«УМЕРЕТЬ ЗА ИДЕИ»

Удастся ли умыться нам не кровью, а росой?!

Владимир Высоцкий

Ж.Б. относился к поколению, которое появилось на свет и выросло между двумя мировыми войнами. Вторая из них вмешалась и в его жизнь, хоти ни в каких военных и вообще вооруженных действиях он не участвовал. Кое-кто позднее усмотрел в этом если не малодушие, то по меньшей мере гражданскую апатию либо вызывающе нейтральную позицию в схватке, затронувшей всех. Но ни равнодушным, ни нейтральным он не был. Позиция его в этом важнейшем вопросе всегда была определенной, осознанной и для любой из воюющих сторон неприемлемой. Он был решительным противником войны как таковой, независимо от ее характера. И выражением его протеста было неучастие в разгоревшемся вселенском побоище. Это когда о юном поэте Жорже Брассенсе никто не знал. Когда же его песни стали известны всей Франции, у него появилась возможность сказать свое мнение о войне во всеуслышание. Он не стал петь о бедствиях и страданиях, которые она несет людям, о ее жестокости и бесцельности. В батальных картинах он не находил ничего достойного внимания поэта. Никаких иных чувств кроме омерзения они в нем не пробуждали. Он понимал войну прежде всего как самое гнусное из уголовных преступлений, в котором обман и мошенничество идут рука об руку с безнаказанным, следовательно, самым подлым убийством. Главными предпосылками всех войн он считал слабоволие, малодушие, интеллектуальную леность людей, их атавистическую агрессивность и склонность к стадному поведению, готовность не раздумывая идти туда, куда направляют их жулики-вожди. Он не обличает войну, но удивляется безропотности существ, позволяющих гнать себя на убой «во имя идей». В песне «Два дяди» он выдвинул простой тезис, который сразу же стал во Франции пословицей: «Нет таких идей, что стоили бы жизни».

Некоторые вывели отсюда неуважение к памяти павших за родину. Кое-кто из участников Сопротивления был обижен на поэта. Но это нисколько не поколебало его убеждений, и чтобы ни у кого не осталось на этот счет сомнений, он сочинил песню в жанре политической сатиры «Умереть за идеи». В ней он не обрушивает свой гнев на головы явных или негласных организаторов массовых убийств. Воздерживаясь от прямого обличения конкретных злодеев или их типов, он тем самым отказывает им в человеческой индивидуальности, в какой бы то ни было, хотя бы и негативной, самоценности. Даже в самой смерти больше признаков человекоподобия, нежели в тех выродках, что вербуют ее себе в подручные, умело распаляя в ней «безумное усердие».

Обезличивая манипуляторов смертью, Ж.Б. с точностью натуралиста выявлял присущие этой человеческой разновидности повадки. Например, он отметил, что врожденной склонности особи к неумеренному людоедству сопутствует чрезвычайно выраженный инстинкт самосохранения. Здесь некая обратно пропорциональная зависимость: чем дешевле чужая жизнь, тем дороже своя:

Матерый златоуст трубит про жертву долгу,

Но сам за жертвой вслед в могилу не спешит.

Он весь в огне борьбы, но тлеет слишком долго —

Скрипит, покуда хворь вконец не сокрушит.

Да если поискать, найдется где угодно

Герой преклонных лет, почти Мафусаил —

Скликал других на смерть и знал, но утаил,

Что медленная смерть вполне богоугодна.

Кровожадность часто ищет поддержки у лицемерия и лжи. Дескать, кровь льется во имя высоких и благих целей, высокой идеи. И, как правило, чем беспощаднее бойня, тем возвышеннее сама идея, ее вдохновляющая, например идея всеобщего равенства людей. По дальновидному замечанию М.Е. Салтыкова-Щедрина, ради ее осуществления охотно практикуют насилие над личностью вплоть до истребления: «Казалось, что ежели человека ради сравнения с сверстниками лишают жизни, то хотя лично для него, быть может, особливого благополучия от сего не произойдет, но для сохранения общественной гармонии это полезно и даже необходимо».

Ж.Б. отказывался признать необходимость или полезность таких жертвоприношений во имя чего бы то ни было, поверить в то, что они когда-нибудь смогут окупиться, что в них вообще есть какой-то прок. Его убеждение прямо противоположно тезису А.Н. Некрасова, считавшего, что «дело прочно, когда под ним струится кровь!»

И если по костям замученных и павших

Удобнее прийти к победе сил добра,

То после этих всех потех кровавых наших

Давно в земном раю нектар нам пить пора.

Да только век златой сулят нам ежегодно,

А боги жаждут вновь, опять труба ревет,

И смерть кружит, кружит все тот же хоровод…

В.В. представлял поколение, детство которого было изуродовано и обезображено войной. Ее неотступным присутствием наполнены самые ранние впечатления жизни:

…Не боялась сирены соседка,

И привыкла к ней мать понемногу,

И плевал я — здоровый трехлетка —

На воздушную эту тревогу!

Да, не все то, что сверху, — от Бога, —

И народ «зажигалки» тушил;

И как малая фронту подмога —

Мой песок и дырявый кувшин.

«Баллада о детстве»

Вместо возни в песочнице — совсем другие, недетские «игры».

И все же, надо полагать, не столько такие воспоминания подсказали ему правду об этой войне, сколько его особый дар впитывать в себя историческую память народа. Про эту войну за прошедшие с ее начала теперь уже почти полвека было у нас написано, сказано и спето много. Подавляющая масса этого словесного материала, как и продукции всех других искусств, служила в сущности одной главной цели — создать величественную картину крупнейшего мирового события и восславить нашу победу. Некоторые авторы (В. Некрасов, В. Быков, В. Гроссман, В. Войнович) показали войну такой, как они ее видели и понимали, а не такой, как принято было ее изображать. Сказанное ими внушает доверие. Слово В.В. вместило в себя больше, чем взгляд отдельной личности на громадный исторический факт. В нем зазвучало наконец свидетельство тех, кто вынес эту войну на своих плечах, знал всю правду о ней, но не мог ее открыто и прямо высказать.

Они не могли это сделать и потому, что не было дозволено, и потому, что с годами стали привыкать уже к той насквозь фальшивой версии, какая навязывалась официальной идеологией. Привыкали к знаменитым «десяти сталинским ударам», соглашаясь верить тому, что их и в самом деле было десять и что они и вправду сталинские. Привыкали не поминать и даже не вспоминать ни «котлы», куда попали сотни тысяч брошенных на произвол судьбы защитников отечества, ни миллионы оказавшихся в плену соотечественников, которых хозяева отечества лишили всякого попечения и тем самым обрекли на истребление врагом, а тех, кому довелось выжить, в награду за все переместили из упраздненных вражеских концлагерей в исправно действующие отечественные. Привыкали умалчивать о судьбе почти безоружных бойцов штрафных батальонов и воинов народного ополчения, которыми затыкали дыры на фронтах. Привыкали обходить стороной размеры потерь, вопрос о соотношении погибших на фронте и в тылу у нас и у врага или у союзников. Горделиво подсчитывая золотые звезды, алмазы и рубины на парадных мундирах «легендарных» маршалов, «стальных» и «несгибаемых» наркомов, привыкали умалчивать о другой арифметике — во что обходились народу победы этих полководцев и подвиги командиров военного производства.

Ко всему этому привыкали, но от той правды, которую знали, до конца не отступались. Держали ее до поры до времени при себе. Она сохранялась в памяти и ждала своего часа. И час этот пробил тогда, когда из нагромождений казенной лжи, казалось, уже невозможно было выбраться. Многие задаются вопросом, почему правду эту довелось сказать человеку, который сам не воевал и даже никаких настоящих военных действий вблизи не видел. Истинный поэт так устроен, что за свою одну жизнь, даже будь она такой короткой, как у Шенье, Шелли, Веневитинова, Лермонтова, способен прожить несколько жизней. Ему полнее, глубже, чем всем другим, даже самым зорким и мудрым, открывается суть явлений. Но, главное, ему дана редчайшая способность передать эту суть в слове. Мы-то считаем, что такой способностью наделен едва ли не всякий обладающий даром речи. Но это нам только кажется. На самом деле мы в лучшем случае можем вложить в слово только часть того, что держим в сознании. А ведь сознание наше дает нам очень неполное, несовершенное отражение реальности, «с живой картины список бледный». Так что слова наши — это список со списка. У поэтов он может быть ярким и достоверным. Даже эту психолингвистическую проблему глубже других осознали и с наивозможной точностью обозначили именно поэты. Например, Ф. Тютчев: «Мысль изреченная есть ложь». Или А.А. Фет:

Как беден наш язык! — Хочу и не могу.

— Не передать того ни другу, ни врагу,

Что буйствует в груди прозрачною волною.

Напрасно вечное томление сердец,

И клонит голову маститую мудрец

Пред этой ложью роковою.

Но поэт каким-то непостижимым, всегда единственным способом совершает почти невозможное:

Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук

Хватает на лету и закрепляет вдруг

И темный бред души, и трав неясный запах…

«Как беден наш язык!»

В.В. стихами и музыкой своих песен воссоздал истинный исторический смысл этой войны. Войны, выигранной не маршалами и наркомами, не комиссарами и особистами, но теми, кто утопил врага в собственной крови.

Небо этого дня —

ясное,

Но теперь в нем — броня

лязгает.

А по нашей земле —

гул стоит.

И деревья в смоле —

грустно им.

Разбрелись все от бед

в стороны…

Певчих птиц больше нет —

во́роны.

Как известно, летом 1941 года у нас созревал на редкость хороший урожай:

Колос — в цвет янтаря, —

успеем ли?

Нет! Выходит, мы зря

сеяли.

Что ж там, цветом в янтарь,

светится?

Это в поле пожар

мечется.

«Аисты»

И еще один образ такой же необыкновенной силы и трагической красоты:

Вытекают из колоса зерна —

Эти слезы несжатых полей,

И холодные ветры проворно

Потекли из щелей.

«Так случилось — мужчины ушли…»

И вот, вместо того чтобы собирать зерно в житницы, жители этой истерзанной страны оказались вынужденными заняться делом, требовавшим титанической силы и нечеловеческого упорства, — исправлять нарушенный порядок вращения Земли вокруг ее оси:

От границы мы Землю вертели назад —

Было дело сначала, —

Но обратно ее закрутил наш комбат,

Оттолкнувшись ногой от Урала.

Поэт видит происходящее сразу в двух уровнях: сверху, как бы с высоты птичьего полета —

И от ветра с востока пригнулись стога,

Жмется к скалам отара.

Ось земную им сдвинули без рычага,

Изменив направленье удара.

— и прямо от земли:

Мы ползем, бугорки обнимаем,

Кочки тискаем — зло, не любя,

И коленями Землю толкаем —

От себя, от себя!

Возможно ли с более зримой, осязаемой физической конкретностью и с более точной математической отвлеченностью выразить смысл почти четырехлетнего движения наших солдат пешком и ползком по земле Европы? —

Мы толкаем ее сапогами —

От себя, от себя!

Шар земной я вращаю локтями —

От себя, от себя!

Землю тянем зубами за стебли —

На себя! От себя.

Возможно ли дать более ясное понятие о буйстве смерти на этом долгом пути, чем то, что дал поэт всего двумя строками, как кровью, пропитанными горьким юмором обреченных? —

Всем живым ощутимая польза от тел:

Как прикрытье используем павших.

«Мы вращаем Землю»

И нигде, ни в одном стихе, ни в едином звуке не слышно у него и отголоска того натужного молодечества, той придуманной, дешевой отваги, на которых замешана казенная батальная словесность. Никакого театрального или киногероизма, романтического подкрашивания смерти в бою. Смерть эта всегда безобразна и нелепа, как та, что настигла одного старшину:

И только раз, когда я встал

Во весь свой рост, он мне сказал:

«Ложись!…» — и дальше пару слов без падежей. —

К чему две дырки в голове!»

И вдруг спросил: «А что, в Москве,

Неужто вправду есть дома в пять этажей?…»

Над нами — шквал, — он застонал —

И в нем осколок остывал, —

И на вопрос его ответить я не смог.

Он в землю лег — за пять шагов,

За пять ночей и за́ пять снов —

Лицом на запад и ногами на восток.

«О моем старшине»

И фронтовое увечье — вовсе не знак доблести, не предмет гордости, а беда, которую не избыть и к которой невозможно привыкнуть:

Жил я с матерью и батей

На Арбате — здесь бы так! —

А теперь я в медсанбате —

На кровати весь в бинтах…

Что нам слава, что нам Клава —

Медсестра — и белый свет!…

Помер мой сосед, что справа,

Тот, что слева — еще нет.

И однажды, как в угаре,

Тот сосед, что слева, мне

Вдруг сказал: «Послушай, парень,

У тебя ноги-то нет».

Как же так? Неправда, братцы, —

Он, наверно, пошутил!

«Мы отрежем только пальцы» —

Так мне доктор говорил.

«Песня о госпитале»

Они воюют и гибнут на суше, на море, в воздухе. И в мирное-то время были они людьми подначальными, а тут и вовсе одно им оставлено право — умереть. И одна надежда — дожить хотя бы до завтра:

Сегодня на людях

сказали:

«Умрите

геройски!«

Попробуем, ладно,

увидим,

какой

оборот…

Я только подумал,

чужие

куря

папироски:

Тут — кто как умеет,

мне важно —

увидеть

восход.

«Черные бушлаты»

Попадали туда и такие, кому была привычна другая война — против своих безоружных соотечественников, коих уморили они голодом, перестреляли и перемололи в лагерную пыль не меньше, чем удалось это сделать врагу. Они продолжали исправно вести эту свою войну и там. Но в отличие от однополчан не шагали, «как в пропасть», из окопа, за вражескими «языками» не ходили, а отсиживались в блиндажах, когда высовываться было опасно, и успевали прислушиваться к «языкам», понятным без переводчика, когда между боями случались передышки:

Судьба моя лихая

Давно наперекос:

Однажды языка я

Добыл, да не донес, —

И особист Суэтин,

Неутомимый наш,

Еще тогда приметил

И взял на карандаш.

Он выволок на свет и приволок

Подколотый, подшитый матерьял…

Никто поделать ничего не смог.

Нет — смог один, который не стрелял.

«Тот, который не стрелял»

Но даже из этих «неутомимых» не всякому удавалось выходить сухим из воды:

У начальника Березкина —

Ох и гонор, ох и понт! —

И душа — крест-накрест досками, —

Но и он пошел на фронт.

Лучше было — сразу в тыл его:

Только с нами был он смел, —

Высшей мерой наградил его

Трибунал за самострел.

«Все ушли на фронт»

Ну а тем, над которыми такие березкины так гордо начальствовали, — им тоже давали возможность умереть геройски, только перед смертью не могли они написать «считайте коммунистом»:

У штрафников один закон, один конец:

Коли, руби фашистского бродягу,

И если не поймаешь в грудь свинец —

Медаль на грудь поймаешь за отвагу.

«Штрафные батальоны»

За всех не вернувшихся из боя поэт рассказал о том, что с ними произошло. Рассказал так, как не дано было это сделать никому из вернувшихся. Многие фронтовики, малознакомые с биографией В.В., полагали, что он тоже воевал. Другие были убеждены, что пел он о событиях непридуманных. Ему не раз приходилось объясняться по этому поводу со своими слушателями. «Во всех этих вещах, — говорил он, — есть большая доля авторского домысла, фантазии, а иначе не было бы никакой ценности: видел своими глазами, взял да зарифмовал. Конечно, я очень многое из того, о чем вам пою, придумал. Хотя вот некоторые говорят, что они это знают, эти ситуации знают, бывали в них и даже людей, про которых я пою, они очень хорошо знают. Ну что ж, это приятно».

В песнях двух поэтов, француза и русского, облик войны очень разный. Вернее сказать, Ж.Б. просто не желает в него вглядываться, но не потому, что страшится его, как взгляда Медузы. Для него это заведомое, безусловное и абсолютное зло, с семенем которого надо бороться, как с чумой. Его больше занимают свойства человека, из-за которых тот подвержен такой заразе, нежели она сама. У В.В. война предстает во всей ее гнусной неприглядности, в крови и грязи, в лжи и надругательстве над человеком, его жизнью, над здравым смыслом.

Но в одном, главном, оба поэта сходятся. Они бросают открытый вызов многотысячелетнему человеческому обычаю чтить насилие как последний, решающий аргумент в споре или как двигатель истории.

Загрузка...