В том, что я не сразу узнал «нашего студента», сына Марии Александровны, ничего странного не было. За неполных два года, в которые мы с ним не виделись, молодой Ульянов изменился разительно. И то сказать — два года пришлись на тот возраст, когда homme-enfant[6] как-то вдруг становится homme muer.[7] Росту он за это время не набрал, оставшись, как и прежде, коротышом, однако же плечи его раздались и даже еще немного приподнялись, отчего фигура словно бы обрела некоторую кряжистость, свойственную зрелому мужчине. Замечательный высокий лоб был все тот же, равно как и небольшие карие горящие глаза. Обильные веснушки тоже никуда не делись. Зато аккуратная рыжеватая бородка удлинила лицо и, смягчив детскую припухлость губ, немало изменила рисунок рта, отчего он перестал казаться непомерно большим. В уголках глаз, от старой привычкой прищуриваться — Владимир был близорук с давних пор, — образовались маленькие, но вполне заметные морщины, «гусиные лапки», изрядно старившие его взгляд.
Был Ульянов на сей раз не в студенческой тужурке, столь привычной моему глазу, а в добротном костюме из английского сукна дикого цвета,[8] сорочке при твердом белом воротничке и галстуке темно-синего шелка. Вообще, вся его фигура, от зачесанных наверх мягких, немного вьющихся светло-русых волос и до кончиков начищенных штиблет, казалась воплощением юношеской несомненности, включающей в себя превосходство над погодой и всем окружающим. Видно было, что жара молодому человеку нипочем и плотный костюм — самая одежда для того, чтобы разъезжать под палящим солнцем в двуколке, запряженной верблюдом. От такого апломба я испытал даже некоторое смущение и растерянность. Сам я не то что никакой уверенности в себе не ощущал, но совершенно просто не мог решить — куда же мне ехать.
Владимир с видимым удовольствием окинул меня приветливым взглядом и протянул руку. Крепко ее пожав, я сказал вполне искренне:
— Володя, мне вас сам Бог послал!
Бог не Бог, но в тот момент я, может быть, впервые почувствовал слабую надежду на удачный исход предпринятого мною путешествия. Хотя что следовало почитать удачей, я толком не знал.
Владимир весело рассмеялся:
— Ну, прежде всего, здравствуйте, дорогой Николай Афанасьевич. Чертовски рад вас видеть. А насчет того, кто и как меня послал, то, возможно, что и Бог. Vielleicht stimmt das,[9] — добавил он, и я сразу вспомнил давнюю его привычку то и дело вставлять в речь немецкие слова и фразы. — Очень даже может быть — если считать боженькой Андрея Николаевича Хардина, моего нынешнего благодетеля. Помните, наверное, как отчаянно я с ним воевал в шахматы по переписке? Спасибо Марку Елизарову, нынешнему мужу Аннушки, когда-то заочно представившему меня Андрею Николаевичу. Именно Хардин попросил меня забрать в пароходной конторе документы, нужные ему для суда. — С этими словами Владимир показал на объемистый кожаный портфель, лежавший в двуколке.
— Так вы у Хардина служите? У знаменитого адвоката Хардина?
— Что вы, Николай Афанасьевич, какое там! — Владимир махнул рукой и засмеялся. — Как я могу служить в адвокатской конторе? Я ведь пока что никто — исключенный студент-недоучка, без диплома, без профессии. К тому же по-прежнему под негласным надзором. Более того вам скажу…
Он приблизился еще больше, поднялся на цыпочки, так что наши головы почти соприкоснулись, и понизил голос:
— В прошлом году, в сентябре, за мной учредили самый строгий надзор полиции. О том был рапорт пристава первой части Самары господину городскому полицмейстеру. Мне такое знать, конечно, не положено, да я знаю. И даже не особенно горюю. — Владимир снова рассмеялся. — Так или иначе, а учиться дальше я обязательно буду! Вот, в начале месяца подал прошение министру народного просвещения. Жду разрешения держать экзамены экстерном, на юридическом факультете при Петербургском университете. По секрету скажу — потому я и называю господина Хардина благодетелем, что сопроводил он мое прошение своим ходатайством, да-с. Так что жду решения и надеюсь на благосклонность оного. А пока — готовлюсь. Вот, извольте видеть.
Ульянов подошел к двуколке, взял в руки портфель и, щелкнув замочком, раскрыл его. Там, помимо трех синих картонных папок с бумагами, лежало несколько книг. Одну из них Владимир вытащил и показал мне — толстенный том с множеством закладок. Взвесив этот фолиант на руке, он изобразил комическое восхищение и сказал, с нарочито-почтительными интонациями в голосе и грассируя более обычного:
— Александр Дмитриевич Градовский, «Начала русского государственного права». Очень, знаете ли, полезное чтение! И не только для экзамена. — Владимир вдруг посерьезнел. — Нет, в самом деле, умница был господин Градовский. Умница и благороднейший человек. Три года назад он был в числе немногих — совсем немногих, — кто вступился за одного студента-революционера, приговоренного к смертной казни. Даже выразил пожелание взять его на поруки и пообещал превратить студента в серьезного ученого. Ничего у него, у профессора, не вышло… — При этих словах серьезность внешности Владимира сменилась вдруг глубокой мрачностью. И от того весь он словно постарел. Не повзрослел, а именно что постарел, как если бы в несколько мгновений пролетели над его головою два десятка лет. Мне стало не по себе, я даже невольно поежился.
Но тут чело моего молодого друга разгладилось, черты помягчели, мрачность уступила место грусти, и он сказал:
— Впрочем, я нарушаю слово, которое сам себе же и дал, — не поминать ту историю всуе. Ах, жаль, чертовски жаль, что в прошлом году Александр Дмитриевич скончался. Он ведь перед смертью с очень многими иллюзиями расстался…
Я на мгновение задумался о студенте-революционере, кажется, даже понял, кого помянул Владимир, но тут снова бросил взгляд на книгу. При виде ее мне сразу вспомнилась другая, тоже связанная с правом, трактовавшая… Боже ты мой, о чем же трактовала она? Что говорил мне несчастный Сергей Владимирович, господин Ивлев? Что-то такое о немецком праве, об уголовных делах сложных и простых. Нет, не вспоминались мне его слова. А вот сам он и события минувшей ночи очень даже ясно вспомнились. И худо мне стало от того, что вновь увидел я внутренним взором запрокинутое, страдальчески искаженное лицо судебного пристава, чье сердце, по всей видимости, не выдержало избыточной для немолодого уже человека нагрузки. Я поежился, вспомнив вдруг, что был ровесником покойного. Видимо, от чрезмерной впечатлительности, то и дело овладевавшей мною последнее время, почувствовал я острый болезненный укол в груди слева.
Владимир, не заметивший моего настроения, продолжал говорить о Градовском, все более увлекаясь:
— И ведь как точно подмечено — на двух столпах держится государственный механизм, на церкви и собственности! Все прочее — чепуха, мишура, не более того. Вот эти два столпа рухнут — конец государству! И… — Тут он спохватился, видимо, почувствовав неуместность и несвоевременность подобных речей, отчего сам себя и оборвал: — Впрочем, что это я… Да, так вот, Андрей Николаевич Хардин по доброте душевной позволяет иногда посещать его на дому или в окружном суде, знакомиться с ходатайствами, набираться ума-разума в адвокатских делах. Так сказать, конфиденциально! — В узких глазах Ульянова появилась легкая насмешка. Уж не знаю, что именно вызывало у него веселье — положение поднадзорного, ставшего добровольным помощником знаменитого адвоката, или что другое. О своей ситуации он говорил с легкостью человека, не принимающего сложности всерьез.
Тут Владимир, видимо, понял, что угрюмость моя была вызвана отнюдь не его высказыванием о возможном крушении столпов государства — суждением, которому я в других обстоятельствах жизни непременно дал бы гневную отповедь. Ульянов внимательнее всмотрелся в мой облик, бросил взгляд на чемодан и баул, стоявшие у моих ног. По его оживленному лицу пробежала тень.
— Так-так… — пробормотал он. — Так-так-так… А как вы сами-то, Николай Афанасьевич? Какими судьбами? Надолго ли в Самару? — Он кивнул на мой багаж. — Похоже, надолго. Случилось что-нибудь? — Смешинки из глаз Владимира пропали так же внезапно, как и появились. — Уж не с Еленой ли Николаевной какая неприятность? Известно мне, что она давно здесь живет и даже вышла замуж. Хотите верьте, хотите нет, но я ни разу у нее не был. Впрочем, никаких предложений и не поступало. С другой стороны, летом я бываю в Самаре лишь наездами — мы всем семейством живем на хуторе, в Алакаевке. Так что же? Ошибся ли я?
— Не ошиблись. — Против желания я тяжело вздохнул. — К сожалению, вы не ошиблись, Володя, хоть я и не знаю, каким образом можно было об этом догадаться.
— Невелика загадка. — Ульянов небрежно повел рукой, словно отодвигая мои слова в сторону. — Только что пришел пароход, «Фельдмаршал Суворов». И, раз я встретил вас здесь, у пристани, да еще с таким багажом, полагаю, не будет мысленным подвигом предположить, что как раз на этом пароходе вы сюда и прибыли. И уж никак не на меньший срок, чем на неделю. А сейчас ведь июнь, в хозяйстве пора горячая. Помню я вас в прежние годы, летом вас и не сыскать было… Значит, оставили вы Кокушкино, имея весьма серьезные на то основания. И, судя по мрачному вашему лицу, основания эти приятными никак не назовешь. А что связаны они с Еленой Николаевной — ну так кто же не знает о силе ваших отцовских чувств? Das v?terliche Gef?hl, nicht wahr?[10]
В последних словах мне почудилась скрытая насмешка. Но нет, молодой человек смотрел на меня с доброжелательным, несколько строгим даже сочувствием. Так что в ответ на его объяснение я лишь хмыкнул неопределенно, решив про себя, что стал в последнее время чрезмерно подозрителен и требователен к окружающим.
— Что ж это мы стоим посреди площади? — продолжил Владимир. — Я так понимаю, что вы сейчас едете к Елене?
— В том-то и дело, что нет, — в сердцах ответил я. — Нет в том никакого резента.
— Стойте, стойте… — Мой ответ его удивил. — Что-то странное вы говорите. То соглашаетесь с моим предположением о приезде вашем к дочери, то вдруг говорите, что нет в том никакого, как вы старомодно выразились, резента. Воля ваша, Николай Афанасьевич, а только вы меня изрядно озадачили… — Владимир оглянулся. — Что-то мы с вами неудачно встали, — сказал он. — Прямо посередине Набережной. Давайте-ка отъедем в сторону.
Он легко подхватил мой баул и забросил его в двуколку. Взяв чемодан, я сделал то же самое. Затем мы оба залезли в повозку. Было тесно, но мы тем не менее сноровились.
— Не впервые я в Самаре, а верблюдам всякий раз удивляюсь, — сказал я. — Весьма характерный зверь, себе на уме.
— Что ж тут удивляться? — возразил мне Владимир. — У татар и башкир это, можно сказать, любимый транспорт. А насчет характерности — да, это вы правильно заметили, звери строптивые, с характером. Вполне оплевать могут. На улице такое не часто случается, а вот на скачках, на ипподроме — за милую душу. Я слышал, в городскую думу жалобы и петиции идут потоком — общество желает, чтобы на верблюдов нашли укорот.[11]
Мы подъехали к углу Предтеченской и остановились возле первого дома. Это было громадное кирпичное многоэтажное здание, поражавшее своей солидностью и основательностью. Еще по первому своему приезду в Самару я помнил, что гигантский дом не имел никакого отношения ни к губернаторству, ни к администрации города, ни к Бирже, хотя таковое и можно было вообразить, — то была народная баня, совсем недавно выстроенная предпринимателем Матвеем Чаковским[12] и сразу ставшая городской гордостью. Здесь могли мыться более полутысячи человек одновременно, были и отдельные нумера, имелись свои водопровод, канализация и динамо-машина, пар поступал централизованно. В другой момент жизни я и сам с удовольствием испытал бы здешние удобства, однако сейчас мне было вовсе не до бани.
Владимир приказал башкиру остановить двуколку в тени раскидистой липы, дабы листва ее укрыла нас от высоко уже поднявшегося солнца, и вновь обратился ко мне:
— А все-таки, Николай Афанасьевич, куда же вы направлялись?
— Я и сам не понимаю, — растерянно ответил я. — Пока плыл на пароходе, вроде бы понимал… Ах, Володя, знали бы вы, что мне довелось пережить в последние два дня! Даже рассказывать боюсь — не поверите!
— Почему же — поверю. Но уж коли вы и впрямь не знаете, куда держать путь, — едемте к нам. По дороге вы мне все расскажете. Только навернемся прежде к Андрею Николаевичу — я ему документы отдам.
Я и опомниться не успел, как мы уже катили в двуколке по Предтеченской, уходившей круто вверх, так что совсем скоро растаял за спиною тот особенный, оглушивший меня по началу многоголосый и разнообразный шум Набережной и рынка. Проехали лавку восточных сладостей Чаповецкого, возле «Сарептских номеров» и ресторана «Венеция» свернули влево на Саратовскую. «Интересно, — подумал я про себя, — выходит, господин Хардин живет на той же улице, что и моя Аленушка, только в другую сторону от Предтеченской».
— Что же, — начал я неуверенно, — право, не знаю даже, что и рассказать. Похоже, дочь моя попала в большую беду. Такую, что и представить себе невозможно. Словом… — Я уж совсем было собрался рассказать моему молодому спутнику о тревожной депеше, полученной становым приставом, и предписании, выданном уряднику Никифорову, но тут вдруг вызвал у меня подозрения наш возничий. Показалось мне, что этот неспешный башкир в несусветном малахае как-то уж слишком внимательно прислушивается к нашему разговору. Потому я закончил весьма неопределенно: — Словом, я ничего толком не знаю. Так что и пересказывать не хочется.
С этими словами я повел взглядом в сторону башкира. Владимир понимающе кивнул. Я же, вместо того чтобы продолжать рассказ о дочери, заговорил о внезапной смерти малознакомого судебного пристава. Владимир слушал внимательно, но без особой заинтересованности. Во всяком случае, до тех пор, пока я не назвал имя умершего.
— Ивлев? — воскликнул он ошеломленно. — Что вы говорите! Сергей Владимирович? Ай-яй-яй, надо же! Да я ведь помню его. Мне его Андрей Николаевич в суде показывал, наверное, месяца полтора назад, еще до Алакаевки, когда мы на предыдущей квартире обретались и матушка только собиралась жилье менять. Мы с господином Хардиным спускались по лестнице, он придержал меня за рукав и сказал: «Смотрите, вот прекрасное сочетание внешности и должности. Это господин Ивлев, судебный пристав Казанской судебной палаты, что-то его к нам привело…» Я, кстати, в тот момент обратил внимание… — Владимир вдруг замолчал. — Нет… — пробормотал он. — Нет, это нелепость…
— О чем вы, Володя? — спросил я недоуменно. — В чем же нелепость?
— А? Нет-нет, ни в чем. — Он словно очнулся от своих мыслей. — Ни в чем и не о чем даже рассуждать. — Ульянов вдруг бодро потер руки и хлопнул ладонями о колени. — Так, говорите, сердце не выдержало? Что же, случается такое даже с судейскими служащими и полицейскими чинами. Хотя с последними редко. Все же они, как мне представляется, ко многому привычны.
Владимир велел башкиру остановиться. Отвечая на мой вопросительный взгляд, объяснил, указывая на дом под номером 187 — деревянный особняк, украшенный затейливой резьбой:
— Тут как раз господин Хардин и живет. Я вас оставлю ненадолго, Николай Афанасьевич, занесу Андрею Николаевичу документы. И поедем дальше. Не скучайте!
Владимир скрылся за дверью, возле которой была укреплена бронзовая табличка с надписью: «Присяжный поверенный Самарского окружного суда А. Н. Хардин»; я же остался наедине с невеселыми мыслями. Пришло мне сейчас в голову, в продолжение разговора с Владимиром, что нечаянная смерть незнакомого человека, случившаяся на моих глазах, была… как бы это выразиться… злым предзнаменованием, что ли. И даже внезапная надежда на помощь кстати появившегося Ульянова потускнела, а чуть позже и вовсе угасла в моей душе.
«Нет, — подумал я уныло, — не верю я в удачу. И чем, скажите на милость, поможет мне недоучившийся студент, пусть даже с острым умом? Что я могу рассказать ему?»
Такая тоска меня взяла, что готов был я тотчас встать и уйти, не дожидаясь возвращения молодого моего знакомца. Даже не знаю, что меня удержало, — разве лишь извозчик башкир, искоса на меня поглядывавший.
Владимир отсутствовал минут двадцать. По возвращении вид у него стал, как мне показалось, еще более оживленным. Усевшись рядом, он скомандовал извозчику:
— Поезжай, брат! Угол Почтовой и Сокольничьей, дом Рытикова. Знаешь?
«Ага, — вдруг произвольно подумалось мне, — значит, все же есть люди, к которым Ульянов обращается на „ты“. А то еще в Кокушкине, помню, всем — равным, неравным, младшим, посторонним — „вы“ да „вы“». Впрочем, если бы Владимир обратился к извозчику на «вы», это удивило бы меня еще больше.
— Как не знат, ваш-степенства! Канешна, знат, — ответил башкир, сдернув с головы малахай и обнаружив под ним совершенно бритую, блестящую п?том голову. Поведя глазами в обе стороны, он снова нахлобучил малахай, громко крикнул: — Кит! Кит! Кит![13] — и хлестнул верблюда.
Вскорости двуколка остановилась у двухэтажной усадьбы, выкрашенной в зеленый с охрой цвет. В первом этаже размещалась лавка, о чем свидетельствовала вывеска с фамилией владельца: «И. А. Рытиков». Окна второго этажа были украшены резными охряными наличниками. Дом и сад, разбитый рядом, окружала чугунная решетка фигурного литья, а у ворот на лавочке дремал бородатый дворник с метлой и в белом фартуке. Начищенная бляха сверкала на солнце, словно круглое зеркальце, зачем-то положенное спящему на грудь.
— Вот, — сказал Владимир. — Здесь мы и живем, во втором этаже. Это наша третья квартира в Самаре, недавно переехали, в мае, всего месяц назад. Сейчас-то все на хуторе, только я иногда приезжаю за книгами или по какой другой надобности, да еще Аннушка здесь, мы вместе на этот раз прибыли, ну да наши с ней дела вам вряд ли будут интересны. Прошу, Николай Афанасьевич. Давайте вы пока что расположитесь здесь. А уж после того, как вы расскажете мне в подробностях все, что вам известно, мы и решим, куда отправляться дальше и где вам пребывать. Или же останетесь у нас. Как вы, наверное, хорошо знаете, матушка приобрела хутор в Алакаевке — это в пятидесяти пяти верстах от Самары. Там мы и проживаем всем семейством — мама, Олюшка, Маняша, Митя, Аннушка с Марком. И я, разумеется. Только вот сейчас мы с Аней временно здесь. Квартира большая да пустая, места и вам за глаза хватит.
Я сердечно поблагодарил Владимира за приглашение, хотя сам еще не решил, где буду жить, — рановато было для таких решений: слишком мало было мне известно об Аленушке и зяте моем, а точнее — ничего не известно.
Мы поднялись на второй этаж. В гостиной нас встретила Анна Ильинична — со всегдашним своим спокойным, сдержанным выражением лица. Она была в пышной ситцевой блузе глубокого синего цвета и длинной черной муслиновой юбке. Я бы не назвал Анну Ильиничну особо красивой женщиной, во всяком случае, до красоты своей матери, Марии Александровны, она не досягала, и вместе с тем строгий ее облик был удивительно привлекательным. Большой, чуть вздернутый нос, узкое с длинным подбородком лицо, внимательные карие глаза под слабо очерченными бровями. Темные волосы спереди и с боков были убраны так, что открывали высокий лоб и уши, а сзади падали локонами на плечи. Во всей внешности было что-то итальянское, в той же степени, в какой итальянское проявлялось в Медее Фигнер, насколько я мог судить по портрету из «Нивы», да они и были похожи, Анна Ильинична и звезда Мариинского театра.
Если сестра и была удивлена тем, что младший брат утром вышел из дома один, а спустя два часа вернулся в сопровождении гостя, да еще кокушкинского, то виду не подала. Следом за нами башкир в малахае внес мой багаж в прихожую, получил причитавшийся ему двугривенный и отбыл.
Ульянов сразу пригласил меня к себе, так что разговор с Анной Ильиничной был коротким.
— Аннушка, Николай Афанасьевич только что с парохода, — объяснил Владимир. — Мы совершенно случайно, но, по-моему, весьма кстати повстречались на пристани. У Елены Николаевны какие-то неприятности.
— У Леночки? — Лицо Анны Ильиничны еще больше посерьезнело. — Что случилось?
— Я и сам толком не знаю. — Владимир повел рукою в мою сторону. — Николай Афанасьевич сильно расстроен, по дороге он мне мало что смог сообщить. Мы сейчас с ним поговорим в кабинете, а потом я тебе обрисую все дело.
Анна Ильинична секунду подумала, потом коротко кивнула и удалилась.
Я снял дорожный сюртук, повесил его на вешалку в прихожей и последовал за Владимиром.
Обстановка в комнате «нашего студента» — это ее он назвал кабинетом — сразу напомнила мне флигель в Кокушкине. Железная кровать в углу; деревянный, крытый синим сукном стол на двух монументальных, с резьбой, тумбах — правда, не овальный, а прямоугольный; рядом со столом этажерка с книгами; у одной стены — стулья в белых чехлах с высокими спинками и столик на изогнутых ножках, у другой — диван с горкой, на которой стояли часы. И, разумеется, огромный шкаф, доверху набитый опять же книгами. Даже самые книги, как мне показалось, те самые — и стоят точь-в-точь на тех же местах. На стене висела большая литография, изображавшая зимний лес во всей холодной красе, чрезвычайно суровая на мой вкус. И рядом, в металлической рамке, портрет давнего кумира моего молодого друга — запретного писателя Николая Гавриловича Чернышевского, окончившего свои дни прошлый год в Саратове.
Особенно сильно напомнила мне о прежнем доме шахматная доска с расставленными фигурами, занимавшая изрядное место в левой половине стола. Заметив мой взгляд, Владимир рассмеялся:
— Мы с господином Хардиным продолжаем наш поединок. Могли бы играть лицом к лицу, но, знаете ли, так нам кажется интереснее.
Ульянов коснулся пальцами шахматных фигур, однако переставлять их не стал. На какой-то момент он вроде бы заинтересовался диспозицией, нахмурился озадаченно, но тут же махнул рукой — мол, ладно, потом, потом. Сказал, словно бы спохватившись:
— Садитесь же, Николай Афанасьевич! Что вы стоите? Приглашения ждете? Садитесь и рассказывайте обо всем, что произошло. А уж после мы вместе подумаем, какие маневры следует предпринять. — Владимир ободряюще подмигнул мне.
Я сел на диван, Ульянов — на стул возле стола.
— Да ведь мне, Володя, и рассказывать-то много нечего, — сказал я. — Вот, дожил на старости лет — дочь мою единственную разыскивает полиция. И не просто разыскивает — хотите верьте, хотите нет, а только велено ее арестовать по подозрению в свершении убийства.
По-моему, до Ульянова не сразу дошел смысл моих слов. Какое-то время он сидел, доброжелательно глядя на меня из-под белесых бровей — настолько белесых, что порою лицо Владимира казалось совершенно безбровым. Вдруг выражение его глаз изменилось, щеки стали пунцовыми. Ульянов вскочил.
— Елену Николаевну? В убийстве?! Да это же черт знает что! — вскричал он. — Да как же это… Полноте! — На лице Владимира нарисовалось какая-то детская обида. И сам он неожиданным образом помолодел на несколько лет — из homme mu$ r выглянул homme-enfant, тот самый гимназист, который приезжал когда-то в Кокушкино летними месяцами. — Да полноте! — повторил Владимир, глядя на меня строгими глазами мальчика, играющего в экзаменатора. — Нет ли тут ошибки, стечения обстоятельств, знаете ли? Das Zusammentreffen der Umst?nde.[14]
— Эх, Володя, да кабы так! — в свою очередь воскликнул я, чувствуя, что не могу более сдерживать царившее в душе моей отчаяние. — Кабы то было… как вы сказали?… да, некое там цузамментреффен, то его можно было бы и распутать. Так ведь нет! Сам я, собственными глазами читал в предписании — принять меры к аресту и препровождению в распоряжение Самарского полицейского управления Елены Николаевой Пересветовой, в девичестве Ильиной. И далее — что, мол, означенная Елена Пересветова разыскивается по подозрению в совершении убийства…
— Черт знает что… — повторил Владимир все так же расстроенно, но тоном ниже. — И кого же, как они полагают, ваша дочь… хм… убила? — Он негодующе фыркнул. — Кого?
— Этого я не знаю, — ответил я с глубоким вздохом. — Но только, как правильно сказал Никифоров… Помните, небось, Егора Тимофеевича, урядника нашего? Так вот, как верно он заметил: коли прислали из Самары предписание в Казань, оттуда в Лаишев, а из Лаишева в Кокушкино, значит, с самой Аленушкой и впрямь что-то случилось! Выходит, пропала она, Володя, пропала! Иначе не искали бы, а сами здесь, в Самаре, и арестовали бы ее, не дай Бог.
— Так-так… — пробормотал Ульянов, наморщив лоб. — Так-так-так… — Эти «так-таки» были у Владимира излюбленными словечками с давних, еще гимназических времен. Очень он любил «так-такать», размышляя. — А расскажите-ка мне, Николай Афанасьевич, о том, как вообще протекала жизнь вашей дочери здесь, в Самаре. Тому ведь, если не ошибаюсь, уж больше года?
Я сконфузился. Только и выдавил, что, мол, почти два. А сконфузился потому, что вдруг понял: ничегошеньки я не знаю о жизни моей единородной дочери в эти последние два года. Я что-то промямлил насчет ее службы в книжной лавке, что-то проронил насчет положения мужа-инженера… Да и замолчал потерянно. Нечего было мне более рассказывать, вот нечего так и нечего. Ах, стыд какой! И называется еще — любящий отец. Как там говорил Владимир? Да уж, вот оно, das vа(terliche Gefu(hl…
Владимир, впрочем, не настаивал. Подождал немного, определил, что я ничего не смогу рассказать без его помощи, и задал следующий вопрос:
— Известны ли вам, Николай Афанасьевич, друзья Елены Николаевны? Подруги? Может быть, о ком-либо из них она вам сообщала в письмах?
— Ни о ком не сообщала! — нервнически ответил я. — Вот, правда, видел я некоторых на свадьбе. Даже говорил с ними — ну, как обычно за столом-то говорят, однако же… — Я развел руками. — Нет, ничего о них не знаю. — Я задумался, даже на мгновение зажмурился крепко. — Одну знакомую, на свадьбе она была подружкой, звали вроде бы Анастасия. Да, точно, Анастасия, вот только отчества не помню. Ровесница Аленушки, думаю. И с нею был молодой человек, по имени… Григорий. Несомненно, Григорий. А по отчеству, кажется, Васильевич. Да, Васильевич. С ним я даже немного поспорил — о нынешней молодежи, о свободе нравов, а если говорить начистоту, то не столько о свободе, сколько о распущенности современных нравов. По-моему, Григорий Васильевич родом откуда-то из Малороссии, уж больно мягкий у него выговор… Вот и все, пожалуй. Ах, нет, помню еще одно имя — Зундель. Редкое имя, смешное, потому и осталось в памяти. Кто-то из гостей, а кто, откуда — поди знай… — Я замолчал.
— Так-так-так… — снова произнес Владимир. Улыбнулся ободряющей улыбкою и сказал: — Ну вот, кое-что есть. Попробуем поискать Анастасию и этого малороссийского Григория. А также человека с редкостным именем Зундель. Очень хорошо! — Он взглянул на стенные часы, которые показывали уже четверть второго, и сообщил нарочито оживленным тоном: — Обедаем мы в два часа. Ну да, по всей видимости, придется нам нынче с обедом как-нибудь иначе разобраться. Давайте-ка навестим господина… как, говорите, зовут мужа Елены Николаевны?
— Пересветов, — ответил я. — Пересветов Евгений Александрович, коллежский секретарь. Инженер, служит на железной дороге.
— Да-да, Пересветов. Вот мы и посетим отделение Самара-Уфимской железной дороги. Это ведь совсем недалеко, по Алексеевской, а еще лучше по Москательной прямо до Вокзальной площади. Быстро пешком дойдем. Встретимся с господином Пересветовым, послушаем его. А потом снова съездим к Хардину. Попросим навести справки — уж у него связи в суде и полиции куда как крепкие.
Когда мы направились к двери, в гостиную из своей комнаты выглянула Анна Ильинична.
— Уходите? — спросила она озабоченно. — Я думала, мы вместе пообедаем и поговорим обо всем. Право, очень жаль!
— Ничего, Аннушка, обедать тебе придется без нас, — ответствовал Владимир с улыбкой. — Зато поужинаем вместе — надеюсь, Николай Афанасьевич к нам присоединится. Тогда все и расскажем. А сейчас — извини, пожалуйста, нас ждут срочные дела.
Действительно, до управы железной дороги мы дошли довольно быстро. По дороге Владимир успел коротко рассказать о житье-бытье семейства Ульяновых на хуторе в Алакаевке.
— Представьте, Николай Афанасьевич, задумала матушка приохотить меня к сельскому труду, — посмеиваясь, говорил он. — Купила более восьмидесяти десятин земли и дом. Немалые, доложу я вам, деньги — семь с половиною тысяч целковых! Что вам сказать… Попробовал я этим заниматься. В позапрошлом году и попробовал. Скотину завели, живой инвентарь, так сказать, пшеницу посеяли, подсолнухи… — Он покрутил головой, словно в веселом недоумении. — Ну какой из меня земледелец, помилуйте! Нет, к вящему разочарованию драгоценной моей маменьки, так и не проснулся во мне интерес ни к скотоводству, ни к землепашеству, ни к агрономии, ни к садоводству. По счастью, она у нас умница, — сказал Владимир с той сдержанной нежностью, с какой всегда говорил о Марии Александровне. — Решили мы оставить все эти гесиодовы «Труды и дни» природным земледельцам — сдали земли арендатору Адольфу Крушвицу, немцу честному и пунктуальному, ну а он уж с крестьянами дела ведет. И живем мы там только летом — как на даче. Что, собственно, и приличествует нам, городским жителям. А места там поистине волшебные! Одна липовая аллея чего стоит. Вам непременно следует нас там навестить. Пятьдесят с лишним верст, конечно, путь неблизкий, но если по хорошей погоде, особенно летом, — почему бы и нет? Не о чем даже и говорить.