Сегодня за ужином Шэрон спросила, не собираемся ли мы покататься на лыжах. Папа сказал: «Конечно, если и дальше будет идти такой снег, в воскресенье поедем». Она улыбнулась.
Она хорошенькая, когда улыбается. Правильно: улыбка — ловушка для простачков, западня для дурачков.
Со мной, малышка, этот номер не пройдет.
Пока ты, Джини, прислуживала нам своими красными руками деревенской девушки, я поглядывал на тебя — ты внимательно за нами наблюдала. Смотрела и на меня — я заметил, как ты смотрела: видела лишь мое лицо, глаза; но за этой парой глаз, в которые ты смотрела, был я — два других устремленных на тебя горящих глаза, которых ты в упор не видела.
Вообще-то ты довольно забавна, бедняжка Джини, но не умеешь ты видеть суть под внешностью.
Вернемся к Шэрон, дорогой дневник; завтра мы все идем в кино — отличный темный зал, наполненный самыми разнообразными звуками: шорох кулечков из-под жареной кукурузы, хлопанье открываемых бутылок, стук падения тела заколотой ножом девушки…
Пока, Джини, пока, дневник; хочу спать, надеваю пижаму и заваливаюсь в постель.
16.30. Мне определенно не везет. Утром не смогла подняться наверх, так как Старушка приболела — не то мигрень, не то еще что — и все время сидела у себя.
В полдень не удалось поговорить с Шэрон с глазу на глаз — они все вместе играли в «Скрабл»[2]. Теперь уехали. И к ужину не вернутся, потому что везут Шэрон в кино. И доктор туда же собрался. Не скажешь, чтобы у мальчишек была такая уж привольная жизнь, но вообще-то… тем лучше, если учесть все обстоятельства.
Старушка устроилась внизу перед телевизором; заскочу-ка я наверх.
Черт тебя дери, собачий сын! Мне обязательно нужно быть там сегодня вечером! Но как же он посмеет — под носом у отца? Может, все это блеф? Чтобы запугать меня? Посмотреть, как я, взмыленная, ввалюсь в кинотеатр, вволю посмеяться надо мной своей, как он выразился, «скрытой сутью».
Но я ничем не рискую, отправляясь туда, надо только быть поосторожнее; а она в этом случае рискует еще меньше меня. Отпрошусь на вечер, раз уж их нет. Лишь бы только тут подвоха какого не было!
Дурища! Ну и видок у тебя был, когда ты уселась в сторонке в своем гадком драном пальто. Счастье еще, что никто не знает, что ты — наша служанка, иначе со стыда бы сгорел. Хоть папа и кивнул тебе, я прекрасно видел, что ему это неприятно.
Шэрон уселась в конце ряда, между папой и стеной, так что — вне зависимости от твоего присутствия — этим вечером, девочка моя, ничего бы и не вышло; очень жаль, что побеспокоил тебя попусту. Но фильм-то ведь оказался хорошим, да? Разве что немножко кровавым. В наше время невозможно пойти в кино и не увидеть там пару-тройку хорошеньких, весьма смачных убийств; и знаешь, старушка, в этомто и состоит прогресс, лично меня это вполне устраивает!
Если ты и дальше будешь молчать, мне надоест разговаривать с тобой. Наверное, нужно переложить дневник в другое место.
В воскресенье едем кататься на лыжах. Денек сулит оказаться великолепным. Крутые обрывы, сломавшееся крепление, свернутая шея — тра-ля-ля, Джини, я презираю тебя.
Плевать, я и туда пойду. На лыжах кататься не умею, так буду просто наблюдать за ними, и он не сможет затащить ее в укромное местечко.
Написать ему что-нибудь в ответ… Я подумывала об этом, но мне страшно. И потом, я ведь стану тогда чем-то вроде его сообщницы?
В кино было полно народу. Доктор заметил меня и кивнул; обняв малышку, он прижимал ее к себе, старый хряк. Ну, этого-то сынок никак не мог предвидеть — что старый греховодник прибережет ее для себя. Зря я туда пошла, к тому же и фильм оказался дрянной — какая-то никчемная история из жизни гангстеров, которая, разумеется, заканчивалась тюрягой. Я-то в кино люблю посмеяться. Но стоит ли терять время на рассказы о собственной жизни…
Хотя времени у меня предостаточно. Сегодня утром все они очень поспешно уехали, но вечером я с Шэрон обязательно поговорю. Тогда же спрошу у доктора насчет лыжной прогулки. Не посмеет он отказать. Слишком любит изображать из себя этакого великодушного господина. А еще займусь приготовлениями к пикнику. Сейчас же поговорю об этом со Старушкой. Если бы она пошла с нами, это решило бы все проблемы. Семейная прогулка…
Джини становится в тягость. Отирается возле Шэрон. За ужином имела наглость спросить у папы, нельзя ли и ей в воскресенье пойти с нами на прогулку. Какое нахальство!
Если она полагает, что это помешает мне привести в исполнение свои планы, то ошибается.
Шэрон сегодня вечером как-то странно на меня посмотрела. Я скроил невинную физиономию. Не понравился мне этот взгляд. Как если бы она что-то подозревала. Но это исключено. Не может она что-то заподозрить из-за того, что произошло так давно. Не может она догадаться, что…
Как будто инстинктивно почувствовала, что я ломаю комедию. Не нравится мне это. Шэрон опасна для меня. Ее нужно убрать. Когда она на меня смотрит, мне хочется опустить глаза.
Что же до тебя, Джини, то держись подальше от моих когтей — я уже вволю наигрался.
Хорошо, голубчик, но мне-то не хочется выходить из игры — рановато.
Нынче вечером много чего произошло. Перед самым ужином мне удалось подловить Шэрон в уголке прихожей.
Мальчишки смотрели какую-то телевизионную игру, и дверь была прикрыта. Я откашлялась: «Шэрон, мне нужно поговорить с вами: здесь творится что-то ненормальное». — «Что вы имеете в виду?» — «Я имею в виду, что кто-то здесь кое-что скрывает. Кое-что очень серьезное. Один из здешних мальчиков делает вещи, о которых никому не говорит, — я прочитала его дневник». — «Что еще за вещи?» — «Вы не поверите, Шэрон, но клянусь, это правда: он убивает людей».
Шэрон слегка отшатнулась и как-то странно на меня посмотрела.
«Прошу вас, поверьте, я не пьяная и говорю вам это ради вашей же безопасности». — «Не понимаю. Почему же вы молчите, если знаете такое?» — «Я не знаю, кто из них это делает, понимаете?!» — «Но вы же только что сказали, что читали его дневник!» — «Да, но он скрывает, кто он, ох! слишком сложно объяснить все как следует, мне известно только, что речь идет о том из мальчиков, с которым вы подрались, когда были ребенком, о том, который пытался засунуть вас в топку, — вы помните, кто это был? Скажите мне его имя, Шэрон, больше я вас ни о чем не прошу». — «Имя?» — «Да, имя — который из них? Даже если вы думаете, что я, бедняга, умом тронулась, — все равно скажите». — «Послушайте, Джини, вы удивляете меня, то, что вы говорите, звучит так странно!»
В этот самый момент из погреба вылез доктор и спросил у Шэрон, любит ли она белое вино. Шэрон сказала «да». Старушка открыла дверь на кухню, оттуда несло горелым: «Джини, скорее, Джини!». «Увидимся чуть погодя», — шепнула Шэрон, следуя за доктором, который уже рассказывал ей о калифорнийских виноградниках. Я вернулась на кухню.
После ужина, когда я убирала со стола, они все пошли в гостиную смотреть по телевизору какой-то ковбойский фильм. Только бы она ничего им не сказала. Наверняка я показалась ей чокнутой.
Сижу у себя. Жду. Может быть, она все-таки решится прийти. Выпью-ка я глоток джина. Нет. Ладно, выпью.
Конечно, сигареты у меня кончились. Кто-то идет по коридору. Идет сюда; нет, в уборную… Слышно, как спускают воду, шаги в обратном направлении, они смолкают у меня под дверью — в дверь кто-то скребется. Сейчас открою.
Неслыханно! Как можно забыть такое?
«Послушайте, Джини, никто никогда не пытался сунуть меня в топку головой». — «Но ведь я же читала, он сам написал про это!» — «Эти записи у вас?» — «Нет, он забрал их оттуда». — «Ах да, конечно!» (Она как-то странно на меня посмотрела.) Я рассказала ей все — как Карен убили топором и прочее… но уж про Карен-то я не выдумала!
Это ужасно, я сама себе не верю. Не верю тому, что прочла. А вдруг? Нет… вдруг это я спятила и все это выдумала? Вдруг это я придумала себе двойника, который вместо меня… Нет, ни в коем случае нельзя вбивать себе такое в голову.
Шэрон шепнула мне: «Обещаю, я постараюсь вспомнить, обязательно постараюсь, а вы успокойтесь, не надо так волноваться».
Черт возьми, но я не псих! Нет, Джини, девочка моя, не пей; ох, ну самую капельку, хуже от этого не будет. У-у-ух как крепко!.. Я не псих. Я очень спокойно ей обо всем рассказала. И даже дала прослушать магнитофонную запись.
«Так шептать может кто угодно, — сказала она, — даже женщина; голос похож на детский, такой пронзительный…» Догадываюсь, на что ты пыталась намекнуть, Шэрон: я — злая старая дева, любительница все усложнять и нагонять туману, опасный псих, а может быть, и хуже; ты собираешься навести обо мне справки,и это никак не улучшит твоего представления о моей замечательной личности.
А если она обратится в полицию? Я не могу так рисковать — скажу, что все это шутка… Ну и винегрет получается!
Черт, кляксу посадила; ненавижу заляпанные тетради; ладно, закрою-ка я ее и прикончу свой стаканчик в постели. Доброй ночи, Джини.
Послезавтра идем кататься на лыжах, послезавтра идем кататься на лыжах, ля-ля-и-ту! ля-ля-и-ти, — тебе нравится, когда я пою, кляча старая? Как ты, должно быть, заметила, я не пишу больше ничего интересного — пишу лишь для того, чтобы задать тебе работу. Может, перепрятать все это в другое место? Ну и плохой же из тебя получится биограф, когда я умру, — столько пробелов в описании такой превосходной личности!
Некогда мне сейчас поразвлечься с тобой. Сожалею!
У меня все еще болит голова. Я проснулась внезапно, с мерзким привкусом джина во рту, — будильника не слышала. Бросилась вниз. Шэрон завтракала; тут же был и Марк — жевал тост и просматривал какое-то досье, и Кларк — тот стоя допивал бутылку молока. Мне показалось, что Кларк злобно на меня глянул, но только на какое-то мгновение… «Ну, Джини, вы проспали? Пришлось нам тут самим похозяйничать», — это сказала Старушка, и, следует признать, довольно миролюбиво.
У меня было такое ощущение, будто на кончике языка у меня расположилась бронетанковая дивизия в полной боевой готовности. «Простите, мадам, последнее время я чувствую себя немного усталой». — «Вот завтра и отдохнете», — сказала Старушка. «Да, мадам», — принимаясь за посуду, вполне вежливо ответила я.
Шэрон поднялась, чтобы освободить свою чашку, Кларк вышел, за ним — Марк, и мы остались одни.
Шэрон передавала мне чашки. «Знаете, Джини, я долго думала о том, что вы рассказали мне. Не скрою, в это трудно поверить, но, с другой стороны, здесь действительно происходит нечто странное. Может быть, вы стали объектом шутки?» — «Нет, какие там шутки, нет! Карен и в самом деле мертва!» — «Я имею в виду, что здесь есть кто-то — может быть, не совсем здоровый, — ну, скажем, кто-то, кому нравится представлять себе, что все это, все эти убийства, совершил он, но вовсе не значит, что это и на самом деле так; он хочет заставить вас поверить в то, что это его рук дело, только и всего». — «Да нет же! Про девушку из Демберри я прочитала до того, как это появилось в газетах, до того — понимаете?» — «Но, Джини, вы же хорошо знаете всех четверых — ни один из них убийцей быть не может!» — «Почему же тогда вы считаете, что здесь происходит что-то странное, а?» — «Не знаю, иногда возникает такое чувство, будто за мной наблюдают, внимательно следят, понимаете, что я имею в виду? Но я очень эмоциональна, знаете ли, нельзя же давать волю своим фантазиям».
Я посмотрела ей прямо в глаза: «Вы и вправду не помните того случая, Шэрон? Это так важно — не понимаю, как такое можно забыть!» Она, похоже, замялась, потом сказала, понизив голос: «Я предпочитаю не вспоминать о тех каникулах, потому что как раз после них бедняжка Зак…»— «Зак?» — «Ш-ш-ш, никогда не произносите его имя в этом доме!» — «Но кто он?» — «Закария — их брат», — прошептала она. «Что?» — «Да, их брат. Он умер в десятилетнем возрасте как раз после этих каникул. Для тетушки это было страшным потрясением! Озеро замерзло, он пошел туда кататься на коньках, а лед под ним проломился. Когда прибежали остальные, было уже поздно… (Она взглянула на часы.) Опаздываю — пора бежать! (Послышался гудок машины мадам Блинт.) Пока, обедать не буду — мне надо в библиотеку!»
Я была совсем ошарашена! Плодятся хуже кроликов! Понимаю теперь, почему Старушка удалилась от мирских наслаждений. Наверное, из-за этого и мой гаврик спятил… Лицемер — никогда не рассказывал об этом Закарии… Ему, надо полагать, не очень хотелось, чтобы о том зашла речь… Стоп, чушь какую-то несу. Закария Марч… да, конечно, «3. М.» — костюмчик-то его! Нужно будет разузнать об этой истории, но в данный момент самое неотложное — Шэрон. Она хотя бы верит мне — я это чувствую. Интересно, до чего же у нее развитая интуиция: заметила, что за ней шпионят. Славная девчонка. Наверняка она все вспомнит. Наверняка! И — конец проблемам! Даже не верится, что такое возможно…
За обедом они сидели мрачные; заметно было, что малышки им не хватает: девочка — вовсе не лишнее в этом доме, это как-то смягчает атмосферу.
И еще: я снова все перерыла в их комнатах, чтобы посмотреть, нет ли недостающих листков. Ничего, конечно же, не нашла. Кажется, есть какой-то рассказ про то, как вот так же ищут какое-то письмо, а оно тем временем лежит у всех на виду — на столе.
Заодно решила проверить свой дневник… вот если бы он писал в моем дневнике… нет, ну что за нелепая мысль. Диву даюсь иногда: и что это с моей головой!
Итак, шпион, вы с Шэрон уже запанибрата? Думаешь, никто не замечает ваших перешептываний? Я всеведущ — заруби себе это на носу. Но ты и слова-то такого не знаешь. О чем с тобой болтает Шэрон? О нашем счастливом детстве? О своем дорогом, обожаемом Заке? Говорю тебе, что мне все известно!
Держи свое рыло подальше от Зака. Зак был святым. Любезность из него так и перла. Всегда к вашим услугам. Всегда вежлив. Ну прямо само совершенство. Рядом с ним все чувствовали себя злыми и паршивыми. Сокровище Зак! Когда он умер, я страшно плакал, ты ведь меня знаешь. Жизнь — такая несправедливая штука. Знаешь, он ведь едва не умер еще при рождении — да, акушерка думала, что родится мертвым. Десять лет отсрочки — это не так уж и плохо. «Такой славный малыш», — говаривала мама. Прямо душечка. Ну разве что не в меру любопытен. Вечно таскался за мной, как хвост, словно я непременно должен наделать каких-нибудь глупостей! К примеру, в тот день он спрятался в подвале и подсматривал за нами с Шэрон. Я увидел его, когда поднялся с пола. Он смотрел на меня в упор, а глаза у него были как у священника. Живой упрек. И знаешь что, Джини? Лично я предпочитаю упреки мертвые. Ну и — бедный, бедный Зак… Мир праху его! Но кстати, что за глупая идея — кататься на коньках на замерзшем озере и до тех пор держать голову под водой, пока не задохнешься! Не надо говорить, что он получил по заслугам, Джини, прояви немножко христианского милосердия!
Он и это сделал. И это! Убил родного брата! Скорее убирайся отсюда, Шэрон, в нем нет никакой человечности — ни капельки. Бред какой-то. Он специально пишет такие вещи, чтобы запугать меня. Наверняка это был несчастный случай. Наверняка. Но как узнать? Не могу же я расспрашивать Старушку…
Наверное, это его он имел в виду, когда писал про «другого шпиона». «Временный зритель…», «Пятое колесо в телеге…» — в самую точку сказано. Но именно поэтому-то Старушка и ходит только на кладбище! Украшать цветами могилу сыночка, которого другой ее сыночек… Ну полный бред!
Когда ты прочитаешь эти строчки, Джини, будет уже слишком поздно.
Пойти посмотреть, не оставил ли он там чего после обеда, не было времени. Ничего не поделаешь. Умираю спать хочу. Перед тем, как подняться к себе, выпила вербены: пока я убирала со стола, они приготовили отвар, и теперь я на ходу засыпаю!
Зато есть одна хорошая новость, превосходная новость! Перед ужином Шэрон заглянула на кухню. Я вышла к ней, и она мне шепнула: «Кажется, я начинаю вспоминать — меня осенило как-то сразу, после полудня, на уроке математики: помню, завязалась драка, я очень разозлилась, кого-то больно, изо всех сил била; я была просто в бешенстве, а кто-то кричал, отбивался; как сейчас вижу открытую дверцу дышащей жаром топки, ее красное нутро, но никак не могу увидеть, кого же я била: все очень смутно, как во сне, понимаете; но не знаю — может быть, это игра воображения; в детстве, как известно, частенько дерутся!..» — «О, умоляю вас, Шэрон, ну попытайтесь же!» — «Поговорим об этом завтра в горах — там мы будем чувствовать себя спо-. койнее!» Словно собираясь что-то добавить, она приоткрыла было рот, но потом передумала: «Нет, это невозможно». — «Что именно?» — «Ничего, завтра увидим». Явилась Старушка: «Ну что, молодежь, секретничаем?» Она последнее время повеселела. И слава Богу. Я пошла за блюдом с колбасой. Скорей бы утро — уверена, что наконец-то все узнаю!
До чего же спать хочется — ручка выскааааальзывает ииииз паааальцев, забавно: плаваю в тумане, хотя ничего, кроме отвара, не выпила; но если от него можно захмелеть, то тогда и джина не хочется, хочется только спать, спать, спать. Завтра нужно быть в форме, в потрясающей форме, а сейчас — в койку!
Это уже не шутки. Совсем не шутки. Сейчас пойду в полицию и, конечно же, обратно уже не вернусь. Но иначе поступить я не могу. Полдень, сижу у себя в комнате. Старушка возится в саду. Просто катастрофа, и я не в силах понять, как это могло получиться.
Может, люди когда-нибудь прочтут мои записи, значит, нужно рассказать все по порядку. Я проснулась — все тело было тяжелым, голова раскалывалась на части, глаза опухли, вдобавок меня тошнило. Встаю. Смотрю — день уже в разгаре. День, хотя должно быть семь утра! В это время года в семь утра солнца не бывает.
Иду к двери, — он запер меня, закрыл! — но нет, дверь открывается. Открывается, а в доме — тихо, очень тихо, ни звука, только радио бубнит внизу; бегом бросаюсь вниз по лестнице, влетаю как сумасшедшая: «В чем дело, что случилось?» Старушка, с лейкой в руках, делает большие глаза: «Что с вами, Джини?» — «Где они?» — «Вам прекрасно известно, что они собирались в горы, Джини. Вы заболели?» — «Но вы же знаете, что я должна была поехать с ними!» Обеспокоенная — это видно по глазам, она отшатывается, вода из лейки течет на ковер. «Джини, я тут ни при чем». — «Почему вы не разбудили меня, — заорала я не своим голосом, — почему?» — «Помилуйте, Джини, вы же оставили в кухне записку…»— «Что?! Что!»
Как есть — в чиненой-перечиненной ночной рубашке, со всклокоченными волосами, я надвигаюсь на нее. Она натыкается на стол. «Эта записка в кухне… Вам плохо, Джини?» Бегу на кухню, на столе — клочок бумаги, белый такой листок; я останавливаюсь, уставившись на него.
Подхожу. Протягиваю руку — вижу, как рука тянется к листку, — странно, он совсем чистый. Беру листок — клочок бумаги, а на нем всего две строчки:
«Вообще-то я слишком устала и предпочитаю выспаться, извините. Надеюсь, что вы хорошо проведете время.
Джини».
Две строчки моим почерком.
На самом деле это не мой почерк, но похоже. Кладу листок на место оборачиваюсь. Говорю Старушке: «Извините». И тоже вдруг чувствую себя очень старой; поднимаюсь по лестнице, иду в хозяйкину спальню… «Когда ты прочитаешь эти строчки, будет уже слишком поздно…» Негодяй, вот негодяй; мне хочется плакать, не желаю я плакать: когда отец меня колотил, я не плакала. Не плакала, когда узнала, что закатают меня на два года. Мне хочется плакать — отвратительное состояние, — как же я устала!
Телефон звонит. Мне страшно. Старушка снимает трубку. Я ничего не слышу. Спазм в желудке. Она опускает трубку на место. Зовет меня. Господи Боже мой, умоляю тебя.
Шэрон свалилась со скалы. С высоты в две сотни метров.
Шэрон мертва.
На какой-то момент нервы мои расслабились. И теперь мне лучше, но тело все еще как ватное. Они пока не вернулись, но скоро явятся. Старушка театрально плачет, заламывая руки. Она, должно быть, звонила в больницу, чтобы сообщить родителям Шэрон. Не хотела бы я быть на ее месте. Настоящая трагедия — другого слова не подберешь.
Но я не допущу, чтобы все это вот так дальше и продолжалось. Ни о каком отъезде и речи теперь быть не может. Шэрон была славной девочкой — храброй и умной. Клянусь, что ее смерть не пройдет безнаказанно. А вмешивать в свои дела фараонов я не привыкла. Сведу счеты с этим свиненышем без посторонней помощи. Самым решительным образом. И да простит меня Господь.
Перечитываю написанное и в ужас прихожу от того, какая сильная жажда мести на меня напала. Надо все хорошенько обдумать. Звонят — это они. И еще какието голоса, — наверное, полиция.
Я сделал это. Сделал-таки! Она подошла к краю пропасти, чтобы посмотреть на деревню внизу. На лыжах она катается лучше нас и пустилась по опасной лыжне — через лес. Благодарение младенцу Иисусу — стал наползать туман, густой тяжелый туман, и поневоле мы все потеряли друг дружку.
А она, сделав разворот, на миг остановилась на самом краю пропасти, склонилась вперед, чтобы полюбоваться красивым видом, открывавшимся внизу… Я подъехал к ней тихо, бесшумно — было слышно, лишь как снег падает в тумане. Чудесное мгновение — воспоминание об этом белом снеге с белого неба, а на его фоне — фигура Шэрон в красном.
Она повернула голову, увидела меня, подняла лыжную палку, приветствуя; волосы у нее развевались, в них застряли снежинки. Улыбнулась — мне улыбнулась, — обрадовалась, увидев меня.
Я ехал прямо на нее и чувствовал, что мое лицо тоже улыбается, чувствовал, как напряглись мускулы по обеим сторонам рта, как холодно стало зубам, значит, я, должно быть, улыбался; но ее рука опустилась, потом я увидел, что лицо у нее внезапно стало каким-то задумчивым, затем — резко — встревоженным, словно оцепеневшим. Она протянула руку, чтобы оттолкнуть меня, а я улыбался, улыбался, и от страха глаза ее стали совсем огромными.
Я наехал на нее на полной скорости. Она попыталась свернуть в сторону, палка метнулась к моему лицу — я схватил ее, бросил на землю; я улыбался. «Нет, нет», — звучал ее голос. Она закричала: «Знала ведь я, помогите!» Повторила: «Ведь знала!» Ее лицо — совсем рядом с моим… Со всего размаху я толкнул ее назад, она заскользила по насту. «Нет, нет!» — звучал ее голос, голос с этого надменного лица! Она отчаянно размахивала руками, в глазах застыл ужас.
Я затормозил у самого края обрыва, а она — с пронзительным криком она полетела: полы куртки развевались, она была похожа на птичку. Несколько секунд она парила в тумане. Я уехал оттуда — ее не было больше видно; она летела среди снежинок, лыжи тянули ее к земле, а земля была далеко внизу. Сильно оттолкнувшись, я покатил оттуда через лес, срезая путь, спустился к началу канатной дороги, снова поднялся наверх, — мы опять собрались все вместе на лыжне и какое-то время катались, пока папа не забеспокоился.
Ее нашли почти сразу — катавшиеся внизу лыжники проезжали возле того места. Она разбилась на кусочки. Зрелище, похоже, было своеобразное: сплошные прямые углы. Опознать ее пошел папа.
А мы ждали его в баре. Люди показывали на нас пальцами и сочувствовали. Мы скорбели. У Марка в глазах стояли слезы, на какое-то время он был вынужден даже выйти на воздух; Старк беспрестанно хрустел суставами пальцев, Кларк выпил рюмку коньяка — он побелел как полотно, а Джек, уставившись невидящим взором в пространство, грыз ногти.
Папа вернулся с полицейскими, — конечно же, несчастный случай: в тумане не заметила поворота, никаких вех там не стоит, лыжня опасная, в плохую погоду ездить по ней запрещено; она была слишком самоуверенной — это точно; на сей раз это ее и подвело.
В машине все молчали. Папа кусал губы, быстро и скверно вел машину. Когда случается что-то непредвиденное, люди всегда реагируют на это не лучшим образом, нервы у них никуда не годятся. Лично я в душе был очень спокоен. Пока мои глаза, как у остальных, роняли слезы, я мысленно насвистывал.
А уж здесь, разумеется, ну чистый фольклор! Джини плачет, мама тоже. Должны приехать родители Шэрон. Сама она в морге, там ее приготовят к похоронам.
А тебя, Джини, там не было.
Почему тебя там не было? Она бы не умерла, ты ведь знаешь.
Полиция, вопросы, прискорбная случайность… Теперь, когда шок прошел и мальчишки таращатся на меня, я рыдаю без передышки… Старушка висит на телефоне — люди звонят беспрестанно. Доктор наливает себе бренди, сидит и курит, а я реву. Фараоны сказали, что это действительно глупый несчастный случай, и смылись — воскресенье ведь!
Поднялась наверх и нашла очередное свидетельство. («Свидетельство» — прямо хоть в газету печатай!) Закапала его слезами, потому что плакала, — наплевать. Раз он подсыпал мне снотворного, то может и чего похуже сделать. Наверное, оно было в отваре вербены.
А я-то, дура этакая, боялась его подарка — джина! Из-за слез ничего не вижу, пишу вкривь и вкось.
Лыжи свои они оставили в коридоре, нужно убрать их в гараж; там и лыжи Шэрон.
Знаю, это я во всем виновата, и, когда произношу ее имя — Шэрон, — реву вдвое сильнее. Надо остановиться, иначе с ума сейчас сойду. Выпью стаканчик и лягу в постель, запру дверь на ключ и засну с пушкой в обнимку. Утро вечера мудренее. Нужно вычислить его и убить.
Отнесла лыжи в гараж. Выстроила их вдоль задней стены. Там еще лежит старая одежда, в которой работают в саду. В куче тряпья валялись брюки. Клетчатые брюки. Все в грязи, но пятен крови нет. Значит, наврал. А пока я пребывала в заблуждении, у него хватило времени на то, чтобы спокойненько вычистить свои. Дурачит меня, как ребенка. Для него врать — что дышать. Надо научиться читать между строк.
Лыжи Шэрон поменьше остальных. Я поставила их чуть поодаль. Одна из них сломана.
Похороны послезавтра.
Нынче утром дом выглядит зловещим. Мальчишки болтаются без дела. Все молчат. Ночью мне снились кошмары. Снилось, будто меня накрыли простыней и душат. Я заорала. Проснулась — волосы слиплись от пота. Поднялась наверх, но ничего нового не было. На обед приготовила куриный бульон.
Через приоткрытую дверь я наблюдал, как Джини возится на кухне. Смотрел на ее красные руки, фартук, ступни, толстые ноги. Я не голоден.
Все мы очень устали. Нам необходимо передохнуть. События последних дней развивались слишком стремительно. А мы ведь не машины, правда? Мне снилась Шэрон: накрытая белой простыней, она кричала. Я трахал ее до тех пор, пока она не смолкла.
Снег больше не идет. Очень темно, хотя еще и трех часов нет. Послезавтра хоронят Шэрон. Мы заказали прекрасный венок из красных и белых цветов с надписью: «Нашей маленькой Шэрон». Жду не дождусь этих похорон. Во-первых, потому, что надену красивый костюм; во-вторых, потому, что во время похорон люди идут друг за другом, бросают на гроб землю и поют гимны. Обожаю все это. Родители Шэрон были против, ее мать хотела устроить похороны по еврейским обычаям, мамин брат требовал похорон по католическому обряду, в конце концов мать вынуждена была уступить… как видишь, от этой девицы даже после смерти одни неприятности.
Не знаю, почему я продолжаю с тобой разговаривать, Джини. Несомненно, лишь по доброте душевной. Мне не очень нравится, что ты забираешь листки моего дневника. Советую больше так не делать.
P. S. Я назначил дату твоей смерти.
(магнитофонная запись)
Того и гляди, вырвет. Гм-гм — решила записать себя на магнитофон: это удобнее, потому как ручку мне не удержать. Вдобавок магнитофонную запись можно стереть, а еще я хочу отплатить ему той же монетой, значит, нужно научиться пользоваться этой машиной.
Я вот что придумала: спрячу магнитофон в комнате Старушки и буду записывать все, что там происходит. Может, он заговорит или, не знаю уж, мало ли что, рассмеется, закашляет — ну сделает что-нибудь, что выдаст его…
Я опять тут; извиняюсь — ходила хлебнуть маленько для сугреву.
Забавно говорить в какой-то аппарат: чувствуешь себя совершенной дурой. У-у, мистер Магнитофон, вы меня слышите? Поневоле шутить начнешь… А теперь — прыг в постель! Спокойной ночи, сволочь механическая.
Забавно думать, что вот сейчас ты жива, а скоро будешь мертвой. И зазря ты набивала себе башку всеми этими книжками. Зазря и на пушку потратилась. Ты даже напиться вдоволь не успеешь. Напиться, напиться — надоело все время быть настороже; на страже пусть стоят солдаты королевы — а королеве на них плевать: сидит себе в тепле в Букингемском дворце и кушает всяких там экзотических птичек. Ладно, старая пьянь! Нет, но — назначить дату смерти, этот молокосос вообразил, что ему все позволено! Пойду да вздую его как следует… голова кружится… Спать.
Я сейчас в маминой комнате. Мама внизу, беседует с полицейскими. Джини тоже внизу. Какое-то время они там будут заняты. Полиция здесь из-за Карен. Время от времени они заходят узнать, нет ли чего новенького. Псины старые — принюхиваются то тут, то там, не дают им покоя эти славненькие убийства в наших краях. Но всю-то деревню никак не обвинишь, а? Вперед, псины, нюхайте, нюхайте, раскапывайте старые кости… Все заняты делом: Марк работает над досье, Джек надраивает саксофон, Старк мастерит электронную игру, Кларк упражняется с гантелями. А папа изучает очередную научную статью.
Только не забывать следить за тем, откуда раздается голос Джини. Видишь, Джини, я забочусь о тебе. Ты все еще читаешь мои записи? Как бы узнать? Ты так сдержанна…
Знаешь, чего бы мне хотелось? Мне хотелось бы открыть дверь в твою комнату и сказать тебе: «Здравствуй, Джини, это я. Здравствуй, Джини, это Я!» Хорошо звучит. Спокойно. Уверенно. Не как у этих слюнявых психов в кино. Ты, запинаясь, проговоришь: «Я не понимаю…» А потом умрешь, прижав губы к моему… умрешь, поскуливая, словно сука во время течки, а моя рука будет сжимать твой затылок — тебе понравится это, а? Понравится, шлюха; до чего же ты мне противна! Нужно пойти привести себя в порядок, сменить штаны. Слишком жарко. Может, я болен?
Нет, не болен, я знаю это, я хорошо себя чувствую, с головой у меня все в порядке. Температуры нет. Почему ты не убила меня, Шэрон, почему? Моя голова была в твоих руках, ты била ею об пол, топка гудела… почему ты меня не убила? А ты, Зак, ну зачем ты подглядывал! Не нравится мне больше писать этот дневник, ничего мне больше не нравится, — я зол, очень зол, ненавижу всех вас!
Отчет за вторник
Два часа: опять приходили полицейские. Чувствую, они что-то заподозрили. Спрашивали, ездили ли куда-нибудь мальчики последнее время. «Нет», — сказала Старушка, умильно на них глядя. А я — ни с того ни с сего: «Как это „нет", мадам, ведь они ездили в Демберри». Она раздраженно поправила меня: «Да нет, Джини, не в Демберри — в Скотфилд, к тетушке». Я промолчала. Чтобы попасть в Скотфилд, нужно проехать через Демберри. Фараон все записал себе в блокнотик. Голова кругом идет: все пишут, пишут, целыми днями только и делают, что пишут. Пирожки, чай и — с Богом, фараонщина.
Пять часов: пока их нет — ушли за рождественской елкой, — поднимусь за магнитофоном. Похоже, смерть Шэрон аппетита им не испортила. Заодно быстренько прочитала его листочки и сунула их обратно — как попало нарочно. Это еще только начало.
Одиннадцать вечера: сейчас прослушаю пленку и запишу свои впечатления. Звук включу совсем тихонько. Нужно бы купить такие наушники, как по телевизору показывают. Хватит мечтать — за работу.
Отчет по записи:
Слышно, как открывается дверь. Кто-то ступает по ковру. Открывает дверцу шкафа — она чуть скрипит; какие-то очень легкие звуки, — конечно, это он полез в манто…
А, вот шорох бумаги — разглаживает листки, скрип пера по бумаге, — наверное, он пишет чернильной ручкой… Скрип пера замирает время от времени, — должно быть, думает после каждого предложения. Дышит все тяжелее. Учитывая, какие мерзости он описывает… О, заговорил!
Прокрутила пленку назад, прослушала снова — очень хриплый голос, шепот: «Здравствуй, Джини, это я». Он повторяет это дважды, медленно и начинает очень тяжело, с каким-то шипением, дышать — что он там творит? Ох, до чего же я глупая — о-ля-ля, как его разобрало! «Шлюха!» Он произносит это отчетливо и совсем не детским голосом, нет — это уже голос из какого-то кошмарного сна, который цедит сквозь зубы: «Шлюха».
Теперь голос стал таким же, как в прошлый раз: измученным, шипящим, звук его похож на тот, что получается, когда резко отпускают, встряхивая, скрученное мокрое белье. А теперь он успокаивается: трещит суставами пальцев, переводит дыхание, складывает свои бумажки, убирает их. Быстрые шаги, дверь закрывается. Захватывающая передача «Преступник у микрофона» закончена.
Теперь я знаю: голос у него не просто «под сумасшедшего» — чтобы нагнать на меня страху, — а как у самого настоящего сумасшедшего. Значит, большую часть времени он, должно быть, пребывает во вторичном состоянии. Под личиной молодого человека кроется чудовище — с отвратительным голосом, отвратительными замыслами, — чудовище, почти без остатка сожравшее парня, который когда-то был вполне хорошим.
Завтра в восемь утра все идут на кладбище. Там будет отец Шэрон. (Мать осталась в больнице: у нее перелом таза, передвигаться она не может.)
Приняла решение: отвечу ему. Нужно войти в эту игру и сделать его управляемым. Отец мне так говорил о дзюдо: «Нужно уметь воспользоваться силой противника. Делать вид, будто поддаешься ему, чтобы заставить его потерять равновесие». Но никаким дзюдо он никогда не занимался.
Восхитительная прогулка на кладбище. Следы траурного шествия на белом снегу. Много цветов, много народу — такой прискорбный несчастный случай, бедные люди, — ну прямо «черная серия»! Мы четверо выглядим безупречно, мы так хороши собой и корректны, что можно подумать — женихи явились на церемонию бракосочетания. Бракосочетания со смертью. Все четверо — такие сильные, но очень бледные; на протяжении церемонии мы держались очень прямо…
Мама была без сил, мы поддерживали ее. Папа пел во весь голос.
Были и родители Карен. Мало им похоронить собственную дочь — они еще и чужих хоронить приходят! И папа Шэрон в инвалидной коляске, при нем — медсестра, которая была вынуждена сделать ему укол. И двое полицейских, которые расследуют дело Карен. Не очень-то мне понравилось это явление — двое полицейских.
А в остальном все было хорошо. Я чувствовал, как в волосах застревают снежинки. Это мне очень нравится. Ящик — из светлого дерева, как у Карен, красивого светлого дерева, предназначенного для девственниц, — несли бережно…
С печалью и состраданием мы склонили головы, а священник пробубнил то, что полагается… Джини тоже склонила голову, — конечно же, она плакала, дабы продемонстрировать всем свой красный нос. Джини, дорогуша, ты только и делаешь, что плачешь; хочешь, я утешу тебя: обниму сильно-сильно?
Небо было совсем черным. Вспыхивали молнии. Я не очень люблю молнии. Можно подумать, что уже вечер, а было утро. Как будто наступила та тьма, о которой говорится в Библии; хотелось, чтобы все уже кончилось. Как и остальные, я взял горсть снега и бросил в яму; раздалось плюх, именно так — плюх!, и все. Шэрон там, внизу, она никогда не выберется оттуда, ей никогда не исполнится восемнадцать, и двадцать тоже, она навсегда останется такой, как была, — с переливчатым смехом и черными волосами; она так и засунута в ящик — прямая-прямая; интересно, ее так и похоронили в красной куртке с капюшоном?
Потом все ушли. Мы проходили мимо могилы бедняжки Зака, и я видел, как печально мама взглянула на нее. На могиле лежали свежие цветы. Меня охватило желание растоптать их. «Не скажешь, чтобы было тепло», — произнес папа. «Печальный день», — сказала мама. «Бедная девочка», — сказал Марк. «В это невозможно поверить», — сказал Кларк. «Видели ее отца? Вот бедняга…» — сказал Джек. «Она была такая славная», — сказал Старк.
Когда вечером, пока они пили аперитив, я поднялась наверх, его послание уже лежало там. Наискось через весь листок я написала: «А ты ведь очень любил Шэрон, да?» — и поспешила унести ноги. Посмотрим.
Этот гиблый край, холод, тишина мне противны. Особенно тишина — из-за нее и криков не услышишь. Возникает такое чувство, что бороться бесполезно: что бы ты ни делала, все равно обречена. Забавно: с помощью этой тетрадки я научилась писать такие красивые фразы. В общем, такое у меня складывается впечатление. Так ведь говорить о себе все любят.
На похоронах я плакала. Чувствовала, как слезы замерзают на щеках. Мальчики стояли молча. Враждебно. Не знаю почему, но тогда я именно так и подумала: «Враждебно». На обратном пути мы прошли мимо детской могилки, и я увидела высеченную на мраморе эпитафию: «Закария Марч — на десятом году жизни унесенный из мира любящих его близких, спи спокойно». Проходя возле нее, Старушка съежилась, прижав руку к сердцу. Мальчики и головы не повернули, прошли мимо. Все, что ли, четверо его ненавидели?
Не терпится узнать, что он сделает, увидев, как я осквернила его пресвятой обожаемый дневничок. И это еще только начало, голубчик!
Все думаю о той репе. Тайна, сокрытая мраком, как мой папаша говаривал. Нынче вечером решила пройтись по дому. Чтобы немножко разведать. Жду, когда они уснут.
Заглянула в корзинку с грязным бельем и нашла там джинсы в пятнах. Но вчера они все были в джинсах, и, конечно же, одинаковых — со всякими строчками, как молодежь носит. Вообще, этих джинсов у них целый склад. Даже доктор их носит. Даже Старушка. Будто на рекламной картинке.
В этом доме все похоже на рекламную картинку. Как будто с минуты на минуту здесь ждут репортеров, и поэтому все всегда должно блестеть.
Тихо. Сейчас выйду. Беру с собой пушку и магнитофон на случай, если…
Пойду рассмотрю повнимательнее лыжи — может, какие следы обнаружатся.
Сижу у себя в комнате. За дверью раздаются шаги. Кто-то идет по коридору. Нетрудно догадаться, кто это может быть… Конечно же, некая нахалка. Но успокойся — это будет не сегодня. Шпионь, девочка моя, пользуйся случаем! Видела могилу своего предшественника, товарища по шпионажу, — он так преуспел в этом деле!
Наверняка она идет рыться в гараже.
Не любил я Шэрон. Никого я не люблю. И никогда не любил. Я не слабак какой-нибудь, слышишь? Не стоит тебе пачкать мой дневник своими мерзкими посланиями. Я запрещаю тебе делать это, дура старая, корова толстая, ничего-то ты не понимаешь!
Пить хочется. Надеешься: пойду за тобой следом и ты сможешь подловить меня, за новичка держишь, да? Буду сидеть здесь, в тепле, пока ты понапрасну тратишь время, рыская по дому.
А тебе никогда не приходило в голову, что я — дьявол?
Уф, ну и вылазка! Осмотрела лыжи, все они поцарапаны и ободраны, ничего из моей затеи не вышло. Ничего похожего на кусочки красной ткани ни к одной из них не пристало. Увы, все это происходит не в детективном романе.
На обратном пути прошла через библиотеку, чтобы глотнуть докторского бренди. Не люблю я эту комнату. Темная. Затхлая. Табаком провоняла. Здесь месье работает.
Села за его письменный стол. Красивый стол из черного дуба.
Хотите верьте, хотите нет — все произошло так же, как и с манто. Должно быть, это предопределено свыше! (Шикарное выражение, я его в тюряге подцепила; Мишель так говорила: «Если я и убила своих детей, то лишь потому, что так было предопределено свыше!» Бедная Мишель — ей еще десять лет сидеть.)
Поглаживаю письменный стол — то сверху, то снизу, очень люблю дерево. Открываю бювар, провожу пальцем по розовой промокашке, на которой отпечатались совсем свежие следы нескольких строчек (интересно, сочтут ли люди мое повествование красивым, если когда-нибудь прочтут его?), приглядываюсь к ним: мне нравится читать отпечатавшиеся на промокашках слова — будто расшифровываешь секретное послание.
Могу сказать, что на сей раз надежды мои оправдались. Всего несколько строк: «…но теперь это будет твоя». Конец письма. Его письма. Он тщательно промокнул его перед тем, как отнести наверх. Пока днем все без дела болтались по дому, он явился сюда и спокойненько занялся своей писаниной.
А я, конечно же, не помню, чтобы кто-то из них сюда заходил.
И это не все. Когда я это увидела, то принялась обыскивать письменный стол. Был такой момент, когда на лестнице мне послышался какой-то звук, я испугалась, вытащила револьвер — ничего.
Настороженно прислушиваясь, я боялась услышать какой-нибудь вздох, чье-то дыхание, потому что ступеньки могут, конечно, трещать сами по себе, но уж никак не дышать. А тут — ровным счетом ничего. Тогда я возобновила поиски. До самого локтя засунула руку под стол (такое я видела в кино про шпионов), и — сработало! Рука наткнулась на что-то плоское и твердое. Вытащила. Какая-то брошюрка. Черная с красным обрезом. Как молитвенник. Хорошенькая. Она была приклеена скотчем к днищу стола.
Я открыла ее. Это оказалось не брошюркой. Это оказалось чудовищно.
Серия набросков. Там было лицо маленькой девочки, потом — чем-то знакомого мне мальчика, потом — других девчонок, потом — Карен и, наконец, Шэрон и мое.
С застывшими улыбками. Превосходно нарисованные. Только глаза на всех лицах были выколоты — по-настоящему выколоты, так что сквозь глазницы каждого из них на вас смотрит тот, кто внизу.
Я — последняя. Под мои пустые глазницы подложена красная промокашка. Я улыбаюсь, и глаза у меня красные. Через каждое лицо (а их десяток) наискось проходит отпечаток — тоже красный, ярко-красный, словно след руки, погладившей каждого из них по щеке; но если присмотреться повнимательнее, то становится ясно, что это не рука, а нечто иссохшее, когтистое — отпечаток самой смерти.
Смерть наложила отпечаток на мое лицо — ни у кого больше не может быть такой руки, как эта: с тремя длинными костлявыми пальцами, которые пытаются дотянуться до моего рта.
Внезапно я поняла, отчего лицо мальчика мне было знакомо: это их лицо! Я сразу же призадумалась над тем, что нигде нет фотографий, на которых они были бы сняты маленькими. В доме можно найти лишь те, на которых им уже по крайней мере лет двенадцать.
Что здесь творится? Прилепила блокнот на место липкой лентой — надеюсь, не отвалится; все еще дрожу, да так, что револьвер в кармане стучит по бедру; кто-то в этом доме играет с мертвецами и всякими связанными со смертью штуками, — кто-то, кто, впадая в слабоумие, теряет всякое подобие человеческого образа.