Часть VI. Годы мировой войны

Глава 1. Первый период войны (лето 1914 — до весны 1915 г.)

Стояли жаркие погожие июльские дни. По заведенному в последние годы порядку в Тверской, Новгородской и Петербургской губерниях горели торфяные болота, и воздух на многие версты кругом был пропитан едким дымом. Россия, особенно в ее провинциях, предавалась обычному сонному застою. 12 июля в день двадцатипятилетия учреждения института земских начальников земские начальники Тверского уезда собрались на общий обед, в котором в качестве тверского уездного предводителя принимал участие и я. Хотя уже получены были известия об убийстве в Сараево австрийского кронпринца, но факт этот в представлении большинства не имел международного значения. Так, например, принимавшие участие в упомянутом обеде, в том числе и тверской вице губернатор, исполнявший за отсутствием Бюнтинга должность тверского губернатора, были, как они мне сами впоследствии сказали, чрезвычайно удивлены, когда в застольном спиче я сказал, что Европа, по-видимому, находится накануне грозных исторических событий. Не усилилось в провинциальной глуши беспокойство и в последующие дни, хотя газеты уже были переполнены сведениями о дерзком ультиматуме Австрии, обращенном к Сербии, о приближении мирового на этой почве конфликта.

Продолжалось это спокойствие вплоть до самого момента получения быстро следовавших друг за другом двух приказов о мобилизации, первого о мобилизации частичной, а второго о всеобщей. Уже с утра 19 июля в Твери начался осмотр прибывающих запасных. Мобилизации проходили при полном спокойствии; запасные (младшие возрасты) являлись все и, по-видимому, относились к призыву в войска в достаточной степени спокойно. Благодаря закрытию винных лавок никаких, даже незначительных, уличных бесчинств не происходило. Большую нервность проявляли военные части, спешно переходившие на военное положение. Воинские части стали уходить на фронтовые местности по прошествии лишь двух дней со дня объявления мобилизации. Посадка в поезда происходила в отменном порядке. Разумеется, провожавшие уходившие поезда женщины усиленно плакали, заметно было волнение и на лицах солдат, но шли они бодро и уверенно.

Менее спокойно прошла реквизиция лошадей по военноконской повинности, производившаяся почти следом за людской мобилизацией. Во множестве крестьянских хозяйств главами оставались женщины, и именно они проявляли и крайнее недовольство, и даже полное отчаяние, когда у них стали отбирать лучших лошадей. Здесь пришлось видеть несколько весьма тяжелых сцен: бабы буквально выли. Наблюдая за осуществлением военно-конской повинности, я несколько раз не мог выдержать тяжелых сопровождавших ее сцен и, признаюсь, вполне произвольно оставил на месте нескольких добрых коней, признав их вопреки очевидности негодными.

Внезапный отлив мужского населения в первое время привел к почти полной остановке некоторых отраслей производства. Впрочем, на сельских работах в нашей Тверской губернии отлив этот почти не отразился. Мужчин заменили женщины, привычные ко всем сельскохозяйственным работам. Цены на рабочие руки, разумеется, поднялись тотчас, но абсолютной нехватки в этих руках все же не было. Пострадали строительные работы, требующие некоторой специальной подготовки. Середина июля на Севере России — самый разгар строительного периода. Собственно мужская сельскохозяйственная работа, сводящаяся в наших местностях главным образом к сенокосу, к этому сроку уже вполне закончена, уборка же посевов, площадь коих вообще незначительна, была во все времена преимущественно, если не исключительно, бабьим делом.

Утверждать, однако, что среди крестьянского населения был патриотический подъем и что война среди него была популярна, я не решился бы. Война вызвала молчаливое, глухое, покорное, но все же недовольство. В значительной степени примирила с ней начавшаяся приблизительно месяц спустя раздача пособий семьям призванных запасных. Дело это было поставлено весьма широко, но отнюдь не правильно. Сколько-нибудь точных инструкций, указывающих, какие именно члены семьи имеют право на получение пособий, своевременно установлено не было. Так, например, совершенно не было определено, с какого возраста мужчины, входящие в состав семьи, признаются неработоспособными. В результате получился крайний разнобой: в смежных уездах сплошь и рядом устанавливались совершенно различные способы определения размера назначаемых пособий.

Образованные с этой целью при земских управах комиссии одни относились очень строго, всемерно стремясь щадить государственные, иначе говоря, те же народные, средства, другие, наоборот, выдавали эти пособия с необыкновенной щедростью. Были случаи, и неоднократные, назначения семье запасного, особенно многочисленной, по 30 и до 45 руб. в месяц, т. е. суммы, которую сам призванный, безусловно, не зарабатывал. В подобных семьях бабы обычно отнюдь не горевали об уходе на войну своих мужей.

Если в массе крестьянского, а тем более фабричнозаводского населения война не вызывала ни патриотического чувства, ни негодования, то, наоборот, среди культурных классов она, несомненно, пробудила патриотическое чувство. Так, в земской среде она немедленно породила полное единение. Исчезли все политические разномыслия, и кадеты как правого, так и левого крыла проявляли такую же патриотическую приподнятость, как и лица, исповедовавшие правые лозунги. Молодые представители наиболее левых тверских родов, например Бакунины, тотчас пошли добровольцами на войну. Не отставала и интеллигенция в кавычках: третий земский элемент выказывал полную готовность работать не покладая рук для надобностей поставленного на военную ногу государства. Партийные задачи, насколько можно было об этом судить по общественным элементам Тверской губернии, были временно забыты.

Увы, не так отнеслись к тому же делу исконные земские интриганы, из них же первый — пресловутый будущий разрушитель Русского государства кн. Львов. Его первой заботой было воскрешение общеземской организации, причем, разумеется, он приложил все старания, дабы стать во главе этого дела. Не имея никаких формальных связей с земством, так как он уже давно не состоял гласным ни губернского, ни уездного земства (его родной уезд Тульской губернии, досконально его знавший, уже давно его забаллотировал), он тем не менее ничтожесумняся решил возглавить собственной персоной общеземскую организацию. Проникнуть наверх и усесться на председательское кресло какими-либо косвенными путями было для него делом привычным. Достиг он этого и в данном деле. Прием, им употребленный, был столь же циничен, как и прост. Дело в том, что ему удалось какими-то путями сохранить от возглавления им во время Русско-японской войны общеземской организации довольно крупную сумму, в ту пору, когда еще не привыкли швыряться миллионами, казавшуюся даже огромной, а именно 800 тысяч рублей. Когда в Москве впервые собрались для образования общеземской организации земские деятели определенного уклона, то среди них, разумеется, тотчас появился кн. Львов, причем цинично заявил, конечно в кулуарных перешептываниях, что в случае его избрания он внесет в ее кассу упомянутые 800 тысяч, тем самым говоря, что в противном случае он этого не сделает. Однако поначалу ход этот не возымел надлежащего действия. В Москве среди собравшихся земских людей, естественно, имели сильное влияние и большое значение московские земцы. Между тем ими намечалось на означенное место другое лицо, а именно гр. Ф.А.Уваров, член Государственного совета от московского земства, и именно это лицо на первоначальном частном совещании собравшихся земцев и было избрано. Но судьбы России, очевидно, были предрешены. Гр. Уваров от выбора решительно отказался. Он тотчас по объявлении войны решил вступить в войсковые ряды среди родного ему казачества, в составе которого он состоял офицером запаса. Усиленные уговоры московских земцев, к которым присоединились и многие земцы других губерний, остались безрезультатны. А тем временем кн. Львов усиленно сзывал со всех концов России своих единомышленников, среди коих многие по существу вовсе не принадлежали к той клике беспринципных честолюбцев, ярким представителем которой искони и до конца своих дней был кн. Львов. В конечном результате отказ гр. Уварова расчистил дорогу кн. Львову, и он стал во главе общеземской организации, причем самые выборы были каким-то непонятным для меня образом произведены без предварительного созыва и оповещения составлявших общеземскую организацию специально уполномоченных для сего губернскими земскими собраниями[666]. По крайней мере, я, член общеземской организации по уполномочию тверского губернского земства, извещения о предстоящем учредительном собрании не получал и посему на собрании этом не присутствовал.

Трудно определить все то огромное значение, которое имел выбор кн. Львова, с одной стороны, и отказ гр. Уварова, с другой. Не подлежит никакому сомнению, что, будь гр. Уваров на месте кн. Львова, все дело бы получило совершенно иной характер. Весьма возможно, что оно не получило бы такого широкого размаха, который оно получило при Львове. Чужие, будь то народные, средства для Львова были трын-трава. До скаредности скупой в личной жизни, общественные деньги тратил он не столько щедро, сколько расточительно.

Гр. Уваров, старый земец, дотошный, сам вникающий во всякое дело, упорный и властный, конечно, не дал бы развернуться общеземской организации в такое учреждение, вести которое, а тем более контролировать было совершенно не под силу. Да кн. Львов об этом и не заботился. В среде третьего элемента было принято за аксиому, что казенные средства в руках чиновников тратятся и непроизводительно, и халатно, и нехозяйственно, и даже бесчестно. Между тем не было на Руси от века такого учреждения, где бы безумные траты и, скажу прямо, расточительность приняли такие размеры, как в общеземской организации, и не миновать было главарям этой организации по окончании войны, если бы она не закончилась революцией, попасть на скамьи подсудимых. Кн. Львову важна была лишь одна вещь — пускать пыль в глаза общественности, с одной стороны, и быть носимым на руках всеми своими сотрудниками, с другой. Предела при этом его попустительству, безусловно, не было. Его подчиненные ничтоже сумняся подписывали за него не только бумаги, но даже ассигновки. Ему это было известно, но он ограничивался лишь мягкими просьбами этого не делать. Были ли у кн. Львова с самого начала революционные замыслы? Думается мне, что нет. Конечно, он принимал в состав своих учреждений заведомых агитаторов, но делал он это не с целью создать аппарат усиленной пропаганды, а просто потому, что его основным правилом было предоставлять каждому делать все, что он хочет. Эти анархические свойства ярко сказались, и Россия дорого за них заплатила, да платит и по сию пору, ведь Львов возглавлял печальной памяти Временное правительство. Рекламист, честолюбец, Львов был лишен всяких задерживающих начал, и это тем более, что легкомыслию его не было пределов.

Вообще, образ действий правительства по отношению к общеземской организации был совершенно непонятный. Относясь к ней с полнейшим недоверием и нередко это высказывая, оно одновременно снабжало ее десятками миллионов, причем не подчинило их расходование какому-либо контролю. Под тем предлогом, что земские учреждения не подчинены Государственному контролю, а ревизуются своими же выборными органами, Львов убедил Маклакова и правительство, что никакая правительственная ревизия расходования общеземской организацией отпущенных ей государством сумм не допустима, что это было бы оскорблением земства и общественности. Рассуждение до смешного наивное, разумеется, не выдерживало ни малейшей критики. Земство контролировало своими собственными органами расходы из доходов, уплаченных теми же земскими плательщиками, т. е. им самим. Здесь самоконтроль был, отвлеченно рассуждая, понятен и логичен, хотя по существу и он едва ли был правилен. Государство не только имеет право, но и обязано блюсти за правильным расходованием на общественные надобности сумм, какого бы происхождения они ни были. Но по отношению к суммам общегосударственного назначения иной порядок совершенно немыслим. К тому же если губернские земские собрания в лице своих ревизионных комиссий, действовавших 10–14 дней в течение года, с грехом пополам и могли проревизовать произведенные исполнительным органом земства — управой — расходы, то ревизия многомиллионных сумм, расходовавшихся общеземской организацией, была таким путем совершенно неосуществима. С этой задачей мог бы справиться только Государственный контроль, обладавший мощным, налаженным и весьма опытным специальным аппаратом, действующим постоянно изо дня в день. В результате получилось то, что безбрежные расходы общеземской организации никакому контролю ни разу не были подвержены.

Правда, ревизионная комиссия на одном из собраний земских уполномоченных была избрана, но что же она сделала и к чему же пришла? Во-первых, вопреки всем земским традициям, ревизионная комиссия была избрана из лиц исключительно левого земского лагеря. В ее состав не были допущены ни один представитель, относительно которого не было уверенности, что вся ревизия сведется к дифирамбу деятельности исполнительного органа организации — ее центральному комитету. Председателем комиссии был избран старый тверской земец В.Д.Кузьмин-Караваев, в политическом уклоне коего не было сомнений. Кончилась эта ревизия (да ничем иным кончиться она не могла) весьма поверхностным осмотром на месте в прифронтовой полосе некоторых учреждений. Собственно ревизии произведенных расходов не только не было, но к ней и не приступали, вполне правильно решив, что те 5–6 человек (не помню, сколько именно) если посвятят весь остаток дней своих ревизии произведенных расходов, то и то в таком случае не проконтролируют и половины их. Письменного отчета ревизии, по крайней мере, опубликовано во всеобщее сведение или хотя бы сообщено земским уполномоченным и через их посредство самим земствам также не было. Все свелось к тому, что председатель комиссии Кузьмин-Караваев на одном из собраний земских уполномоченных сделал устный доклад, разумеется, не о произведенных расходах и степени правильности их — отчет этот не заключал ни единой цифры, а лишь литературное описание деятельности различных земских отрядов, работавших на фронте. Сводился же этот отчет по существу к сплошному восхвалению деятельности этих отрядов. По словам докладчика, на фронте решительно всем известно, что у правительственных учреждений ничего нет, а у «Всероссийского», как будто бы именовалась на фронте общеземская организация, решительно все есть. Все без исключения эпитеты, направленные к восхвалению их деятельности, и притом в превосходной степени, были без остатка исчерпаны. «Восхитительно», «поразительно», «великолепно», «удивительно», «превосходно», «идеально» — вот те слова, из которых на добрую треть состоял доклад Кузьмина-Караваева. Закончился он, разумеется, общими аплодисментами, и к вопросу о ревизии и контроле уже ни разу больше не обращались.

Но какова же была деятельность общеземской организации по существу, не касаясь того, что она, с одной стороны, заключала множество революционных агитаторов, а с другой — превратилась в убежище для всех желавших уклониться от непосредственного участия в войне в войсковых рядах, — пресловутые земгусары даже при общей общественной симпатии к земству и ее всероссийской организации сделались притчей во языцех.

Нет сомнения, что земские отряды, действовавшие на фронте, были снабжены всем необходимым и даже не необходимым весьма обильно. Нет сомнения, что они были богаче обставлены, нежели такие же организации казенные. Но происходило это лишь оттого, что с размером расходов общеземская организация не считалась вовсе, причем не была стеснена никакими предельными нормальными ценами и урочными положениями. На обратных условиях действовали учреждения казенные, да иначе действовать и не могли. Они получали средства по строго впредь рассчитанному плану, причем все их траты должны были укладываться в установленные ведомствами для отдельных предметов расхода нормальные заготовочные цены.

Впрочем, если общеземская организация работала неэкономно и даже расточительно, то все же известных результатов она достигла и до мартовской революции открыто революционной деятельности не предавалась. Иную картину представляла общегородская организация — центр ее деятельности был безусловно революционным.

Возвращаюсь, однако, к начальным дням войны. Как я уже упомянул, партийные распри в земской, а тем более дворянской среде сразу не только утихли, но даже исчезли. Бросились с энтузиазмом в ту работу, которая была доступна земским и дворянским организациям. Приступили к устройству в весьма широком размере тыловых эвакуационных госпиталей, причем отнюдь не жалели средств. Пересмотрены были земские годовые бюджеты, и из них исключены были все небезотложные и необязательные расходы. При этом мало считались с теми расходами, которые обусловят дальнейшее сколько-нибудь деятельное содержание вновь оборудованных госпиталей. Происходило это преимущественно от проникшего почти всех убеждения, что война будет крайне непродолжительная. Так, тверское экстренное Дворянское собрание поначалу решило ассигновать весь свой запасный капитал на устройство госпиталя в дворянском доме, совершенно не считаясь с теми эксплуатационными расходами, которые это породит. Стоило большого труда убедить господ дворян, что необходимо считаться с возможностью продолжительной войны. Состоявшееся ко времени этого собрания присоединение к державам Согласия[667] Англии и выяснившийся нейтралитет германского союзника Италии настолько всех опьянили, что господствовала мысль об окончании войны чуть ли не в шесть недель. Припоминалась Франко-прусская кампания 1870–1871 гг., и решили, что новая война будет столь же быстротечна, но с обратными для воюющих сторон результатами. Тщетно некоторые благоразумные люди старались разъяснить, что Германия все же не без предварительного тщательного обдумывания вызвала международный конфликт, и что если победу над ней нужно считать при дружной работе держав Согласия обеспеченной, то все же борьба эта будет трудная и, несомненно, длительная.

«В Берлин, в Берлин!» — говорили на все лады оптимисты, а их было большинство, и вдумчивых людей это приводило в трепет. Припоминалось, что и французы с теми же криками вступили в 1870 г. в войну, столь трагически для них окончившуюся.

Убеждение в неминуемости торжества союзников и кратковременности военных действий господствовало, впрочем, и в петербургских правительственных сферах.

Как сейчас вижу, как после приема государем членов законодательных палат в Зимнем дворце[668] Щегловитов и Кривошеин, обратясь к нескольким окружавшим их парламентариям, высказывали уверенность в скоропалительном разгроме Германии. Щегловитов, со свойственной ему манерой вводить шутку во всякий серьезный вопрос, с улыбкой говорил: «Ошибся Василий Федорович (т. е. император Вильгельм), ошибся. Не устоять ему».

Поддерживал ту же мысль и Кривошеин, причем было совершенно ясно, что он считал объявленную войну чуть что не благодеянием для России.

Многих увлекла, восхитила и преисполнила лучших надежд грандиозная народная манифестация перед Зимним дворцом, когда народная толпа, заполнившая всю обширную, прилегающую к дворцу площадь, приветствовала государя и при появлении его на балконе внезапно вся стала на колени и запела: «Боже царя храни».

Эта грандиозная манифестация побудила верховную власть издать акт, в котором провозглашалось единение царя с народом и утверждался даже образец флага, эмблематически соединявшего общественность и официальную Россию[669].

Увы, настроение это продолжалось недолго, и едва ли не единственный воспользовавшийся им был тот же кн. Львов, сумевший на почве этого настроения получить в свое бесконтрольное распоряжение миллионы государственных средств. Не обошлось, впрочем, и здесь без весьма мелкой, но весьма странной шиканы[670] со стороны правительства. Как почти всегда, упуская существенное и придираясь к мелочам, какому-то учреждению понадобилось разъяснить, что вновь утвержденный образец эмблематического флага не может быть употребляем как флаг и по своим размерам он не должен превышать нескольких квадратных вершков. Эмблему национального объединения обратили таким путем в детскую игрушку, и она вследствие этого тотчас утратила всякое значение и скоро была всеми забыта.

Правительство было, кроме того, убеждено в полной нашей боевой готовности. Так, в том же разговоре с парламентариями в Зимнем дворце Кривошеин, когда разговор зашел о сроке возобновления сессии законодательных учреждений, настаивал на отложении этой сессии до начала февраля следующего года, тогда как члены Государственной думы настаивали на сроке 1 ноября. При этом, потирая привычным нервным жестом свои руки, что было у него всегда знаком довольства, он говорил, обращаясь к членам законодательных палат: «Положитесь на нас, господа (т. е. на правительство), все пойдет прекрасно, мы со всем справимся».

Возвращаясь к участию общественных сил в общей народной работе на войну и победу, надо, разумеется, признать, что допустить их участие и даже привлечь их к нему было необходимо. Не столько это нужно было для пользы и существа дела, сколько психологически. Русские общественные силы к 1914 г. настолько выросли, что ставить их в положение простых зрителей происходивших событий, как это было, скажем, в войну 1877–1878 гг., было совершенно немыслимо. Их нужно было привлечь к жизненному участию в общей работе. Это и было сделано, но сделано чрезвычайно неохотно, причем, как всегда, придирались к пустякам, уступая во всем существенном и важном. Конечно, положение правительства было трудное. Общественное мнение, руководимое оппозиционными элементами, опирающимися в свою очередь на элементы революционные, ставило правительству всякое лыко в строку; наоборот, общественным учреждениям оно все прощало и раскрытие каких-либо дефектов воспринимало как козни и клевету правительства и на него же еще пуще по этому поводу негодовало. Полное неумение правительственного аппарата пользоваться гласностью и печатным словом тут, разумеется, играло существенную роль — обойтись в нашу эпоху без умелой и даже усиленной пропаганды ни одно правительство не в состоянии.

Само собою разумеется, что военные успехи изменили бы все положение, но, увы, этих успехов, после первой удачи — кратковременного захвата Восточной Пруссии и взятия Львова, не было. О степени впечатлительности массового рядового обывателя к действиям на фронте можно было судить, быть может, в особенности по провинциальной среде. Так, в Твери, где я прожил первое полугодие войны, известие о падении Львова, взятого нами, если память не изменяет, 30 августа[671], т. е. лишь шесть недель после начала военных действий, произвело громовое впечатление. Начавшие прибывать в тверские госпиталя раненые, преимущественно с австрийского фронта, были в весьма приподнятом настроении. В один голос они говорили, что «наших на фронте видимо-невидимо» и что наши успехи обеспечены. Настроение это передавалось местному населению, и толки о весьма близком окончании войны приняли массовый характер. Увы, продолжалось это настроение недолго. Гибель армии Самсонова под Сольдау[672] произвела тем более потрясающее впечатление, чем меньше она была ожиданна. Это был удар грома при ясном небе. Надо сказать, что и самое извещение об этом поражении было составлено чрезвычайно неудачно. Извещение это, оканчивавшееся выражением надежды, что все же это поражение не означает потери всей войны, наводило как раз на обратные мысли. Русскому человеку в ту пору и в голову не приходило, что война может окончиться нашим поражением, и самое упоминание об этом, хотя и в виде отрицания такой возможности, вселило глухую тревогу и колебало крепкую до того уверенность в нашем, при участии мощных союзников, скором торжестве. На почве этой тревоги, как это неизменно в таких случаях бывает, поползли темные слухи об измене. Где они нарождались, откуда они шли, не было возможности дознаться, и насколько в их распространении участвовали уже в то время революционные элементы и тайные немецкие агенты, трудно сказать. Во всяком случае, недостатка и в своих пессимистах, отнюдь не преследовавших при этом антинациональных целей, не было. Так, случалось, что те же лица, которые за несколько дней до известия о поражении под Сольдау распространялись на тему «гром победы раздавайся», с похоронными лицами провозглашали: «Все пропало».

Прекратившийся вскорости после этого маневренный период войны и принятие ею на долгое время характера войны позиционной, окопной, имели и другое последствие: обыватель как-то потерял интерес к сведениям с фронта. Война превратилась в его сознании в какую-то длительную, преисполненную всевозможных угроз, вечно ноющую и постороннюю его повседневной жизни болячку. Да и трудно было обывателю иметь другое отношение к этому национальному событию. Угар первых дней войны быстро прошел, цели ведь ему были непонятны, и правительство ничего не делало для того, чтобы разъяснить населению внутренний смысл войны и до какой степени с ее благополучным исходом связано все благосостояние страны и ее населения.

Потере интереса обывателя к войне существенно содействовала и чрезвычайная скудость, или, вернее, отсутствие известий с фронта. Официальные бюллетени заключали в большинстве случаев лишь самые общие указания, притом касающиеся всего фронта либо значительной его части. Полный запрет упоминать и в корреспонденциях с театра войны названия участвовавших в том или ином бою частей, равно как фамилий военноначальников, привел к тому, что корреспонденции эти утратили всякий интерес и вскоре совсем прекратились. Действительно, какой интерес могло представить описание военных действий, происшедших неизвестно где и с обозначенными X и У частями и военными начальниками. Запрет этот, по существу, вовсе не оправдывался: немцы, несомненно, всегда знали, какие русские части против них действовали, знали и каких военноначальников они имели против себя. Между тем умалчивание всяких имен привело и к другому, а именно что война не создала ни одного народного героя. Я припоминаю Русско-турецкую войну 1877–1878 гг., когда имена Скобелева и моего покойного отца гремели по всей России. Народ нуждается в идолах — это приподнимает его, создает в нем веру в свою мощь и в свой успех. Скажут, война не выдвинула у нас героев. Но ведь героев всегда создать можно. Не замалчивать имена военноначальников, а, наоборот, всячески их расшуметь — вот что нужно было для поднятия интереса к войне у населения и укрепления его веры в успех. Екатерина это так же хорошо понимала, как и Наполеон. Разве все екатерининские орлы и наполеоновские маршалы, облеченные громкими титулами, были в действительности исключительными людьми, но одно их прославление создавало атмосферу героизма и пафоса.

Возобновленная в начале ноября на несколько дней[673] сессия законодательных учреждений прошла вяло. Рассмотрение государственного бюджета утратило всякий смысл, так как в нем заключались лишь обязательные государственные расходы в размере предшествующего года, все же исполинские расходы, связанные сколько-нибудь с войной, проходили помимо бюджета и законодательных учреждений и ассигновывались в порядке управления. Мало-мальски важных законопроектов также не поступало, и все сводилось к посильному подъему общественного настроения. В Государственной думе это до известной степени удавалось, но в Государственном совете более чем когда-либо выявились его мертвенность и старческое бессилие.

С начала 1915 г. стали понемногу распространяться тревожные слухи о недостатке на фронте снарядов и даже ружей, но слухи эти представителями военного ведомства, а в особенности Главного артиллерийского управления, начисто отрицались, и в сферах Государственного совета склонны были их приписывать русской, легко впадающей в пессимизм впечатлительности.

Заговорили в это время и о хищениях, происходящих будто бы в заготовительных ведомствах. Действительно, то ведомство, которое с давних пор этим славилось, а именно морское, также охваченное в начальный период войны патриотическим порывом, по общим отзывам прекратившее всякие поборы при заключении крупных контрактов, недолго выдержало эту марку. Из уст в уста передавались случаи циничного взяточничества со стороны лиц, стоявших по своему положению очень близко к самым верхам Морского министерства. Все это, разумеется, волновало парламентские круги, а дойдя до массы населения, уже превращалось в сплошной кошмар. Вызывал общественное негодование и такой мелкий сам по себе факт, как появление на улицах Петербурга автомобилей с разъезжающими в них дамами, среди коих были заведомые кокотки, тогда как все частные автомобили были реквизированы для военных надобностей. «Так вот для чего понадобилось отнимать у частных лиц автомобили», — говорила публика, а тем более собственники, у которых отобрали автомобили. Последовало со стороны военного управления запрещение должностным лицам, коим были предоставлены автомобили для надобностей службы, катать в них дам, но распоряжение это, с одной стороны, лишь подтверждало факт незаконного ими пользования, а с другой — соблюдалось весьма относительно. Катающиеся кокотки исчезли, но жены должностных лиц, снабженных казенными автомобилями, все же продолжали ими пользоваться. Значения это, разумеется, не имело, но некоторый соблазн все же творило. В начавшие разгораться страсти это был приток поводов к растущему недоверию и озлоблению, истинная причина которых была, разумеется, иная, а именно — неудовлетворительные известия с фронта.

Наконец приблизительно к марту месяцу начал обнаруживаться в Петербурге недостаток угля для надобностей многочисленных работавших на оборону фабрик и заводов. В мирное время уголь в Петербург прибывал почти исключительно из Англии на пароходах, которые обратным фрахтом вывозили хлеб, прибывавший в Петербург по Мариинской водной системе. С закрытием Петербургского порта уголь пришлось провозить в Петербург из Донецкого бассейна, что составляло совершенно новую задачу для нашего железнодорожного транспорта, перенапряженного без того необходимыми перевозками на фронт и продовольствия, и боевого снаряжения. Между тем усиленный подвоз к Петербургу безусловно необходимого угля отражался на подвозе продовольствия, и цены на некоторые предметы питания начали понемногу подниматься.

Именно в это время группа членов Государственного совета задумала образовать экономическое совещание, посвященное рассмотрению текущих вопросов экономики. Заключения совещания вместе с подробной разработкой вопросов, к которым они относились, полагалось передавать на усмотрение правительства. Председателем совещания был избран бывший министр земледелия А.С.Ермолов, а в состав его вошли все члены Государственного совета, интересующиеся экономикой, и в том числе все члены, избранные торгово-промышленной средой.

Но тут произошло нечто совершенно невероятное. Не успело это совещание закончить рассмотрение первого поставленного на очередь вопроса, а именно о способах увеличения добычи угля и облегчения доставки его в Петербург, как было правительством закрыто. Между тем вопрос этот был рассмотрен весьма тщательно и подробно при ближайшем участии члена Государственного совета Н.Ф.Дитмара, бывшего одновременно председателем работавшего в Харькове Постоянного совета горнопромышленников Юга России и, следовательно, близко знакомого с положением Донецкого угольного бассейна.

Чем было вызвано это нелепейшее распоряжение, понять невозможно, но факт в том, что в самый день, назначенный для доклада выработанных предположений более широкому кругу членов Государственного совета, председатель комитета А.С.Ермолов был вызван к председателю Государственного совета, и там ему было объявлено, что вне сессий законодательных учреждений члены Государственного совета не имеют даже права входить в здание Мариинского дворца и что возглавляемый им комитет должен немедленно прекратить свои собрания и занятия.

Из всех запретительных мер, принимавшихся в то время правительством, это едва ли не самый яркий пример придирчивости к не только абсолютно безвредным, но даже к способным принести реальную пользу проявлениям общественной деятельности. Итак, с одной стороны, передавали сотни миллионов рублей в бесконтрольное расхищение лиц, к которым не без основания питали недоверие, а с другой, запрещали смиреннейшим членам Государственного совета собираться под эгидой долголетнего царского министра для обсуждения вопроса, никакого отношения к политике не имеющего.

Всякая революция идет сверху, и наше правительство в годы войны превратит в хулителей если не строя, то, по крайней мере, лиц, стоявших у власти, и их приемов управления самые благонамеренные элементы страны.

Распространяясь все расширяющимися концентрическими кругами, критика правительственной деятельности захватывала все более широкие слои, причем по пути, разумеется, обволакивалась рядом никогда не бывших фактов, подчас самого фантастического свойства.

Правительство при этом в смысле воздействия или хотя бы стремления к воздействию на общественное мнение было определенно в нетях. Председатель Совета министров Горемыкин ничем не проявлял самое свое существование у кормила власти. К природному его отвращению ко всякой действенности присоединилась к этому времени старческая немощность. Поселившись в огромном, приобретенном им для председателя Совета министров доме на Моховой[674], он в нем заперся и, кроме своих ближайших коллег по Совету министров, решительно никого не видел. По-прежнему, как во время Первой Государственной думы никакого общения с членами законодательных палат он не имел. Правда, отдельные члены Государственной думы у него бывали, но в весьма ограниченном числе, и среди них чаще всего его свойственник по жене П.Н.Крупенский. Этот юркий тип, столь прославившийся в дни Временного правительства вследствие обнаружения в делах департамента полиции, что он получил из этого департамента 20 тысяч рублей, — факт, который он не смог отрицать, почему и был вынужден сложить с себя звание депутата, — был вообще за все время существования Государственной думы, избранной по положению 3 июня 1907 г., каким-то не то посредником, не то на обе стороны передатчиком и соглядатаем между правительством и нижней законодательной палатой. Роль этого господина была вообще недвусмысленно двойственная. Мастер закулисных разговоров и шептаний, он умел каким-то образом то объединять, то разъединять различные группы Государственной думы, несомненно действуя при этом в постоянном контакте с правительством и соответственно полученным от него указаниям. Впрочем, правительству он служил тоже постольку поскольку. Специализировался же он на образовании политических клубов, по-видимому извлекая из этого и личные материальные выгоды, так как клубы эти организовывались на казенные средства. Впрочем, ему удалось получить большие суммы и из банковских и торгово-промышленных сфер при организации и устройстве им уже во время войны так называемого экономического клуба в обширном нанятом им помещении на Мойке у Царицына луга[675].

Сведениями, приносимыми этим типом, и довольствовался Горемыкин, относясь, по существу, отчасти презрительно и во всяком случае равнодушно к законодательным палатам и придавая вообще мало значения творящемуся в них.

Однако в течение зимы 1914–1915 гг., а именно в феврале 1915 г., Горемыкин почему-то решил устроить торжественный раут специально для членов Государственной думы и Государственного совета, что должно было, по-видимому, означать, что он не чуждается их, а, наоборот, желает установить добрые с ними отношения.

На деле раут этот обратился в нечто необычайно нелепое. На приглашение Горемыкина члены крайнего левого крыла Государственной думы, разумеется, не откликнулись, но почти все остальные члены обеих палат сочли долгом на нем появиться. Составилась огромная толпа, которая заполнила почти до отказа все комнаты занимаемого Горемыкиным дома, даром что они были лишены почти всякой меблировки, — вся обстановка дома была еще до войны заказана в Италии и, ввиду прекращения вследствие войны сообщения с этой страной, так оттуда никогда вывезена не была. Сам Горемыкин при этом как-то затерся в этой толпе, а затем вскоре спустился в нижний этаж, где находился его кабинет и куда проникло лишь несколько лиц, личных знакомых хозяев дома. Продолжался раут весьма непродолжительное время — съехавшиеся, потолкавшись немного, почти все одновременно, гуртом, уехали. Осталось лишь несколько министров и лиц, ближе знавших Горемыкина. Между тем ко времени разъезда гостей получено было известие о нашем отступлении в Августовских лесах и о больших понесенных нами при этом потерях[676].

Тут произошла сцена, глубоко врезавшаяся мне в память. На обширной верхней площадке парадной лестницы, потный, усталый, сидел весь сгорбленный Горемыкин. Перед ним стояли министры Кривошеин и Рухлов и еще несколько лиц; они оживленно обсуждали полученное известие, вызывавшее немалую тревогу. Горемыкин не принимал в этом разговоре никакого участия, относясь к его предмету, по-видимому, совершенно безучастно, но внезапно он как будто немного оживился и, подняв опущенную голову, несколько раз подряд произнес следующую фразу: «N'est-ce pas que c'est tres spacieux ici?»[677] Была ли это хитрость, которой он отнюдь не был чужд, употребленная им для отвлечения разговора от неприятной темы, или желание иным способом сказать столь привычную ему фразу «Все пустяки», сказать не могу, но на присутствующих это произвело впечатление проявления старческого слабоумия.

Одно было несомненно: спокойный, рассудительный, но способный в нужные минуты на всякие решительные шаги И.Л.Горемыкин 1906 г., т. е. времени Первой Государственной думы, перестал существовать; остался жить слабый старик, способный в лучшем случае на маленькие хитрости чисто детского свойства, но жадно цепляющийся за власть или, вернее, за те материальные блага, которые она доставляет.

Глава 2. Второй период войны (летние месяцы 1915 г.)

Наше отступление в феврале 1915 г. в Августовских лесах, сопровождавшееся захватом германцами пограничной полосы при станции Вержболово, было едва ли не первым событием на фронте, вызвавшим в общественных кругах серьезные опасения за благоприятный исход войны. Тогда же достигли Петербурга и первые определенно тревожные слухи о недостатке на фронте орудийных снарядов и ружейных патронов.

Предпринятое движение наших войск на Карпаты, имевшее поначалу характер победоносного шествия, наконец, падение в марте месяце австрийской крепости Перемышль успокоили, однако, общественность. Словом, до мая 1915 г., когда стало общеизвестным наше поспешное отступление из Галиции — после прорыва у Дунайца, — истинное положение фронта было мало кому ведомо, а посему мало кого озабочивало. Положение резко изменилось в течение мая. К тому времени выяснилось, что уже в декабре 1914 г. нашим войскам, находившимся на Бзуре[678] и защищавшим подступы к Варшаве, циркуляром штаба Верховного было предписано под страхом отрешения от командования выпускать в месяц не более 60 снарядов на орудие, т. е. фактически ограничиваться в среднем одним выстрелом на утренней и одним на вечерней заре. Начали выплывать и такие, например, факты, что на запрос, сделанный Путиловским заводом еще в самом начале войны, не потребуется ли от него усиленной работы по изготовлению орудий и снарядов, ибо в таком случае завод должен немедленно приступить к соответственному увеличению своего технического оборудования, Главное артиллерийское управление ответило, что никакого усиленного производства от завода не потребуется.

Еще более непонятным был отказ того же управления от заказа снарядов обществу «Пулемет», последовавший уже в ноябре месяце, когда недостаток в них уже остро ощущался и когда Ставка усиленно требовала от военного ведомства увеличения подачи на фронт огнестрельных припасов.

Естественно, что тревога, порожденная нашими неудачами на фронте и усиленная приведенными фактами, привела к резкому обострению общественного недовольства правительством. Произнесенное кем-то грозное слово «измена», как это всегда бывает в моменты общественной тревоги, электрической искрой пробежало по всем слоям населения и достигло, не без деятельного участия революционных сил, народных низов. Особенное распространение и веру получил этот грозный слух в рабочей среде. Здесь он сразу превратился в боевой лозунг и в законный повод для беспорядков и разнообразных требований.

Заволновались, разумеется, и политические круги. Исходной точкой их похода, если не против правительства как такового, то против наиболее ответственного по условиям времени члена его — военного министра В.А.Сухомлинова, надо признать сенсационный доклад, сделанный в Петербурге приехавшим с фронта лидером оппозиционно настроенной части московского купечества П.П.Рябушинским. В этом докладе Рябушинский сообщил, что на фронте ни орудий, ни снарядов, что целые части не имеют даже ружей и вооружены лишь палками. Сообщение это было сделано в чрезвычайно приподнятом, почти истерическом тоне и заканчивалось призывом к всеобщей работе по изготовлению оружия и боевых припасов.

Поскольку докладчик имел в виду своим сообщением усилить общественное негодование на правительство, но слова его дышали глубоким патриотическим чувством, и впечатление, им произведенное, было огромное. Сообщенные факты тотчас облетели весь город, а затем и всю страну.

Постоянный совет съездов промышленности, финансов и торговли[679] немедленно созвал съезд всех представителей этих отраслей общественной деятельности, а самый съезд постановил тотчас образовать центральный и множество местных военно-промышленных комитетов в целях мобилизации всей русской промышленности для работы на оборону страны.

Заволновались и лидеры Государственной думы, а ее председатель Родзянко, предварительно заручившись согласием Ставки, возбудил вопрос об образовании особой смешанной комиссии для обсуждения вопросов, связанных с потребностями армии, в состав которой, наряду с представителями власти, вошли бы некоторые члены обеих законодательных палат.

Правительство поняло невозможность в такую тревожную минуту идти против пожеланий общественности и пошло на уступки. Было разрешено образование военно-промышленных комитетов[680] даже со включением в их состав представителей заводских рабочих и невзирая на то, что во главе всей их деятельности был поставлен на съезде промышленности Гучков, личность, к тому времени признанная правительственными верхами нежелательной, была образована, под названием Особого совещания по обсуждению мероприятий по обороне[681], и комиссия, предложенная Родзянко.

Обе эти организации, а в особенности вторая, сыграли весьма большую роль в деле снабжения армии; их деятельности я намерен посвятить отдельную главу.

Достигла в это время общественность и другой весьма горячо и настойчиво преследуемой ею цели, а именно смены военного министра Сухомлинова и трех других министров, как то: прославившегося своей враждебностью ко всякой общественной деятельности министра внутренних дел Маклакова, получившего известность своим ухаживанием за Распутиным обер-прокурора Св. синода Саблера и усиленно будто нарушавшего судейскую независимость министра юстиции Щегловитова. Смена эта последовала преимущественно вследствие предстоявшего возобновления сессии Государственной думы, но настаивала на ней и, в сущности, решила вопрос группа более прогрессивных министров. Группа эта, с Харитоновым во главе, в мае 1915 г. заявила Горемыкину, что с означенными министрами долее служить не желает и просит либо заменить названных лиц другими, либо их самих уволить. Горемыкин доложил об этом государю.

Николай II был этим чрезвычайно недоволен. Общественная возбужденность, которая не могла не отразиться на ходе прений в Государственной думе, вынудила, однако, царя согласиться с протестовавшими министрами. Высшая власть предпочла, чтобы правительство предстало перед задающей тон нижней палатой в обновленном виде, надеясь тем самым смягчить остроту ее нападок.

По отношению к Сухомлинову дело, однако, не ограничилось его увольнением от должности, и по настоянию собравшейся 9 июля на сессию Государственной думы была назначена особая комиссия, со включением в нее представителей законодательных палат, для установления виновников недостаточного снабжения армии.

Дело Сухомлинова вызвало в свое время столько шума, а его предание суду настолько содействовало дискредитированию всего существующего государственного строя, что приходится поневоле остановиться на его личности.

В.А.Сухомлинов начал службу в гвардейской кавалерии. Пройдя Академию Генерального штаба, он сразу выделился как блестящий, образованный и вдумчивый кавалерист. Обладая бойким литературным пером и природным юмором, он обращал на себя внимание помещавшимися им в военной газете «Разведчик»[682] талантливыми фельетонами на военные темы, которые он подписывал псевдонимом Остап Бондаренко. Общительный, умевший не только ладить с людьми, но даже их обвораживать, Сухомлинов быстро прошел первые ступени службы офицера Генерального штаба, был назначен начальником кавалерийской школы, а затем, в сравнительно еще молодые годы, начальником кавалерийской дивизии, штаб которой находился в Харькове. В эту пору он был женат на высоко порядочной, прекрасной женщине, и вся его жизнь, как служебная, так и семейная, проходила в вполне нормальных условиях. Получавшегося им содержания вполне хватало для того образа жизни, который он в то время вел. К его несчастью, жена его вскоре скончалась, а он вслед за тем влюбился в другую женщину, вдову инженера, на которой и женился. Вторая жена Сухомлинова всем своим прошлым принадлежала к богеме. Близкая к театральному миру Харькова, Киева и Одессы, она привыкла проводить время за веселыми ужинами в ресторанах и домашними попойками. Словом, жизнь Сухомлинова со времени его второй женитьбы радикально изменилась. Дом его оказался открытым для самой разнообразной публики. Обеды сменялись ужинами, за которыми вино лилось рекой. Сопряженные с этим расходы далеко превосходили средства хозяев. Денежные затруднения становились все острее, и, надо полагать, уже с того времени он попал в руки людей, ссужавших его деньгами, но одновременно чем-то помимо долговых обязательств его связывавших. Внешним образом это, однако, ни в чем не отражалось на Сухомлинове, и он продолжал делать блестящую карьеру. Казалось бы, что после назначения командующим войсками Киевского военного округа и киевским генерал-губернатором Сухомлинов мог бы при помощи получаемого им по этим двум должностям солидного содержания освободиться от тех темных типов, которые его к тому времени окружали. Произошло, однако, обратное. По мере возвышения служебного положения расходы его не только не приблизились к получаемому им по службе содержанию, а, наоборот, все больше его превышали. В результате зависимость его от разных темных типов увеличивалась. Среди этих типов был в особенности один, с которым он не расставался и который после его назначения сначала начальником Генерального штаба, а вскоре затем военным министром переехал за ним в Петербург и роль которого впоследствии была вполне установлена. Это был австрийский еврей Альтшулер — шпион австрийского генерального штаба. Сухомлинова, в бытность его военным министром, неоднократно предупреждали относительно Альтшулера, точно так же как о подозрительных сношениях с германскими властями Мясоедова[683], ушедшего из состава жандармского корпуса бывшего начальника жандармского пункта станции Вержболово. Этот последний, имя которого прогремело еще до войны по всей России, из-за его дуэли с Гучковым, обвинявшим его с кафедры Государственной думы в весьма неблаговидных поступках, настолько сумел втереться в доверие Сухомлинова, что последний, невзирая на упорный отказ департамента полиции принять Мясоедова вновь в состав жандармского корпуса, добился этого через посредство самого государя. Одновременно Мясоедов был откомандирован в распоряжение военного министра, т. е. того же Сухомлинова. Последующая судьба Мясоедова общеизвестна. Заподозренный во время войны в шпионстве в пользу Германии, он, по решению военно — полевого суда, был приговорен к смертной казни, которая и была над ним совершена.

Этими двумя лицами не ограничивался круг людей, завладевших доверием Сухомлинова и вместе с тем в той или иной степени причастных к военному шпионажу. Был ли, однако, сам Сухомлинов, как это впоследствии утверждали, сознательным пособником этих темных личностей? Это более чем невероятно. Личный интерес Сухомлинова, достигшего поста министра, осыпанного царскими милостями, слишком этому противоречил. Обнаруженные у него после ареста довольно крупные денежные суммы (около 700 тысяч рублей) были все-таки слишком ничтожны для того, чтобы усматривать в них оплату его предательства. Это предательство, будь оно в действительности, дало бы ему неизмеримо более крупные, миллионные суммы. Наконец, происхождение обнаруженных у него сумм следствием было выяснено. Источником их была биржевая игра, которую за него вел один из петербургских банков, связанный с различными работавшими на войну предприятиями и желавший таким образом заручиться военными заказами. Само собою разумеется, что это была облеченная в более или менее невинную форму взятка, и в этом Сухомлинов, несомненно, повинен. Причина же была — все те же непомерные траты.

Действительно, после кончины своей второй жены он сошелся с некоей г-жой Бутович. Добившись путем самого невероятного нарушения существовавших по этому предмету правил, ее развода с г. Бутовичем, Сухомлинов на ней женился. Но г-жа Бутович, превратившись в г-жу Сухомлинову, оказалась новым изданием второй жены Сухомлинова. Безумные траты на туалеты с частыми поездками за ними в Париж, а в особенности открытый для всех званых и незваных роскошный стол вызывали огромные расходы, которых не могли покрыть ни получавшееся Сухомлиновым удвоенное по Высочайшему повелению министерское содержание, ни весьма значительные прогонные деньги по специально предпринимаемым им служебным поездкам[684] в столь отдаленные края, как Туркестан и Владивосток. Пришлось прибегнуть еще и к взяткам, но и тут все же в форме как будто невинной, а именно биржевой игры, которую вел за него без всякого риска для Сухомлинова банк[685].

Да, для получения весьма крупных сумм Сухомлинову не было никакой надобности продавать родину и идти на сопряженный с этим безмерный риск. Предателем и изменником Сухомлинов не был. И тем не менее факт его окружения патентованными шпионами неопровержим. Объясняется это, надо полагать, невероятным природным легкомыслием Сухомлинова. В шпионство Альтшулера и Мясоедова Сухомлинов не верил и притом никаких секретных сведений им, конечно, не передавал, но по каким-то тайным причинам, приведшим, между прочим, к дружбе его третьей жены — ех Бутович[686] — с женой Мясоедова, не желал официально выяснить, что именно представляли эти люди. Что же касается Альтшулера, то нужные ему для оправдания своей деятельности перед австрийским Генеральным штабом сведения он, несомненно, мог получать от одной близости к военному министру. Этому в высшей степени содействовало одно из свойств Сухомлинова, а именно неумение хранить в тайне какой-либо секрет. Наоборот, у него была какая-то неудержимая потребность всякое секретное сведение кому-либо разболтать.

Словом, Сухомлинов был весьма плохой министр в военно-научном отношении, оставшийся на уровне тех военных знаний, которые он вынес в конце 80-х годов прошлого века из Академии Генерального штаба, ибо с годами он обленился и за движением военной науки совершенно не следил.

Более чем неразборчивый в добывании денежных средств, он был, кроме того, преступно легкомыслен и, наконец, даже давал возможность окружающей его темной компании извлекать из себя сведения, касающиеся обороны государства, но все же сознательным, активным, а тем более продажным изменником он не был.

Предание Сухомлинова суду было, во всяком случае, одним из выдающихся русских событий периода мировой войны. Насколько это было тактически правильным — вопрос спорный. В то время как оппозиционные элементы этого всячески добивались в интересах как отвлеченной справедливости, так и очернения существующего строя, правые эту меру определенно порицали. Они говорили, что во время войны скандальный процесс, раскрывающий все наши военные недочеты, не исправит этих недочетов, а лишь подрывает веру и войска, и всего населения страны в конечный успех войны.

Как бы то ни было, увольнение Сухомлинова было столь же приветствовано общественностью, как и назначение на его место А.А.Поливанова. Партия кадетов, которая оказывала наибольшее влияние на формирование общественного мнения, считала Поливанова более или менее своим человеком. С Гучковым Поливанов был в личных дружеских отношениях. Правда, правые не доверяли лояльности Поливанова и предпочли бы видеть на посту военного министра более близкое им лицо, но определенного кандидата они не имели и поэтому мирились с Поливановым.

Как военный министр Поливанов был неизмеримо выше Сухомлинова. Знающий, серьезный, работящий, хорошо знакомый со всем аппаратом военного ведомства, он относился к возложенным на него обязанностям с полной добросовестностью. Уменье ладить с законодательными палатами было несомненным его большим плюсом.

Увы, как человек Поливанов оказался впоследствии достойным полнейшего презрения, но выяснилось это только после революции, оказавшейся для многих весьма неблагоприятным оселком. В качестве председателя учрежденной при Временном правительстве комиссии по выработке «прав солдата» Поливанов не только не сумел дать работе комиссии такое направление, при котором была бы в должной мере сохранена воинская дисциплина, но присоединил и свой голос к проекту, при осуществлении которого армия неминуемо превращалась в разнузданную, бесчинствующую толпу. Последнее, как известно, и произошло после утверждения означенного проекта Керенским, заменившим ушедшего Гучкова.

Назначение Поливанова было явной уступкой общественному мнению; так оно и было понято парламентскими кругами, тем более что оно сопровождалось назначением на место уволенных Маклакова и Саблера двух лиц, избранных из среды общественности, а именно кн. Н.Б.Щербатова, поставленного во главе Министерства внутренних дел, и А.Д.Самарина. Оба эти лица пользовались прекрасной репутацией.

Самарин, московский губернский предводитель дворянства, принадлежал ко всеми уважаемой славянофильской семье. Весьма правые убеждения Самарина были разумеется, неприемлемы для оппозиции, но принадлежность его к общественным кругам, а в особенности тот ореол нравственной чистоты, который окружал его имя, не давали возможности критиковать его включение в ряды правительства.

Кн. Н.Б.Щербатов был известен как выдающийся сельский хозяин, сумевший в качестве председателя полтавского сельскохозяйственного общества придать деятельности этого общества исключительную плодотворность. Полтавский губернский предводитель дворянства, а затем член Государственного совета по избранию полтавского земства, Щербатов был назначен еще до войны главноуправляющим Государственным коннозаводством и на этом месте, по отзывам специалистов, сумел дать порученному ему делу новую и весьма разумную постановку.

Чрезвычайно приятный в общении и мягкий в обращении как с равными, так и с подчиненными, Щербатов принадлежал к числу тех довольно редких людей, «которые имеют множество друзей и ни одного врага».

Прямой, честный, принявший Министерство внутренних дел с величайшей неохотой, вполне постигавший, что русские культурные круги — дворянские и земские — отнюдь не революционны и что самая их оппозиционность — результат длительного недоразумения, он, казалось, был вполне на месте, занимая пост министра внутренних дел.

Увы, на практике ни Самарин, ни в особенности Щербатов не оказались на высоте положения данного момента. Русский бюрократический слой имел, разумеется, свои недостатки, но обладал все же знанием административной техники. Самарин и Щербатов были дилетанты, и этот их дилетантизм сказался очень скоро.

Щербатов решил «почистить» губернскую администрацию и ради этого сменил множество старых губернаторов, заменив их земцами. Но эти последние, превратавшиеся в бюрократов, тотчас впитали все недостатки бюрократии, не восприяв, однако, ее технических навыков. Не проявил Щербатов и той энергии, той силы воли, без которых власть перестает быть властью и становится игрушкой разнообразных общественных течений.

Отвечало общественному желанию и увольнение министра юстиции Щегловитова, прослывшего за исказителя судебных уставов императора Александра II. Заменивший его Александр Алексеевич Хвостов общественности был малоизвестен, но в судейских кругах пользовался всеобщим уважением.

Словом, личный состав Совета министров летних месяцев 1915 г. никаких нареканий вызывать не мог.

Увольнение Сухомлинова. Маклакова. Щегловитова и Саблера было последним актом царской воли, принятым не под влиянием Распутина и не только не по настоянию императрицы, но и, наоборот, против ее желания.

Выбор новых лиц взамен уволенных произошел по сговору Ставки с имевшим в то время наибольшее влияние у царской четы Кривошеиным. Выбор Поливанова принадлежал преимущественно Ставке, а выбор Самарина и Щербатова — Кривошеину. Хвостова провел Горемыкин, бывший с ним в давних дружеских отношениях.

Сам Кривошеин видел в произведенной частичной смене членов Совета министров предварительный шаг для смены самого председателя Совета министров — Горемыкина. В представлении Кривошеина новые члены Совета министров должны были скоро убедиться в невозможности сохранения во главе правительства престарелого кунктатора[687], с годами все менее считавшегося с новыми условиями политической жизни страны. Дело в том, что Кривошеин уже в начале 1915 г. пришел к убеждению, что при наличности во главе Совета Горемыкина правительство не в силах развить ту деятельность, которая по энергии и решительности соответствовала бы сложным и разнообразным требованиям, предъявляемым современными событиями к правительственному аппарату.

Стремясь одновременно, как всегда, к возможному смягчению антагонизма между «мы» и «они», между бюрократией и общественностью, Кривошеин мечтал образовать такой правительственный синклит, который заключал бы сколь можно больше лиц из общественной среды. Озабочивался он привлечением на сторону правительства и московской купеческой среды, причем намечал на должность министра торговли московского крупного фабриканта, пользовавшегося большим влиянием среди московского купечества Г.А.Крестовникова.

Естественным преемником Горемыкина он, разумеется, почитал самого себя. Это с давних пор имел в виду и государь, но в последнюю минуту Кривошеин, по-видимому, испугался огромной принимаемой им на себя ответственности и сам убедил государя образовать министерство военного времени, поставив во главу его военного министра, с тем чтобы фактически все гражданское управление состояло в ведении его, Кривошеина, с присвоением ему звания вице-председателя Совета. Это была крупная тактическая ошибка. Государь определенно не любил генерала Поливанова и к нему не питал доверия; весьма вероятно, что это было одной из причин охлаждения государя к Кривошеину и отказа от мысли заменить кем бы то ни было Горемыкина, в безусловную преданность которого государь не без основания твердо верил.

Однако причина эта была второстепенная. Последующие вменения в составе Совета министров произошли по иным причинам, и вдохновителем их был Распутин.

Ранее, нежели перейти к изложению начала той драмы, которая закончилась трагическим крушением старой русской государственности, необходимо, хотя бы вкратце, описать связанные с войной события, ознаменовавшие июль и август 1915 г. В течение этих месяцев наши дела на фронте, сильно пошатнувшиеся уже в мае, становились все хуже и хуже. Общественная тревога, возрастая по мере все большего отступления нашей армии в глубь страны, достигла апогея приблизительно к половине июля, когда мы оставили, сдав их без боя, Брест-Литовск и Гродно и когда в столице заговорили о возможности ее захвата неприятелем и даже были приняты меры для постепенной эвакуации имеющихся в ней художественных сокровищ.

Удивляться охватившей общественность тревоге не приходится. Эту тревогу испытывало, едва ли не в большей степени, правительство.

«Считаю своим гражданским и служебным долгом заявить Совету министров, что отечество в опасности» — так начал свое сообщение о нашем положении на фронте генерал Поливанов в заседании Совета 16 июля 1915 г. Вслед за тем он нарисовал ужасающую картину положения русской армии: «В войсках все возрастает деморализация. Дезертирство и добровольная сдача в плен приняли грозные размеры. Немцы нас гонят одной артиллерией, пехота даже не наступает, ибо против огня неприятельской артиллерии мы, лишенные снарядов, устоять не можем. При этом немцы не страдают вовсе, а наши гибнут тысячами».

Сообщение это, кстати сказать, сильно преувеличенное, естественно, приводит Совет министров в ужас.

Волнение, испытываемое Советом министров, было тем большее, что к этому же времени обнаружилось и другое крайне тяжелое явление, а именно то расстройство, которое вносила не только в ближайший, но и в более отдаленный тыл отступающая армия. Расстройство это, неизбежное при всяких отступлениях, увеличивалось до крайности полным разладом между действиями гражданской власти и распоряжениями Ставки, пользовавшейся, на основании положения о полевом управлении войск, неограниченной властью в пределах местностей, причисленных к театру военных действий. Упомянутое положение было составлено в том предположении, что во главе войск находится сам император, что Николай II всегда имел в виду и от чего отказался по настоянию министров лишь на третий день начала войны. Тем временем к местностям, подчиненным Ставке, были отнесены не только весьма обширная тыловая полоса армии, но и самая столица империи. Центр управления оказался подчиненным часто сменяющимся второразрядным военноначальникам (лучшие получали назначения на фронте). Эти воеводы, ввиду присвоенных им чрезвычайных полномочий, с места вообразили себя владыками и разговаривали с правительством, как с заносчивым подчиненным, нередко проводя собственную политику в вопросах внутренней охраны, в отношении печати, рабочего вопроса и общественных организаций. Петербургский градоначальник оказался подчиненным начальнику Петербургского военного округа и министру внутренних дел докладывал лишь то, что сам признавал нужным.

Такое положение вещей не могло не отражаться на ходе дел, тем более что Ставка не только в полной мере с места использовала свои чрезвычайные полномочия, но присвоила себе диктаторские замашки.

Естественно, что вопрос о взаимоотношениях власти общеимперской и власти Ставки составлял предмет частых и длительных суждений Совета министров. Жаловались на башибузукский способ действий военных тыловых властей все министры.

Животрепещущую картину дал в этом отношении Совету министров в половине июля министр внутренних дел.

Начальник штаба Верховного — генерал Янушкевич, по словам Щербатова, равно как непосредственный начальник северо-западного тыла генерал Данилов, именуемый «рыжим» (в отличие от генерала Данилова «черного», занимавшего должность генерал-квартирмейстера штаба Ставки), присвоили себе диктаторскую власть, которою преисполнялись и все их подчиненные, до прапорщиков включительно. Гражданские власти вынуждаются исполнять самые нелепые распоряжения.

«Невозможно разобраться, — говорил кн. Щербатов, — чьи приказания и требования следует исполнять. Сыпятся они со всех сторон, причем нередко совершенно противоположные. На местах неразбериха и путаница невообразимые, при малейшем возражении гражданских властей — окрик и угрозы, чуть не до ареста включительно. При этих-то условиях происходит спешное отступление войск, сопровождаемое бегством местного населения, отчасти добровольным, но преимущественно принудительным по распоряжению тех же военных властей».

Сообщение Щербатова вызвало горькое замечание Кривошеина: «На фронте бьют нас немцы, а в тылу добивают прапорщики».

Еще более тяжелую, душу леденящую картину получили господа министры в последующих заседаниях Совета, причем дело касается преимущественно положения беженской толпы, достигающей десятков и сотен тысяч людей. Гонят эту толпу распространяемые слухи о необычайных зверствах и насилиях, чинимых немцами, но главную ее массу составляет население, выселяемое по приказу военных властей в целях обезлюдения местностей, отдаваемых неприятелю.

Толпа эта чрезвычайно озлобленная. Людей отрывают от родных гнезд, давая на сборы несколько часов. У них на глазах сжигают оставляемые ими запасы, а нередко и самые жилища. Психология подобных беженцев понятна. Степень озлобленности против властей безгранична, а страдания беспредельны.

Вся эта раздраженная, измученная, а в большинстве своем голодная толпа сплошным потоком катится по всем путям, мешая военным передвижениям и внося в тыловую жизнь полнейший беспорядок. Тащатся за нею повозки, нагруженные домашним скарбом; напоить, накормить, согреть все это множество невозможно. Люди сотнями мрут на дороге от голода, холода и болезней. По сторонам дороги валяются непогребенные трупы. А в то время как десятки тысяч тянутся вдоль железнодорожного полотна, мимо них проходят поезда, нагруженные разным хламом, вплоть до клеток с канарейками птицелюбивых интендантов.

Широкой волной разливается беженская толпа по всей России, усугубляя тягости военного времени, создавая продовольственные, квартирные и иные кризисы.

По словам Кривошеина, сказанным в заседании Совета 4 августа, «беженская масса, идя сплошной стеной, топчет хлеб, портит луга, истребляет лес. По всей России расходятся проклятия, болезни, горе и бедность. Голодные и оборванные беженцы всюду вселяют панику. А за ними остается чуть ли не пустыня. Не только ближайший, но и глубокий тыл армии опустошен и разорен».

Особенно острый характер принял этот вопрос к половине августа, когда до сведения Совета дошло, что в Ставке разрабатывается проект расширения тыловой полосы до линии Тверь — Тула, а главнокомандующий Южным фронтом генерал Иванов собирается очистить прифронтовую полосу на сто верст в глубину страны от всякого обитающего его населения, да кстати эвакуировать и Киев.

В Совете указывается, что поголовное выселение населения с уничтожением имущества и всеобщим разорением недопустимо со всех точек зрения. К тому же выселение производится грубо. Раздраженные крестьяне вооружаются, чтобы охранять свое имущество. Разрушаются фабрики и заводы с запасами сырья и продуктов, к вывозу которых не принимается никаких мер.

«Нельзя давать центральные губернии на растерзание «рыжего» Данилова с его ордой тыловых героев!» — восклицает кн. Щербатов.

В начале августа, в связи с распоряжением Ставки, перед Советом министров возникает и другой чрезвычайно острый вопрос, а именно как быть с евреями, изгоняемыми нагайками военной власти из всего театра войны, простирающегося, однако, далеко в глубь страны. В евреях, быть может не без основания, Ставка усматривает крайне ненадежный элемент, занимающийся шпионством и даже сигнализирующий неприятелю. Отсюда прибегнуть, однако, к насильственному изгнанию целого племени, даже если в его среде и встречаются отдельные предатели, — решение неожиданное.

Проявляемое военными властями совершенно безобразное отношение к еврейству, недопустимое с точки зрения элементарной гуманности, порождает для нас множество затруднений. Иностранная печать, заграничные еврейские банковские круги возмущены, и в то время, как первые нас разносят на столбцах, вторые угрожают полным прекращением всякого кредита. Между тем без кредита мы воевать не в состоянии. Министр финансов сообщает, что к нему явились банкиры Каминка, Варшавский и Гинцбург[688] и предъявили чуть не ультимативное требование немедленного прекращения столь безобразного гонения их племени.

Положение евреев до крайности осложняется еще и тем, что глубокий тыл им тоже закрыт, так как он вне установленной для них черты оседлости; наплыв евреев ввиду этого в ближайшую к тылу местность столь значителен, что местные жители встречают их местами в колья.

При таком положении вещей Совет министров приходит к заключению о необходимости предоставления евреям права жительства во всех городах империи, за исключением казачьих областей, где ненависть к ним местного населения настолько острая, что может вызвать весьма тяжелые последствия. Исключаются также места резиденций государя императора, что оформливается выражением «местности, состоящие в ведении Министерства императорского двора».

После краткого обмена мнений о способе осуществления этой меры выясняется, что в порядке ст. 87 Основных законов осуществить ее при наличии Государственной думы нельзя, а провести соответствующий закон через Государственную думу — медлительно, а главное, вызовет чрезвычайно нежелательные в данный момент прения, да и не известно даже, примет ли столь радикальную меру Четвертая Государственная дума. Совет останавливается на ее осуществлении простым циркуляром министра внутренних дел, основанным на ст. 188 Учреждения министерств, предоставляющей министрам в экстренных случаях издавать распоряжения, нарушающие действующий закон. Это, разумеется, явная натяжка, но при сложившейся обстановке иного исхода нет, и, таким образом, вековой вопрос, вызывавший столько толков, споров и всевозможных нареканий, разрешается простым росчерком пера министра внутренних дел. К приведенному решению приходят все министры, хотя и не без многих оговорок. Остается при отдельном мнении, которого, впрочем, официально не заявляет, ограничившись лишь отказом от подписи соответствующего журнала Совета, министр путей сообщения, коренной горячий русак С.В.Рухлов. «Я не вношу разногласия, — говорит он, — но не могу и присоединиться к этому решению. Вся страна страдает, а льготы получают евреи».

С своей стороны министр торговли кн. Шаховской (единственный в ту пору ставленник Распутина в составе Совета министров) настаивает на разрешении евреям селиться повсеместно, т. е. не только в городах, но и в сельских местностях, но мнение это никем из министров не разделяется.

Между тем положение на фронте не улучшается, а пресловутый Янушкевич занят лишь одним — усиленным возложением ответственности за все происходящее на тыл и на гражданскую власть. Недостаток оружия и снарядов относится им исключительно к вине заготовительных ведомств, совершенно забывая, что о количестве запасов этих боевых средств Ставка знала заранее и тем не менее бросилась в карпатскую авантюру, совершенно не считаясь с необходимостью беречь снаряды и до времени их должного пополнения расходовать их на отражение неприятеля, а не на расширение линии фронта.

Можно даже предполагать, что не столько надежда, что общественность поможет пополнить недочеты военного снаряжения, сколько стремление обелить себя перед общественным мнением побудило Ставку усиленно ухаживать за общественными организациями в сознании, что общественное мнение создается именно этими учреждениями, а отнюдь не правительством и его агентами.

Но это еще было допустимо. Пошли, однако, значительно дальше. В конце июля месяца Ставка по телеграфу приказала военным цензорам, в руках которых была вся повременная печать, впредь не касаться вопросов, не относящихся до военной тайны. Расчет был столь же прост, как циничен. Военные действия тайна, а потому нас и наших распоряжений печать не должна касаться, ну а правительство можно критиковать сколько угодно. Таким образом, вина за все происходящее силою вещей ляжет целиком на одно правительство, что на деле и произошло.

На невозможность при таких условиях сладить с печатью неоднократно указывал в Совете министров кн. Щербатов, но помощи у него не находил, а сам действовать решительно не имел отваги. Между тем власть министра внутренних дел была все-таки весьма значительна. Ему достаточно было собрать редакторов газет и объяснить им, что если подвергнуть их органы предварительной цензуре он не может (хотя и это было возможно осуществить в условиях военного времени; установила же ее республиканская Франция, не говоря уже про другие монархические державы), то выслать их вправе, а потому в случае… и т. п.

Наконец, тот же Янушкевич изобретает уже совершенно чудовищное по мотивам и недействительное по существу средство для восстановления крепости русской армии. В письме на имя Кривошеина он пишет буквально следующее:

«Сказочные герои, идейные борцы и альтруисты встречаются единицами… таких не больше одного процента, а все остальные — люди 20-го числа[689]. Русского солдата, — продолжает этот своеобразный ценитель русской военной доблести, — надо имущественно заинтересовать в сопротивлении врагу… необходимо его поманить наделением землей под угрозой конфискации у сдающихся». Наделение предполагается Янушкевичем определить в размере от 6 до 9 десятин на воина.

Письмо это вызвало в Совете министров общее и крайнее возмущение. Огульное посрамление русского солдата, лишенного оружия и умирающего тысячами, того русского солдата, выше которого Наполеон не ставил ни одного солдата в мире, и мысль покупкой создать героев доводит министров до пределов отчаяния. К тому же самая мысль Янушкевича неосуществима: такого количества земли, какое нужно для наделения многомиллионной армии, в империи просто нет. Превращение русской армии в ландскнехтов — вот мысль, которая еще никому не приходила. Кн. Щербатов справедливо замечает, что «никто еще не покупал героев, что любовь к родине и самоотвержение — не рыночный товар». Кривошеин в величайшем волнении восклицает: «За что бедной России переживать такую трагедию. Я не могу больше молчать, к каким бы это ни привело для меня последствиям». В таком же духе высказывается большинство министров.

По поводу всего происходящего в стране Совет неоднократно обращается к монарху с ходатайством о созыве военного совета с участием всего состава для упорядочения отношений между военной и гражданской властью. «Надо постараться открыть царю правду настоящего и опасность будущего», — говорят министры. Одновременно Совет стремится сговориться с начальником Петербургского военного округа генералом Фроловым, которого приглашает с этой целью в свое заседание. Старания его в обоих направлениях безуспешны.

А тем временем военный министр подливает масло в огонь и усиленно разводит панику, доходя до утверждения, что «штаб утерял способность рассуждать и давать себе отчет в действиях. Вера в свои силы окончательно подорвана. Малейший слух о неприятеле, появление незначительного немецкого разъезда вызывает панику и бегство целых полков». Командир сданной им без боя крепости Ковно генерал Григорьев, по словам военного министра, удрал и исчез; его разыскивают для предания военному суду.

С своей стороны кн. Щербатов передает, что «в сумбуре отступающих обозов и воинских частей, вольных и невольных беженцев… происходит какая-то дикая вакханалия. Процветает пьянство, грабежи, разврат. Казаки и солдаты тянут за собой семьи беженцев, чтобы иметь в походе женщин».

Вновь и вновь Совет министров обращается с соответствующими представлениями к государю: власть царя в то время еще всесильна, но пользоваться ею в порядке действительном он все меньше решается. На мольбы министров о созыве военного совета он отвечает неизменно одно и то же: «погодите», «со временем». Сознавая свое слабоволие, государь, очевидно, опасался, что под напором всего правительственного синклита он вынужден будет принять какое-либо определенное решение, но именно этого он не желал[690].

В результате господа министры волнуются, спорят, рисуют безотрадную картину действительности, которую при этом незаметно для самих себя изображают в еще более черных красках, нежели она имеется в действительности, но этим в большинстве случаев и ограничиваются.

Словом, происходит нервное, возбужденное, но совершенно бесплодное топтание на месте. Самарин при этом горячо восклицает: «Неужели же ближайшие слуги царя, им же самим облеченные доверием, не могут добиться, чтобы их выслушали».

Как я уже упомянул, личный состав Совета министров представляет в ту пору в своем преобладающем большинстве людей не только глубоко порядочных, но горячих патриотов, всей душой болевших о России и надвигавшихся на нее тяжелых испытаниях.

Разумеется, не все министры были людьми исключительного ума и талантов. Так, Сазонов был человеком весьма упрощенного способа мышления, для него все вопросы были ясны, и всей сложности мировой обстановки и внутреннего положения России он определенно не постигал. К тому же России, как большинство наших дипломатов, он не знал и был, кроме того, заражен нетерпимым для русского министра иностранных дел англофильством.

Кн. Щербатов не обладал ни административным опытом, ни, тем более, той железной волей, без которой в то время Россией управлять нельзя было. Его мягкость неоднократно становилась ему в упрек Советом министров, но, конечно, безрезультатно: мягкого, в высшей степени деликатного человека, каким был Щербатов, в твердого борца никак не превратишь.

Наибольшей рассудительностью и хладнокровием отличался, несомненно, председатель Совета Горемыкин. Он не утрачивал ни при каких условиях ни спокойствия, ни уравновешенности, но необходимой действенности в нем не было, причем он совершенно не учитывал общественной психологии. Зато его природное отвращение к активной борьбе с каким-либо злом и необыкновенное уменье сводить всякий вопрос на нет в высшей степени содействовали безрезультатности длительных суждений Совета министров.

Еще более существенной отрицательной чертой Совета министров того времени была недостаточная сплоченность в политическом отношении составлявших его членов. С одной стороны, входили в него, составляя его левое крыло, такие люди, как П.А.Харитонов и С.Д.Сазонов, определенно гнувшие на всевозможные уступки общественности, а с другой, в его среде имелись такие крайние по своим убеждениям сторонники исключительного бюрократического правления, как С.В.Рухлов и Александр Алексеевич Хвостов. Оба они общественности совершенно не доверяли и во всех ее заявлениях и действиях усматривали лишь стремление свергнуть существующий государственный строй. К ним же в полной мере примыкал и председатель Совета. От некогда бывшего либерала в нем ничего не осталось, но зато усилилась глубокая преданность царю, которого он всячески стремился оберечь от всяких волнений и огорчений.

Вместе с этим лишен был Совет министров всякой возможности воздействовать на отдельных своих членов. Министры назначались и увольнялись государем лишь после формальной беседы с председателем Совета. Словом, объединенного правительства по-прежнему не было, не было единой, направляющей деятельность министров воли и мысли.

Однако главная причина бессилия Совета министров крылась в другом, и министры сознавали ее в полной мере, в том что Сазонов однажды определил словами: «Правительство висит на воздухе, не имея опоры ни снизу, ни сверху».

Действительно, в глазах общественности и даже широких слоев населения, в обыкновенное время вовсе не интересующихся политикой, правительство утратило всякое обаяние; не пользовалось правительство доверием его избравшего источника власти. Между тем без этого доверия правительство обойтись не могло, тем более что при создавшемся двоевластии многое оно могло осуществить только при согласии и деятельном содействии самого императора, но ни этого согласия, ни тем более содействия оно добиться не было в состоянии.

При таких условиях окончательный развал представлялся неизбежным. Министры это сознавали и, не видя средств предотвратить надвигающуюся катастрофу, естественно, приходили в отчаяние.

Творящимся на фронте и в подчиненном военной власти тылу не ограничивались заботы и тревоги правительства. Вызывало его живейшее беспокойство и усиливающееся в стране общественное волнение.

Действительно, к этому времени наблюдалось то же самое, что происходило под конец войны с Японией, когда консервативные круги, охваченные патриотической тревогой, объединились с кругами оппозиционными как в усиленной критике деятельности правительства, так и в огульном недовольстве. Выросшие на этой почве общественные домогательства, естественно, не могли почитаться за действия революционные, и принять против них репрессивные меры — правительство это сознавало — не было возможности. Между тем под покровом тех же будто бы патриотических побуждений революционные силы действовали в определенно разрушительных целях. Отделить одних от других, различить, чьи домогательства вызваны тревогой за родину, а чьи направлены к разрушению существующего строя, было в высшей степени затруднительно. К тому же всякая мера, принятая против революционеров, коль скоро они свою деятельность покрывали патриотическим флагом, неминуемо принимала в глазах всей общественности одиозный характер лишения гражданских прав и возможности работать на пользу государства. Так это было и с общеземским союзом, агенты которого занимались усиленной пропагандой на фронте и в тылу, так это было и с Государственной думой, где произносились речи ультрапатриотического содержания, но в существе превращавшиеся в тараны, вдребезги разбивающие авторитет и обаяние власти.

Между тем тождественная по виду, но стремящаяся к противоположным целям работа патриотов, с одной стороны, и революционеров, с другой, принимала все более широкий размах и приводила к тяжелым результатам.

Так, уже в начале августа в Москве возникли, опять-таки на патриотической почве, уличные манифестации, вскоре выродившиеся в беспорядки, усмирение которых сопровождалось пролитием крови. Серьезные беспорядки произошли приблизительно в это время в Иваново-Вознесенске[691], где рабочие предъявили ряд требований, будто бы основанных на недостаточном использовании заводов для работы на оборону страны. Прекращенные при помощи войск беспорядки эти вызвали множество жертв — 16 убитых и свыше 30 раненых. Беспорядки были вызваны революционными силами, ловко пользовавшимися для усиления брожения в рабочей среде такими лозунгами, как забота о государственной безопасности; борьба с ними представлялась крайне трудной.

Беспокойство правительства по поводу усушившегося народного брожения тем более понятно, что министр внутренних дел уже 11 августа 1915 г. определенно заявил Совету, что бороться с растущим революционным движением он не в состоянии, так как ему отказывают в содействии войск для подавления беспорядков, причем ссылался на неуверенность в возможности заставить войска стрелять в толпу.

«Ряды полиции редеют, — говорит кн. Щербатов, — а население ежедневно возбуждается думскими речами, газетным враньем, безостановочными поражениями на фронте и слухами о непорядках в тылу».

К этому вопросу Совет министров возвращается неоднократно. Так, в течение того же августа кн. Щербатов указывает, что положение в Москве серьезное: «Войска нет, всего одна сотня казаков да один запасный батальон в 800 человек, наполовину ежедневно занятый содержанием караулов. На окраинах имеются две ополченские дружины, неверные. Зато в городе находится до 30 тысяч выздоравливающих от поранений нижних чинов. Народ это буйный, вольница, безобразничающая и дисциплины не признающая. В случае беспорядков эта орда станет на сторону толпы». Не лучше положение и в Петербурге, где уже происходили шумные забастовки на Путиловском и металлическом заводах.

Тут поневоле приходится сделать небольшое отступление и сказать: поистине права латинская пословица, гласящая: Quos vult perdere Jupiter dementat[692]. Как, уже в августе 1915 г. правительство и главный блюститель внутреннего порядка — министр внутренних дел — знали, что в стране растет революционное движение, а что в распоряжении власти нет ни малейшей силы для подавления надвигающихся, по их же утверждению, народных волнений, и в течение последующих лет, протекших с того времени, до вспышки революционного бунта в Петербурге, не приняли никаких мер для получения такой силы в свое распоряжение? Как назвать такой образ действия, или, вернее, бездействия, и чем объяснить, если не ниспосланным на них всевышним лишением разума. Отвлечь от фронта какие-нибудь десять тысяч войска, расквартировать их по главным административным и промышленным центрам и там подчинить их той воинской дисциплине, от которой они на фронте силою вещей отвыкли и при которой войска неизменно превращаются в послушное оружие командного состава, — ведь это было столь же легко, как до самоочевидности необходимо.

Солдатские бунты возникали почти во всех государствах, принимавших участие в мировой войне. Правительства западных государств это предвидели и приняли соответствующие меры. Так, в Германии был создан специальный союз молодых людей из буржуазии, получивший соответственное обучение и вооружение, и именно этот союз справился с весьма серьезным матросским бунтом, вспыхнувшим в Киле еще в 1915 г. Так, Италия, невзирая на большую затруднительность для ее тогдашнего правительства свободно распоряжаться даже малейшей частью ее боевых сил, не задумалась с той же целью снять с фронта значительную часть своей кавалерии, сосредоточить ее в глубине страны и там вновь спаять той железной дисциплиной, которую воинские части, участвующие в боевых действиях, понемногу утрачивают. Мера эта оказалась далеко не лишней, настолько, что именно она спасла Италию от ниспровержения ее государственного строя. Не получившая широкой огласки революционная вспышка начала 1917 г. в Милане, настолько удачная, что там в течение шести дней действовало организованное революционными силами республиканское правление, была подавлена именно упомянутой кавалерией, причем было убито несколько тысяч повстанцев.

Наше правительство до этих предупредительных мер не додумалось либо не сумело настоять на их осуществлении. Оно сумело восстановить против себя едва ли не всю мыслящую Россию и, следовательно, с общественным мнением не считалось вовсе, но обезопасить себя и страну не считало нужным.

Не додумались до этого и крайние правые элементы, хотя основывать власть на штыках — их любимый способ действия.

Вместо того чтобы усилить воинскую дисциплину в частях, сосредоточенных в тылу, и тем самым подготовить силу для подавления возможных революционных вспышек, мы искусственно создали в самой столице такие воинские единения, которые как бы были предназначены для обеспечения торжества всякого революционного действия.

Так, по крайней мере, высказался генерал Корнилов, про сосредоточенные в Петербурге гвардейские запасные батальоны, когда по назначении Временным правительством начальником Петербургского военного округа он ознакомился со способами их обучения и воспитания.

Наряду с усиливающимся движением в рабочих кругах возрастало и общественное недовольство в кругах оппозиционных. Выражалось оно не только в горячих речах, произносимых с трибуны Государственной думы. Начали образовываться и более или менее конспиративные собрания, имевшие целью принудить правительство изменить свой способ действия, а в особенности поставить монарха в необходимость привлечь к власти людей, пользующихся общественным доверием.

Поначалу, а именно к марту 1915 г., партийные цели тут не преследовались, а имелось в виду едва ли не исключительно обеспечение победы над врагом. Впоследствии примешались и иные цели, а именно введение в России парламентского образа правления. Но произошло это значительно позднее. Первоначально стремились лишь поставить у власти людей, способных в тяжелую для страны годину умелой и властной рукой править рулем государственного корабля. В сущности, вопрос шел в ту пору не об общественном доверии, а об отдельных правителях, причем implicite[693] предполагалось, что общественным доверием пользуются лишь выдающиеся государственные люди. Увы, последующее доказало, что это далеко не всегда так.

Собранный в августе 1915 г. в доме Коновалова в Москве съезд прогрессивных деятелей[694] пришел к заключению, что лучшим средством воздействия на власть является дружная, в определенном направлении общественная агитация. Решили прибегнуть к уже испытанному в 1905 г. средству, а именно к вынесению земскими и городскими учреждениями однозвучных по этому предмету резолюций. Первый сигнал должна была дать московская городская дума, которая это и исполнила единогласно. Посколько здесь преобладали чувства и намерения патриотические, чуждые всяких революционных стремлений, можно судить по тому, что самое крайнее правое крыло московской думы с таким определенным черносотенцем во главе, как Шмаков, присоединилось к соответствующей резолюции думы. Одновременно московская дума обратилась с телеграммой на высочайшее имя с выражением верноподданнейших чувств и указанием на необходимость для успешного одоления врага образования министерства, пользующегося доверием населения страны. Вместе с тем дума ходатайствовала о разрешении избранной ею депутации представиться лично государю. Тут же дума обратилась с приветственной телеграммой к великому князю, верховному главнокомандующему, желая этим подчеркнуть, что в нем население видит своего национального вождя.

Телеграмма эта, равно как состоявшийся в Москве съезд и принятые на нем резолюции вызвали в Совете министров прения, впервые ясно обнаружившие то основное разногласие, которое существовало между большинством членов Совета и его председателем.

Горемыкин усматривал в резолюции и съезда и московской думы одно лишь желание — изменить существующий образ правления и ограничить власть монарха. Против этого протестовали почти все министры, причем с особой горячностью высказались по этому поводу Самарин и Кривошеин. Они говорили, что общественная тревога и вызванные ею общественные выступления — не что иное, как «крик наболевшей души».

После, по обыкновению, длительных прений Совет министров пришел к заключению, что на телеграмму московской городской думы должен последовать весьма милостивый ответ государя, ходатайство же о принятии депутации должно быть отклонено, что в действительности и произошло.

Пока происходили описанные события, побуждавшие Совет министров настаивать перед государем о созыве военного совета, обозленная донельзя назначением Поливанова, а в особенности Самарина, темная клика, окружавшая Распутина и превратившая его в орудие достижения своих целей, усердно работала над упразднением влияния на государя великого князя Николая Николаевича. Ближайшей целью этой шайки — иначе назвать ее нельзя — было в то время внушение императрице, а через ее посредство и государю подозрения в лояльности престолу великого князя. Сначала полусловами, а затем совершенно определенно стремятся они убедить императрицу, что при помощи своей популярности в войсках великий князь Николай Николаевич замышляет так или иначе свергнуть царя с престола и воссесть на нем самому. Единственным средством, способным, по утверждению этих лиц, предупредить готовящееся военное pronunciamento[695], является немедленное смещение великого князя, причем возможно это только при условии принятия государем верховного командования армиями лично на себя. Играя, как всегда, на мистических свойствах природы царской четы, Распутину и компании удается внушить государю мысль, что долг царского служения повелевает царю делить с армией в тяжелые минуты ее горе и радости. Мысль эта падает на весьма благодатную почву. Стать самому во главе армии Николай II имел намерение еще при самом возникновении войны, и правительству стоило тогда большого труда убедить его отказаться от этого намерения. Под натиском Распутина, а в особенности царицы, государь преисполняется этой мыслью, и, как это доказали последующие события, ничто не было в состоянии поколебать принятое им решение.

Сведение о том, что государь решил сменить великого князя — верховного главнокомандующего, впервые достигло Совета министров в его заседании 6 августа.

Под конец этого заседания, посвященного обсуждению других вопросов, военный министр Поливанов, все время хранивший упорное молчание, но выказывавший явные признаки крайней чем-то озабоченности, внезапно заявил, что он вполне сознательно нарушает приказание государя до времени не разглашать принятого им решения и считает своим долгом сообщить Совету, что Его Величество намерен в самом близком времени возглавить действующую армию.

Известие это приводит господ министров в весьма возбужденное состояние; перебивая друг друга, хором высказываются они против принятого государем решения, приводя к этому множество разнообразных причин.

Надо сказать, что такое же отношение к решению государя проявила и вся общественность, когда и до нее дошла об этом весть. В основе такого отношения к решению государя крылись разнообразные причины. Одни тревожились за дальнейший ход военных действий, но в особенности страшились того громадного риска, который был сопряжен с принятием на себя государем военной ответственности как раз в тот момент, когда наше положение с каждым днем ухудшалось, причем предвиделась возможность захвата неприятелем любой из обеих столиц. Другие недовольны были главным образом устранением великого князя, завоевавшего симпатии передовой общественности как известным его приказом, касающимся восстановления Польши[696], так и не столько им проявленным, сколько приписываемым ему расположением к общественности и к принятию ею широкого участия в общем народном деле защиты родины.

Общеземский союз, сумевший завоевать себе на фронте привилегированное положение, опасался, что с переменой командования он этого положения не сохранит. Играя на разных струнах, всячески муссировала деятельность великого князя и печать разнообразных оттенков.

Приблизительно то же чувство испытывал и Совет министров, причем высказываемые министрами мотивы совпадали с мотивами, высказываемыми общественными кругами. Крайне болезненно отнеслись министры и к тому обстоятельству, что государь принял столь важное решение, не только предварительно с ними не посоветовавшись, но как бы тайком от них. Оказалось, однако, что председатель Совета уже знал про это решение. На упреки, обращенные к нему министрами по поводу того, что он утаил от них это важнейшее обстоятельство, Горемыкин строго ответил: «Я не считал возможным разглашать то, что мне государь приказал хранить в тайне. Я человек старой школы. Для меня высочайшее повеление закон». К этому Горемыкин прибавил: «Должен сказать, что все попытки отговорить государя будут все равно безрезультатны. Его убеждение сложилось уже давно. По словам Его Величества, долг царского служения повелевает монарху быть в момент опасности вместе с войсками, и когда на фронте почти катастрофа, Его Величество считает священной обязанностью русского царя быть среди войск и с ними либо победить, либо погибнуть».

Министры этими словами не убеждаются. «Надо протестовать, просить, умолять, настаивать, словом, исчерпать все доступные нам способы, — говорит Самарин и прибавляет: — Народ давно уже со времени Ходынки и Японской войны считает государя царем неудачливым, несчастливым. Наоборот, популярность великого князя прочна, и он является лозунгом, вокруг которого объединяются последние надежды. И вдруг смена главнокомандующего. Какое безотрадное впечатление и в обществе, и в народных массах, и в войсках».

Дальнейшее отступление, могущее привести к эвакуации и Петербурга и Москвы после принятия на себя государем всей ответственности за ход военных действий, по мнению министров, породит ослабление и даже полное крушение обаяния монаршего имени, и даже закончится гибелью династии.

Опасался Совет министров и последствий, которые возымеет решение государя на тон речей, произносимых с трибуны Государственной думы. О степени возбуждения этих кругов Совет министров мог судить по следующему характерному инциденту.

11 августа во время заседания Совета министров приехал в Мариинский дворец председатель Государственной думы Родзянко и настоятельно потребовал, чтобы его приняли.

Вышедшему к нему Горемыкину он в величайшем возбуждении заявил, что немыслимо допустить осуществление намерений царя сменить великого князя и самому стать во главе войск и что Совет министров обязан принять все меры к отмене этого решения. Неизменно спокойный Горемыкин ему холодно ответил, что правительство в данном вопросе делает все, что ему подсказывает совесть и сознание долга, а в его советах не нуждается. Тогда Родзянко, не прощаясь с Горемыкиным, выскочил из комнаты, где происходила их беседа, и ураганом промчался через переднюю, причем швейцару, подававшему ему его собственную палку, гневно закричал: «К черту палку!»

Тем временем государь посылает генерала Поливанова в Ставку с письмом великому князю, содержащим предложение занять пост наместника и главнокомандующего на Кавказе, а Щербатов в одном из ближайших заседаний сообщает, что Воейков не только не желает убеждать государя отказаться от своей мысли, а, наоборот, находит ее прекрасной. Бороться с влиянием Распутина, под влиянием которого, как это ныне доподлинно известно из писем государыни, государь принял решение, о котором идет речь, этот эгоистический царедворец, очевидно, не пожелал.

В заседаниях 10 и II августа Совет министров вновь возвращается к тому же вопросу, изыскивая способы хотя бы отсрочить осуществление мысли государя или, по крайней мере, смягчить возможные его последствия.

С разрешения государя, переданного им Сазонову, докладывавшему о той тревоге, которую вызывает в Совете министров предрешенный государем шаг, Совет поручает Кривошеину составление рескрипта на имя великого князя в коем были бы пояснены мотивы, побудившие царя стать самому во главе войск, как то: необходимость объединить гражданское и военное управление и долг царского служения, а засим указать на важные заслуги великого князя.

Самарин продолжает настаивать на коллективном ходатайстве перед царем об отказе от принятого им пагубного, по его мнению, решения. Он с пафосом восклицает: «Ведь русский царь — это наша последняя ставка».

Далее Совет вновь возвращается к вопросу о созыве военного совета с участием великого князя и правительства и вновь поручает вернувшемуся из Ставки Поливанову передать это ходатайство государю. Искушенный Горемыкин, лучше понимавший характер Николая II, твердо заявляет, что ничего из дальнейших настояний по этому предмету не выйдет. Вообще, с этого времени разномыслие между председателем Совета и его членами становится все явственнее и все резче.

Совет продолжает стоять за самое энергичное воздействие на государя, и одновременно большинство Совета высказывается за установление с законодательными палатами и общественностью возможно дружеских отношений. Горемыкин признает, что всякое воздействие на государя бесполезно, ибо реальных результатов не даст, а относительно отношений с Государственной думой и общественностью придерживается той же точки зрения, на которой он стоял 9 лет тому назад по отношению к Первой Государственной думе, а именно с Государственной думой не ссориться, но и не дружить, а по возможности ее игнорировать.

Решающим днем является в этом отношении 16 августа, когда во время заседания Совета министров Самарин вновь настаивает на том, чтобы Совет министров in corpora[697] обратился к государю с мольбой об отказе от мысли принять на себя командование войсками. «За последнее время, — говорит Самарин, — усиленно возобновились толки о скрытых влияниях, которые будто бы сыграли решающую роль в вопросе о командовании. Я откровенно спрошу государя об этом и имею на это право. Когда Его Величество предложил мне пост обер-прокурора Св. синода, я согласился лишь после того, как государь лично сказал мне, что все россказни придуманы врагами престола. Но сейчас слухи настолько упорны, что я напомню о нашей тогдашней беседе, и если положение действительно изменилось, буду просить об увольнении меня от должности. Готов до последней капли крови служить моему законному царю, но не…»[698]

Вообще имя Распутина начинает все чаще раздаваться в заседаниях Совета, в особенности в связи с упомянутым решением Государя. Говорится о том, что распространение слухов о влиянии Распутина подрывает монархический принцип гораздо сильнее, чем все революционные выступления. Между тем, по словам Самарина, сам Распутин имеет смелость говорить, что он убрал великого князя. Тем более необходимо, чтобы не произошло смены главнокомандующего. Горемыкин упрямо твердит свое: «Государя переубедить нельзя. Не следует напрасно терзать и без того измученного человека».

После новых повторных ходатайств перед государем отдельных министров, действовавших по уполномочию остальных членов Совета, об изменении принятого царем решения Николай II, невзирая на то, что эти ходатайства председателем Совета поддержаны, очевидно, не были, согласился наконец выслушать мнение всего правительства.

Заседание Совета в Высочайшем присутствии состоялось в Царском Селе 20 августа. Последствия его были совершенно не те, которые ожидали настаивающие на нем министры.

Предполагалось, что в нем будут обсуждаться вопросы 1) о Верховном главнокомандовании и 2) о будущей внутренней политике, т. е. будет ли эта политика твердая, носящая характер диктатуры, или же пойдет она на встречу общественным пожеланиям. «Золотая середина, — сказал по этому поводу в Совете министров Кривошеий, — всех озлобит».

Эти вопросы и были предметом суждений председательствуемого государем заседания 20 августа. По первому вопросу, по обыкновению, ни к какому решению не пришли, но стало совершенно ясно, что реакционная точка зрения Горемыкина разделяется государем, который, не желая принять никаких решительных мер к прекращению обильно льющейся с кафедры Государственной думы страстной критики по адресу правительства, по существу, не желает с нею вовсе ссориться.

На состоявшемся на следующий день очередном заседании Совета министров многие его члены обратились с упреком к Горемыкину в том, что он не только не поддержал их стараний убедить государя отказаться от смены великого князя, но как бы сам признавал решение государя правильным, хотя в Совете высказывался в обратном смысле.

Тут же большинство министров обращается к государю с письмом, в котором еще раз умоляет государя не принимать на себя ответственности за дальнейший ход военных действий. Письмо это подписывают все министры за исключением кн. Шаховского, что в достаточной степени объясняется его близостью к Распутину, и А.А.Хвостова, понемногу перешедшего в лагерь Горемыкина. Не подписывают письма и военный и морской министры, так как правила воинской дисциплины им это воспрещают, но при этом принимают меры для доведения до сведения государя, что они со своими товарищами по Совету в этом вопросе вполне солидарны.

Не могу по этому поводу не заметить, что выказанное в этом вопросе господами министрами упорство можно объяснить лишь каким-то тем более странным психозом, что они в то же время сознавали и указывали на невозможность сохранения того двоевластия, которое образовалось в империи при наделении Ставки Верховного диктаторскими полномочиями. Современная война отнюдь не ограничивается исключительно одними военными действиями. В ней силою вещей участвуют все живые силы страны и также все отрасли ее управления. При таких условиях, коль скоро главный военноначальник не ограничен в своих действиях исключительно преследованием боевых задач, ему по необходимости приходится передать управление всем государством. Каким образом русские министры летних месяцев 1915 г. этого не постигали, понять трудно.

Между тем разногласие между председателем Совета министров и его членами становится все более острым. Обнаруживается это в том же заседании 21 августа при обсуждении вопроса о прекращении сессии Государственной думы приблизительно до осени.

Желательность прервать занятия Государственной думы признают все министры, но в то же время одни из них желают расстаться с Государственной думой по-хорошему, высказывая опасения, как бы в противном случае не возникли рабочие беспорядки. Некоторые министры даже говорят, что «лучше митингующая Дума», нежели ее насильственный, без предварительного сговора, роспуск. Наибольшую твердость проявляет в этом вопросе тот же Горемыкин. «Рабочее движение пойдет своим чередом и ничего общего с роспуском Государственной думы не имеет», — заявил он.

Однако все эти суждения служат лишь подступом к постановке основного вопроса, а именно — необходимости исполнить повсеместно высказываемое общественностью пожелание о назначении правительства, пользующегося доверием страны. При этом некоторые министры высказываются за коллективное в этом смысле заявление Совета министров государю.

Горемыкин говорит, что подобного заявления он допустить не может, на что Сазонов резко замечает, что «в таком случае мы (думающие иначе) оставляем за собою свободу действий». «Мы с вами, Иван Логгинович, находимся в разладе» — так заканчивает свое обращение к председателю Сазонов, на что Горемыкин тотчас отвечает: «Усердно прошу вас доложить государю о моей непригодности и о замене другим, более подходящим лицом», — и затем несколько раз с силой это повторяет.

Как бы то ни было первоначально Горемыкин разделяет мысль о желательности до роспуска Государственной думы сговориться с ее лидерами и сопроводить указ о перерыве сессии правительственной декларацией, заключающей милостивые слова по адресу законодательных палат. Но в начале сентября, предварительно заручившись соответственным Высочайшим указом, Горемыкин объявляет Совету, что сессию он прекратит немедленно без всяких сопутствующих этому указу правительственных деклараций.

Изменение взгляда Горемыкина происходит в связи с образованием в половине августа так называемого прогрессивного парламентского блока. При каких условиях образовался этот блок? Кто был его инициатором? Мне сдается, что мысль образования блока между партиями, занимавшими центральное положение в Государственной думе и Государственном совете, впервые возникла у того же Кривошеина.

Имея в виду возглавить правительство, Кривошеин мечтал о принятии власти с одобрения общественности, обеспечив себе тем самым и ее будущую поддержку. Рассчитывал он при этом на поддержку парламентских кругов и для скорейшего увольнения Горемыкина.

Как было к этому реально подойти? С чего начать? Наиболее разумным ходом казалось Кривошеину, да и не ему одному, начать с объединения представленных в Государственной думе и Государственном совете разумных элементов в один объединенный союз, преследующий одну, превосходящую в данный момент все остальные цель. Для образования такого объединения естественно было обратиться к присяжному организатору новых в Государственной думе политических комбинаций П.Н.Крупенскому. По мнению Кривошеина, объединение умеренно-правых элементов прежде всего в лице октябристов, с которыми Кривошеин с давних пор был и в единомыслии, и в близком контакте, с элементами, еще недавно определенно оппозиционными, но со времени начала войны заявившими, что в деле государственной обороны они всецело будут поддерживать правительство, обеспечивало превращение большинства обеих палат из оппозиции в опору правительства. Словом, одним ударом получалось двойное действие: с одной стороны, обеспечивался разумный умеренно-правый состав правительства с некоторой прослойкой общественности, почерпнутой, между прочим, из рядов торгово-промышленной среды (с ней Кривошеин был близок через родство своей жены), а с другой, правительство получало мощную поддержку разнообразных политических течений и перед престолом, и перед страной. Спешу оговориться, что прямых конкретных данных для подтверждения высказанного мною предположения у меня нет. Мысли свои по этому предмету Кривошеин, умевший таить про себя свои планы, мне не высказывал, и во все время образования парламентского блока я отнюдь не подозревал его участия в этой политической комбинации хотя бы поневоле, косвенно. Но множество побочных данных убеждают меня, что моя догадка, ибо это, разумеется, догадка, верна.

Основываю я свою догадку прежде всего на том, что Кривошеин во время образования блока отнюдь не скрывал своего сочувствия этой политической комбинации, а во-вторых, что главное, принятое блоком тотчас по его образовании положение, а именно образование министерства общественного доверия, была именно та цель, которую стремился осуществить Кривошеин. Действительно, если впоследствии большинство блока под термином «министерство общественного доверия» подразумевало министерство, ответственное перед законодательными палатами, иначе говоря, парламентский строй, то я положительно утверждаю, что при своем образовании, да и в течение всей зимы 1915–1916 гг. под министерством общественного доверия имелся в виду лишь такой состав правительства, который пользовался лишь моральной, а не юридической поддержкой Государственной думы и широких общественных кругов. Конечно, это формула довольно туманная, и весьма возможно, что некоторые члены блока из наиболее видных, например, Милюков, с места имели в виду введение у нас парламентского строя, как обеспечивающего им лично участие в правительстве (в сущности основной цели которой они добивались), но гласно они этого не высказывали, и вообще вопрос об изменении конституции страны в блоке ни разу не возбуждался. Думается мне, впрочем, что и Милюков и иже с ним если и стремились к парламентскому строю, чего они никогда не скрывали, то все же первоначально подразумевали под министерством общественного доверия такое министерство, которое по личному составу не вызывало бы неприязни и даже негодования как в думских, так и в общественных кругах, что от такого министерства легко было перейти к определенно зависящему от народного представительства, было понятно каждому.

Обращаюсь, однако, к самому составлению блока. Я уже упомянул, что главным инициатором этого блока был П.Н.Крупенский. Обойдя и переговорив с наиболее видными представителями думских фракций, от кадет вплоть до умеренноправых, а также с некоторыми членами Государственного совета, он предложил им собраться вместе за общей трапезой в ресторане «Контан», что на Мойке, с целью переговорить о согласовании деятельности обеих палат. Это предложение было охотно принято, и вот, приблизительно в начальных днях августа месяца, у Контана собрались представители всего думского центра и академической фракции Государственного совета барон Меллер-Закомельский, М.М.Ковалевский, М.А.Стахович, а от членов Государственной думы Милюков, гр. В.А.Бобринский, Ефремов, Шульгин и, разумеется, сам П.Н.Крупенский. Первоначально разговор был общего характера и ничего конкретного не обсуждалось. Но к концу обеда временно удалившийся Крупенский влетел вновь в комнату и в большом возбуждении сообщил, что состоялось решение о принятии государем лично на себя командования армиею. Известие это произвело огромное впечатление в особенности на лиц оппозиционного направления. В Ставке, возглавляемой великим князем Николаем Николаевичем, видели некоторый корректив к ультраправым течениям, поддерживаемым государем. Но независимо от сего и на чисто патриотической почве принятие на себя государем верховного главнокомандования войсками вызвало большие опасения. Что бы ни говорили, но собравшиеся члены Государственной думы, вплоть до самых левых, были в то время сплошь монархисты и всякого революционного действа во время войны не только не желали, но всемерно опасались. Впрочем, в момент образования блока о возможности революции и помыслов еще не было.

Как бы то ни было, полученное известие как-то способствовало объединению собравшихся. Тут было решено собраться вторично на квартире М.М.Ковалевского, за которым последовал ряд других собраний уже на квартире избранного председателем собравшихся барона Меллера-Закомельского, где и происходили заседания блока вплоть до самой революции. Приступили вскорости к составлению программы блока, приемлемой для всех представленных фракций законодательных палат. Для составления программы были избраны три лица: Милюков, Шульгин и автор этих строк. При составлении этой программы принимал, впрочем, участие и барон Меллер в качестве хозяина квартиры, где собирались. По выработке программы она была воспроизведена в количестве экземпляров, соответствующем числу инициаторов (если не ошибаюсь, нас было в то время десять человек), и им разослана накануне дня, назначенного для ее обсуждения. Однако не успела эта программа быть обсуждена и утверждена plenum'oм инициаторов, как выяснилось, что она уже находится в руках правительства. Вслед за тем произошло довольно длительное обсуждение выработанной программы в различных фракциях Государственной думы и Государственного совета, что сопровождалось избранием этими фракциями своих представителей в комитет блока. Насколько помнится, программа была принята всеми фракциями без изменений, во всяком случае, без существенных изменений.

25 августа представители фракций и групп Государственной думы и Государственного совета подписали программу соглашения образовавшегося «Прогрессивного блока», в который вошли от Государственной думы: прогрессивный националист гр. В.Бобринский, группы центра Львов, земец-октябрист Дмитрюков, левые октябристы-прогрессисты С.Шидловский, И.И.Ефремов и кадет Милюков. От Государственного совета группы академистов Д.Гримм, центра барон Меллер-Закомельский и условно группы беспартийного объединения Гурко.

«Нижеподписавшиеся представители партий и групп Государственной думы и Государственного совета, исходя из уверенности, что только сильная, твердая и деятельная власть может привести отечество к победе и что такою может быть только власть, опирающаяся на народное доверие и способная организовать активное сотрудничество всех граждан, пришли к единогласному решению, что насущнейшая и важнейшая задача создания такой власти не может быть осуществлена без выполнения нижеследующих условий:

Создание объединенного правительства из лиц, пользующихся доверием страны, и согласившегося с законодательными учреждениями относительно выполнения в ближайший срок определенной программы. Решительное изменение применявшихся до сих пор приемов управления, основывавшихся на недоверии к общественной самодеятельности. В частности: а) строгое проведение начал законности в управлении; б) устранение двоевластия в вопросах, не имеющих непосредственного отношения к ведению военных операций; в) обновление состава местной администрации; г) разумная и последовательная политика, направленная на сохранение внутреннего мира и устранение розни между национальностями и классами.

Для осуществления такой программы должны быть приняты следующие меры:

Частичная амнистия политически осужденных и возвращение административно сосланных. Полная веротерпимость. Разрешение русско-польского вопроса. Приступ к отмене ограничений для евреев. Примирительная политика по отношению к Финляндии. Восстановление деятельности профессиональных союзов. Проведение по соглашению с законодательными учреждениями уравнения в правах крестьян с другими сословиями. Введение волостного земства. Введение земских учреждений в Сибири, Архангельской губернии, Донской области и на Кавказе. Изменение земского положения 1890 г. и городового положения 1892 г.» и т. д. (множество других менее важных законодательных мер).

В Государственном совете к блоку и его программе безоговорочно присоединилась лишь академическая группа.

Центр не принял определенного решения в смысле подчинения своей деятельности решениям, принятым блоком. Относясь в общем к образованию блока вполне сочувственно, центр Государственного совета в виду того, что многие его члены состояли в Совете по назначению, лишен был возможности открыто вступить в состав блока, но, однако, выбрал в качестве своего представителя в нем барона Меллера. Еще менее определенно высказалась партия беспартийных, к составу которой я принадлежал. Немногочисленная по своему составу — число ее членов постоянно колебалось между 12 и 14, — она в большинстве состояла из бывших министров, считавших неудобным записываться в какую-либо определенную фракцию. Однако в общем фракция состояла из лиц, настроенных если не определенно прогрессивно, то, во всяком случае, либерально. В качестве лиц, бывших у власти, но от нее отставленных, они, естественно, состояли в некоторой оппозиции по отношению к лицам, их сменившим, но при этом держались строго корректно, с трибуны никаких нападок на правительство себе не позволяли и, разумеется, открыто вступать в состав блока не признавали возможным, и я хотя и считался делегированным от этой фракции в комитет блока, но формальных полномочий не имел, ибо и самых выборов делегата не было произведено. Тем не менее большинство фракции беспартийных относилось как к самому образованию блока, так и к принятой им программе сочувственно.

Иначе отнеслись к образованию блока крайне-правые крылья как Государственной думы, так и Государственного совета. Они едва ли не с места заподозрили блок в революционных устремлениях, не без основания опасаясь, что при объединении элементов оппозиционных с теми, которые в общем считали, что существующий государственный строй отвечает положению страны, верх и руководящее влияние в создавшемся таким путем союзе возьмут элементы левые, обладающие большими политическими навыками и большей трудоспособностью. Опасения эти, надо признать, до известной степени оправдались. Комитет блока (не помню точно, как именно он назывался) по мере развития событий, несомненно, левел, причем это полевение проявляли не столько представители оппозиционных фракций, сколько, наоборот, фракции, в общем консервативные.

О степени левизны, а тем более революционности блока и составляющих его комитет отдельных представителей различных течений политической мысли лучше всего судить не только по приведенной мною выше программе, но и по отношению к ней правительства.

Отношение это тем более интересно, что именно на ее почве произошел окончательный разрыв между председателем Совета министров и его членами. Последние тотчас по осведомлении об образовании парламентского блока и ознакомлении с его программой увидели возможность путем сговора с блоком установить нормальные и даже дружеские отношения с народным представительством. Иначе отнесся к этому Горемыкин. В то время как такой правый, как Самарин, говорил, что «нельзя отметать общественные элементы в год величайшей войны», что «необходимо единение всех слоев населения», Горемыкин усматривал в образовании блока, который к тому же, по его мнению, очень быстро рассыпется, революционные замыслы. Кроме того, он признавал блок за организацию, вообще «неприемлемую», как законом не предусмотренную, «междупалатную». «Плохо скрытая цель блока, — утверждает Горемыкин, — ограничение царской власти. Против этого буду бороться до конца».

После продолжительных и страстных прений Совет пришел, однако, к заключению о необходимости вступить в переговоры с представителями блока, 5/6 программы которого, по мнению большинства Совета, вполне приемлемы для правительства. На это нехотя соглашается и Горемыкин, с тем чтобы эти переговоры имели совершенно частный и преимущественно осведомительный характер. С этою целью Совет избирает из своей среды четырех представителей, а именно кн. Щербатова, А.Хвостова, кн. Шаховского и П.А.Харитонова, на квартире у которого и должна происходить «беседа» с лидерами блока.

В означенной беседе, состоявшейся 27 августа, со стороны блока участвовали одни лишь члены Государственной думы, а именно Милюков, Дмитрюков, Шидловский и Ефремов. На вопрос министров, что надлежит понимать под правительством, пользующимся доверием общественности, все думцы единогласно заявили, что вопрос сводится к призванию Его Величеством, по собственному выбору лица, пользующегося доверием общества, которому было бы поручено составление кабинета из лиц по его усмотрению, а равно установление определенных взаимоотношений с Государственной думой. При дальнейшем рассмотрении программы блока его представители проявили полную сговорчивость и готовность идти на уступки.

В смысле желательности и возможности сговориться с блоком докладывает в заседании 28 августа и Харитонов о происходившей у него накануне беседе.

Как бы пропуская это заявление мимо ушей, Горемыкин ставит на обсуждение вопрос о прекращении сессии законодательных палат, причем высказывается за его немедленность. Тогда Сазонов и некоторые другие, присоединившиеся к нему министры, соглашаясь с желательностью прекратить сессию Государственной думы в ближайшие дни, ставят, однако, срок прекращения в зависимость от предварительного соглашения с блоком, вследствие чего Совет вновь возвращается к обсуждению программы образовавшегося междупалатного объединения. Суждения Совета по этому вопросу вновь принимают характер расплывчатый и грозят кончиться, по обыкновению, ничем. Но тут вступается Кривошеин и путем вскрытия истинного положения вещей вынуждает председателя высказаться решительно по существу вопроса. Существо это, по мнению Кривошеина, сводится не к той или иной программе, а к выбору тех или иных лиц. «Пускай монарх решит, — говорит Кривошеин, — как ему угодно направить внутреннюю политику, по пути ли игнорирования высказываемых пожеланий (о людях) или по пути примирения, избрав, во втором случае, пользующееся общественными симпатиями лицо и возложив на него образование министерства. Без этого мы никуда не двинемся. Я лично высказываюсь за избрание государем такого лица и поручение ему составить кабинет, отвечающий чаяниям страны».

К вышесказанному Кривошеиным тотчас присоединяются Сазонов, Харитонов и гр. Игнатьев.

«Следовательно, по вашему мнению, вопрос о роспуске Государственной думы должен быть отложен до распределения портфелей и ограничения монарха в праве избрания министров», — сердито огрызнулся Горемыкин.

Кривошеин формулирует, однако, этот вопрос иначе: «Мы, старые слуги царя, берем на себя роспуск Государственной думы и вместе с тем твердо заявляем государю, что общее внутреннее положение страны требует перемены и кабинета, и политического курса».

Значит, царю ставится ультиматум: отставка Совета министров и новое правительство», — подчеркивает Горемыкин.

Несмотря на столь резкую постановку вопроса, большинство Совета министров решает: Государственную думу распустить немедленно и предоставить Его Величеству ходатайство о смене кабинета.

«Все подробно доложу Его Величеству, что он велит, то и исполню», — сердито заявляет Горемыкин и закрывает заседание.

Следующее заседание Совета министров состоялось лишь 2 сентября. В промежуток Горемыкин съездил в Ставку, куда государь переехал еще 21 августа, и там имел продолжительный доклад у государя. Что при этом было доложено Горемыкиным государю, Совету министров осталось неизвестным, но сообщенное им решение царя было кратко и определенно:

«Государственную думу распустить не позже 3 сентября. Совету министров оставаться в полном составе на своих местах». При этом Горемыкин сообщил, что государь обещал созвать господ министров в ближайшем будущем в Ставке.

Решение это приводит господ министров в ужас. Сазонову становится почти дурно, и, выходя из заседания, он восклицает: «И est fou, le vieillard!»[699]

С необыкновенной для него прямотой и смелостью высказывается Кривошеин. «Все наши суждения, — говорит он, — обнаруживают, что проявившаяся между вами, Иван Логгинович, и большинством Совета министров разница в оценке положения еще более углубилась. Вы докладывали государю, он согласился с вами. Вы исполняете царские указания, а сотрудники ваши — те лица, которые возражали против целесообразности вашей политики. Простите мне один вопрос — как вы решаетесь действовать, когда представители исполнительной власти убеждены в необходимости других средств, когда весь правительственный механизм вам оппозиционен, когда и внешние и внутренние события становятся все более грозными?»

«Свой долг перед государем, — ответил Горемыкин, — я исполню до конца, с какими бы противодействиями и несочувствиями мне ни пришлось встретиться. Я все доложил Его Величеству и просил меня заменить другим более современным деятелем. Высочайшее повеление последовало, оно для меня закон».

Когда знакомишься с сохранившимися протоколами заседаний Совета министров[700] и той бурной распрей, которая возникла между председателем Совета и его членами в летние месяцы 1915 г.[701], то при всем признании пагубности для России проводимой в то время Горемыкиным политики все же невольно преклоняешься перед ее цельностью, крепостью и лояльностью.

Иное впечатление получается при чтении пространных писем Александры Феодоровны, посланных ею государю[702] в промежуток между 21 августа, временем заявления о их несогласии с политикой Горемыкина, и 16 сентября, днем заседания под председательством государя созванных в Ставке членов Совета. В этих письмах обнаруживается другое, а именно желание Горемыкина остаться у власти, а в особенности огульное порицание несогласных с ним министров. Горемыкин, разумеется, мог быть иного мнения, нежели члены его кабинета, но усматривать в их действиях какую-то интригу и даже будто недостаточную преданность государю он не мог. Он должен был ясно видеть, что его сотрудники глубоко потрясены всем происходившим в России и разошлись с ним не на почве мелких личных счетов и честолюбивых замыслов, а на почве иной оценки соотношения сил в Русском государстве.

Каковы же были истинные мотивы, руководившие Горемыкиным в описываемый критический для государства момент? Установить их ныне в точности, конечно, нельзя, но одно можно сказать с уверенностью, а именно что среди мотивов, руководивших Горемыкиным, было и желание сохранить власть за собою.

Потерпев неудачу перед государем в вопросе о смещении председателя Совета, отдельные его члены все же не хотели с этим примириться, причем опять-таки окольными путями постарались использовать с той же целью образовавшийся парламентский блок. Сообщив через третьих лиц о всем происшедшем, они подсказали лидерам блока мысль самим обратиться к Горемыкину.

Комитет блока избрал из своей среды нескольких лиц, которым и поручил переговорить с председателем Совета министров или, вернее, указать ему, что в данное время, требующее от правительства исключительной энергии, он должен уступить свое место другим, более молодым силам.

Судя по докладу, сделанному упомянутой делегацией комитету блока, беседа с Горемыкиным велась в самых мягких, мирных тонах, но, разумеется, ни к каким результатам не привела. С доводами, высказанными представителями блока, Горемыкин, разумеется, не согласился, причем укрылся за волей государя. Пока-де государь считает соответственным иметь его во главе правительства, он не считает себя вправе уклониться от несения тяжелых возложенных на него обязанностей. Однако в описываемое время, а именно в начальные сентябрьские дни, государь ни к какому окончательному решению еще не пришел, и Кривошеий имел еще основание считать, что министерский кризис будет разрешен в смысле желательном для общественности. Из тех же, относящихся к этому времени писем императрицы видно, что она сознавала в это время, что оставление Горемыкина председателем Совета министров при всеобщем возбуждении против него — невозможно, и лишь настаивала перед государем о том, чтобы он отложил эту меру на некоторое время, дабы принять ее затем по собственному побуждению, а не по настоянию членов Совета. Думала Александра Феодоровна и о кандидатах на эту должность, причем останавливалась, правда как бы мельком, и на военном министре[703]. Предрешено было к этому времени лишь увольнение кн. Щербатова, заместителем которого намечался усиленно через Вырубову и Распутина добивавшийся этого Алексей Хвостов (племянник министра юстиции, сын бывшего обер-прокурора 2-го департамента Сената, о котором я упоминал в предыдущем изложении). Настаивала государыня в особенности на немедленном увольнении Самарина, в котором видела чуть ли не личного врага. Колебания государыни продолжались, однако, недолго. По мере приближения того дня, на который министры были созваны в Ставку, письма Александры Феодоровны государю становятся под явным влиянием разговоров с Горемыкиным все решительнее, все настойчивее в смысле сохранения Горемыкина, и если не огульного увольнения всех министров, то, по крайней мере, их форменного разноса государем. Повлияло тут, во-первых, то, что смена главнокомандования произошла без всяких инцидентов, а положение на фронте заметно улучшилось почти тотчас после того, как царь стал лично во главе армии. Между тем на этой смене особенно настаивал Распутин, а потому вера государыни в правильность его советов еще более упрочилась. Советы же эти были направлены к сохранению Горемыкина и смене министров, осмеливающихся возражать против царских намерений. В этом духе и написаны все письма Александры Феодоровны. В них она прямо говорит: «Хлопни кулаком по столу», «Ты выдержал борьбу по вопросу о смене Николая Николаевича, поступай теперь так же»[704].

14 сентября приехал в Ставку Горемыкин. Письмами государыни почва была уже настолько подготовлена, что Горемыкину уже не стоило труда убедить государя немедленно, не откладывая до своего возвращения в Петербург, разрубить создавшееся положение, а именно тотчас вызвать министров в Ставку и тут им решительно высказать, что их образ действий он не одобряет и признает соответственным оставить во главе правительства Горемыкина.

В конечном результате отчаянные попытки большинства членов Совета министров изменить характер государственной политики не только не привели к этому, а, наоборот, ухудшили положение. Ко времени приезда министров в Ставку государь был уже настолько настроен против большинства из них, что, открывая заседание, обратился к собравшимся с совершенно для него необычной и несвойственной ему по резкости речью, причем назвал их поступок — обращение к нему с заявлением об увольнении Горемыкина либо их самих — забастовкой министров. Министры, разумеется, молча выслушали эту гневную речь, после чего наступило тяжелое и довольно продолжительное молчание. Прервал это молчание Горемыкин, обратившись к государю со словами: «Пускай эти господа объяснят Вашему Величеству, почему они не хотят со мною работать. Вот, например, министр внутренних дел, пускай это скажет».

Положение Щербатова, взятого врасплох, было трудное и щекотливое; он отделался общими, незначащими фразами, стараясь лишь настолько продлить свою речь, чтобы дать остальным министрам время собраться с мыслями.

После Щербатова попросил слова Кривошеин. Он, очевидно, решил идти напролом. В весьма решительных и смелых выражениях указал он на невозможность в столь серьезный переживаемый страной момент вовсе не считаться с общественным мнением и общественными силами. «Без деятельного, духовного участия общественности в ведении войны, без общения правительства с общественными силами мы одолеть врага не в состоянии. Между тем Горемыкин стоит не только на обратной точке зрения, но готов даже идти во всем и всюду наперекор общественным желаниям и тем систематически всех раздражает. Понятно, что при таких условиях для общественности он неприемлем». Затем говорил Самарин. Он высказался еще сильнее, притом в торжественном и приподнятом тоне. Говорил он на ту тему, что предки ему завещали служить государю и отечеству не за страх, а за совесть, что этому служению он готов отдать все свои силы, но против своей совести он действовать не может. Ныне же совесть ему повелевает сказать государю, что совместная служба с Горемыкиным не согласуется с велениями, которые ему та же совесть предъявляет.

Высказался вновь и оправившийся Щербатов. Говорил он в мягком, добродушном, примирительном тоне, явно стремясь хотя бы несколько разрядить сгустившуюся атмосферу собрания и понизить ее весьма повышенную температуру.

Развивал он при этом две мысли, а именно, во-первых, что между людьми разномыслия почти неизбежны, но разномыслия бывают различного порядка. Так если иначе думают люди различных областей деятельности, даже разных политических взглядов, то все же они нередко могут между собой сговориться, найдя точки соприкосновения. Но существует разномыслие неустранимое, а именно то, которое постоянно возникает между людьми разных поколений. Так, например, он чрезвычайно почтительный сын и отца своего, конечно, в высшей степени уважает, но, однако, хозяйничать с ним вместе в одном имении положительно не мог. То же самое происходит ныне между членами Совета министров и его председателем. Все они весьма уважают Горемыкина, который как раз ровесник его отца, но совместно работать с ним не в состоянии.

На это заявление Горемыкин, sotto voce[705], пробурчал: «Да, с его отцом я бы скорее сговорился».

Далее Щербатов указал на чрезвычайную опасность стоять против напирающего течения, не давая ему никакого выхода, постепенно все более возвышающуюся плотину. Вода в конечном результате все же поднимется выше плотины, сколько бы она ни была высока, и чем выше будет плотина в тот момент, когда наплывающая волна перегонит ее рост, тем с большей высоты хлынет вода и тем больше натворит бед. Гораздо рациональнее своевременно дать выход напирающему течению и, направив его по правильному уклону, самому использовать его силу.

Собранное в Ставке собрание министров поначалу кончилось как бы ничем: государь своего решения не изменил, министры остались при высказанных ими убеждениях, но, конечно, такое положение длительно продолжаться не могло, и министры, наиболее решительно высказывавшиеся против Горемыкина, были вскорости один за другим уволены. Щербатова заменил член Четвертой думы Алексей Хвостов, Самарина — директор Департамента общих дел Волжин, Кривошеина — член Государственного совета по избранию самарского земства А.Н.Наумов, а Харитонова — товарищ министра финансов Покровский.

О каком-либо сговоре с парламентским блоком при таких условиях и речи быть не могло, а посему и дальнейшее расхождение между правительством и общественностью было неизбежно.

Наиболее талантливый и разумный царский советник Кривошеин при этом сразу превратился в представлении императрицы в ее личного врага, что и побудило его тотчас уехать из Петербурга, приняв должность главноуполномоченного Красного Креста на Западном фронте. Здесь, как и на всех предыдущих занимаемых им должностях, он проявил присущую ему действенность и инициативу, но, конечно, на ход событий никакого влияния иметь уже не мог. Так закончилось государственное служение Кривошеина при старом строе. Какую роль играл Кривошеин в Добровольческой армии, где перед самой эвакуацией из Новороссийска он стоял во главе двух отраслей управления, я не знаю[706]. Видел я его в Крыму, когда он занимал должность помощника по гражданской части генерала Врангеля, но это был уже не прежний Кривошеин, спокойный, уравновешенный, способный принимать в нужные минуты решительные меры. По каким-то непонятным мне причинам он восстановил против себя все военные круги, причем вообще в значительной степени утратил те свойства, которые помогали ему в его стремлении привлекать симпатии общественности.

Новые условия, очевидно, требовали новых песен и, следовательно, новых птиц. Впрочем, вопрос это весьма сложный и совершенно выходит из рамок моих очерков старого строя. Относительно же Кривошеина одно несомненно: к этому времени нравственно и физически это был надорванный человек. Правда, последний год своей жизни в Париже он продолжал участвовать в различных общественных организациях, но серьезным влиянием в их среде уже не пользовался. Сам он при этом жаловался и на утрату им силы воли для принятия даже самых обыденных решений.

После состоявшихся в сентябре месяце перемен в составе Совета министров, председателем коего оставался Горемыкин, дальнейшее расхождение между правительством и общественностью было неизбежно.

Вопрос здесь был, разумеется, не в парламентском блоке: сговор с ним важен был, лишь посколько он приводил к сближению с общественностью.

О деятельности парламентского блока в то время говорили очень много, причем крайние правые элементы приписывали его образованию весьма преувеличенное значение, а его деятельности чуть ли не самое возникновение Февральской революции. Между тем на деле никаких реальных результатов или хотя бы последствий образование блока не породило.

Я не припомню ни одного случая, когда бы решение, принятое комитетом блока, повлияло на то или иное голосование законодательных палат или хотя бы на то или иное выступление в них. Это не обозначает, однако, что психологическое значение не только его образования, но даже происходивших в его комитете суждений не было весьма существенно. Настроение комитета блока, в течение зимы 1915–1916 гг., а в особенности начиная с осени 1916 г. все более повышавшееся, несомненно, отражалось на настроении если не Государственного совета, то, во всяком случае, Государственной думы. Заседания комитета блока происходили еженедельно и отличались большой живостью. Обсуждались все текущие злободневные вопросы, недостатка в которых никогда не было, причем обменивались сведениями о тех закулисных влияниях, которые все более и более давали себя чувствовать. Неоднократным предметом суждений было и все определеннее выяснявшееся влияние Александры Феодоровны и Распутина если не на самый ход дел, то, по крайней мере, на выбор личного состава правительства. Выступал неоднократно с сенсационными разоблачениями о вмешательстве Распутина в дела церкви и в решения Св. синода В.Н.Львов, будущий обер-прокурор Синода в составе Временного правительства.

Этот человек отличался необузданным честолюбием и отсутствием всяких сдерживающих начал. Вступив первоначально в крайнее правое крыло Государственной думы, он постепенно переходил во все более левые партийные конъюнктуры. В составе Временного правительства он по этикетке принадлежал к наиболее правой из фракций Государственной думы, представленных во Временном правительстве, но на деле неизменно высказывался в духе наиболее левых его сочленов, причем всегда голосовал за наиболее радикальные, в революционном духе, мероприятия. Эволюция его этим, однако, не закончилась: в конечном результате он примкнул к большевикам и там занял какое-то видное положение среди так называемых живоцерковников.

Повторяю еще раз, что комитет блока каким-либо революционным потрясениям или хотя бы вспышкам не только не сочувствовал, а, наоборот, их всячески опасался и стремился их предотвратить. Когда однажды, кажется в осенние месяцы 1916 г., приехавший из Москвы кн. Г.Е.Львов и председатель общегородской организации (он же и московский городской голова) М.В.Челноков, приняв участие в заседании комитета блока, убежденно развивали ту мысль, что победоносно окончить войну при существующем строе нет ни возможности, ни надежды и что, следовательно, спасение состоит в революции, то к этому положению решительно все высказывавшиеся по этому вопросу члены комитета блока отнеслись резко несочувственно и, не обинуясь, высказали, что идти на революцию в момент войны — прямое преступление перед родиной.

За довольно значительною давностью, в особенности же за множеством испытанных с тех пор потрясений и трагических событий, у меня, к сожалению, в памяти не сохранилось никаких подробностей, касающихся деятельности комитета блока и происходивших в нем прений. Никаких записей я никогда не вел, да если бы и вел, то сохранить эти записи все равно бы не мог. Однако два члена комитета усердно вели записи о всем происходившем в его среде. Это были Ефремов и Милюков. Ефремов состоял председателем фракции прогрессистов, главной задачей которой в то время было обскакать по степени левизны и оппозиционности фракцию кадет[707]. Во время заседаний комитета блока я обыкновенно сидел рядом с ним и посему видел, как он усердно тут же записывал содержание произнесенных на нем речей и суждений. То же самое делал и Милюков. Если записи эти у них сохранились, то думается мне, что их опубликование было бы небезынтересно[708]. По этим речам и суждениям можно было бы, во-первых, проследить, как общественное настроение поначалу довольно медленно, а потом все ускоряющимся темпом неуклонно повышалось, а во-вторых, из них бы выяснилось, что революции блок не только не подготовлял, а, наоборот, когда призрак революции начал все более определенно реять над страной, всемерно стремился ее предотвратить.

Действительно, предметом суждений блока было, несомненно, влияние Распутина и его очевидная пагубность, однако личности государя и императрицы при этом никогда не касались. Не было разговоров о все шире распространявшихся слухах о будто бы сочувствии государыни немцам и даже о тайных с ними сношениях.

Где почерпнул Милюков те данные, на основании которых он позволил себе в ноябре 1916 г. с трибуны Государственной думы довольно прозрачно намекнуть чуть не на измену императрицы[709], я не знаю, но, во всяком случае, в заседаниях комитета блока он об этом ни разу не заикнулся, хотя по непринужденности происходивших в нем суждений имел для этого полную возможность.

Невольно спрашиваешь себя после всего происшедшего: был ли вообще выход из создавшегося положения, было ли спасение, или насильственное в тех или иных пределах изменение государственного строя было неизбежно?

Мое личное мнение по этому основному вопросу сводится к тому, что август 1915 г. был последним моментом возможного соглашения правительства с общественностью на таких основаниях, которые не грозили никакими тяжелыми последствиями. Общественность в ту пору, думается мне, вполне удовлетворилась бы сменой Горемыкина и Кривошеино-Поливановской комбинацией, причем подобранный ими личный состав правительства сумел бы, не подвергая опасности внутренний порядок и спокойствие, сговориться с народным представительством и превратить его из силы оппозиционной в силу содействующую и дружескую.

Конечно, оставалась бы опасность, что правительство, возглавляемое Кривошеиным, было бы по проискам Распутина и Ко в скором времени уволено и заменено иной комбинацией, состоящей из лиц распутинского толка. Но если исключить эту возможность, то в августе месяце раскол между государственно мыслящей и патриотически настроенной общественностью и верховной властью еще мог быть устранен без передачи власти людям, выдвигавшимся самой общественностью и к власти, как это показало последующее, совершенно не подготовленным.

Позднее простой сменой одних бюрократических деятелей другими, какого бы политического направления они ни были, удовлетворить пожеланий общественности уже не было возможности. Общественность к тому времени уже создала собственного идола в лице главноуполномоченного общеземского союза кн. Львова и никого иного видеть у власти не желала. Меньшим ни общественность вообще, ни кадетская партия в частности, а она пользовалась в то время громадным влиянием, не удовлетворились бы.

Но мы знаем, к чему привело бы нахождение у власти дряблого кн. Львова, всегда послушно следовавшего господствующему течению, каково бы оно ни было.

Не подлежит сомнению, что первой заботой правительства, возглавляемого кн. Львовым, было бы спешное осуществление ряда радикальных реформ демагогического свойства. Между тем, даже не касаясь вопроса о том, посколько такие реформы соответствовали интересам страны вообще, можно безошибочно утверждать, что самое обращение к внутренним серьезным реформам не только не помогло бы достижению ближайшей и важнейшей в данную минуту задачи — победе, реформы эти, коль скоро бы к ним приступили, всецело бы приковали к себе внимание общества и тем самым отвлекли бы внимание от войны и ослабили бы необходимое в этом направлении напряжение. Война, которая вообще к тому времени народу опостылела, превратилась бы для него уже в определенно невыносимую. Произошло бы приблизительно то, что произошло после Февральской революции, — усиленное дезертирство из армии, скоро перешедшее в открытые демонстрации против войны, к чему, несомненно, приложили бы все свои силы те же, поддерживаемые германскими деньгами большевики. Не следует при этом забывать, что в кадетскую программу входила еще полная амнистия всех политических по суду или в административном порядке заключенных, сосланных и высланных. Можно себе представить, какую вакханалию безудержной пропаганды развели бы эти господа в среде, тем более для нее благоприятной, что страна была все — таки глубоко потрясена продолжительной тяжелой и изнурительной войной.

В сентябре месяце всего этого можно было бы избежать. В то время общественность легко примирилась бы с правительством, ответственным лишь перед монархом, если бы его личный состав был ею одобрен. Комбинация Кривошеин-Поливанов, которая тогда носилась в воздухе, думается, могла спасти положение. Иное положение создалось к концу 1916 г. Доведенную рядом нелепых, тем более раздражающих, что они не касались существенных государственных вопросов, мероприятий общественность уже нельзя было успокоить полумерами. Единственным исходом был, быть может, прямой сговор между верховной властью и лидером главных, имевшихся в стране общественных течений, т. е. образование правительства, формально исходящего сверху, а фактически избранного по предварительному сговору с лидерами Государственной думы. Спрашивается, не настояли бы и тогда кадеты, сумевшие к тому времени в значительной степени подчинить своему влиянию и октябристскую и национальную фракции Государственной думы (вспомним речи Шульгина в особом совещании по обороне, отражавшие кадетские приемы, вполне солидарные с кадетскими устремлениями)[710], на назначении кн. Львова главой правительства, в каком случае последующий ход событий немногим отличался бы от того, который имел место в действительности? Но допустим, что при сговоре с политическими деятелями удалось бы сойтись на таком личном составе правительства, который отвечал бы требованиям момента, спрашивается, как бы такой сговор мог бы вообще произойти? Для такого сговора необходима была определенная прямота сговаривающихся сторон и верность данным ими обещаниям. Увы, я в эту прямоту не верю. Обе стороны сговорились бы с тайной надеждой в возможно скором времени обойти друг друга. Наконец, для подобных сговоров необходимо, чтобы у власти была сильная, непоколебимая воля, ибо Мишле прав, когда говорит в своей истории Французской революции[711], что безответственные короли для охранения и соблюдения ими же октроированных конституционных гарантий должны обладать даже большей силой воли, нежели для охранения своих неограниченных прав. У нас в России такой воли не было, отчего и происходило, что сегодня уступленное и предоставленное завтра урезывалось или отменялось.

Да, в том конфликте, который между правительством и общественными политическими силами начался приблизительно с шестого месяца войны, а своего апогея достиг к концу 1916 г., виноваты, безусловно, обе стороны, пожал же плоды этого конфликта — tertius gaudens[712]. Давно установлено, что революции неизменно идут сверху, и эта истина подтвердилась как нельзя более в нашей русской революции, о которой еще Пушкин сказал: «русский бунт бессмысленный и беспощадный»[713].

Именно ввиду всего этого я и утверждаю, что роковым моментом, послужившим исходным пунктом для всего последующего, был сентябрь 1915 г., когда оставлена была мысль о назначении такого министерства, которое, всецело завися от короны, было бы одновременно приемлемо для общественности и само относилось бы к ней благожелательно. Это отнюдь не обозначало бы, что правительство должно было бы смотреть сквозь пальцы на всякие революционные действия. Оно могло и должно было всякие попытки в этом направлении решительно и сурово подавлять, но политика его должна была быть честная и прямая. Этой прямоты и честности в русской правительственной политике не было, за исключением первого года состояния у власти П.А.Столыпина.

Загрузка...