эта внезапная бесконечность, торжественная, как музыка, не начала выматывать душу, надо было поскорее включить успокаивающую птицу дорожного уюта. Панель озарилась цифрами «1233» – радио Монте-Карло.

«…С начала операции «Буря в пустыне», по данным союзников, они потеряли 24 самолета. Два американских истребителя-бомбардировщика F-15 «Игл» и один бомбардировщик А-6 считаются пропавшими без вести вместе с четырьмя членами их экипажей. Ничего не известно еще о двух «Торнадо» британских ВВС и об их пилотах».

«Саудовский военный представитель подтвердил, что иракская ракета «земля-земля» типа СКАД была перехвачена и уничтожена сегодня вечером над Эр-Риядом примерно в 21.00 по местному времени. Жители саудовской столицы могли наблюдать пуск четырех ракет «Пэтриот» противоракетной обороны, после чего в 21.03 была объявлена ракетная тревога. С начала операции «Буря в пустыне» Ирак осуществил уже 26 пусков ракет по Саудовской Аравии».

«Испанец Карлос Сайнс на «Тойоте Селика» продолжает лидировать в ралли Монте-Карло, не уменьшая разрыва с неистовым Франсуа Делекуром и его «Фордом Сьерра»…»

Все ясно, дальше будет про победы Бориса Беккера и про наводнение где-нибудь в Бангладеш, без этого набора новости – не новости. Во всяком случае, в данном историческом промежутке.

«720» – частота Би-би-си:

«…высшего совета исламской революции аятолла Мухаммад Хаким подтвердил в Тегеране, что священные города шиитов Неджеф и Кербела подверглись бомбардировке авиацией союзников».

«В Ливане доллар продолжал подниматься в течение последней недели, достигнув в пятницу 1050 лир против 1013 лир в прошлую пятницу…»

В общем, ничего сверхъестественного в мире не происходило. Кто-то стрелял, кто-то отстреливался, кто-то качал права, кто-то наживался, кто-то утверждал себя. Ничего такого, что затмило бы последние события в жизни самого Андрея.

Кое-где на холмах полосами смутно белел снег – на холмах, которые, как стадо ночных зверей, подкрадывались к дороге. А когда снег не мешал тьме, начинало казаться, что по обеим сторонам стеной стоят высокие ели; а когда асфальт бежал вниз, легко можно было вообразить, что дорога уходит в гигантский черный зев – под землю.

Что поможет муравью, забежавшему ночью в собор, справиться с этой огромной черной отстраненностью? Удары покрышек по выбоинам? Деловитый голос из Лондона, рассказывающий о быте третьего американского бронедивизиона в песках Аравии? И понемногу начинает казаться, что от всей жизни остался лишь неудобный кусок воспоминаний, застрявший где-то в горле. И единственное слабое спасение – начать что-то петь самому вместо радио.

Ах, как не хватает сейчас Петруни с его умом мытищинского философа!..

«Мы никогда не говорили о любви…»

Получилось хрипло и отвратительно нетвердо.

«…И нежных слов мы избегали, как могли:

В них был опасный смысл —

Огонь горячих искр…»

Уже давно он не сочинял. Потерялась связь с какой-то таинственной сферой, где дремлют звуки и живут слова. Сколько там осталось слов! Но отчего-то ни полная луна, ни бьющиеся под ветром акации, ни «Чинзано россо» не помогают больше расслышать голос из того мира. Дверь закрыта.

«…Мы не умели вместе ни о чем мечтать,

И даже если мы, обнявшись, шли вдвоем,

То каждый думал потихоньку о своем…»

…Но, нет! Неправда! Он о Мисюсь сочинял больше, чем о других! Умопомрачительно много умопомрачительно славных песен. Потому, что он действительно ее любит. Просто он страшно откровенен в песнях. Если бы Мисюсь это знала, она бы знала все… А может, она знает, но делает вид, что не догадывается? Милый, бесконечно милый Мисюсь…

* * *

Он спел восемь или десять песен и еще два раза послушал новости до того, как на горизонте показались желтые и голубые черточки огней Пальмиры. Отсюда до Дейр эз-Зора было еще двести кэмэ с небольшим. Андрей понял, что надо хотя бы немного поспать. Петь уже не было сил, и он, чтобы веки не слиплись раньше, чем надо, последние двадцать километров бубнил какой-то дурацкий припев, пришедший случайно на ум, вроде «чибадурилла», так и бубнил его до изнеможения, пока не подъехал к когда-то пышной столице гордой царицы Зенобии.

Снег штриховал складки холма Джебель Мунтар. «Вольво» проскочила между его надменной глыбой и пятном света, ложащимся на буквы на бетонной стене: «Пальмира Шам Палас отель». Потом снова омут тьмы, свет фар побежал по камням, круто заворачивая туда, где прожекторы обнаруживали среди ночи стену храма Бела и силуэт Триумфальной арки и превращали Историю в театральную декорацию.

Слева от дороги, где-то в паху, у холма Умм аль-Кейс (уж что-что, а Пальмиру он знал неплохо), невидимые, стояли несколько погребальных башен, туристские автобусы накатали к ним довольно безопасную колею. Подходящее место, чтобы съехать с трассы, где слишком много огней и шума. Андрей притормозил, пропуская раздражающе огромный, бьющий фарами в глаза встречный грузовик, съехал с дороги налево и заставил «Вольво» ползти вверх по склону, переваливаясь на камнях. Он остановил машину, выключил фары и понял, что небо совсем иной черноты, чем холм и башни, проявившиеся перед ним на фоне ночи. И еще он понял, что, скорее всего, не выдержит и залезет внутрь одной из башен, – ведь, может быть, в последний раз посылается такой случай.

Андрей застегнул куртку, надел теплую – московскую – кепку. Снаружи дул небольшой ветер – бриз из пустыни, ровный и угнетающий, как вечность. Башня стояла шагах в двадцати выше по склону, у ее подножия зияла, как разинутый рот, низенькая дверь, а окошко наверху делало фасад похожим на одноглазое лицо. Андрею вдруг показалось, что в окне мелькнуло что-то светлое, ноги и сердце у него стал наполнять тяжелый ил, но уже через миг эта игра мнительного воображения лишь позабавила, а взбодривший кровь адреналин даже был кстати, поскольку отогнал сон. К сожалению, к счастью ли, ушли времена таинственных всемогущих сил и рациональный человеческий ум предпочитает теперь полагаться исключительно на самого себя.

Он включил фонарь и, пригнувшись, пролез внутрь. «Ведь, может быть, и впрямь, в последний раз… Может быть, и впрямь, вышлют…»

Стоять ночью в круге желтого света от фонаря в построенном две тысячи лет назад погребальном сооружении было довольно романтично. Башня сохранилась неплохо, хотя это был лишь ее каменный скелет, облицовка же, финтифлюшечки обвалились, содраны, разграблены… Вот сюда задвигался каменный или глиняный гроб с усопшим, скользил по этим выступам, а затем веками сухой ветерок из пустыни подсушивал плоть, превращая тело в мумию… над этим гробом вдвигался другой… и еще… и еще… прямо как складские стеллажи. Непонятно: то ли тем так не хотелось далеко уходить от живых, то ли оставшимся трудно было отпустить ушедших. Или просто связь между душами тех, кто был близок в этой жизни, отчего-то была прочней две тысячи лет назад…

Андрей посветил на лестницу, заваленную обрушившимися камнями. Если бы ночь была ясная, в окно наверху были бы видны звезды. Когда он впервые лазил ночью по пальмирским башням, его почему-то страшно поразили эти наполненные звездами ковши в мертвых домах. Жаль, что сейчас зима, что облака.

Андрей погасил фонарь и вылез наружу. Фары редких машин на дороге внизу скользили по боку холма напротив «Шам Палас отеля». Далеко вдали мерцали голубоватые огни поселка, а перед ними стояла ровная желтая электрическая заря, подсвечивающая колоннаду. Там лежали остатки города, где все так антично, так музыкально-стройно… завитые капители, венерины идеальные груди – как две половинки лимона… холодно, бр-р-р… холодно от мыслей о холодном мраморе, а может быть, от ночного ветра из пустыни. Слишком хрестоматийным был бы этот город, если бы на него не смотрели с этого неба выпученные глаза страшного бога Ваала-Бела…

Андрей зевнул – почти три часа он уже был в пути. Заползя обратно в «Вольво», он достал термос, бутерброды, бутылку с коньяком и, наливая чай, с благодарностью подумал о Мисюсь – словно вознес молитву охраняющему божеству. Потом, жуя, напоследок включил радио. Очевидно, ничего ужасного больше пока не произошло. «Монте-Карло» долго и нудно приставало с расспросами к высадившимся в Дохуке французам, и те с готовностью делились впечатлениями: «…Мы уже пять дней как прибыли, а снабжение до сих пор ни в дугу; душа – подумайте только! – не было все пять дней, вчера только, наконец, помылись, как славно… Каждый день один и тот же рацион: баранина, фасоль, похлебка. Выходим из положения тем, что меняемся с американцами. У них еда тоже дерьмовая, но хоть какое-то разнообразие, parbleu [14] !..»

* * *

Андрей проснулся от болезненно-бледного утреннего света и от безжалостного холода, жгущего лицо и ноги. Показалось, что даже во рту был жестяной привкус этого безрадостного слепого утра, жестяной, как это небо. Он понял со вздохом, что поспать больше не удастся. Часы показывали 7.20, это значит, что он спал пять часов. Но все равно лучше ехать, а уже в Дейр эз-Зоре взять номер и отдыхать на настоящей кровати, в надежном комфорте гостиничной фирмы «Шам». Не может же он оформить себе командировку в Пальмиру, это звучит почти как командировка в Сен Тропез, а в Дейр поездка оправдана, там даже есть партнер объединения, Андрей, правда, не помнил толком, как его зовут, что-то вроде Налим ад-Дин, хотя, конечно, не Налим, и где-то в книжке записано, Налим или не Налим.

«Вольво» медленно съехала с каменистого холма. Руины потеряли ночное очарование и снова стали просто руинами, униженно глотающими дым от проползающего сквозь них по асфальтовой петле 40-тонника. Андрей постарался поскорее оставить позади его отвратительный дизельный рев, и через несколько минут перед глазами снова была зимняя пустыня, где бледный горизонт сливался с белесым небом. Только слева вдали виднелись мускулистые спины плоских холмов, похожих на прилегших быков, и дальше – совсем далеко – тоже холмы, но уже – сизоватым туманом. Хоть двести в час выжимай, все равно пейзаж меланхоличен и нетороплив, не пейзаж, а адажио в концерте Баха, и охватывает ужас при мысли, как же было бы отвратительно, если бы Земля в самом деле была плоской! Как все-таки прекрасно быть уверенным, что Земля – шар, пусть даже приплюснутый.

За Сухной пропали иголки телеграфных столбов вдоль дороги, теперь ни одной большой деревни не будет до самого Дейр эз-Зора. На краю Сухны бедуин побежал, чтобы отогнать собаку от шоссе. Боится, что его раскинувшего парусом рыжий хвост Гетташку, Абгашку или Ыфарку [15] собьет бешено несущаяся Андреева «Вольво». Чем-то Андрею были симпатичны эти деды, от холода и песка кутающие головы в платки-куфии так, что оставались только глаза и усы. Странным образом они напоминали ему о родной российской безысходной глубинке.

«Наконец-то я понял, где скрывается время:

Оно дремлет в провинции, где-то под боком,

Оно бродит, скучая, потерянной тенью

По мокрым дорогам…»

Он снова начал петь, постукивая по рулю. Эту песню он придумал как-то, когда попал в командировку в Курган, лежал в мутном рассвете в номере обкомовской гостиницы, уютом смахивавшей на красный уголок, и слушал доносящуюся со двора ругань грузчиков, бросающих с грузовика ящики со сметаной и боржоми для начальнического буфета. Что может быть безрадостнее для поэта, чем обкомовская гостиница в Кургане?..

«…И под насыпью скорченный остов вагона, —

Позабытых мифических чудищ вроде,

Чудищ судного дня, армагеддона,

Что грядет, грядет, и все не приходит…»

Вообще-то здесь должен был быть другой образ: не вагон упал на душу несмываемой кляксой, а брошенная под откосом дрезина, ее красная кабина с вытянутым носом и выбитыми глазами. Вот это на самом деле смотрелось потрясающе, как настоящая голова чудовищного зверя из последней земной драмы. Красная кабина на черных железнодорожных задворках… Но как Андрей ни старался, дрезина не влезала в размер, и никакая путная рифма к ней не шла: «дрезина – резина – Зина». Поэтому превосходный зловещий красный зверь превратился в конце концов в бесформенный вагон. Так и в жизни, черт возьми, все эти милые сюжеты, которые мы напридумываем себе, рискуют остаться только в нашем страдающем от запора воображении: то мелодия другая, то рифма не подходит, то оркестр играет не в такт…

Пологие холмы – словно подушки, накрытые одним бесконечным покрывалом. «Вольво» неслась по их плавным взмахам мимо брошенных покрышек, прыгая «с духом» на мостках над ленивыми, ожившими от дождей змеями вади [16] , влетая временами в декорации для голливудского вестерна, где справа – гряда, как берег пересохшего моря, а слева – далеко-далеко – огромный бисквит, и крепостная стена, и голубоватая крыша подземного дворца…

И снова холм обтекает щупальцами дорогу, как отдыхающий осьминог. И за ним опять бурый, плоский, бескрайний, молчаливый сфинкс пространства с полосами снега кое-где меж пучками грустной сухой травы агуль.

Облако лежит, задрав хвост и высунув язык… Овцы… И что здесь только овцы едят???

«Надо же – так далеко видно – и ни хрена не видать», – сказал бы Петруня…

Внезапно возникший посреди пустыни щит с рекламой холодильников подсказал, что скоро город. Это было вовремя, поскольку Андрей уже начинал засыпать. Еще через пару километров пошли рекламы покрышек и газировки «Мандарин», сутулящиеся деревца, пылящий и дымящий заводик, фонари, фонари – и отвратительные задворки, присущие каждому месту, где селятся люди. Потом – внезапно – улица с уютными трехэтажными домами, где за заборами непростые кустарники, а над ними – снисходительно раскинувшие ветки платаны; народ ходит по проезжей части, не понимая, зачем так много места отведено машинам, если машин так мало. Овцы, разумеется, подражают людям.

Женщины, женщины – цветастые, как международные флаги, идут не спеша, как утки.

Дейр эз-Зор, в просторечии Дейр или Зор.

Провинция, короче.

Стоило на секунду замешкаться на перекрестке, как тут же парень – подпольный торговец – пронзительно свистнул и подался вперед буквой Г, показывая «месью» контрабандные сигареты: «Мальборо… Боромаль!..» Андрей поднял брови, ответив местным знаком: не надо – парень откозырял.

Замурцев улыбнулся. Как хорошо ему было, видит бог, в этом городе, где он когда-то провел год военным переводчиком… в тумане памяти тонущий уже год юности.

Гостиница «Фурат Шам» была налево, а направо был кусочек той далекой жизни, оставшийся между улицами Синема Фуад и Хасан Таха. И опять, как в Пальмире, он не смог себя пересилить, хотя мир перед глазами все норовил расплыться, словно завернутый в полиэтилен. «Вольво» в задумчивости повернула направо и становилась все более непомерно громоздкой по мере того, как Замурцев углублялся туда, где суживались улицы, а дома теряли гордую осанку. Вот и Синема Фуад, переходящая в торговые ряды, удивительно такая же, как тогда, и, похоже, до сих пор по-настоящему главная в городе, хотя, по существу, это всего лишь грязноватый базарчик с курятниками отелей, соревнующимися, кто больше позабавит прохожего пышным названием: «Арабский Гранд отель», «Флорида» и даже «Лига арабских стран». Андрей загляделся и еле успел отвернуть от старьевщика, лениво крутившего педали, точнее, от его мешков, свисающих с боков велосипеда. Но все равно он не мог заставить себя оторваться от прошлого, и медленно ехал, и ехал, дальше среди любопытствующих глаз, весь в той, другой, эпохе.

Вывеска фотографа Бахри… надо же! Гляди-ка, до сих пор здравствует. Вот бы зайти!.. Зайти?.. Нет-нет! Не нужно заходить в прошлое… А там, за углом, недалеко от старой французской церкви – дом, где жили русские летчики-инструкторы. «Береводчик блохо, бребадаватель не банимай…». И еще – квартира того молоденького лейтенанта-сирийца, у которого он был в гостях, и лейтенант сделал вид, что вышел похлопотать насчет чая, а его жена села рядом: «Хотите посмотреть журнал?» Журнал был не очень скромный, но она листала, не смущаясь. «Вам нравится?» Она была такая пампушечка, очень решительная для арабки… впрочем, арабки, говорят, решительнее, чем о них думают… И так жарко и настойчиво она льнула своим бедром к Андреевому, что он растерялся, и уж совсем окаменел, когда заметил, что офицерик подглядывает за ними с балкона. Это уже много позже, оживляя в памяти и бедро, и журнал, и нетерпеливые глаза лейтенанта, Андрей догадался, что парочка просто любила заниматься любовью втроем, и чистенький европеец им очень нравился, но в тот момент этот европеец не знал, что и думать, и сбежал, промямлив пластилиновым языком какие-то бесцветные слова.

Ах, юность, юность, почему твоя наивность и невинность вспоминается теперь, как стыдный грешок?..

Купив у уличного шампурщика вчерашнюю жареную курицу, Замурцев повернул к «Фурат Шам».

* * *

В 9 часов 46 минут запыленная, как революционный броневик, «Вольво» вкатила в ворота отеля. На стоянке, где машин было негусто, сразу бросались в глаза два жутко длинных «Вольво»-универсала, белых с голубыми номерами, в таких здесь обычно возят делегации среднего уровня: профсоюзных бездельников или журналистскую шантрапу. Были, кроме того, несколько желтых номеров, какие дают иностранцам, и даже три-четыре – с красными дипломатическими полосками. Андрей почувствовал, как в животе что-то неприятно повернулось, когда он увидел цифру 135, принадлежащую родному посольству. Точно: по крайней мере, две машины были оттуда. Несколько мгновений Замурцев колебался: не слинять ли втихую, пока никто не видел? Но потом сказал сам себе: дурак, это же к лучшему, что кто-то видел, что между тобой и Петруней полтысячи километров.

Помахивая пластиковой авоськой с курицей, Андрей вошел в шикарный холл и сразу увидел Худомлинского. Пижона Лешу Худомлинского, представляющего всего-навсего ТАСС, но изображающего из себя одного из олимпийских богов, принявшего обличье Алена Делона. Это его, Делона, авто пыльно-синего цвета стояло у отеля.

Худомлинский тоже, разумеется, увидел Андрея, протиснувшегося в вертящуюся дверь с курицей и дорожной сумкой, с теплой московской кепкой на голове, и голос с Олимпа произнес с бесстрастной насмешкой, заглушив тихое журчание мраморного фонтана и клавиш Клейдермана:

– Ба, родная командировочная картина.

Сам Леша сидел среди мрамора и кактусов с делоновским шарфиком на шее, в безупречно белой рубашке, в брюках, безупречно заправленных в потрясающие сапоги. Он полузадумчиво отпивал кофе из мизерной чашечки и позой был так непринужденно-вальяжен, что собственная кепка показалась Андрею нахлобученной на уши навозной лепешкой. Одновременно Замурцев увидел в глубине холла телекорреспондента Непеева с оператором Сашей (фамилия провалилась в памяти, а, может, ему и не положено фамилии, оператору-то) и желчно откликнулся:

– A-а! Вот кто здесь: работники империи правды!

Не то чтобы он не любил эту публику – журналистов, но такой уж пошел тон из-за пижона Леши Худомлинского, а пижоны бывают вредней кретинов, это широко известно.

Вдруг он подумал: интересно, а что они здесь делают всей кучей? Может, будет какая-нибудь польза для его бегства? – и на всякий случай продолжил диалог дальше:

– Слава богу, я вашей лапши себе на уши не вешаю, полезней «Справочник озеленителя» читать. Ты мне скажи – как журналист остолопу – это и есть секрет вашей профессии: в программе «Вести» убеждают, что 90 % населения одобряет указ Ельцина, а в программе «Время» – что 90 % не одобряет?

Худомлинский с безупречным наслаждением втянул кофейную гущу со дна чашки и жестом, который Андрею пришлось бы репетировать неделю, показал служителю, что намерен расплатиться.

– Да, это и есть секрет нашей профессии, – прозвучал голос с Олимпа.

Между тем в холле появилось еще одно знакомое Андрею лицо – корреспондент «Известий» Коровников.

– У вас что, большой пионерский сбор? – удивился Замурцев.

– Очень большой, – подтвердил Худомлинский, поднимаясь и натягивая куртку.

– Привет, Андрюша, куда путь держишь? – это подошел Коровников; одновременно можно было кивнуть и Непееву с Сашей, уже заметившим Замурцева. Что Андрей и сделал.

– Да вот, Женя, еду туда, куда не ступала нога журналиста.

Вышло немного так, будто, если нога ступала, то это было для тех мест чуть ли не оскорблением. Но душка-Коровников только захмыкал.

– Ну-ну… А я хотел, грешным делом, пригласить тебя с нами, старик.

– Я, видишь ли, дальше на север.

– Да и мы на север.

– Что-то по поводу соседней войны?

– А ты догадлив, старичок. Едем вот, понимаешь, обозревать лагерь иракских беженцев возле Ха-саке. Путешествуем, так сказать… Правда, с некоторым комфортом, ты уж извини…

А ведь прав Коровников, завертелось у Замурцева в голове, почему бы не прицепиться к их компании и не рвануть сразу до Хасаке? Одному, конечно, славней, да и выспаться не мешало бы, но, если что случится в дороге?.. Или если вдруг прицепятся какие-нибудь дурацкие посты?

– Ладно, не мучайся, это я так, пошутил, – сказал Коровников.

– Ты хорошо пошутил. Женя, а я еще лучше пошучу: возьму и поеду с вами.

– Валяй. Только спроси для порядка у Стурдова.

Стурдов… посольский пресс-атташе, вспомнил Андрей.

– Вот он идет, старик. Давай действуй, мы скоро рванем уже.

Пресс-атташе был немного и красиво поддат. Ходили слухи, что он «из тех», и он действительно был похож, особенно глазами, но Андрей точно знал, что не «из тех». Рядом со Стурдовым важно шел кругленький сириец казенного вида, от которого так и разило министерством информации.

– Здравствуйте, товарищ Стурдов, – сказал Андрей. Кепку он снял и держал в руке, – точь в точь какой-нибудь репинский крестьянин.

У пресс-атташе переломилась от удивления бровь, а лицо изобразило официальное отчуждение.

– Андрей Замурцев, из торгпредства. Я представляю объединение…

– Да знаю я вас и вашу контору, – сказал Стурдов. – Вы здесь в командировке?

– Да. То есть не здесь, а как раз еду в Хасаке и хотел бы к вам присоединиться.

– Боюсь, что это невозможно.

– Почему?

– Прошу вас, позвольте это решать мне.

Андрею вдруг стало весело.

– Знаете, один мой знакомый начальник умел подчеркнуть себя еще тоньше и подчиненным говорил: «Я, с вашего разрешения, пойду пообедаю».

Пресс-атташе напряженно замолчал. Он ведь не знал, что Андрей был на грани и мог уже почти все, и, очевидно, раздумывал о генеалогии необычной наглости простого работника торгпредства. В этот момент рядом опять оказался Коровников, который куда-то отлучался. Он тут же втиснулся в разговор:

– Валя, ты что задумался? Пусть Андрюша едет.

– Я не уполномочен такие вопросы решать.

– А чего тут уполномачиваться? Наливай да пей.

Стурдов нехорошо гонял носом воздух, но тут круглый сириец брякнул на сносном русском языке:

– Ничево. Дахаваримся.

– Ну вот, – сказал Коровников, – Юнис тоже не против.

– У меня только просьба, – сказал Юнис, переходя на арабский. – В машинах у нас получилось тесновато. Не могли бы вы взять к себе хотя бы одного журналиста?

– С удовольствием, – соврал Андрей, не почувствовав, как в тот же момент где-то снова бесшумно сработал секретный механизм судьбы.

«Довезу до Хасаке, а там сдам обратно».

– Какой национальный хотите? – опять щегольнул русским Юнис. – Японски или англичански?

– Англичански, – не колеблясь, выбрал Андрей.

Когда Юнис отошел, Замурцева интимно взял под руку Коровников.

– Что это тебя Валя так… в упор не видит?

Андрей понял: скажешь «понятия не имею» – обидится.

– Видишь ли, старичок, тут есть один секрет: он терпеть не может тех, кому не нравится Сартр.

– Ну и что?

– А я ему как-то брякнул, что Сартра ненавижу.

Заметно было, что Женя некоторое время переваривал сказанное, а может быть, просто вспоминал, что такое «Сартр» – марка виски? Но затем он освоился с информацией и предложил:

– Пойдем – на дорожу чуть-чуть… для настроения.

– Мне бы лучше кофейку, в сон тянет.

– Это от погоды, старичок. Видал, как небо затянуло? Как газетами заклеило, прости Господи. А от погоды у меня как раз есть.

Вместе с Коровниковым и с невостребованной курицей в руках Андрей вышел обратно в крутящуюся дверь.

Следом из отеля понемногу появлялись и другие журналисты, поеживаясь от неприятного зимнего ветерка, вольно кочующего над этими пыльными просторами, разрезанными свинцовой лентой Евфрата. Народу, как Юнис и утверждал, было впрямь порядочно, из общего фона выделялись обещанные японцы.

– Давай, давай, а то не успеем, – весело подбадривал Коровников.

Из багажника своего «Пежо» он достал термос и налил в крышку.

– Это что?

– Это, старик, мое изобретение. Позволяет иметь подогретый коньячок в любых погодных условиях. Давай, с богом… Ну как, помогает?

– «Мы выпили рому, и я почувствовал себя среди друзей».

– Ты о чем?

– Это Хемингуэй. «Прощай, оружие».

– А!.. Ну да…

Уже дымились выхлопные трубы и хлопали дверцы. У Андрея было совсем другое представление о журналистской публике, он почему-то ожидал много болтовни и умных шуток, а было похоже, будто мафия выезжает на «дело». Среди исключительно мужчин имелась одна женщина, Андрей поймал ее взгляд – тускло-деловой. Он попытался убедить себя, что должны быть, наверное, и такие вот… серьезные. Хотя все-таки лучше, когда женщина восторгается, хохочет, пугается – вообще… эмоционирует.

Юнис с приветливой миной подошел к андреевой «Вольво» в сопровождении волосатого очкарика в синей куртке.

– Андрей! Это Питер.

Англичанин угостил безвкусным рукопожатием.

– Хэлло, Эндрю.

– Хэлло.

Перестроечного восторга не получилось.

– Вперед – и с песнями! – прокричал сбоку Коровников, нежно закрывая багажник.

Андрей благоразумно пропустил вперед себя все машины министерства информации. У местных гос-водителей, как и повсюду, наверное, в мире, руки косые. Вон, глушитель болтается сзади, как вымя… или как кое-что у кота. За милую душу впаяет такой профессионал сзади в шахматные огни «Вольво», безумно красивые огни… Коровникова он, впрочем, тоже на всякий случай пропустил.

Машины одна за одной выскальзывали на дорогу, идущую вдоль реки, и передние тут же резко рванули, задавая темп всей кавалькаде. Начался захватывающий бег в стае, когда глаза загипнотизированы хвостиком дыма, вьющимся за квадратным задом идущей впереди машины; когда перекресточный азарт заставляет с гудением и руганью проскакивать перед тупым носом остолбеневшего панелевоза, привыкшего быть королем на пустынных улицах Дейра.

Через десять минут все машины уже перелетели через мост над Евфратом, оставив позади город.

Дорога за Дейром – такая же унылая, как и до него, и езда такая же монотонная, напоминающая бег таракана по перрону. Только столбов больше, чем при выезде из Пальмиры, и стоят они с двух сторон сразу.

«Англичански Питер» все время молчал. Чтобы вовлечь пассажира в разговор, Андрей придумал афоризм и сообщил тому на присущем ему языке:

– По существу, Питер, пустыня – тот же лабиринт, только непривычный лабиринт без стенок, don’t you think so? [17]

Питер в ответ невнятно промычал.

Что ж, Петруня в таких случаях говорил: «У каждого психа своя психология».

Потом кусты дыма исчезли. Теперь пейзаж время от времени разнообразили какие-то траншеи и однообразные глиняные деревеньки с толстоногими водокачками, похожими на грибы или на разжиревших марсиан из «Войны миров». Изредка попадались странные издалека для неискушенного глаза предметы у обочины: отдыхающие на корточках бедуины. И то, и другое, и третье, впрочем, не придавало местности дополнительного очарования.

Движения на дороге почти не было, а на обочинах – глиняные дома, и кучи хвороста, и мудро-печальный осел рядом – будто все, увиденное пятнадцать минут назад, джинны, чтобы позабавиться, перенесли вперед.

– А ведь по этим местам когда-то шли римские легионы, – опять не выдержал Андрей. – А до них – Александр Македонский, представить только, да?

– М-м…

Только один раз этот дохляк оживился и спросил:

– Эндрю, зачем водители здесь днем моргают друг другу фарами?

– Чтобы проверить: не заснул ли встречный за рулем.

– I see… [18]

Где-то через полсотни километров Андрей спохватился, что давно не слушал радио.

«…настоящей «бомбой» стала отставка французского министра обороны Жана-Пьера Шевенемана, занимавшего этот пост с 1986 года. Он заявил, что, следуя и дальше «логике войны», его страна рискует отойти от задач, намеченных ООН, в отношении урегулирования кризиса в Заливе. Президент Миттеран назначил министром обороны республики Пьера Жокса».

«Союзническая авиация совершила за последние 24 часа две тысячи шестьсот вылетов, уничтожив в том числе иракский конвой, состоящий из двадцати танков и бронемашин. Военный представитель в Эр-Рияде опроверг сообщения о том, что несколько марокканских солдат по ошибке были убиты огнем с американских самолетов; он заявил, что координация между войсками коалиции является превосходной. В то же время иракские власти сообщили, что во время одной из бомбардировок союзников в Багдаде погиб попавший в плен, сбитый американский летчик».

«Скорость дрейфа огромного нефтяного пятна замедлилась, что вызвало облегчение у жителей государств Персидского залива, расположенных к югу от Кувейта. Вместе с тем здесь высказывают опасение, что Ирак может прибегнуть к дополнительному сбросу в море большого количества сырой нефти. Нынешнее пятно – площадью около тысячи квадратных километров – вчера вечером находилось в 15 километрах от побережья Саудовской Аравии…»

«Проблемы ливанской авиакомпании «Мидл Ист эйрлайнз», которая…»

Андрей выключил приемник. 67-й километр от Дейра. Посреди унылого ландшафта возникла очередная деревушка с потрясающим названием «Счастье». Но как-то уже не тянуло поведать об этом Питеру, как не тянуло рассказать ему и о том, что кучки глиняных домиков возле дороги – это и есть живой образец тех самых аккадских, шумерских, ассирийских городов, за которые тот в своей английской школе хватал неуды. Недостает только еще одной такой же мазанки, но огромного размера – дворца сатрапа, и страдающей ожирением крепостной стены вокруг…

На 110-м километре справа появился огромный холм, лежащий на равнине, как забытая шляпа.

На 120-м километре с обеих сторон побежал веселенький лесочек с деревцами в пояс и повыше; потом кавалькада пролетела мимо нескончаемых заборов и каких-то строений, от которых все равно осталось впечатление заборов; проскочили два моста над протоками с водой болотного цвета – и слева вдруг возник особняк почти английского стиля, стоящий за купой деревьев. Бог мой, в такой глуши – и какой вход, какая лестница! Только здесь может обитать лицо, от которого зависит судьба будущих репортажей, и много, ой, как много всего еще зависит! – губернатор провинции Хасаке.

Машины заполнили площадку перед зданием, журналисты выползали из них, разминая ноги, а наверху шикарной лестницы уже появился какой-то важный швейк, посланный встречать мировую прессу. Питер, обронив невыразительное «Thank you» [19] , тоже вылез.

«А мне-то что там делать?» – подумал Андрей. Но один из служек, показывая в счастливой улыбке все зубы, какие у него были, уже махал перед капотом руками, приглашая заходить, а потом и вовсе полез открывать дверцу у «Вольво».

– Тафаддаль!.. [20]

Так и неслось со всех сторон это «тафаддаль». Конечно, для здешних мест подобное событие бывает в самом счастливом случае раз в сто лет. Многие ли до сих пор подозревали, что существует на свете такой город – Хасаке? А завтра все газеты мира напишут (пусть не самым крупным шрифтом и на третьей странице), что неподалеку отсюда построили лагерь для беженцев из Ирака, и на разных языках один день будет повторять радио всего мира: Хасаке, Хасаке…

На третьем этаже иностранную толпу завели в приемную с огромными потолками, и местные чины тут же принялись входить и выходить, куда-то озабоченно звонить и отвечать на все вопросы: «Иншалла» [21] .

Какой-то человек в военизированного покроя костюме и с подстриженными усиками – секретарского явно вида – обнаружил довольно сносный английский и пытался ухаживать за гостями. К Леше Худомлинскому он проявил внимание прежде всего, – так сильно впечатлили, очевидно, секретарскую душу лешины эмирские замашки.

– Пожалуйста, мистер, можете раздеться, вот здесь есть где повесить вашу одежду.

Польщенный Леша снял куртку. Но тот, с усиками, оказался чересчур угодлив и не отставал:

– Кашне тоже можете снять, у нас здесь тепло.

«А с шарфиком-то Делону придется расстаться!» – гаденько порадовался Андрей.

Леша секунду колебался, а потом действительно шарфик снял. Андрей почувствовал, что убит: под шарфиком у Худомлинского в широком вырезе рубахи болтался порядочных размеров серебряный крест.

Через пару минут все народы разделились на своих и чужих: западники толпились в одном углу, советские в другом, и отдельной кучкой роились японцы. Мымра-журналистка оказалась в центре внимания. Все старались блеснуть перед ней прибаутками, и даже с советской стороны бросались быстрые взгляды и бормотались пошловатые замечаньица. Андрея это злило. Они ведь потому вылупились, что мымра – американка, а это для снобов уже пятьдесят процентов очарования. Хотя женщиной от этой особы и не пахнет. Взглянуть на мужчину так, как девочки в Дамаске на Таджхизе, она и за деньги не сможет. Там библейской силы взгляды, на Таджхизе, взгляды – как кинжалы, окропленные кровью легенд…

Опять входили и выходили какие-то люди, в том числе огромного роста бедуин в куфие [22] , съехавшей на затылок, в коричневом пиджаке поверх серой галабии [23] до пола, в тяжелых ботинках и с татуировкой на висках в виде трех точек, которого прилизанный с усиками почему-то спросил: «Пистолет сдал?» – и тот так же деловито ответил: «А как же! Внизу сдал».

Среди всей этой кутерьмы как-то не сразу заметалось, что высокие двери в кабинет открыты и что сам губернатор уже вышел из них и находится здесь, среди публики. Но когда происшедшее осозналось, то разговоры стихли, и присутствующие как бы замерли, лишь запоздало суетилась челядь.

Губернатор был в длинном черном элегантном пальто. Он поздоровался приветливо, даже весело, потом спросил кого-то сбоку из своей свиты: «Все готовы?» – и, услышав спешное заверение, что готовы, стремительно вышел в коридор, ведущий к лестнице. Сопровождающие лица хлынули следом, а иностранные гости, захваченные врасплох скоростью событий, заметались, хватая одежду и пристраиваясь в хвост процессии.

Специально задержавшись позади всей массы, скатывающейся по лестнице, Андрей надеялся избавиться таким образом от Питера, ведь очкарик, несомненно, скорее предпочтет снова залезть к своим в тесное чрево, чем униженно торчать у чужого «Вольво». Но он пережил сильное разочарование в своем умении понимать иностранцев, когда обнаружил, что чертов Питер все еще здесь, топчется и озирается среди отъезжающих машин, как брошенный ребенок.

– Я думаю, Питер, – сказал Замурцев, подойдя и глядя на англичанина поверх запыленной оливковой крыши «Вольво», – думаю, что мне незачем ехать в лагерь.

Флегматичный Питер ожил. Оказалось, что он может говорить быстро и много. Сначала он стал спрашивать какого-то невидимого собеседника, зачем было верить «этому сирийскому министерству», а затем – зачем было верить «этим русским». Андрей попытался объяснить англичанину, что лучше не терять время на слова, а остановить какую-нибудь машину и снова влиться в родную журналистскую среду. Напрасно. Англо-русский диалог продолжался, пока надежда на подобный вариант не была окончательно потеряна. Скоро поблизости остался только последний «Лендровер» охраны, набитый усатыми головами. Все головы смотрели с чугунным любопытством, а одна время от времени кричала в окно: «Месью!» – и вместе с этим криком высовывалась рука, показывающая жестами: валяй, поехали! Замурцев понял, что фишки легли плохо и что в лагерь беженцев придется ехать. Он мрачно повернул ключ в двери, подняв блокирующие шишки, залез с таким же мрачным Питером внутрь, и «Вольво» пустилась догонять хвост каравана, а следом запрыгал похожий на зеленый шкаф «Лендровер».

* * *

Оказалось, ехать было недалеко. Всего сорок километров по усеянной валунами пустынной степи, где слева торчал давно умерший черный вулкан, и Андрея очень интересовало, та ли это «шляпа», что была так здорово видна на подъезде к Хасаке, или уже другая. Наконец, потревожив белесую пыль, кавалькада пролетела деревню, поднимая в воздух старые целлофановые пакеты и будоража мальчишек, а дальше асфальт пошел уже свежий, лоснящийся, как аккуратно намазанная черная икра, и по нему ехали еще некоторое время, пока не увидели впереди зеленые ряды палаток лагеря. Автомашины стали останавливаться, мешая друг другу и съезжая в обе стороны на накатанный песок. Андрей, который подъехал последним, поставил «Вольво» с краю, где она не была видна, закрытая другими машинами, но откуда в то же время легко можно было снова выбраться на асфальт.

Черное пальто губернатора находилось уже на бугорке, и ветер импозантно распахивал его полу. Там же, рядом, пара грузных военных, несколько штатских и переводчик терпеливо ждали, пока подойдут те, ради которых и была затеяна вся эта суета.

Толпа журналистов, не спеша, тянулась от машин к пригорку; операторы, тащившие на плечах громоздкие видеокамеры, напоминали то ли роботов, то ли каких-то марсианских слонов. Рыхлая людская масса понемногу спрессовалась вокруг губернатора и его свиты. Надо отдать губернатору должное, – все это время у него с лица не сходило самое благожелательное выражение, как будто он находил весьма приятным стоять на ветру в этом заброшенном месте перед скопищем довольно неряшливо одетых людей, сующих ему в лицо диктофоны.

– Приветствую мировую прессу, – наконец сказал губернатор, и следом за арабской речью поплыл бесцветный голос переводчика. – Добро пожаловать на землю провинции Хасаке!

Щелканье и свист фотокамер; телевизионщики со своими громоздкими ящиками медленно поворачивались в разные стороны, как портовые краны… нет, все-таки, как озирающиеся слоны.

– …Лагерь создан в благоприятном месте… обеспечена подводка электричества и воды… пятьсот палаток… сейчас здесь находится 31 беженец: 24 ребенка, 6 женщин и один мужчина (гул оживления в толпе журналистов), они перешли иракскую границу позавчера…

Губернатор говорил, а ветер относил. Когда он закончил, начал говорить один из сопровождающей свиты, оказавшийся комиссаром-французом из Комитета ООН по делам беженцев, сокращенно UNRWA, мсье Жак Дебель, который сообщил, что вообще-то из Ирака ожидалась большая группа работавших там по контракту вьетнамцев, но те отчего-то не прибыли, поэтому прессе и телевидению придется ограничиться теми, кто есть. Все они живы-здоровы, а что касается наступивших холодов, то UNRWA раздал дополнительные одеяла и потребовал от сирийских властей обеспечить каждую палатку мазутной печкой.

Затем из толпы губернатору задали несколько в меру дурацких вопросов.

Скоро сирийцу надоели вопросы, он стал отвечать двумя словами на десять, и вся толпа как бы сама собой двинулась к лагерю, слегка увязая в местами рыхловатом грунте.

Лагерь был пуст, только в дальнем конце у крайних палаток, поджидая слегка подмерзшую прессу, стояли несколько фигур, и ветер трепал их длинные одежды. Все фигуры были цветные, лишь одна – белая, оказавшаяся тем самым обещанным «одним мужчиной».

Телевизионщики увлеклись видами постиранного белья, развешенного меж палаток, цветастыми женщинами, которые с кокетливой уступкой обычаям прикрывали лицо, и их туповатыми ребятишками, нисколько не робеющими перед камерами. Те же, кого кормили блокнот и диктофон, быстро обнаружили, что экзотические дамы на все языки, включая арабский, отвечают хихиканьем. Поэтому пишущая пресса покорно пошла к белой галабии, куда приглашал переводчик.

Когда посыпались вопросы, беженец, воодушевленный собравшейся вокруг него толпой из белых людей и японцев, заговорил с сильным акцентом иракской глубинки, так что Замурцев понимал не все, и даже переводчик, похоже, временами смотрел на своего подопечного с напряжением.

– Мы из Мосула… район Торбука, округ Синджар. Мы из племени сомога, хотим избавиться от диктатора Саддама, для которого нет ничего святого… Мое имя Халиль Хасан Али, из Торбука мы, из Торбука, племя сомога…

– Узнайте у него, много ли разрушений в Ираке?.. Видел ли он вообще бомбежки?.. Страшно ли было во время налетов? – спрашивали из толпы.

– Много разрушений… все разрушено! Много постов на дорогах, не дают идти к границе и нас убивают. Мы ночью перешли на ослах. Если бы дороги были открыты, все бы убежали!..

– А сам-то он, сам видел, как бомбили? – настаивал кто-то настырный.

– Слава богу, не видел, и дом цел, но все бросил, и стадо тоже… Дети со мной пришли и жена. Четыре одеяла только вот взяли… Ночью убежали, потому что Саддам убивает народ…

– Так вы бежали от войны или от Саддама? – не выдержав, рявкнул Коровников, и Халиль из племени сомога зачастил еще быстрее, согласно кивая:

– Много, много разрушено, кругом все было разрушено. В Ираке все от Саддама. Все хотели уйти, зачем в Ираке умирать? Иракцы нас убивают, а здесь нам хорошо…

– Дурдом какой-то, – пробурчал Коровников, – не поймешь толком, чего говорит, – и, подвинувшись поближе к пресс-атташе, многозначительно добавил, – обстановочка, как у Сартра, а?

Стурдов ничего не ответил, только с непроницаемым лицом молча покосился на острый коровниковский нос, горевший на ветру морковкой.

– М-да… чистый Сартр! – на всякий случай еще раз сказал тот.

Разочарованные журналисты стали разбредаться по почти пустому лагерю в тщетной надежде все же чем-то поживиться. Мимо Андрея прошел Худомлинский, несколько небрежно объясняя Непееву и оператору Саше:

– …Это же курды, старичок, а раз из Синджара, значит, еще и езиды – такая секта, которая себя считает отдельным народом. Хотя это все равно, что сказать: национальность – коммунист…

Андрей медленно пошел вдоль палаток. Несколько женщин все еще стояли снаружи, – то ли из любопытства, то ли им так велели; дети, продрогнув, уже позалезали внутрь брезентовых утроб и выглядывали из-за пологов.

– Эндрю!

С этим возгласом приближался ненавистный Питер, сделав дружелюбное лицо.

– Эндрю, ты ведь говоришь по-арабски?

– Говорю.

– О! Великолепно! Ты не окажешь мне любезность? Я хочу тут поговорить в одной палатке. Какой-то тип предложил мне свои услуги, но я ему не доверяю.

– Такой – с лицом, похожим на джип? Я его тоже заметил.

– Похожий на… что?

– На джип.

– А… ну да. Ха-ха. В общем, ты согласен?

– Боюсь, что они не понимают по-арабски, это ведь курды.

– Да-да, я догадался, что что-то не так. Но с одной девушкой мне удалось кое-как объясниться, она вроде говорит по-арабски.

– Ну, только, если так, то, может, что-нибудь получится.

– Они вон там, в крайней палатке… Я ничего не понял, Эндрю, у того человека в белом: сначала он сказал, что бежали потому, что бомбили американцы, потом – что бежали потому, что боялись иракцев…

– У нас говорят, Питер: Восток – дело… – как там будет по-английски «тонкое»? – такое… как бы тебе объяснить… специфическое.

– Да, теперь я вижу, Эндрю… Вот мы и там, где нас ждут. Ныряй.

В палатке было сумрачно, и Андрей не сразу увидел, что здесь находится целая семья – пять или шесть человек. В глубине сидела пожилая полная курдка, похожая на ватную бабу, которыми в России накрывают заварные чайники. Перед ней безмолвно таращились на гостей несколько детишек. Еще ближе сидели мальчик и девочка постарше.

– Мархаба [24] , – сказал Замурцев, опускаясь на корточки, – кто из них твой переводчик, Питер?

– Она, – сказал англичанин.

– Ага. И как тебя зовут (это уже по-арабски)?

– Джарус.

Голос был виолончельный, немного с надломом, и Андрей вдруг увидел, что перед ним не девочка, а девушка лет 16-ти, а может, 18-ти, в этих южных странах у возраста другие приметы. У нее было правильное, почти европейское лицо, куда Азия все-таки бросила свою горсть: впечатление чуть портили слишком близко сошедшиеся брови. Но зато волосы были как у кинозвезды, правда, в меру растрепанные, вьющиеся на концах крупным зигзагом. В палатке они казались табачного цвета, но на самом деле были, вероятно, светлее.

Андрей опять вопросительно повернулся к Питеру.

– Что теперь?

– Спроси, Эндрю: они одна семья?

Замурцев позвал:

– Джарус.

Хотя, может быть, он не расслышал точно, и ее имя звучало не совсем так, но она отозвалась:

– Что?

– Это твоя мать?

– Да, и сестры. А это брат, Али.

– Как зовут мать? – спросил Питер, что-то записывая в блокнот, хотя записывать было вроде бы совершенно нечего.

– Хаззу. А сестры – Захра и Нура.

– Пусть спросит мать, почему они все бежали из Ирака, – велел Питер.

Курдка коротко ответила:

– Нэ заним, – и Джарус перевела:

– Не знаю.

– Как? – растерялся Андрей.

– Она говорит: не знаю, – повторила девушка бесстрастным голосом.

– Глупость какая, как она может не знать! – раздраженно сказал Питер.

Андрей пожал плечами. Он все-таки провел на Востоке уже несколько лет и в этой палатке ощущал себя где-то посередине между ее неадекватно реагирующими обитателями и навязчиво конкретным Питером. И пока англичанин недоумевал, он вставил свой собственный вопрос:

– Откуда ты знаешь арабский, Джарус?

– Я ходила в школу, – сказала она и стала поправлять волосы рукой, на которой болтался тонкий золотой браслет. Замурцеву показалось, что в тот же миг она вдруг совершенно забыла и про него, и про Питера, сидящих на корточках в жидком сумраке палатки.

– Спроси, Эндрю: видели ли они бомбежки? – наконец пришел в себя англичанин.

Молчание. Потом Андрей услышал уже знакомое: «Нэ заним» – «Не знаю».

– Бред какой-то! Как это: не знает, видела или нет??? Ужасные люди, как с ними разговаривать!.. Я надеюсь, она хоть сможет сказать, что они теперь собираются делать?

– Слава богу, здесь все есть, – перевела ответ Джарус.

– Где все есть? – сказал Питер, растерянно озираясь. – Я же не об этом… В общем, ясно. Спасибо за помощь, Эндрю.

К нему снова вернулась бодрая английская самоуверенность.

– Привет! – сказал он Замурцеву и даже наградил милого русского дружеским ударом ладони по плечу. – Интервью закончено, скажи, что я их всех благодарю, – и, не дожидаясь перевода, полез из палатки, блеснув очками.

– Господин благодарит, – сказал Андрей.

Он еще несколько мгновений сидел на корточках в неуютном сумраке, ощущая, будучи человеком, отравленным Востоком, что в посещении не хватает заключительного штриха, какого-нибудь простенького, в меру лицемерного пожелания, вроде: да поможет вам Аллах! Странная все-таки получилась встреча двух цивилизаций, невнятная и бестолковая. В конце концов Андрей решил, что ни к чему стараться за англичанина, и, буркнув «Хатркум» [25] , тоже вылез наружу.

Мимо как раз шел, хищно оглядываясь, ищущий «фактурку» Непеев и вполоборота втолковывал оператору Саше:

– Ступни мои, ступни засними крупным планом, как они идут по песку вдоль палаток. Тяжесть притяжения, трудная земная поступь человека, груз бытия… Схватил? Сделай так же, как мы снимали в Дахране…

«…и в Ливане, и на Синае», – продолжил про себя Андрей. Программу «Время» он иногда заходил посмотреть в торгпредство.

Непеев, волоча груз бытия, прошел мимо, посматривая время от времени, ловит ли Саша камерой его каблуки, и в пустом холодном воздухе все всплывал его голос:

– А как место называется, ты запомнил?

– Не то Холь, не то Гуль, – отвечал Саша.

– А «эль» там было в начале? Я же тебя просил запомнить..

Андрей пошел наугад вдоль палаток. Журналисты разбежались по лагерю, как цыплята по грядкам, как будто пытались найти какой-то спрятанный приз, хотя даже непрофессионалу Замурцеву было ясно, что искать здесь больше нечего.

Загрузка...