Когда слушаешь песню, надо все же шевелить мозгами.
Жорж Брассенс родился и провел детство и раннюю юность в городе Сете на берегу Средиземного моря. Отец его вел небольшое строительное дело. Он был человеком либеральных взглядов и убежденным атеистом. Мать, итальянка по происхождению, отличалась набожностью и держалась строгих нравственных правил. В доме Брассенсов всегда пели, и для Жоржа уже в пяти-шестилетнем возрасте песня стала главным увлечением.
В колледже имени Поля Валери, где он учился, преподаватель литературы Альфонс Бонафе привил своему ученику любовь к поэзии, что и определило вскоре жизненный выбор подростка. Отец пробовал приобщить Жоржа к своему ремеслу, но тот не проявил к нему интереса, и Брассенс-старший не настаивал. А когда его 18-летний сын собрался в Париж, чтобы искать там литературного признания, он не стал его отговаривать. Родители не имели возможности материально поддерживать Жоржа, и он несколько месяцев работал на одном из заводов «Рено». Вечера после смены он проводил в читальном зале библиотеки, усердно изучая французских классиков, особенно поэтов. Возможность заняться исключительно литературным трудом появилась у него благодаря поддержке супружеской четы — Марселя и Жанны Планш. Никому не известный юный сочинитель стихов и песен стал их приемышем. Люди они были простые и небогатые. Марсель, как инвалид первой мировой войны, получал небольшую пенсию. Жанна была портнихой. Они приютили Жоржа в своем убогом жилище в тупике Флоримон, где не было никаких удобств. Спал он там на старом продавленном пружинном матрасе, зато хозяева считали его членом семьи и верили в его талант. Они даже помогли ему деньгами в издании нескольких его опытов в стихах и в прозе, которые были напечатаны на средства автора. Эти брошюры, выпущенные ничтожным тиражом, остались незамеченными публикой и критикой.
Благодаря Марселю и Жанне Ж.Б. мог в течение нескольких лет продолжать самообразование и сочинять, не заботясь о хлебе насущном. Именно за эти годы развилось и окрепло его дарование, и тогда же были заложены основы той богатейшей словесной культуры, которая стала отличительным свойством его поэзии. Заслуга супругов Планш перед Францией получила достойное вознаграждение. Они вошли в историю вместе с самыми близкими поэту людьми, стали прототипами персонажей нескольких его песен.
Ж.Б. был настолько погружен в творчество, что никакие лишения и житейские неудобства не могли сбить его с избранного пути. Даже война и оккупация, год, проведенный им на принудительных работах в Германии (откуда он дезертировал и скрывался от полиции в тупике Флоримон), не нарушили упорного и все более глубокого постижения им таинств французского стиха и искусства песни. Он умудрялся сочинять и в немецком бараке, отрывая по нескольку часов от сна.
Главнейшая особенность его становления как поэта в том, что оно происходило вне современного ему литературного процесса. У него не было никаких контактов с литераторами, знакомств среди редакторов, критиков. Целое десятилетие песни его были известны только близким друзьям.
Уединенный, отшельнический образ жизни (хотя келья этого отшельника находилась в недрах одного из парижских кварталов на левом берегу Сенн), так отличающий Ж.Б. от большинства поэтов нашего века, во многом предопределив его из ряда вон выходящую самобытность, уготовил ему и в высшей степени необычную судьбу.
Если Ж.Б. уже подростком решил стать поэтом и твердо следовал своему решению, то Владимир Высоцкий, по-видимому, далеко не сразу осознал свое истинное призвание. Во всяком случае, ни одно из опубликованных свидетельств его близких и друзей не дает оснований полагать, что в юности он собирался вступить на литературное поприще, сочинять песни, хотя и любил с детства стихи и с удовольствием пел. Сам он говорил, что «с восьми лет писал всякие вирши, детские стихи про салют, а потом, когда стал немножко постарше, писал всевозможные пародии». То были ни к чему не обязывающие юношеские упражнения: «Все балуются в юности стихами и собираются делать это и в будущем». Первые из известных его поэтических опытов относятся к тому времени, когда он уже стал актером, и предназначались эти его ранние песни, как он о том не раз говорил, для исполнении в кругу ближайших друзей. Здесь такой же, как и у Ж.Б., путь совершенно самостоятельного развития, изначально обособленного, от жизни литературной среды, независимого от бытующих там правил и вкусов. Ж.Б. и В.В. каждый в свое время появились на небосклоне отечественной поэзии «как беззаконные кометы в кругу расчисленных светил», но остались там как звезды первой величины. И для того, чтобы это явление произошло, и в Париже и в Москве потребовалось вмешательство обстоятельств, прямого отношения к литературе не имевших.
Поддавшись настойчивым уговорам друзей и последовав совету популярного певца Жака Трелло, Ж.Б. решился наперекор своему страху перед большой и незнакомой аудиторией выступить в начале 1952 г. в парижских кабаре, как это принято у начинающих певцов. Посетителей этих заведений, привыкших слушать за ужином фривольные куплеты либо чувствительную мелодекламацию, песни насупленного, по виду неловкого и вовсе не такого юного — ему было тогда тридцать лет — дебютанта нисколько не увлекли. Такой равнодушный прием повторялся несколько вечеров подряд в разных кабаре, пока отчаявшийся, хлебнувший стыда и унижения певец не отступился, решив вернуться к прежним своим занятиям под опекой Жанны и Марселя.
В дальнейшей судьбе Ж.Б. большую роль сыграла Паташу, чрезвычайно популярная певица, державшая совместно с мужем известный ресторан-кабаре «У Паташу». Друзьям Ж.Б. не без труда удалось привести его к ней, и он, почти не веря в успех, спел ей несколько своих песен. Они произвели на нее такое впечатление, что она включила некоторые из них в свой репертуар, а позднее убедила поэта выступить в ее программе. Это выступление в ночь с 8 на 9 марта 1952 г. стало первым его триумфом. Несмотря на непривычную для эстрадного певца внешность (его сравнивали с молодцами, занимающимися борьбой кэтч) — помятый вельветовый костюм и странные манеры, он не раскланивался с публикой, не улыбался ей, вообще не смотрел на слушателей, то и дело вытирал пот со лба, — собравшиеся приняли все песни неизвестного доселе поэта с невиданным энтузиазмом. 12 марта газета «Франс суар» опубликовала заметку «Паташу открыла поэта». Критик Марсель Ицковски заявлял: «Этот поэт отчасти революционного склада принес нам глоток свежего воздуха… Запомните это имя, вам предстоит еще не раз его услышать». Предсказание вполне оправдалось. Вскоре песни Ж.Б. и он сам стали предметом разговоров «всего Парижа». История всех последующих его выступлений — это летопись постоянных и неизменных триумфов. Уже через несколько лет после первого знакомства с ним публики он стал не только гордостью, живым символом французской песни, но и поэтом, безоговорочно признанным народом. Правда, литературные авторитеты и академические круги с таким признанием несколько запоздали, проявив скорее тугоухость, чем осмотрительность.
Соотечественники В.В. подобное явление в их культуре поначалу восприняли совсем иначе. У поэта В.В. не было ни триумфального дебюта, ни скорого признания. Для большей части его аудитории песни его звучали с магнитофонных лент и с гибких, сработанных полукустарным способом пластинок. Воспроизведение звука чаще всего было скверным. О публичных выступлениях в больших залах пока еще не могло быть и речи. Ни один из литературных критиков или знатоков современной поэзии не поспешил публично возвестить о появлении нового поэта. В руководстве фирмы «Мелодия» никто не загорелся идеей выпустить цикл песен этого поэта.
Тех немногих, кто видел в песнях В.В. кровное достояние русской поэзии, скорее всего можно было встретить среди людей простых, в литературе не особенно эрудированных и на весомость своего мнения не претендовавших. И труднее всего увлеченных почитателей поэта было найти в артистической, литературной и окололитературной среде, то есть как раз там, где песни его звучали особенно часто. Там их можно было услышать в исполнении самого автора, и казалось бы, все благоприятствовало тому, чтобы в них поглубже вникнуть. Возможно, этим лишний раз подтверждается справедливость евангельского изречения: «Несть пророка в отечестве своем». Можно принять во внимание и то, что, скажем, среди актеров, особенно молодых, традиционно обострено чувство соперничества, конкуренции и успехам собрата, особенно когда у него обнаруживается какое-то неожиданное дарование, радоваться не принято. Все это, конечно, сказывалось на отношении служителей муз к песням тогда еще не очень широко известного актера.
Но главное было все же в том, что именно артистической, особенно литературной братии мудрено было оценить по достоинству это неведомо откуда и почему возникшее явление. Приобщение личности к тем или иным началам искусства само по себе вовсе не обостряет в ней художественное чутье. Но личность обзаводится известными навыками суждения — набором критериев, правил, расхожих мнений, своего рода опознавательных знаков, как бы помогающих ориентироваться в сложной и меняющейся художественной стихии. Это поощряет присущую всем нам склонность оценивать все происходящее вокруг (если это не затрагивает прямо наши интересы) не собственным разумением, а сообразуясь с мнением авторитетов, требованием установившихся вкусов, господствующей моды. Прежде чем вглядеться в само явление, попытаться понять его внутреннюю суть, мы ищем в нем какие-то знакомые признаки, по которым можно было бы отметить его тем или иным ярлыком. После этого мы готовы считать, что все в нем поняли.
К какому же роду известных ему явлений наш подвизающийся на литературном поприще соотечественник середины 60-х годов мог отнести эти излияния под звон гитарных струн воров-рецидивистов, запойных пьяниц, обожателей потрепанных жизнью «шалав», молодцов, способных «головой быка убить»? На что похожи этот бесшабашно-глумливый марш-баллада про «бывшего лучшего, но опального стрелка», эта безудержная хвала Большому Каретному, сопровождаемая упоминанием о каком-то «черном пистолете»? Нет, как на них ни посмотри, не напоминали эти бойкие или жалостливые куплеты ни один из признанных у нас в те времена родов, разрядов и стилей поэзии.
О том, что может существовать поэзия, не подчиняющаяся никаким доктринам, идейным или эстетическим установкам, никаким правилам, кроме законов родного языка и гармонии, иначе говоря, поэзия без ярлыков, определений, вне классификации, — об этом за несколько прошедших десятилетий у нас успели позабыть. В определения принято было упаковывать имена даже тех, кому они ни с какого боку не подходили, например Ахматовой и Пастернака.
Не удивительно, что подыскали ярлык и для поэзии В.В. Ее отнесли к так называемому блатному фольклору. Эта аттестация основана была на отождествлении автора с его персонажами, в то время преимущественно личностями, не ладившими с законом. Отсюда же пошли всевозможные мифы об уголовном прошлом поэта. Только когда популярность В.В. перешла во всенародное признание, миф этот постепенно вышел из обращения. Но первоначальное мнение о «блатном» характере ранних песен В.В. можно услышать и сегодня, хотя его наивность уже не раз комментировалась исследователями. Сам поэт знал о его существовании, и когда вопрос этот вставал на его концертах, деликатно объяснял аудитории, что с уголовным миром эти песни не имеют ничего общего, кроме персонажей и сюжетов. Как бы в подсказку будущим авторам диссертаций и монографий о его творчестве, он предлагал определение этого жанра, если уж без определений обойтись никак невозможно: «Это были так называемые дворовые, городские песни, еще их почему-то называли блатными. Это такая дань городскому романсу, который к тому времени был забыт».
Впрочем, довольно широко распространенное восприятие этих песен как «блатных» подогревало интерес к ним. Если «блатные», значит, заведомо не имеющие отношения к казенной словесности, не санкционированные властями, как бы не вполне легальные. Как и песни Ж.Б., они принесли соотечественникам «глоток свежего воздуха», но те вдыхали его поначалу чуть ли не украдкой. Можно утверждать, что поэзия В.В. обрела в относительно короткий срок большую аудиторию отчасти из-за своей тогдашней «дурной репутации».
Такой же налет чего-то предосудительного был и в необыкновенном успехе песен Ж.Б., соотечественники которого тоже поначалу наивно путали автора с его персонажами, среди которых чаще всего встречались те же пьяницы, воры, забулдыги, люди, обиженные и обделенные судьбой. Как и у В.В., разговор обычно ведется от их имени.
Один из них, например, повествует о том, как и почему он пошел по дурной дорожке:
Знал лихие я времена —
В доме не было ни хрена:
Ни бутыли вина к столу,
Ни угля, чтоб кипеть котлу.
Гробовщики уже не раз
Примерялись ко мне на глаз.
Я не стал с костлявой шутить —
Вот тогда и свернул с пути.
Ладить дольше не мог с судьбой
И пошел на ночной разбой —
Сшиб ударом полена в лоб
С одного кошелька апломб…[1]
После чего следуют заслуженная кара, возвращение из отсидки и запоздалое слезное раскаяние. Другой рассказывает о том, каким необычным способом обзавелся он женой:
Когда одолевал я бедствий полосу —
Нетрезвый, немытый, отпетый —
Другой один алкаш мне продал за сто су
Свою жену Нинетту.
Третий делится своим неудачным опытом сутенерства. Поначалу дела с молодой компаньонкой шли у него неплохо:
Она, обученная мной,
Вовсю старалась,
А я от выручки дневной
Себе брал малость.
Платили, стало быть, сполна
Друг другу делом:
Я головой был, а она,
Понятно, телом…
Но вскоре идиллия была нарушена:
Однажды некий господин —
Весьма полезный —
Ее впридачу наградил
Дурной болезнью…
И вот финал:
Смогли уколами помочь
Себе партнеры,
Но я решил податься прочь
Из сутенеров…
Тогда, лишенная тепла
Моей опеки,
Она в бордель служить пошла…
Позор навеки!
Там и жандарм — ее клиент.
Гримасы жизни.
Такие нравы сей момент
У нас в отчизне!..
Еще один, могильщик, жалуется на то, что люди не понимают тягот его профессии и трунят над ним:
От живых терплю весь век хулу:
Дескать, мертвый мне — кусок к столу…
Разве было б вам легко б
В землю прятать земляков,
Как бедняга-землекоп?..
Многих персонажей Ж.Б. и В.В., особенно тех, что пострадали от властей, роднит упорная неприязнь к персоналу сил порядка — к жандармам, полицейским шпикам, судьям и соответственно к милиционерам, следователям, прокурорам и тоже судьям. Есть, впрочем, и существенное различие, У В.В. люди этих специфических профессий появляются как зловещие символы неодолимой карающей силы, а персонажам Ж.Б. они внушают не столько страх, сколько брезгливость, и рисуются обычно в комических ситуациях. Здесь, конечно, сказывается разный исторический опыт Франции и России, особенно советской. Но даже по мнению соотечественников Ж.Б., у которых привычка критиковать полицию и при случае подшучивать над нею составляет одну из характернейших черт социальной психологии (об этом говорит и обширный набор пренебрежительных французских кличек для полицейского, тогда как у нас их раз-два и обчелся), издевки по адресу людей в униформе, на которые был так горазд поэт, звучали чересчур дерзко, казались почти неприличными. По этой, вероятно, причине две из ранних его песен сначала были запрещены для радиотрансляции. В одной из них («Побоище») рассказывается о позорном разгроме, который учинили рыночные торговки в городке Брив-ли-Гаярд отряду жандармов, явившихся разнимать их драку:
Но под всякими небесами
Так уж давно заведено:
Если ввязались стражи сами,
То против них — все заодно.
И торговки с пущим азартом,
Увидав ремни портупей,
Бой продлили — на весь базар там
Клич понесся: «Легавых бей!»
Баталия, изобиловавшая яркими эпизодами, закончилась полным поражением блюстителей порядка:
Бабский натиск так напугал их,
Что один сержантик, грустя,
Выть принужден был: «Бей легавых!»,
«Смерть — законам!» и «Смерть — властям!»
Но и этим дело не обошлось:
Убедившись, что жертвам вдоволь
Довелось принять тумаков,
Фурии замыслом бредовым
В тот же миг увлеклись легко.
Стыдно вслух сказать, если трезвый,
Только вот до чего дошли:
Тут же врагам кое-что отрезать…
К счастью, кой-чего не нашли!
Еще более постыдный случай произошел с одним «очень свежим судьей», персонажем второй недопущенной на радио песни Ж.Б. Судью этого средь бела дня на глазах у всего честного народа изнасиловал вырвавшийся из клетки зверинца молодой самец-горилла. Истомившийся в неволе зверь отдал служителю Фемиды предпочтение перед ветхой старушкой, которую похотливые намерения сутулого крепыша не напугали. Противоестественный выбор гориллы получил должную оценку рассказчика:
Хотя у бравого гориллы
Иных мужских достоинств — тьма,
В нем, как известно, не открыли
Пока ни вкуса, ни ума.
Парижская публика, прежде не слыхавшая с эстрады подобных историй, была шокирована или по меньшей мере смущена. Но многие уже тогда поняли, что рассказано это не ради отважного зубоскальства, что вся соль притчи — в заключающей ее небольшой подробности:
Судья сперва был ошарашен,
А после взвыл — совсем как тот,
Кого двумя часами раньше
Отправил он на эшафот.
Позднее Ж.Б. к полицейским и жандармам стал снисходительнее и даже рассказал с явной симпатией об одном постовом, который прикрыл своей накидкой человека, уложенного приступом болезни на холодную мостовую. Поэт говорил, что он описал случай, произошедший с ним самим. В.В. же не только уголовникам и другим недоброжелателям доверял высказываться о милиционерах. Одному из них он дал возможность самому излить душу:
Побудьте день Вы в милицейской шкуре —
Вам жизнь покажется наоборот.
Непривычная смелость сюжетов и лексики, свободной от каких-либо поэтических и вообще литературных условностей, — первое, что замечали слушатели в песнях Ж.Б. и В.В. Красоты и глубины их поэзии открывались далеко не всем и не сразу. Этому довольно долго препятствовала «дурная репутация» поэтов, созданная слухами. Ж.Б. без всяких на то оснований, вследствие каких-то случайных, внешних обстоятельств и упрощенного, поверхностного понимания его песен многие представляли себе человеком нелюдимым, грубияном и женоненавистником. Некоторая часть публики приходила на его выступления не из любви к его песням, а лишь ради того, чтобы увидеть своими глазами певца, прозванного «гориллой» и «медведем». В начале его, карьеры нередки были случаи, когда слушатели демонстративно покидали зал во время исполнения песни в знак своего возмущения ее «непристойностью». Позднее таких на его концертах не стало, ибо все уже достаточно ясно понимали, что такое Ж.Б., и те, кому его поэзия не нравилась, слушать его просто не ходили. Зато собравшиеся в переполненном зале воздерживались даже от сосания карамелек, чтобы шуршанием бумажки не заглушить звука, исходившего с эстрады. Владельцы концертных залов предпочитали Ж.Б. другим звездам не только из-за гарантии полных сборов, но и потому, что после его вечеров требовалась минимальная уборка помещений — у него была обычно самая интеллигентная и воспитанная аудитория.
Один из французских критиков, Л. Риу, рассуждая о том, почему французы не сразу верно поняли и оценили по достоинству своего поэта, заметил: «Ж.Б. шокировал не только буржуа, которых он бичевал и высмеивал, но и немалую часть рабочей публики, довольно стыдливой в начале 50-х годов… В ту пору, когда речь была вежливой и бесцветной, он проявил вкус к крепкому слову, к «отборным», что называется, выражениям… Его обвинили в грубости, в порнографии».
Между тем ни в «крепких словах», ни в смелых сюжетах Ж.Б., точно так же, как и в песнях В.В., никогда не было и привкуса вульгарности. Просто они, как истинные поэты, не признавали никакой дискриминации в словаре родного языка и считали, что если слово существует и не утратило, своего смысла, то какой бы ни была его нынешняя репутация, оно имеет такое же право занять свое место в языке поэзии, как и всякое другое слово. При этом им никогда не изменяло безупречное чувство стиля и вкус того рода, о котором говорил А.С. Пушкин: «Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, а в чувстве соразмерности и сообразности».
Когда у Ж.Б. пытались выяснить, как он относится к своей репутации «порнографа», он давал понять, что никогда не стремился кого-то шокировать или заинтриговать употреблением слов, считающихся неудобными в печати, или описанием «неприличных» сцен. «Хотел бы я знать, те, что упрекали меня за мои непристойные песни, — они знакомы с Рабле?..» «У больших писателей я встречал вещи похлеще, повыразительнее, посмелее… В языке Ронсара, дю Белле больше крепких выражений, чем у меня».
Ж.Б. не ограничился прямым опровержением легенды о «порнографе», но и сочинил поэтическую пародию на нее. В 1957 г., через пять лет после своего дебюта на эстраде, он обнародовал песню «Порнограф», персонаж которой охотно признает за собой все те доблести, какие молва упорно приписывала самому Ж.Б.:
Да, я порнограф,
И пусть фонограф —
Пусть примет он
Мой лексикон!
Пожалуй, если бы он сочинил песню, в которой гневно открещивался, бы от всей возводимой на него напраслины, то вряд ли нелепость пересудов о «непристойности» его поэзии была бы столь очевидной, как в том случае, когда «лирический герой» песни признается:
Спешу на исповедь — сказать,
Что воспевал девичий зад.
Винюсь, даю зарок попу:
Зады теперь — табу…
Но,
Чтоб так, спаливши все мосты,
Не, угодить мне в монастырь,
Я вновь — про свойства молодиц,
Их ягодиц.
Конечно, могли найтись и такие, что приняли бы за чистую монету следующее откровение:
Все, чем галерку я смешу,
Из-за чего в газетах шум,
Мои десанты крепких слов —
Мне хлеб и ремесло.
Но, признавшись в этом, они бы могли вызвать насмешки окружающих.
Когда пластинки с циклами песен Ж.Б. стали выходить миллионными тиражами, когда записи песен В.В. зазвучали почти в каждом советском доме, многие стали догадываться, что дело тут вовсе не в притягательности «запретного плода», не в дерзости поэтов, бросающих вызов общественному вкусу, а в чем-то гораздо более серьезном и не приуроченном только к преходящей злобе дня.