XX

Одеться было делом одной минуты. Я торопился точно на пожар, а Любочка и не думала уходить. Она сидела по-прежнему на лавочке, в прежней убитой позе. Белая ночь придавала ее бледному лицу какой-то нехороший пепельный оттенок.

– Любочка, что вы тут делаете? – спрашивал я, выходя в калитку.

Она подняла на меня свои кроткие большие глаза с опухшими от слез веками. Меня охватила какая-то невыразимая жалость. Мне вдруг захотелось ее обнять, приласкать, наговорить тех слов, от которых делается тепло на душе. Помню, что больше всего меня подкупала в ней эта детская покорность и беззащитность.

– Любочка, вам холодно?

– Нет…

– Вы хотите есть?

– Нет…

– Вы устали?

– Нет… Если вам не трудно, дайте мне стакан воды.

Это была трогательная просьба. Только воды, и больше ничего. Она выпила залпом два стакана, и я чувствовал, как она дрожит. Да, нужно было предпринять что-то энергичное, решительное, что-то сделать, что-то сказать, а я думал о том, как давеча нехорошо поступил, сделав вид, что не узнал ее в саду. Кто знает, какие страшные мысли роятся в этой девичьей голове…

– Знаете что, Любочка, идите спать в нашу избушку, а я пойду гулять в парк. Мне все равно не спится, а до утра осталось немного… Потом мы поговорим серьезно.

Это предложение точно испугало ее. Любочка опять сделала такое движение, как человек, у которого единственное спасение в бегстве. Я понял, что это значило, и еще раз возненавидел Пепку: она не решалась переночевать в нашей избушке потому, что боялась возбудить ревнивые подозрения в моем друге. Мне сделалось обидно от такой постановки вопроса, точно я имел в виду воспользоваться ее беззащитным положением. «Она глупа до святости», – мелькнула у меня мысль в голове.

– Мне решительно ничего не нужно, – прошептала она в ответ на мои обидные мысли. – Ничего… Только, ради бога, не гоните меня.

– Послушайте, Любочка, ведь это сумасшествие! Да, настоящее сумасшествие… Ведь вы знаете, что Пепко уехал, вернее сказать – бежал?..

– Да, знаю…

– Зачем же вы остались в таком случае?

Она посмотрела на меня и совершенно серьезно ответила:

– Не знаю… Да мне и некуда идти… Я ничего не знаю.

– Послушайте, нужно же иметь хотя маленькое самолюбие: человек бегает от вас самым позорным образом, ведет себя, как… как… ну, как негодяй, если хотите знать.

– Что вы, что вы?! – испугалась еще раз Любочка, вскакивая. – Это я сама виновата… Да, сама, а Агафон Павлыч хороший.

– Хороший?.. ха-ха!

Меня начала душить бессильная злость. Что вы будете тут делать или говорить?.. У Любочки, очевидно, голова была не в порядке. А она смотрела на меня полными ненависти глазами и тяжело дышала. «Он хороший, хороший, хороший»… говорили эти покорные глаза и вся ее фигура.

Наступила неловкая и тяжелая пауза. Небо сделалось серым, – близился солнцевосход. Где-то в дачном садике чирикнула первая птичка. Белая ночь кончалась. Любочка опять впала в свое полузабытье. В сущности я только теперь хорошенько рассмотрел ее. Она была почти красива, вернее сказать – миловидна. Эти большие испуганные глаза смотрели с такой затаенной скорбью. Меня, между прочим, поразила одна особенность – современный женский костюм совсем не приспособлен для таких положений, в каком находилась сейчас Любочка. Шерстяная юбка была некрасиво смята, шляпа съехала набок, летняя накидка висела какой-то тряпкой, сложенный зонтик походил на сломанное крыло птицы; одним словом, все это не годилось для трагической обстановки, напоминая будничную дешевенькую суету.

– Нужно же что-нибудь делать, Любочка, – заговорил я, набираясь сил. – Так нельзя…

– Что нельзя?

– Да вот сидеть так…

– Идите спать… А я посижу здесь… Может быть, я вас компрометирую?

– А вы боитесь скомпрометировать себя, если пойдете и уснете в нашей избушке? Что может подумать о вашем поведении Пепко!.. Как это страшно…

– Вы его не любите…

– И даже очень не люблю…

Она закрыла лицо руками и зарыдала. Теперь уж я сделал движение в ожидании истерики.

– Я… я его так люблю… – шептала Любочка, не отнимая рук. – А вас ненавижу… Да, ненавижу, ненавижу, ненавижу!.. Вы его не любите и расстраиваете… Не от меня он убежал, а от вас.

– От меня?

– Да, вы, вы… Вы думаете, что я совсем дура и ничего не понимаю? Ха-ха!.. Вы нарочно увезли его и на дачу, чтобы спрятать от меня. Я все знаю… и ненавижу вас… всех…

Разговор принял совсем неожиданный оборот, и я немного растерялся в качестве опытного заговорщика и предателя.

– Вот что, Любочка… Идемте гулять?

– Не хочу… Я останусь здесь и дождусь его. Ведь когда-нибудь он вернется из города… Вот назло вам всем и буду сидеть.

Это, очевидно, был бред сумасшедшего. Я молча взял Любочку за руку и молча повел гулять. Она сначала отчаянно сопротивлялась, бранила меня, а потом вдруг стихла и покорилась. В сущности она от усталости едва держалась на ногах, и я боялся, что она повалится, как сноп. Положение не из красивых, и в душе я проклинал Пепку в тысячу первый раз. Да, прекрасная логика: он во всем обвинял Федосью, она во всем обвиняла меня, – мне оставалось только пожать руку Федосье, как товарищу по человеческой несправедливости.

– Куда вы меня тащите? – взмолилась Любочка, изнемогая.

– Не знаю… Войдите и в мое положение: что я буду делать с вами? Оставить вас я не могу, как это делают некоторые… Утешать – бесполезно.

Мы прошли два раза все Третье Парголово и остановились, наконец, на пустой горке, мимо которой спускалась тропинка на вокзал. Нашлась спасительная скамейка, на которую мы могли присесть. Солнце уже поднималось, – солнце холодное, без лучей. Перед нашими глазами разлеглось чухонское болото, перерезанное Финляндской железной дорогой; налево в пыльной мгле едва брезжился Петербург. Моя дама сидела безмолвно, как тень. Глаза у нее слипались, но она продолжала бороться со сном. Был момент, когда ей хотелось расплакаться, – я это видел по дрожавшим губам, – но дневной свет, видимо, действовал на нее отрезвляющим образом.

– Бедный, где-то он провел ночь… – думала она вслух.

– Да, бедный… Черт бы его побрал!..

Она посмотрела на меня и улыбнулась.

– Воображаю, как вы меня проклинаете в душе, – проговорила она, продолжая улыбаться. – Целую ночь нянчитесь… Я вас, кажется, бранила?

– Да… Вернее сказать, вы сами не знали, что говорили.

– Миленький, простите… Я так страдала, так измучилась… Идите, голубчик, спать, а я посижу здесь. С первым поездом уеду в Петербург… Кланяйтесь Агафону Павлычу и скажите, что он напрасно считает меня такой… такой нехорошей. Ведь только от дурных женщин бегают и скрываются…

На мой немой вопрос она сама ответила:

– Вы боитесь, что я опять приеду? Конечно, приеду, но на этот раз буду умнее и не буду лезть к нему на глаза… Хотя издали посмотреть… только посмотреть… Ведь я ничего не требую… Идите.

– Нет… Я все равно сегодня не буду спать.

– Почему?

– Я влюблен…

– Вы? Когда это случилось?

– Вчера, в восемь часов вечера…

– В Надю?

– Нет.

– Ах, да, эта высокая, с которой вы гуляли в саду. Она очень хорошенькая… Если бы я была такая, Агафон Павлыч не уехал бы в Петербург. Вы на ней женитесь? Да? Вы о ней думали все время? Как приятно думать о любимом человеке… Точно сам лучше делаешься… Как-то немножко и стыдно, и хорошо, и хочется плакать. Вчера я долго бродила мимо дач… Везде огоньки, все счастливы, у всех свой угол… Как им всем хорошо, а я должна была бродить одна, как собака, которую выгнали из кухни. И я все время думала…

– О чем?

– Ведь и мы могли бы так же жить на даче с Агафоном Павлычем… Я так бы ждала его каждый день, когда он вернется из города. Он приезжает со службы усталый, сердитый, а у меня все чисто, прибрано, обед вкусный… У нас была бы маленькая девочка, которую он обожает. Тихо, хорошо… Потом мы состарились бы, девочка уже замужем, и вдруг… Нет, это страшно! Мне представилось, что Агафон Павлыч умер раньше меня, и я хожу в трауре… Знаете, такая длинная-длинная вуаль из крепа… Переезжаю жить к дочери и все плачу, плачу… Каждый день хожу к нему на могилу, приношу цветов и опять плачу. Ведь никто не знает, какой он был хороший, добрый, как любил меня… Вы не смейтесь надо мной, Василий Иваныч. Если вы действительно любите ту девушку, так все поймете…

– Я не смеюсь.

– И вдруг ничего нет… и мне жаль себя, ту девочку, которой никогда не будет… За что? Мне самой хочется умереть… Может быть, тогда Агафон Павлыч пожалеет меня, хорошо пожалеет… А я уж ничего не буду понимать, не буду мучиться… Вы думали когда-нибудь о смерти?

– Нет, как-то не случалось.

– Значит, вы еще не любите. Если человек любит, он все понимает, решительно все, и обо всем думает… Я целые дни сижу и думаю и не боюсь смерти, потому что люблю Агафона Павлыча. Он хороший…

Мне опять сделалось жаль Любочку, в которой мучительно умирал целый мир и все будущее. Она была права: любовь делала ее почти умной, и она многое понимала так, как в нормальном состоянии никогда не понимала. Ее наивная философия навеяла на меня невольную грусть. В самом деле, от каких случайностей зависит иногда вся жизнь: не будь у нас соседа по комнатам «черкеса», мы никогда не познакомились бы с Любочкой, и сейчас эта Любочка не тосковала бы о «хорошем» Пепке. По аналогии я повторил про себя свою вчерашнюю встречу с Александрой Васильевной – тоже случайность и тоже… Дальше я старался ничего не думать, потому что мое солнце уже поднялось и решительный день наступил. А она, наверное, спит молодым, крепким сном и давно забыла о моем существовании…

Мы просидели на горке до первого поезда, отходившего в Петербург в восемь часов утра. Любочка заметно успокоилась, – вернее, она до того устала, что не могла даже горевать. Я проводил ее на вокзал.

– Желаю вам счастья… много счастья! – шепнула она, выглядывая из окна вагона.

Домой я вернулся, пошатываясь от усталости. Представьте мое изумление, когда в сенях я увидел спавшего мертвым сном Пепку. Он и не думал уезжать в Петербург и, как я догадывался, весело проводил время в обществе Мелюдэ и пьяного Гамма, пока я отваживался с Любочкой. Зачем нужно было обманывать еще меня? Мне ужасно хотелось пнуть его ногой, обругать, приколотить… Меня больше всего возмущало то, что человек спал спокойно после всех тех гадостей, какие наделал в течение одного вечера, – спрятался от обманутой девушки, обманул лучшего друга… Воображаю, как Пепко хохотал и дурачился с Мелюдэ, пропивая взятые у меня крейцеры.

– Пепко!

Пепко не шевелился, но я видел, что он проснулся и притворяется спящим. Это была последняя ложь…

– Пепко, я тебя презираю…

Мне показалось, что, когда я отвернулся, Пепко сдержанно хихикнул. Это животное было способно на все…

Я заснул, не раздеваясь. Это был даже не сон, а какая-то тяжесть, раздавившая меня. Меня разбудил осторожный стук в окно, – в окне мелькал черный зонтик, точно о переплет рамы билась крылом черная птица.

– Как вам не стыдно! – слышался голос Наденьки. – Вставайте и догоняйте нас с Шурой. Мы идем в парк.

Из-за косяка дверей выглядывала измятая рожа Пепки и самым нахальным образом подмигивала мне по адресу черного зонтика.

– Мало-помалу, не вдруг, постепенно, шаг за шагом падала… падала священная римская империя и совсем развалилась… – бормотал он, ухмыляясь.

Я ответил ему молчаливым презрением.

Загрузка...