Я мечтал летом пробраться в свои степи; это повторялось каждую весну, и каждую весну эта надежда разбивалась о главное препятствие: не было денег на поездку. Таким образом, мне пришлось провести два ужасных лета в Петербурге, и я утешал себя только расчетами на третье. Но – увы! – и этой мечте не суждено было сбыться… Как раз перед последним экзаменом я получил письмо от отца, в котором было так много хороших советов и не было денег на поездку. Деньги, проклятые деньги! они отнимают у нас даже родное небо, родное солнце, ласки любимых людей, – одним словом, все хорошее и самое дорогое. Я очень любил и уважал отца. Это был простой и добрый, но строгий человек, смотревший на жизнь серьезно. «Перебейся как-нибудь лето в Питере, – писал он, – конечно, это тебе покажется скучным, но нужно примириться… Сколько есть людей, которые всю жизнь мечтают попасть в Петербург, чтобы посмотреть своими глазами на его чудеса, да так и остаются в своей глуши. Пользуйся случаем… Кончишь курс, поступишь в провинцию на службу, и еще неизвестно, удастся ли тебе в другой раз видеть знаменитую столицу». Милый старик, как он мило ошибался… Чудеса Петербурга – верх наивности. С какой радостью я послал бы к черту эти чудеса, чтобы умчаться туда, на дорогую родину.
– Ну, что пишет старик? – угрюмо спрашивал Пепко, не поднимая головы от своих лекций.
– Ничего особенного… Кстати, ты как-то говорил о даче. Если бы…
Пепко поднял голову, посмотрел на меня и проговорил с решительным видом:
– Дача должна быть… Ведь живут же другие люди на дачах, следовательно, и мы должны жить.
– Все это – отвлеченные рассуждения, Пепко.
– Рассуждения? Ты не знаешь простой истины, что человеку только стоит захотеть, и он все может сделать. Решительно все… Вот тебе пример: человека посадят в тюрьму, запрут железной дверью, поставят к двери часового. Стены толстые, каменные, окошко маленькое, с железной решеткой, пол каменный, – одним словом, каменный мешок. И все-таки люди уходят из тюрьмы… А почему? Потому что умеют сосредоточить свое внимание на одном пункте. Сидит человек год, два, три и все думает об одном, и уйдет в конце концов, потому что у него явится такая комбинация, которая не снилась во сне ни архитектору, строившему тюрьму, ни бдительному начальству, стерегущему ее, ни одному черту на свете. Кстати, в этом вся психология творчества, – именно, чтобы уметь сосредоточить свое внимание на одной точке до того, чтобы вызвать живые образы… Да, так это я так, а part.[19] А дело в том, что если арестанты могут убегать из тюрем, то сколь проще и естественнее найти себе дачу и устроиться на ней, подобно другим дачным человекам. Я сказал: дача будет, она должна быть…
Милый Пепко, как он иногда бывал остроумен, сам не замечая этого. В эти моменты какого-то душевного просветления я так любил его, и мне даже казалось, что он очень красив и что женщины должны его любить. Сколько в нем захватывающей энергии, усыпанной блестками неподдельного остроумия. Во всяком случае, это был незаурядный человек, хотя и с большими поправками. Много было лишнего, многого недоставало, а в конце концов все-таки настоящий живой человек, каких немного.
Да здравствует весна, любовь и… и Третье Парголово!.. Недавно я был там, почти через двадцать лет, и не узнал когда-то знакомых мест. Со мной вместе шли мои сорок лет, и через их дымку я видел только старые лица, старых знакомых, давно минувшие события, сцены, мысли и чувства. Да, я нес с собой воспоминания и чувствовал себя пришлецом из другого мира. И никому-никому не было дела до моих старческих воспоминаний… Я почувствовал себя чужим, и сорокалетнее сердце сжалось от тоски, какую нагоняет солнечный закат. Да, они уже не вернутся, эти молодые грезы, иллюзии, надежды, улыбки, взгляды молодых глаз, беззаботный смех, молодые лица… Где они? Пепко прав, что жизнь – ужасная вещь, и, бродя по нынешнему Третьему Парголову, я больше всего думал о нем, моем alter ego, точно и сам я умер, а смеется, надеется, думает, любит и ненавидит кто-то другой… Да, эти другие уже пришли на смену, я видел их и в их глазах прочитал собственный смертный приговор. И они правы, потому что жизнь принадлежит им, хотя и течет по руслу, вырытому покойниками. Какая это ужасная мысль, что мир управляется именно покойниками, которые заставляют нас жить определенным образом, оставляют нам свои правила морали, свои стремления, чувства, мысли и даже покрой платья. Мы бессильны стряхнуть с себя это иго мертвых… Вон, например, дачная девушка в летнем светлом платье; как она счастлива своими семнадцатью годами, румянцем, блеском глаз, счастлива мыслью, что живет только она одна, а другие существуют только так, для декорации; счастлива, наконец, тем, что ей еще далеко до психологии старых пней и сломанных бурей деревьев. Милые девушки, вы убеждены, что вам будет всегда семнадцать лет, потому что вы еще не испытали долгих-долгих бессонных ночей, когда к бессонному изголовью сходятся призраки прошлого и когда начинают точить заживо «господа черви»…
Светлый весенний майский день. Петербургская природа долго и добросовестно делала усилие, чтобы показаться весенней. В результате получилась улыбка больного, которому переменяют лекарство, а с переменой дают и некоторую надежду. Но эта немного больная петербургская весна была скрашена двадцатью годами, и молодые глаза дополняли недочеты действительности некоторой игрой воображения. С каким решительным видом ходил Пепко по Финляндскому вокзалу, как развязно заглядывал он на молоденьких женщин и, наконец, резюмировал свое настроение:
– Знаешь что, мне так хочется жить, что даже совестно… Я бы любил вот всех этих женщин, обнял бы всех железнодорожных чухонцев и, наконец, выпил и съел бы весь буфет первого класса, то есть что там можно выпить и съесть. Во мне какая-то безумная алчность проглотить зараз всю огромность жизни…
Я удивляюсь одному, как это раньше мне не пришла мысль о даче. Просидеть два лета в Петербурге, слоняясь по паркам и островам, когда одна такая поездка уже чего стоит. Мне нравился и вокзал, и суетившаяся на нем публика, и чистенькие чухонские вагоны. Поезд летит, мелькают какие-то огороды, вправо остается возвышенность Лесного, Поклонная гора, покрытая сосновым лесом, а влево ровнем-гладнем стелется к «синему морю» проклятое богом чухонское болото. Вот и первые дачи с своим убогим кокетством, чахлыми садиками и скромным желанием казаться безмятежным приютом легкого дачного счастья. А мне они нравятся, вот эти дачи, кое-как слепленные из барочного леса и напоминающие собой скворечницы, как дачники напоминают скворцов, а больше всех такими скворцами являемся мы с Пепкой.
– Вот и девятая верста, – ворчит Пепко, когда мы остановились на Удельной. – Милости просим, пожалуйте… «Вы на чем изволили повихнуться? Ах да, вы испанский король Фердинанд,[20] у которого украли маймисты сивую лошадь. Пожалуйте»… Гм… Все там будем, братику, и это только вопрос времени.
Трагическое настроение, накатившее на Пепку, сейчас же сменилось удивительным легкомыслием. Он надул грудь, приосанился, закрутил усы, которые в «академии» назывались лучистой теплотой, и даже толкнул меня локтем. По «сумасшедшей» платформе проходила очень красивая и представительная дама, искавшая кого-то глазами. Пепко млел и изнывал при виде каждой «рельефной» дамы, а тут с ним сделался чуть не столбняк.
– Ах, какая красавица!.. – шептал он, набирая воздуха. – Я сейчас положу к ее ножкам свое многогрешное сердце. Не поедем дальше… Ей-богу!.. Отправимся в больницу и заявим, что мы дорогой сошли с ума. Вот тебе и даровая дача… Ведь это одна из тех идей, которые имеют полное римское право называться счастливыми. Ах, какая дама, какая дама… Я, кажется, съел бы ее вместе со шляпкой и зонтиком! А муж у нее наверно этакий дохленький петербургский мерзавец… Знаешь, есть самый скверный сорт мерзавцев: такие чистенькие, приличненькие, с тонким ароматцем дорогих заграничных духов, с перстеньками на ручке. Вот у нее такой муж… Ах, какая женщина!..
Пепко всегда жил какими-то взрывами, и мне пришлось серьезно его удерживать, чтобы, чего доброго, действительно не остался в Удельной.
– Ты – несчастная проза, а я наполняю весь мир своими тремя буквами а, о и е! – резюмировал Пепко эту сцену. – А на даму и на ее собственного мерзавца наплевать… Мы еще не таких найдем.
Станция Третьего Парголова имела довольно мизерный вид, как и сейчас. Мы вышли с особенной торопливостью, как люди, достигшие цели или по меньшей мере отчего дома. Пепко сделал предварительную обсервацию дачного места и одобрительно промычал. Здесь уже высились круглые глинистые холмы с глубокими промоинами, а по ним так приветливо лепились крестьянские избенки и дачки-скворечницы. Кое-где зелеными пятнами расплывались редкие садики. Вообще недурно для первого раза, а главное, целых сорок сажен над уровнем «синего моря».
– Сие благопотребно, – решил Пепко, шагая по узенькой тропинке, взбиравшейся желтой лентой по дну одной из промоин. – Возвысимся малую толику…
Тогдашнее Третье Парголово не было так безобразно застроено и не заросло так садами, как нынешнее. Тогда был у него еще вид простой деревни, хотя и сильно попорченной дачными постройками самой нелепой архитектуры. Главное, были еще самые простые деревенские избы, напоминавшие деревню. Мы прошли деревню из конца в конец и нашли сразу то, о чем даже не смели мечтать, – именно, наняли крошечную избушку на курьих ножках за десять рублей за все лето. Это была феноменальная дешевизна даже для того времени, и мы торжествовали, не смея выдать даже своего торжества перед хозяином дачи, здоровенным мужиком.
– Вот тебе задаток… – заявил Пепко, отдавая три рубля с небрежностью настоящего барина.
– Покорно благодарим, господин хороший.
Собственно наша дача состояла из крошечной комнаты с двумя крошечными оконцами и огромной русской печью. Нечего было и думать о таких удобствах, как кровать, но зато были холодные сени, где можно было спасаться от летних жаров. Вообще мы были довольны и лучшего ничего не желали. Впечатление испортила только жена хозяина, которая догнала нас на улице и принялась жаловаться:
– Зачем вы отдали деньги Алексею? Пропьет их севодни же… А у меня двое ребятишек… Цельное лето ведь я должна с ними биться в хлеву.
– Ты права, женщина, и вот тебе в утешение еще рупь…
Это была наша первая встреча с типичным дачным мужиком.
– У меня такое желание, точно взял бы да что-нибудь изломал, – говорил Пепко, когда мы направились в Шуваловский парк, чтобы провести остаток ins Grune.[21] – А все я… Видишь, как важна определенная идея, в данном случае идея дачи. Виктория!.. За четыре месяца мы заплатили бы Федосье сорок рублей, а тут всего десять. Ничего больше не остается, как пропить остальные деньги. У меня целых десять франков… В сущности говоря, это до того безумно огромная сумма, что ее можно привести в норму только безумным кутежом.
– А тебе не жаль Федосьи, у которой наша комната останется пустой на все лето?
– Что же, мы должны задыхаться для ее удовольствия? Да и эти квартирные первоорганизмы отличаются необыкновенной живучестью, и я подозреваю, что они появляются на свет таинственным самозарождением, как разная плесень и прочая дрянь.
Мы направились в парк через Второе Парголово, имевшее уже тогда дачный вид. Там и сям красовались настоящие дачи, и мы имели удовольствие любоваться настоящими живыми дачниками, копавшими землю под клумбы, что-то тащившими и вообще усиленно приготовлявшимися к встрече настоящего лета. Еще раз, хорошо жить на белом свете если не богачам, то просто людям, которые завтра не рискуют умереть с голода.
– Буржуа, филистеры, вообще сквалыги! – ругался Пепко, почувствовавший себя радикалом благодаря нанятой лачуге. – Счастье жизни не в какой-нибудь дурацкой даче, а в моем я, в моем самосознании, в моем внутреннем мире…
Шуваловский парк привел нас в немой восторг. Настоящие деревья, настоящая трава, настоящая вода, настоящее небо, наконец… Мы обошли все аллеи, полюбовались видом с Парнаса, отыскали несколько совсем глухих, нетронутых уголков и еще раз пришли в восторг. Над нашими головами ласково и строго шумели ели и сосны, мы могли ходить по зеленой траве, и невольно являлось то невинное чувство, которое заставляет выпущенного в поле теленка брыкаться.
– Мне этот парк напоминает XVIII век, – фантазировал Пепко. – Да… Если бы сюда пустить с полдюжины хотя подержанных маркизов да, черт возьми, штучек десять маркиз и столько же пастушек… Го-го! Тсс!..
Пепко издал предупредительное шипенье. Из боковой аллеи прямо на нас вывернулась влюбленная парочка. Она заметно смутилась и задержала ход, он явил пример мужества и повел свою даму прямо на нас: счастливые люди смелы. Пепко пропустил их, оглянулся и проговорил:
– Благословляю вас, mes enfants…[22]
Мы закончили наш первый дачный день в «остерии», как назвал Пепко маленький ресторанчик, приютившийся совсем в лесу. Безумный кутеж состоял из яичницы с ветчиной и шести бутылок пива. Подавала нам какая-то очень миловидная девушка в белом переднике, – она получила двойное название – доброй лесной феи и ундины. Последнее название было присвоено ей благодаря недалекому озеру.
– Mademoiselle, позвольте выпить за ваше здоровье!.. – галантно предлагал Пепко тост.
Миловидная девушка только улыбнулась, а с ней вместе улыбнулось и все остальное – и парк, и озеро, и даже наша лачуга в Третьем Парголове.