Архим. Августин Никитин несколько раз в своих воспоминаниях 2008 г. употреблял клише «в те годы нельзя было и помыслить». Оборот этот был в большом ходу на исходе перестройки, в 199101993 гг. «Кто бы мог подумать, что в подземных переходах будут продавать Солженицына!» «Кто бы мог подумать, что в табачных ларьках будут продават порнуху!» «Кто бы мог подумать, что коммунизм заменяет православием!»
Надо было думать!
Никто ведь не говорил в середине 1990-х: «Кто бы мог подумать, что мы будем бомбить чеченцев!» «Кто бы мог подумать, что чекисты захватят Россию!» «Кто бы мог подумать, что православные окажутся такими жадными и вздорными!!!» Никто так не говорил, потому что это было нетрудно предвидеть. На ёлках не растут бананы.
Между прочим, «нельзя было и помыслить» архим. Августин употребляет в ситуации, когда именно «надо было помыслить». Он описывает фильм про Новгород 1985 года (144), в котором история уже была переврана так, что большевики оказывались спасителями православных святынь. Надо было задуматься: с чего вдруг в жёстко подцензурном кинепроизводстве появились такие неожиданные сюжеты? Ответ ясен: коммунизм начинают заменять православием.
Можно ли сегодня помыслить атомную войну? В России о ней даже не задумываются, а большинство американцев, по последнему опросу, убеждены, что в ближайшие сто лет такая война разразится. Потому что американцы считают, а мы рассчитываем.
А можно ли сегодня помыслить, что Россия в ближайшие двадцать лет станет демократией — нормальной, а не управляемой? Можно! Только для этого нужно считать не только то, что окружает тебя, но и то, что в тебе. Нужно считать не только вековые традиции агрессии, но и твою, пять минут назад созревшую волю к миру и свободе. Надо брать пример с Ирода: он брал в расчёт не только своих солдат, свою казну, свои дворцы, но и Младенца в Вифлееме. И был прав!
Семидесятые годы были освещены солженицынским воззванием «Жить не по лжи». Российские диссиденты размножали это воззвание на бумаге и старались жить по нему. Благодаря этому сегодня российская интеллигенция может гордиться: призыв был услышан, на бой с ложью вышли десятки людей. Однако никто не гордится: очевидно, что первый бой проигран. Борцы и зрители равно продолжают жить во лжи и по лжи. Само по себе это не страшно. Жизнь во лжи — нормальное состояние мира. Ложь и нельзя истребить политическими средствами, к тому же за один раунд. Безумно страшно иное: когда никто не имеет смелости назвать ложь — ложью. Такое называние и стало подвигом Солженицына и других диссидентов.
Солженицын призывал к гражданскому неповиновению лжи: не выписывать «их» газет и не ходить на «их» собрания, чтобы даже пятачком, даже молчаливым присутствием не подтверждать «их» ложь о всенародном одобрении. Диссиденты выполнили это и много более. Кто в те годы печатал на машинке, проявлял больше мужества, чем те, кто сейчас дерется с милицией. Первый слой лжи был снят — и слава Богу! Эта ложь мертва, хотя те, кого диссиденты лаконично звали «они», продолжают лгать. Сегодня «они» разделились на демократов и антидемократов. Сегодня «они» утверждают, что были большими диссидентами, чем Сахаров. Сегодня «они» стряпают фальшивую демократию с усердием вегетарианца, готовящего фальшивого зайца — и с таким же отвращением на лице. Порядочные люди живут в этой лжи — но лгут люди (тоже большевики), утверждающие, что именно порядочные люди эту ложь породили и ее разделяют. С этими разновидностями лжи бороться смешно и ненужно — теперь.
Но за первым слоем оказался второй. К этому диссиденты не были готовы, и в начале 1990-х годов, сразу после «путча», начался новый виток лжи.
Конечно, нельзя сказать, что лгали казённые демократы — люди, которые лгали из-за денег или из-за страха, что выплывет наружу их сотрудничество с Лубянкой (в странах социализма процент таких сотрудников доходил до трети населения — в России наверняка был больше, тем более, среди номенклатуры). Лгать может лишь честный человек, лжец — реализует свою сущность. Честные люди лгали (и часто лгут), когда говорили, что в России «парламент», что с Лубянкой «ведутся переговоры».
Тут нельзя оправдаться «политикой компромисса». Компромиссы-то заключаются все с той же, отнюдь не обычной политической силой, а с воплощенной ложью, с идеологами все той же лжи об авангарде, ведущем народ к светлому будущему, пусть и без ссылок на Маркса или Ленина. Ложь — это кровь сатаны; кто лжет, причащается кровообращению тьмы. Сатана и отбросил марксизм, по которому переливал ложь вчера, и взялся за свою любимую игру, заставляя нас выбирать из двух зол. Мы якобы выбираем между беззаконием и законом. На самом же деле, выбора нет, нет ни закона, ни беззакония, ни большевизма, ни демократии, а только сатанинская пустота и зло. Неискренние, деланные разговоры о том, что всё-таки это зло, но такое… ну пусть будет всё-таки называться парламентом, — чистой воды магия, попытки заклясть зло, назвать атомную подводку лодку «Беда» — яхтой «Победа».
Три качества «революционной» интеллигенции возродились в интеллигенции диссидентской и предопределили наши вчерашние успехи в борьбе с ложью и нашу сегодняшнюю растерянность перед ней: коллективизм, нигилизм и утопизм.
Коллективизм стал методом борьбы с ложью, поскольку ложь казалась легкоопровержимой: достаточно навалиться всем вместе, и она скоренько рухнет. Идеальной была бы стадность: весь бы народ рванул, навалился на загородку, опрокинул ее и вырвался на волю в пампасы. Народ, однако, никуда не рвался и не рвется. Интеллигенту хочется в стадо — но интеллигентность не пускает. Умирает и думает каждый в одиночку, поэтому люди думающие с трудом объединяются хотя бы для решения чисто механических задач, вроде достижения горной вершины или свержения царизма (большевизма). Правда, кружковщина спасла диссидентов от бесплодной гибели — честь ей и слава. Но сегодня она была бы неуместной, потому что совершенно новая ложь высится перед нами — ее каждый должен преодолевать сам. Сегодня все должны размежеваться не для того, чтобы объединиться, а чтобы пахать и пахать на своем участке.
Нигилизм — отсутствие внутреннего положительного идеала, который можно было бы сразу поставить на место свергнутого идола — стал заметен лишь сейчас. Оказалось, что революционные идеалы социализма были пусты, так что любой проходимец мог поместить в них всю свою сущность. Но то же самое относится и к идеалам демократии. Бессодержательность воспринималась не как отрицание идеалов, а как бескорыстность интеллигенции: наше дело дать свободу, а не решать, как ее использовать. Это было уместно и хорошо для борьбы, а кстати переключало энергию с думания на разрушение. Сегодня такое бессеребренничество уже не благородно, а непрофессионально. Пока рабство окутывало Россию мраком, мозги общества могли заниматься только тем, что поднимали волосы дыбом, заставляли ужасаться рабству и стремиться к освобождению. Когда на шее жесткий ошейник, думать невозможно — можно лишь вопить от боли: «Жить не по лжи, не по лжи, по лжи». Вздыбливание, между тем, вошло в привычку и продолжается по сей день. Но сегодня-то оно ведет лишь к тому, что и мозги, и организм в целом превращаются в комок истерически взвинченных нервов. Пора мозгам вернуться к исполнению своих основных функций: двигать организм не криками, а мыслями о том, как жить по правде.
Утопизм русской интеллигенции — это вера не вообще в светлое будущее, а в то, что светлое будущее «не за горами». На самом деле, оно — за горами, через которые ведет узкий проход смерти, и светлым оно будет у одних от блеска адского пламени, у других — от света Истины. Утопизм есть вера в быстрое (хотя бесформенное — от нигилизма) счастье. Биологически такая вера естественна в борце — она подбадривает его. Тактически она выгодна, ибо привлекает в стан борющихся массу. Но утопизм уже обнаружил свою стратегическую слабость: он по определению не передается следующему поколению, которое видит будущее воочию. А будущее всегда — не светло. Когда оно — как ныне — не полный и болезненный мрак, то всякий внешний стимул к движению пропадает.
Коллективизм, нигилизм и утопизм русской интеллигенции осуждались со времен «Вех». Осуждение было верно теоретически и напрасно практически. Первый круг борьбы с ложью был самым примитивным — в смысле первобытным. В 1917 интеллигенция свергла иго, более страшное народу, чем большевизм: ибо то было рабство родное, тысячелетненькое, теплое и задушевное. Опасность того древнего рабства мы можем понять именно сейчас, когда монархический запах начинает просачиваться из щелей разбитого социального механизма. Но нельзя оправдывать одно рабство сравнением с другим. Борьба с Единственно Верной Идеологией была борьбой правильной и необходимой. В 1974 г. призыв «жить не по лжи» — по второму кругу — был призывом именно к коллективистскому, нигилистическому и утопическому в интеллигенции. Это был своевременный призыв, и последовавшее ему меньшинство больше всех сделало для освобождения России (что означает и: более всех несет ответственность за происходящее сегодня).
Сегодня нет нужды бороться с коллективизмом, нигилизмом и утопизмом: в отсутствие противника они умирают сами. У русской интеллигенции сейчас самое замечательное время: нормальное. «Как у людей», у нас теперь не прислушиваются к советам интеллектуалов. «Как у всех», у нас теперь невозможно напечатать хорошую книгу, чтобы цена ее была маленькой, а гонорар — большим. «Как во всем цивилизованном мире» мозги общества постепенно занимают свое место — очень скрытое, пассивное для внешнего наблюдателя, соединенное с иными членами общества не механическими суставами, а мириадами невидимых ниточек. Все это непривычно, все это впервые. Мы впервые освободились от борьбы за свободу общества.
Только было бы ошибкой просто переносить борьбу внутрь себя. Борьба с ложью не может быть единообразной, и третий круг ее весьма непохож на предыдущие. Если победитель дракона станет бороться с драконом внутри человека, это будет не столько переход к борьбе с глубинным, духовным злом, сколько шизофрения. Ибо с духовным злом, в отличие от зла внешнего, социального, политического, бесполезно бороться. Оно только того и ждет. Оно мечтает оторвать интеллигентного человека от его предназначения: думать, рассуждать, размышлять. Оно жаждет утвердить в нас костяное сердце борца, потому что ему опасно живое, любящее сердце, без которого невозможно подлинное мышление.
Сегодня «жить не по лжи» — значит жить очень лично. Прямое следствие такого индивидуализма: чаю с друзьями придется пить меньше, а читать и писать — больше. Частью этого очень личного существования будет не меньшая, а большая, чем прежде, политическая активность, при которой уже никто не посмеет пропускать вперед подлецов и подонков, вчерашних большевиков, под предлогом, что есть якобы «грязная политика», которую им и надо поручать, что ложь, в которой они «спецы» является неизбежной частью политической активности.
Сегодня «жить не по лжи» — значит жить очень творчески. Не вглядываться в старое вокруг себя, а прислушиваться к новому внутри себя. Рождать новое, а не пережевывать одни и те же понятия, не бродить по одним и тем же ходам мысли, не плести одну и ту же колыбельку для одной и той же воображаемой кошки. Видеть новое в жизни и отвечать новым в работе головы — вот оружие, более мощное в нормальных условиях, чем нигилизм. Не браниться, не канючить, не звереть, — невозможно творить, занимаясь всем этим — а хранить внутренний мир, без которого невозможно мыслить, и уважение к окружающим, без которого непонятно, зачем, собственно, мыслить.
Сегодня «жить не по лжи» — значит принять новую педагогическую позицию. Утописты предписывали обращаться с молодежью, словно это — полешки, из которых надлежит вырезать людей по своему образу и подобию. Душа не предвидела отличия завтрашнего дня от сегодняшнего идеала, и потому не терпела свободы в детях, хотя боролась за свободу в стране. Боровшаяся за освобождение народа интеллигенция воспитывала собственных детей в поразительно рабском стиле, приходя в ужас от малейших отклонений. Детей так удерживали от самостоятельности, что спор отцов и детей превратился на сегодняшний день в спор дедов и внуков — целые поколения стали выпадать из истории, задавленные собственными родителями. Жить не по лжи — значит, понимать, что дети должны не к нам приближаться, а к истине. Это поможет нам самим дольше двигаться вперед. Но рано или поздно мы неизбежно исчерпаем свои способности понимать новое — однако и тогда нужно упражнять способность терпеть новое. Стяжав свободу России, мы бесконечно опоздали со свободой для собственных детей. Мы мечтаем сохранить более высокий, чем на Западе, уровень образования прежними средствами, которые все сводятся к порабощению образуемого.
Человек — существо говорящее. Слово должно звучать не только внутри. На этом основано определение демократии Натаном Щаранским: свободное общество — то, в котором граждане могут выражать свои взгляды без страха ареста, тюрьмы или наказания. Правда, Щаранский уехал до воцарения Ельцина и поэтому недооценивает роль права в свободе слова. Ведь в современной России человек может выражать свои взгляды без страха немедленного и обязательного наказания. Этот факт часто приводят в доказательство того, что в России настоящая свобода. Но это ложь. Просто несвободные государства делятся на правовые и неправовые (свободное общество — всегда правовое). Правовой тоталитаризм (коммунистический, нацистский) обязательно наказывает инакомыслящего, неправовой — наказывает избирательно. Роднит эти два типа тоталитаризма не беззаконие, а страх. Из-за страха оба режима часто наказывают вполне невиновных, абсолютно лояльных людей, и это — родимое пятно любой деспотии.
Щаранский подчеркивает. что в силу морального превосходства демократии демократические страны имеют право помогать торжеству демократии во всём мире. Пожалуй, но только помогать имеют право тоже морально — в крайнем случае, деньгами. Когда моральной правотой обосновывают аморальные бомбёжки, стирается различие демократии и деспотии.
Не было, нет и не будет всеобщего счастья, всеобщей интеллигентности, всеобщей праведности — и слава Богу. Нет и, будем надеяться, никогда больше не будет возможности заставлять людей «жить по правде». Нет в этом мире неподвижной земли — Земля все время убегает из-под нас, вращаясь вокруг Солнца Правды. Вновь и вновь будем мы совершать один круг за другим, освобождаясь от одной петли лжи за другою, пока не придет страшное для каждого человека освобождение от самого господина лжи.
Пессимистическое отношение к политике оправдывают часто «безрезультатностью» стояния у Белого Дома в августе 1991 года. Те события не принесли плодов политических, экономических, духовных. Осталась лишь память сердца, память о том, как было страшно, как было противно, как было одиноко. Ведь молчаливое большинство, подавляющее большинство, радовалось возвращению к привычной норме, приняло путч как долгожданное: «Наконец-то». И осталась память сердца о том, как со страхом, без самообмана и восторгов, без больших надежд на лидеров, зато с очень большим скепсисом — всё-таки вышло же ничтожное меньшинство, вышло! Могли и не выходить, ничего бы это не изменило. Ну, чуть скорее пошел бы грабеж награбленного большевиками. Чуть раньше начались бы бомбежки Чечни. Чуть скорее укоротили бы языки и прочие конечности хозяйствующим субъектам. Ведь большинство-то действительно отнюдь не рвалось ни к какой свободе, — это, а не только жадность, тщеславие и жестокость политиков похоронило то, ради чего люди собирались в цепочки. Но если бы не вышли, были бы сейчас такими же опустошенными, как те, кто предал и продал свободу потом — за чин, за кабинет, за деньги, в конце концов. Но чин, кабинет и деньги — пройдут, оставив своих обладателей с каменным сердцем и тухлой совестью, а память сердца — не пройдет, она навсегда, в нищете и в достатке, в воле и в неволе, память о том, что был понедельник, в который началась суббота — суббота отдыха от трусости, суббота покоя от холуйства, суббота перед воскресением, которое еще возможно.
«ХВ» может быть расшифровано как «хочу войны», «Христос воскресе», а может — как «худший вариант».
Самый худший вариант: страна, в которой я родился, с которой я связан языком, привычками, интересами, обречена. Вымирание и обнищание — это полбеды. Подумаешь, станет русских столько же, сколько французов. Что, французы плохо живут? Обнищание, конечно, менее приятно, но всегда есть надежда, что в самом худшем варианте другие народы тоже обнищают. Американцы пересядут на велосипеды и лошадей, дома будут строить с потолками в два с половиной метра, чтобы легче было отапливать, и зубы у них будут гнилые, гнилые, гнилые! А когда у всех нищета, тогда никто не в нищете. Нищета есть сознание перепада между собой и соседом, а нет перепада, нет и нищеты.
Самый худший вариант другой. Он многократно описан, а лучше всего, наверное, Владимиром Войновичем. Несколько поясов потребления. Патриарх Звездоний. Все религии зачислены в штат Лубянки. Вообще вся Россия в конце концов войдёт в штат Лубянки, потому что вне Лубянки просто житья не будет. Читать и писать будет разрешено лишь тем, у кого чин выше сержанта. Остальные будут довольствоваться комиксами. Всякое проявление вежливости, разумности, искренности подлежит суду Линча.
Впрочем, нищета от правления секретной полиции уж верно будет вариантом хуже, чем нищета от глобального изменения климата, конца нефти и т. п. Москва расширится и выйдет за пределы области, потому что все дома выше двух этажей рухнут, и жить будут в землянках. Богачи и генералы будут жить в избах. Электричество, вода и тепло будут привилегией номенклатуры.
ХВ — это не то, чем пугали в 1990-е годы псевдолиберальные авторы всяких утопий, это не гражданская война и анархия. ХВ — это жёсткая монополия государства на насилие. Жэки будут выписывать разрешения на выдачу подзатыльника и других педсредств ребёнку (воспитание всё будет домашнее, а единственным средством будут подзатыльники и порка). За мелкие проступки будут выбивать зубы, поэтому все будут беззубые (кроме номенклатуры, которая будет на американский манер щеголять зубами — гнилыми, конечно). Органы повыше будут отрезать руки ворам, выкалывать глаза тем, кто смотрит не туда и не так, отрубать головы убийцам и сажать на кол тех, кто в течение дня ни разу не выматерился.
Уехать из России будет невозможно. Запад отгородится от неё золотом, Восток — железом. Все будут бояться людей из страны, опустившейся ниже нижнего предела, освободившейся и от восточных, традиционных для аграрных обществ способов регуляции жизни, и кратковременного увлечения западными манерами.
Размышлять о ХВ — очень древний способ психотерапии. Авраам, заносящий нож над сыном во имя веры — ХВ. Иов, теряющий всё, кроме разума — ХВ. Распятие — ХВ, да и Вознесение, признаться, тоже не лучший вариант — ведь без нас же.
Жизнь — хоспис, жизнь — свалка, жизнь — кошмар. Воистину ХВ. Ну и что? В самом худшем варианте всё равно — вопреки уверениям собственных страхов и разных антиутопистов — всё равно будет жизнь. И в хосписе люди нуждаются в том же, в чём нуждаются они вне хосписа, и даже более нуждаются и могут, и должны получать это. На свалке всё равно можно сохранять чистоту — душевную. Всё равно будет возможна любовь, вера, а уж надежда лишь в ХВ и приобретает свой подлинный смысл. В самом худшем из ХВ всё равно душу не выбьют — Орвелл был неправ, но ему простительно, он в ХВ не жил и не мог убедиться, что «могущие убить тело не могут убить душу».
Христос воскреснет и в cамом ХВ.
«Если не государство, то кто…» Это заклинание, вызывающее к жизни деспотизм. «Если не государство, то кто» уничтожит антисемитизм. «Если не государство, то кто» обеспечит детей памперсами, страну электричеством, мужа ужином. «Если не государство, то кто» победит всевластие государства.
Здесь тот же парадокс, что в милитаризме. Человек, который одобряет существование армии, самим фактом своего одобрения противоречит идее армии. Идея армии в том, что никто жителя страны не спрашивает, одобряет он армию или нет. Призовут — служи. Это твой долг. Армии не так опасен пацифист, как человек, который смеет иметь суждения относительно того, как организовывать армию, с кем армии воевать.
Точно так же человек, который решает доверить чиновнику («государство» всегда воплощено в правительстве и чиновниках, оно не существует как бесплотная идея) борьбу с антисемитизмом, лишает себя права определять, с чем будет бороться государство. Чиновник не может и не должен слушать низового жителя. Один скажет — бороться с антисемитизмом, другой — бороться с сионизмом. Пусть молчат оба! Чиновник призовёт эксперта (назначит кого-то экспертом), эксперт и решит, с кем бороться. Правительство, которому доверили воспитание детей, будет не детей воспитывать, а их родителей. Автор того текста пишет, что он ещё не разобрался, стоит ли запрещать сайентологов или нет. Да пусть не утруждается: государство само «разберётся», оно не будет слушать человека с улицы.
Это не означает, что надо отказываться от полицейского государства (а государство, которому доверяют надзор за идеями — полицейское и, более того, тоталитарное по определению) в пользу автомата в своих руках.
Во-первых, существует демократическое государство. В этом государстве граждане через голосование корректируют политику чиновников. Правда, поскольку голосование — инструмент несовершенный, в демократической стране вообще должно быть запрещено государству контролировать головы. Не нравится программа университета — не поступай туда, не принимай себе в сотрудники выпускника этого университета. В России же до сих пор убеждены, что надзор государства за преподаванием иностранного языка гарантирует качество преподавания. Так и возникает «май вотч а нот вери мач». Каков контроль, таково и качество — государственное качество, то есть, никакое.
Тяжёлое наследие большевизма — чиновнику стремятся доверить и воспитание детей, и контроль за качеством каши у себя в кастрюле… На этом фоне чиновник выглядит западным либералом — потому что уж чиновник-то, контролируя всех и вся, своим собратьям не доверит даже чай заварить — в своей чашке, разумеется. Вон, пусть «гражданам» заваривают.
Во-вторых, самое мощное оружие человека не пулялки-стрелялки, а язык. Бойкот антисемитов — уже достаточно мощное оружие. Во всяком случае, душу свою оно защищает. Основательно опущенные руки сильнее рук с автоматом. Глубокое, сорокадюймовое молчание без пистолета может больше, чем доброе слово и пистолет.
Может быть, в США борьба с диффамацией через суд имеет смысл. Но уж в России, где нет суда, где вместо государства — банда антисемитов, казнокрадов, империалистов, фашистов — в этой стране защищать право государства вразумлять антисемитов, фашистов и т. п. это… Впрочем, и в обычных странах нет ничего опаснее законов против разжигания всяких вражд и розней — эти законы суть тяжёлое наследие прошлого.
Бессмысленно доверять государству, но что имеет смысл? Да просто предать гласности. Предать государству — предательство, предать гласности — нет. Не требуя никакого наказания, не составляя никаких списков на увольнение. Именно потому, что нельзя доверять государству контроль за головами, граждане должны сами заниматься информацией, созданием условий, в которой ненависть молчала бы — но условий не насильственного характера. Это возможно, концепция социума без насилия, в т. ч. без государственного насилия, не блажь анархистов, а насущная необходимость, возможная как с религиозной точки зрения, так и с научной. Составляя карту мира, в котором ты живёшь. Сигнализируя единомышленникам. Обязательно помечая, что антисемитизм самый страшный — не тявкает на лекциях, а молча орудует в высочайших кабинетах. Что самый опасный антисемит может и в синагоге выступить с дружественной речью, чтобы замаскировать то, что он делает в остальное, свободное от речей время.
«Если не государство, то кто?» Вопрос напоминает вопрос Родиона Раскольникова следователю. Кто убил? «Да Вы ж и убили, Родион Романович!», — убеждённо ответил следователь.
— Если не государство, то кто отвечает за жизнь?
— Да Вы ж и отвечаете!
Аминь.
«Красота», которой восхищался Достоевский, на греческом звучит очень странно, даже неприлично для русского уха: «калос». Впрочем, в древнерусском языке есть полный аналог — слово «добро». Это внешняя и внутренняя красота в одном флаконе, и флакон крупный: красивая женщина, добрая женщина (впрочем, и мужчина), есть женщина и добрая, и толстая. С точки зрения современной эстетики — рыхлая до неприличия бабища. Добро отдельно, красота отдельно.
Разделение красоты и доброты произошло в незапамятные времена, возмущаться им бессмысленно, надо о нём знать и обеспечивать их единство личными усилиями, не рассчитывая на «культур-мультур». Разделение-то происходит постоянно, по разным причинам. Хороший, хотя недобрый пример, дала история России после 22 августа 1991 года. Это 22 августа оказалось первым и последним днём нормальной политической свободы в стране.
Что первый — вышло случайно: борьба среди различных кланов номенклатуры велась настолько некрасиво, что одна из сторон прибегла к демократической демагогии и, победив, несколько часов изображала решимость жить демократически. Что последний — вышло закономерно, ведь объективных экономических, психологических, культурных причин для свободы не было. Девять десятых жителей страны были связаны с милитаристким деспотизмом, так или иначе его обслуживая и от него питаясь. Поэтому уже с 23 августа эти девять десятых стали дружно пятиться от свободы под самыми разными предлогами. Сколько было красивых аргументов в защиту тайной политической полиции большевиков! А сколько можно было бы ещё сочинить таких аргументов!! Да только аргументы были не очень нужны, ведь против Лубянки реально выступал даже не один человек из десяти, а один человек из тысячи.
Вот в такой стране интеллектуалы продолжали свою деятельность — и прежние интеллектуалы, всю жизнь обслуживавшие советский режим, и новые, приезжавшие из-за рубежа, старые и молодые. Большинство из них были резко политизированы — то есть, зарабатывали на жизнь, пропагандируя политический курс обновлённого деспотизма, без всяких рефлекций и уж подавно без угрызений совести. Меньшинство старались быть аполитичными и в той или иной степени преуспевали. Среди этого меньшинства (было ещё оппозиционное меньшинство, но им за его немногочисленностью можно пренебречь; об этой ничтожной горстке есть Кому Позаботиться) и родился удивительный аргумент в оправдание аполитичности — эстетический.
Позитивно этот аргумент выглядит так: да, режим деспотический, зато красивый. Далее следуют рассуждения о красоте серого цвета и его преимуществе перед яркими и броскими красками, с которыми сравнивались демократические идеалы. Дни «серые», зато творческие. Жизнь не цирк, свободу предают те, кто кричит о свободе, русская интеллигенция криклива и бесплодна, а вот теперь установился настоящий, красивый режим трудолюбия, по-западному аккуратного, подтянутого труда. Наконец-то Штольц победил обломовщину. Люди с хорошим образованием всё это придумывали, они явно читали эссе Кьеркегора о том, что современный Авраам — это не истерический религиозный проповедник, а скромный, незаметный в толпе клерк, в груди которого совершается Откровение.
На самом деле, режим окрашен не в серые тона, а в голубые («и вы, мундиры голубые»), причём с кровавым подбоем. Никакого «аккуратного и подтянутого труда» нет, есть коррупция, казнокрадство и традиционное для России расшвыривание денег по ветру (при этом, заметим, аполитичным интеллектуалам достаётся симпатичная толика).
Впрочем, новые эстеты больше не режим защищают, а себя, представляя красоту дел своих — оппозиционным актом. Невидимым оппонентом при этом остаётся совесть, та совесть, которая нашёптывает про правду, про долг образованного и критически мыслящего человека…
Вот Альберт Кох защищает довольно грязную и очень хорошо оплаченную (не из личных средств, конечно) серо-голубым (следовательно, сизым?) полковником работу по уничтожению независимого телевидения в России: «Это было весёлое занятие» (Коммерсант-деньги, № 44, 2007, с. 20). Другие герои, которые никого не уничтожали, но аполитичными были «по самое не хочу», много писали о том, что у них было «эстетическое противостояние режиму». Эти «красиво», «весело», «изящно» писали книги, зарабатывали деньги, открывали картинные галереи, создавали русский интернет и т. п.
Так в 1990-е годы в новом виде повторилось самооправдание интеллектуалов брежневской эпохи. Анатолий Курчаткин, благополучный выпускник Литературного института, работавший в «Нашем современнике», так писал:
«Андрея Синявского принято осуждать за эти его знаменитые слова — «у меня с советской властью стилистические разногласия», — а на самом деле — о, какие гениальные слова! Эстетическое в искусстве на самом деле куда существеннее идеологического. Идеология — обертка, упаковочная бумага, эстетическое — то что в ней, внутри. Юрий Казаков, Юрий Трифонов, Василий Шукшин — называю лишь абсолютные, безоговорочно и всеми признанные имена — все работали внутри той самой, вырабатываемой, как мед в ульях, в прохладных кабинетах ЦК КПСС, советской идеологии, но у кого повернется язык назвать написанные ими вещи советскими? Потому что эстетически они были свободными. Потому что красота и уродство трактовались ими так, как века и века до создания КПСС, и никакая идеология-обертка ничего с этим эстетическим содержанием их творчества поделать не могла».
Разумеется, ничего «всеми признанного» в названных Курчаткиным именах нет. Это типичные советские писатели, которые выглядели эстетическими гигантами лишь на безнадёжном фоне общей интеллектуальной обслуги. Впрочем, важнее — и объективнее — другое: Синявский-то сам, не будучи большим писателем, прославился именно тем, что в силу эстетических расхождений попал в тюрьму. У него была масса возможностей притормозить и поехать в другом направлении, и тогда бы он оказался в компании Курчаткина, Шукшина и прочих. Нет, — в тюрьму. Это уже не эстетика, это этика и, поскольку это этика в деспотических условиях, то одновременно и политика.
Эстетизм может быть аргументом в споре, и аргумент такой обрывает спор. Попробуйте в ответ на заявление: «Вы назвали неверную цифру» ответить: «Бросьте, это пошло!» или «Фи, это некрасиво!», и поле боя останется за Вами.
Эстетизм аполитичности имеет ещё одну слабину: он сам себя оценивает. Иногда такая оценка, видимо, достоверна: когда человек заявляет, что он «весело» отрубал голову бунтарю, нет оснований не верить. Лицо, правда, было скрыто маской палача, но самоотчёт есть самоотчёт. Другое дело, что «весёлость» палача хочет отождествиться с весельем клоуна, и тут надо напоминать: клоун никому голову не отрубает и даже пальчики не отшибает, тем более, за деньги. Клоун веселит других, а не веселится.
Впрочем, значительно чаще самооценка попросту завышена и является в лучшем случае попыткой успокоить свою совесть, а в худшем — расхваливанием своего товара в ущерб чужому. В 1990-е годы в России складывался интернет, и одна из самых трагикомических претензий — что кто-то из тех, кто пользовался интернетом, его «создавал», да ещё делал это так «красиво», что это может быть зачтено в акт не только эстетический, но и политический. Гордынька… Интернет не «создают» вообще, как не создают «книжность». Технически интернет, кстати, создавали российские чекисты, они и сохраняли, и сохраняют над ним полный технический, а во многом и политический контроль. Содержательно же интернет создавали тысячи людей, и когда кто-то из этих тысяч начинает говорить о себе как о создателе эстетики русского интернета, или о тех, кто создавал в этом интернете некие «базовые нормы», это не может вызвать ничего, кроме недоумённого поднятия бровей.
Конечно, деспотизм уродлив. Однако, уродливость его обычно внутренняя, потому что у деспота есть деньги, чтобы нанять приличных оформителей. Советский деспотизм тоже ведь, в конце концов, платил деньги и способным оформителям. Микеланджело работал для римского папства, когда то было в самом печальном (и деспотическом) состоянии. В любом случае, уродство деспотизма — нравственное, не эстетическое. Этика разошлась с эстетикой давно, когда убийство и угнетение людей превратилось в технический акт. Сталинское правление было плохо не тем, что задавило талантливых художников и насадило китч, а тем, что уничтожило миллионы людей. Брежневское правление было уродливо не тем, что плакаты были низкого качества, а тем, что мешало свободе веры, ввело войска в Афганистан, помогали террористам. Деспотия, восстановившаяся в 1990-е годы, плоха не уродством (хотя уродства хватает), а кровопролитием и насилием. Когда на человека сбрасывают бомбу это, конечно, уродливо. Однако, считать красоту противостоянием бомбе, неверно. Красота противостоит уродству, но бомбе противостоит нечто совсем другое. Иисус иронизировал над теми, кто протягивает голодному камень вместо хлеба. А если человек просит защиты от голода, рабства, смерти, разумно ли протягивать ему красивую картину или изящный веб-сайт (за который, к тому же, получен очень приличный гонорар, иногда от того же деспотизма)? Красота — прекрасная защита от лжи, только именно эту защиту каждый должен и может создавать в себе сам. Чистая, свободная Россия — красивая Россия, но путь к этой чистоте не лежит только через красоту отдельно стоящего русского человека. Есть ещё красота совместной жизни — красота политики, красота взаимопомощи, красота совместной работы по преображению России.