Часть IV. Усиление натиска общественности на власть

Глава 1. Министерство внутренних дел А.Г.Булыгина (18 января — 17 октября 1905 г.)

Если назначение новых министров внутренних дел после убийства Сипягина, а затем Плеве интересовало и даже волновало не только чиновничьи круги, но и общественность, то смена Мирского Булыгиным ни на кого решительно не произвела впечатления. Общественное внимание было всецело привлечено к событиям на театре войны, а в особенности к усиливающемуся общественному брожению, с каждым днем все яснее принимавшему открыто революционный характер. Брожение это уже не ограничивалось простыми выступлениями и протестами, а все чаще приводило к нарушению общественного спокойствия и порядка. Бороться с этим брожением, правда, пока лишь в пределах Петербургской губернии, был призван Д.Ф.Трепов; присвоенные ему диктаторские права, однако, ясно указывали, что внутренняя политика сосредоточится в его руках, что от него будет преимущественно зависеть то или иное ее направление. Понятно, что при таких условиях назначение бесцветного по его прошлой деятельности Булыгина только усилило это убеждение и тем самым не вызвало чьего-либо интереса.

Последующее обнаружило правильность этого мнения: Булыгин за время своего управления Министерством внутренних дел политической роли не играл.

Подробно останавливаться на его личности ввиду этого нет основания, тем более что она была во всех отношениях заурядная.

Землевладелец Рязанской губернии, Булыгин принадлежал к той многочисленной группе местных администраторов, которые сделались таковыми благодаря тому, что бывший при Александре III министром внутренних дел гр. Д.А.Толстой был сам рязанским помещиком и черпал состав губернаторов и вице-губернаторов из знакомой ему дворянской среды своей родной губернии. Назначенный сначала самарским вице — губернатором, Булыгин вскоре был переведен уже губернатором в Калугу, а оттуда на ту же должность в Москву. Здесь он сошелся с великим князем Сергеем Александровичем, занимавшим пост московского генерал-губернатора, а также с московским обер-полицмейстером Д.Ф.Треповым, что и привело его в конечном результате к министерскому портфелю.

Прекраснейший и честнейший человек, Булыгин, разумеется, не был государственным деятелем и едва ли даже представлял себе, в чем именно состоит государственная деятельность, и если не теоретически, то практически смешивал ее с администрацией.

Еще более благодушный, нежели Мирский, так как это свойство проистекало у него не от желания оградить себя от каких-либо неприятности, могущих нарушить его спокойствие, а от природной душевной доброты и благожелательного отношения к людям, Булыгин обладал простым здравым смыслом и при ограниченных общих познаниях некоторым административным опытом.

Присуще ему было и уменье обращаться с людьми и вращаться в любой среде. Попав в петербургскую обстановку, он сумел быстро разобраться в сложных придворных и общественных взаимоотношениях и к ним приноравливаться. Перефразируя известное французское положение, про него можно было сказать: qu'il connaissait les detours du serail malgree qu'il n'y ait pas ete eleve[455].

Именно эти его свойства доставили ему впоследствии должность главноуправляющего учреждениями императрицы Марии[456], где, не вводя, разумеется, никаких изменений и улучшений в постановке у нас женского образования, он оказался вполне ко двору: начальницы институтов и женских гимназий[457] были от него в восторге.

По политическим взглядам Булыгин был, конечно, сторонником самодержавного строя, однако не столько по убеждению, ибо едва ли он когда-либо серьезно задумывался над вопросом о различных формах государственного управления, сколько просто потому, что он вырос, жил и действовал при этом строе и никакого другого реально себе не представлял. Не обладая врожденной чуткостью Сипягина к смыслу совершавшихся событий, он тем не менее всего ближе подходил к типу, который представлял последний, а именно к типу русского барина-помещика, преклонявшегося пред личностью монарха, но склонного смотреть свысока на бюрократию и чувствовавшего себя дома лишь в своей губернской земско — дворянской семье. Эту среду он знал превосходно, знал ее пристрастие к фрондерству, но и безусловную неопасность в смысле революционного элемента. Однако происшедшие в этой среде изменения были ему мало известны. Превращение некоторых ее членов в убежденных поборников народовластия при одновременном появлении на поприще земской деятельности отдельных, не лишенных даровитости лиц, стремящихся достигнуть здесь того общественного положения, которого они по каким-либо причинам либо не сумели добиться, либо лишились на службе государственной, — все это оставалось вне понимания Булыгина и, во всяком случае, недостаточно им оценивалось. Наряду с этим он вовсе не давал себе отчета в глубоких изменениях, происшедших в крестьянской среде, в появлении среди крестьянства многочисленного элемента, принадлежащего к нему лишь по паспорту[458], но впитавшего все представления городского жителя и далеко отошедшего от примитивного миросозерцания сельских масс 70-х и даже 90-х годов минувшего века. Со времени ходынской катастрофы[459], происшедшей в 1896 г., прошло лишь девять лет, а между тем масса сельского, в особенности пригородного, населения испытала за это время огромное превращение: если в 1896 г. на коронации Николая II толпа на Ходынском поле, имея сотни мертвых в своей среде, при появлении государя приветствовала его восторженными криками, то та же толпа, случись это спустя 7–8 лет, проявила бы, по всей вероятности, иное настроение.

Имя Булыгина связано в представлении русского общества с первым проектом положения о Государственной думе, когда предполагалось признать за ней лишь значение совещательного органа. Однако связь Булыгина с этим проектом была исключительно формальная, и отпечатка его мыслей он вовсе не заключал. Ограничивалась эта связь лишь тем, что упомянутый проект в его первоначальном виде был не столько выработан, сколько принят совещанием, состоявшим под его председательством. Несколько нарушая хронологическую последовательность моего изложения, скажу несколько слов об этом совещании. Состояло оно из представителя Министерства финансов А.И.Путилова, профессора государственного права Ивановского, видного члена весьма правого московского славянофильского кружка Федора Дмитриевича Самарина и помощника начальника Главного управления по делам местного хозяйства С.Е.Крыжановского, которым фактически и была выполнена вся работа комиссии.

Действительно, никаких предуказаний Булыгин не получил, сам же он не имел определенных или хотя бы неопределенных предположений о характере предстоящего преобразования. Профессор Ивановский не только не представил какой-либо схемы разрешения этого важнейшего вопроса, но даже не принимал сколько-нибудь живого участия в обмене мнений по нему в среде совещания. Некоторые предположения высказал и даже изложил на письме Самарин, но сводились они к тому, чтобы учредить уездные и губернские совещательные органы, а общеимперского вовсе не образовывать. Ф.Д. Самарин, точно так же как и его брат А.Д.Самарин, впоследствии занимавший должность обер-прокурора Святейшего синода, был во всех отношениях прекрасный, хрустально чистый человек, но творческой фантазией не обладал вовсе. По складу ума это был типичнейший славянофил 60-х годов, в том смысле, что он витал в общих, весьма туманных, пропитанных мистикой построениях. Византийское административно-полицейское самодержавие ему было совершенно чуждо, а предносящееся его мысленному взору духовное единение между носителем верховной власти и народной стихией, оправдывающее и освящающее единоличную волю этой власти, он конкретно изобразить в каких-либо законодательных нормах, конечно, не мог.

А.И.Путилов в качестве представителя Министерства финансов был занят вопросом об ограждении государственной росписи доходов и расходов от значительной ее ломки народным представительством и составил те сложные правила, которыми роспись эта в значительной своей части была как впоследствии выражались, забронирована[460] от покушений на ее изменение народными избранниками.

Словом, наиболее существенный вопрос, а именно — система выборов народного представительства, в совещании Булыгина, в сущности, не был подвергнут тщательному, всестороннему обсуждению, а была принята система, предложенная Крыжановским, в общем построенная на тех же основаниях, которые существовали для выборов земских гласных.

Булыгину идея народного представительства была вообще не по сердцу. Он спешил лишь так или иначе покончить с навязанной ему задачей, причем смотрел на вырабатываемый под его фирмой проект лишь как на первую стадию этой работы, полагая, что она должна служить канвой для суждений совещания гр. Сольского. Совещание это заключало, как известно, весь состав Совета министров, и на его обязанности было представить государю окончательный проект. Предположение Булыгина в значительной степени оправдалось. При приступе названного совещания к рассмотрению проекта булыгинской комиссии Витте в пространной речи выставил тот принцип, который и был впоследствии осуществлен, а именно обеспечение за представителями земельного крестьянства преобладающего большинства в Государственной думе. В России, говорил Витте, земельное крестьянство составляет большинство населения страны, является основой всего народного строя и тем фундаментом, на котором зиждется все государственное здание; оно же представляет и наиболее надежный элемент в смысле охранения существующего порядка.

Хотя участие Витте в рассмотрении булыгинского проекта было преждевременное, так как он вскоре был послан в Америку для переговоров с японцами о мире, все же высказанное им мнение явилось руководящим критериумом при обсуждении проекта совещанием Сольского. Осуществлено это мнение было весьма просто, а именно путем упразднения предположенных совещанием Булыгина специально крестьянских уездных избирательных собраний и доведения выборщиков от волостных обществ до общесословных губернских избирательных собраний, где они являлись в подавляющем большинстве. Однако в последний момент, уже после третьего чтения обсуждаемого и соответственно измененного проекта, совещание Сольского вновь вернулось к этому основному вопросу. Поводом послужила записка Крыжановского, облеченная подписью Булыгина, в которой указывалось, что если бы вопрос шел лишь о выяснении чувств населения и его отношения к основным вопросам государственной жизни, то обращение к представителям народных масс было бы понятно.

Однако учреждается такой орган, который должен обсуждать сложные законопроекты, касающиеся всех разнообразных сторон государственной жизни. Полагаться в этой области на собрание, не обладающее в своем большинстве соответствующими знаниями, нельзя. Большинство это не будет в состоянии понять не только содержащихся в законопроекте правил, но даже заголовка его.

Невзирая на заявление Сольского, по настоянию которого совещание приступило к четвертому чтению проекта, что и его смущает положенный в основу его принцип, все же никаких существенных изменений в проекте сделано не было.

Как известно, впоследствии проект положения о Государственной думе обсуждался в июле 1905 г. в Петергофе в совещании под председательством самого государя. Введенные тут в него незначительные поправки не повлияли на общий его характер. Что же касается Булыгина, то он настолько мало интересовался этим вопросом, что окончательную обработку проекта, носящего его имя, совершенно выпустил из своих рук. Она была произведена Государственной канцелярией.

Впрочем, Булыгин не отдавал себе вообще отчета о глубоком значении предпринимавшейся реформы. На Государственную думу он склонен был смотреть как на всероссийское земское собрание и искренно верил, что роль ее будет исключительно совещательная[461]. Образчиком его непонимания может служить то недоумение, которое он выразил по поводу записки, представленной ему Крыжановским. Записка указывала на необходимость органически спаять новое государственное установление с существующими путем соответственного преобразования последних. Указывалось при этом на Государственный совет, а в особенности на построение центральной правительственной власти, а именно на необходимость превращения ее во власть монолитную, спаянную одной волей, одним общим пониманием государственных задач и тем самым вполне солидарную. «К чему это, — сказал Булыгин, — это дело будущих поколений».

Если Булыгин не проявил себя в качестве лица, которому поручено было проектировать начала коренного изменения государственного строя, то столь же мало отразилось на ходе дел его управление министерством, даже на личном составе. Еще в большей степени, нежели при Мирском, департаменты министерства представляли самостоятельные учреждения, Занятые, однако, исключительно текущими канцелярскими делами. Ни о каких законодательных работах в департаментах и речи не было, причем не только заглохла всякая инициатива в этом направлении, но были заброшены и те работы, которые производились в них при предшественниках Булыгина. Зависело это, впрочем, не столько от свойств Булыгина, сколько от характера времени: все даже первостепенные по существу вопросы народной жизни были отодвинуты на второй план обострившимися и принимавшими все более революционный характер событиями. Мысли всех и в бюрократическом мире были сосредоточены на вопросах государственного устройства, а общественные элементы получали все большее значение в представлении всех и каждого. У бюрократии, при таких условиях, пропадала всякая энергия к какой-либо работе, вне точного круга текущих дел, а наиболее живые ее элементы стремились так или иначе пристроиться к общественной работе, тем проявить свою деятельность и в мере сил оттуда влиять на ход событий. Правительственный аппарат как фактор народной жизни, в сущности, перестал существовать и почти всецело превратил свою деятельность в механическое обслуживание текущих народных потребностей. Действовали суды, фиск взимал с населения подати, работали правительственные учреждения хозяйственного технического характера, не имеющие, в сущности, органической связи с государственной властью как таковой, как то: винная монополия, почта и телеграф, правительственные железные дороги, отделения Государственного банка, но центральные учреждения, до тех пор в течение целого века ведавшие государственным строительством, как-то сразу почти лишились основного смысла своего существования.

Политика почти вся сосредоточилась в руках одного лица, колеблющегося как трость на ветру и одновременно принимавшего меры, диаметрально по своему направлению противоположные, — Д.Ф.Трепова.

Правда, что лицо это с 21 мая 1905 г. официально само перешло в состав Министерства внутренних дел, будучи назначено товарищем министра, заведующим делами полиции, но по существу это вовсе не было подчинение его деятельности взглядам и решениям Булыгина, а простое изъятие из ведения последнего не только всей охранной полицейской отрасли этого ведомства, но и лишение Булыгина всей его политической роли.

Действительно, состоявшимся одновременно с этим назначением особым указом товарищ министра внутренних дел, заведующий делами полиции, был поставлен в отношении к своему официальному шефу в положение если не начальственное, то, во всяком случае, вполне самостоятельное. Сделано это было без предварительного осведомления о том Булыгина, который едва ли не из газет узнал, что фактически произошло восстановление некогда существовавшего III отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии[462] с той, однако, существенной разницей, что за ним сохранен был ярлык Министерства внутренних дел и, следовательно, сохранилась видимость ответственности за его деятельность официального главы ведомства — министра внутренних дел.

Булыгин, конечно, сразу понял то в высшей степени фальшивое положение, в которое он был таким образом поставлен, и обратился к государю с письменной просьбой об увольнении от занимаемой должности. Государь, лишь весьма редко за все свое царствование резко и решительно выражавший свою волю на словах, иногда облекал свои решения на письме в императивные и властные формы. Наследовал он это от Александра III, про которого говорили, «qu'il a la plume feroce»[463]. Произошло это и в данном случае: на просьбе Булыгина государь написал резолюцию, вполне точных слов которой не помню, но смысл ее был тот, что министры не подают прошений об отставке, а государь их сам увольняет.

Булыгин был человек мягкий, а в особенности в высшей степени верноподданный: он склонился перед царской резолюцией и ограничился тем, что демонстративно, где только мог, говорил, что внутренней политикой он постолько не ведает, что даже узнает о важнейших политических мероприятиях исключительно из газет. Чрезвычайно ленивый по природе, Булыгин едва ли даже очень печалился о снятии с его плеч огромной обузы, сопряженной с большой, хотя бы чисто механической, работой, и предался своему любимому занятию — игре в винт. Избрал он себе постоянным партнером директора департамента общих дел Ватаци, всегда умевшего сдружиться со своим начальством.

Только один раз видел я Булыгина глубоко возмущенным образом действий своего мнимого товарища Д.Ф.Трепова. Это было летом 1905 г., приблизительно через месяц после его отрешения от руководства внутренней политикой государства. В то время министр жил на даче на Аптекарском острове. Был жаркий солнечный день. Булыгин сидел, забившись в угол комнаты перед поставленным наискось письменным столом. Одетый в нанковую курточку, но тем не менее весь лоснящийся от пота, он с первого взгляда произвел на меня впечатление человека, которого вот сейчас хватит удар. С лицом багровокрасным, с выпученными глазами, чем он вообще отличался, Булыгин, очевидно утративший спокойное благодушие, столь ему свойственное, более чем когда-либо изображал на лице обычное выражение какого-то изумления.

— Нет, вообразите, какой нахал! — встретил он меня совершенно непонятными мне словами. — Спрашивает моего совета.

— ??!!

— Да, да, спрашивает, как ему поступить с ожидающимся новым выступлением петербургских рабочих.

— Трепов?

— Ну да, Трепов. Сейчас звонил по телефону; спрашивает моего совета. Нет, каково! Ответил, что я ему не советчик и что, раз он взял на себя всю охрану порядка, пускай и действует как знает и не пытается сваливать на меня ответственность за принимаемые им решения.

Милейший Александр Григорьевич искренно возмущался, долго не мог успокоиться, постоянно вставляя в дальнейшем разговоре, конечно на иные темы, выражения своего негодования на своего бывшего московского сослуживца, причем неоднократно повторял: «Дожить нам с ним до беды, дожить!» Когда же я наконец сказал: «Да почему же вы не уйдете?» — он, уже успокоившийся, поглаживая себе привычным ему жестом живот, ответил, как всегда немного нараспев: «Просил — не пускают».

Понятно, что при таких условиях передавать что-либо заслуживающее интереса из жизни Министерства внутренних дел при Булыгине, по крайней мере посколько это министерство было ему фактически подчинено, не приходится.

Между тем само по себе время управления министерством Булыгина изобиловало множеством незаурядных событий. Так называемое в то время «освободительное движение» успело захватить решительно все слои населения, и «политикой» в самых разнообразных формах и проявлениях занимались решительно все.

Дать хотя бы беглый обзор этих событий в непосредственной связи с деятельностью Министерства внутренних дел при этих условиях, разумеется, не приходится, а излагать их под заголовком, носящим имя Булыгина, даже смешно. Тем не менее я не собираюсь его изменять. Я смотрел на события из окошка этого ведомства, смотрел, следовательно, несомненно односторонне и вовсе не намерен этого скрывать. Мои беглые заметки, представляющие краткую хронику времени, непосредственно предшествовавшего и сопутствовавшего встряске, испытанной Русским государством в царствование Николая II, хронику, иллюстрированную некоторыми личными воспоминаниями, если и имеют какую-либо цену в смысле сырого исторического материала, то лишь как освещение этих событий с точки зрения чиновника, в течение почти всей своей государственной службы убежденного, что Россия, русский народ не доросли еще до самоуправления, а ее интеллигентские слои представляли не творческие, а разрушительные эле — менты. Увы, со временем я убедился, что, с другой стороны, жизнь народа, предъявляемые ею разнообразнейшие требования переросли силы бюрократии, переросли и форму государственного управления. Удержаться эта форма вообще не могла, так как перестала соответствовать психике интеллигентных слоев населения — этого, как ни на есть, основного фактора народной жизни.

В этом, на мой взгляд, и заключалась в то время трагедия русской государственной власти.

С одной стороны, власть имела глубокое основание опасаться передачи кормила государственного корабля в руки общественности, и те, которые думают, что образ ее действий был обусловлен одним лишь желанием самой остаться единственным распорядителем судеб империи, глубоко ошибаются. В борьбе правительства с общественностью у обеих борющихся сторон, конечно, играли роль самые разнообразные соображения, в том числе и классовые, и личные. Но не эти последние имели преобладающее значение в принимаемых государственною властью решениях. В основе этих решений лежали соображения и мотивы высшего порядка, и именно они в конечном счете брали верх.

Власть вполне понимала, что почти все, что было лучшего в России в смысле способностей, дарований, добросовестного толкового исполнения своих обязанностей и, в особенности, государственного разума, почти целиком втягивал в себя правительственный аппарат. Вне этого аппарата, в смысле деятельной силы, оставались, за отдельными исключениями, либо отуманенные утопическими вожделениями и теориями фанатики, либо честолюбцы, не нашедшие удовлетворения своему самолюбию на государственной службе, либо, наконец, отвлеченные теоретики и легкомысленные дилетанты, ни в чем не сомневающиеся, готовые с легким сердцем производить любые опыты на народном теле.

Понимала власть и то, что при невежестве народных масс, коль скоро от них будет зависеть выбор вершителей судеб страны, к власти проникнут наиболее беспринципные элементы, а именно те, которые прибегнут к наиболее демагогическим приемам и не остановятся перед безграничными посулами.

Последующее оправдало это в полной мере. Поставленное общественностью Временное правительство заключало в себе все те лучшие, отборные силы, которыми общественность обладала, причем возглавлено оно было человеком, которого радикальные оппозиционные круги признавали чуть не за гения. На деле гений оказался пустым местом и даже… мелким жуликом, беззастенчиво прикарманившим средства, которыми распоряжался[464], а остальные члены этого правительства, из коих некоторые, несомненно, вложили всю свою душу в порученное им дело, — по меньшей мере несостоятельными[465].

Когда же народные массы захватили фактическую власть, ставленниками их оказались те, кто сумел посулить им наибольшее материальное благополучие, независимо от степени осуществимости их посулов и даже способов их осуществления.

С другой стороны, государственная власть, предоставленная самой себе, без дальнейшей помощи общественности и, наоборот, при усиливающейся оппозиционности к ней общественности, не могла быть на высоте исполинской задачи управления 180-миллионным населением страны, занимающей одну шестую часть земной суши и притом в момент окончательного перелома всего характера хозяйственной деятельности этого населения. Совершение властью множества ошибок было при таких условиях неизбежно. Страдала, разумеется, и русская бюрократия теми недугами, которые присущи всем бюрократиям в мире. Формализм, излишняя приверженность к существующему, рутинность, недостаточная органическая связь с народной жизнью, а посему и недостаточное понимание происходящих в ней сложных эволюционных процессов и нарождающихся новых потребностей; наконец, отсутствие реформаторской решимости и энергии — все это было свойственно русской бюрократии, но как технический управительный аппарат она в общем и целом работала превосходно, безусловно совершенствовалась и, как- никак, делала героические усилия, чтобы выполнить возложенные на нее задачи.

По мере хода событий, развернувшихся в 1905 и 1906 гг., сознание всех приведенных условий и обстоятельств стало все более проникать в культурные, государственно мыслящие общественные круги. Действительно, наиболее характерным явлением этой эпохи было разделение либеральной оппозиции на два весьма различных лагеря.

Почти все, что было в ее среде действительно болеющего о судьбах родины и участвовало в освободительном движении не ради преследования своих личных целей, а для обеспечения государству лучшего порядка его управления, понемногу переходило на сторону правительственной власти. Наоборот, элементы, искавшие переворота, дабы при нем удовлетворить свои уязвленные самолюбия и добраться к власти, становились все радикальнее, все ближе сходились с разрушительными революционными силами и все более строили свой успех на безудержной демагогии, совершенно не считаясь с той ценой, в которую он обойдется стране.

1905 год можно разделить на четыре отдельных периода, из которых первый продолжался примерно до 18 февраля, т. е. до опубликования рескрипта Булыгину, возвещавшего о предстоящем призыве к участию в законодательной работе выборных представителей всех слоев населения. Период этот отличался многочисленными стачками и все усиливающимся рабочим движением. Второй период заключал весенние и летние месяцы. Отличительной его чертой было развитие общественной деятельности и изобилие разнообразных общественных съездов. Съезды эти собирались почти исключительно в Москве, ставшей, таким образом, центром либерального общеземского движения. В течение этого периода более или менее культурные общественные круги стремятся выяснить для себя самих свое отношение к совершающимся событиям и выработать соответствующие политические программы. В этот же период было опубликовано положение о законосовещательной Государственной думе, и в связи с этим общественная мысль была поглощена вопросом о наилучшем характере представительных учреждений и о системе выборов их личного состава. Ознаменован был этот период, кроме того, аграрными беспорядками, рабочими стачками и множеством террористических актов.

Третий период, начавшийся примерно в начале сентября, прошел под знаком окончательного объединения наиболее радикальной части интеллигентской оппозиции с революционными силами подполья, что дало возможность этим силам осуществить общую железнодорожную забастовку и вообще нарушить нормальный ход жизни всей страны. Закончился он изданием Манифеста 17 октября.

Наконец, четвертый период, окончившийся примерно с концом года, ознаменовался рядом вооруженных выступлений пролетариата при уменьшившемся, однако, сочувствии к этим выступлениям как рядового обывателя, так и культурных слоев населения и изменившемся характере действий государственной власти. В крепких руках П.Н.Дурново власть перестала плыть по течению и решительно выступила на путь механического подавления революционного движения.

Я, разумеется, не намерен подробно излагать или хотя бы перечислять все то множество отдельных проявлений охватившего страну в ту пору брожения, хочу лишь попытаться отметить важнейшие этапы подъема общественного настроения и нарастания революционной волны, а также в общих чертах охарактеризовать деятельность за ту же пору государственной власти.

Окраску правительственной деятельности за первые девять месяцев революционного 1906 г. давало лицо, для этой роли мало соответствующее — Д.Ф.Трепов. Это был, как я уже говорил, человек вполне порядочный и благожелательный, но совершенно не подготовленный к широкой государственной деятельности и к тому же лишенный твердой воли. Последнее и сказалось во всем его образе действий, не отличавшемся ни последовательностью, ни твердой решимостью. Прибыл Трепов в Петербург из Москвы все еще прельщенный системой Зубатова, но так как сам Зубатов еще с весны 1904 г. был сослан во Владимир, то применял он эту систему такими способами, с которыми едва ли бы согласился сам ее инициатор.

Действительно, как можно иначе назвать, как не той же зубатовщиной тот способ, к которому Трепов прибег в целях успокоения рабочей среды тотчас по назначении петербургским генерал-губернатором, а именно устроенный им прием государем представителей рабочих Петроградского района.

Мысль остановить таким путем рабочее движение была, разумеется, детски наивна. После событий 9 января забастовочное движение охватило большинство всех петербургских фабрик и заводов. Достаточно сказать, что общее число рабочих забастовочных дней в течение января 1905 г. достигло совершенно небывалой и с тех пор не достигнутой цифры — 920 тысяч. О значительности этой цифры можно судить по тому, что до тех пор максимальное число рабочих забастовочных дней в течение целого года во всей империи составило (в 1903 г.) всего 445 тысяч. Вот при этих-то условиях Трепов не находит ничего лучшего, как устроить инсценировку «единения царя с народом». Выбор рабочих производится им при помощи некоего Ушакова, рабочего экспедиции заготовления государственных бумаг, ближайшего помощника Зубатова в деле организации рабочих собраний. При этом само собою разумеется, что выбранные рабочие пропускаются через строгий политический фильтр. Составленную таким образом рабочую депутацию везут в Царское Село, заставляют государя держать им речь, содержащую обещание заботиться о благосостоянии рабочего люда, после чего кормят обедом и отпускают восвояси[466].

Но кого же при этом обманывают и чего этим достигают? Рабочих и их успокоения? Отнюдь нет. Рабочих обещаниями не возьмешь: им гораздо больше обещают подговаривающие их к стачечным выступлениям партийные их сочлены. Общественность? Но большинство ее не придает царским словам значения. Обманутым являлся здесь один лишь Николай II, который благодаря подобным приемам до самого конца своего царствования оставался при убеждении, что против монархии одни только «интеллигенты», а народ, и в том числе фабрично-заводской рабочий, за самодержавие и продолжает видеть в царе лучшего защитника своих интересов.

Если прием государем рабочей депутации не внес и не мог внести успокоения в рабочую среду, все более подчинявшуюся влиянию революционеров и увлекаемую социалистическими утопиями, то не больших результатов достигла и другая мера, изобретенная на этот раз не Треповым, а Витте. Я имею в виду учрежденную 29 января 1905 г. под председательством члена Государственного совета Н.В.Шидловского комиссию по рабочему вопросу, с введением в ее состав представителей от работодателей и рабочих по их выбору. Цели комиссии были столь же необъятны, как и туманны. В сопровождавшем ее образование особом указе сказано, что она образуется «для безотлагательного выяснения причин рабочего недовольства в Петербурге и его пригородах и принятия мер для устранения их в будущем».

Рассуждая отвлеченно, подобная комиссия если не могла, конечно, устранить в будущем, иначе говоря, раз навсегда, «причины рабочего недовольства», то все же могла бы дать благие результаты, если бы… ох, много «если бы». Но прежде всего нужно было, чтобы вожаки рабочих, вошедшие в комиссию, но сами к среде рабочих принадлежащие далеко не в полном составе, желали успокоения рабочей массы. Между тем они преследовали противоположную задачу. Им нужно было не прекращение рабочих волнений, а, наоборот, их усиление. Они приложили все старания, чтобы сорвать комиссию, для чего провели в качестве представителей рабочих в состав комиссии «партийных» рабочих[467].

Однако на этом не останавливаются попытки правительства успокоить рабочие массы и заслужить их расположение и даже благодарность. Прибегает оно при этом к старому излюбленному им способу — административному произволу. Вместо того чтобы путем соответственного законодательства дать возможность рабочему классу самому законными, уже признанными во всех промышленных странах способами отстаивать свои интересы, оно само непосредственно вмешивается в экономические взаимоотношения капитала и труда и путем давления на промышленников пытается добиться исполнения ими хотя бы части пожеланий рабочих в отношении повышения платы и сокращения часов работы.

Так, 24 января (1905 г.) министр финансов собирает у себя представителей правлений и владельцев расположенных в Петербурге и его окрестностях фабрик и заводов и предлагает им тотчас ему сообщить, какие они могут и намерены сделать уступки рабочим. Промышленники, естественно, отвечают, что каких-либо общих для всех заводов и фабрик уступок они ни указать, ни сделать не в состоянии. Каждый завод имеет свои особенности, и расценка труда производится на них различными способами в зависимости от характера производимых на них работ. Степень прибыльности отдельных предприятий также весьма различна, и что одно предприятие может сделать, то другие не в состоянии осуществить без полного краха. Заявление это, однако, не удовлетворяет министра финансов, и он двусмысленно заявляет, что упорное нежелание предпринимателей пойти навстречу требованиям рабочих может иметь для них тяжелые последствия.

Принимаются, впрочем, правительством в отдельных случаях и более решительные меры. Так, например, Путиловскому заводу, объявившему расчет всем своим рабочим и временно прекратившему производство впредь до набора состава рабочих, согласных работать на условиях заводоуправления, военный министр объявляет, что если завод немедленно не возобновит производства, он его лишит всех данных ему военных заказов. Правда, распоряжение это мотивируется военным временем, но фактически оно сводится к принуждению заводоуправления принять все условия, продиктованные рабочими.

Наиболее ярким выражением этой правительственной политики является телеграмма, которую министр путей сообщения кн. Хилков убедил государя послать правлению Либаво-Роменской железной дороги. В телеграмме этой государь выражал свое удовольствие и благоволение по поводу сокращения рабочего дня на упомянутой дороге до 9 часов[468] при одновременном повышении рабочей платы.

Подобная политика правительства, желающего отыграться на спине промышленности и за ее счет заслужить благодарность рабочего класса, имела, однако, своим последствием лишь огульное возмущение промышленных кругов и их вящее сближение не только с оппозиционными, но и с революционными силами. Рабочие же массы отнеслись к ней совершенно равнодушно, так как их пожелания далеко превышали то, что правительству удалось достигнуть своими произвольными и силою вещей не координированными действиями.

В результате промышленные круги забрасывают правительство своими записками, в которых не только резко критикуют действия правительства, но прямо говорят, что рабочие волнения отчасти вызваны самим правительством, отчасти являются последствием общего политически бесправного положения населения страны и ее рабочего класса в частности.

Выступают с такими записками представители железнодорожной промышленности, горнопромышленники Урала, фабриканты и заводчики Петербурга и, наконец, группа фабрикантов и заводчиков Москвы и Московского района, предводительствуемая председателем Московского биржевого комитета[469] — Морозовым. Однако замечается и другое. Не без основания полагая, что при представительном образе правления владельцы капитала непременно получат если не преобладающее, то, во всяком случае, могучее влияние на ход управления страной, они решили добиваться конституции, не останавливаясь даже перед средствами обоюдоострыми. К тому же сам Морозов находился в то время под сильным влиянием Горького и не жалел даже личных денежных средств для поддержания революционного брожения среди рабочих[470].

Внешним отражением такого настроения части московских промышленных кругов явилась представленная ими правительству особая записка. «Настоящие рабочие волнения, — говорила эта записка, — хотя и построены на экономической почве, но в то же время являются крупным политическим движением… Отсутствие политических прав, вот где следует искать главнейшие причины периодических рабочих волнений». Отсюда следовал, разумеется, вывод, что установление правильных отношений между рабочими и промышленниками возможно лишь при условии правового государства. Заканчивалась записка почти дословным повторением резолюций ноябрьского земского съезда и указанием на необходимость предоставления рабочим права сходок, собраний, союзов и коллективного отказа от работы.

К тому же выводу приходит и другая записка, поданная правительству по тому же предмету, а именно записка 198 инженеров.

Естественно, что при таких условиях комиссия Шидловского, работавшая лишь в пределах вопроса об экономическом положении рабочих, ни к чему прийти не могла, кроме вящего возбуждения рабочих масс, и посему вскоре была закрыта.

Тем временем поднявшаяся в начале января стачечная волна, приобретавшая все более революционный характер, не только не шла на убыль, а, наоборот, вздымалась все выше и захватывала все большее число рабочих районов. Одновременно разразились в иных губерниях и крупные аграрные беспорядки.

Осада власти становилась все энергичнее, и вели ее силы революционные. Так, московский комитет социал-демократической рабочей партии в январе 1905 г. резко высказался против резолюции ноябрьского 1904 г. земского съезда. Он определенно признал единственным выходом из создавшегося положения «низвержение путем вооруженного восстания существующего правительства и созвание учредительного собрания для установления демократической республики и узаконения политических и экономических требований пролетариата». Попытку земцев сговориться с правительством комитет признал за постыдный торг и за сделку буржуазии с властью на счет прав народа. Одновременно комитет постановил: «На всех митингах вести агитацию за права пролетариата и выступать с протестом против сделки либералов с царским правительством, указывать на необходимость продления революции (начало ее приурочивалось к 9 января — выступление Гапона) и объявить стремления и домогательства либералов изменой народу».

В соответствии с этой резолюцией социал-демократическая рабочая партия (как большевики, так и меньшевики) принялась усиленно поддерживать рабочее движение, всемерно стремясь свернуть его с пути экономических требований на путь требований политических. Распространялись тысячами прокламации, усиленно зашмыгали по всей России крючконосые брюнеты[471] — «партийные работники». Не отставали, разумеется, и социал-революционеры, орудуя в своей любимой сфере — крестьянской среде и вызывая аграрные беспорядки. В результате забастовочное движение захватило московские фабрики и типографии, распространилось на Ригу, Ревель, Либаву и Варшаву; в последней оно приняло даже характер вооруженного восстания, подавленного лишь силою оружия. Не в меньшей степени захвачены были революционным движением и южные центры промышленности, как Екатеринослав и Киев. Перекинулось это движение и на Кавказ, где выразилось в уличных беспорядках, возникших в Тифлисе и Батуме. Повсеместным лозунгом был созыв Учредительного собрания, избранного по 4-членной формуле[472] подачи голосов. Не прекращались студенческие беспорядки во всех высших учебных заведениях, вызвавшие закрытие многих из них. Участились террористические акты. 4 февраля был убит великий князь Сергей Александрович, уже оставивший к тому времени пост московского генерал-губернатора. Словом, каждый день приносил известия о каких- либо новых очагах волнений, о новых нарушениях общественного порядка и спокойствия. Власть при этом становилась все более растерянной, причем у нее росло убеждение, что без некоторых уступок успокоить взбаламученное море житейское нет возможности.

Однако на самых верхах все еще мечтали сохранить самодержавный строй, ограничившись лишь предоставлением населению прав свободно высказывать свои мысли по вопросам государственного строительства. Положительное заявление о незыблемости самодержавного строя, сопровождаемое немедленным предоставлением права частным лицам и учреждениям непосредственно обращаться к государю с изложением своих предположений, — вот к какому решению пришел в половине февраля Николай II. Не исключалось им при этом и учреждение избранного населением законосовещательного установления.

В соответствии с этим утром 18 февраля 1905 г. появилось два государственных акта, по существу одинаково мало говорившие взбудораженной общественности, а именно манифест «о нестроениях и смутах» и указ Сенату о петициях, начинающиеся словами: «Ослепленные гордынею злоумышленные вожди мятежного движения дерзновенно посягают на освященные православною церковью и утвержденные законами основные устои государства Российского, полагая, разорвав естественную связь с прошлым, разрушить существующий государственный строй и вместо оного учредить новое управление страной, отечеству нашему не свойственное». Далее манифест говорит:

«Да станут же крепко вокруг престола нашего все русские люди— верные заветам родной старины… к вящему укреплению истинного самодержавия на благо всех верных наших подданных».

Указ Сенату повелевал возложить на состоящий под председательством государя Совет министров «рассмотрение и обсуждение поступающих на имя наше от частных лиц и учреждений видов и предположений по вопросам, касающимся усовершенствования государственного устройства и улучшения народного благосостояния».

Оба эти государственные акта исходили непосредственно из Царского Села и для министерской коллегии явились полной неожиданностью. Вдохновителем их появления был, по-видимому, дворцовый комендант П.П.Гессе, причем основой для манифеста служил набросок, написанный самим государем, составлялся же он несколькими лицами, в том числе неким Юзефовичем[473], доверенным лицом Гессе. В последней редакции манифест был послан на рассмотрение Победоносцева, который его всецело одобрил.

Появление этих манифеста и указа было для правительства тем более неожиданно, что незадолго перед их появлением государем было более или менее предрешено учреждение законосовещательного учреждения, состоящего из лиц, избранных населением. Инициатором здесь явился человек, от которого этого во многих отношениях нельзя было ожидать. Это был тишайший и скромнейший А.С.Ермолов. На первом своем очередном докладе после выступления 9 января рабочих под предводительством Гапона, а именно 17 января 1905 г., Ермолов испросил разрешение государя изложить ему волнующие его чувства и мысли в отношении общего положения страны. В пространной, дышащей искренностью и любовью к родине речи он высказал свое глубокое убеждение в безусловной необходимости привлечь общественные силы к участию в решении вопросов государственной важности. Слова Ермолова, вероятно в связи с событием 9 января, произвели на государя глубокое впечатление. Следуя своей обычной импульсивности, государь тут же поручил Ермолову тотчас переговорить по этому вопросу с Витте, а также представить письменную записку по этому предмету[474]. Однако Витте, отчасти, быть может, от того, что инициатива исходила в данном случае не от него, а от почитавшегося им за ничтожество Ермолова, отнесся к сказанному довольно холодно, но Ермолов с совершенно не свойственною ему настойчивостью продолжал упорно стремиться к осуществлению высказанных им государю предположений, развивая их на своих последующих всеподданнейших докладах. Определилась при этом и внешняя форма, в которую должны были вылиться как способ оповещения страны о предстоящем преобразовании, так и порядок выработки соответствующих законодательных актов. Вспомнили, что реформа 19 февраля — освобождение крестьян — была впервые возвещена в Высочайшем рескрипте, данном виленскому генерал-губернатору Назимову[475]; таким же путем решено было поступить и теперь, а именно объявить о воле государя впредь привлекать к участию в законодательстве страны лиц, избранных населением, в рескрипте на имя министра внутренних дел, возложив на него и разработку закона, устанавливающего порядок осуществления этого положения. Проект такого рескрипта государь поручил составить самому Ермолову.

Однако составленный Ермоловым проект, отличавшийся своей длиннотой, не удовлетворил государя, после чего такое же поручение было дано главноуправляющему собственной Его Величества канцелярии по принятию прошений, барону Будбергу. Проект Будберга также не был одобрен, но самое решение государя уже стало известным почти всем министрам и возражений с их стороны не встретило. Тем не менее дело это все еще велось келейно. Так, редакция рескрипта, признанная государем наиболее приемлемой, была составлена кем-то из приближенных к Николаю II лиц, в состав правительства не входящих, и для его обсуждения государь пригласил к себе на то же 18 февраля нескольких министров. В своих воспоминаниях Витте говорит, что приглашенные государем лица лишь по пути в Царское Село узнали о появлении упомянутого манифеста и были возмущены принятием без их ведома столь важного государственного акта[476]. Между тем весьма легко объяснить причину появления этого манифеста именно до обсуждения рескрипта Булыгину и его подписания государем. В представлении государя, учреждение законосовещательного с выборным составом учреждения отнюдь не приводило, а в особенности и не должно было привести к умалению царского самодержавия. Это он и хотел подчеркнуть путем издания утверждающего самодержавие манифеста. Одновременно таким путем государь, вероятно, хотел оградить себя от всяких попыток со стороны приглашенных им лиц склонить его к установлению конституционного строя. Однако прибывшие министры этого не поняли и для предупреждения дальнейших неопределенностей и колебаний в этой области поспешили примкнуть к предложенной на их обсуждение редакции рескрипта, не тронув в нем ни единого слова, а для того, чтобы государь не изменил своего намерения, тут же представили его к царской подписи. Для последнего потребовалось отрезать верхнее поле проекта рескрипта, ввиду написанного на нем слова «Проект», что и было сделано Булыгиным при помощи ножниц, которые ему принес один из камер-лакеев.

Подписанный рескрипт Булыгин захватил с собой, и в тот же день он появился в особом экстренном прибавлении к «Правительственному вестнику».

Как известно, рескрипт этот возвещал о намерении государя «отныне привлекать достойнейших, доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждению законодательных предположений». Заканчивался же он весьма неудачной фразой, а именно словами: «Я вместе с тем предвижу всю сложность и трудность проведения сего преобразования в жизнь при непременном сохранении незыблемости основных законов империи».

Намерение Николая II состояло, очевидно, в том, чтобы указать, что принцип самодержавия при осуществлении проектируемого преобразования отнюдь не должен быть нарушен, но на деле получилось утверждение, что преобразование это трудно согласовать с основными законами империи, т. е. имен — но с самодержавным образом правления.

Если правительство было ошеломлено появлением неожиданного для Него манифеста, то еще в большем недоумении была общественность, прочитав утром царский призыв к охране самодержавия, а вечером возвещение о привлечении к законодательству страны выборных от населения причем, само собою разумеется, более важный акт, знаменовавший решительный шаг в конституционном направлении, совершенно заслонил в общественном внимании манифест, заключавший лишь красивые слова.

Правая печать в лице «Московских ведомостей» и «Света», конечно стремилась перенести центр тяжести на манифест и, опираясь на него, свести почти на нет значение рескрипта, но это был голос в пустыне: общественность почти в полном составе приветствовала привлечение выборных от населения к государственному строительству.

Как бы то ни было, 18 февраля 1905 г. явилось началом второго периода освободительного движения: оно было поворотным пунктом как в настроении, так и в характере деятельности общественности. Повлекло оно за собою, с одной стороны, расслоение общественности на отдельные группы, на образование у нас политических партий, причем в это расслоение были силою вещей вовлечены все сознательные элементы страны. Зрителей борьбы правительства с обществом почти не осталось; в той или иной мере все сколько-нибудь культурные элементы населения вынуждены были, так сказать, самоопределиться по тем четырем основным политическим течениям, которые сразу резко обозначились. Идя справа, эти течения были: определенно самодержавное, неуклонно и упрямо отстаивающее то положение, что призыв населения к законодательству отнюдь не должен в чем-либо умалить историческую власть монарха; умеренно-либеральное — определенно высказывавшееся за конституционную монархию, но готовое поддержать в остальном как существующее правительство, так и общий государственный уклад; радикальное, желающее сохранить лишь вывеску монархии, но в сущности стремящееся к установлению народовластия и демократического строя, и, наконец, революционно-социалистическое, видящее в изменениях формы правления лишь орудие для изменения всего экономического и социального уклада страны.

Распределение населения между этими течениями произошло, разумеется, не сразу, причем как вследствие отсутствия какого-либо опыта у общественности в политической работе, так и в силу основных свойств русского народа — отсутствия у него внутренней дисциплины. Вскоре народилось множество отдельных промежуточных не столько течений, сколько политических организаций, чему, конечно, способствовали как разница во взглядах различных слоев населения на способы достижения и отстаивания своих политических идеалов, так и стремление множества отдельных личностей иметь собственную, ими возглавляемую, партию. Надо, однако, сказать, что период от 18 февраля до 17 октября 1905 г., т. е. до появления манифеста, превратившего будущее народное собрание из законосовещательного в законодательное, в сущности, расслоил лишь центр русской общественности; фланги его, подразделяясь, разумеется, на отдельные организации, остались приблизительно в прежнем составе и при прежних своих политических воззрениях. Зато центр общественности, представлявший до тех пор, по крайней мере по наружному виду, одно слитное целое, почти с места обнаружил два течения, резко различающиеся друг от друга.

Однако и это расслоение не сразу дало себя знать. Так, на состоявшемся в Москве 24–25 февраля 1905 г. земском съезде, на котором участвовали представители трех четвертей земских губерний, раскол не только не обнаружился, а, наоборот, казалось, что произошло полное объединение земских элементов в направлении дальнейшего их общего полевения. На съезде этом уже был поставлен вопрос об Учредительном собрании и выставлен новый, вполне демократический лозунг о выборах на основе всеобщей, равной, прямой и тайной подачи голосов. Определенная левизна февральского земского съезда объясняется, однако, тем, что он подготовлялся еще до появления рескрипта Булыгину от 18 февраля, т. е. до возвещения о призыве к законодательству выборных от населения, и, по существу, отражал взгляд земской среды, в преобладающей части еще озлобленной упорным нежеланием власти идти на какие-либо уступки в порядке привлечения земских людей к государственной работе. Надо, кроме того, помнить, что земские съезды той эпохи отражали губернские земские собрания, избранные в период времени от 1902 по 1904 г. включительно, т. е. когда земская среда в особенности испытывала на себе давление администрации и поэтому была настроена более чем оппозиционно. Последнее привело к торжеству в этот период на земских выборах наиболее оппозиционных правительству, радикально настроенных земских людей. Действительно, прошло лишь два месяца с упомянутого съезда, как раскол в земской среде стал резко обнаруживаться. На втором земском съезде, происходившем в апреле месяце, определенно обозначились два основных течения: большинство стоит за парламент, выбранный на основе получившей к тому времени широкое распространение четырехчленной формулы, а меньшинство высказывается, согласно с мнением меньшинства ноябрьского земского съезда, за законосовещательное учреждение. К этому меньшинству принадлежит и даже возглавляет его Д.Н.Шипов, еще столь недавно общепризнанный лидер всей передовой земской России. Это же меньшинство, не высказываясь за сословные выборы, стоит на почве системы земских выборов по положению 1864 г.[477]

Впрочем, было высказано и среднее мнение, выраженное Кузьминым-Караваевым и Арсеньевым, которые одинаково возражали и против старой земской системы, и против так называемой четырехвостки.

Словом, на апрельском земском съезде происходит первое открытое и явное расслоение земской среды на демократов-парламентариев и на реформаторов-монархистов, и уже вполне четко выступают те две главные партии, на которые разделятся в ближайшем будущем передовые буржуазные элементы, а именно кадеты и октябристы.

Однако при охватившем в то время страну революционном психозе из этих двух течений явное преобладание получает, даже в земской среде, течение радикально-демократическое; представители либеральных профессий примыкают к нему почти в полном составе. Выступают эти представители на широкую общественную арену путем истолкования указа о петициях в том смысле, что он предоставляет всем русским гражданам право публичных собраний для обсуждения вопросов государственного характера. Толкование это, разумеется, неправильно; указ определенно говорил о предположениях «по вопросам, касающимся усовершенствования государственного благоустройства и улучшения народного благосостояния», поступающих на имя государя «от частных лиц и учреждений», и вовсе не устанавливал «права собраний». Именно в этом смысле толкует и стремится ограничить на практике применение означенного указа администрация, но фактически настоять на этом не в состоянии. Власть уже утратила обаяние и лишь весьма частично в состоянии оградить существующий порядок и соблюдение действующих законов.

Так, уже 28 марта собирается всероссийский съезд адвокатов и единогласно постановляет о том, чтобы комиссия Булыгина, вырабатывающая положение о законосовещательной Государственной думе, ограничилась разработкой закона о созыве Учредительного собрания, избранного на началах всеобщей, равной, прямой и тайной подачи голосов.

За этим съездом следует собрание литераторов, однако закрытое полицией, и некоторые другие.

Начинают образовываться при этом, согласно программе «Союза освобождения», разнообразные профессиональные союзы, число коих к маю месяцу достигает 14, причем они, согласно той же программе, объединяются на первом их организационном съезде, состоявшемся 8 мая, в «Союз союзов».

Новый и весьма сильный толчок к возбуждению общественного настроения дает происшедшая 15 мая гибель почти всего нашего флота в Цусимском проливе. В этом поражении усматривают прежде всего неспособность бюрократии вести государственный корабль. Общественность совершенно забывает, что отправка в воды Тихого океана нашего Балтийского флота, а в особенности эскадры адмирала Небогатова, состоявшей из совершенно устаревших тихоходов, была произведена под напором именно общественного мнения, вопреки указаниям морских специалистов. Последние определенно утверждали, что включение в эскадру адмирала Рождественского броненосцев старого типа не только не усилит ее, а, наоборот, ослабит, тормозящим все ее движения тяжелым и, в сущности, бессильным привесом. Современники, вероятно, еще помнят о той кампании, которую, при усиленной поддержке «Нового времени», вел беззастенчивый карьерист, капитан 1-го ранга Кладо в пользу посылки на Дальний Восток всех судов Балтийского флота независимо от их боеспособности[478], как эту кампанию поддерживали общественные круги, как именно они принудили государственную власть осуществить это явно нелепое требование.

Бюрократия, государственная власть, конечно, виновата в посылке старых галош, как в то время называли суда эскадры Небогатова, но виновата она, кроме того, и в том, что не имела мужества не исполнить в данном случае общественных требований. Последнее лишь способствует тому, что общественность проникается искренним и глубоким убеждением в полной несостоятельности бюрократии, ей одной приписывает все военные поражения и внутренние несовершенства и одновременно полагает, что достаточно передать власть в руки ее избранников, чтобы все наладилось и усовершенствовалось[479].

Убеждением в своем превосходстве над бюрократией проникнуты происходящие весною 1905 г. совещания, съезды и публичные собрания. Наиболее резко это выражают, разумеется, элементы революционные или весьма к ним близкие. Так, упомянутый мною, объединяющий 14 профессиональных организаций «Союз союзов» на своем втором, состоявшемся 25 мая, собрании постановляет: «немедленное устранение разбойничьей шайки, правящей государством, и постановление на ее место учредительного собрания, избранного всеобщей, равной, прямой и тайной подачей голосов, без различия пола, вероисповедания и национальности». В этом постановлении кроме утверждения превосходства общественности над бюрократией звучали открыто революционные ноты, причем предъявляемые к власти требования все расширяются: в четырехчленную формулу всеобщей подачи голосов вводится новое начало — равноправие женщины, а также вероисповеданий и национальностей. Обнаруживаются одновременно в стране и те центробежные течения, которые двенадцать лет спустя привели к расчленению государства; губернии Царства Польского охватываются национальным движением, объединившимся с движением социальным; выставляется принцип автономий окраин, причем на Кавказе он обостряет отношения между различными населяющими его племенами; последнее приводит к кровавому столкновению между ними в Баку[480], повлекшему за собою многочисленные, в особенности между татарами и армянами, человеческие жертвы. Но посреди этого брожения и смуты патриотические элементы крепко держались старых представлений. Они не могли понять, что опасность слева угрожает существованию не только государственной власти, но и тех классов, которые они сами представляли, и продолжали с большим воодушевлением подливать масла во всепожирающий огонь революции.

С 24 по 27 мая в Москве прошел объединенный съезд представителей земств, городов и дворянских обществ. Собрался он вскоре после цусимской катастрофы и единогласно принял резолюцию о необходимости немедленного созыва свободно избранных народных представителей для обсуждения с монархом вопросов войны и мира и установления порядка в стране. Участники съезда составили довольно подробную петицию царю, которая была в основном вполне верноподданной и проникнутой горячей любовью к стране, но в то же время провозглашала, что администрация должна быть преобразована и лица, пользующиеся доверием общественности, должны быть призваны к участию в правительстве. Эта петиция служит доказательством того, что бюрократия считалась недееспособной, она также является первым свидетельством той судорожной борьбы за власть, которая позднее столь сильно окрашивает деятельность вождей конституционно — демократической (кадетской) партии. Цусимское поражение на время[481] сглаживает раскол либеральной оппозиции, обнаружившийся на апрельском съезде, майское совещание все еще представляет более или менее единый передовой земский фронт, но фактически в нем преобладают кадеты. Особенно это сказывается в личном составе делегации, избранной совещанием для представления государю составленной им резолюции. В делегацию эту входят профессор кн. С.Н.Трубецкой, Ф.А.Головин, кн. Пав. Д.Долгоруков, гр. П.А.Гейден, Н.Н.Львов, Ю.А.Новосильцев, кн. Г.Е.Львов, Н.Н.Ковалевский, кн. Д.И.Шаховской, И.И.Петрункевич и Ф.И.Родичев. За исключением Н.Н.Львова, гр. П.А.Гейдена и самого лидера делегации кн. С.Н.Трубецкого, чуждых духу кадетской партии, остальные члены делегации — главные созидатели кадетизма.

Но что же делает власть, как она реагирует на постоянное нарушение закона[482] и на обращаемые к ней все повышающиеся политические требования?

Отличительной особенностью власти того времени является отсутствие у нее сколько-нибудь определенной линии поведения, хотя она все более сосредотачивается в руках одного лица — петербургского генерал-губернатора Д.Ф.Трепова и наконец переходит к нему всецело. Как я уже упомянул, 21 мая Трепов назначается товарищем министра внутренних дел с оставлением петербургским генерал-губернатором, с предоставлением ему вполне самостоятельного заведования всем государственным полицейским аппаратом и с подчинением всего петербургского гарнизона. С первого взгляда, да, думается мне, и по существу, посколько она отвечала свойствам его ума и характера, деятельность эта представлялась просто сумбурной, однако на деле она едва ли не была наиболее соответствующей той эпохе. Действительно, что могла сделать в то время власть, если бы она желала действовать вполне логично и планомерно? Очевидно, одно из двух: либо принять решительные меры к точному соблюдению действующих законов взбудораженными общественными элементами, либо отменить или, по крайней мере, изменить законы, иначе говоря, немедленно даровать населению свободу слова, собраний и союзов. Однако оба эти пути были бы не только ошибочными, но и определенно опасными. Лишившись еще в предшествующую эпоху по разным причинам, среди коих имели не малое значение наши военные поражения, должного обаяния, власть могла заставить общественность отказаться от нарушения закона лишь при помощи столь крутых мер, которые явно не соответствовали бы содеянным правонарушениям. Несоответствие это было тем более кричащим, что нарушение закона производилось отчасти вследствие искреннего чувства любви к родине, отчасти под флагом этой любви. С другой стороны, узаконить общественные выступления предоставлением населению определенного права свободно собираться, образовывать любые союзы и высказывать все свои мысли и чаяния неминуемо привело бы к необходимости немедленно исполнить эти мысли и чаяния, а в первую очередь, передать самую власть в руки общественности без всякой уверенности, что она сумеет справиться с ее тяжелым бременем. Наконец, надо иметь в виду, что в то время власть уже не имела возможности принять какие-либо либеральные меры по собственному почину, как она это имела при вступлении Мирского в управление внутренней политикой.

Всякие шаги власти в этом направлении были бы лишь исполнением, и, однако, только частичным, требований общественности, а посему, с одной стороны, неизбежно были бы приняты как вынужденные уступки этой общественности, «как завоевание освободительного движения» и истолкованы слабостью власти, а с другой, никого бы полностью не удовлетворили. Но это обстоятельство привело бы не к укреплению власти, не к уменьшению враждебного к ней отношения, а лишь к усилению предъявляемых к ней требований и вящему на нее напору всех оппозиционных сил, как определенно революционных, так и стремящихся лишь к обновлению внешних форм государственного управления.

Власть имела дело с общественностью определенно психически больной, а посему и вынуждена была поступать с ней не по правилам логики, понятным лишь людям умственно уравновешенным, а путем некоторого ее ублажения, не передавая ей, однако, в руки кормила правления.

Не могла при этом власть думать, что какими бы то ни было мерами, сколько-нибудь согласными с охранением основных государственных устоев, возможно оторвать от освободительного движения более или менее значительную часть общественности и на ее поддержке укрепить свое положение. Это опять-таки было вполне возможно ранней осенью 1904 г. и неосуществимо в весенние месяцы 1905 г. Те умеренно передовые элементы, на которых впоследствии обосновал свою власть Столыпин, лишь на опыте революционных эксцессов 1905 и 1906 гг. сознали, что осуществление гражданских свобод в полной мере возможно лишь постепенно, по мере политического воспитания хотя бы просвещенных и полупросвещенных слоев населения. В то же время эти умеренные либералы требовали осуществления гражданских свобод в той же мере, как элементы радикальные и даже революционные. С другой стороны, круги определенно правые, чтобы не сказать реакционного направления, поддерживавшие правительство, легко могли утратить всякое значение в смысле общественного устоя порядка, коль скоро заливавшая страну революционная волна получила бы большую силу: нетерпимость оппозиции к представителям консервативных взглядов достигла в то время крайних пределов и, конечно, вылилась бы при первой фактической к тому возможности в полный запрет этим элементам гласно высказывать свои мнения.

Да, власть в ту пору едва ли вполне сознательно избрала тот путь, по которому она фактически шла. Руководили ею, по всей вероятности, другие разнообразные мотивы, а прежде всего отсутствие у нее самой сколько-нибудь ясного представления о том образе действий, которого ей следовало придерживаться. Но на практике именно это ее и спасло. Не узаконивая права общественных выступлений и вмешательства населения в государственные дела, власть тем самым сохранила за собою право в отдельных случаях нарушения закона, коль скоро оно грозило серьезными последствиями, принять необходимые карательные меры. С другой стороны, не лишая фактически передовую общественность возможности изливать накипевшие у нее чувства и высказывать свои политические чаяния, власть тем самым давала свободный выход этим чувствам и мыслям, а посему несколько уменьшала их напор. Одновременно принятым способом действий власть возбуждала сознательность той части общественности, которая не была заражена революционным психозом, и, таким образом, в ее лице создавала себе мощного союзника. Для власти, как всегда, были страшны не увеличение количества ее врагов и усиление их агрессивного наскока на правительственный аппарат, а все большее сокращение ее приверженцев и защитников, так как ни одна существующая власть, владеющая всем правительственным механизмом, не была свергнута, коль скоро сохраняла в населении страны сколько-нибудь значительное количество лиц, ей сочувствующих и готовых ее защищать. Необходимо было, следовательно, тем или иным путем привлечь на свою сторону хотя бы некоторую часть общественности, что, разумеется, всего легче было сделать посредством устрашения некоторых элементов общественности возможными последствиями от смены власти и перехода ее в руки лиц, определенно опасных для общественного спокойствия и порядка. Самые эксцессы все более зарывавшихся в своих требованиях явно оппозиционных правительству общественных элементов содействовали отрезвлению наиболее уравновешенных и не зараженных личным честолюбием общественных деятелей и образованию ими той органической силы, без наличности которой никакая механическая сила продолжительно успешно действовать и хотя бы защищать себя не в состоянии.

Мудро поступил и государь, согласившись принять делегацию упомянутого московского дворянско-земско-городского совещания[483], в состав коей вошли и представители Петербургской городской думы М.П.Федоров, барон П.Л.Корф и А.Н.Никитин после того, что Петербургская городская дума присоединилась к петиции совещания. Государь, очевидно, понял, что, невзирая на неприемлемость некоторых положений, заключенных в постановлении этого съезда, все же они были продиктованы чувствами любви к родине и даже в общем и целом к существующему строю. И государь не ошибся. В сказанных ему кн. С.Н.Трубецким словах не было ничего сколько-нибудь недопустимого в обращении подданного к монарху. В его словах звучал голос горячего патриота, болеющего о судьбах Родины. Слова Трубецкого «нас привело сюда одно чувство — любовь к отечеству и сознание долга перед вами, государь» облетели всю Россию и вызвали всеобщее одобрение. Слова государя хотя и не заключали, в сущности, ответа на речи членов делегации, были все же вполне приемлемы для государственно мыслящей России. Конечно, слова эти не отличались определенностью, но иными они в ту пору и быть не могли, причем сама их неопределенность давала возможность представителям всех не явно революционных общественных течений толковать их в желательном для них смысле. Наиболее ярким местом речи государя было: «Отбросьте ваши сомнения, моя воля — воля царская — созвать выборных от народа — непреклонна. Привлечение их к работе государственной будет выполнено правильно… Пусть установится, как было встарь, единение между царем и всею Русью, общение между мною и земскими людьми, которое ляжет в основу порядка, отвечающего самобытным русским началам».

На членов делегации слова эти произвели огромное впечатление, быть может не столько сами по себе, сколько по той, присущей покойному царю чарующей простоте, с которой они были сказаны, так как в одном нельзя отказать Николаю II, а именно в личном обаянии. Это не было обаяние царственного величия и силы, наоборот, оно состояло как раз в обратном — в той совершенно неожиданной для властителя 180-миллионного народа врожденной демократичности. Николай II каким-то неопределенным способом во всем своем обращении давал понять своим собеседникам, что он отнюдь не ставит себя выше их, не почитает, что он в чем-либо отличает себя от них. Обращение его было настолько безыскусственно и до странности просто, что как-то привлекало к нему симпатии всех, с которыми он беседовал. В особенности сильно было это обаяние при первой встрече, при первом обращении с ним. Лица, с которыми он состоял в частом и продолжительном общении, переставали испытывать этот charme[484] и даже начинали питать к нему иные чувства.

Надо, однако, отметить бестактное распоряжение, сделанное по поводу вышеупомянутых слов царя Министерством внутренних дел. По чьей инициативе это было принято, мне неизвестно. Циркуляром Главного управления по делам печати газетам было запрещено истолковывать слова государя, а губернаторам было предложено принять меры против распространительного толкования царских слов. Распоряжение это было тем более неразумное, что последовало оно уже после того, как царские слова были истолкованы прессой в самых разнообразных смыслах, а губернаторы были вообще фактически лишены возможности принять предлагаемые им меры.

Весенние месяцы 1905 г. хотя и изобиловали разнообразными общественными собраниями и съездами, обращавшимися с все повышающимися требованиями к власти, все же в общем были значительно спокойнее двух начальных месяцев года. Стачечное движение в Петербурге, насчитывавшее в январе 920 тысяч рабочих забастовочных дней, а в феврале — 506 тысяч, в апреле месяце почти совсем прекратилось: число забастовочных рабочих дней достигло всего лишь 96 тысяч. 1 мая, невзирая на старания революционных партий, прошло совершенно спокойно: фабрики работали в этот день полным ходом. Неудача эта очень печалила «партийных работников», а либеральная закордонная пресса («Освобождение») не без грусти отмечала, что «никакая организационная сила еще не владеет народными массами». Прекратились одновременно и аграрные беспорядки, принявшие в феврале и отчасти в марте широкие размеры.

Наконец, эти же весенние месяцы были отличены едва ли не первыми проявлениями жизни и деятельности правых организаций, и притом различных оттенков.

Так, 26 марта в Москве собрались вновь предводители дворянства в числе 26, обсуждавшие записку Д.Н.Шипова.

Записка эта высказывалась за законосовещательное учреждение и проводила ту мысль, что дальнейшее развитие формы правления должно происходить в тесном единении с властью.

«Борьба с правительством кончена, нужна помощь царю» — вот суть записки[485].

Цусима повлияла, однако, и на предводителей дворянства. Под ее влиянием они составили адрес государю, в котором умоляли его не медлить осуществлением возвещенных реформ. Адрес этот был представлен государю 15 июня принятыми им московским и петербургским предводителями дворянства кн. П.Н.Трубецким и гр. В.В.Гудовичем, которые, развивая заключенные в записке положения, прибавили, что личная ответственность царя за все происходящее в стране и со страной для него опасна, что необходимо эту ответственность скорее перенести на народное представительство.

В том же смысле высказались и некоторые дворянские собрания.

Положение представителей консервативного направления русской мысли было, однако, в ту пору весьма тяжелым. Решительно все препятствовало гласному проявлению их чувств и мыслей. Старые общественные организации, как земские, так и городские, были захвачены и находились почти всецело в руках либеральной оппозиции. Дворянские собрания по закону собирались лишь раз в три года, причем и в их среде во многих губерниях преобладали представители прогрессивной мысли. Корпорации врачей, адвокатов и журналистов изобиловали лицами не только радикального, но даже революционного образа мыслей, если не действий. Высказывать в их среде консервативные мысли почиталось просто непристойным и было, во всяком случае, сопряжено с полной утратой популярности и даже травлей со стороны инакомыслящих. Наконец, весьма многочисленный бюрократический слой, имевший в своих рядах людей выдающихся и могущих противопоставить доводам противной стороны многие весьма веские положения, в силу своего служебного положения в своем большинстве был лишен возможности выступать на общественной арене. Еще в большей мере это было невозможно представителям армии, этой grande muette[486], хотя в ее рядах монархисты, несомненно, преобладали. Наконец, нельзя не признать, что в то время как идеология республиканского и парламентского образа правления, равно как различных социалистических построений государства, была развита в полной мере, научно обоснованная идея монархии почти вовсе не была разработана в русской литературе. Существовали различные труды славянофилов по этому вопросу, но, во-первых, они отличались крайней туманностью и неопределенностью, что лишало возможности строить на них какие-либо конкретные предположения, а во-вторых, они относились к предшествующей эпохе и не имели в виду тех глубоких экономических изменений, которые испытала Россия за последние десятилетия, и вообще значительно устарели. К тому же отстаивать существующее, силою вещей, как всякое творение рук человеческих, изобилующее недостатками, вообще безмерно труднее, нежели восхвалять еще не осуществленные, а посему отвлеченные, совершенные теории и концепции. Отсутствие идеологии монархического принципа, наконец, события дня, тяжелые неудачи на театре Японской войны затрудняли до крайности всякую защиту существующих порядков. События эти, несомненно, обнаружили множество недочетов во всей организации работ правительства, раскрывали и другие язвы, разъедавшие весь бюрократический строй. Восхвалять его не было ни малейшей возможности. Лечения этих язв настоятельно требовали основные государственные и народные интересы. Вопрос сводился лишь к тому, как их лечить, какое применить для этого лекарство.

Правые элементы, конечно, не отрицали наличия этих язв, но полагали, что передача власти в руки народа не ослабит зла, а, наоборот, усилит. В их глазах le remede était pire que le mal[487].

Им мыслилось, что при сохранении единодержавного принципа и известных реформах, проведенных царскою властью, будут скорее и успешнее достигнуты оздоровление строя и упорядочение его управления, нежели при превращении власти в премию и яблоко раздора между состязающимися друг с другом различными политическими группировками. Нельзя сказать, что в среде русской общественности не было вообще научно образованных и вдумчивых людей, убежденных сторонников монархического принципа, но эти люди были почти все всецело втянуты в правительственный управительный аппарат, где и были поглощены своими непосредственными прямыми обязанностями. Ко всему этому надо еще прибавить, что у консерваторов до последнего времени не было видимой причины публично отстаивать свои убеждения и развивать свои взгляды. Существовавший строй, в общем, отвечал их воззрениям, и их мысли были сосредоточены на осуществлении в рамках этого строя тех конкретных реформ, которые в их представлении могли бы повысить народное благосостояние и увеличить государственную мощь. От этого зависело и отсутствие у них партийной организованности, неизменно являющейся следствием стремления либо что-либо осуществить и чего-либо еще не существуещего достигнуть, либо подвергающееся опасности отстоять и сохранить.

Но такой, по крайней мере явной, опасности монархический строй не подвергался, или, по крайней мере, опасность эта сторонниками этого строя не сознавалась. Отсутствие организованности у правых элементов общественности предопределяло и другое их свойство, а именно неумение, за отсутствием у них какого бы то ни было опыта в этом деле, объединяться в сплоченные партийной дисциплиной организации. Чужд им был, кроме того, и самый характер общественной деятельности, а необходимые для сего навыки у них в полной мере отсутствовали. Между тем нет сомнения, что успех оппозиционных партий в значительной степени зависел именно от их давней организованности; чем партии эти были левее, чем революционнее, тем они были сплоченнее, тем большей обладали партийной дисциплиной[488], тем опытнее в пропагандировании своих мыслей и в способности привлечения общественных симпатий.

Вполне понятно, что при таких условиях налетевший как будто внезапно на Россию революционный вихрь застал сторонников существующего строя в полном разброде и в первое время лишенных всяких способов оказать этому вихрю какой-либо идейный отпор. Только с возвещением 18 февраля 1905 г. об учреждении народного представительства постигли консервативные элементы общественности, что для успешного осуществления своих взглядов, для охранения России от скороспелых опытов и стремительного изменения всего ее государственного уклада они должны принять участие в общественном движении, хотя бы в неблагодарной роли апологетов существующего, а для этого должны сплотиться в политические сообщества. Однако в силу приведенных обстоятельств предпринятые в этом направлении попытки не могли отличаться ни жизненностью, ни вообще сколько-нибудь крупным значением.

В среде петербургской бюрократии первый толчок в этом направлении дал не кто иной, как Б.В.Штюрмер, бывший в то время рядовым членом Государственного совета. Почти тотчас после появления рескрипта, возлагавшего на Булыгина составление проекта положения о Государственной думе, он стал приглашать к себе на совместное обсуждение политических вопросов дня некоторых из своих коллег по Государственному совету, знакомых ему сенаторов и служащих в разных министерствах, впрочем, преимущественно в Министерстве внутренних дел. Тут были Стишинский, гр. Толь, А.Д.Зиновьев, А.П.Струков, гр. А.А.Бобринский, А.А.Ширинский-Шихматов, А.А.Киреев, А.Н.Столпаков, Д.Н.Любимов, Н.А.Павлов, а также многие перечисленные мною лица, посещавшие салон К.Ф.Головина, всего же человек 30–40. Цель Штюрмера состояла, разумеется, в составлении такого круга лиц, который мог ему содействовать для проникновения к власти, но держал он себя вполне тактично, сам почти вовсе не высказывался, а играл лишь роль радушного хозяина. Поначалу собрания эти проходили в обмене сведений и мыслей по текущим вопросам и не имели в виду образования какой-либо политической партии. Тем не менее число участников этих собраний постепенно увеличивалось и даже вызвало перенесение их к гр. Толю вследствие обширности занимаемого им помещения. Здесь, в среде собравшихся, была впервые высказана мысль об учреждении определенного правого политического союза, причем приступили к намечению тех лиц, которые могли бы составить президиум союза и выработать его политическую программу. Были при этом намечены Стишинский, Любимов, Павлов и автор этих строк, но последний не только не согласился войти в президиум, но вообще возмутился намеченным составом. «Помилуйте, — сказал я, — вы хотите образовать общественную организацию, а во главе ее намереваетесь поставить чиновников Министерства внутренних дел: вчерашнего товарища министра внутренних дел, правителя его канцелярии, чиновника по особым при ней поручениям и директора одного из департаментов министерства. И в эту организацию вы думаете, что будете в состоянии привлечь какие — либо общественные силы! Ведь это будет приглашение в полицейский участок, а не в политическую партию». Как Стишинский, так и Любимов хотя, быть может, и не были польщены моими словами, но все же тотчас со мною согласились. Иначе поступил Павлов, он с жаром доказывал, что он старый земец, известный публицист (он был бы ближе к истине, если бы сказал — скандалист) и что состояние его на должности чинов — ника по особым поручениям при министре внутренних дел, да к тому же еще сверх штата, не может лишить его звания общественного деятеля. Не помню, тут же ли или несколько позднее был избран другой состав президиума, а именно председателем гр. А.А.Бобринский, бывший в течение многих лет петербургским губернским предводителем дворянства, его товарищем — А.П.Струков, еще недавно исполнявший ту же должность в Екатеринославской губернии, и А.А.Нарышкин, старый, весьма уважаемый земец Орловской губернии. Однако одновременно, а именно, как только выяснилось, что лица, ставшие во главе союза, намерены дать ему действительно характер общественного объединения, некоторые из инициаторов, видевшие в нем лишь ступеньку для осуществления личных замыслов, от него отошли, в том числе и Штюрмер.

Ушел, разумеется, и Павлов, о чем никто не сожалел. Зато вошли в него все лица, сколько-нибудь связанные с общественностью, как то: Бехтеев, Н.А.Хвостов, К.Ф.Головин, некоторые деятели Славянского общества, как А.А.Башмаков, П.А.Кулаковский. После этого собрания союза были перенесены на Галерную в дом гр. Бобринского. Было выбрано и правление в составе, если не ошибаюсь, десяти членов, в числе их были Киреев, Ширинский-Шихматов, не занимавшие административных должностей, имена прочих не помню. Правление немедленно занялось выработкой устава союза, а в особенности его политической программы. Я забыл сказать, что названа была эта организация «Отечественный союз». Занялись, разумеется, и вербовкой членов союза, но последнее шло туго: набирать чиновников не было ни смысла, ни охоты, связи же с широкими кругами населения у лидеров союза почти отсутствовали. К тому же время было такое, что и чиновный люд пытался определенно занять то или иное положение, так как совершенно не был убежден, что существующий строй устоит против направленной на него яростной атаки. Обывательские инстинкты и шкурные интересы брали у многих верх. Да, в то время левые круги были упоены одержанным ими, в смысле возбуждения общественности, успехом и убеждены в предстоящем им в близком будущем торжестве, напротив, круги консервативные были подавлены, причем многие в их среде утратили веру в прочность своего положения. Компромисс — вот тот образ действий, которого придерживался в то время чиновник-обыватель, а потому ярко и определенно выставлять свои личные убеждения не имел вовсе охоты.

К публичным выступлениям лидеры союза тоже не были вовсе подготовлены, да такие выступления в то время, коль скоро исходили из правого лагеря, не могли иметь успеха и даже собрать многочисленной аудитории. Приходилось поневоле заняться кабинетной работой и действовать привычными для бюрократии способами, а именно стремиться провести свои взгляды не через общественность, а через ту же власть, путем представления ей письменных изложений своих взглядов и предположений. Совещание Булыгина по выработке положения о Государственной думе объявило в то время, что оно примет во внимание все могущие поступить к нему предположения о порядке разрешения обсуждаемого ею вопроса.

Обстоятельство это побудило правление союза составить собственный проект организации законосовещательного учреждения и системы выборов его личного состава.

Живо вспоминается мне собрание правления союза на Галерной в уютном особняке тр. Л.Л.Бобринского[489]. В сравнительно небольшом зале, устланном мягким ковром и уставленном шкапами, заполненными бесчисленным множеством предметов археологии, полученных от произведенных графом раскопок, за продолговатым столом, при смягченном розовыми абажурами свете нескольких канделябров, собрались созидатели союза и серьезно обсуждали вопросы, на решение которых они, в сущности, лишены были возможности сколько-нибудь значительно повлиять. Происходила, однако, работа мысли, выяснялись взгляды участников, выяснялось одновременно и то разногласие между ними, которое впоследствии должно было распределить их по различным политическим группировкам, хотя в общем и консервативного, но совершенно различного по существу направления. Составленный союзом проект, озаглавленный «Земский Собор и Государственная дума», имел ту особенность, что он предполагал учреждение двух законосовещательных органов, а именно одного многочисленного и обсуждающего лишь основные вопросы государственной жизни, и другого, сравнительно малочисленного, насколько помню, включавшего лишь сто человек, избранных из своей среды первым собранием. Это второе собрание — отбор первого — должно было быть рабочим органом, обсуждающим государственную смету и законы свойства технического. Само собою разумеется, что проект этот никем решительно принят во внимание не был, однако же доставил двум членам союза приглашение на известное Петергофское совещание, рассмотревшее в первых числах июня 1905 г. проект Государственной думы, выработанный совещанием Булыгина. Кроме того, открывая вышепомянутое совещание, государь сказал: «Перед нами два проекта — проект совещания, работавшего под председательством Александра Григорьевича (Булыгина), и проект «Отечественного союза»». Это было, однако, единственное упоминание о проекте, выработанном в союзе, никакой речи о нем в дальнейшем не было. Само собою разумеется, что государь был осведомлен об этом проекте через посредство членов союза, которые имели связи в придворных кругах.

Несомненно большую жизненность проявила организация, возникшая в то время в Москве, под названием «Союз русских людей». Инициаторами этого союза были лица, принадлежавшие к той же среде, из которой происходили лица, образовавшие «Отечественный союз», но не состоявшие на государственной службе и по условиям жизни в Москве имевшие связи в более разнообразных кругах, нежели петербургские бюрократы. Союз этот также выработал свою программу, причем организовал довольно многочисленное, состоявшее из весьма различного звания лиц собрание. На одно из таких собраний, состоявшееся тотчас после избрания земским и городским совещанием депутации к государю, получили приглашение члены правления «Отечественного союза» и поспешили на него откликнуться. На собрании этом был составлен адрес государю и избраны лица, имеющие его представить монарху.

Лица эти были приняты государем несколько дней спустя после приема депутации, имевшей во главе кн. С.Н.Трубецкого.

Само собою разумеется, что пресса, за исключением двух единственных определенно правых органов, «Московских ведомостей» и «Света», прием этой делегации старательно замолчала, и потому общественного значения факт этот не получил. Однако некоторое влияние на самого государя обращенные к нему слова, вероятно, имели, но было ли это влияние благотворно — другой вопрос, решить который я не берусь.

Во всяком случае, выступления правых кругов на ход событий в ту пору не влияли, получали же события все более революционный характер. Собравшийся 15 июня съезд представителей городов вынес резолюцию, еще более радикальную, нежели земский съезд, а именно требование немедленного обеспечения неприкосновенности личности и жилищ, и свободы слова, печати, собраний и съездов, и созыва Учредительного собрания, избранного всеми лицами, достигшими 25летнего возраста без различия пола, национальности и вероисповеданий, на основе всеобщей, равной, прямой и тайной подачи голосов.

По поводу этого съезда я имел случай беседовать с Д.Ф.Треповым, причем беседа эта имела довольно неожиданные для меня последствия. Решивши почему-то, что я знаток земского положения и законов, относящихся до общественных самоуправлений, Трепов незадолго до этого съезда пригласил меня к себе и в присутствии встреченного мною у него Рачков-ского, игравшего в ту пору видную роль в департаменте полиции, спросил, какие имеются законные способы прекратить самовольно собирающиеся, все учащающиеся съезды различных общественных организаций, или, вернее, по каким статьям закона можно привлечь участников этих съездов к законной ответственности. На это я ответил, что с вопросом этим совершенно незнаком, а потому ответа на него дать не могу, что с касается моего вообще взгляда, то он сводится к тому, что, коль скоро власть утратила обаяние в глазах населения, никакими частичными мерами обеспечить исполнение законов нет возможности. Привлечение к судебной ответственности, да еще при нашей судебной волоките, членов съезда едва ли прекратит последние, а из отдельных их участников лишь создаст народных героев, мучеников за народные интересы. Надо прежде всего восстановить престиж власти, а для этого необходимо, во-первых, снова вселить в население уверенность, что всякое слово, сказанное властью, твердо и непреклонно и что принятые ею решения она сумеет осуществить, чего бы ни стоило. По этому поводу я рассказал случай, имевший место в Царстве Польском в 1892 г. В Лодзи вспыхнули рабочие беспорядки, выразившиеся, между прочим, в поломке рабочими множества станков на некоторых прядильных фабриках, а также в уличных буйствах. Буйства эти продолжались два дня, а призванная для их усмирения военная власть с ними в течение двух дней не справилась. Бывший в то время варшавский генерал-губернатор послал начальнику местного гарнизона нешифрованную лаконическую телеграмму: «Предлагаю сегодня же прекратить беспорядки, не жалея патронов»[490]. Результат получился именно тот, который ожидался. Едва успела эта телеграмма дойти до Лодзи, как тотчас стала известной рабочему населению, которое и поспешило немедленно мирно разойтись по домам; ни одного выстрела войсками произведено не было. (Случай этот мною был рассказан в изданной мною, под инициалами В.Г., еще в 1897 г. книге под заглавием «Очерки Привислянья».) Конечно, я привел этот факт как образец того, к чему приводит уверенность у населения, что власть не шутит и что отданные ею распоряжения будут исполнены в точности, и вовсе не имел в виду советовать его применение в момент полного упадка обаяния власти. Велико было поэтому мое изумление, когда месяца три спустя я встретил эти памятные слова «не жалеть патронов», ставшие историческими, в приказе Трепова по войскам петербургского гарнизона. Вообще же меня поразил при этом посещении Трепова тот кустарный способ решения важнейших политических вопросов, который я у него встретил. При полном незнании действующего законодательства, обеспечивающего порядок в стране, обращение за советами к случайным лицам, не представляющим ни малейшего авторитета в этом деле, обнаруживало какой-то странный дилетантизм и полную неуверенность в себе. Администрация, коль скоро намеревается прибегнуть к суду для соблюдения того или иного нарушенного правила, должна, очевидно, обратиться к прокуратуре и с нею выяснить наиболее соответственный способ действий.

Впоследствии к этому способу и обратились, но в несколько своеобразной форме. Сенатору Постовскому по Высочайшему повелению было поручено выяснить характер и причину возникновения земского съезда, заседавшего в Москве с 6 по 9 июля, однако каких-либо последствий расследование это не имело.

Продолжу, однако, краткое перечисление событий второго революционного периода 1905 г. Июль месяц продолжал изобиловать всевозможным съездами. 6 июля собрался новый, четвертый по счету с начала года земский съезд, невзирая на последовавшее со стороны Министерства внутренних дел циркулярное распоряжение всем земствам, запрещавшее собираться на нем.

На этом съезде уже явно господствуют радикальные элементы, хотя в состав его президиума наряду с И.И.Петрункевичем и Ф.А.Головиным избирается и гр. П.А.Гейден, будущий лидер мирнообновленцев[491]. Однако одновременно секретарями съезда избираются представители третьего элемента, близкие к социалистически мыслящим кругам, — Полнер, Астров и Розенберг. Съезд разбирает появившийся к тому времени в печати (26 июля в газете «Новости») булыгинский проект Государственной думы и, разумеется, его отвергает. При этом заседание съезда с треском покидают представители казанского земства, а также курского в лице кн. Касаткина-Ростовского и Говорухи-Отрока и некоторые другие его участники. Присутствующий на съезде М.А.Стахович умудряется занять на нем то положение, которое он впоследствии сумел с необычайной ловкостью сохранить в течение всей своей дальнейшей политической карьеры: он шепчется за кулисами, причем «везде он свой, везде приметен», но на самом съезде почти не выступает и в голосовании не участвует.

Главный вопрос, обсуждавшийся этим съездом, — обращение к населению с особым воззванием в целях общения с широкими массами населения и объединения с ними в борьбе за истинное народное представительство. По этому вопросу съезд выносит единогласное постановление. В нем говорится: «Считая в высшей степени важным вызвать теперь же проявление общественного отношения к законопроекту Булыгина, съезд считает необходимым организовать во всей стране в течение июля многочисленные собрания и внести на эти собрания принятое съездом заключение по этому предмету».

Принимается и проект этого воззвания, заключающего между прочим следующее положение: «Соединенными силами всего русского народа надо выступить против государственного разорения и не враздробь, не поодиночке надо бороться, защищая свою жизнь, свое имущество и право».

Основная нота, которую съезд тянет на все лады: «Отечество приведено существующим строем и действиями правительства на край гибели». «Мы пытаемся привести создавшееся положение к мирному разрешению». «Путь, нами указываемый, — путь мирный».

Способами такого «мирного разрешения» является обращение к населению с воззванием, что «надо бороться», «не враздробь, не поодиночке. Как известно, будущее «Выборгское воззвание»[492] будет объяснено такими же мотивами. Съезд 6–8 июля закрывается полицией, а принятое им решение обратиться к населению с воззванием в исполнение не приводится.

Обстоятельство это, однако, не мешает многим участникам съезда собраться на другой день на собрание земцев-конституционалистов. Группа эта впервые собралась еще 8 ноября 1903 г. для воздействия на земские собрания в смысле оппозиционного правительству направления их деятельности, причем собрались тогда представители 20 губерний.

Съезд земцев-конституционалистов признал прежде всего, что булыгинский проект не отвечает данному государем 6 июня земско-городской делегации обещанию, что выборы в Государственную думу будут установлены «правильно». Очевидно, полагая, что положения, им высказываемые, и положения, по существу «правильные», адекватны, съезд постановляет, что «отныне он считает бесцельным подобные обращения

предостерегающего и увещательного характера и полагает, что они не должны иметь места со стороны земцев- конституционалистов».

Далее съезд обсуждает вопрос о присоединении к «Союзу союзов», и именно здесь происходит окончательный раскол между левым и правым крылом либеральной буржуазии. Открытое присоединение к организации, только что принявшей на конспиративном съезде, собранном 1–3 июля в Финляндии, что все учащающиеся террористические акты оправдываются действиями правительства, возмущает некоторых членов съезда. Предлагается ввиду этого следующая резолюция: «Единогласно признавая, что в настоящее время Россия переживает такой исторический момент, когда могут и должны приниматься в борьбе с правительством средства не только не обоснованные прямо на законе, но даже противозаконные в формальном смысле этого слова, но не придя к единогласию в вопросе о допустимости всех средств борьбы до явно насильственных включительно, земская группа «конституционалистов-демократов» присоединяется к «Союзу союзов». Однако и эта формула отвергается, и съезд присоединяется к «Союзу союзов» безо всяких оговорок.

В этом решении все значение съезда, о коем идет речь. Им обусловливается образование партии К.Д., все ближе сходящейся с социал-демократами — меньшевиками. В конечном счете в 1917 г. отсюда и получилась коалиция Керенского с Львовым и Милюковым.

Правда, партию конституционных демократов в принципе решено было образовать еще ранее, освящено же решение было лишь в августе на четвертом конспиративном съезде «Союза освобождения», который таким образом и в этом начинании является истинным направителем радикальной мысли того времени. Впрочем, этим и заканчивается деятельность «Союза освобождения», фактически обратившегося в партию народной свободы, иначе говоря, в кадетов.

Наряду со съездами представителей местных самоуправлений продолжают собираться отчасти открыто, отчасти тайно съезды различных новообразованных организаций. Так, 30 июля собирается крестьянский съезд, принявший громкое название всероссийского. Насчитывает он около ста участников, из которых свыше четверти к крестьянству не принадлежат, причем руководящую роль играют на нем, разумеется, интеллигенты, близкие к социал-революционерам. Тут обсуждается, конечно, земельный вопрос.

Тем временем социал-демократы, не сговорившиеся между собою в апреле по вопросу о продолжении рабочего движения, чем отчасти объясняется неудача в организации рабочих манифестаций 1 мая, с тех пор приходят к более или менее согласному решению в вопросе о подготовке вооруженного восстания.

Собравшийся в мае третий съезд социалистов-большевиков единогласно признает, что движение пролетариата призвано сыграть руководящую роль в революции и в настоящий момент уже привело к необходимости вооруженного восстания, и посему поручает всем партийным организациям выяснить пролетариату путем пропаганды и агитации «роль массовых политических стачек» и «принять самые энергичные меры к вооружению пролетариата и к выработке плана вооруженного восстания и непосредственного руководства таковым, создавая для этого, по мере надобности, особые группы из партийных работников».

По существу, к тому же решению приходит и собравшаяся одновременно с упомянутым съездом конференция меньшевиков. Не веря «в возможность приурочить повсеместное восстание к заранее назначенному сроку» и полагая, «что благоприятные условия для победоносного восстания создаются прежде всего непрекращающимся брожением в массах», конференция решила расширить свои операции в массах на почве текущих политических событий и укрепить в них «сознание неизбежности революции, необходимости быть всегда готовыми к вооруженному отпору и возможности его превращения в каждый момент в восстание».

Из этих резолюций видно, что сущность разногласия между большевиками и меньшевиками сводилась лишь к тому, что меньшевики желали использовать в своих целях оппозиционные силы и, подготовляя вооруженное восстание, одновременно участвовать в работе радикального крыла либералов; наоборот, большевики не придавали никакого значения оппозиционным силам, желали от них резко отмежеваться и направить свою деятельность исключительно и всецело на подготовку вооруженного восстания. Сказалась эта разница в касающихся этого вопроса резолюциях Упомянутого съезда и конференции. Съезд большевиков постановил:

1) разъяснить рабочим антиреволюционный и противо-пролетарский характер буржуазно-демократического направления во всех его оттенках, начиная с умеренно либерального, представляемого широкими слоями землевладельцев и фабрикантов, и кончая более радикальным, представляемым «Союзом освобождения» и многочисленными группами лиц свободных профессий, и 2) энергично бороться против всяких попыток буржуазной демократии взять в свои руки рабочее движение и выступить от имени пролетариата.

Конференция, наоборот, решила «заинтересовать посредством широкой агитации в революционной борьбе пролетариата за демократическую республику возможно более широкие круги населения, дабы обеспечить боевым действиям пролетариата возможно более активную поддержку непролетарских групп».

Ту же тактику, как известно, осуществили эти две группы социал-демократов, единые по существу, но лишь несогласные в вопросе о способе достижения поставленной цели, и в 1917 г.

Как бы то ни было, тотчас после приведенных решений социал-демократических управительных центров «партийные работники» развели самую энергичную пропаганду вооруженного восстания, причем направили свои усилия на создание смуты в армии и флоте. Результаты этой деятельности сказались уже в июне месяце. Объектом воздействия они избрали в первую очередь Черноморский флот. В Севастополе им удалось образовать центральный комитет матросов, разработавший план восстания всего флота во время июльских маневров. План этот был сорван частичным разразившимся до срока, а именно 15 июня, восстанием команды броненосца «Князь Потемкин Таврический». Команда арестовала весь офицерский состав, завладела управлением судна, которое затем в течение целых 13 дней носилось по Черному морю, угрожая Севастополю и посещенной им Одессе бомбардированием. В самой Одессе незадолго до того, а именно 10 июня, партийными работниками было поднято восстание портовых рабочих, не без труда усмиренное войсками, вызванными из их лагерного расположения.

Успех этот, разумеется, окрылил оба крыла партии, причем орган меньшевиков «Искра» писал: «Пришло время действовать смело. Смелость победит… Захватывайте оружием государственные банки и оружейные склады и вооружайте весь народ».

Если достигнутый ими успех окрылил революционные силы, то радикалов он отнюдь не отрезвил, как не повлияло на них заявление большевиков, что для них они такие же враги, как и царское правительство. Радикалы продолжали льнуть к революционным организациям, причем даже восхищались результатами их работы. Так, в помещенной в «Освобождении» корреспонденции из Севастополя, под заглавием «Вольный корабль», автор с восхищением описывает то «захватывающее, поднимающее зрелище», которое представлял «несущийся под красным флагом по морским волнам вольный корабль».

«Нельзя было не любоваться, — пишет корреспондент, — дерзостью мысли, смелостью широкого размаха, былинной удалью» вольного корабля, и в умилении восклицает: «Всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету»[493].

Этими выступлениями и происшедшими в июне в Петербурге довольно мирными рабочими забастовками ограничились, однако, народные волнения в течение летних месяцев 1905 г.

В августе происходит общее затишье, а число забастовочных рабочих дней в Петербурге падает до четырех тысяч. Объясняется это временем года, неизменно наиболее во всех отношениях тихим, а может, опубликованием 6 августа положения о Государственной думе и о порядке выборов ее членов. Хотя принятая система выборов и не отвечает пожеланиям большинства наиболее деятельной части общественности, но все же в общем этот государственный акт приветствуется как определенный и решительный шаг в направлении народовластия.

«Освобождение» не без основания восклицает: «Из рук Николая II Россия исторгла новый инструмент борьбы с самодержавием и должна его использовать целиком и сполна»[494]. Да, именно как на орудие борьбы смотрит большинство общественности на будущую Государственную думу и обсуждает наилучшие способы его использования. Молодые, только что образовавшиеся партии усиленно готовятся к выборам и посему внимание свое сосредоточивают на привлечении в свои ряды возможно большего количества сторонников. От борьбы, непосредственно направленной против правительства, они оборачиваются лицом к населению и готовят те кадры, которые должны пойти на приступ власти уже в самой Государственной думе.

Под влиянием ли происходящего затишья или по каким-либо иным, мне неведомым причинам, но правительство в лице Трепова в своем колебании между репрессиями и уступками общественности склоняется в сторону последних. Смягчает оно одновременно и меры, принимаемые им по отношению к революционным элементам. Так, арестованное в полном составе в июле в Лесном, близ Петербурга, во время его конспиративного собрания бюро «Союза союзов» выпускается целиком на свободу, хотя полученный при обыске материал дает вполне достаточные основания для установления его явно революционной деятельности. В то же время последовало

распоряжение об ограничении арестов революционных деятелей лишь теми из них, которые причастны к террористическим актам. При раскрытии нелегальных типографий жандармская полиция ограничивается конфискацией типографских принадлежностей, а самих устроивших типографию партийных работников не задерживает. Допускаются и публичные демонстрации, поскольку они не выливаются в уличное бесчинство. Но главная уступка общественности происходит в конце августа месяца, когда правительство внезапно предоставляет автономные права высшим учебным заведениям и тем лишает себя права вмешиваться во все, что в них происходит. Экстерриториальность храмов науки тотчас используют революционные силы.

Действительно, еще в июле орган социал-демократии «Искра», говоря о предстоящем осенью возобновлении занятий в высших школах, пишет: «Захватное право должно воцариться и в академических залах. Систематическое и открытое нарушение всех правил полицейского утвержденного распорядка, изгнание педелей, инспекторов, надсмотрщиков и шпионов всякого рода, открытие дверей аудиторий всем гражданам, желающим войти в них, превращение высших учебных заведений в место народных собраний и политических митингов, вот цель, которую должно поставить себе студенчество». «Превращение университетов и академий в достояние революционного народа, так можно формулировать задачу студентов». «Такое превращение, конечно, сделает университет одним из пунктов концентрации и организации народных масс»[495].

Правительство как будто идет навстречу этому, а революционные элементы принимают программу «Искры» к руководству и немедленно по возобновлении занятий осуществляют ее в полной мере. В университетах митинги самого разнообразного состава населения следуют за митингами, и на них во всеуслышание развивается социал-демократическая пропаганда, а народ призывается к вооруженному восстанию. Доходит до того, что в университетах захватившим всю власть в них революционным студенчеством отводятся специальные аудитории для собраний солдат, офицеров, чиновников, городовых, домашней прислуги и… агентов охраны!

Собрания эти продолжаются до поздней ночи, и подвизаются на них партийные ораторы, которые поочередно объезжают все высшие учебные заведения. Появляются между ними и специалисты по обращению к определенной по своему составу аудитории. Профессорская коллегия этому не сочувствует, но в большинстве своем сама трепещет и не решается принять какие-либо меры к очищению университетов Петербурга и Москвы от психически больной разношерстной толпы. Раздается лишь один мужественный голос против творящихся в университетах безобразий, голос свободно выбранного московской профессорской коллегией ректора кн. С.Н.Трубецкого. Он обращается в начале сентября к студентам с горячей речью и убеждает их охранить храм науки от его превращения в место непрекращающихся бесчинств.

«Университет, — говорит он, — не есть место для политических собраний — не может и не должен быть народной площадью». Но голос этот скоро умолкает, и умолкает навеки. 29 сентября Трубецкой внезапно умирает, быть может на счастье для себя. Москва, студенчество устраивают ему небывалые по многолюдству похороны. Конечно, похороны эти служат одновременно и поводом для мощной политической манифестации, несомненно, однако, что смерть Трубецкого вызвала в широких общественных кругах, а в особенности у студентов, искренние сожаления[496].

Вообще с началом сентября 1905 год переходит в третью стадию своего революционного развития, заканчивающегося изданием Манифеста 17 октября. Стадия эта отличалась не только особою бурностью — этим свойством последние месяцы года обладали едва ли не в большей степени, — сколько наибольшей сплоченностью всех оппозиционных общественных сил и наибольшей растерянностью власти.

Поначалу революционное движение почти не выходит на улицу, а сосредотачивается в самых различных зданиях, преимущественно именно в высших учебных заведениях. Но зато здесь оно бушует вовсю.

Однако уже с половины сентября возобновляются рабочие стачки, причем предъявляются требования не столько экономические, сколько политические; во главе идут наиболее развитые рабочие, как, например, рабочие в типографиях. В Москве забастовка типографий начинается 23 сентября, но проходит она мирно и через четыре дня прекращается.

Открытый толчок к открытию явно революционных действий дает последовавшая 3 октября ратификация Портсмутского договора. Война кончена. Население, в своей массе подсознательно понимавшее, что внутренняя смута недопустима, когда родина борется с внешним врагом, перестает испытывать эту нравственную узду.

Действительно, уже с 4 октября в Петербурге начинается забастовка рабочих на определенно политической почве и очень быстро распространяется на все фабрики и заводы, захватывая все более широкие круги населения. В стачку эту постепенно втягиваются почти все общественные учреждения, обслуживающие потребности населения: трамвай, электрическое освещение, водопровод; хотя последний и продолжает действовать, но с постоянными перерывами. Приблизительно к 10 октября в забастовке участвует все рабочее население города, причем уже с 7 октября бастуют некоторые железные дороги Петербургского узла. Город с наступлением темноты погружается во мрак и вообще находится на осадном положении. Банки спешно приноравливают к своим окнам и дверям железные решетки, магазины закрывают свои металлические занавеси, а у кого их нет, заколачивают окна досками. Забастовавшие рабочие наводняют центральные части города и образуют шумные сборища. Казачьи патрули и конная полиция не в состоянии, по-видимому, предупредить скопление мятежной толпы. Разогнанная на одном перекрестке, она тотчас же собирается на каком-нибудь ином. Партийные работники разжигают толпу затверженными, однообразными, но тем сильнее действующими речами. В головы рабочих усиленно вбивается одна и та же мысль, один и тот же лозунг, которые в конечном результате настраивают их целиком на один лад. В некоторых местах появляются баррикады, при разрушении которых, например на Васильевском острове, войска вынуждены прибегнуть к действию оружием. Агитаторы стремятся проникнуть в казармы, но это им пока не удается, старослужащие унтер-офицеры их быстро вылавливают и предают в руки властей.

Общее повышенное настроение отражается и на войсках, чему, конечно, содействует и несение ими усиленной караульной службы по охране правительственных учреждений и банков. Сведения, приходящие из провинции, рисуют приблизительно ту же картину во многих городах империи: в Харькове, Одессе и Екатеринославе стачечное движение с 10 октября превращается в вооруженное восстание. Построенные восставшими баррикады берутся войсками с боя. С 12 октября железнодорожная забастовка по приказу из Петербурга распространяется на всю железнодорожную сеть и тем парализует хозяйственную жизнь страны. Организуется эта стачка по соглашению между революционными партийными центрами и крайним левым крылом радикальной общественности в лице ее органа «Союза союзов». В Москве стачечное движение распространяется несколько туже, нежели в Петербурге. Однако к 15 октября и там бездействуют все фабрики и прекращается нормальная жизнь города. Нет света, нет средств передвижения, бастуют земские и городские служащие, прекращаются занятия в некоторых правительственных учреждениях, объявляют забастовку артисты императорских театров, бастуют аптеки и доктора, присоединяются к движению ученики сред — них учебных заведений.

Власть решительно не знает, что предпринять, и не решается прибегнуть к энергичным мерам, хотя еще имеет к тому возможность. В Петербурге она ограничивается пассивной охраной города от буйства толпы. Правда, 14 октября Трепов издает пространный приказ по гарнизону, заключающий предупреждение населения, что никакие дальнейшие скопления толпами допущены не будут. Именно в этом приказе говорится:

«При оказании со стороны толпы сопротивления холостых залпов не давать и патронов не жалеть». При создавшейся обстановке приказ этот, как и следовало ожидать, никакого устрашающего впечатления не производит. 15 октября к бастующим присоединяются наборщики в типографиях, до сих пор продолжавшие набирать газеты ввиду их оппозиционного направления. Отрезанная от всей страны вследствие прекращения железнодорожного сообщения, столица лишается за отсутствием газет сведений о творящемся в ее пределах. Выходят, правда, «Правительственный вестник»[497] и «Ведомости петербургского градоначальника»[498], но их сведениям, впрочем весьма скудным, никто не верит. В зависимости от этого распространяются по городу самые фантастические слухи. Так, например, утверждают, что рабочие с расположенного в 15 верстах от города огромного Коломенского завода всей толпой идут на столицу с намерением громить все, что попало. Слух этот распространяется в особенности в богатом Литейном квартале и порождает среди его жителей немалый страх. Тем временем еще 13 октября в Петербурге образуется «Общегородской совет рабочих депутатов» (по одному от каждых 500 рабочих), представляющих 147 заводов и фабрик и более 50 мелких предприятий. Председателем его избирается помощник присяжного поверенного Хрусталев-Носарь. Совет тотчас приступает к образованию боевых рабочих дружин, причем по его примеру на некоторых заводах рабочие принимаются за изготовление холодного оружия.

Буржуазные партии исчезают с политической арены за исключением, однако, собравшейся 14 октября на свое учредительное собрание кадетской партии. Ею принимается следующая, предложенная Милюковым, резолюция: «Народ требует основных свобод, свободного избрания народных представителей в Учредительное собрание на основании всеобщего, равного, прямого и тайного голосования и общей политической амнистии. Цели эти общие с конституционалистами-демократами, а потому съезд заявляет свою полнейшую солидарность с забастовочным движением. Съезд приветствует крупнейший шаг народа, организованное, мирное и в то же время грозное выступление русского рабочего класса, политически бесправного, но общественно мощного».

Проявив принятием этой резолюции свое необычайное мужество и исключительный государственный разум, кадеты расходятся по домам и дальнейшего участия в народном движении октябрьских дней не принимают и вообще ничем себя не проявляют.

Наконец, 15 октября в редакции консервативной газеты «Новое время» собирается комитет прессы и постановляет «не считаться более с запретами цензуры», чего, впрочем, осуществить не может, так как рабочие лишили вообще прессу возможности что бы то ни было печатать.

Но что же в это время делает власть, кроме выпуска грозных на бумаге и не осуществляемых на деле приказов?

Власть ищет выход из положения и сосредоточивает все свои надежды на только что вернувшемся из Америки, увенчанном лаврами Портсмутского договора, возведенном в графское достоинство Витте. Но Витте знает себе цену и ставит свои условия. Разыгранная им в то время роль ясна до чрезвычайности. Преисполненный веры в себя самого, не задумывающийся громко заявить: «Я знаю, как спасти Россию», он желает всю власть сосредоточить в своих руках на таких условиях, при которых лишить его этой власти корона бы не имела возможности. Способ этот очень простой. Он состоит в том, чтобы убедить общественность, что он в полной мере разделяет мнение передовых слоев о необходимости для дальнейшего развития государства установления в нем твердого правового порядка, имеющего в основе население, облеченное всеми правами свободных граждан. В соответствии с этим между 10 и 17 октября он ведет определенный торг с верховной властью. Государь желает вручить ему права главы исполнительной власти, не связывая себя никакими обязательствами. Витте утверждает, что взять в свои руки бразды правления он может лишь при удовлетворении основных требований общественности, желает, чтобы осуществление этих требований произошло путем высочайшего утверждения его доклада, в котором признается необходимость немедленного осуществления гражданских свобод. Правда, он одновременно повторно заявляет на происходящих у государя заседаниях, что есть и другой способ водворения порядка в стране, а именно введение диктатуры и механическое подавление народных волнений, осуществить который он, однако, не способен, и что он не решается высказаться определенно за выбор одного из предлагаемых им способов. Но это простая диверсия или, вернее, желание снять с себя ответственность за принимаемое решение. Что это решение будет принято в соответствии с его желанием, он ни на минуту не сомневается, настолько он убежден в том, что без его помощи власть не в состоянии выйти из создавшегося положения.

Таково положение, занятое Витте по отношению к престолу. Иное положение занимает он по отношению к общественности, иные речи обращает он к ней. Так, 11 октября он принимает делегатов от служащих на железных дорогах Петербургского узла, на большинстве коих еще с 7 октября прекращено движение, и обращается к ним с пространною речью, сказав, что он с ними говорит не как председатель Комитета министров, а как частное лицо!! Он, не обинуясь, заявляет, что «военное положение на железных дорогах (против которого возражали делегаты) анахронизм в настоящее время, и можно лишь выразить удивление, что оно до сих пор не снято». Перейдя засим к текущим событиям, Витте произносит следующие, чудовищные в устах председателя министерской коллегии слова: «В этой борьбе может погибнуть правительство, но и вы, лучшие силы народа, погибнете тоже и сыграете в руку той буржуазии, против которой вы боретесь в настоящее время».

Сколько в этих словах грубой демагогии, какое отсутствие государственности! Можно сказать, что тут каждое слово — государственное преступление.

Самое допущение возможности гибели правительства, т. е. государственной власти, — как охарактеризовать этот поступок! А стращание рабочих победой буржуазии, что обозначает оно?! Цель этих слов тем не менее ясна: возьмите меня к власти, и я исполню все ваши желания, я дам вам победу и над властью, и над буржуазиею.

Результат получается, однако, неожиданный: стачечный железнодорожный комитет, выслушав сообщение своих делегатов о сказанном им Витте, немедленно постановил превратить частичную железнодорожную забастовку во всеобщую, охватывающую всю империю, что и приводит в исполнение[499].

Витте идет, однако, дальше по принятому им пути прельщения общественности. 13 октября он посылает в Одессу профессору Ярошенко телеграмму, приветствующую его с возвращением в город, из которого он был выслан распоряжением местной администрации за произнесенные на банкете 20 ноября 1904 г. революционные речи. Факт этот, надо полагать не без участия Витте, немедленно оповещается всей прессой.

В тот же день, 13 октября, на записку государя, возлагающую на него «объединение всей деятельности правительства», т. е. превращающую его из председателя Комитета министров, обсуждающего лишь определенный и весьма тесный круг вопросов, во главу министерской коллегии, он отвечает решительным заявлением, что не в состоянии исполнить Высочайшей воли без предварительного принятия, одобрения и опубликования всей его программы. Жребий брошен. Витте сжег свои корабли, убежденный, что перед этим ультиматумом верховная власть не устоит. Положение государя действительно было чрезвычайно тяжелое. Отрезанный от столицы, сообщение с которою поддерживалось лишь казенными пароходами запугиваемый своими ближайшими советниками, опасающимися за личную участь монарха и его семьи, государь колеблется и медлит решением.

После отказа Витте от возглавления правительства проходит два дня. Смущенный этим, Витте начинает сомневаться в правильности своего расчета и приходит к убеждению, что для окончательного успеха надо прибегнуть еще к каким-либо мерам, к какому-либо иному способу воздействия на государя. Способ этот им тотчас и изобретается. Состоял он в том, чтобы довести до сведения великого князя Николая Николаевича, который имел в то время у государя большой вес, такие обстоятельства, которые убедили бы его, что единственный способ спасения государства и престола от крушения — немедленное установление конституционного режима. Для этого Витте обращается к старому своему знакомому, с которым свел его еще Зубатов, а именно к уже однажды упомянутому мною рабочему экспедиции заготовления государственных бумаг Ушакову, деятельному сотруднику Зубатова в деле организации рабочих собраний. Ушаков — малый развитой, толковый, умеющий плавно излагать свои мысли и притом превосходно знающий рабочую среду и имеющий неисчерпаемый запас сведений по настроению рабочих в различных петербургских фабриках и заводах. Вот этого Ушакова Витте вечером 16 октября направляет к великому князю Николаю Николаевичу и через посредство другого своего клеврета, небезызвестного Андроникова, имеющего в свою очередь связи с некоторыми приближенными великого князя, добивается того, что Ушаков принимается Николаем Николаевичем[500].

Наказ Ушакову дан определенный: представить великому князю положение в таком свете, что только немедленное дарование конституции может отвратить вооруженную революцию, но что зато признание за народом права представительства тотчас остановит рабочее движение[501].

Получив после того приглашение к государю на 17 октября, Витте едет туда в сопровождении управляющего делами Комитета министров Н.И.Вуича и все того же преданного ему кн. Алексея Дмитриевича Оболенского. По дороге он решает, что в одном необходимо уступить, а именно согласиться на оповещение населения о даровании конституции не посредством своего доклада, утвержденного государем, а манифестом, исходящим от самого монарха. Побуждает его к этому, вероятно, то обстоятельство, что он еще 16 октября узнает о вызове в Петергоф своего давнего недруга — Горемыкина, который совместно с Будбергом уже составил манифест о даровании населению некоторых из тех прав, на которых настаивает общественность. Спешно во время путешествия в Петергоф на пароходе составляет Оболенский набросок манифеста, с которым Витте и появляется у государя.

На этот раз расчет Витте оказывается правильным. Вера в то, что Витте единственный человек, могущий спасти положение, побуждает государя, невзирая на все личное к нему нерасположение и даже недоверие, вручить ему бразды правления и избрать из двух предлагаемых ему проектов манифеста несколько переделанный проект Витте и одновременно утвердить сопровождающий этот манифест всеподданнейший доклад Витте; последний является, однако, уже не первоосновой манифеста, а лишь дальнейшим развитием, а именно указывает на необходимость немедленно, не дожидаясь соответствующего изменения законов, осуществления гражданских свобод.

Манифест 17 октября 1905 г. был, по существу, несомненной капитуляцией власти перед общественностью или, вернее, перед революционными силами. В манифесте выражена «непреклонная» царская воля:

1) Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.

2) Не останавливая предназначенных выборов в Государственную думу, в мере возможности, соответствующей краткости оставшегося до созыва Думы срока, привлечь теперь же к участию в Думе те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив засим Дальнейшее развитие начала общего избирательного права законодательному порядку.

3) Установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от нас властей.

С изданием этого манифеста заканчивается многовековой период русской истории. Начинается новая эра, продолжавшаяся, однако, менее двенадцати лет.

Глава 2. Министерство графа С.Ю.Витте

17 октября 1905 г. было, несомненно, днем всеобщей радости русской передовой общественности, но высказывалась эта радость далеко не всеми слоями и не в одинаковой степени.

Революционно и социалистически настроенные элементы расценивали ознаменовавший этот день царский манифест преимущественно с точки зрения возвещенных им гражданских свобод. В этих свободах они не без основания усматривали мощное средство как для беспрепятственного распространения своих идей, так и для усиления своих революционных действий, но сам по себе манифест их, конечно, вовсе не удовлетворял. Ввиду этого, радуясь ему в душе, они тем не менее радости этой громко не высказывали, а, наоборот, заявляли о совершенной недостаточности последовавшего государственного акта.

Радикал-либералы усматривали в издании манифеста приближение того момента, когда осуществится, быть может, не всеми ими еще вполне сознаваемая, но все заветная их мечта, а именно когда, опираясь на народные массы, они превратятся в правящий класс и сами станут у власти. Испытывая поэтому огромную радость, они выражали ее сдержанно, отмечая, где только можно, что манифест можно приветствовать лишь как первый шаг на пути превращения самодержавной России в строго конституционную монархию, главным же образом как орудие для достижения дальнейших целей.

Таким образом, одна лишь умеренно либеральная часть общественности громко и безоговорочно выражала свою радость, видя в манифесте осуществление ее пожеланий в полной мере.

Однако среди всех представителей этих различно настроенных слоев населения было одно лицо, которое несомненно радовалось больше всех, — это был гр. С.Ю.Витте.

Возвращаясь 17 октября из Петергофа с подписанным манифестом и утвержденным всеподданнейшим докладом, Витте торжествовал.

Совершенно не оценивая ни настроение низших слоев населения, стремившихся не к политическим правам, а к определенным материальным благам, ни сущности вожделений радикальных кругов либеральной общественности, Витте не только радовался возвращению к огромной власти и кипучей деятельности, он уже воображал себя кумиром России и был совершенно уверен, что состоявшиеся государственные акты сразу внесут успокоение в страну и даже прекратят подпольную работу революционных сил. Огромной принятой на себя перед страной ответственности он, по-видимому, вовсе не сознавал.

Все свои мысли Витте направил вследствие этого к скорейшему осуществлению содержащихся в манифесте и докладе положений, в том числе к немедленному изменению избирательного закона, желая тем внушить общественности уверенность, что изданные акты заключают не пустые слова, а твердое решение олицетворяемой им власти немедленного, в полной мере, проведения их в жизнь. Выражается это настроение Витте в том, что он немедленно по приезде в Петербург передает эти акты для их оглашения в «Правительственном вестнике», совершенно забывая, что кроме Петербурга имеется еще вся обширная и весьма возбужденно настроенная страна; так уже при самом приступе к руководству всей правительственной политикой Витте обнаруживает полнейшее отсутствие административного опыта и даже государственного чутья. Ему в голову не приходит, что самая элементарная предусмотрительность требует, чтобы о состоявшемся государственном преобразовании местная администрация была осведомлена хотя бы несколько ранее обывателей и чтобы ей были преподаны указания о порядке оглашения царского манифеста и предписаны меры, направленные к предупреждению возникновения на почве этого оглашения беспорядков.

Впрочем, надо сказать, что иллюзии эти разделяют с Витте и представители администрации. Так, Д.Ф.Трепов, извещенный Витте по телефону о состоявшемся манифесте, приходит в восторг и говорит находящемуся у него в это время начальнику петербургского охранного отделения Герасимову: «Вся страна будет завтра праздновать великий патриотический национальный праздник нарождения новой, свободной России». Столичный градоначальник В.А.Дедюлин собирает у себя вечером 17 октября высших чинов полиции, читает им манифест, целует его и приступает затем к обсуждению не столько способа охранения спокойствия в городе, сколько порядка оглашения манифеста, причем даже высказывается мысль об объявлении его посредством особых герольдов.

С своей стороны Витте, тотчас по возвращении в столицу, вызывает к себе Крыжановского в качестве составителя булыгинского проекта положения о выборах в Государственную думу и вступает с ним в продолжительную, затянувшуюся до поздней ночи беседу на тему о возможных способах изменения этого положения в соответствии с указаниями последовавшего Манифеста.

Следующей заботой Витте является скорейшее осуществление бурно предъявляемого в те дни возбужденной общественностью требования об амнистии лиц, подвергшихся наказаниям за политические правонарушения. Изготовление указа по этому предмету он поручает Министерству юстиции, по соглашению с Министерством внутренних дел, номинально все еще имеющим во главе Булыгина — Трепова, но фактически никем не руководимым. Сопровождает Витте это поручение указанием о включении в число амнистированных возможно большего числа категорий политических правонарушителей. Ближайшей его заботой является затем, естественно, подбор личного состава своего министерства. Стремится он одновременно войти в ближайшую связь с различными кругами общественности. В эти первые дни он продолжает еще действовать под убеждением, что акты 17 октября привлекли к нему симпатии большинства общественности. В этом убеждении его поддерживают те, правда немногочисленные, приветствия, которые обращают к государю некоторые общественные установления. Так, Петербургская городская дума в телеграмме, посланной Николаю II, довольно развязным тоном восклицает: «Ура! Царю свободного народа». С более корректным приветствием обращается к государю московское биржевое собрание, в нем оно свидетельствует о своей «прежней преданности монарху». Но в особенности искажает в представлении Витте степень удовлетворенности общественности оглашенными актами то множество приветствий, которое получается им лично, хотя исходят они в подавляющем большинстве не от каких-либо учреждений или корпораций, а от отдельных лиц.

Не нарушает его настроения и многолюдная манифестация, собравшаяся 18 октября у Казанского собора, хотя она и сопровождалась несением красных флагов и плакатов с надписью «Требуем Учредительного собрания». При каждой манифестации толпа имеет отряд революционного Красного Креста, снабженный перевязочными средствами и состоящий из врачей и сестер милосердия, чем выражается готовность вступить в бой с войсками и полицией.

Не встретив никакого сопротивления со стороны полиции, даже когда их ораторы заявляли, что манифест лишь первая победа революции, что государь должен заплатить своею кровью за угнетение народа, толпа обращает свой гнев на появившуюся у Казанского собора патриотическую манифестацию, во главе которой несут трехцветный национальный флаг. Происходит короткая свалка; раздается несколько выстрелов; раненый носитель русского флага выпускает его из рук. Национальные цвета склоняются перед красным знаменем Интернационала. Толпа гудит и шествует дальше. Перед появившейся после этого полусотней казаков толпа, однако, немедленно расходится.

Прекращение железнодорожной забастовки, знаменующее возобновление нормальной жизни страны, поначалу как будто подтверждает уверенность Витте в неминуемости успокоительного действия Манифеста 17 октября. Однако на этом и кончаются иллюзии Витте.

Выясняется прежде всего, что железнодорожная забастовка уже была на исходе и прекращена преимущественно вследствие накопившегося у рядового обывателя негодования на причиняемые ему отсутствием железнодорожного сообщения бесчисленные неудобства и материальные убытки. Вожди забастовки поняли, что таким путем они могут отчудить от себя народные массы, и поспешили использовать манифест для благородного отступления. Однако московский стачечный комитет не преминул одновременно (19 октября) заявить, что прекращение забастовки лишь временное, что железнодорожники «берутся за работу, чтобы совершеннее сорганизоваться, собрать необходимые средства, организовать всеобщее вооружение пролетариата и продолжить борьбу под знаменем социализма» впредь до достижения фактических свобод, Учредительного собрания, всеобщей амнистии и удовлетворения социально-экономических нужд.

Неудачными оказываются и попытки Витте заручиться содействием радикальной общественности и повременной прессы.

Вызванные Витте представители левого крыла земских съездов, только что образовавшие партию народной свободы (кн. Г.Е.Львов, Кокошкин и Ф.А.Головин), на его просьбу об оказании ему содействия в его работе отвечают хотя и мягко, но определенно выраженным требованием о немедленном созыве Учредительного собрания, так как это-де единственный способ успокоить страну. Напрасно убеждает их Витте, что от Государственной думы будет зависеть изменение избирательного закона на основе всеобщей подачи голосов, и даже обещает поддерживать в этом отношении Думу, они все же отказываются оказать ему какую-либо поддержку, очевидно исходя из того убеждения, что правительство сумеет создать такую избирательную систему выборов в Государственную думу, которая обеспечит ему в ней послушное большинство.

Еще больший афронт испытывает Витте со стороны приглашенных им представителей ежедневной печати. На обращенную к ним просьбу способствовать успокоению общественности Витте выслушивает от глашатая собравшихся журналистов, издателя уличной газеты «Биржевые ведомости» еврея Проппера сказанное в дерзкой форме назидание.

«Уберите бесчинствующих солдат, передайте полицейскую охрану столицы в руки милиции», — говорит ему Проппер, и Витте, еще столь недавно при случае резко осуждавший старых заслуженных членов Государственного совета, не находит в себе мужества осадить зарвавшегося наглого торговца ходкой крапленой макулатурой. В результате помещенное в газете «интервью»[502] с Витте обнаруживает для всех и вся отсутствие у него необходимой твердости и даже умения соблюсти достоинство государственной власти.

Не удалось Витте составить и свой кабинет в соответствии с имевшимися у него в этом отношении предположениями. При образовании этого кабинета Витте одновременно преследовал две цели, а именно сделать его, с одной стороны, сколь можно больше приемлемым для передовой общественности, а второе — подобрать себе таких сотрудников, которые всецело повиновались бы его указаниям. Действительно, если Витте охотно шел на всякие заигрывания и даже уступки общественности в смысле предоставления ей прав устно и печатно высказывать любые взгляды и мнения, то поступиться в ее пользу малейшей долей своей власти он вовсе не намеревался.

Тут опять-таки сказывалась органическая склонность Витте к просвещенному абсолютизму — форме правления, столь же заманчивой, как и трудно осуществимой.

Приступив к образованию своего министерства, Витте с места столкнулся с одним обстоятельством, в одинаковой степени препятствовавшим ему достигнуть обе поставленные им цели, а именно с обещанием, данным им П.Н.Дурново, еще до назначения своего главою правительства, включить его в свой кабинет в случае образования такового в качестве министра внутренних дел[503].

Обещание это было, несомненно, вынужденное, и от его исполнения он, вероятно, с места решил уклониться. Дано оно было вследствие какой-то таинственной его зависимости от Дурново. Между тем Дурново был для Витте лицом вдвойне неподходящим. С одной стороны, он отнюдь не принадлежал к тем людям, которые охотно подчиняются чужой указке, и Витте, конечно, предвидел, что безоговорочного послушания он от него не добьется. С другой стороны, Дурново был личностью для общественности, по его политическим убеждениям, совершенно неприемлемою. Оппозиционная общественность отнюдь не была введена в заблуждение теми либеральными речами, которые Дурново произносил в Комитете министров при обсуждении способов осуществления указа 12 декабря 1904 г. и которые тогда же были преданы гласности. В Дурново передовая общественность инстинктивно чувствовала человека определенно правого направления и сильной воли, который сумеет вновь ввести общественную деятельность в законом ограниченные рамки. Желая его потопить в общественном мнении, пресса извлекла из архивов тот инцидент, который некогда, еще при Александре III, привел Дурново к увольнению от должности директора департамента полиции. Воспроизводилась в разных версиях и царская резолюция, предшествовавшая этому увольнению. Клеймился этим путем и нравственный облик Дурново.

Совокупность всего этого побудила Витте не считаться с данным им обещанием и наметить на пост министра внутренних дел кн. С.Д.Урусова, сумевшего на занимаемой им должности тверского губернатора привлечь к себе симпатии близкого к учредителям кадетской партии левого крыла местного земства, причем сделано это было им, конечно, без ведома Дурново. Одновременно министром юстиции он избрал человека, также вполне приемлемого для левой общественности, а именно сенатора А.Ф.Кони, приобретшего широкую популярность еще со времени председательствования им в 1878 г. в Петербургском окружном суде при разборе дела и оправдании Веры Засулич, покушавшейся на жизнь тогдашнего петербургского градоначальника Ф.Ф.Трепова. Решив, что он обеспечил себя таким образом от нареканий за выбор окрашенных реакционностью сотрудников по руководству администрации и судом, Витте обратился к некоторым умеренно-либеральным московским общественным деятелям с предложением вступить в его министерство. Участие этих лиц в его кабинете, по мысли Витте, обеспечивало ему симпатии и поддержку значительной части либерального лагеря. Деятелями этими были: Д.Н.Шипов, А.И.Гучков и кн. Е.Н.Трубецкой, которые и прибыли из Москвы в Петербург 26 октября, причем им было сообщено, что министром внутренних дел будет Урусов. Велико было поэтому их изумление, когда по приезде к Витте они узнали, что министром внутренних дел он намечает Дурново, а Урусов будет лишь его товарищем. Вступать в коллегию, одним из членов которой будет одиозная для общественности личность Дурново, они не признали возможным и от предложенных им портфелей (Трубецкому — народного просвещения, Гучкову — торговли и промышленности, Шипову — государственного контроля) они решительно отказались. Впрочем, Трубецкой вообще уклонился от занятия предложенного ему поста, чистосердечно заявив, что в своей публицистической деятельности он выдал такие векселя по вопросу о постановке у нас народного образования, платить по которым при существующих обстоятельствах, он вполне сознает, нет возможности.

Напрасно старался Витте уговорить прочих двух приглашенных им лиц, стремясь им доказать, что участие Дурново в его кабинете необходимо, так как это единственный известный ему чиновник, который в силах справиться с революционными силами подполья, они остались непреклонны. Тем не менее переговоры с этими лицами продолжались в течение нескольких Дней, а именно до 30 октября, несмотря на то что как Шипов, так и Гучков оба говорили Витте, что их участие в его министерстве не привлечет к нему симпатий радикальной оппозиции, что, наоборот, оставаясь вне правительства, они могут оказать ему большее содействие в смысле примирения с властью некоторой части общественности. В конечном результате Витте пришлось отказаться от их сотрудничества и вообще от мысли дать своему кабинету общественную прослойку, так как от кандидатуры Дурново он не счел возможным отказаться.

Что же, однако, произошло в течение этих дней, заставившее Витте не только примириться с передачей Дурново руководства администрацией, а вернее, всей внутренней политикой, но еще тем самым лишиться возможности вовлечь в свою орбиту видных общественных деятелей?

Произошло же то, что Дурново оказался человеком более сильной воли, нежели Витте. На предложение Витте остаться на должности товарища министра на тех же приблизительно правах, которыми облечен был в то время Трепов, конечно, оставляющий свой пост[504], т. е. вполне самостоятельно заведовать всем полицейским делом, Дурново ответил решительным отказом. Между тем Витте понимал, что сам он в административном деле вполне неопытен и что, с другой стороны, как это выяснили к тому времени усиливающиеся во многих местах революционные вспышки, одними словами и либеральными мерами все более распространявшейся смуты не остановить, что для этого надо применить иные, механические, способы воздействия. Сотрудничество Дурново при этих условиях представлялось ему незаменимым, и он, скрепя сердце, счел себя вынужденным исполнить данног ему, Дурново, обещание, Урусова же уговорить на занятие должности товарища министра.

Так обстояло дело ко времени приезда в Петербург упомянутых приглашенных Витте общественных деятелей.

Всемерно желая вовлечь последних в свой кабинет, он сделал тогда вторую попытку сохранить Дурново на должности товарища министра, вследствие чего и тянул переговоры с Гучковым и Шиповым, надеясь за это время устранить причину, препятствующую принятию ими предложенных им портфелей.

Избранный для этого Витте способ был весьма простой, а именно он формально представил Дурново государю в качестве своего кандидата на должность министра внутренних дел, но при этом так его охарактеризовал, что государь на это назначение не согласился. Таким образом, Витте мог сказать Дурново, что свое обещание он исполнил, но получить согласие государя ему не удалось. Одновременно он мог рассчитывать, что Дурново предпочтет остаться на должности товарища министра, нежели вновь уйти в Сенат, так как при таких условиях даже на назначение членом Государственного совета он не мог рассчитывать.

Однако провести Дурново было не так легко. Он сразу понял, что отказ государя был ему подсказан самим Витте.

Мне случилось видеть Дурново почти тотчас после получения им от Витте записки, извещающей его о решении государя. Он был положительно в ярости. Как зверь в клетке бегал он по своему кабинету, повторяя десятки раз те же слова: «Я ему покажу! Нет, я ему покажу!» И он действительно ему показал.

Что именно Дурново сказал Витте, чем он ему пригрозил, я в точности не знаю, но было оно, во всяком случае, в связи с какими-то не то документами, не то перлюстрированными письмами самого Витте, которые, будучи представлены государю, могли его окончательно погубить в глазах Николая II. Словом, так или иначе, но Витте окончательно сдался, и притом настолько, что, получив вторичный отказ государя назначить Дурново, счел себя вынужденным «всеподданнейше» доложить, что без привлечения Дурново к руководству всем имперским полицейско-административным аппаратом он не может ручаться за охранение существующего строя от революционного натиска. Резолюция государя была лаконична:

«Хорошо, только ненадолго».

Дурново был назначен, однако, не министром, а лишь управляющим министерством[505].

Получив в качестве руководителя внутренней политики ненавистного для общественности и строптивого по отношению к себе Дурново, Витте вынужден был одновременно отказаться и от участия Кони в качестве министра юстиции в своем кабинете и оставить уже занимавшего в то время эту должность С.С.Манухина, заменив его, однако, месяца через полтора Акимовым. Чем был обусловлен этот выбор, я не знаю, однако я охотно допускаю, что и это назначение состоялось не без давления со стороны Дурново, который, как известно, был женат на сестре Акимова и состоял с ним в весьма дружеских отношениях.

Потерпев неудачу с указанными назначениями, тем более тщательно принялся Витте подбирать себе остальных сотрудников из числа лиц, вполне ему послушных. Стремление его в этом отношении тем более понятно, что выбор министров военного, морского и императорского двора ему не был предоставлен. Министров этих избирал сам государь, причем в кабинете Витте на этих постах остались те же лица, которые их занимали до преобразования Комитета министров в Совет министров, имевший быть в принципе однородным и подчиняющимся в общих вопросах указаниям своего председателя.

Естественно, что при таких условиях выбор Витте в первую очередь пал на его бывших сотрудников по Министерству финансов, издавна привыкших более или менее слепо следовать его директивам. Такими лицами были И.П.Шипов, назначенный им министром финансов, Н.Н.Кутлер, получивший портфель главноуправляющего землеустройством (в котором в мае 1905 г. был переименован министром земледелия) и кн.А.Д.Оболенский, пожалованный им в обер-прокуроры Св. синода.

В полном послушании последнего Витте, однако, ошибся. Правда, что в конечном результате Оболенский подчинялся решениям Витте, но предварительно, при обсуждении почти каждого вопроса, излагал какие-то своеобразные, никогда точно не оформленные и в общем поражающие парадоксальностью и дилетантизмом, туманные мысли. Речи этого человека с тремя петухами в голове, как о нем образно и метко выразился Победоносцев, узнав, что он является его заместителем, лишь бесплодно затягивали суждения Совета, который, впрочем, довольно скоро перестал обращать на них внимание, не давая себе даже труда их оспаривать.

В конечном выводе кабинет Витте разделился на три довольно резко очерченные части. Первая из них состояла из определенных клевретов Витте, не решавшихся даже ему возражать. К ней принадлежали Шипов, Кутлер и Немешаев, назначенный Витте министром путей сообщения из управляющих Юго-Западными железными дорогами. Железнодорожное дело Немешаев, быть может, и знал, но государственным разумом он не обладал вовсе, а был типичным выразителем обывательских взглядов. Поименованные лица в сущности фактически не были членами Совета министров, а как бы специалистами, заведовавшими определенными техническими отраслями управления, к общей государственной политике непричастными.

Вторую часть Совета составляли лица, стремившиеся выказать свою самостоятельность и в порядке управления своими ведомствами проводившие более или менее свои личные взгляды и свою политику, однако в Совете министров в конечном счете все же неизменно примыкавшие к мнению Витте. Это были И.И.Толстой — министр народного просвещения,

В.И.Тимирязев — министр промышленности и торговли, Д.А.Философов — государственный контролер, гр. В.Н.Ламздорф — министр иностранных дел. Последний, впрочем, посещал заседания Совета весьма редко, а когда в нем присутствовал, то решительно ни единого слова не произносил. Личность эта была, насколько я мог в этом удостовериться, бесцветная и, во всяком случае, вне вопросов внешней политики ничем не интересовавшаяся и едва ли имевшая смутное понятие о внутреннем положении страны, ее нуждах и вопросах, ее волновавших.

Прямую противоположность между собою представляли первые два из поименованных мною лиц. Гр. Толстой был идеалист и теоретик, но, будучи человеком безусловно во всех отношениях чистым и преисполненным лучших намерений[506], умом не отличался, а в порученном ему деле мало что смыслил и относился к нему с сентиментальным дилетантизмом. Наоборот, Тимирязев был практик и материалист. Вопросы промышленности и торговли ему были хорошо известны, но преследовал он в то время лишь одну вполне определенную цель, а именно завязать тесные связи в промышленном и сплетенном с ним финансовом мире, с тем чтобы во благовремении самому перейти в ряды банковых воротил, на возможно больший оклад содержания. Впоследствии это удалось ему в полной мере: став председателем совета Русского для внешней торговли банка, он получал до самой революции несколько сот тысяч рублей в год. Свою приспособляемость к обстоятельствам Тимирязев наглядно доказал при большевиках, когда после заключения Брест-Литовского мира он поместил в какой-то немецкой газете обширную статью, облеченную в форму интервью, в которой доказывал, что мир этот вполне приемлем для России и даже выгоден. Впрочем, в германских симпатиях Тимирязев подозревался еще во время Великой войны, основаны же они были у него на тех связях, которые он приобрел в берлинских торгово-промышленных кругах в бытность там нашим финансовым агентом. Опираясь на эти связи, он сумел и при большевиках жить в Петербурге припеваючи.

Несколько иную фигуру представлял Философов. Как я уже сказал, говоря о нем как о статс-секретаре Государственного совета, человек он был умный, способный и умеющий прокладывать себе путь к степеням и известности. Властный и даже по природе нахальный, он в кабинете Витте заботился лишь об одном — как можно крепче усесться на министерском кресле, лелея, быть может, надежду со временем самому стать во главе министерской коллегии, ибо пределов его честолюбию не было.

В октябрьские дни 1905 г. и, быть может, еще больше в течение двух последних месяцев этого же года, когда уличная революция достигла своего апогея, Философов, подобно многим бюрократам из категории «держи нос по ветру», пришел к убеждению, что старый строй целиком и безвозвратно погиб, что его неминуемо, не сегодня так завтра, заменит строй парламентарный. Вот в этом-то строе Философов стремился заранее заготовить себе соответствующее место и поэтому старательно подыгрывался под общественный лад, что и выразилось в его доходящих до радикализма либеральных речах. Носился он, впрочем, и с другою мыслью, а именно с исключением государственного контролера, каким он в то время был, из числа членов Совета министров и превращением его во вполне независимого блюстителя правильного расходования государственных средств всеми ведомствами. Он полагал, что таким путем его служебное положение будет значительно прочнее, так как не будет связано с шаткой при тогдашних обстоятельствах судьбой личного состава объединенного правительства. Если откинуть, однако, эти чисто личные соображения, то надо признать, что мысль эта была по существу правильная: бдительно и беспристрастно наблюдать за деятельностью членов коллегии, к которой сам принадлежишь и от судьбы которой сам зависишь, весьма затруднительно и возможно лишь при исключительной высоте гражданских чувств.

Третью категорию членов Совета министров образовали те из них, которые лишь формально составляли часть объединенного правительства, фактически же считали себя совершенно от него не зависящими и обязанными исполнять лишь царские веления. Это были барон Фредерикс — министр императорского двора, генерал Редигер — военный министр и адмирал Бирилев — морской министр. Однако Фредерикс в заседаниях Совета почти никогда не бывал, замещая себя управляющим Кабинета Его Величества кн. Н.Д.Оболенским, а Редигер посещал эти заседания лишь изредка, причем в суждениях Совета заметного участия не принимал. Насколько Редигер соответствовал занимаемой им должности, я не знаю, производил же он впечатление не столько военного, сколько добросовестного профессора немецкой складки. Последнему, впрочем, содействовал и его внешний облик: большие, никогда не снимавшиеся им очки и размеренная речь, несколько окрашенная иностранным акцентом. Уроженец Финляндии, по происхождению он был швед. В войсках Редигер приобрел известность преимущественно тем, что в бытность военным министром отменил барабаны, которые, однако, пришлось вскоре вновь ввести, так как обучение войск мерному, ровному шагу, столь необходимому для пехоты, победа которой, по выражению Наполеона, в ногах, оказалось без барабанов почти невозможным.

Совершенно иной человек был адмирал Бирилев. Типичный русак, но живого, горячего темперамента, смотрел он на все вопросы с чрезвычайной простотою и прямолинейностью. Патриот до глубины души и, конечно, определенно правый, он охотно высказывался по всякому вопросу, причем нередко приходил в азарт, стучал кулаками по столу, но, выпустив все накопившиеся в нем пары, внезапно замолкал и на своем мнении не настаивал.

Из изложенного видно, что в заседаниях Совета Витте являлся полным хозяином положения, имея по каждому вопросу вполне обеспеченное большинство. Держал он себя в соответствии с этим во всех вопросах, не связанных с текущими событиями, а в особенности если дело касалось экономики страны, по-олимпийски и не столько руководил прениями, сколько предписывал заранее принятые им решения. Усвоил он при этом даже привычку не называть некоторых из своих коллег по имени и отчеству, а именовать их по занимаемой ими должности, с своими же бывшими сотрудниками по Министерству финансов обращался как с подчиненными. Так, например, обращаясь к Шилову, ему случалось тоном приказа говорить: «Министр финансов примет соответствующие меры во исполнение моих слов».

Такова была, однако, лишь внешняя сторона дела, так как вошедшие в состав кабинета Дурново и Акимов[507], имевшие в своих руках две, по обстоятельствам времени важнейшие отрасли управления — администрацию и суд, почти совсем не считались ни с мнениями Витте, ни с решениями Совета. Справиться с ними Витте не имел никакой возможности, так как Акимов с самого занятия поста министра юстиции, а Дурново — через короткий промежуток времени пользовались доверием государя в значительно большей степени, нежели сам председатель Совета, и посему при личных докладах Николаю II неизменно получали высочайшее одобрение своих действий и предположений независимо от того, сходились ли они со взглядами Витте и даже с решениями Совета министров in согроге[508] или нет. Однако по отношению к самому Витте держали себя эти два лица различно. Акимов неизменно

участвовал в заседаниях Совета и горячо отстаивал там свое мнение, так что с ним Витте приходилось считаться и кое в чем ему уступать. Иную тактику принял Дурново. Под тем или иным предлогом, а то и без всякого предлога он просто не являлся на заседания Совета, а заменял себя кем-либо из состава министерства, не считаясь при этом с служебным рангом заместителя.

Само собою разумеется, что такое положение Дурново занял не сразу. Первое время он принимал участие в суждениях Совета, но стал он при этом сразу на определенно правую позицию.

Припоминаю я такой случай. Однажды вечером мне передали из Совета министров, что Витте просит меня туда немедленно приехать. Это было, насколько помнится, в десятых числах ноября, когда Совет собирался еще в Мариинском дворце; впоследствии заседания его происходили в помещении, занимаемом Витте на Дворцовой набережной в доме, принадлежащем Министерству двора, до тех пор занятом служащими по церемониальной части.

По приходе в Мариинский дворец я застал Совет министров за обсуждением тех начал, на которых надлежит построить избирательную систему членов нашей законодательной палаты. Министры были в полном сборе. Встретил меня Витте с обычной ему по отношению к мало знакомым ему личностям любезностью и, пригласив занять место за министерским столом, сказал, что у него ко мне просьба, которую он изложит после обсуждения того вопроса, которым в данное время занят Совет. Обстоятельство это дало мне возможность выслушать несколько речей по волновавшему в то время всех и вся вопросу о порядке избрания членов Государственной думы. Первым говорил Философов. Ораторским талантом он не обладал, но говорил ясно и определенно. Сводилась же его речь к тому, что он долго не признавал возможным применение в России системы всеобщей подачи голосов, но ныне вынужден высказаться именно за нее, так как всякая иная система совершенно чужда духу русского народа. «Идея всеобщего равенства, — говорил Философов, — настолько глубоко вкоренилась в сознании русского народа, что она сказывается решительно во всех его поступках». Наглядным примером могут служить действия крестьянской толпы при широко распространившихся аграрных беспорядках. Присваивая себе имущество, находящееся на помещичьих усадьбах, толпа непременно соблюдает при его разделе абсолютное равенство; она делит это имущество между собою на столь одинаковых для всех началах, что те предметы, которые поровну распределить нельзя, она либо совершенно уничтожает, либо дробит их на части, хотя бы части эти сами по себе уже не представляли никакой ценности. Так, например, ему известны случаи, когда толпа, дабы поровну разделить между собою громоздкие предметы, как, например, фортепьяно, рубила их на части и эти части распределяла между составлявшими ее отдельными лицами.

Философов, как я уже говорил, был человек далеко не глупый, и я, хорошо его знавший по прежней совместной службе в Государственной канцелярии, просто не верил своим ушам. Основывать право населения на участие в избрании законодателей страны на примерах, свидетельствующих о его явной некультурности, чтобы не сказать первобытном варварстве, к такой логике едва ли кто-либо и когда-либо прибегал. Руководило Философовым, очевидно, другое соображение, а именно что против натиска общественности, с яростью требующей установления всеобщей, равной, прямой и тайной подачи голосов, правительство все равно не устоит, а потому лучше пойти на это добровольно, нежели быть совершенно сметенным революционной волной[509].

Вслед за Философовым говорил министр путей сообщения Немешаев. Его речь была не менее удивительна. Он откровенно заявил, что вопросом народного представительства он никогда не занимался и определенного мнения по нему не имеет, но ему недавно пришлось в качестве управляющего Юго-Западными железными дорогами присутствовать в Киеве на митинге железнодорожных служащих, на котором обсуждался именно этот вопрос и произнесенные на нем речи привели его к убеждению, что единственным правильным решением является признание за населением права всеобщей подачи голосов.

Насколько помнится, сразу после этой ссылки на авторитет железнодорожных забастовщиков вступил в прения сам Витте. Очевидно, опасаясь, что если он не направит суждения Совета на иные рельсы, чего доброго, большинство Совета примкнет к мнению, высказанному первыми двумя ораторами, основываясь, быть может, на более разумных мотивах, Витте поспешил заявить, что хотя он признает наиболее правильной выборной системой ту, которая обеспечивает в лице народных представителей верное отражение мыслей и взглядов всей массы населения, тем не менее он полагает, что к этому надо подходить постепенно и что ныне благоразумнее признать избирательные права за ограниченною частью населения, и прежде всего за крестьянами-домохозяевами, не распространяя этих прав на членов их семьи. Высказав это мнение в достаточно решительной форме, Витте прекратил дальнейшее обсуждение этого вопроса и, обратившись ко мне, сказал приблизительно следующее: «Я считаю, что наилучшим способом охранения порядка на местах является привлечение к этому делу губернских и уездных земских собраний. Для этого необходимо, чтобы эти собрания действовали беспрерывно и притом были облечены некоторыми особыми правами. Опираясь на решения этих собраний, губернской и уездной администрации будет значительно легче проводить в жизнь необходимые меры, направленные к прекращению крестьянских волнений, так как в таком случае они встретят сочувствие общественности. Так вот, я вас прошу составить проект немедленного повсеместного созыва уездных и губернских земских собраний на постоянную до успокоения страны сессию (он даже употребил французское выражение «en permanance»[510]), а равно проект тех прав, коими эти собрания должны быть при этом облечены».

Я, конечно, сразу понял, что Витте обратился ко мне по недоразумению, введенный в заблуждение названием того отдела (земского) министерства, которым я ведал. Заблуждение это было тем более странным, что как раз в это время Витте имел постоянно дело с тут же присутствовавшим в качестве редактора булыгинского проекта положения о Государственной думе С.Е.Крыжановским, привлеченным ввиду этого к редактированию нового, в соответствии с указом 17 октября, положения о выборах в это установление. Между тем Крыжановский занимал должность помощника начальника Главного управления по делам местного хозяйства, т. е. именно того учреждения, которое ведало земскими учреждениями. Я не счел, однако, нужным вывести Витте из его заблуждения, а ограничился тем, что кратко сказал, что осуществить его мысль невозможно.

— Почему? — спросил Витте в изумлении.

— Потому, что состав губернских и уездных земских собраний приблизительно тот же и что если открыто губернское собрание, то в уездах не будут участвовать ни председатели земских управ, входящие по должности в губернские собрания, ни наиболее деятельные и видные их члены, так как последние неизменно избираются в губернские гласные.

— Вы в этом уверены?

— Безусловно.

— Ну, так тогда соберем лишь одни уездные собрания.

Мысль эта была нелепая как по существу, с точки зрения абсолютной невозможности собрать и задержать на сколько-нибудь продолжительное время в уездном городе людей, имеющих иные постоянные занятия и обязанности, так и в отношении совершенной недействительности принимаемых ими для охранения общественного порядка решений, так как для нарушителей этого порядка земские собрания не обладают никаким авторитетом. Не успел я, однако, указать на это, как в разговор вступился Дурново, причем он встал на своеобразную, исключительно формальную точку зрения.

— На каком основании, — сказал Дурново, — обращаетесь вы, Сергей Юльевич, к служащему в моем министерстве? Никаких поручений возлагать на него вы не имеете права.

Как это ни странно, но на этом совершенно к делу не относящемся и в сущности дерзком по отношению к главе правительства заявлении Дурново весь вопрос и кончился и никаких дальнейших последствий не имел.

Я привел этот ничтожный инцидент как образчик положительного незнакомства Витте со строем русской государственной жизни вообще и с основами то порицавшихся, то восхваляемых им земских учреждений в частности. Рисует он также степень бесцеремонности обращения Дурново с главой «объединенного» правительства.

Я уже имел случай, говоря о Дурново, указать, что это был человек беспринципный, весьма неразборчивый в средствах для достижения намеченной им цели, но в высшей степени умный и решительный. Оговариваюсь, однако, что беспринципность Дурново не относилась до его политических взглядов. В этой области он имел весьма определенные и стойкие убеждения и к делу, которым заведовал, относился весьма вдумчиво, можно сказать, любовно, как безусловно любил Россию и болел о всех ее неудачах. В полной мере выказал Дурново свои природные способности во время короткого управления им Министерством внутренних дел. Обнаружилось тут одно его свойство, весьма редкое у людей, но зато неизменно присущее всем действительно выдающимся деятелям, составляя как бы необходимую их принадлежность, а именно полная гармония между умом и характером. Сила его воли была, если можно так выразиться, вполне адекватна силе его ума. Благодаря этому он не только быстро разбирался во всяком даже тяжелом положении, но мог принятое им решение проводить без колебаний, стойко и последовательно до конца. Ум его, придя к какому-либо решению, как бы стушевывался, отходил на второй план и ограничивался руководством его воли в пределах исполнения принятого им решения. Личным мужеством и физической храбростью Дурново также отличался в высшей степени. За время его управления Министерством внутренних дел революционеры травили его как дикого зверя, но это отнюдь не влияло не только на принимаемые им решения, но и на общую его уравновешенность. Что он испытывал внутри себя, я, конечно не знаю, но наружное спокойствие никогда его не покидало.

Припоминаю, что однажды, зайдя к Дурново, я встретил его в передней одетым, чтобы выйти. Он собирался на заседание Государственного совета в Мариинский дворец, что у Синего моста, от которого он жил довольно близко, а именно на Мойке против Прачешного мостика[511]. Так как мне нужно было что-то ему спешно доложить, я вышел с ним вместе, дабы переговорить по дороге. Пошли мы с ним пешком, причем перешли по Прачешному мостику на тот берег Мойки. Подойдя к Мариинской площади у угла здания Министерства земледелия, Дурново спешно закончил наш деловой разговор и сказал: «Ну, а теперь прощайте», а на мои слова, что я его доведу до площади дворца, спокойно сказал: «Это совсем лишнее; до сих пор мы были более или менее в безопасности, но переход через эту площадь для меня всегда опасен, а посему незачем вам со мною дальше идти».

Я, разумеется, его не послушался, но должен сказать, что не испытывал никакого удовольствия от дальнейшего, весьма, однако, по близости расстояния, кратковременного сопутствования Дурново, причем только тут вполне оценил неизменно присущее ему хладнокровие и спокойствие.

Отличался Дурново и другими качествами, а именно отсутствием мелочного самолюбия и мстительности. Испытал я это опять-таки на себе. Я уже как-то упоминал, что мои отношения с Дурново еще при Плеве были по меньшей мере натянутые. При Мирском они испортились окончательно. Дошло даже до того, что на одном заседании у Мирского, на котором присутствовал министр юстиции Муравьев и где вопрос шел о введении в действие нового уголовного уложения, что было сопряжено с изменением судебной компетенции земских начальников, я на обращенную ко мне просьбу Дурново прислать ему какое-то дело из земского отдела, касающееся этого вопроса, ответил решительным отказом.

Когда же Дурново на это сказал: «Я вам как товарищ министра приказываю», то получил в ответ краткое: «Руки коротки»[512].

Естественно, что при таких условиях, как только Дурново был назначен министром внутренних дел, я тотчас явился к нему с прошением об увольнении от должности, причем сопроводил ее текстуально следующими словами: «Так как вы, Петр Николаевич, питаете ко мне столь же мало симпатий, как я к вам, то служить нам вместе, конечно, нельзя». Каково же было мое удивление, когда в ответ я услышал: «Ваши и мои чувства тут решительно ни при чем. Мы переживаем такое время, когда о чувствах речи быть не может. Я считаю вас полезным на том месте, которое вы занимаете, и прошу вас на нем оставаться. Уходить при этих условиях, какие бы ни были ваши чувства ко мне, вы не имеете права». Тут же Дурново в дальнейшем разговоре на тему об общем политическом положении страны заявил, что он вполне разделяет мою точку зрения, которую я неоднократно при нем высказывал, что всякие послабления власти при охватившем общественность революционном психозе могут способствовать лишь его дальнейшему развитию, а отнюдь не успокоению. К этому надо прибавить, что Дурново вполне в это время сознавал, что весьма решительные реформы во всем государственном строе безусловно необходимы. «Мы живем как в осажденном лагере, — говорил он, — мы перестаем быть национальною властью и превращаемся в каких-то поработителей-татар. Но идти сейчас в порядке полного осуществления провозглашенных свобод — это значит заменить одну тиранию другой, безмерно худшей, от которой неминуемо погибнет государство».

Вообще, Дурново несомненно обладал прозорливым государственным умом и стоял в этом отношении неизмеримо выше Витте. Скажу больше, среди всех государственных деятелей той эпохи он выделялся и разносторонними знаниями, и независимостью суждений, и мужеством высказывать свое мнение, независимо от того, встречало ли оно сочувствие среди присутствующих или нет. Философским умом, глубоким проникновением в народную психику Дурново, правда, не отличался, но зато он был в высшей степени реальным политиком. Привлекали его внимание преимущественно злобы дня. Не заглядывая ввиду этого ни в глубь веков, чтобы там отыскать первоисточник совершающихся событий, ни в далекое будущее, дабы в нем осуществить, путем тех или иных перестроений, определенную социальную теорию, он тем не менее отнюдь не был лишен дара политической прозорливости.

Яркий образчик врожденного у него чутья хода событий — поданная им государю в феврале 1914 г. записка, где он разбирал международное положение России[513]. Записка эта обнаружила в ее авторе глубокую вдумчивость, правильность расценки относительного значения и основных вожделений главных факторов международной политики и в особенности совершенно исключительную прозорливость в отношении будущего хода мировых событий.

Основное положение, которое Дурново проводит в этой записке, это пагубность для России вовлечения в наш союз с Францией третьего члена — Англии. Пока Россия находилась в союзе с одной Францией, она была в состоянии одновременно поддерживать и дружеские сношения с Германией, так как последняя могла иметь захватные замыслы по отношению к этим государствам, но вовсе не опасалась каких-либо покушений против нее самой с их стороны. Но коль скоро в союз этих государств вступила Англия — положение резко изменилось. Германия, вступившая на путь развития своей колониальной политики и в этих видах в короткий срок развившая свое могущество на море посредством сооружения грозного военного флота, встретила здесь непримиримого противника в лице Англии. Но Англия одна, без союза с континентальными европейскими деревами, была бессильна по отношению к Германии. Иную опасность представляла эта держава, коль скоро она заручалась содействием непосредственных соседей Германии. Война между Германией и Англией, при участии в ней со стороны последней России и Франции, становилась при таких условиях лишь вопросом времени. Естественно, что Германия при таких условиях предпочтет взять инициативу в свои руки и вступить в бой в тот момент, который ею будет сочтен наиболее для нее благоприятным, а именно не дожидаясь дальнейшего усиления военной мощи своих противников. Таким моментом является именно настоящее время, пока Россия еще не успела докончить план реорганизации и военного снаряжения своих боевых сил.

К этой надвигающейся войне Дурново и обращает свои взгляды: он прежде всего распределяет европейские государства между двумя борющимися лагерями, причем последующие события в полной мере оправдали его предположения. Так, он вперед говорит, что Италия и Румыния останутся сначала нейтральными, а потом присоединятся к странам тройственного согласия и что, наоборот, Турция и Болгария станут на сторону Германии. Далее, он предвидит, что на чьей бы стороне ни оказалась победа, ее неминуемым последствием будет социальная революция в России и Германии, причем начнется она в той из этих стран, которая будет побеждена, и затем перекинется в ее соседку, хотя бы она была победительницей. Указывает он, кроме того, что даже в случае победы Россия ничего от нее не выиграет, так как утратит всякое значение для Франции и Англии, коль скоро военная мощь Германии будет разгромлена, а приведет это к тому, что Англия тотчас возобновит свои козни против России и найдет способы нанести ей ущерб.

Указал, кроме того, Дурново и на всю трудность ведения нами войны против Германии при отсутствии у нас достаточных запасов снарядов, неимения в стране соответственно оборудованной для изготовления военных припасов промышленности, а в особенности при незначительном количестве крупнокалиберных орудий. Последнее указание Дурново тем более замечательно, что даже французские военные авторитеты поняли все значение при ведении войны в современных условиях крупной артиллерии лишь спустя год после начала военных действий.

Одного лишь не предусмотрел Дурново, а именно что Англия, уничтожив военную мощь Германии на море и лишив ее всех колоний, вовсе не пожелает совершенно уничтожить ее силу на континенте. Своим противником Англия почитает вовсе не какое-либо определенное государство, а всякое, представляющее в данную минуту значительную мощь. Полное ослабление Германии в глазах Англии приводит к непомерному усилению мощи Франции. Допустить это она столь же мало склонна, как допустить мировую гегемонию Германии.

Выпавшая на долю Дурново в конце 1905 г. задача была до чрезвычайности трудна, причем она, несомненно, осложнялась свойствами главы правительства, с которыми, как ни на есть, Дурново приходилось, хотя бы и в ничтожной степени, считаться или же вести борьбу.

Вопреки наивному ожиданию Витте, Манифест 17 октября не только не внес успокоения в страну, а, наоборот, усилил повсеместное общественное и народное брожение. Не возымел благотворного в этом отношении влияния и последовавший 21 октября указ об амнистии, хотя в силу этого указа помимо лиц, пострадавших в борьбе за конституцию, было освобождено от наложенных на них кар и множество лиц, усиленно пропагандировавших полное низвержение всего государственного и социального строя. Амнистия была вообще широкая. Так как указ о ней не включал, однако, лиц, совершивших по политическим мотивам преступные деяния общеуголовного характера, то не только революционные круги, но и радикальную часть общественности он не удовлетворил. Оппозиционная пресса принялась даже по его поводу метать пущие, чем когда-либо, громы по адресу правительства, утверждая, отчасти по наивности, но более всего лицемерно, что успокоение в стране может наступить лишь по амнистировании решительно всех политических преступников, независимо от свойства совершенных ими деяний, так как лишь тогда будут действительно осуществлены провозглашенные манифестом начала гражданской свободы. Результат такого взгляда Временного правительства Россия испытала в полной мере.

Первым грозным предупреждением развернувшихся на почве Манифеста 17 октября событий явились поступившие из провинции сведения о революционных эксцессах, последовавших там немедленно по его оглашении.

«Партийные» работники, узнавшие во многих городах о манифесте ранее администрации, тотчас же приступили к деятельному осуществлению программы III весеннего 1905 г. съезда социал-демократов-большевиков и конференции меньшевиков соответственно с тем развитием, которое ей дали органы революционной прессы. Следуя указаниям «Искры», говорившей: «берите тюрьмы и освобождайте заключенных в них борцов за наше дело: ими усилим наши ряды» и призыву «Пролетария», советовавшего «захват городского управления и сформирование милиции», революционные элементы под защитою провозглашенных свобод открыто выступали во многих городах наружу и стали предъявлять застигнутой врасплох администрации именно эти требования, как то: передачу полицейской власти в руки городской милиции, немедленный увод войск и в первую голову освобождение из тюрем всех политических арестантов. С этой целью они организуют из местного рабочего элемента многолюдные манифестации, к которым, конечно, немедленно присоединяются все подонки местного населения, и направляют их под реющими красными флагами к местам заключения. В случае неисполнения тюремным начальством требования толпы о выпуске содержащихся в них политических заключенных вожаки пробуждают толпу вломиться в тюремные помещения силою, что кое — где им и удается, причем выпускаются на свободу все арестанты без разбора. В Оренбурге и в Перми предварительно обхода тюрем толпа захватывает силою местных губернаторов Цехановецкого и Наумова и заставляет их шествовать вместе с собою, причем Цехановецкий вынуждается сам нести красное знамя, а над Наумовым, решительно отказавшимся превратиться в революционного знаменосца, красный флаг несут «товарищи».

Не успела еще местная администрация с грехом пополам восстановить уличный порядок, как под влиянием революционеров разнообразных оттенков, стремящихся методически осуществить преподанную им из центра программу, возникают бунты в различных частях войск. Так, уже 26 октября выступает на сцену будущая «краса и гордость» революции — кронштадтские моряки, и усмирение их требует вызова войск из столицы. В начале ноября в Москве образуется Совет солдатских депутатов, и следом вспыхивает бунт среди сухопутных войск, причем некоторые из них усмиряются не без труда. Особенных размеров бунты эти достигают во Владивостоке, где в течение двух дней (30 и 31 октября) город фактически находится во власти запасных, и в Севастополе, где происходит форменный артиллерийский бой между взбунтовавшимися командами военных судов и береговыми батареями, причем исход его в течение целых пяти дней (11–15 ноября) представляется неизвестным. Весьма серьезный характер принимает 18 ноября бунт саперного батальона в Киеве. В эти же дни взбунтовавшийся Воронежский дисциплинарный батальон выдерживает ранее, нежели сдаться, осаду в забаррикадированных им казармах, а перед сдачей казармы эти поджигает. Не отстают воинские части, расположенные в Киеве и еще в некоторых местах, но серьезных размеров беспорядки там не принимают и быстро прекращаются. В некоторых случаях военные бунты предупреждаются лишь заблаговременным арестом коноводов. Так, в Петербургской электротехнической военной школе арестуется свыше двухсот нижних чинов.

Грозные признаки разложения проявляет Маньчжурская армия, а возвращающиеся домой из этой армии запасные митингуют, учиняют беспорядки в различных находящихся у них на пути сибирских городах, как то: Иркутске и Чите; в этом последнем городе образуется ими Совет солдатских и казачьих депутатов.

Одновременно, само собою разумеется, вспыхивают вновь во многих губерниях аграрные беспорядки.

Словом, работа «товарищей» кипит по всему лицу земли русской. Следом за Петербургским Советом рабочих депутатов образуются такие же советы во многих других промышленных центрах, и все они пытаются вступить в связь с Петербургским Советом, выражают готовность ему подчиняться и ждут от него директив.

Одновременно на окраинах к социалистическому движению примешивается движение национальное, сепаратистское, принимая наибольшие размеры в Прибалтийских губерниях, где обучаются латышские вооруженные отряды, громящие замки и усадьбы своих давних недругов немецких баронов.

Губернии Царства Польского сильно охвачены национальным движением. Выражается оно здесь, между прочим, кроме рабочих стачек и уличных беспорядков, еще в нападении на гминные (волостные) управления. В них повстанцы видят эмблему русского владычества, хотя состоят они сплошь из выбранного населением местного элемента, но ведут они переписку на государственном языке, и вот эту переписку повстанцы уничтожают. Одновременно происходит массовое, поодиночке, убийство чинов полиции и земской стражи[514].

В самой Варшаве положение становится настолько грозным, а террористические акты принимают такой массовый характер, что генерал-губернатор, он же командующий войсками округа, генерал Максимович признает за благо укрыться в крепость Згерж, в пределах которой находится летнее местопребывание начальника края. Тотчас уволенный от должности, он замещается генералом Скалоном, по требованию которого в губерниях Царства Польского вводится военное положение.

Обстоятельство это вместе с преданием суду бунтовавших в конце октября кронштадтских моряков служит поводом для декретирования Петербургским Советом рабочих депутатов новой всеобщей забастовки, начавшейся 2 ноября.

Петербург вновь погружается с наступлением ночи во тьму, вновь не ходят трамваи, не появляются газеты, с перерывами действуют телефоны, а местами бастуют пекаря, так что в некоторых частях города население остается без хлеба. Распространяется забастовка и на железные дороги, не принимая, однако, всеобщего и полного характера. Так, по Николаевской дороге некоторые поезда продолжают ходить, но пассажиры проникают на них украдкой, боковыми ходами. Поезда эти отходят не с обычных мест отправления, сопровождаются военными командами, а обслуживающие их кондукторские бригады объяты величайшей тревогой, опасаясь жестокого возмездия за нарушение велений стачечного комитета. Страх перед новой, где-то скрывающейся, никому не ведомой, но, по-видимому, всесильной властью понемногу охватывает все слои населения. Забастовочное движение принимает, впрочем, в то время характер какой-то заразной болезни. О размерах фабричной забастовки можно судить по тому, что число забастовочных рабочих дней в ноябре месяце достигает 667 тысяч, превышая число таких же дней за октябрь месяц на 150 тысяч. Но рядом с фабричным пролетариатом втягиваются в общее движение, без всякого постороннего приказа, самые различные категории людей. Так, сегодня бастуют служащие в парикмахерских, а завтра — прислуга ресторанов и гостиниц. Не успевают эти забастовки прекратиться, как оставляют работу разносчики газет, примеру которых почему-то следуют приказчики магазинов. Беспричинное, ничем определенным не вызванное оставление работы превращается в какой-то спорт, в котором участвуют люди всех положений и даже возрастов. Само собою разумеется, что в университетах и иных высших учебных заведениях слушание лекций заменяется многолюдными митингами, на которых горячо препираются между собою социалисты и анархисты. Не отстают и ученики средних учебных заведений, вплоть до находящихся в детском возрасте. Они предъявляют скопом какие-то требования учебному начальству и толпою покидают классы. Словом, забастовочное движение принимает даже несколько юмористический характер, и правые газеты шутя сообщают, что забастовали роженицы в родильных приютах, отказываясь производить на свет впредь до признания за населением всеобщего, без различия пола и возраста, избирательного права. Об университетах ходил другой анекдот, а именно что содержательница пансиона без древних языков[515], усмиряя бушующих студентов, убежденно говорила им: «Здесь вам не университет, здесь, слава Богу, заведение!»

Тем временем Петербургский Совет рабочих депутатов спешит занять положение органа пролетариата, контролирующего деятельность правительства. Он сносится непосредственно с председателем Совета министров, официально уведомляет градоначальника о замеченных им незаконных действиях полиции и требует их прекращения. Одновременно он учреждает в фабричных частях города милицию, которая кое-где вытесняет полицию. Спеша использовать условия времени и приобретенное им обаяние, Совет этот проводит почтово-телеграфную забастовку. Завоевывает он при этом в среде чиновников почтово-телеграфного ведомства такую власть и влияние, что правительство вынуждено обращаться к нему для передачи своих распоряжений на места. Разрешение это дается, разумеется, лишь когда распоряжение законной власти согласуется с желаниями Совета рабочих депутатов, как, например, телеграмма Витте, отменяющая смертную казнь, к которой были присуждены местными органами учредители Кушкинской в Средней Азии республики после ее упразднения военной силой[516].

Мало того, Советом рабочих депутатов осуществляется возникшая у него мысль об организации помощи безработным забастовщикам через посредство городской думы, которая в некоторой части своей из сочувствия, а в большинстве — под влиянием страха послушно исполняет веления Совета.

Словом, как писал в то время один из сотрудников «Вестника Европы»: «Власть переменилась. Какие-то люди, особенно страшные своею личною неизвестностью, а еще более анонимностью стоящего за ними чего-то огромного и сильного в сознании и в глазах населения, заняли то самое место, на котором оно привыкло видеть официальное начальство». Тот же сотрудник описывает, как в Москве «закрывали» ресторан и «снимали официантов» в одной из самых больших гостиниц. «В швейцарскую вошли двое молодых людей и потребовали, чтобы к ним вышли официанты. Управляющий самолично побежал наверх. Через минуту с ним спустилось несколько официантов. Молодые люди им сказали: «Закрыть ресторан!» Моментально было погашено электричество, вся прислуга ушла, двери в обеденную залу были заперты. Не раздалось ни одного протеста ни со стороны прислуги, обрекавшейся на лишение на неопределенное время заработка, ни со стороны управляющего гостиницы, которая обрекалась на ежедневные убытки. Столь же покорно отнеслись к своей участи — потихоньку кое-чем пообедать в своих душных номерах — постояльцы»[517].

Подобные описанной сцены «снимания» служащих в совершенно тождественных условиях происходят и в Петербурге, причем не только в обслуживающих общественные потребности частных учреждениях, но и в учреждениях правительственных. Появлялась кучка неизвестных личностей и тоном, не допускающим возражений, требовала немедленного прекращения занятий, и это требование во многих случаях беспрекословно исполнялось. Однако коль скоро пришедшие личности встречали сколько-нибудь решительный отпор, они быстро скрывались и вновь уже не появлялись.

Сложившимися обстоятельствами, впрочем невольно, втягивались в общее движение и чиновники различных ведомств, образующие специальные собственные союзы, а также низшие служащие правительственных учреждений, как то вольнонаемные писаря. Они предъявляют коллективное требование об увеличении платы и одновременно сокращении часов работы, и эти требования, увы, кое — где тотчас исполнялись. Однако и здесь достаточно было самого ничтожного отпора, чтобы требования эти немедленно замолкали. Так, однажды в земском отделе секретарь мне доложил, что писаря отдела, коих было несколько десятков, желают ко мне явиться, чтобы просить о прибавке содержания.

«Скажите, — сказал я секретарю, — этим господам, что если они непременно желают меня видеть, то пусть придут, но предупредите их от моего имени, что это будет не только в первый раз, что они меня увидят, но и в последний». Никто ко мне не явился, и ничего больше об этом я не слышал.

Но, увы, рядовой обыватель выказал полную неспособность к какому-либо отпору. Наоборот, он тогда же проявил ту безграничную пассивность, безропотность и покорность, вследствие которых советские грабители могли его безнаказанно обобрать до последней нитки, лишить его всякой свободы, даже свободы мысли, и при помощи нескольких тысяч вооруженных наймитов проделывать над ним всякие опыты, превратив его с этою целью в распластанную лягушку. Вивисекцию, которой большевики подвергали в течение стольких лет русский народ как в совокупности, так и в лице отдельных его членов, можно было предвидеть, наблюдая за безразличием и дряблой покорностью обывателя к нарушавшим его материальные интересы и моральное спокойствие бесчинствам, творимым революционными организациями в 1905–1906 гг. Согласно заголовку брошюры, выпущенной в 1906 г. проф. Сергиевским, обыватель покорно говорил издевающимся над ним революционерам: «Ешь меня, собака!»[518]

Яркой иллюстрацией этой покорности служили производившиеся в ноябре и декабре 1905 г. во многих публичных собраниях, даже не политического характера, открытые сборы денег на помощь забастовщикам, а не то и прямо на вооруженное восстание. По рядам публики пускали шапку с соответствующей надписью, и в нее если не все вкладывали свою лепту, но зато ни один не решался выразить по этому поводу своего возмущения или хотя бы не передать ее покорно дальше.

Мощной поддержкой революционного движения явилась преобладающая часть повременной печати. В первую очередь, разумеется, усердствовали социалистические издания, дотоле печатавшиеся в подполье, а потому выходившие с значительными перерывами и проникавшие только в определенные круги. Теперь они стали выходить открыто и даже легально. Так появились газеты «Начало» и «Новая жизнь», выставившие в заголовке лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Первая из них заменила «Искру» — орган социал-демократов-меньшевиков, а во вторую превратился орган социал-демократов-большевиков «Пролетарий». Завели свой орган и социалисты-революционеры, назвав его «Сын отечества». Окончательно скинул с себя маску социал-демократический журнал «Русское богатство». Все эти издания открыто обсуждают вопрос о вооруженном восстании. Они воспевают всеобщую забастовку «как мировое явление», с пафосом говорят, что «Россия стоит во главе всемирной революции», превозносят «такт и зрелость русского пролетариата», определенно указывают, что «целью революции должны быть не политические реформы, а коренной социальный переворот». Диктатура пролетариата — вот их общий лозунг, пока что скрываемый, не от власти, конечно, — с нею они не считаются, а от буржуазии, под кличкой — демократическая республика.

Народились различные издательства, открыто выпускавшие явочным порядком партийную социалистическую литературу и даже зажигательные воззвания. Расцвела эта литература и получила широкое распространение не в одних столицах, а и в провинции. Издававшаяся в Ростове-на-Дону газета «Донская речь»[519] проявила в этом отношении особое рвение. Вся эта литература получает широкое распространение в массах. Так, например, газета «Сын отечества»[520], орган социалистов-революционеров, проповедующая отобрание всей земли у помещиков, рассылается бесплатно во все волостные правления империи.

Но как же отнеслась к этим призывам революционеров и порождаемым ими событиям оппозиционная, радикальная общественность? Поняла ли она наконец, куда ведут страну социалисты различных оттенков и поскольку она сама в подготовляемой революционерами государственной катастрофе лишится всякого значения и потонет в общем море бесправия, разнузданных человеческих страстей и низменных животных инстинктов? Увы — нисколько.

Руководящим центром этой общественности, которую уже с этого времени можно подвести под общее наименование кадетов, становится конституционно-демократическая партия народной свободы. Правда, партия эта еще не получила законченной конструкции и в качестве рабочего органа имела лишь выбранный на ее октябрьском учредительном собрании президиум. Но лидеры партии, ее духовные вожди, определились вполне, и были это те самые лица, которые лишь с незначительным пополнением извне, преимущественно из еврейской среды, властно руководили ее деятельностью в течение всего последующего периода, вплоть до самой революции 1917 г. Выявился и верховный вождь партии П.Н.Милюков. Да, это были все те же Кокошкины, Кизеветтеры, Родичевы, Мануйловы, Набоковы и кн. Львовы с выставляемыми ими вперед, отчасти в качестве декорации, но в особенности из-за тех денежных средств, которые они доставляли партии, кн. Долгоруковыми и гр. Орловыми-Давыдовыми.

Определились, впрочем, не только вожди партии, но и их основные вожделения, определился и будущий состав партии, те общественные слои, те национальные элементы, которые составят ее основное ядро и доставят ей наибольшее число рядовых членов.

Выявилось вполне, что цель лидеров партии состоит в установлении такого строя, при котором власть сосредоточилась бы всецело в их руках, и что таким строем они с места признали демократическую республику. Правда, они гласно говорили о конституционной монархии и даже действительно хотели сохранить царя на престоле, но царь этот был им нужен как внешняя декорация, а также как видимое олицетворение единства всего государства, цементирующее одним своим присутствием различные входящие в империю народности и населенные ими области. Нужен был им царь и как средство привлечения к себе народных масс, искони привыкших видеть в монархе источник высшей справедливости и раздателя земных благ. Они вполне понимали, что, пользуясь обаянием царского имени, им легче будет не только достигнуть власти, но и прочно укрепиться на ней, но в существе считаться с наличием престола они вовсе не имели в виду[521].

Да иначе и быть не могло, ибо хоть кадетская партия первоначально зародилась как будто в земской среде, но произошло это лишь благодаря тому, что земская деятельность по условиям времени представляла наибольшие возможности для проявления и развития политической агитации. По существу же эта партия была типично городская и тотчас по образовании впитала в себя представителей свободных профессий, в первую же очередь представителей профессуры, адвокатуры и журналистики, которые к тому же через редакционные круги московской газеты «Русские ведомости»[522] и журналов «Русская мысль»[523], «Вестник Европы»[524] и «Право»[525] состояли в близком контакте с ее земскими членами.

Но для представителей свободных профессий строго парламентский режим, мало в чем отличающийся от республиканского, являлся наиболее облегчающим доступ к власти и сосредоточению ее в своих руках. Адвокатура, журналистика и профессура определенных отраслей знания являются, как известно, главными поставщиками народных представителей в законодательных учреждениях парламентарных государств Запада, а из их среды выходят по преимуществу лица, достигающие власти. Происходит это вследствие того, что по роду своих занятий они входят в непрестанное общение с наиболее разнообразными общественными группировками, обладают ввиду этого наибольшим знакомством с господствующими в стране настроениями и, играя на них, всегда легче могут овладеть народными симпатиями и одновременно направлять в ту или иную сторону общественное мнение. Этому примеру Запада будущие кадеты, казалось бы без достаточных оснований, думали, что последует и Россия. Не приняли они вовсе во внимание, что преобладающая часть населения России не обладает сколько-нибудь достаточным развитием, чтобы следовать разумным указаниям людей науки и опытных политических деятелей, что пойдет это население, при передаче в его руки решения судеб страны, не за теми, которые будут развивать им теории о наилучшем способе управления государством, а за теми, которые посулят им незамедлительное улучшение их материального быта.

Сказанным я хочу подчеркнуть, что я отнюдь не утверждаю, что среди лидеров кадетской партии не было людей, бескорыстно убежденных в том, что наилучшим способом правления для России является именно парламентарный режим, и тем более не говорю, что они сознательно преследовали лишь личные выгоды и удовлетворение собственного честолюбия. Но дело в том, что люди сами с трудом могут определить, на чем основаны и откуда проистекают их политические и социальные взгляды и поскольку на их образование влияют, наряду с устремлениями альтруистическими, направленными к благу государства в его совокупности, их вожделения эгоистические, т. е. отстаивание и преследование собственной выгоды. Несомненно, во всяком случае, что массовый рядовой обыватель естественно и неизбежно примыкает к тому политическому течению, которое сулит ему лично наибольшие выгоды. Таким течением для лиц свободных профессий не без основания представлялось течение парламентарное, основанное на демократической системе избрания народных представителей; к нему они в преобладающей своей части и примкнули.

Впрочем, в принадлежности большинства представителей либеральных профессий к кадетской партии, к которой примкнули, разумеется, кроме присяжных поверенных, журналистов, профессоров еще и писатели, художники, врачи и всевозможные специалисты-техники, играла немаловажную роль еще и другая причина. За предшествующие сорок лет русская интеллигентная мысль достигла одного весьма реального результата. Она сумела внушить общественности, что всякая защита существующего строя совершенно недопустима. Монархия и беспросветная реакция были ею до такой степени отождествлены и соединены знаком равенства, что в глазах передовой общественности они слились воедино. При таких условиях надо было обладать исключительным гражданским мужеством, чтобы открыто исповедовать сколько-нибудь правые убеждения. Не следует, кроме того, забывать, что в то время как либерализм, так и фрондерство лишь редко препятствовали продвижению на государственной службе, наоборот, консерватизм встречал непреодолимые препятствия на пути общественной деятельности, а также в области свободных профессий. Писатели, журналисты, адвокаты, художники, коль скоро они обнаруживали в той или иной форме свою оппозиционность правительству, всячески превозносились. Писания первых находили множество читателей, творения вторых лег — ко сбывались по высокой цене, помощи третьих искали все имевшие дела с судом, так как не только присяжные заседатели, но и коронный суд относился к ним с большей предупредительностью, с большим уважением.

Таким образом, материальные интересы работников свободных профессий также побуждали их щеголять либерализмом и фрондерством по адресу правительства, а следовательно, вступить в среду кадетов. А наши ученые коллегии, разве они не расценивали подчас степень пригодности данного лица для занятия профессорской кафедры в зависимости от исповедуемых им политических взглядов, хотя бы таковые не имели никакого отношения к той науке, представителем которой эти лица являлись? Разве Московский университет не забаллотировал совершенно выдающегося окулиста Головина, имевшего мужество высказать правые мысли, предоставив искомую им кафедру какому-то в научном отношении ничтожеству, щеголявшему политической левизной? Разве Кони и Таганцев не были прославляемы не столько как блестящие криминалисты, сколько как выказывающие либеральные мысли, а профессор Сергиевский, столь же выдающийся криминалист, разве он не был предметом травли за проявляемый им консерватизм? Наконец, разве не всем решительно было известно, что в диссертации на ученую степень немыслимо было проводить сколько-нибудь политически консервативные взгляды, а что для успеха необходимо было снабдить ее какой-либо критикой существующего строя, хотя бы указанием во вступительной части на те трудности, с которыми сопряжено в самодержавной России изучение какого бы то ни было вопроса, хотя бы дело шло об изучении строения комариного жала?

Во всем этом, разумеется, была во многом виновата и государственная власть. Независимо от того, что деятельность ее была далеко не всегда безупречна, она часто давала справедливые поводы к жестокой критике; вина ее состояла еще и в том, что она не давала себе никакого труда создать кадр идейных сторонников в ученом и литературном мире. Единичные лица, которым она в этом отношении покровительствовала, причем покровительствовала слишком явно, как, например, в 80-х годах — Каткову, а 90-х — Грингмуту, такого кадра составить, разумеется, не могли. Вопрос состоял, очевидно, вовсе не в том, чтобы осыпать милостями отдельных лиц, персонально пользующихся фавором власти. Такой образ действий лишь развенчивал этих лиц в глазах общественности, накладывая на них клеймо правительственных наймитов, хотя бы сами по себе они были убежденными сторонниками тех взглядов, которые они проводили. Для образования такого кадра надо было создать такие общие для профессуры и журналистики условия жизни и деятельности, которые отвечали бы их материальным и духовным потребностям; словом, такие условия, которые привязывали бы их к тому строю, который их создал и обеспечивает их существование. Именно благодаря совокупности всего изложенного в ряды кадетской партии усиленно толкали буржуазную интеллигенцию и господствующая в общественности идеология, и ее личные материальные выгоды. Ставить в упрек этой интеллигенции ее принадлежность к кадетской партии ввиду этого отнюдь нельзя. Стремления ее были понятны, естественны, законны и, по существу, сами по себе отнюдь не антигосударственны и не разрушительны.

Столь же мало оснований упрекать ту часть торгово-промышленного слоя, которая также примкнула к кадетской партии, хотя отчасти негласно, вследствие ее зависимости во многих отношениях от правительственной власти. Слой этот в лице многих его представителей, благодаря накопленным ими средствам, приобрел за предыдущие десятилетия первостепенную органическую силу в стране, но формально не обладал соответственными политическими правами, не пользовался он и достаточной экономической свободой. Здесь, следовательно, основным стимулом явилось желание с большей свободой действовать в своей области, а в особенности сравнять себя в смысле участия в политической жизни и внешнего почета с землевладельческим дворянством; содействовала последнему выросшая у видных представителей купечества на почве неудовлетворенного честолюбия зависть и даже злоба к дворянству. Выставленный конституционно-демократической партией лозунг принудительного отчуждения в пользу крестьянства частновладельческих земель был поэтому вполне приемлем и даже люб для части крупного торгово-промышленного мира, так как сулил полный разгром ненавистного дворянского землевладельческого класса.

Что же касается самого упомянутого лозунга, то он в руках партии должен был быть главным козырем для привлечения сельских народных масс.

Имея в виду изложить этот вопрос особо, ограничусь здесь указанием, что в этом вопросе положение партии было трагическое. С одной стороны, ввиду своего буржуазного состава, а также принадлежности к ней части земского элемента она была вынуждена ввести в свою программу принцип выкупа отчуждаемых у частных владельцев земель.

Однако, с другой, установление этого принципа лишало ее возможности успешно соперничать среди крестьянских избирателей с социалистическими партиями, сулившими передать все земли крестьянству безвозмездно. Пришлось прибегнуть, говоря попросту, к некоторому проворству рук, а именно издавать свою программу в двух различных текстах, опуская в том из них, который предназначался для сельского населения, упоминания об уплате владельцам стоимости отчуждаемой от них земли.

Введенное в программу партии положение о равноправии всех национальностей, быть может, более всех остальных укрепило ее положение. Оно сразу влило в ее среду многочисленных и весьма деятельных сотрудников. Тут в первую очередь вступило в ряды партии все буржуазное еврейство, естественно и законно стремившееся упразднить установленные в стране по отношению к евреям правоограничения. При помощи этого лозунга партия втянула в себя то бродильное начало, тот фермент, который обеспечивал ей развитие энергичной деятельности ее отделов на местах, в провинции. Содействие еврейства было тем более драгоценно для партии, что в его руках находилась большая часть столичной печати и почти вся провинциальная печать. Что же касается газетного репортажа, являющегося осведомительным органом общественности и поэтому имеющего огромное значение, то он был всецело сосредоточен в еврейских руках. Наконец, обеспечила себе партия таким образом широкое содействие не только внутри страны, но и вне ее пределов в лице могущественного международного еврейства.

Но не одни евреи примкнули к партии на почве провозглашенного ею принципа равноправия всех национальностей. Присоединились к ней представители и многих других населяющих страну инородческих племен, по крайней мере поскольку они не могли образовать самостоятельных национальных группировок.

Опять скажу, я отнюдь не утверждаю, что приведенные положения кадетской программы были в нее введены исключительно в целях партийно-утилитарных. Нет сомнения, что у многих учредителей и лидеров партии существовало вполне искреннее убеждение как в отвлеченной справедливости, так и в государственной пользе упомянутых принятых ею положений. Столь же несомненно, однако, что одновременно было принято в соображение, что положения эти могут способствовать как численному развитию партии, так и внутренней ее мощи.

Словом, ставить в упрек тем слоям населения, которые дали наибольшее число сторонников кадетской партии, их тягу к ней, безусловно, нельзя, как нельзя с нравственной стороны опорочивать и политическую программу партии. Можно с ней, в той или иной части, а то и целиком, не соглашаться, но утверждать, что она сама по себе заключала какие-либо разрушительные начала, нельзя.

Роковой для ее собственной судьбы и для личной судьбы многих ее членов ошибкой партии и ее неизбывным грехом перед родиной была усвоенная ее лидерами тактика, а именно полная неразборчивость в средствах, при помощи которых они стремились достигнуть поставленной ими себе задачи. Вообще, тактика поглощала почти целиком внимание лидеров партии, причем обсуждалась она ими не с точки зрения тех способов, при помощи которых можно всего скорее осуществить ее программные тезисы, а тех средств, которые наиболее способны увеличить ее ряды, придать партии большую силу и тем обеспечить главную цель — захват власти в свои руки. В конечном результате цель, которая должна быть по существу вещей служебной, а именно обладание властью ради осуществления известных реформ, превратилась в всепоглощающую. Наоборот, основные выставленные в программе партии цели превратились в служебные, имевшие в виду осуществление лишь одной задачи — завладения властью на плечах заманенной в ее ряды простодушной обывательской толпы.

Политическая кухня, увы, нигде не отличается особою щепетильностью и брезгливостью. Еще Гете сказал: «Ein politischer Lied ist ein garstiger Lied»[526]. Без некоторой доли демагогии ни одна политическая партия не обходится или, по крайней мере, не достигает серьезного успеха. Однако политические партии на Западе, точно так же стремясь к захвату власти в свои руки, все же одновременно стараются осуществить в мере возможности, и не стоя у власти, выставляемые ими политические постулаты. Кадетская партия об этом за всю свою деятельность вовсе не заботилась и думала лишь об одном — расшатать существующую власть.

Все же главный неизбывный грех партии состоял в том, да и состоит и поныне[527], что она в своих действиях обнаружила полное презрение к элементарным правилам этики. Здесь я имею в виду не употреблявшиеся ею приемы избирательной борьбы, не те двойные ее программы, сильно смахивающие на крапленые карты, и не выпущенные ею для руководства имевшихся в среде ее агитаторов подстрочники, не причисляю я даже к существенным грехам партии принятый ею способ борьбы со своими противниками, а именно ту систематическую клевету и ложь, которую она распространяла как против правительственной власти, так и против общественных деятелей, стоявших от нее вправо. Конечно, и эти способы действий достаточно предосудительны, но суть не в них, а в том, что партия выказала полное презрение к интересам государства, интересам Родины. Если бы лидеры кадетизма разделяли теории и взгляды революционных партий, то постоянно оказываемая ими поддержка этим партиям не была бы предосудительна. Но они вовсе не разделяли этих взглядов, вполне понимали губительность для государства этих теорий и тем не менее постоянно шли в ногу с теми, которые per fas et nefas[528]стремились их осуществить.

К сказанному надо, однако, прибавить, что однородной по своим взглядам кадетская партия, как, впрочем, всякая иная, никогда не была. Так, между центральным комитетом партии или, вернее, теми ее членами, которые фактически направляли ее деятельность, и местными ее отделами постоянно замечались некоторые расхождения, в особенности там, где видную роль играл земский элемент. Оно и понятно. Лидеры партии поставили себе определенною целью лично достигнуть власти и ради достижения этой цели мало перед чем останавливались. В их глазах поэтому партийные интересы неизменно премировали над интересами государства и застилали их[529].

Роковую роль в центральном управлении партии несомненно сыграл и ее суверенный повелитель П.Н.Милюков. Свои отличительные свойства — безграничное честолюбие и тщеславие, самоуверенность, доктринерство и политическую аморальность — он сумел привить главарям партии и пропитать ими всю деятельность партии. Вовлекло его, кроме того, в грубые политические ошибки, как это ни странно, слишком большое совершенство его мыслительного аппарата. Аппарат этот, несомненно, действует как часовой механизм и неизменно приводит его к формально, по законам логики, неоспоримо правильным выводам. Его диалектика ввиду этого безупречна, и именно ей обязан он занятым им в партии положением. Но, увы, жизнь не логична, или, вернее, имеет свою логику, не построенную на одних выводах рассудка. Подобно сердцу, о котором Паскаль сказал, что оно имеет свою логику, которой разум не знает, жизнь течет по своим законам, человечеству еще не ведомым и постигнуть которые дано лишь исключительным личностям, одаренным каким-то особым чутьем или инстинктом. Этого дара Милюков лишен был в превосходной степени.

Пресыщенность формальной логикой породила другое его свойство — упрямое, не считаясь ни с чем, доктринерство. Логически следуя примерам истории, Милюков пришел в 1905 г. к тому выводу, что коль скоро государственная власть выступила на путь вынужденных уступок общественности, так она роковым образом будет поставлена в необходимость исполнить ее требования в полной мере. В его представлении эта полная мера сводилась к введению на почве всеобщего избирательного права парламентского режима, т. е. народоправства, при котором власть, он в этом не сомневался, перейдет в руки наиболее умственно развитой части населения, т. е. самого его и его единомышленников. Одновременно доктрина ему говорила, что народоправство только тогда полно и прочно, когда оно установлено самим народом через посредство его представителей. Отсюда его упорное нежелание войти в какие-либо сношения с властью и принципиальное неприятие какой-либо конституции, октроированной монархом. Отсюда и навязанное им кадетской партии в 1905 г. требование о созыве Учредительного собрания.

Но если Милюков был убежден, что коль скоро он станет лицом к лицу с народом в лице его избранников, то сумеет их покорить и направить их решения по руслу, им начертанному, то, с другой стороны, он вполне постигал, что одними собственными силами возглавляемая им радикальная интеллигенция не в состоянии принудить власти поступиться всеми своими правами; он понимал, что сломить силу этой власти, привести ее к полной покорности его единомышленники могут лишь при содействии элементов революционных.

Революционные партии были, конечно, правы, говоря кадетам в 1905 г.: «Вы торгуете за наш счет, вы присвоили себе то, что мы завоевали», и Милюков не мог в душе этого не признавать. Но одновременно он вполне правильно расценивал и значение сил революционных, опирающихся на народные низы. Без участия буржуазных интеллигентных кругов, без первоначального возбуждения ими общественного настроения в буржуазной либеральной среде революционеры одни и сами по себе тоже ничего бы не достигли. Революции неизменно идут сверху и захватывают народные массы лишь впоследствии. Только таким путем совершаются государственные перевороты, столь легко превращающиеся в национальные катастрофы. Революция 1905 г. шла тем же путем. Начало общественному подъему было положено земскими, городскими и различными профессиональными съездами. Но руководили этими съездами, отчасти за кулисами, именно те элементы, которые создали кадетскую партию. А посему лидеры этой партии, из них же первый Милюков, считали, что именно они вынудили верховную власть уступить часть своих прав народному представительству, что именно они добились признания за населением прав свободных граждан. Основываясь на этом, они решили, что исполнительная власть должна по праву отныне принадлежать им. Удовлетвориться Манифестом 17 октября они, следовательно, никоим образом не могли.

Сознание силы и значения не только участия в революционном движении, но и в возглавлении его буржуазными кругами никогда не покидало Милюкова и его присных; так, в своей «Истории русской революции» (Т. 1. С. 43.) он сказал, что в феврале 1917 г. Государственная дума вполне сознавала, «что от участия или неучастия Думы в руководстве движения зависит его успех или неудача»[530]. То же самое сознавали, как мы видели (часть II, гл. 3) и социал-демократы, которые даже вперед решили, что они непосредственного участия в первом революционном временном правительстве не примут[531].

Это не остановило, однако, Милюкова в бурные осенние месяцы 1905 г., когда государство было на краю такой же катастрофы, которая постигла его в 1917 г., не только продолжать агитационную деятельность возглавляемой им партии, но входить в непосредственное соглашение с революционерами и даже побуждать их к активным действиям.

Заявление социал-демократов, что они первоначально предоставят власть всецело в руки революционной буржуазии, вероятно, вящим образом побуждало его к совокупным до тех пор действиям с ними. Здесь он, очевидно, переоценивал силы радикальной буржуазии, так как, конечно, не мог не знать, что народные массы стремились вовсе не к политическому, а к социально-экономическому перевороту, и, следовательно, если в России нет той силы, которая в состоянии вовремя остановить дальнейший естественный ход событий, то неизбежно произойдет крушение буржуазной власти и переход ее в руки идеологов социализма. Такую силу, невзирая на численную слабость, он, вопреки очевидности, усматривал в тех общественных слоях, которые представляла руководимая им партия. Недаром немцы говорят: «Der Wunsch ist der Vater des Gedankens»[532]. Неудержимое стремление стать у власти, очевидно, заслонило у Милюкова реальное соотношение сил, а политическая аморальность толкнула его в объятия людей, для которых цель оправдывает средства. Однако разница здесь между Милюковым и некоторыми лидерами кадетов, с одной стороны, и вожаками революционных партий, с другой, все же большая, и притом не в пользу Милюкова и его присных. Социал-демократы — в большинстве интернационалисты и потому, с точки зрения их идеологии, имели право рисковать существованием Русского государства — они преследовали иные, более широкие, цели. Но кадетские лидеры в принципе не сошли с господствующей в мире точки зрения государственного строения человеческих общежитий, а потому не имели права рисковать судьбами своей Родины как самодовлеющей единицы.

Именно в этом и проявилась в полной мере аморальность кадетской тактики и ее вдохновителя Милюкова, равно как и готовность ее поставить на карту самое политическое существование России, лишь бы достигнуть власти.

«Наши друзья слева» — вот как в соответствии с этим именовали кадеты революционеров, и хотя в некоторых случаях с ними и пререкались, но на деле присоединяли свои голоса ко всем предъявляемым теми требованиям.

«Уберите полицию», «сдайте охранение порядка милиции», «уберите бесчинствующих солдат», «освободите всех без исключения политических заключенных» — вот чего требовали революционеры, одновременно призывая население к продолжению борьбы с властью вплоть до созыва Учредительного собрания.

Решительно то же самое покорно повторяли за ними радикалы. Так, состоявшийся 19 октября в Москве под председательством одного из будущих лидеров кадетизма Н.В.Тесленко митинг присяжных поверенных постановляет «продолжать освободительную борьбу».

Так, приглашенные Витте кн. Львов, Кокошкин и Головин настаивают на созыве Учредительного собрания.

Так, представители прессы требуют от того же Витте вывода из городов войска и превращения полиции в милицию.

Но особенно ярко проявились все основные черты кадетизма и усвоенной ими тактики на земско-городском съезде, заседавшем в Москве с 6 по 3 ноября.

На съезде этом, насчитывающем до 230 членов, все еще участвуют некоторые представители умеренно — либерального крыла общественности, но остаются они по всем обсуждаемым вопросам в ничтожном меньшинстве. Тут всецело властвуют радикалы все с тем же Милюковым во главе. С присущим ему необыкновенным проворством пера составляет он проекты резолюций, столь искусно редактированные, что к ним примыкают лица по существу вовсе их не разделяющие. Проявляет он при этом и ту настойчивость, то упрямство, которыми наша мягкотелая общественность в большинстве своем не обладает и перед которой, отчасти из лени, отчасти из соображения «да не все ли равно», устоять не в силах.

На съезде этом правительство Витте, или, вернее, он сам, все еще почитается орудием, через посредство которого можно достигнуть своих целей. Цель же, как сказано, одна — быть самим у власти, и ставится она вполне определенно: «Можем ли мы настаивать, чтобы нам сейчас вступить в правительство?» — спрашивает собрание И.И.Петрункевич, один из главных деятелей партии в то время. Ответа определенного, однако, не получается. Съезд, очевидно, приходит к заключению, что правительство для этого еще недостаточно расшатано, и поэтому приступает к изысканию способов его дальнейшего ослабления. Выносится резолюция, представляющая образчик проворства пера, о признании за Государственной думой учредительных функций. Не «Учредительное собрание», чего требуют революционеры, а собрание с учредительными функциями, и на эту перифразу ловится часть съезда. Далее следует всеобщее избирательное право, снятие военного положения в Царстве Польском, всеобщая амнистия, отмена смертной казни и равноправие евреев. Как видно, здесь переплетены основные положения кадетской программы с такими требованиями, осуществление которых должно, по мнению лидеров съезда, принудить правительство немедленно передать власть в их руки.

Тщетно убеждает кн. Е.Н.Трубецкой заменить в резолюции выражение «завоевание народа» словами «приобретение народа», указывая, что термин «завоевание» характеризует революционное состояние страны, что может повести к краху русских финансов в представлении западных денежных кругов.

Тщетно будущий лидер октябристов А.И.Гучков говорит о невозможности отмены военного положения в Польше, «где, как хорошо известно, происходит вооруженное восстание».

Тщетно стремится тот же Гучков убедить лидеров радикальной общественности присоединить в резолюции к словам «съезд требует отмены смертной казни» слова «и безусловно осуждает насилие и убийства как средство политической борьбы».

Все это большинство съезда отклоняет, обнаруживая, таким образом, ту аморальность, то отсутствие патриотизма и даже государственности, которыми кадетизм проникся с самого своего основания. Решительно ту же позицию занимает и радикальная, руководимая кадетами печать.

«Было бы непростительной ошибкой, — говорят «Русские ведомости», — если бы русское общество отнеслось совершенно отрицательно к стачечному способу борьбы за интересы политической свободы или социального прогресса».

Требования об упразднении полиции, об роде войск та же пресса развивает и иллюстрирует соответственными картинами и даже не подобранными, а просто вымышленными фактами. Так, в ее изображении все происходящие ярко революционные, не терпимые ни в одной стране, какой бы свободой ни пользовались ее граждане, выступления они называли мирными манифестациями «народа, выражающего свою радость по поводу признанных за ним гражданских прав», а удерживавших эту толпу от бесчинств казаков — ордой опричников. Так же характеризуется и полиция, когда, например, в Москве она не дозволила революционерам насильно освободить политических, заключенных в тюрьме, что у Каменщиков.

Случайно убитый во время движения этой толпы еврей[533] Бауман превозносится как борец за свободу, а ежедневное убийство стражей порядка замалчивается, если не восхваляется. Похороны Баумана, организованные социал-демократами с необычайной пышностью, где произносятся речи, открыто призывающие к вооруженному восстанию, описываются как трогательное проявление народной любви к «борцам за свободу»[534].

Бесподобны по невероятной лживости и помещенные в радикальных органах корреспонденции с мест. «Профессорский орган» «Русские ведомости», ничтожесумняся, устами своего корреспондента утверждает, что в Одессе «избивают 70летних стариков и грудных младенцев». Описывая, как в этом городе были прекращены занятия в среднеучебных заведениях, корреспондент пишет: «Веселой оживленной толпой ученики повсюду «снимали» своих товарищей. Орава городовых бросилась на детей с обнаженными шашками, рубила и палила из револьверов. Полилась кровь, кровь маленьких детей…» («Русские ведомости», 30 октября 1905 г.). Не отстает от своих корреспондентов и редакция газеты. «Везде повторяется то же самое, — утверждает она, — манифестанты мирно идут по улице, провозглашая свою любовь к свободе, как вдруг на них без предупреждения и вызова налетают казаки и начинается дикая расправа».

Сплошное извращение фактов и событий разжигает легковерных, а в особенности уже заранее определенно настроенных читателей и, конечно, усиливает всеобщее брожение, порождает революционный экстаз. Происходит какое-то само-взвинчивание как против существующего строя, так и против всех его сторонников, которые сплошь признаются либо за природных кретинов, либо за отъявленных мерзавцев, а чаще всего за тех и других вместе.

На этой почве искусственно создается в известных кругах вполне искреннее негодование ко всяким выступлениям правых организаций, а тем более к образуемым ими патриотическим манифестациям. По отношению к ним словарь прессы сразу изменялся.

В то время как толпа, идущая под красным знаменем, именуется «народом, выражающим свою любовь к свободе», манифестанты, несущие царский портрет, обзываются хулиганами, набранными из общественных подонков.

Когда образуются вооруженные боевые дружины рабочих, радикальная пресса это замалчивает, когда же в Москве «Союз русских людей» задумывает организацию дружин порядка и духовная власть разрешает объявить прихожанам с амвона, что принимается запись в эти дружины, та же пресса исступленно взывает к власти о «прекращении такого безобразия», и это к той самой власти, ухода которой она тут же требует.

Между тем как ни расценивать руководителей правым встречным движением, но нельзя не признать, что работа их в то время имела значение и сыграла свою роль.

Я, конечно, имею в виду не ту правую организацию — «Отечественный союз», о которой я говорил в предшествующей главе. Работа ее продолжала быть салонной, кустарной, неумелой и значения не имела, хотя попытки выступить на общественную арену и были ею предприняты. Устроила она публичное собрание своих членов в малом зале Дворянского собрания, но публики она собрала немного — около 100 человек. Другое публичное собрание было организовано ими в зале «Русского собрания» на тему об автономии Польши и прошло с большим успехом, причем нашло и отклик в прессе. Малоутешительны были попытки выступить самостоятельно в прессе. Первоначально останавливались на мысли выпускать особые прибавления при какой-либо существующей газете. Такая газета нашлась, а именно издаваемая А.А.Сувориным «Русь», но соглашение с ней после выпуска двух прибавлений было редакцией нарушено. Тогда решили издавать собственную еженедельную газету, имея, однако, в кассе лишь несколько тысяч рублей. Наняли редакционное помещение, завербовали нескольких молодых людей для дежурства в редакции и приема посетителей, обзавелись даже мальчишками-разносчиками и облекли их в особые картузы, на которых гордо красовалось название газеты «Отчизна»[535]. Затея эта оказалась, как, впрочем, предвидели это вперед, безнадежной. Подписчики исчислялись скромными десятками, розничная продажа была ничтожная, средства скоро иссякли, а посему газета по выходе, если не ошибаюсь, шести нумеров мирно почила. Как это, однако, ни странно, но даже этот ничтожный и безвременно почивший орган печати заинтересовал отдельных лиц, которые письмами в редакцию и личным ее посещением выказывали сочувствие проводимым в этой газете мыслям. Небезынтересно, что главным объектом нападок этой газеты был не кто иной, как председатель Совета министров Витте, между тем хотя редактором ее и был журналист Глинка-Янчевский, но составлялась она и издавалась почти исключительно лицами, состоящими на государственной службе и даже занимавшими на ней довольно видное положение.

Гораздо удачнее была возникшая в частном кружке правой молодежи мысль издавать карикатурный журнал в противовес таким же журналам открыто революционного характера. Завелось последних множество, причем они постоянно изменяли свое название, так как продавцов этих сатирических журналов, коль скоро выяснялся их характер, городовые усердно ловили и листки эти от них отбирали. Появился у продавцов этих журналов даже особый спорт в смысле тайной из-под полы продажи своего товара в непосредственной близости бдительного полицейского ока. При этом цена на них возросла неимоверно, доходя до 10 рублей за номер, но приобретались они преимущественно для составления драгоценных в будущем коллекций. Отличались эти журналы чрезвычайной дерзостью и лиц, стоявших у власти, изображали в грубо оскорбительном виде, но действительного остроумия обнаруживали мало. Осмеивали власть и правые карикатуристы в затеянных ими двух сатирических листках, именовавшихся «Виттова пляска» и «Плювиум»[536], но, разумеется, с другой стороны, а именно высмеивая ее дряблость и позорную трусость. По идейности и остроумию журнальчики эти были во много раз выше революционных и раскупались весьма бойко. Зло и метко подмечали они и основные свойства кадетской партии. «Уступи мне, а не то «он» бросит в тебя бомбу» — такова была подпись под рисунком, изображавшим кадет, стремящихся завладеть престолом, и стоящего на втором плане социал-революционера, держащего бомбу в руках. Загрести жар чужими руками — вот чего желали кадеты, но ненадолго — роли переменились.

Довольно терпеливо снося руготню по своему адресу революционных зоилов, Витте положительно не мог переварить критику, исходящую справа. Неоднократно обращался он к Дурново с требованием принять против сатириков суровые меры, но Дурново оставался на это неизменно глух, хотя и сам подвергался насмешкам юных юмористов, и причем знал, кто они.

Стремилась в это время объединиться и создать оплот против надвигающейся разрухи разумная, государственно мыслящая часть либеральной общественности. Ею образуется в Петербурге клуб общественных деятелей, собравший при своем открытии до 500 человек. Собрание это выражает готовность поддержать правительство, выносит резолюцию, осуждающую забастовки, но влияния на ход событий клуб этот за отсутствием у него связей в широкой общественности не оказывает.

Весьма малую жизненность проявило в этот период и учрежденное еще за несколько лет перед тем «Русское собрание» отчасти вследствие бегства его основателя и председателя кн. Д.П.Голицына, присоединившего впоследствии к своему имени фамилию Муравлина, под которой он писал никем не читавшиеся довольно-таки бездарные романчики. Сей господин, глупость которого уступала лишь его напыщенному чванству, испытал столь священный трепет перед надвигавшейся революцией, что внезапно скрылся из столицы по никому не ведомому адресу, поспешив одновременно сложить с себя компрометирующее его звание председателя им же учрежденной правой общественной организации.

Зато именно в эти дни возникла другая правая организация, служившая впоследствии мишенью для всевозможных нападок — «Союз русского народа», тогда же учредивший газету «Русское знамя»[537], выходившую до самой революции 1917 г.

Как бы ни относиться к учреждениям этого союза и его последующим руководителям, все же надо признать, что союз этот в революционные дни 1905 г. сыграл немалую роль, причинив серьезное беспокойство революционным деятелям. Утверждение, что он был образован старанием и средствами полиции, безусловно неверно. Первоначальные средства союзу дала г-жа Полубояринова, женщина в высшей степени взбалмошная, обладавшая нестерпимым характером, желавшая играть известную роль, но весьма энергичная, отнюдь не находившаяся в связи с полицией, с которой она в качестве владелицы большого дома на Воскресенской набережной постоянно пререкалась[538].

Первый глава союза доктор Дубровин проявил в революционные дни совершенно исключительную энергию. Какими-то неведомыми мне путями сумел он войти в связь с народными низами и в их среде найти немало убежденных противников революционных лозунгов и горячих сторонников монархии. Нет сомнения, что впоследствии «Союз русского народа» наряду с отдельными убежденными его адептами включил, как в столице, так и в провинции, где он завел свои отделы, многих лиц, идейно совершенно безразличных и готовых, сообразно обстоятельствам, столь же усердно работать в советских чрезвычайках, как участвовать в патриотических манифестациях. Возможно также, что позднее он пользовался субсидиями от правительства, хотя мне это совершенно неизвестно. Думается мне, однако, что если такие субсидии и выдавались, то в ничтожном размере[539] [540].

Но, повторяю, возник «Союз русского народа» вполне самостоятельно и в то бурное время в преобладающей своей части состоял из лиц, вступивших в него по убеждениям. Мне случилось быть на одном из организованных им народных митингов. Было это, посколько помнится, во время ноябрьской рабочей забастовки. В Михайловском манеже, где был организован митинг, царила полутьма; горели какие-то керосиновые лампы; вход был свободный. Посредине манежа был устроен небольшой помост, и на нем подвизались ораторы.

Народу было множество, несколько тысяч и, во всяком случае, не менее двух. Меня интересовали, конечно, не ораторы, а сама толпа, и я прислушивался к ее разговорам. Прежде всего поражало то напряженное внимание, с которым толпа слушала ораторов, и как она живо отзывалась на то, что они говорили, а говорили они весьма бойко и, по-видимому, убежденно. Речи были зажигательные, и в воздухе было много электричества. Можно было опасаться, что толпа прямо из манежа направится кого-нибудь или что-либо бить. Однако прямого объекта для нападения в речах не указывалось, а потому толпа, выйдя из манежа с пением «Боже царя храни», скоро мирно разошлась.

Я лично сторонником организаций, подобных «Союзу русского народа», никогда не был. Я думал и думаю, что воспитывать в народе известные чувства и укреплять его сознание в любви к родине надо прежде всего в школе, а затем на организуемых просветительными обществами лекциях, а не путем устройства никому и ни на что не нужных чайных, куда порядочных образованных людей не заманишь. Прибегать к способам, практикуемым революционерами, или хотя бы поддерживать их никакое законное правительство не в состоянии: в его руках способы эти — орудие неизбежно обоюдоострое. Однако верно это лишь в нормальное время. Во времена же всеобщего брожения, когда народ находится в состоянии массового психоза, правительство не может не поддерживать самопроизвольно возникающие для его защиты организации. Именно такой организацией был в 1905 г. «Союз русского народа»; имело в то время и значение издаваемое им «Русское знамя». Конечно, и в то время союз страдал своим основным недостатком — отсутствием в его среде сколько-нибудь достаточного количества людей широко образованных, но в этом повинно все то же обстоятельство, а именно крепко вкорененное в русскую общественность опасение прослыть реакционером и быть заклейменным прозвищем правительственного наймита.

Как бы то ни было и во что бы впоследствии ни выродился «Союз русского народа», но в 1905 г. свою роль он сыграл и самым фактом своего существования способствовал удержанию революционеров в известных рамках. Обращенные государем в эти дни к союзу в ответ на его приветствие слова поощрения[541] жестоко критиковались весьма умеренными и даже правыми кругами. Конечно, критика эта была лишь устная, ибо, скажу кстати, даже революционная печать личности государя прямо не затрагивала, что, между прочим, также зависело от появления «Союза русского народа». Революционеры понимали, что на этой почве они могут лишь усилить положение своих противников.

По поводу упомянутой критики не могу не сказать, что она также была основана на той робкой стыдливости открытого исповедования своих правых убеждений, которую воспитала предшествующая эпоха. Стыдливость эта, несомненно, проистекала в значительной степени от того неравного положения, в котором находились обе стороны, а именно критикующие существующий порядок и его защищающие. Одни рисковали проехаться весьма далеко по направлению к восходящему солнцу, другие говорили как бы под защитой городового. И это чувство сохранилось, когда положение этих сторон фактически по меньшей степени уравнялось.

Во всяком случае, упрекать государя не было никаких оснований, ибо как мог он иначе отнестись к людям, выражающим ему верноподданнейшие чувства, да притом еще в момент осады олицетворяемого им принципа.

Из сказанного о «Союзе русского народа» я бы не желал, однако, чтобы пришли к выводу, что правительство нашло в нем серьезную материальную опору. Помощь его была лишь косвенная, да и имелась она преимущественно в Петербурге.

Положение правительства в те дни было в высшей степени тяжелое, и революционеры уже впредь праздновали свою полную победу. Разложение власти шло быстрыми шагами, и сопровождалось оно неизменным спутником всех революций — развращением общественных нравов. В Петербурге открылось множество кафе, кишевших темными дельцами, альфонсами и дешевого разбора уличными венерами. Рынок был наводнен порнографической литературой, и в газетах появились объявления о поступивших в продажу книгах с непередаваемыми названиями. Не было недостатка и в частных объявлениях с предложением весьма недвусмысленных услуг. В кафешантанах распевались куплеты необычайно циничного содержания девицами, внезапно лишившимися доброй половины своего наряда. Но в особенности расцвели игорные дома, куда вход был свободен для всех и где игра продолжалась всю ночь[542]. Приблизительно то же самое творилось и в Москве.

Всеобщая распущенность захватила самые разнообразные круги. Правительственные чиновники стали высказывать свое несогласие с мнением начальства, а суды стремились выказать свою независимость, присуждая лиц, замешанных в освободительном движении, к самым легким наказаниям, а не то и вовсе их оправдывая. Полиция усмотрела в происходивших событиях основание для усиления взяточничества. Даже малолетние дети и те во многих семьях перестали слушаться родителей. Прислуга насупилась и принялась, в мужской своей части, усиленно пить хозяйское вино, а в женской — душиться господскими духами и носить господское белье.

Вот, наконец, в этом хаосе и разложении был 30 октября назначен министром внутренних дел Дурново. Хотя управлял он министерством тотчас после увольнения Булыгина, а именно еще с 23 октября, но до своего назначения, отчасти так как чувствовал себя калифом на час, а отчасти, быть может, и нарочно, дабы вернее принудить совершенно растерявшегося к тому времени Витте настоять перед государем на его назначении на министерский пост, никаких планомерных действий к водворению порядка не принимал.

Однако, коль скоро его назначение состоялось, так он тотчас смело, решительно и толково принялся за подавление революции. Первой задачей он поставил себе поднять авторитет власти. В этих видах он сразу прекратил издание таких распоряжений, которых власть по обстоятельствам времени не была в состоянии выполнить, а принялся бить по местам наименьшего сопротивления. Здесь он выявил ту последовательность и даже беспощадность, которые должны были внушить населению уверенность, что власть не играет словами и осуществляет принятые ею решения до конца. Приниматься за это приходилось, однако, с большой осторожностью. Надо сказать, что до непосредственного ознакомления в качестве министра внутренних дел с общим положением страны Дурново не отдавал себе отчета о степени опасности, угрожавшей государству. Когда начальник Петербургского охранного отделения Герасимов на обращенный к нему вопрос, сколько лиц надо изъять из обращения[543] для водворения спокойствия в столице, сказал, что число их приближается к 800, то Дурново с иронией сказал: «Не лучше ли половину всего населения города?» Охарактеризовав далее такое мнение типично полицейским образом мыслей, он прибавил, что на такую меру он никогда не согласится.

Однако ему скоро пришлось изменить свой взгляд. Огромное впечатление произвело на него собранное им совещание из представителей воинских частей, составляющих гарнизон столицы. Командиры пехотных гвардейских частей, за исключением генерала Мина, командовавшего лейб-гвардии Семеновским полком, все единогласно заявили, что за свои части, в случае их привлечения к подавлению народных волнений, они ручаться не могут.

Обнаружившееся, если память мне не изменяет, в эти дни забастовочное движение в среде столичной полиции, выразившееся, между прочим, в том, что городовые и околоточные одной из частей города отказались выйти к исполнению своих обязанностей, усложняло положение до последней степени.

Тем не менее Дурново не растерялся и без излишней торопливости и нервности продолжал идти по избранному пути. Сильная власть главного руководителя как-то сразу почувствовалась ее исполнителями, как столичными, так и провинциальными, и каким-то магнетическим током передалась им.

Революционные вожаки также это почувствовали и решают нанести новый удар, пока власть еще не успела окрепнуть, не успела еще вернуть себе утерянное ею обаяние, пока к ней самой еще только начала возвращаться вера в себя, в свою силу и могущество. 2 ноября, как я уже сказал, Совет рабочих депутатов объявляет вторую всеобщую политическую забастовку, взяв за предлог объявление военного положения в Царстве Польском и суд над кронштадтскими моряками. По существу дела это лишь предлог, и даже не особенно удачный, ибо до далекого Царства Польского рабочим решительно никакого дела нет и ради него их не подымешь. Удар этот, как я тоже сказал, удается лишь частично: забастовка и не повсеместная, и не полная. Происходит разнобой, и при этом разнобое Совет рабочих депутатов, иначе говоря — революционный центр, утрачивает часть своего обаяния, наоборот престиж власти подымается. По прошествии пяти дней забастовка сама собою замирает.

Выказывает в это время Дурново и умение лично импонировать на людей и внушать им веру в непреклонность своих решений. Убедиться в этом мне довелось лично. В один из дней ноябрьской забастовки, когда городские телефоны действовали с перерывами, получить соединение с лицом, стоящим у власти, между прочим, с министром внутренних дел, было почти невозможно. Мне уже вечером пришлось поневоле, для того чтобы переговорить с Дурново, ехать к нему лично. По абсолютно темным улицам проехал я от себя с Пантелеймоновской на Мойку, где у Прачешного моста жил Дурново. Узнав по приезде, что у министра градоначальник, я, не желая мешать их разговору, в ожидании ухода генерала Дедюлина остался в приемной, смежной с кабинетом Дурново. Почти следом за мною быстрыми и решительными шагами влетает в приемную какой-то молодой человек и отрывисто и резко говорит идущему за ним курьеру: «Мне дела нет, кто у министра. Меня сюда вызвали, так пускай и объясняют, что от меня нужно. Скажите министру — заведующий городской телефонной станцией[544]».

Курьер, после некоторого колебания, бросая на меня умильно-просительные взгляды, ясно говорящие: «Вы видите, ну что я могу сделать», входит в кабинет Дурново. Тем временем пришедший продолжает нервными шагами ходить по приемной, причем весь он изображает из себя неустрашимую отвагу. Даже надетая на нем визитка и та приобретает какой — то задорный вид: фалды ее чуть что не торчат, как бы превращаясь в хвост боевого петуха. Продолжается это несколько минут, пока курьер не выходит из кабинета министра и, к некоторому моему удивлению, говорит пришедшему: «Пожалуйте, вас просят». С тем же натиском направляется назвавший себя заведующим телефонной станцией в кабинет министра и быстро скрывается за дверью. Проходит еще минут пять или семь, дверь кабинета вновь открывается, и в ней показывается все тот же господин. Но, Боже, что за превращение. Если в промежутке его окунули бы в холодную воду, то едва ли бы могла произойти с ним большая перемена. Куда девались дерзкий вид, важный облик, отважный напор: вошел к Дурново индейский петух — вышла от него мокрая курица и, семеня ногами, направилась к выходной двери.

Войдя вслед за этим к Дурново, я застал его дающим указания градоначальнику как раз относительно городских телефонов. Состояли же они в том, чтобы немедленно была предупреждена какая-то военная телефонная команда о возможности вызова ее для замены городских телефонисток, в случае если забастовка не прекратится, а также об аресте в таком случае заведующего телефонной станцией.

— Что вы сказали этому типу, — спросил я Дурново, — его узнать нельзя было после разговора с вами?

— Да ничего особенного. Просто узнал я, что этот господин потакает бастующим, а посему на его заявление, что он не в состоянии заставить служащих работать, если они этого не желают, я сказал ему, что я тоже не имею возможности заставить его исполнять его работу, но зато имею право и силу лишить его всякой работы[545].

Слова, как видно, самые обыкновенные, которые, вероятно, в то время говорились многими администраторами. Сила их, очевидно, зависела от того, как и кем они были сказаны.

Маленький, сухой, весь из мускулов и нервов человечек, каким был Дурново, умел выразить в случае надобности уверенность в том, что он сумеет превратить свои слова в действие. Испытав неудачу на почве организации всеобщей забастовки, революционные организации стремятся нанести удар непосредственно на самый аппарат правительственной власти и обращают его на одну из его наиболее необходимых для управления частей; они организуют почтово-телеграфную забастовку.

Предлогом для этой забастовки служит распоряжение Дурново об увольнении почтово-телеграфных чиновников, вступивших в особый, образованный ими союз, невзирая на их циркулярное оповещение, что образование подобного союза незаконно, и предупреждение, что примкнувшие к нему будут отставлены от службы. В Москве по этому поводу собирается съезд делегатов от местных союзов служащих в почтово-телеграфном ведомстве и, руководимый социал-демократами, декретирует забастовку всех чинов этого ведомства впредь до возвращения на службу уволенных товарищей. Решение это тотчас поддерживается Советом рабочих депутатов, которые сами же его и инспирировали, приводится 17 ноября в исполнение, как в Петербурге, так и в Москве.

Положение центральной власти становится чрезвычайно трудным. Она лишается связи со своими местными органами и одновременно подвергается жестоким нападкам не только со стороны оппозиционной прессы, требующей во имя прекращения забастовки исполнения требования союза делегатов, но отчасти и со стороны столичной публики, испытывающей от прекращения почтовых и телеграфных сообщений всевозможные неудобства.

Но Дурново остается тверд. По прошествии двух-трех дней он при помощи специальных войсковых частей кое — как налаживает телеграфные сообщения с главными центрами страны. Разборка писем и даже разноска по домам, конечно лишь частичная, организуется при помощи добровольцев, преимущественно женщин. Съезд почтово-телеграфных делегатов в Москве отвечает на это требованием немедленного увольнения самого Дурново.

В сущности, это был центральный и даже кульминационный пункт всей революции. Вопрос сводился к тому, кто устоит в этой борьбе. Устоял Дурново. Распоряжением от 21 ноября он оповещает, что все чины и служащие на почте и телеграфе, которые не приступят к работе с 22 ноября, будут тотчас уволены. Одновременно он принимает меры к обезопасению возвращающихся к работе почтовых и телеграфных служащих от насилий революционеров и, кроме того, арестует главных вожаков московского съезда делегатов. Почтово-телеграфные служащие, из которых многие, впрочем, бастовали поневоле от страха перед репрессиями со стороны Совета рабочих депутатов, постигают, что на этот раз законная власть окажется тверже и сильнее власти революционной. Они возвращаются на работу и тем одновременно наносят сильнейший удар престижу революционного центра.

Да, это был несомненно поворотный пункт революции 1905 г. Отдельные и даже весьма бурные ее проявления, как, например, Московское вооруженное восстание, еще происходят до самого конца 1905 г., но дело революционеров с этого момента ими проиграно.

Власть вновь уверовала в себя, наоборот, революционные организации почувствовали свою слабость.

Торжество власти было тем более полное, что одновременно с принятием им решительных мер по отношению к почтово-телеграфным служащим Дурново, циркулярной телеграммой, предписывает всем местным властям тотчас арестовать всех достаточно обнаруживших себя к тому времени местных революционных вожаков и дела о них препроводить в департамент полиции, что почти повсеместно беспрепятственно и производится.

Наконец, 27 ноября Дурново арестует председателя Петербургского Совета рабочих депутатов помощника присяжного поверенного Хрусталева-Носаря. Личность эта оказывается весьма ничтожной: во время ареста с ним приключается даже медвежья болезнь[546].

Заменив Хрусталева на председательском месте Троцким-Бронштейном, Совет рабочих депутатов и иные революционные центры, видя, что власть перестала шутить, приходят к заключению, что, если не изыскать нового средства для обессиления правительства, их замыслы едва ли осуществятся. Таким средством они избирают обращение к населению с особым заявлением, пышно озаглавленным «Манифестом».

Заявление это исходит кроме Совета рабочих депутатов от главного комитета Всероссийского крестьянского союза[547], центрального и организационного комитетов Российской социал-демократической рабочей Партии, Центрального комитета партии социалистов-революционеров и Центрального комитета Польской социалистической партии.

Напечатанное 2 декабря 1905 г. не только в революционных органах — «Начало»[548], «Новая жизнь»[549] и «Сын отечества», но и в некоторых буржуазных газетах («Русь», «Свободная Россия»[550], «Русская газета»[551]), оно между прочим гласит:

«Мы решаем: отказаться от взноса выкупных и всех других платежей; требовать при всех сделках, при выдаче заработной платы и жалованья уплаты золотом, а при суммах меньше пяти рублей полновесной звонкой монетой; брать вклады из ссудосберегательных касс и из государственного банка, требуя уплаты всей суммы золотом… Мы решаем не допускать уплаты долгов по всем тем займам, которые царское правительство заключило, когда явно и открыто вело войну с народом».

Воззвание это было, конечно, рассчитано на то, чтобы посеять панику среди обывателей, вложивших свои деньги в сберегательные кассы.

Исполнение, хотя бы и частичное, населением этого приказа могло бы иметь самые тяжелые последствия и поставить правительство в безысходное положение[552], тем более что одновременно подрывало наш международный кредит.

Дурново, конечно, сразу это понял и решил, не ожидая дальнейшего развития событий и вящего укрепления престижа власти, нанести революционному центру окончательный удар. 3 декабря он производит арест этого центра, который все еще представляется населению обладателем некоторой революционной силы и принципов, которого оно почти не смеет ослушаться. Оцепив полицией во время его пленарного заседания Совет рабочих депутатов, он его целиком заключает в тюрьму.

Шаг это был решительный и, по имевшимся тогда у правительства представлениям, рискованный: признавалось, что последствием его явится немедленное возобновление всеобщей забастовки и выступление всего рабочего населения Петербурга. Дурново понял, однако, что только решительным ударом по этому революционному центру можно было окончательно развенчать его значение в глазах населения и тем если не вполне предупредить гибельность для правительства и страны последствия выпущенного им «Манифеста», то, по крайней мере, значительно ослабить его силу и значение. Последствием его все же явилось извлечение населением из государственных сберегательных касс до 300 миллионов рублей.

Иначе смотрел на положение вещей Витте. С того самого момента, как для него выяснилось, что Манифест 17 октября не внес успокоения в общество и не превратил его самого в кумира страны, он стал обнаруживать полнейшую растерянность и утратил сколько-нибудь определенную политическую линию.

Весьма чувствительный к проявляемым общественностью по отношению к нему чувствам и к отзывам прессы, он не мог спокойно переварить и те статьи, которыми награждала его социалистическая печать. «Приказчик самодержавия», «чиновный, честолюбивый чиновник, и только» говорили про него «Начало» и «Новая жизнь», а «Русское богатство» к этому прибавляло: «как министр финансов Витте разорил Россию, как премьер он зальет ее кровью и все только, чтобы спасти свою карьеру». Немногим лучше, как мы видели, отзывалась о нем и правая печать. Не препятствуя при таких условиях Дурново подавлять суровыми мерами революционные выступления, Витте тем не менее стремился лично сохранить перед общественностью либеральный лик и по издавна установившейся в нем привычке продолжать действовать столь излюбленными им средствами — лестью и обманом. К бастующим возбужденным рабочим он обращается с воззванием, в котором называет их «братцы» и уговаривает их вести себя добродетельно, причем обещает им всякие блага.

Да, в ноябрьские и декабрьские дни 1905 г. Витте предстал перед лицами, даже близко его знавшими, в новом свете. Куда девалась его самоуверенность, неограниченная смелость и ни перед чем не останавливающийся натиск. Как в беседах со своими сотрудниками, так даже и в заседаниях Совета министров, коль скоро вопрос сколько-нибудь касается текущих событий и мер, ими вызываемых, Витте обнаруживал не только отсутствие вперед продуманной и твердо принятой линии действия, но и полную растерянность. Приобретенного перед лицом общественности, как ему чудилось, капитала либерализма он всемерно опасался лишиться, но в равной мере если не высказывает, то выказывает опасение быть сметенным революционной волной. Отсюда усиленное заигрывание со всеми слоями общественности, с одной стороны, и предоставление Дурново свободы действий в отношении подавления революции, с другой.

Последнее не мешало ему, однако, где он считал это для себя выгодным, стремиться внушить, что он лично не сочувствует образу действия Дурново и терпит его поневоле ввиду той поддержки, которую последний встречает у престола. Весьма возможно, что руководило им при этом и желание обеспечить собственную безопасность от террористических покушений, ибо, увы, физической храбростью Витте не обладал. Надо полагать, что именно от этого в значительной степени происходила и его неуравновешенная растерянность в эту эпоху его деятельности. Лояльностью к монарху его образ действий тоже не отличался.

Образчиком его стремления направить непосредственно на государя чувства неприязни за неисполнение правительством требований, предъявленных радикальными кругами общественности, может служить ответ, данный им представителям земско-городского съезда, собиравшегося в Москве с 6 по 12 ноября 1905 г. На представленные ему заключения этого съезда, содержащие требование о признании за Государственной думой учредительных функций и о выборе этой Думы на основе всеобщего избирательного права, Витте счел соответственным дать письменный ответ, конечно, тотчас оглашенный в печати. В нем было сказано, что первою обязанностью правительства является исполнение царской воли, а посему все, что может служить «к сужению твердой и непреклонной воли государя, правительство должно отклонить». Нельзя было яснее сказать, что он, Витте, готов исполнить все требования общественности, но что не желает этого царь, который и является, следовательно, единственной помехой в этом деле.

Можно ли удивляться после этого, что Николай II не питал никакого доверия к Витте.

Что же касается той паники, в которой обретался в то время Витте, то проявилась она в полной мере именно по поводу произведенного Дурново 3 декабря ареста Совета рабочих депутатов.

В день этого ареста в Совете министров обсуждался проект правил о союзах. Дурново, невзирая на всю важность этого вопроса, в Совет не поехал, а командировал туда в качестве своего представителя чиновника департамента общих дел, наказав ему не обмолвиться ни единым словом о предстоящем в тот же вечер аресте, что последний, конечно, и соблюл. Не успел, однако, Совет министров окончить обсуждение упомянутого проекта, как Витте доложили, что его просит к телефону министр внутренних дел. Витте тотчас направился к находившемуся в другой комнате аппарату, оставив министров в довольно-таки испуганном состоянии. Вызов председателя из заседания Совета министров министром внутренних дел несомненно предвещал сообщение о каком-либо важном и едва ли приятном событии. Надо иметь в виду, что происходило это в самый разгар в провинции революционных эксцессов, осложнившихся именно в эти дни рядом бунтов военных частей и местных команд. Возвращение Витте не способствовало успокоению присутствующих. С буквально белым лицом и с прерывающимся от дрожи голосом он в величайшем волнении сказал: «Все погибло. Дурново арестовал Совет рабочих депутатов». Слова эти произвели впечатление разорвавшейся бомбы. Некоторые члены Совета даже вскочили со своих мест, а управляющий делами Совета Н.И.Вуич затрясся как осиновый лист. Что произошло после, мне неизвестно, так как Витте немедленно прекратил обсуждение вопросов.

С арестом Совета рабочих депутатов революция в Петербурге сразу пошла на убыль, хотя взамен арестованного состава этого Совета и был немедленно избран новый. Не сопровождавшийся никакими выступлениями толпы арест первого состава Совета разрушил тот ореол, которым организация эта была окружена, и притом не только в глазах населения, но и в представлении правительства и самого Витте. К тому же лица, вошедшие в состав нового Совета, не обладали ни опытом, ни влиянием в рабочей среде, а потому он не мог развить своей деятельности. Этот второй Совет был через месяц, а именно 2 января 1906 г., тоже целиком арестован, причем арест его не вызвал никаких протестов даже со стороны рабочих масс.

Однако партийные центры различных революционных организаций продолжали существовать, а не вызвавший никаких волнений в Петербурге арест Совета рабочих депутатов им ясно указал, что, с одной стороны, шансы революции все уменьшаются, а с другой, что рассчитывать на успех вооруженного восстания в Петербурге совершенно не приходится.

При этих условиях они решились на отчаянное средство, а именно на перенесение центра революционных выступлений в Москву, где как по количеству имевшегося там гарнизона, так и по степени его распропагандированности им казалось, что успех вооруженного восстания обеспечен.

С лихорадочной поспешностью принялись они за его подготовку, причем силою вещей она приняла почти открытый характер. Между тем удачная ликвидация Петербургского Совета рабочих депутатов окрылила Витте, и он задумал покончить с революцией одним ударом, а именно позволить Московскому восстанию выступить наружу, благо оно должно было произойти вдали от его места пребывания, и затем дать предметный урок населению и одновременно расправиться со всеми наиболее деятельными главарями революции. Некоторым из своих ближайших сотрудников по Министерству финансов, как, например, А.И.Путилову, на выраженное им изумление, почему власть допускает открытую на глазах у всех подготовку вооруженного выступления в Москве, он именно это и объяснил[553].

Что же касается Дурново, то в Москве он не имел возможности лично принять непосредственное участие в своевременном предупреждении готовящихся событий. К тому же Московское охранное отделение отличалось в то время плохой постановкой розыска.

Однако, когда 8 декабря, благодаря совокупности этих условий, Московское вооруженное восстание не только вспыхнуло, но приняло грозные размеры, а московские власти не проявили для его подавления ни умения, ни должной решимости, Дурново командировал в Москву вице-директора департамента полиции Рачковского лично руководить действиями полиции и войск. Конечно, достиг он при этом успеха лишь благодаря посылке в Москву лейб-гвардии Семеновского полка, возглавляемого решительным генералом Мином, впоследствии оплатившим свою деятельность в Москве своею жизнью: весною 1906 г. он стал жертвою террористического акта. По очистке самой Москвы Семеновский полк был направлен на забастовавшую линию Московско-Рязанской железной дороги, на ближайших к Москве станциях которой засели многие видные партийные работники. Расправа с ними здесь была жестокая: многие были тут же на месте расстреляны.

Усмирением революционной Москвы, однако, нельзя было ограничиться. Надо было еще обезопасить Россию от возвращающихся с Дальнего Востока уволенных запасных. Запасные эти возвращались особыми поездами, но представляли они не воинские части, а буйную, лишенную всякой дисциплины бесчинствующую толпу. Дошло дело до того, что движение на значительной части Великого сибирского пути было ими приведено в полное расстройство. Запасные громили находившиеся у них на пути станции, требовали немедленной дальнейшей отправки, что, ввиду того, что путь этот был одноколейный, было сопряжено с перерывом всего встречного движения и вообще наводили панику на все железнодорожное начальство.

Для усмирения возвращающихся запасных Дурново остановился на генерале бароне Меллер-Закомельском. Генерал этот был известен своей решительностью и беспощадностью, а именно он усмирил севастопольский ноябрьский бунт[554].

Однако при исполнении этого поручения Меллер изобрел хотя и радикальный, но все же безобидный образ действия. Отправился он из Москвы в Сибирь на вооруженном поезде во главе избранного состава воинской карательной части. Затем при встрече с поездом запасных, о совершенных коими в пути безобразиях имелись у него сведения, он его немедленно оцеплял своим отрядом, а затем приступал к постепенному выпуску из оцепленного поезда небольших групп запасных, которым тут же учинял жестокую порку.

Желаемый результат получился в полной мере. Выпоротые запасные за весь последующий путь держались тише воды, ниже травы. Мне рассказывал очевидец о своей встрече с таким побывавшим в переделке у Меллера проездом на одной из больших станций вблизи Урала. На станции этой было получено сведение, что к ней направлен поезд с исключительно буйным составом запасных. Тотчас буфетчик станции убрал со стойки и вообще увез со станции всю имевшуюся у него провизию, причем и сам счел более благоразумным скрыться; ушел и весь обслуживающий буфет и кухню персонал. Вообще все на станции присмирело и в жуткой тревоге ожидало прибытия опасных частей. Однако проходит час, другой, а поезда все нет, пока наконец с ближайшей станции получается извещение, что поезд с запасными пущен. На станции страх доходит до высшего напряжения, до степени паники. Но вот долгожданный, хотя и нежелательный, поезд подходит к станции, и, к удивлению находящихся на ней, в поезде этом господствует тишина, все двери теплушек заперты, не слышно ни обычных звуков гармоники, ни нестройных разгульных песен, ни даже человеческой речи. Наконец потихоньку, слегка отодвигается дверь одной из теплушек, и из нее, робко озираясь, выдвигается чья-то голова, за головой появляется наконец и туловище, и дюжий запасный с жестяным чайником в руках медленно сходит на платформу и, обращаясь к кому-то из находящихся на ней, тихим голосом спрашивает: «Нельзя ли кипяточку у вас попросить?» Спрошенный, указав, где имеется кипяток, в свою очередь, все еще не без страха, спрашивает: «Да что это у вас на поезде больно тихо?» «Так что с генералом Меллером встретились», — был краткий, но, однако, сразу все разъяснявший ответ.

Конечно, почитающие ту часть человеческого тела, по которой прогулялись не то розги, не то шомпола отряда Меллера, священной и неприкосновенной приходили тогда, придут, пожалуй, и сейчас в величайшее возмущение от такого способа водворения порядка. Едва ли способ, практикуемый большевиками для подчинения своей власти, — массовый расстрел — предпочтительнее[555].

Однако и этим не заканчивалась борьба с революционными силами. Нужно было еще так или иначе распорядиться с тем множеством лиц, которые были обнаружены как участники в революционной деятельности едва ли не во всех городах России и содержались под стражей.

Дела об этих лицах поступали в департамент полиции, который распределял арестованных на категории, и соответственно учиненным ими деяниям либо постановлял о предании их суду, либо, что в большинстве случаев и происходило, подвергал их административной ссылке в более или менее отдаленные места. Происходило это в особом, действующем при департаменте полиции присутствии, составленном из директора этого департамента и одного из товарищей прокурора Судебной палаты, а председательствовал в то время в этом присутствии товарищ министра либеральный кн. С.Д.Урусов. Не сомневаюсь, что Дурново возложил на него эту обязанность именно ввиду его популярности в кадетских кругах. И вот Урусов, в марте 1905 г. покинувший службу, выбранный в Калуге членом Первой Государственной думы, а потом вступивший в ряды кадетской партии, до самого своего увольнения с спокойным духом, чуть не ежедневно, ибо присутствие собиралось в это время очень часто, ссылал сотни лиц, точно не зная, ни кто они, ни что они учинили, причем общее число сосланных в это время, судя по воспоминаниям А.А.Лопухина[556], опубликованным в советской России в 1922 г., достигло 48 тысяч.

Действительно, дело это было поставлено в то время в департаменте полиции из рук вон плохо, как я тогда же в этом лично убедился, так как по уходе Урусова Дурново возложил на меня председательствование в упомянутом присутствии.

Поручение это было мне весьма неприятно. К полиции и полицейским делам я никогда в жизни не имел никакого отношения и склонности к этой по существу необходимой и крайне важной отрасли управления не имел. Будь это в обыкновенное время, я, конечно бы, от возложенной на меня Дурново обязанности отказался, но время было боевое: правительство боролось за охранение самых основ государственного порядка, и отказаться от непосредственного участия в этой борьбе я, разумеется, не считал возможным.

Заседания присутствия происходили в помещении департамента. Директором департамента полиции был в то время Э.И.Вуич, брат управляющего делами Совета министров, но сам он за недостатком времени в заседаниях присутствия не участвовал, а заменял себя одним из вице-директоров, неким Нилом Петровичем Зуевым, которого почему-то прозывали Крокодилом Петровичем, хотя, посколько я мог заметить, крокодиловскими свойствами он вовсе не отличался. Это был весьма послушный, робкий и даже несколько забитый чиновник, относившийся весьма добросовестно, но как-то безучастно или безразлично к своим служебным обязанностям. Что же касается второго члена — товарища прокурора Судебной палаты, то фамилии его я не припомню и могу лишь сказать, что личность эта была бесцветная.

Самое рассмотрение дел присутствием состояло в том, что начальники отделений департамента по очереди докладывали произведенные местными жандармскими охранными отделениями дознания об арестованных, сопровождая их своими заключениями относительно меры их наказания, т. е. определения места и срока их ссылки. Менее виноватые, или, вернее, менее опасные, ссылались в северные губернии Европейской России, а более опасные направлялись в Сибирь, причем наиболее тяжким местом ссылки почитались Нарымский и Туруханский края. Количество рассматриваемых дел было весьма значительно, почему докладывались они сокращенно. Кроме того, дела о виновных в одном и том же революционном замысле или выступлении не всегда были объединены в руках одного начальника отделения. Так, например, в заседании, в котором я участвовал, рассматривались дела о лицах, замешанных в Московском вооруженном восстании, но докладывались они не одним лицом, а тремя разными лицами. Поэтому при неизбежной у отдельных лиц разнице во взглядах могло легко случиться, что относительно менее виновные при более строгом отношении докладчика могли пострадать в большей степени, нежели более виноватые при благодушном отношении того лица, которое о них докладывало. Наконец, в сведениях, сообщаемых в департамент полиции, не заключалось вовсе данных ни о возрасте, ни о семейном положении, ни даже об образовательном цензе лиц, предположенных к высылке.

При таких условиях роль присутствия состояла почти исключительно в наложении штемпелей на предположенных мерах охранных отделений и заключениях начальников отделений департамента полиции. Правда, что последние вербовались среди лиц судебного ведомства — судебных следователей и товарищей прокурора, вследствие чего они были даже приравнены по классу занимаемой ими должности к вице — директорам прочих департаментов, и заключения их, ввиду их предварительного судебного стажа, могли внушить известное доверие, но от этого роль самого присутствия не изменялась. Оно все же оставалось автоматическим регистрационным аппаратом, и к этому положению члены его, очевидно, привыкли, ибо даже состоявший в его составе блюститель правосудия (товарищ прокурора) никаких возражений против предположенных мер пресечения дальнейшей вредной деятельности арестованных не предъявлял.

С своей стороны я отлично понимал, что когда дрова рубят — щепки летят, что сколько-нибудь совершенной справедливости при существующих обстоятельствах достигнуть нельзя, но считал, что слепое подтверждение заключений докладчика по отношению к лицам, о коих даже не знаешь, какого они возраста, недопустимо. Поэтому тотчас после окончания заседания присутствия я прошел к директору департамента полиции и просил его циркуляром по телеграфу предписать местным жандармским властям сопровождать свои донесения определенными сведениями о лицах, дела о коих препровождены ими в департамент полиции. Краткий перечень этих сведений был тотчас нами совместно составлен, и соответственная циркулярная телеграмма была тут же редактирована.

Ограничиться этим я, однако, конечно, не мог. В тот же вечер я поехал к Дурново, описал ему положение и сказал, что я отнюдь не отказываюсь от исполнения в дальнейшем возложенной им на меня обязанности и, будучи вполне согласен принимать самые строгие меры в отношении к лицам, виновным в расшатывании государственных устоев, не могу этого делать вслепую. Дело это сложное, требует внимательного изучения донесений местных агентов власти, сопряжено с затратой значительного времени, но этого времени у меня решительно нет. Всецело ведая земским отделом и Управлением по делам о воинской повинности, подписывая, кроме того, целые вороха бумаг по департаменту общих дел, а также по Главному управлению почт и телеграфов, безусловно присутствуя два раза в неделю в Сенате, участвуя во многих совещаниях и замещая министра в Совете министров, я не имею достаточно времени для личного тщательного изучения дел, проходящих через Особое присутствие при департаменте полиции, а посему я прошу его либо освободить меня, хотя бы временно, пока не будут рассмотрены Особым присутствием ныне поступившие к нему во множестве дела об административной высылке революционных элементов, от заведования другими отделами министерства, либо заменить меня кем-либо другим в качестве председателя этого присутствия.

Дурново предпочел последнее. Особым всеподданнейшим докладом он испросил высочайшее соизволение на возложение председательствования в Особом присутствии при департаменте полиции на члена совета министра внутренних дел

В.Э.Фриша, занимавшего перед тем должность помощника петербургского градоначальника. Был ли при нем изменен порядок рассмотрения этим присутствием подведомственных ему дел, мне неизвестно; личность это была заурядная, но человек он был вполне порядочный.

Что же касается меня, то с делом об административной высылке мне пришлось встретиться после того лишь однажды, а именно в течение тех нескольких дней, когда в апреле 1906 г., в промежутке между увольнением Дурново и назначением Столыпина, я управлял Министерством внутренних дел. Дело в том, что журналы Особого присутствия при департаменте по — лиции подлежали утверждению министра. Они сопровождались списками ссылаемых с указанием срока и места их высылки. Из этих списков я убедился, что, по крайней мере, в одном отношении присутствие это и сам министр были осведомлены, а именно в возрасте, семейном положении и образовательном цензе ссылаемых. Очевидно, что Дурново внял моим советам и приказал упомянутые сведения помещать и в представляемые ему списки.

Как бы то ни было, но можно считать, что к началу 1906 г. опасность крушения государственного строя, а, как показало последующее, с ним вместе и самого государства была вполне предотвращена.

Возможны были и в дальнейшем продолжали происходить террористические акты, направленные против отдельных защитников строя, но опасности для государства они уже не представляли.

В последние месяцы 1905 г. опасность эта, несомненно, существовала. Пылала в это время положительно вся Россия. Революционный психоз охватил население. От Владивостока до Калиша, от Самарканда до Архангельска, причем имелись и боевые кадры для свержения власти. Кадры эти могли легко составить возвращавшиеся из Маньчжурии, озлобленные боевыми неудачами и сознанием бесцельности войны уволенные в запас, если бы они не были своевременно усмирены. Кадры эти составляли и распропагандированные рабочие обеих столиц и других крупных промышленных центров, овладевшие значительным количеством оружия и иных боевых средств. Вооружение пролетариата шло в то время весьма энергично, причем имелись в распоряжении революционеров и вполне оборудованные лаборатории взрывчатых веществ, причем вблизи столицы, как, например, в Вырице, обнаруженная лишь позднее. Воинские части, в том числе и гвардейские, и даже полиция обнаруживали распад дисциплины и представляли отнюдь не надежную опору.

Не подлежит все же сомнению, что революцию 1905 г. предотвратил всецело Дурново. Именно он, и только он, проявил в то время правильное понимание положения вещей и с редкой планомерностью, хотя, право, и с беспощадностью, удержал от крушения разваливающийся государственный механизм. Но если Дурново укротил революционную вспышку 1905 г., то уничтожить ее последствий он, конечно, не мог. Последствия же эти были весьма серьезные или, вернее, для Русского государства роковые, но сказались они лишь через 11 лет. «Без генеральной репетиции 1905 года победа Октябрьской революции 1917 года была бы невозможна», — откровенно заявил Ленин в книге, изданной в Париже в 1921 г., под названием «Les maladies infantiles du bolchevisme»[557], и он, безусловно, прав.

Генеральная эта репетиция преподала революционным силам два практических урока. Во-первых, она научила их, как создавать революционное управление, не стоя формально у власти. Шестинедельная беспрепятственная деятельность Петербургского Совета рабочих депутатов, безусловно, дала им и известный опыт, и практические указания. Недаром во главе этого Совета в 1917 г. встал Троцкий-Бронштейн, принимавший деятельное участие в работе того же Совета в 1905 г., а под конец его существования ставший во главе его. Во-вторых, именно в ту эпоху в полной мере ознакомились эти силы с русской радикальной общественностью и ее лидерами и могли их расценить в их настоящую стоимость. Они постигли, что вперед у власти надо поставить именно их, так как они не только не составят для них помехи для последующего захвата власти в свои руки, но, наоборот, расчистят им путь к ней.

Зато лидеры кадетизма не извлекли никакого урока из событий 1905 г. и продолжали упорно строить свой успех на развитии революционной деятельности социал-демократов. Правда, у их лидера был как-то момент просветления. В статье, напечатанной в номере от 22 сентября 1907 г. в «Речи», он, к своему великому сожалению, заявил: «У нас и у всей России есть враги слева. Те люди, которые разнуздали низшие инстинкты человеческой природы и дело политической борьбы превратили в дело общего разрушения — суть наши враги… И мы сами себе враги, если по каким бы то ни было соображениям захотим непременно, по выражению известной немецкой басни, тащить осла на собственной спине»[558].

Увы, просветление это длилось лишь одно мгновение, и оправдалось лишь его предсказание, что кадеты, продолжая тащить осла на собственной спине, превратили во врагов самих себя. Но это их дело, дело частное. А вот что они предпочитали сотрудничать и лить воду на мельницу тех, которых они же признавали за людей, превративших дело политической борьбы в дело всеобщего разрушения, — каким достаточно сильным эпитетом можно заклеймить этот способ действий?

Возвращаясь к событиям конца 1905 г., я должен добавить, что наличность в то время во главе власти Витте в конечном результате не только не затормозила успокоение общественности, а в известной степени этому даже содействовала. Она давала возможность умеренной части либеральной общественности видеть в нем залог того, что в стране в виде нормального порядка будет постепенно введен правовой строй, а за населением упрочены возвещенные гражданские свободы.

В известной мере Витте к этому, несомненно, и стремился, хотя, разумеется, не в тех пределах, которых добивались радикальные круги. Поступиться исполнительною властью в пользу избранного населением народного представительства он отнюдь не собирался.

Сказалось это при установлении закона о выборах в Государственную думу, построенного им, как я уже упоминал, на предоставлении преобладающего значения той части населения, которая в его глазах представлялась наиболее консервативной, наиболее преданной существующему строю.

Сказалось это в особенности при рассмотрении Советом министров проекта основных законов, выработанного совещанием под председательством гр. Сольского, а фактически составленного двумя лицами — бароном Икскуль-фон-Гильденбандтом, заменившим В.Н.Коковцова на должности государственного секретаря, и его товарищем Харитоновым. Как это впоследствии подробно разъяснил в составленных на основании переданных ему Витте документов Б.Глинский в статьях, помещенных в «Историческом вестнике», если не ошибаюсь, в 1912 или в 1913 г.[559], все его усилия были направлены к тому, чтобы обеспечить за единоличной волей монарха возможность править государством и принимать все необходимые как в порядке управления, так и законодательные меры для обеспечения беспрепятственного хода государственного механизма и без участия народного представительства. Будучи по существу сторонником просвещенного абсолютизма, он и на конституционный образ правления соглашался лишь по необходимости, но конституцию он представлял себе в России весьма ограниченную, при которой центр тяжести все же находится в руках монарха и поставленного им правительства. Что же касается народного представительства, то из него Витте мечтал создать для себя ту моральную силу, прельстя которую, он будет в состоянии превратить ее в свою опору перед престолом.

Правда, усилия Витте были направлены не столько к укреплению прав народного представительства, сколько к обеспечению за правительством возможности, в случае необходимости, действовать самостоятельно, но так как понятие необходимости растяжимо, то в конечном результате введенные им в основные законы изменения сводились к ограничению конституционных гарантий.

Одновременно, как я уже упомянул, Витте стремился, с одной стороны, закрепить, а с другой, ограничить определенными рамками признанные в принципе за населением гражданские свободы. В соответствии с этим при нем были изданы правила о союзах, новые цензурные правила, внесшие в эту область довольно значительные изменения.

Пытался Витте провести в законодательном порядке и некоторые органические меры, и в первую очередь признание за крестьянами права свободного выхода из общины, но здесь он встретил непреодолимые препятствия в лице Государственного совета.

Я имею в виду коснуться подробностей этого вопроса в дальнейшем изложении, а здесь ограничусь несколькими словами о характере деятельности Государственного совета в последние месяцы своего существования в его прежнем, дореформенном составе. Отличалась эта деятельность чрезвычайной осторожностью и корректностью, выражавшейся в том, что члены Государственного совета всякий сколько-нибудь важный вопрос отказывались рассматривать и утверждать, неизменно указывая, что он подлежит рассмотрению имеющего собраться народного представительства. Напрасно представители заинтересованных ведомств стремились доказать, что народное представительство в течение продолжительного времени не будет заниматься вопросами сколько-нибудь второстепенными и благодаря этому остановится на долгий срок удовлетворение хотя и не касающихся всей страны, но все же насущных потребностей части ее населения, члены Совета продолжали отстаивать свою точку зрения.

Припоминаю я, между прочим, такой случай. В одном из самых последних заседаний соединенных департаментов Государственного совета рассматривалось представление о дополнительном ассигновании средств на оборудование гинекологического института[560]. Учреждением этого института, строившегося под наблюдением доктора Отта, весьма интересовалась императрица, и даже самая мысль о нем приписывалась государыне. Институт этот устраивался согласно последним требованиям науки и впоследствии явился во всех отношениях образцовым, но стоимость его сооружения была действительно огромная, причем все первоначальные сметы были значительно превзойдены. Тем не менее если бы вопрос о дополнительном ассигновании на его оборудование по существу довольно незначительной суммы (что-то около ста тысяч) рассматривался в прежних нормальных условиях, то он несомненно был бы принят Государственным советом почти без обсуждения. Но тут сказалось знамение времени. Против представления самым решительным образом высказались представители Министерства финансов и Государственного контроля, причем особенно возражал товарищ государственного контролера С.В.Иванов[561], ссылаясь, конечно, на то, что разрешение этого вопроса должно быть предоставлено новым законодательным учреждениям. Не вняли эти представители тому, что отсрочка в ассигновании необходимых средств задержит на неопределенный срок открытие института, и даже сумели привлечь на свою сторону некоторых членов Государственного совета. Иванов, кроме того, пустился в резкую критику самой мысли об учреждении этого института, а в особенности безумной траты денег на его чересчур роскошное оборудование. «Пускай Государственная дума все это разберет» — так приблизительно закончил он свою филиппику. Участвуя в заседаниях в качестве представителя Министерства внутренних дел, я не выдержал такого проявления, в моем представлении, определенного хамства и, признаюсь, в довольно запальчивых выражениях сказал, что против учреждения института и ассигнования уже истраченных на него средств надо было возражать в то время, когда это было принято Государственным советом, а не теперь, когда вопрос идет о незначительном доассигновании. Что же касается передачи этого дела на разрешение Государственной думы, то это равносильно, в особенности если справедливо указание государственного контролера, что расходы по его устройству были непомерно велики, подведению императрицы под удар, так как решительно всем известно то близкое участие, которое она в нем принимала, вплоть до того, что многие части внутреннего убранства исполнялись по ее собственному рисунку. Способ этого возражения был, быть может, некорректный, но действие он произвел: дополнительное ассигнование было принято департаментами единогласно.

Если посредством старого законодательного аппарата Витте силою вещей не удалось осуществить сколько-нибудь серьезных реформ, зато он озаботился разработкой коренных реформ для их немедленного, тотчас по открытии действий новых законодательных палат, представления на их рассмотрение. Государственную думу он хотел встретить с свободными в порядке управления руками, но одновременно и с целым циклом государственных преобразований, касающихся по возможности всех областей народной жизни. Руководили им тут те два основных стимула, которыми отличалась вся его государственная деятельность, а именно лично укрепиться у власти, по возможности все более ее расширяя, и самую эту власть употребить не на управление текущими делами, а на бурное реформаторство. Творец в душе, он по самой своей природе, как бы сотканной из двух элементов — властолюбия и духа инициативы, не мог довольствоваться спокойным усовершенствованием существующего и непременно искал создания чего-то нового. Для такой деятельности Россия, несомненно, представляла безбрежное поле, и Государственная дума в его понимании должна была служить прежде всего, если не исключительно, орудием для проведения им в жизнь крупнейших мероприятий, которых при строе чисто бюрократическом он осуществить не мог.

Впрочем, при подготовке разнообразных сложных законопроектов, которыми он с места хотел завалить молодое народное представительство, руководила Витте и другая мысль, по существу правильная, хотя едва ли бы она привела к желаемым результатам при том составе народного представительства, который страна послала в первую избранную ею законодательную палату.

Состояла эта мысль в том, чтобы сразу ввести народное представительство в самую гущу практических государственных вопросов, так сказать, прикрепить ее внимание, мысли и суждения к конкретным вопросам народной жизни, тем самым отрывая ее от революционного разглагольствования и бесплодного мечтания.

Под председательством А.П.Никольского, заменившего, если не ошибаюсь, в марте 1906 г. Кутлера на должности главноуправляющего землеустройством, была учреждена особая комиссия для составления списка тех законопроектов, которые должны были быть заготовлены ко времени открытия первой сессии народного представительства. В комиссии этой участвовали представители всех ведомств, за исключением, разумеется, военного, морского и императорского двора, и тут выяснилось, какое множество законодательного материала накопилось и безнадежно застряло в бесплодной междуведомственной переписке. Как теперь, вижу ту обширную печатную тетрадь, которую составил один список заглавий ждущих очереди, а также намеченных законопроектов. Будущему историку предстоит несомненный интерес ознакомиться с этим списком.

Сам Витте весьма интересовался этим вопросом и вел личные беседы по этому предмету с представителями ведомств по этом поводу. Со мною он беседовал на эту тему дважды, причем, разумеется, в первую очередь был поставлен вопрос о праве выхода из общины, который в Государственном совете провести не удалось.

Само собою разумеется, что одновременно им была упразднена предварительная до представления на законодательное утверждение переписка между «заинтересованными» ведомствами по выработанным законопроектам и заменена их внесением в Совет министров, где они и подвергались обсуждению всех членов кабинета.

Вообще, к встрече с Государственной думой Витте приготовлялся всемерно и, надо полагать, заранее обдумывал те разнообразные способы, которые он пустит в ход, чтобы ее прельстить и покорить.

Одновременно он прекрасно понимал, что начать совместную работу с Государственной думой с пустым государственным казначейством и, следовательно, при необходимости с места предстать перед нею в роли просителя, ходатайствующего о разрешении произвести государственный заем, значит сделаться ее рабом. Между тем средства казны были в высшей степени подорваны теми огромными расходами, которые поглотила несчастная Японская война.

Ввиду этого, как только внутреннее состояние страны настолько установилось, что возможно было рассчитывать на совершение государственного займа на иностранных денежных рынках, он тотчас вступил в переговоры с группой парижских банкиров, причем ему удалось, конечно не без труда, достигнуть предварительного соглашения на заключение столь крупного по размерам займа, какого до того еще нигде в мире никогда реализовано не было, а именно 800 миллионов рублей золотом.

Однако в последнюю минуту сделка эта чуть-чуть не расстроилась. Посланный в Париж для подписания условия займа В.Н.Коковцов встретился там с другими посланцами, прибывшими с целью помешать его заключению. Посланцы эти были, увы, русские люди, из которых один носил громкое историческое имя, а действовал от имени кадетской партии[562].

Среди темных деяний, значащихся на активе этой партии, посылка в иноземную страну эмиссаров с целью подорвать там кредит собственной страны, хотя бы это и облекалось в форму подрыва силы и значения имеющегося в ней в данное время законного правительства, едва ли не самое темное, скажу прямо — постыдное.

Обстоятельство это, несомненно, в высшей степени затруднило Коковцову исполнение возложенного на него поручения, не столько, однако, в отношении самого совершения займа, сколько охранения тех условий, на которых поначалу соглашались кредиторы России.

Действительно, самое обращение к иностранцам кадетских посланцев в достаточной степени свидетельствовало как о слабости партии, которая ищет поддержки своей деятельности не у себя дома, а вне страны, так и степени ее государственности, ибо представить себе, что патриотически настроенная организация может строить козни своему правительству, опираясь для этого на чуждые стране элементы, — этого на западе Европы культурные круги понять решительно не могут. Иное дело, учесть благородный поступок радетелей о русском народном благе для того, чтобы заставить русское правительство согласиться на более тяжелые условия займа. И этого, конечно, не преминули попытаться сделать представители международного капитала. Коковцову стоило больших усилий парализовать удар, занесенный кадетами над тощей мошной русского народа.

Удачное совершение необходимого заграничного займа развязывало руки Витте, и он уже заранее предвкушал ту силу, которая сосредоточится в его руках, когда он, лавируя между верховной властью и народным представительством и внушая каждой из этих сторон, что проводимые им реформы составляют непременное желание другой стороны, будет беспрепятственно и стремительно осуществлять свою волю.

В этом розовом настроении поддерживали Витте, а вместе с ним и весь Совет министров первые сведения о результатах произведенных населением выборов членов Государственной думы. Согласно этим сведениям, избранные в подавляющем большинстве принадлежали к крестьянскому сословию; прошло на выборах и значительное число священников. Между тем не только Витте вместе с правительством, но и общественные элементы были убеждены, что крестьяне, вошедшие в Государственную думу, будут мягким воском в руках власти. Предполагалось, что добрые мужички выберут в члены Думы наиболее степенных и разумных своих сочленов, подходящих к типу наших волостных старшин. На этом главным образом и основывалось требование революционных и оппозиционных элементов об изменении намеченной правительством выборной системы и замены ее четырехвосткой. Социалисты различных толков на том же основании решили даже бойкотировать выборы в Государственную думу, стремясь тем развенчать в глазах рабочего слоя ее личный состав.

Мне пришлось участвовать в том заседании Совета министров, которое непосредственно следовало за получением в Петербурге первых сведений о произведенных в большинстве местностей империи выборах. Сведения эти вызвали всеобщую радость среди присутствующих, причем Витте, несомненно, выразил общую мысль, сказав: «Слава Богу, Дума будет мужицкая». Обер-прокурор Синода Оболенский к этому лишь прибавил: «Ну, и поповская, что тоже недурно». Возражений ни с чьей стороны не последовало, и Совет министров в благодушном настроении перешел к рассмотрению текущих дел. При обмене мнений по этим делам остальные члены Совета неоднократно с своей стороны говорили: «Ну, теперь будет легче, с Государственной думой мы это проведем». Словом, никому в голову не приходило, что звание крестьянина еще не гарантирует политической благонадежности облеченного им лица.

Однако следом за сведениями о сословной принадлежности избранных в члены Государственной думы стали поступать сведения и о их партийной принадлежности. Очень скоро выяснилось, что преобладающее большинство избранных именует себя кадетами. При таких условиях крестьянское большинство являлось уже не плюсом, а минусом, так как для всех было понятно, что это будет серая толпа, всецело находящаяся в руках нескольких десятков интеллигентов кадетского образца.

Витте по мере выяснения истинного состава Государственной думы становился чернее тучи, вновь выказывал признаки повышенной нервности и запальчиво приписывал результаты выборов деятельности Дурново — принятым им крутым мерам в смысле подавления революционного движения. Предположение это было неверное, ибо как могли действия Дурново, почти всецело сосредоточившиеся в городах, повлиять на настроение сельских масс, составляющих большинство выборщиков. Причина была, разумеется, другая, а именно широко расточавшееся кадетами обещание дать крестьянам землю в любом размере, причем об условиях ее получения крестьянами благоразумно умалчивалось.

Однако Витте, по-видимому, искренно верил, что виноват именно Дурново. Полученные Витте приблизительно в это время (судя по упомянутым запискам Лопухина) сведения о высылке в административном порядке 45 тысяч человек, конечно, укрепили его в этом мнении. Но спрашивается, если бы эти 45 тысяч агитаторов не были высланы, были бы результаты выборов более благоприятны?

В одном Витте был прав, а именно когда утверждал, что он многократно просил Дурново ослабить репрессии, не упоминая, однако, что делал он это лишь с января 1906 г., когда революция на улицу почти больше не выступала.

Вообще, отношения между Витте и Дурново стали портиться именно с начала 1906 г., когда Дурново был утвержден в должности министра внутренних дел (до тех пор он был лишь управляющим министерством), а дочь его пожалована во фрейлины[563]. Благоволение государя к Дурново, несомненно, внушало Витте опасения, что он будет им заменен на посту председателя Совета министров.

Уже с этих пор Витте стал прилагать все усилия к тому, чтобы так или иначе отделаться от Дурново. Революция, по крайней мере посколько она представляла опасность для государственного строя, по представлению Витте, была окончена, а потому надобности в Дурново он более не ощущал. Независимо от того Витте вполне понимал, что предстать перед Государственной думой, хотя бы лишь в части своей оппозиционной, имея в своем кабинете столь неприятную общественную фигуру, как Дурново, ему будет очень трудно. Ведь недаром вся пресса называла его министерство не иначе как двойным именем — кабинет Витте — Дурново. Вновь облечься в белые ризы либерализма Витте мог, только отсекши от названия своего министерства этот ставший и ему ненавистным, но крепко к нему приставший привесок.

Но как было этого достигнуть? Государь, в октябре предоставивший Витте свободный выбор всех членов его кабинета, с тех пор, несомненно, изменился в этом отношении и на простое заявление Витте о его желании заменить Дурново другим лицом, по всей вероятности, ему отказал бы в этом. При таких условиях Витте решил действовать напролом. Он представил государю мотивированное прошение об увольнении его от Должности и в этом прошении указал на несовпадение его взглядов со взглядами Дурново. Исходил Витте при этом, несомненно, из никогда не покидавшего его убеждения, что он сам незаменим и что в ответ на поданное им прошение государь его не отпустит, а Дурново сам уволит[564].

Но Витте глубоко заблуждался. Доверием государя он не пользовался с давних пор, а именно еще за некоторое время до своего увольнения от должности министра финансов. Но во время состояния Витте председателем Совета министров чувства государя к Витте превратились в определенно неприязненные. За это время Николай II пришел к убеждению, что Витте не только не отличался той лояльностью, которую он вправе был ожидать от своего первого министра, а, наоборот, способен и готов его продать в любую минуту.

Для меня лично увольнение Витте не подлежало никакому сомнению приблизительно недели за две до того времени, когда оно состоялось. В первых числах апреля я по какому-то поводу представлялся государю. Во время беседы с Его Величеством, предметом которой было предстоящее собрание Государственной думы, я высказал, что одним из необходимых условий для успешной работы с Государственной думой является абсолютная солидарность всего министерства. Я даже позволил себе сказать, сопровождая свои слова соответствующим жестом, что министерство должно быть едино и крепко как кулак. Государь, по-видимому, не придавал этому значения. «Да, да, разумеется, — ответил мне государь, как бы отстраняя что-то второстепенное, — но главное, чтобы правительство было в верных руках. Вы понимаете, о ком я говорю».

Признаюсь, слова эти меня просто ошеломили. Чтобы государь, весьма мало меня знавший и очень редко меня видевший, поведал мне то, что им было сказано, нужно было, чтобы его неприязненные чувства к Витте дошли до крайнего предела. Во всяком случае, сомневаться в том, что Витте будет уволен до собрания Государственной думы, не приходилось.

Однако сам Витте этого не предчувствовал до самых последних дней состояния у власти. Так, еще за три дня до своей отставки он в Совете министров продолжал говорить на тему о том, как нужно будет правительству держать себя по отношению к Думе, и с обычным ему оптимизмом высказывал убеждение, что сговориться с нею все-таки можно будет без особого труда. А тем временем в собственной Его Величества канцелярии составлялся уже прощальный рескрипт гр. Витте[565].

Решающую роль в деле смены Витте сыграл тот небольшой центр, о котором я упоминал в предыдущем изложении, состоявший под главенством Горемыкина из В.Ф.Трепова и А.В.Кривошеина. Действуя через Д.Ф.Трепова, имевшего в то время по занимаемой им должности дворцового коменданта ежедневный доступ к государю, кружок этот не упускал случая почти с самого назначения Витте председателем Совета министров представить его деятельность государю в неблагоприятном свете. Некоторые данные доставлял этому кружку и Дурново через посредство находившегося с ним в близких сношениях В.Ф.Трепова.

Однако от этого сам Дурново ничего не выгадал. Неблагоприятный результат выборов в Государственную думу и проявляемая общественностью к Дурново непримиримая ненависть побудили этот кружок рекомендовать государю сместить одновременно с Витте и Дурново. Имелось в виду доказать таким образом общественности, что увольнение Витте вовсе не обозначает поворота политики в сторону реакции. Устранение от дел одним общим указом Витте и Дурново должно было, наоборот, как бы связать эти два лица воедино и таким образом окончательно развенчать Витте в глазах передовых элементов общества, лишив его того ореола либерализма, которым он так старательно стремился себя окружить.

Надо, однако, сказать, что полной солидарности в мнениях между самым кружком и избранным им орудием действий — Д.Ф.Треповым — не было. Кружок, в особенности в лице Горемыкина и В.Ф.Трепова, стоял на том, что с народным представительством особенно считаться нет надобности, и, во всяком случае, не следует возвеличивать его в представлении страны. Наоборот, Д.Ф.Трепов исходил из того положения, что с Государственной думой надо по возможности сговориться и, во всяком случае, избегать всего того, что может усилить ее оппозиционность и повысить общественное возбуждение. В особенности же необходимо устранить все элементы, раздражающие общественность. К ним Д.Ф.Трепов не без основания причислял Дурново. Свою роль усмирителя революции Дурново, по мнению Трепова, уже сыграл, и дальнейшее его пребывание у власти не вызывалось государственной необходимостью. При этом в Горемыкине он усматривал человека, отличительной чертой которого является спокойная рассудительность, с которым, ввиду создавшейся между ними связи, и ему лично легко будет сговариваться и вообще сохранить свое влияние у государя.

В результате получилось то компромиссное решение, к принятию которого удалось склонить Николая II. Указом 20 апреля (следовательно, за шесть дней до открытия Первой Государственной думы) Витте и Дурново были уволены от занимаемых ими должностей, а председателем Совета министров назначен Горемыкин.

Указ этот был совершенной неожиданностью не только для тех лиц, коих он непосредственно касался, но и для всех, как бюрократических, так и общественных, кругов.

Витте, увидя себя связанным с Дурново, пришел в положительное бешенство и в этом состоянии продолжал состоять в течение долгих лет, можно сказать, почти до своей кончины. Спокойно пережить вынужденную бездеятельность как раз в ту эпоху, которая, в его представлении, открывала наибольший простор для его творческих замыслов, он положительно не был в состоянии.

Неоднократно пытался он впоследствии вернуться тем или иным путем к власти, хотя и на сравнительно второстепенный пост, обращаясь даже по этому поводу к лицам, к которым он испытывал скорее враждебные, чем дружеские чувства, как, например, к Кривошеину, но все его старания были тщетны.

В глазах Николая II Витте окончательно и бесповоротно превратился в предателя, до такой степени, что когда в 1915 г. Витте скончался и весть об этом дошла до Ставки, где в то время пребывал государь, он выразился в том смысле, что наконец исчез опасный очаг смуты.

Этого же мнения придерживался и Столыпин. Так, когда, по просьбе Витте, Кривошеин стремился убедить Столыпина назначить Витте председателем особой железнодорожной комиссии, имеющей пересмотреть всю постановку у нас железнодорожного дела, а также наметить план полного оборудования страны путями сообщения, Столыпин ему шутя сказал: «Я должен передать, Александр Васильевич, ваше заявление прокурорскому надзору для возбуждения против вас обвинения в государственном предательстве».

Сколь ни велико было отчаяние Витте, вызванное его увольнением, все же оно не могло быть для него совершенно неожиданным. Независимо от поданного им самим прошения об увольнении многое другое должно было ему предвещать близкую опалу.

В ином положении был Дурново. У него не было никаких оснований думать, что близок час потери им власти. У государя он неоднократно встречал приветливый прием и выражение ему доверия; с обоими братьями Треповыми он был в лучших отношениях и, следовательно, с этой стороны не мог ожидать никакого, выражаясь вульгарно, подвоха. Конечно, он хорошо знал, как к нему относилась общественность, и, несомненно, ожидал неприятной встречи со стороны Государственной думы. Но со всем этим он мечтал успешно справиться. Усиленно готовился он к этой встрече и еще накануне говорил П.М.Кауфману: «Вот они (Государственная дума) увидят, какой я реакционер». План его состоял в развитии перед Государственной думой целой программы либеральных мероприятий, подкрепленной немедленно вслед за этим внесенными на обсуждение Государственной думы соответственными законопроектами. Внезапно все это рухнуло.

Прочитав 20 апреля в газетах указ об увольнении Дурново, я, разумеется, немедленно к нему приехал. Застал я его за письменным столом, разбирающим какие-то бумаги. Сохраняя по наружности спокойный облик, не обнаруживая никакого возмущения, он был в определенно подавленном, грустном настроении и отнюдь не старался этого скрыть. «Да, для меня это большой удар, — сказал он мне откровенно, — быть у власти и лишиться ее для людей, посвятивших всю свою жизнь государственной службе, очень тяжело. Вы, впрочем, сами это когда-нибудь испытаете, — добавил он, взглянув на меня несколько иронически. — Ну а теперь пока что принимайте от меня власть на законном основании».

Переговорив со мною о некоторых не терпящих отлагательства делах, касающихся департамента полиции, и сказав, между прочим, что, по его мнению, необходимо вернуть из Архангельска сосланного туда профессора Гредескула, выбранного членом Государственной думы от города Харькова, Дурново на прощание, внезапно оживившись, воскликнул:

«Нет, а Витте — вот злится-то, наверно, что мы с ним вместе уволены!»

Этими словами как бы закончил Дурново свое управление Министерством внутренних дел.

Глава 3. Первое министерство И.Л.Горемыкина и Государственная дума первого созыва (23 апреля —9 июня 1906 г.)

Кратковременное, продолжавшееся всего два с половиною месяца министерство Горемыкина, решившее роспуск Первой Государственной думы и одновременно с нею сошедшее со сцены, по своему личному составу отличалось прежде всего пестротою и раздвоенностью. Не заключая в себе, в сущности, за исключением Извольского, ни одного искреннего сторонника конституционного образа правления, оно имело, однако, в своей среде лиц, примирившихся с произведенной реформой, признавших ее не могущим быть измененным фактом и потому желавших, при возможно меньшем числе уступок народному представительству, в особенности в области присвоенной им власти, установить с ним сносный modus vivendi[566], так или иначе с ним сговориться. Но были и такие члены нового кабинета, которые не хотели отречься от основного положения — царь самодержавный — и потому стремившиеся, в сущности, не к совместной работе с Государственной думой, а к углублению того антагонизма, который ясно проявлялся с первого же дня заседаний Государственной думы между народными представителями и короной, с тем чтобы в результате покончить с конституционной идеей и вернуться к прежнему порядку неограниченного произвола.

Странное положение занял при этом председатель Совета министров Горемыкин. Враг всяких решительных мер, склонный предоставлять ход событий их естественному развитию, бессознательный поклонник формулы laissez faire, laissez aller,

Горемыкин отнюдь не стремился к фактическому упразднению Манифеста 17 октября и его естественных последствий. Напору общественности он хотел противопоставить не активную, действенную силу, а спокойное, но упрямое пассивное сопротивление. Что касается до способа правления государством и требуемых реформ, то первый он полагал сохранить в полной неприкосновенности, а вторые осуществить сколь можно в меньшем количестве и притом сколь можно менее вносящих в народную жизнь какие-либо существенные изменения. Государственную думу он хотел ограничить рамками, определенными законом: рассматривай новые законопроекты: «Не примешь — останемся при старых».

В лице своих сотрудников-министров он желал иметь лиц, себе послушных, более или менее знающих порученную им область управления, разумеется, не склонных к либерализму, а тем более к осуществлению радикальных реформ, и прежде всего боялся людей с инициативою и пылом, причем мало интересовался их отношением к состоявшемуся изменению образа государственного правления. Сам он с места решил как бы игнорировать существование Государственной думы и, во всяком случае, ни в какие сношения ни с ее председателями, ни с отдельными ее членами не входить. «Пусть выкричатся», — говорил он. Идея сговора правительства с Государственной думою ему была абсолютно чужда. Он с места решил, что такой сговор неосуществим и потому, полагая, что всякие попытки в этом отношении бесплодны, а пожалуй даже, и вредны, ибо будут знаменовать некоторую капитуляцию власти, а последнего он совершенно не допускал, будучи уверен, что малейшая капитуляция приведет в конечном результате к ее гибели. Интересуясь с давних пор вопросами иностранной политики (его мечтой, по-видимому, было занятие поста посланника в одном из главных европейских центров), он на них в особенности хотел сосредоточить свое внимание, не допуская в этой области никакого вторжения народного представительства. Политику гр. Ламздорфа Горемыкин почитал за в корне неверную, и поэтому первой заботой его было подыскание такого министра иностранных дел, который проводил бы те взгляды, которые он бы ему внушал.

Природный лентяй, он не хотел взять никакого портфеля, а ограничиться проведением своих мыслей. Доклады ненавидел. Зная или, вернее, предполагая, что государь в особенности дорожит именно гр. Ламздорфом, он решил, что может от него избавиться, лишь выставив перед государем необходимость предстать перед Государственной думой с абсолютно новым составом кабинета, за исключением тех министров, назначение которых должно происходить вне всякого влияния на их выбор председателя Совета министров, а именно военного, морского и императорского двора, и всецело исходить от само — го престола. Таким образом, должен был с самого начала утвердиться принцип зависимости всех министров, за исключением помянутых трех, от главы правительства. Велико было удивление Горемыкина, которое он мне сам высказал, изложив тут же причину, побудившую его набрать новый состав всего кабинета, когда государь на его предложение заменить Ламздорфа новым лицом не оказал ни малейшего сопротивления. Тут, однако, выразилась одна из типичных черт Николая II — полнейшее странное равнодушие к самым личностям своих главных сотрудников. Некоторых из них он со временем не возлюбил, так было с Витте, а затем со Столыпиным, причем произошло это главным образом вследствие того чувства их умственного и волевого превосходства над ним, которое он испытывал, но любить, испытывать чувство душевной привязанности к окружающим его лицам он не был способен и расставался с ними без всякого сожаления. Так это было не только с министрами, с преобладающим большинством которых он имел лишь строго официальные отношения и вне докладов совсем не видел, но и с лицами его ближайшего окружения, введенных по роду их служебных обязанностей в интимную жизнь царской семьи. С получением нового назначения, удаляющего их от непосредственной близости к царской семье, они сразу исключались из интимности и о самом их существовании как бы забывалось.

Ярким примером такого отношения может служить В.И.Мамантов, бывший в бытность управляющим канцелярией Министерства двора чрезвычайно близким к царю и даже царице и с назначением товарищем главноуправляющего Канцеляриею по принятию прошений, на высочайшее имя приносимых, оказавшийся сразу отрезанным от всей царской семьи, ни разу не удостоившимся приглашения к царскому столу и даже на царские охоты, постоянным участником которых он до тех пор был.

Равнодушие к людям, отсутствие отзывчивости к событиям даже исключительной важности, какая-то индифферентность к добру и злу и к их проявлениям были, несомненно, одним из отличительных свойств характера этого несчастного во всех отношениях монарха. Ничто его не возмущало, не вызывало порыва его гнева, ничто его не восхищало, не порождало в нем желания отметить обнаруженную доблесть или иное высокое человеческое свойство и соответственно возвеличить их носителя.

Именно эти свойства Николая II привели к тому, что он расстался с Ламздорфом, который, несомненно, был ему более симпатичен, чем большинство других министров (по всей вероятности, вследствие его ничтожества и безграничной угодливости, а также односложности его речей: Николай II терпеть не мог длинных докладов — они его утомляли: умственная непреодолимая лень была тоже его уделом), без малейшего колебания и сожаления, и это тем более, что, имея дело с самого воцарения с безвольным министром иностранных дел, он почитал себя в этой области огражденным от министерского натиска.

Но если Горемыкину удалось легко сменить старых министров, то это вовсе не обозначает, что выбор новых министров зависел всецело от него. Так, прежде всего выбор министра внутренних дел был сделан самим государем, причем царь счел нужным лишь считаться в этом вопросе с мнением председателя Совета.

Вернувшись с первого по назначении доклада у государя, Горемыкин вызвал меня к себе и, рассказав о предположении царя назначить Столыпина министром внутренних дел, спросил меня, что я могу про него сказать. Сам Горемыкин его вовсе не знал. С своей стороны, я сказал, что Столыпина я знаю весьма мало, имел с ним дело лишь однажды, когда он приезжал в Петербург с проектом переселения крестьян селений, входивших в состав Беловежской пущи, на другие земли в видах прекращения бесконечных претензий этих крестьян на будто бы производившиеся зубрами пущи в их полях опустошения. Произвел он на меня тогда впечатление человека неглупого, но вместе с тем и не выдающегося, не умеющего даже плавно излагать факты и соображения, что касается его личной репутации, то она безупречна.

Прошло, однако, лишь два дня, и Горемыкин меня вновь вызвал и сказал, что государь останавливается ныне на другом кандидате на пост министра внутренних дел, а именно на смоленском губернаторе Н.А.Звегинцове. «Мне, — сказал Горемыкин, — предстоит ныне сделать выбор между Столыпиным и Звегинцовым. Что вы скажете?» На это я ответил, что между этими двумя лицами выбирать не приходится. «Звегинцов по общим отзывам весьма не глупый и ловкий человек, но в денежном отношении пользуется весьма плохой репутацией. Будучи предводителем одного из уездов Воронежской губернии, он растратил суммы губернской дворянской опеки, а ныне по должности смоленского губернатора слывет за взяточника».

В результате тут же Горемыкиным была послана телеграмма, вызывавшая в Петербург Столыпина, которого я увидел тотчас по его приезде. Объяснив ему цель его вызова и что он должен на следующий же день представиться государю, я воспользовался этим случаем, чтобы постараться убедить его, что без упразднения общины Россия дольше мирно развиваться не может и что чрезвычайно важно ему тотчас заручиться согласием государя на эту меру. Но, увы, тут же я убедился, что Столыпин совершенно не в курсе этого вопроса и даже плохо понимает, что такое земельная община. Он мне стал говорить о каких-то стародушных и младодушных, и я сразу убедился, что у него пока что весьма узкий провинциальный кругозор.

Тем не менее, вернувшись на другой день от государя, Столыпин мне сказал, что он высказал государю мысль о необходимости перевода крестьянского землевладения на право личной собственности и возражений не встретил. Одновременно Столыпин сказал, что он сначала отказывался от предлагаемого ему поста, когда же государь сказал, что это его непременное желание, то он, высказав, что для него как верноподданного желание царя священно, поцеловал у него руку. В это время обаяние царя и царской власти вдали от столицы, в дворянских кругах было еще живо и крепко.

Что сказать про Столыпина, сыгравшего, несомненно, значительную роль за те несколько лет, что он был у власти?

Как это ни странно, но Столыпин, избранный из среды губернской администрации и имевший довольно продолжительный административный опыт, был гораздо ближе к политическому деятелю, нежели к администратору. У него прежде всего совершенно отсутствовало умение разбираться между людьми и, следовательно, подбора сотрудников.

Сотрудники, выбранные им из среды саратовских сослуживцев, отличались и умственною ограниченностью (например, взятый им в товарищи, впоследствии заменивший его на посту министра внутренних дел А.А.Макаров), и двуличным подхалимством (как назначенный им управляющим его канцелярией И.И.Кнолль), и просто бездарностью (как переведенный им из Саратова чиновник особых поручений Голованов и посаженный им в директора департамента полиции Белецкий — самарский вице-губернатор). Не более счастлив был он и в выборе лиц из среды петербургской бюрократии — как, например, А.И.Лыкошин — ничтожная козявка, лишенная самостоятельности мысли и воли, ровно как П.Г.Курлов — умный, ловкий, но совершенно беспринципный пройдоха, незаметно для самого Столыпина не только его обошедший, но сумевший его развенчать в представлении Николая II.

Однако и в качестве политического деятеля у Столыпина был серьезный пробел, а именно полнейшее отсутствие какой-либо собственной, строго продуманной, сколько-нибудь целостной программы.

Прибыв в Петербург, у него было только весьма туманное в смысле способа его осуществления стремление примирить общественность с государственной властью. Политику примирения он стремился проводить и в своих отношениях с земскими деятелями в Саратовской губернии и успел там завоевать их симпатии. С этой провинциальной меркой он и появился в Петербурге и, несомненно, мечтал в первое время идти тем же путем и в отношении Государственной думы, с которой с места стремился установить некоторые личные связи через посредство знакомых ему членов Думы от Саратовской губернии, в особенности Н.Н.Львова. У Столыпина был нюх — познаний не было.

С удивительной быстротой разобрался Столыпин в петербургской придворной и бюрократической сложной обстановке и сумел быстро завязать связи с теми кругами и лицами, которые были наиболее влиятельны, в чем ему помогло его обширное родство, причем делал он это не ради укрепления своего личного положения, а в целях успешного осуществления своих политических предположений.

Дело в том, что посколько под конец своей государственной деятельности Столыпин, отравленный длительным пребыванием у власти, цеплялся за эту власть и готов был многим поступиться ради ее сохранения, постолько в течение довольно продолжительного периода он не обнаруживал никакой склонности идти на уступки в целях сохранения министерского поста. Не проявлял он и самомнения, что у него впоследствии развилось.

Если Столыпин вполне постигал значение общественной психологии и зависимость от того или иного ее отношения к правительству прочности государственного строя и даже земского мира, то народные нужды и те органические реформы, которые были необходимы для успешного развития страны, ему были совершенно неведомы, и он едва ли даже задумывался над ними. Во всяком случае, собственных определенных мнений и предначертаний он не имел, а ограничивался тем, что прислушивался к чужим мнениям и выбирал из них те, которые казались ему наиболее отвечающими в данное время общественным чаяниям наиболее государственно настроенных элементов, причем и здесь для него решающее значение имели не самые реформы и их фактические последствия, а то посколько они встретят общественное сочувствие и тем укрепят положение власти, ибо центральной его заботой за все время его нахождения у власти было именно укрепление власти.

Невзирая на такое одностороннее направление его мыслей, Столыпин был тем не менее выдающимся государственным деятелем. Он принадлежал к тем редким, избранным натурам, которые одарены какой-то непостижимой по ее происхождению внутренней интуицией. Решения, к которым он приходил, не были основаны на глубоком анализе существующего положения, не были они и результатом какой-либо государственной доктрины, с которыми он к тому же не был вовсе ознакомлен. Естественник по образованию, его познания в области политических и тем более экономических теорий были более чем скудны, чтобы не сказать, что они совершенно отсутствовали. Но внутренняя интуиция у него была чрезвычайно развита. Каким-то особым чутьем он угадывал среди многочисленных, разноречивых и даже противоположных, со всех сторон к нему притекавших предположений встречающие наибольшее общественное сочувствие тех элементов, на которых государственная власть могла утвердить свое существование, смело и решительно их себе присваивал и энергично их проводил. Наиболее ярким примером в этом отношении явилось проведение им реформы земельного уклада русского крестьянства, что я рассчитываю рассказать в дальнейшем изложении. Его постепенный переход от сближения с правым крылом кадетизма к решительной поддержке октябристов[567], а затем и националистов также был обусловлен его внутренним чутьем, подсказавшим ему, что культурные, патриотически настроенные элементы страны, по мере укрепления деятельности Государственной думы, все более склонялись к умеренно прогрессивной эволюции, определенно окрашенной национальным духом.

Кроме врожденной интуиции — этого высшего качества истинно государственных деятелей — Столыпин обладал и другим свойством — способностью вселять в своих слушателей и вообще в лиц, с которыми он имел дело, уверенность в искренности высказываемых им суждений. Какими-то невидимыми флюидами он привлекал к себе людей и внушал к себе доверие и даже привязанность. В сущности, Столыпин был рожден для роли лидера крупной политической партии, и, родись он в стране с упрочившимся парламентарным строем, он, несомненно, таковым и был бы. Здесь ему не помешало бы даже его неумение разбираться в людях и выбирать способных сотрудников: таких сотрудников выдвинула бы сама партия, которою он бы руководил, и он их, волею или неволею, привлек бы к сотрудничеству, как стоя у власти, так и находясь в оппозиции. Этот коренной недостаток Столыпина — неумение выбирать сотрудников — в стране, не утратившей еще многие черты абсолютной монархии, был главной причиной того, что Столыпину удалось лишь укрепить в России положение власти, поднять ее ореол и значение, но было весьма мало осуществлено коренных преобразований в области местного управления, суда, а тем более в экономической области. В стране со строго парламентарным режимом этот недостаток был бы совершенно парализован работой общественности и тем естественным подбором, который происходит между людьми, открыто выступающими и борющимися с противоположными им политическими течениями на общественной арене. Оратором он был пылким, но речи его составлялись другими лицами.

Само собою разумеется, что все основные свойства Столыпина выяснились не сразу. В министерстве Горемыкина Столыпин как-то, едва ли не сознательно, стушевался. В заседаниях Совета министров он хранил упорное молчание, быть может сознавая свою неопытность в государственных делах широкого масштаба. Действительно, в этот период самый язык Столыпина, приводимые им аргументы и примеры отличались определенным провинциализмом. Сказывалось это в особенности во время докладов его ближайших сотрудников по Министерству внутренних дел. Тут с его уст нередко слетали слова: «у нас в Саратове» или «у нас в Гродно» (где он был губернатором до перевода в Саратов) «дела решались так-то и так-то», и общегосударственный масштаб подведомственных ему дел далеко не сразу уложился в его сознании. Но зато он сразу обнаружил, как я уже упомянул, умение разбираться в перекрещивающихся в то бурное время влияниях как на престол, так и на общественное мнение и едва ли не с первого же месяца назначения министром наметил себе задачей превращение во главу всего правительства. Эту линию он сумел провести и тонко и умно, причем сумел даже перехитрить хитроумного Улисса — Горемыкина. Однако, по моему глубокому убеждению, толкало его на занятие поста председателя Совета министров не честолюбие, а отрицательное отношение к Горемыкину, бездеятельность которого ему стала сразу ясна, и убеждение, что, только став у центрального кормила власти, возможно проводить ту внутреннюю политику, которая формально возложена на одного министра внутренних дел, а фактически зависит от совокупной, согласованной деятельности всех министров. Его толкали на это его родство и члены Думы. Еще раз скажу, в начале своей государственной деятельности Столыпин лично для себя не дорожил своим положением и ставил условием своего участия в правительственном составе возможность проводить те положения, которые он считал правильными и спасительными. Так, поначалу мне неоднократно случалось от него слышать заявление такого рода, что-де не он стремился к власти, что его вызвали из провинции без всякого его участия в этом деле, что он, наоборот, отказывался у царя от предлагавшегося ему поста и что он безо всякого сожаления уйдет, если его образ действий будет признан неправильным. Министром он был плохим и развалил министерство как аппарат — департаменты делали, что хотели.

Министром финансов, вместо довольно безличного и лишенного государственного размаха мысли Шилова, Горемыкин избрал Коковцова, вполне отвечавшего тем требованиям, которые он мысленно предъявлял своим сотрудникам, а именно безмятежному спокойствию и уверенности, что никаких неожиданных сюрпризов он не проявит и никаких выходяших из рутины мер не предложит. Положение русских финансов на другой день после несчастной Японской войны и бурного революционного движения несомненно требовало чрезвычайно бережного отношения к средствам государственного казначейства и не допускало никаких сколько-нибудь рискованных экономических и даже финансовых мероприятий. По отношению к Коковцову Горемыкин мог быть вполне спокоен, что при нем не произойдет ни того ни другого, и потому без колебания остановился на нем, причем встретил немедленное одобрение государя.

В.Н.Коковцов— впоследствии граф, — в течение восьми лет беспрерывно ведавший русскими финансами, а с осени 1911 г. по декабрь 1914 г. бывший во главе русского правительства, несомненно тоже сыграл выдающуюся роль в направлении русской государственной политики в последние годы старого режима, хотя роль эта была по преимуществу отрицательная. Обстоятельство это заставляет меня остановиться на нем с некоторою подробностью.

Основные свойства Коковцова общеизвестны. Вылощенная умеренность и аккуратность. Коковцов был на всех занимаемых им должностях добросовестным работником, стремившимся разобраться до последних мелочей в порученных ему делах и притом неизменно придерживавшимся установленной рутины и чуждый всякой инициативы.

При Витте на должности товарища министра финансов он был приставлен к тем департаментам министерства, задача которых состояла в возможном накоплении средств казны и охране этих средств от посторонних посягательств. Главная работа Коковцова состояла в эту пору в отстаивании в Государственном совете тех возражений Министерства финансов, которые оно неизменно предъявляло на всякие требования других ведомств об увеличении ассигнуемых им средств. Витте вполне постигал, что увеличение богатства страны, а следовательно, и приток средств в Государственное казначейство зависит не от экономии в расходовании этих средств, а кроется в умелом поощрении развивающихся или способных развиться отраслей народного хозяйства. Но эту сторону его деятельности, как то: раздачу всевозможных субсидий, ссуд и дотаций, он сохранил всецело за собою, причем проходили они через департаменты, Коковцову не подчиненные. Коковцову же он предоставил тяжелую и неблагодарную задачу урезывания отпуска государственных средств на все потребности страны, которыми сам Витте не ведал, ибо надо признать, что Витте обо всем, чем он сам не ведал, не заботился вовсе, какое бы общегосударственное значение оно ни представляло.

Превратившись в министра финансов, Коковцов сохранил в полной мере те черты часового у казенного сундука, обязанности которого он в течение многих лет исполнял при Витте. Логический ум, литературная образованность, весьма гладкая и обстоятельная речь прикрывают у него отсутствие широкого полета мысли и отсутствие фантазии. Смелость в любом направлении ему была совершенно чужда, и от борьбы с силой, которая ему представлялась сколько-нибудь значительной, он всегда отступал и стремился от нее так или иначе уклониться. Сухой, мелочный по природе, он не был склонен жертвовать или хотя бы рисковать собственными интересами. Жизнь свою, а в особенности служебную карьеру, он разметил всю вперед, и хотя поначалу, конечно, вовсе не рассчитывал достигнуть тех ступеней служебной карьеры, до которых его довела его счастливая звезда, но по мере продвижения своего принимал все выпадавшее на его долю как должное и в соответствии с этим расширял предъявляемые им к жизни требования, почитая всякое неосуществившееся его требование за явное нарушение его прав и нанесенную ему незаслуженную обиду.

В ближайшие дни после назначения Коковцова государственным секретарем, а именно весною 1902 г., мне случилось как-то зайти к Философову, бывшему в то время товарищем главноуправляющего государственными имуществами. Застал я его перелистывающим памятную книжку о чинах гражданских, заключающую краткие пометки о прохождении ими службы.

«От меня только что вышел В.Н.Коковцов, — сказал мне Философов, — он мне между прочим высказал свою радость, что ему наконец удалось оставить эту «помойку» — Министерство финансов. Вот я и поинтересовался узнать, как отразилось на судьбе самого Коковцова состояние на службе в этом ведомстве. Оказалось, что за шесть лет состояния в должности товарища министра финансов он получил звание сенатора, чин тайного советника, орден Александра Невского (или Белого орла, точно не помню) и ежегодную аренду в две тысячи рублей. «Помойка» использована вполне, — добавил Философов, — можно теперь ее и покинуть».

Этот злой отзыв не был лишен основания. Коковцов неизменно верой и правдой служил тем учреждениям и лицам, тем интересам, которыми ведал, но самого себя он тоже не забывал, причем, повторяю, почитал все, чего он настойчиво и спокойно добивался, как абсолютно ему должное. Прибавлю, что порученные ему государственные интересы, как он их понимал, он защищал упорно и стойко, почти не считаясь с значением тех лиц, которые, как ему казалось, отстаивали решения, с ним несогласные. С особою яркостью это выявилось в декабре 1913 г., когда он с упорством возражал против всех мер, предлагавшихся в то время Государственным советом для уменьшения народного пьянства, мер, сопряженных с уменьшением государственных доходов от продажи питий. Против себя же имел Витте и некоторых из своих коллег, как то Кривошеина, пользовавшегося в то время особым доверием государя. Известно ему было, разумеется, и то, что сам Николай II загорелся в то время мыслью насадить народную трезвость. Обстоятельство это не помешало, однако, Коковцову противопоставлять упорное «non possumus» на все направленные к этому действительные меры, что и закончилось его увольнением от должности министра финансов. Известен мне и другой случай, где Коковцов решительно отказался исполнить желание государыни о продаже или безвозмездной уступке какого-то клочка принадлежавшей государству земли (из имений, приписанных Гробу Господню) какому-то протеже императрицы[568]. Принципиально Коковцов, разумеется, был прав, но проявленная им стойкость говорит столько же в пользу его государственной честности, сколько обнаруживает узость его государственных взглядов, ибо, спрашивается, кому был бы от того убыток, что какие-нибудь две или три сажени или двадцать десятин перешли в частное владение.

Говоря о Коковцове, нельзя не упомянуть про то необыкновенное счастье, которое ему сопутствовало в течение всей его жизни. Не говоря про то счастье, которое его — в общем отнюдь не выдающегося человека — возвело на долгие годы на пост министра финансов, а затем и председателя Совета министров Российской державы и даровало ему всевозможный почет, вплоть до графского достоинства, надо отметить, что в пережитые Россией бурные эпохи за время его служебной карьеры он каким-то счастливым случаем не был у власти, а потому и не являлся мишенью нападок общественности. В 1905 г. он занимал пост государственного секретаря и потому к государственной политике если и был причастен, то лишь в ее тайниках, даже общественности невидимых, а в 1917 г. — состоял лишь рядовым членом Государственного совета, вследствие чего счастливо избег преследований со стороны Временного правительства. Судьба улыбнулась ему и в дальнейшем. Покинув вовремя Советскую Россию, он сумел устроиться в Париже во главе одного из русских банков с солидным содержанием, давшим ему возможность почти ни в чем не изменять свой прежний образ жизни. Случай — среди русской эмиграции — весьма редкий.

Выбор Коковцова надо, однако, признать в то время вполне соответственным. Коковцов был человек крайне осторожный, правда рутинный, но прекрасно знакомый со всею бюджетной частью государства. Русские финансы после Японской войны и при потрясавшей страну почти всеобщей смуте были в очень критическом положении. Золотая валюта хотя и выдержала двойное испытание — войны и смуты, но все же подверглась большой опасности. При этих условиях всемерная экономия в расходовании государственных средств была едва ли не единственным и, во всяком случае, наиболее действительным средством для укрепления положения Русского государственного казначейства. Всякие политические эксперименты как известно, всегда отражающиеся на бирже падением курса и ценности процентных бумаг, были также несовместимы с природой В.Н.Коковцова, и посему, останавливаясь на нем, Горемыкин мог быть вполне уверен, что найдет в нем надежного соратника в политике «Laissez faire, laissez passez», которой сам был убежденным сторонником.

Иной человек был министр юстиции И.Г.Щегловитов. Беспринципный карьерист, Щегловитов — былой сотрудник либерального журнала «Право» — в это время был склонен использовать свою былую либеральную репутацию. Вовсе не уверенный в победе правительства над общественностью, победе, которую он лично, безусловно, желал и которой посколько мог в пределах своего ведомства содействовал, он отнюдь не желал сжигать своих кораблей и посему склонен был на всевозможные компромиссы.

Останавливаться на личности других министров, как то Кауфмане, Шауфусе, нет оснований. Личности бесцветные — их участие в Совете министров ничем не проявлялось, и влияния на решения Совета они не оказывали. Исключение составляли Ширинский и Стишинский, представлявшие правый фланг кабинета. Заняв, на мой взгляд, правильную по существу позицию, а именно что всякие дальнейшие уступки революционному натиску могут привести лишь к крушению государственной власти, они отличались, однако, умственною близорукостью и ограниченностью. Ширинский — фанатик идеи абсолютной монархии, в голову которого могло вообще сразу уместиться лишь ничтожное количество мыслей, признавал, что вся беда происходит от слабости власти, существующий же полицейско-административный строй почитал едва ли не за совершенный. В экономических вопросах они не разбирались вовсе, и огромное значение хозяйственной свободы от них ускользало совершенно. «Тащить и не пущать» — вот, в сущности, к чему сводилось их политическое credo.

После кипучей деятельности Витте, выразившейся внешним образом, между прочим, тем, что его приемная во все часы дня и до позднего вечера была полна самыми разнообразными лицами, с которыми он поочередно продолжительно беседовал, совершенно не жалея себя[569], странно было видеть Горемыкина, продолжавшего по видимости свой прежний образ жизни. От всех текущих вопросов управления Горемыкин с места отгородился и сосредоточивал все свое внимание на каких-нибудь двух-трех вопросах общегосударственного значения. Так, первой его заботой был просмотр выработанного и уже принятого Советом министров нового издания Основных законов империи. Законы эти он тщательно просмотрел и, не прибегая, насколько я знаю, ни к чьей помощи, собственноручно ввел в них некоторые изменения и дополнения, причем руководился он преимущественно стремлением предоставить верховной власти и при новом порядке возможность, в случае надобности, полноправно править государством даже при могущем возникнуть конфликте с народным представительством. При этом дело не обошлось и без некоторой заминки. Так, уже после утверждения государем нового свода Основных законов, когда они уже были сданы в печать для опубликования во всеобщее сведение, из Царского Села было дано знать, что государь желает установить, что кроме сметы Министерства императорского двора, фиксированной раз навсегда в одиннадцать миллионов рублей[570] и не подлежащей обсуждению Государственной думы, фиксируется точно так же в определенном размере и смета учреждений имени императрицы Марии, которая также изъемлется из обсуждения законодательных учреждений. В этом случае Горемыкин выказал, однако, неожиданную твердость, заявив, что никаких дальнейших изменений в Основных законах, коль скоро они переданы для опубликования в Сенат, произвести нельзя.

Смена кабинета перед самым открытием действий представительных учреждений уже сама по себе, в особенности принимая во внимание, что у нашего правительства никогда не было определенной политической программы, ставила новый кабинет в затруднительное положение, в том смысле, что оно не имело возможности выступить перед Государственной думой со сколько-нибудь разработанными законодательными предположениями в области тех разнообразных реформ, которых требовала передовая общественность. Все работы, намеченные в этом отношении комиссией Никольского, были тотчас оставлены. Правда, от председателя Совета министров было дано знать, что желательно, чтобы она представила в новые законодательные учреждения те ее предположения, которые уже были приняты Советом министров. Но сколько-нибудь значительного числа подобных законопроектов в министерстве не нашлось, причем имевшиеся налицо касались предметов, лишенных всякого политического значения и вообще третьестепенных. Вследствие этого в ближайшие дни по своем открытии Государственная дума никаких законопроектов для обсуждения не имела, за исключением двух законодательных предположений, внесенных Министерством народного просвещения, касавшихся одно — устройства прачечной при каком-то, кажется, Дерптском университете, а другое — зимнего сада при каком-то другом учебном заведении[571].

Обстоятельство это дало возможность Государственной думе с полным основанием пренебречь рассмотрением представленных правительством законопроектов и заняться составлением адреса на Высочайшее имя и по этому поводу высказать с высоты думской трибуны самое резкое осуждение правительству и его образу действий. Поступила бы она так же и при наличности законопроектов, но правительство могло бы тогда держаться иначе.

Вообще, Горемыкин избрал самый худший способ обращения с Государственной думой, а именно — полное пренебрежение к самому ее существованию. Подобное игнорирование учреждения, призванного к деятельности по воле государя и состоящего из лиц, как ни на есть, представляющих население страны, лишь подчеркивало то обстоятельство, что верховная власть не октроировала конституцию, а лишь нехотя подчинилась настойчивому требованию общественности.

Обстоятельство это, с одной стороны, лишало общественность всякой уверенности в том, что сегодня признанные за нею права не будут завтра отняты, а с другой, порождало мысль, что при дальнейшем натиске возможно будет добиться и больших прав и одновременно их закрепления за собою. Если удалось раз насиловать волю, то можно сделать это и дважды.

К этому присоединился еще вопрос этикета. Кому из председателей — Совета министров или Государственной думы — надлежит первому посетить другого. Муромцев, чванный и опирающийся на пример Запада, и в частности Франции, где в порядке иерархии председатель Совета является лишь четвертым лицом в государстве, которому предшествует не только президент республики, но и председатели Сената и палаты депутатов, считал, что ему невместно ехать на поклон к Горемыкину, а последний признавал совершенно недопустимым, чтобы глава правительства, всецело зависящий только от верховной власти, признал бы выборного главу народного представительства выше себя — избранника монарха.

Это ничтожное само по себе обстоятельство тоже с места помешало установлению нормальных отношений между правительством и нижней палатой. Обе стороны с самого начала заняли определенно враждебное отношение друг к другу, причем ни одна из них не признавала даже желательным примирение между ними.

Кадеты, господствовавшие в первой Думе, даже не давали себе труда скрывать, что они вовсе не желают использовать Государственную думу на благо государству, а смотрят на нее лишь как на орудие свержения правительства.

Характерный эпизод в этом смысле по поводу открытия работ Государственной думы произошел в Московской городской думе. Управа внесла предложение о посылке Государственной думе приветствия. Против этого предложения гласные кадеты (их было всего 26 из 150 городских гласных) решительно восстали, причем их лидер, профессор А.А.Мануйлов, не постеснялся даже в частной беседе объяснить городскому голове Н.И.Гучкову: «Вы ей желаете плодотворной работы. Нам нужно свалить правительство».

Подобное настроение наиболее рьяно осаждавших власть общественных элементов было, разумеется, известно Николаю II, и поэтому неудивительны слова, сказанные государем 6 декабря 1905 г. перед тем, как он подписал положение о выборах в Государственную думу. Представляя это положение к подписи царя, Витте (в присутствии захваченного им с собою автора проекта С.Е.Крыжановского, на случай, если государь предложит какие-либо технические вопросы, на которые сам Витте не мог бы ответить), между прочим, сказал: «Для вас, Ваше Величество, Государственная дума будет помощником в вашем трудном деле».

— Ах, оставьте, Сергей Юльевич, — ответил государь, — я отлично знаю, что я подписываю образование учреждения, которое будет врагом мне. Но я думаю о будущем, думаю о своем сыне. Мне необходимо учредить новое сосредоточение власти в государстве, которое могло бы укрепить общее положение в стране.

Ни для кого, впрочем, не было тайной, что революционные элементы подполья были против Государственной думы, опасаясь, что вошедшие в нее буржуазные элементы сообразят, наконец, что их главный враг не правительство, а именно они, воинствующие социалисты, мечтающее лишь о том, чтобы разрушить весь социальный строй, и посему сговорятся с правительством и в конечном результате присоединятся к нему в его борьбе с определенно революционным движением. Но, увы, ни правительство, ни передовая общественность совершенно не понимали, что от их взаимной вражды выгадывает лишь тот tertius gaudens[572], который одиннадцать лет спустя захватил власть для того, чтобы окончательно ниспровергнуть политический строй и разрушить социальное строение, первым последствием чего явилась гибель этой самой передовой общественности.

Враждебность к самому престолу большинства членов Государственной думы ярко обнаружилась в самый день ее открытия. На царский прием, имевший место в Тронном зале Зимнего дворца, члены Думы явились в нарочито неряшливом виде.

Надо, однако, признать, что некоторая бестактность была обнаружена обеими сторонами. Двор решил, что этому приему надо придать особенную торжественность и блеск. Из Москвы были выписаны государственные регалии и высшие сановники, поставленные по обеим сторонам трона, были назначены для их несения. На самый трон была накинута императорская горностаевая мантия, причем говорили, что государыня сама расположила эту мантию на троне, дабы она спадала художественными складками. За сим самую залу разделили на две части, отгороженные от оставленного между ними прохода, по которому должен был пройти царский кортеж, бархатными шнурами. Одну из этих частей предназначили для членов Думы, а другую для членов Государственного совета, сенаторов и иных высших военных и гражданских чинов. Контраст получился поразительный. С одной стороны двор, правительство в расшитых и украшенных многочисленными орденами мундирах, а с другой — серая, почти сермяжная толпа, представлявшая народную Россию. Исходя из наивной мысли, что народных представителей, среди коих было множество крестьян, надо поразить великолепием двора, члены царствующего дома женского пола надели на себя едва ли не все имеющиеся у них драгоценности. Они буквально были покрыты жемчугами и бриллиантами. Но результат получился обратный. Восточный прием внушения уважения к носителям верховной власти был при данных условиях совершенно нецелесообразным. Получилось как бы противоположение народной нищеты и безграничной царской роскоши, причем демагоги не преминули объяснить первое вторым.

Народные представители отнюдь не принадлежали к тем первобытным натурам, которым могла бы импонировать внешняя обстановка. Не помогло и царское приветствие, составленное умно и сказанное царем отчетливо, не без царственного величия, причем государь особенно подчеркнул, что он приветствует лучших представителей населения страны.

Предоставленная самой себе, Государственная дума, лидеры которой заранее установили весь церемониал начала задуманной ими осады власти, безвозбранно, при полном молчании правительства, тотчас превратила свою трибуну в кафедру революции. Началось с того, что один из самых злобных врагов и правительства, и существующего государственного строя И.И.Петрункевич в патетической речи предъявил требование о немедленной и всеобщей амнистии всех политических заключенных, в том числе и совершивших по политическим мотивам уголовные преступления. Правительство мол — чало, и Дума, кажется единогласно, приняла предложение Петрункевича.

Приступили вслед за тем к составлению адреса на высочайшее имя, в котором изложили все пункты кадетской программы, требуя почти в императивной форме их немедленного осуществления. Тут были, разумеется, и амнистия, и предоставление права всеобщего голосования при выборах в Государственную думу, и отчуждение казенных, удельных, церковных и частновладельческих земель в пользу крестьянства.

Как ни уклонялся Горемыкин от всякого соглашения с Государственной думой, сколь он ни хотел игнорировать самое ее существование, но все же пришлось правительству на это откликнуться. Пришли, однако, к этому не сразу и не без предварительных продолжительных препирательств между членами кабинета.

Заседания Совета министров происходили в помещении, занимаемом Горемыкиным, а именно в доме Министерства внутренних дел, что у Цепного моста[573]. В обширном кабинете, столь мне знакомом еще со времен Плеве, ежевечерне собирались господа министры, но ни к чему положительному долгое время не приходили.

Заседания отличались поначалу необычайной беспорядочностью. Начать с того, что члены Совета не заседали при этом за столом, а были разбросаны по всей комнате, что придавало собранию характер салонной беседы. Собирались при этом не особенно аккуратно, причем министр иностранных дел почти ежедневно опаздывал, так как беспрестанно обедал в том или ином иностранном посольстве, откуда появлялся во фраке une fleure a la boutonniere[574]. Неизвестно, почему он, кроме того, предпочитал сидеть верхом на стуле лицом к его спинке, что также едва ли соответствовало характеру собрания, а в особенности серьезности положения. С лицом, похожим на мопса, и с неизменным моноклем в глазу, он выдавал себя за знатока парламентарных нравов и обычаев и стремился играть роль эксперта. Влиянием он, однако, не пользовался. Пространно и как будто деловито высказывался Коковцов, но, по-видимому, еще сам не решил, какую позицию должно занять правительство по отношению к Государственной думе, а посему трудно было понять, к чему он, собственно, клонит. Столыпин упорно молчал. В общем же речи и высказанные суждения отличались неопределенностью и расплывчатостью. Сколько-нибудь разработанной, продуманной и принятой членами Совета программы не было, а потому по всякому вопросу прения захватывали самые разнообразные предметы. В общем, впечатление было жалкое, тем более что различие между политическими взглядами отдельных членов кабинета сказалось тотчас и, конечно, не содействовало дружной работе, хотя надо сказать, что взгляды крайне правого крыла (Стишинского и Ширинского) одни отличались определенностью, но сводились они к одному: Государственная дума — учреждение революционное, которое надо немедленно разогнать, а всего лучше просто упразднить.

Сам Горемыкин с внешней стороны не занимал господствующего положения и никакой властности не проявлял. Председательствовал он вяло, но одновременно с таким видом, что, дескать, болтайте, а я поступлю по-своему.

Первый вопрос, по которому Совет вынужден был прийти к определенному решению, касался выработанного Государственной думой адреса монарху. Надо ли на него реагировать, и если надо, то как. Говорили об ответном послании от имени верховной власти, что, основываясь на западной практике, отстаивал Извольский, однако скоро сообразили, что это приведет к непосредственному конфликту между монархом и народным представительством, вследствие чего Горемыкин склонен был не обращать вовсе внимания на думский адрес, продолжая, таким образом, принятую им политику ее полного игнорирования. Но против этого решительно восстали некоторые министры (Столыпин и тут не высказался), указывая между прочим на то, что правительство в таком случае в глазах общественности окажется положительно в нетях. Решили наконец, что правительство должно стать между троном и народным представительством и ответить от своего имени на требования, предъявленные Государственной думой. После весьма суммарного обсуждения думского адреса и выяснения, какие именно заключающиеся в нем предположения могут быть, хотя бы частично, осуществлены, поручили министру юстиции Щегловитову и мне — каждому отдельно — составить проект правительственного ответа на всеподданнейший адрес. Остановились, между прочим, на мне, вероятно, потому, что я с жаром настаивал на необходимости для правительства прервать игру в молчанку и определенно высказать свой взгляд.

На следующий же день Совет приступил к обсуждению составленных нами проектов. Первым прочел свой проект Щегловитов. Он был написан не столько в мягких, сколько в униженных тонах заискивания перед Государственной думой и отличался достаточной неопределенностью.

Не приступая к его обсуждению, предложили мне прочесть мой проект, отличавшийся едва ли не противоположными свойствами: он был написан языком власть имущих и заключал весьма определенное изложение взглядов правительства на затронутые в думском адресе вопросы. Тут выяснился Горемыкин, трудно на что-либо решающийся, но, раз решившись, идущий твердыми шагами к намеченной цели. Он определенно высказался за мой проект, который ввиду этого вслед за тем подвергся подробному обсуждению. В результате было предположено ввести в него некоторые, в общем незначительные, смягчающие его изменения, и затем мне было поручено, сделав соответствующие исправления, разослать на следующий день в гектографированном виде исправленную редакцию всем членам Совета, с тем чтобы они в тот же день мне их вернули со своими замечаниями, буде таковые у них встретятся. Мне же предоставлено было согласовать эти замечания и, установив таким образом окончательный текст, сдать его в печать, дабы одновременно с прочтением правительственного сообщения председателем Совета, что было назначено на другой день, текст этого сообщения мог быть разослан всем членам Думы.

Заседание Совета министров, затянувшееся, как всегда, за полночь, вынудило меня, вернувшись домой, тотчас приняться за порученную работу. Вызванный мною ранним утром ремингтонист с гектографом[575] перестукал и размножил исправленную редакцию правительственного ответа, а часам к пяти дня я уже получил разосланные экземпляры обратно. Не имея их ныне в своем распоряжении (я, разумеется, их сохранил), я, конечно, не могу сказать, к чему сводились полученные мною замечания; помню лишь, что замечания эти исходили преимущественно от В.Н.Коковцова и от А.С.Стишинского, которые с присущей им добросовестностью вчитались в проект и отметили свои возражения. К счастью, возражения эти друг другу не противоречили, а потому легко было их принять, и на другой же день Горемыкин имел возможность прочесть правительственный ответ с кафедры Государственной думы.

Голос Горемыкина был слабый, и хотя в зале господствовала полная тишина, его расслышать было трудно, а потому принятая предосторожность об одновременной раздаче членам Государственной думы печатных экземпляров речи Горемыкина оказалась весьма кстати. На одном лишь месте своей речи Горемыкин усилил свой голос, подняв даже при этом в виде угрозы свой указательный палец, а именно где говорилось о недопустимости принудительного отчуждения частновладельческих земель в целях дополнительного наделения крестьян землей.

Само собою разумеется, что лидеры Государственной думы, разозленные не столько тем, что правительство не разделяет их программы, что они, разумеется, предвидели заранее, сколько решительностью его тона и усмотрев в этом, не без основания, что оно собирается оказать действенное сопротивление их притязаниям, сочли нужным усилить тон своих речей на основании правила «ай да Моська, знать, она сильна, коль лает на слона»[576]. Тон правительственного сообщения был тем более непредвиден для лидеров Государственной думы, что до тех пор те весьма краткие выступления, которые были сделаны отдельными членами правительства, отличались необыкновенной приниженностью, причем в особенности счел нужным расстилаться перед Думой Щегловитов, тот самый Щегловитов, который в третьей Думе, а затем в качестве председателя Государственного совета, почуяв, что правительство одолело, принял совершенно иной, недопустимый по резкой наглости тон в своих обращениях к законодательным палатам и к составляющим их отдельным членам. Подобно всем лишенным внутреннего благородства трусам и перевертам, он был тем нахальнее, чем почитал себя неуязвимее, и тем приниженнее, чем менее был уверен в прочности своего положения.

Между тем мне казалось, что польза дела требует как раз обратного способа действия.

До какой степени в то неопределенное в смысле его исхода время Щегловитов был склонен на всевозможные уступки явно революционной общественности, свидетельствуют те законопроекты, которые он предполагал внести в Государственную думу. Один из них касался ответственности должностных лиц, а другой — совершенной отмены смертной казни, даже военными судами[577].

Первый из этих законопроектов был по существу, несомненно, правильный. Порядок, по коему должностные лица за преступления по должности не могли быть привлекаемы к ответственности без согласия на то определенных ведомственных коллегиальных учреждений, иначе говоря их начальства, не выдерживал критики, и Щегловитов был прав, когда во время обсуждения этого законопроекта, встретившего, разумеется, возражения со стороны некоторых членов Совета, наклонясь ко мне, сидевшему с ним рядом, шепнул: «Ну, если и эта реформа недопустима, то надо прямо установить порядки времен Чингисхана».

Столыпин, высказавшийся при голосовании за предположения Щегловитова, уклонился в этом случае от участия в прениях. В конечном результате был ли принят Советом законопроект Щегловитова, я не помню. Если мне память не изменяет, Щегловитову было предложено до его представления в законодательные учреждения внести в него некоторые изменения. Во всяком случае, порядок привлечения к ответственности должностных лиц за преступления по должности остался неизменным до самого конца старого строя.

Предположение Щегловитова об отмене смертной казни не встретило, насколько помнится, в среде Совета ни одного защитника[578]. Восстал против этого и Столыпин, ограничившийся, однако, простым, ничем не мотивированным заявлением, что он находит эту меру несвоевременной, и предоставивший подробно развивать причины такого его отношения переведенному им из Саратова на должность своего товарища прокурору Судебной палаты А.А.Макарову, которого я едва ли не впервые при этом и увидел.

Макаров был типичный судебный деятель из прокуратуры, у которого форма и буква брали неизменно верх над сущностью дела. Свое судебное дело он, однако, знал в совершенстве и, хотя его мотивы были преимущественно формального свойства, тем не менее он разбил предположения Щегловитова вдребезги. Возражали и некоторые другие члены Совета, выставляя преимущественно то веское соображение, что отмена смертной казни как раз в то время, когда революционеры возвели убийство должностных лиц и вообще правительственных агентов в широко применяемую систему, более чем странно. При голосовании сторонников предположения Щегловитова, насколько помнится, не оказалось.

Пытался и я убедить Совет министров в необходимости представления в Государственную думу отвергнутого по формальным причинам Государственным советом во времена министерства Витте проекта, направленного к освобождению крестьянства от обязательного пребывания при общинном порядке землевладения. Без всякого труда убедил я Столыпина внести в Совет министров отвергнутый Государственным советом законопроект по этому предмету, но против него решительно восстал Горемыкин, а Столыпин не произнес в его защиту ни единого слова, и предположение это господами министрами было преблагополучно провалено. Впрочем, Горемыкин был в данном случае, пожалуй, и прав, не по существу, разумеется, а в том отношении, что он шел вразрез с желанием кадетских лидеров, а посему надежд на его принятие Государственной думой не было никаких.

Если Совет министров топтался на месте и, в сущности, ни единого серьезного законодательного предположения не одобрил, Государственная дума, продолжавшая принятую ею политику, продолжала также вести деятельную атаку на правительство, причем сосредоточила свое внимание в первую очередь на аграрном вопросе. За подписью 33 членов Государственной думы были внесены главные основания предположенной ими земельной реформы. Правда, предположения эти отличались чрезвычайной краткостью и носили скорее декларативный характер. Расчет был простой — усилить народные волнения, в сущности ничем не рискуя, так как были уверены, что на это не согласится ни правительство, ни Государственный совет.

В самой Государственной думе нашлись, однако, отдельные лица, которые не хотели идти столь явно плутовским путем к власти. Против предположения 33 членов выступили с возражениями такие передовые общественные деятели, как Н.Н.Львов и кн. Волконский. Высказался, наконец, по этому поводу и Совет министров. На дневном заседании, на котором, не помню почему, я не присутствовал, решено было выступить с возражениями по существу. Остановились для выражения этих возражений с думской кафедры на А.С.Стишинском и на мне, причем, однако, в чем должны были состоять эти возражения, не решили. Стишинский прямо из заседания Совета приехал ко мне в министерство и передал мне решение министерской коллегии.

На мой вопрос, что же именно должно быть положено в основу возражений, а в особенности, какая же положительная программа правительства в области земельного вопроса, так как и по существу, и по техническим соображениям мне представляется невозможным ограничиться одним отрицанием и критикой предположений Государственной думы, мне Стишинский ответил, что об этом речи в Совете министров не было. «Извольте возражать завтра утром, а что вы скажете, дело ваше».

Такое положение, разумеется, развязывало мне руки. Тем не менее я не мог игнорировать, что лишь за несколько дней перед тем Совет министров, правда, почти без обсуждения, а на основании лишь краткого заявления председателя Совета Горемыкина, отклонил предположение министра внутренних дел о внесении законопроекта, предоставляющего каждому общиннику право свободного выхода из общины. После недолгого размышления и принимая во внимание, что упомянутый проект был внесен в Совет министров за подписью Столыпина и что, следовательно, его согласие на эту меру официально закреплено, я решил, что закончу свою речь в Государственной думе указанием на то, что единственным способом подъема крестьянского благосостояния является не упразднение частного землевладения, а, наоборот, вящее его закрепление посредством упразднения общинного землевладения.

Проработав почти всю ночь над составлением моей речи, я к 11 часам утра уже был в Таврическом дворце. Весть о выступлении членов правительства с возражениями по существу уже облетела членов Государственной думы, и собрались они почти в полном составе. В министерском кабинете (особый министерский павильон в то время не существовал — он был выстроен значительно позднее) я застал приехавшего еще ранее меня Столыпина, который немедленно, с заметным волнением, проступавшим через обычно присущее ему спокойствие и хладнокровие, обратился ко мне со словами: «Я вас прошу сегодня в Государственной думе не выступать». Слова эти меня так и огорошили. Досадно было, во-первых, на кой черт я целую ночь сидел за составлением речи, а во-вторых, я и по существу не без удовольствия предвкушал возможность публично помериться с теми дилетантами, которые выступали по этому вопросу в нижней палате. Действительно, земельный вопрос чрезвычайно сложен, и я заранее был уверен, что никаких дельных возражений на собранный мною фактический материал, доказывающий как дважды два четыре, что передача всех плодородных земель Европейской России крестьянству увеличить его благосостояние не может, так как увеличить площадь уже принадлежащих им земель сколько-нибудь значительно не в состоянии: для преобладающего большинства крестьянства увеличение это выразится в дробных частях одной десятины земли на душу населения.

— Почему? — естественно спросил я Столыпина.

— В качестве министра внутренних дел вопрос земельный и связанные с его окончательным разрешением те или иные предположения должны исходить от меня. Я не могу допустить, чтобы в этом коренном, важнейшем вопросе впервые выступил на кафедре Государственной думы кто-либо иной, а не я.

— Это замечание вы, Петр Аркадьевич, должны обратить не ко мне, а к Совету министров, который мне поручил выступить сегодня, а потому без отмены этого решения Советом министров или хотя бы его председателем я исполнить вашего желания не могу.

— Но, однако, вы же не можете выступить против моего желания.

— Я уже высказал вам мою точку зрения и изменить ее не могу. Вот телефон (во время этого разговора мы оба нервно ходили по комнате, проходя мимо телефона, которым был снабжен министерский кабинет). Позвоните И.Л.Горемыкину, и если он после разговора с вами скажет мне, что мне выступать не надо, то я, разумеется, не выступлю.

Этот способ разрешения вопроса Столыпин почему-то признал для себя неудобным[579], и мы продолжали еще в течение довольно продолжительного времени шагать по ком — нате, причем Столыпин продолжал мне развивать причины, по которым он признает мое выступление неудобным, а я упорно твердил одно и то же: «Вот телефон, звоните к Горемыкину».

Убедившись наконец, что меня ему не убедить, он наконец сказал: «Во всяком случае, прошу вас касаться лишь фактической стороны и ни в какие общие рассуждения не входить», на что я, разумеется, никакого внимания не обратил. Моя речь, продолжавшаяся более часа, уже была составлена, и изменить ее я не мог, да и не хотел, но другое желание, им высказанное, а именно чтобы я сказал, что я говорю не от имени Министерства внутренних дел, а от себя лично, я вынужден был принять к исполнению, что в конечном результате тоже имело некоторые последствия.

Часов около двенадцати наконец открылось заседание Государственной думы. Председательствовал товарищ председателя Государственной думы кн. Петр Дмитриевич Долгоруков в качестве специалиста по крестьянскому вопросу, хотя познания его были довольно элементарные, а смотрел он на весь этот вопрос исключительно с интеллигентской точки зрения и экономические последствия предполагаемого отчуждения частновладельческих земель совершенно игнорировал. В противоположность, однако, преобладающему большинству кадетской партии он искренно был убежден в государственной полезности этой меры и поддерживал ее вопреки своим личным интересам, которые она, несомненно, нарушала. Началось, однако, заседание с какого-то другого значащегося в повестке предмета, и собственно к земельному вопросу приступили лишь в 4 часа дня. Лицам, которым приходилось выступать (да еще впервые) перед многолюдным собранием, конечно, будет понятно, если я скажу, что продолжительное ожидание выступления было не только томительно, но и усиливало то волнение, которое я не мог не испытывать, выступая перед всероссийским народным представительством, сколь бы я к составляющим его отдельным личностям ни относился отрицательно. Мое положение было тем более трудное, что, в сущности, это было первое выступление правительства с кафедры Государственной думы, и, таким образом, оно как бы превращалось в экзамен правительства перед общественностью.

Первым выступил Стишинский, причем говорил он около часа. Речь его, как всегда плавная и спокойная, была по существу не чем иным, как юридическим докладом, изобиловавшим многими справками — как это не преминула отметить пресса — в доказательство того, что ни существующие узаконения, ни решения Правительствующего сената не дозволяют производства дополнительного наделения крестьян землей.

После этого наступил и мой черед. Согласно желанию Столыпина, я начал свою речь со слов: «Позвольте мне выйти из рамок того ведомства, в котором я имею честь состоять, и в мере моего разумения и сил рассмотреть обсуждаемый вопрос в качестве лица, специально его изучившего». Закончил же я свою речь словами: «Не упразднением частного землевладения, не нарушением прав собственности на землю, а предоставлением крестьянам состоящих в их пользовании земель в полную собственность заслужит Государственная дума — собрание государственно мыслящих людей — великое спасибо русского народа».

Сказана была моя речь громко, решительно и авторитетно — словом, говорил я языком власти, но Государственная дума слушала ее со вниманием, о чем можно было судить по господствующей в зале полной тишине, и я могу по совести сказать, что она произвела большое, скажу не обинуясь, огромное впечатление, причем столь же большую роль сыграла в этом отношении самая манера произнесения речи, как и заключающиеся в ней фактические по земельному вопросу данные. Лидеры Государственной думы, и прежде всего лидеры кадетской партии, сразу поняли, что свергнуть правительство будет не так легко, как они это предполагали, что оно еще сумеет постоять за себя. Мнится мне, что они постигли тут же всю тщетность их усилий сначала развенчать, а затем и свергнуть власть и захватить ее в свои руки. Отсюда у них возгорелась уже прямая ненависть к личному составу правительственной коллегии, и они решили усилить свою атаку на него.

Впрочем, первым последствием моей речи, или, вернее, ее вступительной части, было, что следом за мною выступил на кафедру один из так называемых трудовиков (этим термином окрестили себя социалисты, пришедшие в Государственную думу) и обратился к председателю с просьбой не давать голоса «посторонним лицам». Долгоруков, очевидно, не понял, чем вызвано это заявление, ибо с изумлением в голосе ответил, что он посторонним лицам голоса не предоставлял. Засим вышел мне возражать кто-то из кадетской партии, если память мне не изменяет, Герценштейн, и хотя возражения его и были в высшей степени слабы, но так как основаны они были на умышленном извращении сказанного мною, то я тотчас же записался отвечать.

Я забыл упомянуть, что едва я начал свою речь, как Столыпин, остававшийся до того времени в Думе, встал и вышел.

С величайшим трепетом я ожидал момента, когда мне придется возражать. В голове у меня внезапно образовалась полная пустота, и, несмотря на все усилия, я решительно не представлял себе, что я скажу, не был в силах составить малейший план ответного возражения. Всем существом своим я сознавал, что тотчас с треском провалюсь, а впечатление первой речи пропадет без следа. Иначе смотрели на мое вторичное выступление лидеры Государственной думы. Они ожидали, что она окончательно их провалит в глазах многочисленных крестьян, входивших в состав Государственной думы, так как вполне сознавали слабость высказанных их глашатаем возражений на сообщенные мною фактические данные. Поспешили они ввиду этого внести за соответствующим количеством подписей предложение о закрытии заседания, хотя час был сравнительно ранний и далеко не достиг обычного времени закрытия думских заседаний. Предложение это, к моему безграничному удовольствию, было принято. Судьба, усилиями моих противников, меня спасла от провала.

Ближайшие дни Государственная дума посвятила другим вопросам и лишь по прошествии трех дней на четвертый вернулась к вопросу земельному.

Если речь моя произвела впечатление на Государственную думу или, вернее, именно так как речь эта произвела впечатление на собрание народных представителей, Столыпин самым фактом ее произнесения был в высшей степени недоволен или, вернее, почел себя оскорбленным. Прямо из заседания Государственной думы поехал он к Горемыкину и заявил ему, что выходит в отставку, так как не может допустить, чтобы глашатаем по вопросам, касающимся его ведомства, являлся бы не он, министр, а его товарищ. Принял он это так болезненно остро, как мне на другой день объяснил Горемыкин, вследствие того, что Совет министров поручил мне выступить по земельному вопросу, невзирая на то, что он тогда же возражал против этого. Я, впрочем, должен сказать, что некоторое основание он имел, чтобы отнестись именно так к этому, по существу, ничтожному обстоятельству. Во-первых, потому, что наряду со мною выступал главноуправляющий землеустройством, т. е. глава ведомства, а не второстепенный его представитель, во-вторых, потому, что сам он ни разу не выступал с кафедры Государственной думы, и, наконец, ввиду того, что земельный вопрос был главным боевым вопросом данного времени.

Само собою разумеется, что Горемыкин отставки Столыпина не принял и кое-как его успокоил, а в разговоре со мною просил меня по возможности загладить происшедшее у меня со Столыпиным недоразумение.

Тем временем Государственная дума, по-видимому тоже осведомившись о происшедшем инциденте, постановила не давать голоса каким-либо представителям ведомств, иначе как если они заявят, что говорят по поручению своего министра, чем лидеры Думы, по-видимому, рассчитывали лишить меня возможности отвечать на возражения, которые будут высказаны на мою речь.

Узнал я об этом решении Государственной думы лишь в самой Государственной думе, где ко мне подошел чиновник Министерства внутренних дел, дежуривший в Думе во время ее заседаний, и, сообщив о решении Думы, передал мне, что Столыпин в Думе не появится, но уполномочивает меня говорить от имени министерства.

За прошедшие со времени моего выступления три дня лидеры Государственной думы успели ознакомиться с моею речью, к тому времени уже напечатанной, успели и составить ответные речи. Хотя нет такой вещи и таких утверждений, против которых нельзя было бы возражать, но тем не менее Петрункевич, один из лидеров кадетской партии, взявшийся мне возражать, не блеснул при этом ни остроумием, ни красноречием. С своей стороны, я, памятуя то смущение, которое меня охватило при мысли об экстренном выступлении, заранее заготовил мои возражения на еще не высказанные речи. Помог мне в этом, совершенно для меня неожиданно, один из бывших моих сослуживцев по земскому отделу, барон А.Ф. Мейендорф (впоследствии товарищ председателя Четвертой Государственной думы). Он мне прислал какой-то сборник, в котором была напечатана речь Герценштейна[580], сказанная им в Москве на состоявшемся в апреле месяце общеземском собрании, посвященном рассмотрению аграрного вопроса.

В этой речи Герценштейн доказывал совершенную нелепость принудительного отчуждения частновладельческих земель, утверждая между прочим, что участие в законодательных учреждениях представителей землевладения существенно важно, так как облегчает борьбу с представителями промышленности и вообще денежного капитала. Использовал я также сообщенное мне из Крестьянского банка усиленное ходатайство некоторых членов Государственной думы кадетской партии, отстаивавших мысль о принудительном отчуждении, о немедленном приобретении принадлежащих им земельных имуществ. Между прочими усиленно ходатайствовал об этом член Государственной думы, предводитель одного из уездов Самарской губернии, некто Протопопов, подпись которого значилась на обсуждавшемся предположении 33 членов Думы.

Я решил, что этих двух фактов для меня совершенно достаточно и что я могу свободно игнорировать всякие сделанные мне возражения, так как главного, а именно представленных мною фактов, они опровергнуть не могут.

В этом огромная разница между судебными речами и политическими. В судебной речи нельзя оставить ни одного утверждения противника неотвергнутым; наоборот, в политических речах можно и даже должно для успеха не обращать никакого внимания на заявления противной стороны. Происходит это оттого, что во всяком судебном деле вопрос идет в установлении того или иного совершившегося факта, вследствие чего можно опровергнуть все, за исключением одного доказательства этого факта, чтобы все-таки не опровергнуть самого факта, ибо одного неопровергнутого доказательства достаточно, чтобы его установить. Наоборот, в политических речах, где вопрос идет о чем-то предположительном, совершенно достаточно одного серьезного доказательства его вредоносности, чтобы утратило значение все, высказанное в его пользу.

Моя реплика была вследствие этого весьма краткой, что, однако, не мешало ее успеху. Раздалось даже несколько весьма жидких аплодисментов. Само собою разумеется, что преобладающее большинство членов Государственной думы отнеслось к Стишинскому и ко мне определенно враждебно. Стишинский при вступлении на кафедру был встречен криками «в отставку». Такой же прием был устроен и мне. Как сейчас, вижу я члена Думы Жилкина[581], сидевшего в верхних рядах, усиленно кричащего: «В отставку-ку-ку!», причем при восклицании «куку» он прятался под пюпитр, которыми были снабжены все места, предназначенные для членов Думы. Засим поднялся общий шум и крик, что вынудило меня, сложив руки на груди, сказать, что я подожду, но столь же мало склонен отказаться от слова, как не намерен и им пользоваться, пока не водворится тишина. Прием этот оказался действительным, и меня выслушали при полной тишине. Герценштейн, конечно, возражал, но все, что он мог сказать, это то, что он может ныне установить, что «нас читают», что уже составляет некоторую победу общественности. Относительно же того крутого изменения, которое произошло в его взглядах, то тогда он говорил теоретически, ныне же приступили к практической работе, перед которой теории должны по временам склоняться.

Прения по земельному вопросу, как я уже упомянул, послужили некоторою гранью в способах действий Государственной думы. Став с места в оппозицию к правительству. Дума с первого месяца своего существования все же соблюдала некоторое внешнее приличие и корректность в отношении к правительству. После декларации правительства она усилила свою атаку против власти, а после прений по аграрному вопросу окончательно перешла к революционному образу действий. Проистекало это, несомненно, оттого что Дума приходила к убеждению, что простой оппозицией правительству она не вырвет власти из рук короны, что правительство еще недостаточно испугано, что надо повторить те события, которые привели к Манифесту 17 октября, чтобы вырвать у монарха дальнейшие уступки. Члены кадетской партии желали попросту вытаскивать каштаны из огня чужими руками, а именно руками социалистов, совершенно не соображая, что революция, коль скоро она разыграется, в своем размахе не остановится, пока не дойдет до крайних пределов, и что в числе ее жертв в конечном результате будут, несомненно, они сами, т. е. вся буржуазная интеллигенция, что на практике столь неоспоримо доказала революция 1917 г.

На сцену выступают трудовики и такие даже не темные, а определенно беспринципные личности, как Аладьин, бывший перед тем гидом по различным вертепам разврата в Лондоне, а впоследствии во время мировой войны и революции 17-го года превратившийся в наймита английской тайной полиции[582]. Этот тип, открыто предававшийся бесшабашному кутежу по разным шато-кабакам, с кафедры Государственной думы произносил пламенные обличительные речи, причем не останавливался перед такими фразами: «Под царской мантией струится кровь», что не вызывало замечаний и со стороны председателя Государственной думы.

Как должно было реагировать на это правительство?

Думается мне, во всяком случае, не игрой в молчанку. Не принадлежа к составу правительства, я лишен был возможности что-либо лично предпринять и ограничивался поневоле лишь тем, что при произнесении подобных речей демонстративно, на виду у всей Думы, хохотал в лицо неистовствующего с думской кафедры оратора, благо министерские кресла находились рядом с этой кафедрой.

Сказал я однажды, перед открытием заседания Государственной думы, кому-то из министров, не помню, кому именно, сидевшему со мною рядом, настолько громко, что это услышали многие члены Думы, толпившиеся в проходе, отделявшем ложу министров от мест депутатов: «Послушаем, что будут нести сегодня эти хулиганы». В связи с моей речью по аграрному вопросу все это вызвало ко мне определенную злобу многих членов Государственной думы и, разумеется, прежде всего их лидеров. При этом мне было известно, что ни Горемыкин, ни Столыпин не одобряли такого образа действий. Они полагали, в особенности Столыпин, что по отношению к Думе правительство должно выказывать олимпийское спокойствие и отнюдь не проявлять какой-либо эмоциональности, т. е. ничем не выражать своего негодования. Примириться с таким образом действий я не мог и продолжал держаться по-своему, тем более что никто из состава правительства вопроса этого со мною не поднимал.

Вскоре за прениями по аграрному вопросу Государственная дума вынуждена была приступить к рассмотрению внесенного в нее правительством предложения об ассигновании не помню, сколько именно миллионов, на помощь голодающим[583]. Здесь Дума была поставлена в трагическое положение ей приходилось либо ассигновать в распоряжение правительства испрашиваемое ассигнование, т. е. выразить свое согласие с правительством, либо вызвать в населении неудовольствие ее решением — отказом в отпуске средств, необходимых для поддержки голодающих и обеспечения озимых посевов.

Столыпин воспользовался этим случаем, чтобы выступить перед Думою лично, хотя с постановкой продовольственного дела знаком почти вовсе не был, и я был лишен возможности вторично высказать Государственной думе, по английскому выражению, a piece of my mind[584].

Признаюсь, я с большой опаскою ожидал выступления Столыпина в Государственной думе, тем более что мне казалось, что оратором он мог быть лишь плохим, хотя бы благодаря присущему некоторому недостатку в произношении.

В этом я ошибся. С кафедры Столыпин говорил громко, отчетливо и авторитетно. Помогала ему при этом его фигура: высокий, стройный, он держал себя на кафедре с большим достоинством, скажу даже, величественно.

Речь его не отличалась деловитостью, но дышала какой-то внутренней убежденностью и искренностью и заключала несколько удачных выражений и отдельных словечек. В общем, он имел успех, тем более что в своей речи он постарался отделить социалистических ораторов от кадетов, с некоторыми лидерами которых у него в ту пору были личные сношения. Словом, злобы к себе Столыпин со стороны Государственной думы не вызвал, и это надо признать за некоторый успех. Кредит на продовольственные нужды, хотя и сопровождаемый некоторыми порицающими правительство резолюциями, был все же ассигнован.

Наконец вполне выяснилось, что продолжаться существующее положение не может, что необходимо либо как-нибудь сговориться с Государственной думой, либо ее распустить. В этом отношении мнения в правительственной среде разделились. Одни — меньшинство, как то Извольский и дворцовый комендант Д.Ф.Трепов, — хотели сойтись с Государственной Думою путем какого-либо компромисса. Действовали, однако, эти два лица по разным побуждениям. Извольский, давно утративший продолжительной жизнью за границей связь с Россией, совершенно ее не знавший, но зато прельщенный западными порядками, был явно склонен к парламентарным порядкам. В этом направлении он работал за кулисами, вел сепаратные разговоры и переговоры с кадетскими лидерами — Милюковым и компанией — и стремился убедить государя, что единственный выход из положения — передача власти кадетам. Понятно, что когда, наконец, в Совете министров был поднят вопрос о роспуске Государственной думы, то он высказывался против этой меры, причем указывал, что роспуск законодательных учреждений без определенной причины на Западе неизвестен. Распускается палата в случае нежелания утвердить бюджет или отказа в утверждении признаваемого правящей властью неотложно необходимого законопроекта, но за произношение тех или иных речей и принятие тех или иных резолюций ни одна палата на Западе никогда распущена не была.

Однако по мере того, что Дума все больше закусывала удила и ее революционная пропаганда усиливалась и вносила явное разложение в страну, да надо полагать, что по мере того, что он убеждался, что в кадетском лагере ему министерский портфель не удержать, изменил свой взгляд и Извольский, прозванный в то время в правых кругах «Чегоизвольский».

В один прекрасный день или вечер он, как всегда с опозданием, появился в Совете министров и, оседлав по обыкновению какой-то стул, торжественно заявил, что он ныне признает возможным в принципе роспуск Государственной думы, так как на этих днях «Португалия распустила законодательные учреждения без определенной причины, а лишь за простую их революционность». Такой невероятный мотив, на основании которого ничтожная Португалия имела право решать государственные вопросы сообразно ее собственному пониманию, а великая Россия могла принять ту или иную меру лишь в том случае, если аналогичную меру предварительно приняло какое-либо, хотя бы и третьестепенное, иностранное государство, как это ни странно, не вызвало даже улыбки на лицах русского Совета министров. По-видимому, те, кто стояли за роспуск Государственной думы, были рады и тому, что хотя бы по столь водевильному мотиву наиболее резко возражавший против роспуска Государственной думы член Совета перестает против него возражать.

Своеобразно продолжал держать себя и по этому вопросу Горемыкин: он не возражал против роспуска, но и не высказывался за него, а тем временем, как выяснилось впоследствии, старательно подготовлял к тому почву в Петергофе, где продолжал пребывать государь, не посвящая, однако, в свои намерения членов Совета, так что впечатление получалось такое, что он ничего решительно не предпримет.

Держался в стороне и Столыпин. В прямые сношения с лидерами кадетов он не входил[585], но был в курсе шагов, предпринимаемых Извольским, а через членов Государственной думы от Саратовской губернии (преимущественно через Н.Н.Львова) старался внушить кадетам, что он сам преисполнен либеральными мыслями и намерениями.

С своей стороны, кадеты с Милюковым во главе с каждым днем все более убеждались, что их дело выиграно. В их представлении вопрос сводился уже не к проникновению к власти, а к полному захвату ее и они определенно заявляли, что Столыпина в состав своего министерства не примут, а портфель министра внутренних дел вручат одному из своих; выдвигался ими на этот пост уже в то время пресловутый кн. Львов, поставленный ими во главе власти в 1917 г., что он и использовал для уничтожения всякой власти в стране.

Правое крыло Совета напрягало тем временем все усилия к тому, чтобы ускорить роспуск Думы. Стремились воздействовать на дворцового коменданта Д.Ф.Трепова, продолжавшего пользоваться влиянием у царя, но совершенно тщетно.

Неустойчивый в своих политических убеждениях, так как основаны они были не на спокойном и вдумчивом анализе существующего положения в стране, не на каких-либо широких концепциях того, что составляет государственную пользу, а на одном лишь чувстве, легко к тому же подвергающийся панике Трепов в то время озабочен был лишь одним — охранением личности царя и его семейства. Принадлежа в это время уже не к правительству, а к составу двора, где он почитал себя, пока существует царская власть, хотя бы номинальная, вне достижения тех или иных политических партий, Трепов лично уже не был или, по крайней мере, полагал, что не был, заинтересован в сохранении власти в руках бюрократического аппарата. Он поэтому уже вел усиленные переговоры с кадетскими лидерами, на основании которых они, переучитывая влияние Трепова, и пришли к убеждению, что власть не сегодня-завтра несомненно будет в их руках.

Особенно волновались действиями Государственной думы, особенно стремились к ее скорейшему роспуску члены кабинета Ширинский и Шванебах. Дня за три до роспуска Государственной думы зашли ко мне эти два лица и предложили втроем отправиться к Горемыкину.

Горемыкина мы застали дома и. как почти всегда, свободным: приемная Горемыкина представляла обычную пустыню. Какими путями достигал он того, что его решительно никто не беспокоил и ни с чем к нему не обращался, я не знаю, но фактически это было именно так.

Был жаркий июльский день. Застали мы Горемыкина сидящим на диване неподалеку от окна, дающего на Фонтанку, по ту сторону которой возвышался Инженерный замок. Он был в чесучовом пиджаке, но, невзирая на то, обливался потом. Его гладкое, полное, упитанное, бескровное лицо с белесыми, выпуклыми, лишенными всякого выражения глазами действительно в ту минуту напоминало белорыбицу, как называли Горемыкина в некоторых сенаторских кругах. Перед ним на маленьком столике стояла простокваша, которую он как-то лениво и машинально ел. Обращенные к нему по очереди Ширинским и Шванебахом убеждения немедленно распустить Государственную думу Горемыкин слушал с величайшим равнодушием и хладнокровием, не давая себе труда им возражать. Напрасно Ширинский прибегал к столь любимым им и трудно постигаемым метафорам, напрасно Шванебах приводил примеры из Французской революции, с мемуарной литературой которой он был на редкость знаком причем постоянно щеголял этим знанием, ничто не действовало — Горемыкин был невозмутим. Я сидел несколько поодаль, почти у самого окна; равнодушие и мертвенность Горемыкина меня бесили, и мне страстно захотелось его так или иначе растормошить.

— Иван Логгинович, — обратился я к Горемыкину, — вы видите, что там? — сказал я, с нарочитой живостью указывая на окно.

— А, где, что? — всполошился Горемыкин, очевидно предполагая, что с улицы грозит какая — то опасность, от которой он не мог считать себя в то время застрахованным.

— Да там, напротив.

— Что же напротив?

— Да Инженерный замок.

— Ну, так что же? — спросил несколько успокоившийся Горемыкин.

— А то, что если бы то, что совершилось в этом замке 11 марта 1801 года (убийство императора Павла), было отложено на 12 марта, то оно вовсе бы не совершилось, ибо в это время у петербургской заставы был уже выписанный императором Павлом Аракчеев, и он сумел бы разрушить планы заговорщиков. Точно то же и с Государственной думой. Сегодня, допустим, ее еще можно разогнать. Возможно ли это будет через неделю — неизвестно.

— Вы правы, — сказал еще не успевший впасть в свое невозмутимое спокойствие Горемыкин.

Я, конечно, не могу приписывать ни моему посещению, ни тем более моим словам дальнейших действий Горемыкина. Поступки свои он тщательно обдумывал вполне самостоятельно, и я не встречал человека, столь мало поддающегося чужим влияниям, а тем более высказываемым при нем соображениям. Трудно приходя к каким-либо сколько-нибудь верным решениям, он, решившись на какой-либо шаг, как я уже упоминал, с неизменной твердостью шел к его осуществлению. На другой же день вечером состоялось облеченное в письменную форму постановление Совета министров о роспуске Государственной думы, а на третий день днем Горемыкин отправился с журналом Совета в Петергоф к царю.

Знавший об этом Совет министров почти (за исключением Столыпина) в полном сборе ожидал его возвращения на квартире у Горемыкина. Часов около 8 дня наконец вернулся Горемыкин. Вошел он в комнату, где собрались министры, с наречито веселым видом и цитируя слова из писем г-жи Севинье к ее дочери, в которых сказано: «Je vous le donne en cent, je vous le donne en mille vous n’avez pas idée de la nouvelle que je vous apporte? Je ne suis plus president du Conseil»[586]. Засим он сообщил, что указ о роспуске Государственной думы подписан, а председателем Совета назначен Столыпин, который остался еще во дворце, но вскоре приедет. Тем временем прибыл градоначальник Лауниц, который сообщил, что никаких беспорядков по поводу роспуска не ожидает, что все меры приняты (в Петербург были введены из лагерного сбора некоторые гвардейские кавалерийские части), и что он просит лишь тех министров, которые живут на частных квартирах, дня облегчения работы полиции переехать в казенные здания. Таких было несколько, в том числе Стишинский. Приехал засим Столыпин, но ничего нового не передал — и министры вскоре разъехались.

Произошло же между тем следующее.

Как выяснилось впоследствии, Горемыкин дважды докладывал государю о необходимости роспуска Государственной думы и дважды получил на это согласие Николая II, а затем, когда во исполнение сего представил царю указ о роспуске, он отказывался от своего первоначального решения. Отправляясь 8 июля в Петергоф, Горемыкин твердо решил добиться окончательного согласия царя на эту меру. Ввиду этого он захватил с собою самый указ о роспуске Государственной думы и, кроме того, прошение об увольнении от должности, которое он хотел представить царю в случае несогласия Николая II на предлагаемую Советом министров меру.

Приехав в Петергоф, а быть может, по пути туда ему стало известно (как, не знаю), что вопрос о его уходе и замене Столыпиным уже решен, причем Столыпин уже выписан с этой целью в Петергоф.

В Петергофе его ожидал, однако, новый сюрприз. Его там встретил министр двора Фредерикс и принялся убеждать пойти в Государственную Думу и высказать ей порицание от имени государя. Горемыкин, разумеется, понимал всю нелепость подобного предложения и наотрез отказался от исполнения этой мысли. Направившись затем к государю, он увидел, что эту мысль уже успели — очевидно, тот же Фредерикс, действовавший, вероятно, по наущению Трепова, имевшего возможность влиять на Фредерикса через своего шурина Мосолова, управлявшего канцелярией министерства двора, — внушить и государю. Горемыкину не стоило труда разъяснить государю, что подобное обращение к представителям населения совершенно немыслимо, что неизбежным его результатом будет прямой конфликт между престолом и представителями населения. Вслед за этим согласился государь и на роспуск Государственной думы и тут же подписал указ об этом. Но этим Горемыкин не ограничился. Умный и тонкий, он понял, что вслед за этим неизбежно последует его увольнение и призыв на пост председателя Совета министров кого-либо с более либеральной репутацией. К этому времени у государя уже обнаружилась склонность к одновременному принятию двух мер несколько противоположного характера, так чтобы одна из них как бы смягчала другую. Предвидя все это, Горемыкин решил предупредить события, и как только государь подписал указ о роспуске думы, так он тотчас обратился с просьбой о своем увольнении от должности, причем тут же предложил назначить на свое место именно то лицо, на котором, как он знал, государь уже остановил свой выбор, т. е. Столыпина. Ход этот был очень ловкий, в особенности в том отношении, что он таким путем освобождал государя от необходимости самому сказать ему, что он решил заменить его другим лицом, что для государя было всегда чрезвычайно трудно. Позволительно, однако, думать, что происходило это не от природной доброты; государю, в сущности, было все равно, что испытывает при этом увольняемое лицо, но это нарушало его собственное душевное спокойствие, заставляло его напрягать свою волю, что ему всегда стоило больших усилий. Природная мягкость характера и слабоволие здесь сказывались вовсю. Государь тотчас согласился на просьбу Горемыкина, причем одобрил и выбор предложенного Горемыкиным заместителя.

Выйдя вслед за этим из кабинета государя, Горемыкин был встречен Треповым, тревожно спросившим его, на что решился государь. Горемыкин, указывая на свой портфель, ответил кратко:

— Указ о роспуске, подписанный государем, здесь.

— Это ужасно! — воскликнул Трепов. — Завтра к нам сюда придет весь Петербург.

— Кто придет, тот назад не уйдет! — отчеканно ответил спокойно Горемыкин, но, конечно, намотал себе на ус слова Трепова. Они привели его к убеждению, что на государя будут направлены все усилия, что добиться отмены принятого им решения, пока оно еще не опубликовано. Против такого оборота дела Горемыкин принял все меры. Тотчас после окончания заседания Совета министров он отпустил всех состоящих при нем чиновников, в том числе и жандармского офицера, который даже не сразу согласился оставить помещение, занятое Горемыкиным, говоря, что его обязанность следить неотлучно за безопасностью председателя Совета министров. Затем Горемыкин заявил своим домашним, что он устал, и немедленно лег спать, приказав строго-настрого не будить его ни по какому поводу. Однако и этим он не ограничился; он запер на ключ не только свою спальню, но и комнату, ей предшествующую, чтобы и самому не слышать, если кому-нибудь вздумается к нему стучаться.

Предположения Горемыкина и принятые им меры были далеко не лишними. Прошло немного времени после того, как Горемыкин забаррикадировался от внешнего мира, как фельдъегерь привез Горемыкину пакет от государя. Утром вместе с утренним кофе ему принесли «Правительственный вестник», заключавший указ о роспуске Думы и письмо государя с указанием о том, чтобы опубликование этого указа было отложено.

Здесь Горемыкин выказал не только большую проницательность и находчивость, но и большое гражданское мужество. Взять всецело на себя ответственность за роспуск Государственной думы, когда ему лично это, в сущности, уже было безразлично, так как, выйдя из кабинета государя, которым было принято его прошение об увольнении от должности, на такой поступок способен был не всякий. Казалось, что было бы проще, как предоставить своему заместителю распутаться в создавшемся положении. Можно было даже не без злорадства предвидеть, что Столыпин с Государственной думой не справится, а посему скоро сам будет отрешен от власти.

Утром 9 июля, пробегая «Правительственный вестник», прочел я в нем, к великому моему удивлению, наряду с указом о роспуске Государственной думы увольнение Горемыкина и назначение Столыпина, события, которые были мне уже известны; еще указы об увольнении от должности Стишинского и Ширинского (а равно манифест, как бы разъясняющий причину роспуска Государственной думы и утверждающий, что роспуск этот отнюдь не обозначает отмены положений, установленных Манифестом 17 октября). Событие это было для меня совершенною неожиданностью. Будучи, невзирая на постоянное разномыслие по многим вопросам с Стишинским, в весьма хороших с ним личных отношениях, я тотчас отправился к нему, дабы выразить ему сочувствие по поводу столь неожиданного для меня и для него его увольнения от должности. Застал я его в помещении Главного управления землеустройством, куда он только что накануне по настоянию Лауница переехал со своей частной квартиры, причем рядом с ним стоял большой письменный стол, перевязанный веревками, концы которых были припечатаны. Было ясно, что стол этот, очевидно, заключающий различные бумаги, составлял личную собственность Стишинского и тоже только что переехал с его частной квартиры, причем с него даже не успели снять перевязывавшие его веревки. Сам Стишинский, как всегда наружно спокойный, находился, очевидно, в удрученном состоянии. Рассказал он мне тут, что узнал о своем увольнении даже не из «Правительственного вестника», а от одного из своих сотрудников по ведомству, а именно управляющего делами Главного земельного комитета А.А.Риттиха, которому он по телефону намеревался дать распоряжение относительно дня следующего заседания комитета. Риттих, которому увольнение Стишинского было уже известно, был вынужден ему сказать, что от него, Стишинского, назначение заседаний Земельного комитета уже не зависит.

Стишинский, в общем ожидавший своего увольнения, был в высшей степени оскорблен тем способом, которым оно было осуществлено. Еще накануне, после того, что Горемыкин сообщил, что он заменен Столыпиным, Стишинский заявил ему, что он немедленно подаст прошение об увольнении от должности, но Горемыкин ему это отсоветовал, говоря, что Столыпин едва ли станет изменять личный состав Совета министров.

Но в особенности зол был Стишинский на Столыпина, который, вернувшись из Петергофа, конечно, не только знал о предстоящем увольнении его и Ширинского, которое, очевидно, произошло по его настоянию, но, вероятно, даже соответствующие указы об этом имел в своем портфеле, ему ни слова не сказал об этом, предоставив заинтересованным двум лицам узнать об этом из «Правительственного вестника» или даже от третьих лиц, которые бы с ним встретились до прочтения им самим «Правительственного вестника», как это в действительности и произошло. Этой крайней неделикатности Столыпина Стишинский, как и Ширинский никогда ему не простили и тотчас превратились не только в его политических, но и личных недругов.

От Стишинского поехал я к Горемыкину. Старика я застал в весьма благодушном настроении: он, по-видимому, вовсе не сожалел об утрате власти. Естественно, что мой первый вопрос был: знал ли он уже накануне об увольнении Стишинского и Ширинского, а также когда было решено сопровождать указ о роспуске Государственной думы Высочайшим манифестом и кем он составлялся. На оба эти вопроса Горемыкин ответил, что он сам не знает, когда было решено и то и другое.

Во время моего разговора с Горемыкиным раздался звонок телефона. Из последовавшего за сим разговора Горемыкина по телефону, с кем именно, мне осталось неизвестным, я слышал только одну его половину и ничего не понял, кроме того, что Горемыкин чем-то недоволен, а за сим узнал от него, что ему было сообщено.

— Mon cher ami encore une bêtise[587], — сказал мне Горемыкин, любивший беседовать на французском языке. Оказалось, что дело шло о роспуске Государственного совета, о котором в указе о роспуске Государствен ной думы не упоминалось. — Надо было сохранить Государственный совет, — говорил Горемыкин, — так как если занадобится (любимое выражение Горемыкина) издать серьезный государственный акт, например, изменить положение о выборах в Государственную думу, то можно было совершить это при участии Государственного совета, заключающего элементы народного представительства.

Из этих слов я понял, что хитроумный Улисс — Горемыкин вовсе не по собственному желанию ушел от власти, что, наоборот, проектируя роспуск Государственной думы, он одновременно уже мысленно проектировал и дальнейшие шаги государственной власти, а именно изменение выборного закона, причем этот акт должен был быть совершен при участии Государственного совета.

Что же касается Высочайшего манифеста, то узнал я о порядке его возникновения и составления лишь значительно позднее. Дело было так. Столыпину государь предложил быть председателем Совета министров еще до подачи Горемыкиным прошения об увольнении от должности, причем роспуска Государственной думы не предполагалось произвести ни государем, ни Столыпиным. Единственным условием своего назначения главою правительства Столыпин поставил увольнение Стишинского и Ширинского, на что государь и изъявил свое согласие. Мысль Столыпина, которую всецело поддерживал Д.Ф.Трепов, состояла в том, чтобы в его назначении как общественность вообще, так и Государственная дума в частности усмотрели поворот правительства в сторону большего либерализма. Столыпин мечтал заменить Ширинского и Стишинского лицами из состава Государственной думы, чем он надеялся, что Государственная дума удовлетворится, а возможно будет, следовательно, ее сохранить и установить с нею отношения. Однако Горемыкину удалось убедить государя распустить Государственную думу и получить царскую подпись под соответствующим указом. Об этом, разумеется, тотчас узнал Столыпин, но изменить этого решения он уже не мог или, вернее, не решился даже пытаться этого достигнуть. Все, что ему представилось возможным при этих обстоятельствах сделать, это по возможности смягчить впечатление, которое, несомненно, должен был произвести роспуск Государственной Думы, сопроводив указ об этом роспуске особым манифестом, которым подтверждалось бы намерение государя сохранить в будущем народное представительство. Получив принципиальное на это согласие государя, Столыпин, вернувшись 8 июля из Петергофа, после того, что он побывал в Совете министров в квартире Горемыкина, тотчас пригласил к себе нескольких человек, а именно Щегловитова, с которым он в то время дружил, С.Е.Крыжановского, занимавшего должность второго товарища министра внутренних дел, и, наконец, Федора Дмитриевича Самарина, который почитался в то время за всеми уважаемою общественного деятеля. Когда эти лица вечером того же дня у него собрались, он сообщил что цель собрания — немедленное написание Высочайшего манифеста с указанной мною выше целью. Присутствующие немедленно приступили каждый в отдельности, к этой работе. Проект Щсгловитова, как мне говорили, скучный и расплывчатый, был единогласно отвергнут. Подвергся критике и проект, составленный лично Столыпиным. Ф.Д.Самарин по природе кунктатор, не способный на исполнение чего-либо в короткое время, написал лишь отдельные клочки манифеста, среди коих, между прочим, были слова: «Богатыри мысли и дела». Слова эти Столыпину весьма понравились, и он настаивал на их включении в Высочайший манифест, причем полагал, что основой манифеста должен явиться составленный им проект, несколько измененный и дополненный некоторыми фразами, изобретенными Самариным. Проработали над этим чуть не всю ночь, и к утру лишь переписанный набело проект манифеста был отправлен к государю, откуда он был тотчас передан для напечатания в особом, вышедшем в тот же день прибавлении к «Правительственному вестнику».

Государственная дума первого созыва резко делилась на две неравные части. Во главе ее непререкаемыми вождями и лидерами стали почти все наиболее выдающиеся члены тех многочисленных и разнообразных общественных съездов, которые собирались в обеих столицах за предшествующий год. Лица эти почти сплошь принадлежали к непримиримой оппозиции правительству и по образовании, по инициативе некоторых из них, конституционно-демократической партии вошли в нее скопом. Вторую, большую часть личного состава Государственной думы составили крестьяне. Приветствуя Государственную думу, государь выразился, что он приветствует «лучших людей» России. Увы, на деле это было далеко не так. Начать с того, что судимость по уголовным преступлениям членов Первой Государственной думы была невероятно большая. Она составляла 12 % всего их состава. В малокультурной стране неизбежно должны были стать избранниками населения те лица, которые отличались наибольшею неразборчивостью при изложении тех посулов, которые щедро раздавались во время предвыборных собраний со стороны стремившихся проникнуть в нижнюю законодательную палату. Преобладающее большинство, чтобы не сказать — все без исключения представители крестьянства, стремилось туда ради тех денежных выгод, которые были связаны со званием члена Государственной думы. Десять рублей суточных, присвоенные членам Думы, — вот что привлекало туда представителей крестьянства, причем были случаи, что избранные обязывались их избирателям передавать часть полученного денежного вознаграждения тому или иному крестьянскому общественному установлению.

Само собою разумеется, что состоящее из таких элементов собрание должно было неминуемо в значительной своей части попасть в руки той или иной организации. С одной стороны, их можно было легко умелой пропагандой, в основу которой легли бы посулы материального благополучия, завербовать в любую политическую фракцию, с другой — их можно было легко купить за ничтожные суммы.

Увы, русские сельские массы совершенно не поняли государственного значения признанного за ними права участия в народном строительстве. Избирательная крестьянская масса усмотрела возможность таким путем осуществить усердно в течение полувека, с самого момента освобождения крестьян, навязываемой им мысли о переходе в их собственность всей земли, причем, само собою разумеется, им казалось, да это им революционерами и внушалось, что при таких условиях каждый крестьянский двор будет владеть почти неограниченным, во всяком случае, весьма значительным, исчисляемым десятками, а не то и сотнями десятин количеством земли, а для стремившихся попасть в члены Думы главной, если не единственной, приманкой были те десять рублей суточных, которые были присвоены заседающим в Государственной думе народным представителям.

Это положение, конечно, очень скоро усмотрели и сделали соответствующие выводы и лидеры политических партий и правительство, но сумели использовать его эти два лагеря далеко не в одинаковой степени. Революционные партии, имевшие обширные связи в рабочих кругах Петербурга, где имелись умелые и убежденные сторонники социалистических теорий, поспешили войти в непосредственную связь с прибывшими в столицу представителями крестьянства, многие из которых, формально оставаясь в рядах кадетской партии, в которую они первоначально записались, так как на выборах это была единственная партия, сулившая землю крестьянам, фактически уже превратились в сторонников социалистических течений. Попыталось действовать в смысле превращения членов Государственной думы из крестьянства в свое послушное орудие и правительство, но, лишенное всякого опыта в этом отношении, действовало оно весьма неумело. По мысли члена Государственной думы Ерогина, были устроены в Петербурге дешевые (вернее, бесплатные) квартиры для крестьян — членов Государственной думы[588]. Первоначально дело это было поручено петербургскому градоначальнику Лауницу, который с своей стороны поручил его чуть что не циркуляром участковым приставам наружной полиции. Пришлось изъять это дело из рук полиции, однако какого-либо специального органа для этого не учредили. Достаточно сказать, что вообще для всего заведования делом о выборах в Государственную думу было образовано при Главном управлении по делам местного хозяйства одно делопроизводство, состоявшее из двух чиновников при двух ремингтонистках. В конечном результате квартиры были устроены и даже заполнены членами Государственной думы, но, увы, они обратились в центры агитации. Та же зубатовщина.

Квартиранты скоро разошлись… превратившись в дворников, лавочников, разносчиков, особенно много их занялось курятной и зеленной торговлей. Какую материальную выгоду давали эти квартиры? Да почти никакую — за три рубля в месяц можно было поместиться. К тому же Ерогин захотел ввести там чуть не казарменную дисциплину. Надо было найти идейных работников в этой среде, но как это сделать…

Загрузка...