Уезжающий из России человек часто слышит в спину: «Поехал на всё готовенькое!»
До революции так не говаривали. Много веков уехать от царя было так же трудно, как от Сталина. Разница та, что при царе это запрещалось законом, а при Сталине — неформальным обычаем и государственным аппаратом. К тому же при царе эмиграция считалась только изменой народу, а при Сталине — и изменой народу, и наказанием за измену.
Социалистическая призма заставляла глядеть на капиталистический мир как на «готовенькое». Мы тут разрушили до основанья, строим новый, а кое-кто не хочет ждать.
Между тем, «основанье» как раз не было ничуть разрушено. Заменить портрет царя на портрет генсека, президента, премьера означает разрушить очень немногое. Главное же осталось, и это главное — боеготовность.
В нормальном мире «готовность» есть готовность к старту, к забегу. Иногда говорят о «равенстве шансов», но это даже у американцев далеко не так. Скорее, это готовность к соревнованию по жёстким правилам, готовность проиграть и готовность из этого проигрыша приготовить что-то своё. Как подытожил Дейл Карнеги, если налицо лимон, выжмем из него лимонный сок.
Нормальный мир — не только Запад, но и Восток, только там правила часто другие. Однако, кроме первого, второго и прочих миров есть ещё антимир — Россия. Тут «готовность» есть наличие оружия, цели, командира. Командир свободен отдать команду стрелять в любой момент и в любую сторону.
В этом смысле Россия — страна деспотизма, где свободен лишь тот, кто отдаёт приказы. Однако, даже верховный самодур не может приказать не стрелять. Он лишь определяет, в кого будут стрелять, а что стрелять следует, не обсуждается. Тем более, никто не смеет приказать жить по-нормальному. Иногда, правда, отдаётся приказ имитировать нормальную жизнь («оттепель», «перестройка», «нэп»). В крайнем случае, верховный главнокомандующий свободен уйти сам — как это было, по преданиям, с Александром I, ставшим Фёдором Кузьмичом. Оставшихся в строю это даже умиляет (почему и сложили предание). Мол, и мы можем воспарить духом, только не время.
Тут «готовность» есть лишь готовность выполнить приказ. Всё приготовлено, осталось приготовить себя — «приготовиться». Не «готовь!», а «готовьсь!»
В нормальном же мире — в реальности — готовиться, конечно, тоже надо, но это делают в самом начале работы. Поле вспахать или книгу написать, выиграть выборы — настоящие, конечно — или дорогу заасфальтировать, — это дело долгое.
Вот солдат, глядя на невспаханное поле или раздолбанную дорогу, злится: всё давно должно быть приготовлено, наше дело на танке проехать!
Так что в России не две беды — дураки и дороги, — а одна: милитаризм. Остальное — следствие.
Солдат не только считает, что кто уезжает — едет на готовенькое. Он считает, что те, кто приезжают, тоже «на готовенькое». Поэтому он и солдат: ему всё кажется, что окружающий мир только и жаждет его мирок захватить. Потому что ну что там сготовят европейцы, азиаты и прочие штафирки? У них ведь каждый сам по себе, шагают не в ногу. У некоторых вроде бы всё и недурно, и лучше нашего, но это лишь иллюзия, и они это знают. Вот у нас — крепко, потому что крепость!
Только нет такой армии, которую нельзя разбить. Если армия существует, она обречена быть разбитой. Как корыто. А жизнь не корыто, не поле боя, не яйцо, которое нужно разбить, чтобы приготовить яичницу. Жизнь это пир, до нас начался и не нами закончится, а может, и вообще не закончится.
Не надо ни к чему готовиться, надо просто готовить — готовить с удовольствием, потому что тогда вкусна готовка, когда повар весел, готовить щедро, чтобы хватило на себя и ещё на того парня, и на этого парня, и вон на того бедолагу, и на всех родных и близких, а также на дальних и чужих. Никому не стоит бросать в спину: «На готовенькое», никому не надо бросать в лицо: «Понаехали тут!»
Впрочем, кто готовит — никогда такого не скажет. Это речи прихлебателей и паразитов, которые сами воды не таскали, теста не месили, а только командовали, поучали, сторожили, в общем, мешали. Много их — тех, кто всегда готов учить и никогда не учился готовить. В России особенно много, потому что революция была не бунтом бедных против богатых, угнетённых против угнетателей, а бунтом не желающих готовить против запрещающих готовить. Понятно, что больше всего в этом столкновении пострадали те, кто умел и любил готовить. В худшем случае, поваров съели, в лучшем, их оставили при солдатских столовках.
Ничего страшного, вся история человечества за последние несколько тысячелетий есть постепенное, с отступлениями возвращение из казармы в ресторан. В тот, высшего класса ресторан, где звёзд без счёта, а кухня и зал одно, где Хозяин и гости — одно, и всё, что приготовит один, любой и каждый, хватает на всех и всем нравится.
Выборы — замечательное, весёлое и доброе изобретение, превращающее политику в разновидность игры. Можно очень серьёзно относиться к футболу, но всё же гонять по полю мяч занятие не столь серьёзное, как Куликовская или любая другая битва. Можно очень серьёзно относиться к политике, но всё-таки опускание в ящик листочка бумаги не столь серьёзно, как война Алой и Белой Розы. Правда, выборы могут быть так или иначе связанными с войной гражданской или какой другой, но всё-таки связь достаточно косвенная. Школьникам очень трудно запомнить результаты выборов в Учредительное собрание, или в рейхстаг, потому что ежу понятно, что революция и гражданская война в России, равно как и Вторая мировая война, начались не из-за голосований, вообще не по одной какой-то причине.
Научиться выбирать означает научиться быть весёлым и добрым, принимая волю большинства — если она кажется нам глупой — как принимают грозу и землетрясение весёлые и добрые люди, не теряя духа, не теряя веры в людей. Именно внутренняя уверенность в себе может сделать выборы демократической процедурой. Человек робкий придаёт такое значение мнению большинства, что не в силах смириться с тем, что это мнение окажется неблагоприятным. Если он революционер и видит торжество контрреволюции, он унывает; но уныние овладевает и белогвардейцем, который видит победу революции. Главное же: даже победивший революционер (или контрреволюционер) после первой бурной радости вскоре опять впадает в уныние. Потребность в постоянной опоре на окружающих есть такая же разновидность наркомании как курение. Сперва достаточно пары сигарет в день, а ко дню кончины и двух пачек мало. Относящиеся к выборам чересчур серьезно сперва радуются победе хотя бы относительным большинством, но когда они волнуются от того, что за их любимые идеи или вождя проголосовали лишь 98 процентов избирателей, — конец режима явно близок.
Выборы в России появились после долгого перерыва лишь в 1990 году и почти сразу закончились — во всяком случае, перестали быть честными. Это ещё не беда. Беда началась, когда защитники демократии стали говорить, что итог выборов может привести к гражданской войне и гибели миллионов людей. Такая горячность хуже и погибельнее любой гражданской войны.
Эти страсти тихо разъедают душу. Но серная кислота, которую не выплескивают другому в лицо (хотя и это уже есть), а выпивают сами или заставляют пить других, — все равно яд. Нас разъедает категоричность — это антипод демократичности, решительное нежелание признавать за другим человеком возможность по иному глядеть на мир. У нас кто думает иначе, тот уже не человек, а сволочь и тупица. Понятно, что этим грешат коммунисты; но пора бы перестать этим грешить тем, кто называет себя антикоммунистами и демократами.
Логика тех, кто в начале 1990-х годов сделал выборы тягостной и несвободной процедурой, была очень демократичной: приход к власти коммунистов положит конец и легальной оппозиции, и куцей нашей свободе печати. Но это ещё не повод категорически требовать голосовать за антикоммунистов и называть всех, призывающих к какой-нибудь “третьей силе”, идиотами. Есть ведь люди не глупые и смелые, которые способны быть и нелегальной оппозицией, сидеть в тюрьме, идти на расстрел. Они не требуют от других того же, не упрекают людей менее сильных, не считают их менее умными. Можно для себя считать возможной либо легальную оппозицию доброму начальству, либо покорный переход в автоматчики злого начальства, но для другого-то можно признать возможность проголосовать сегодня так, чтобы завтра он сел в тюрьму? А ведь многие из тех, кто признает лишь легальную антикоммунистическую оппозицию, совершенно по-коммунистически засвистывает сейчас и затоптывает тех, кто и раньше садился в лагерь за антикоммунизм, и в будущем на это же рискнет.
Нечестно было говорить, что крайние антикоммунисты, считающие коммунистом даже Ельцина, не только себя подводят в будущем под расстрел, но и весь русский народ? Это ведь была прямая ложь: коммунисты 1990-х годов никого не собирались расстреливать. А вот Ельцин и назначенный им преемник не пожалели пуль для чеченцев.
Слишком много в предвыборной агитации с 1990 года говорилось и говорится так, словно выборы означают смерть или жизнь. Любые выборы, действительно, могут стать последними, но жизнь не кончится даже с приходом коммунистов, как не кончилась она с приходом к власти в 1999 году самого чёрного вида коммунизма — гебизма.
Политика начинается с уважения к другому: пошёл — хорошо, не пошёл — твоё право, тоже хорошо, ты не подлец и не предатель, а всё-таки давай поговорим. Поговорить, обсудить, убедить, и убедить по-настоящему, а не окриком: «Не пойдёшь — значит, Иуда и сволочь!» Иди — против Лигачёва за Горбачёва, против Горбачёва за Ельцина, против Зюганова за Ельцина, против кого-то ещё за Явлинского, против Путина за много кого… Демократ не тот, кто не желает со мной разговаривать, а командует: «Марш на выборы, иначе ты предаёшь демократию». Демократ — тот, кто знает: не ходить на любые выборы — нормально и не преступно.
На дороге стоят трое бомжей — то есть, не современных общеевропейских бездомных людей, а конкретно русских алкоголиков, пропивших всё и всех, много сосавших крови из близких, часто хищных, всегда лживых. Кому из них подать?
Во-первых и в главных, можно не подавать, и никакого греха в этом нет. Бомжи, конечно, говорят другое: не подал — сволочь, фарисей, эгоист, мерзавец, предатель родины, бесчеловечный дурак, не понимающий всякого разного. Придавать значения этой ругани не стоит.
Во-вторых, бомж выбрал себе путь лживости и опьянения, но мы-то не бомжи. Можно подать бомжу, который считает себя чисто выбритым и благоухающим дорогими духами аристократом, или называет себя либералом, или называет себя демократом. Но подавать надо не потому, что он таков. Самому надо оставаться трезвым.
Можно подать бомжу, который утверждает, что благодаря подачке протрезвится. Только надо чётко понимать, что шансов мало и, скорее всего, получив подачку, бомж лишь укрепится в своём запойном пьянстве и в лживости, ведь — сработало.
Наверное, если подачка одна, а бомжей десяток, нужно подавать не тому бомжу, который говорит самые правильные слова, а тому, кого другие бомжи забили. Так, бросая хлеб птичкам, добрый человек обязательно бросит отдельный кусок самому робкому воробью, которому прочие отогнали. Только надо сознавать, что не всегда самый битый — самый умный. Иногда он просто попал под руку. Он может оказаться даже самым подлым. Ничего, не переживайте за свою подачку: жизнь — включая настоящее попечение о бомжах — не там, где подают разово.
Мужчина, который в секс-шопе выбирает себе резиновую женщину — он выбирает женщину?
С точки зрения многих, — да. Конечно, скажут многие, это не вполне настоящая женщина, но у неё есть руки, ноги, голова, груди. Если с нею спать каждый вечер, возможно, в конце концов, она забеременеет — во всяком случае, надо на это надеяться. Если спать с нею каждый вечер, это поможет сохранить потенцию, а где-нибудь лет через 60 она, возможно, благодаря непрерывным усилиям, превратится в живую.
Мужчина, который идёт выбирать резиновую женщину, чтобы продемонстрировать хозяину секс-шопа свою любовь к живой женщине…
Мужчина, который идёт выбирать из резиновых женщин, чтобы потом никто не упрекнул его в бездействии…
Демократы, которые готовы обойтись без демократии «в крайнем случае», обречены жить всегда «в крайности». Один раз уступив духу тотальности, демократ обречён на путь, которые проделал один волшебник из повести Стругацких: он, пытаясь доказать, что нежить может размножаться, щелчком пальца создал волшебника поменьше, который щелчком пальца создал следующего… и так сто раз, причём каждый следующий волшебник был меньше предыдущего, как в матрёшках…
Горячность в одном обычно восполняет холодность в другом. Религиозный фанатизм тем горячее ревнует о соблюдении обрядов, чем холоднее к ближнему и его нуждам и страданиям. (Поэтому фанатизм легко соединяет в себе горячность и холодность, пафос и бессердечие). Бывает горячность и в политике: например, в России с 1990-х годов к обязательному участию в выборах призывали тем горячее, чем дальше были от реальных демократических позиций. В 2000-е годы это приобрело уже вовсе трагикомический оттенок: люди, которые руководили страной в предыдущее десятилетие и никак не сопротивлялись ни ликвидации свободы печати, ни милитаризации и гебизации страны, которые лишь имитировали демократические реформы, которые и свои псевдо-оппозиционные партии создавали как имитации, не выходя на реальный контакт с будущими избирателями, горячо призывали идти на выборы. Многие реальные оппозиционеры («диссиденты») тоже призывали идти голосовать, но делали это вполне спокойно, ведь они знали, что демократия на выборах рождается, но вынашивается в течение многих лет между выборами в кропотливой повседневной политической деятельности. Идти на выборы особенно истерически призывали люди, которые не ходили ни на пикеты, ни на митинги, презрительно именуя организаторов и посетителей таких политических актов «демшизой». Особенно много истерики в защиту хождения на выборы было в российском интернете: под благодетельным покровом анонимности люди, боящиеся идти на реальный конфликт, компенсировали свою трусость. Тысячи добровольных помощников диктатора (который был главным пропагандистом идеи хождения на выборы) объясняли, почему это хождение не поможет диктатуре. Десятки тысяч людей ворчали и пыхали пламенем. Однако, собрать двести тысяч долларов, чтобы в Москве функционировал центр Сахарова, единственная площадка для реального, а не виртуального свободолюбия, эти десятки тысяч даже не хотели, не только «не могли», хотя суммы намногие большие собирали на лечение больных денег. А ведь проблемы детей — лишь производные от проблем страны. В нормальных странах самое сложное лечение детей оплачивается из общих налогов.
Опыт религии может помочь демократии, хотя религия и не есть демократия (как и демократия лишь до тех пор демократична, пока не превращается в религию). Христос сказал: “Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить” (Мф 10, 28). Придут к власти коммунисты и возобновят гонения на религию? Ну, что делать, значит, будем жить в условиях гонений, не впервые! Намного хуже — и это очень убедительно показали именно годы, когда правили сперва демократы, прикрывавшие гебистов, а потом гебисты, закрывшие собой демократию — когда правят коммунисты, от коммунизма отрекшиеся (на словах) и превращающие православие в государственную идеологию. Лучше уж в огонь, чем в медные трубы!
Демократия, как и христианство, есть там, где есть человек; фашизм может существовать и без людей, в царстве роботов. Поэтому и в демократии есть плоть, а есть дух, и забота о духе для демократии важнее заботы о теле. Можно сохранить демократическую плоть — институты демократии, и при этом убить душу свободы, как это произошло в Германии и России при тоталитаризме. Причём, душа свободы убивается не только тогда, когда секретари или канцлеры становятся фюрерами; она убивается намного раньше, и фюрерами становятся там, где походя бросают: “Нет альтернативы!…”. Гитлера ведь выбирали именно для того, чтобы к власти не пришли коммунисты; упаси Бог, это не означает, что Ельцина справедливо приравнивать к Гитлеру. И все же свобода есть не только и не столько результат выборов, сколько состояние души, и нельзя защитить свободу в будущем, изгоняя её из настоящего, наступая на горло собственной песне ради заглушения “Интернационала”. Кто хочет агитировать за того или иного кандидата в пользу демократии, пусть агитирует спокойно, уважительно к праву другого на иную позицию и на иную агитацию, на иную логику, пусть не рвёт свою и чужую рубашку в истерическом страхе, и не падает в фальшивый обморок от ужаса и возмущения, когда другой демократ агитирует иначе и голосует либо не голосует вовсе.
Пускай идти на выборы Вас призвали лидеры пятидесятников, баптистов, католиков, мусульман и лично Патриарх. Всё равно — можно и сходить на выборы. Пускай Вам грозят, что не пойдёте — предадите демократию. Всё равно — можно и пойти. Если Вы колеблетесь, если Вы раздумываете, если Вы думаете, не грех ли сходить, — бросьте, сходите!
Благословляется голосование и не голосование, хождение к урне и на не хождение. Помните: от этой мелочи ничего не изменится ни в лучшую, ни в худшую сторону.
Не благословляется только осуждение тех, кто поступил иначе, а особенно не блогословляется считать их глупцами или подлецами, или хотя бы неверно рассчитавшими людьми. Не может быть верного расчёта там, где нет верных подсчётов.
Проголосуйте за партию, которая Вам кажется злом, только наименьшим — не беда, от Вашего голоса её судьба не зависит. Сколько кому нарисовать голосов, будет решать номенклатура. Власть призывает всех голосовать не потому, что боится, а просто её план — реставрация советской жизни, когда голосовать ходят все. Её движет не политика, а эстетика.
Вы, пойдя на выборы, безусловно поучаствуете во лжи и лукавстве. Но, честное слово, если это участие избавит Вас от обострения язвы желудка — лучше сходите. Помните: даже если Вы проголосуете за что-то совершенно кошмарное, это ничтожно по сравнению с кошмаром нашей (Вашей) повседневной грешной жизни. Вот и используйте четыре года до следующих выборов, чтобы исправить положение: ходите на митинги, теребите политиков, организуйте партии, помогайте гонимым… Будьте производителем политики, а не потребителем.
Участвуйте во лжи выборов, не участвуйте во лжи выборов, только не обольщайтесь результатами. Сколько ни получат те, кого Вы решили поддержать, знайте: далеко не все, голосовавшие иначе, любят несвободу. Далеко не все, голосовавшие как Вы, готовы отдать за свободу что-то, кроме голоса раз в четыре года. Со многими, кто не пошёл на выборы, Вам как раз и предстоит творить свободу. Вы не пошли на выборы? То же самое — многие пошедшие Вам больше будут друзья, чем многие не пошедшие. Не делайте из выборов идола, тогда выборы когда-нибудь станут выборами.
Аполитичность плохо, политизированность плохо, а хуже всего, что и внутри нормы есть свои ненормальности. «Я научила женщин говорить, о как их замолчать заставить» (Ахматова). Трудно убедить человека выйти на площадь, но ещё труднее увести его с площади. Нет, конечно, легко увести человека с площади, арестовав — то есть, по буквально смыслу слова «арест», «остановив» его. Трудно убедить человека, что к следующему выходу на площадь нужно хорошо подготовиться. Нужно, прежде всего, подумать. Почитать. Ещё раз подумать. Поговорить с другими. Ещё раз подумать, и ещё много, много раз… Вот теперь можно выходить.
Свобода как банан, который, по известному анекдоту, висит в клетке, и вот мужик прыгает, прыгает, а дотянуться до банана не может. Ему советуют: «Вась, подумай», а он отвечает: «Прыгать надо, а не думать!» В политике всегда есть мыслители и прыгатели. Плохо не то, что они не объединяются. Не нужно объединяться, нужно каждому и думать, и прыгать. Диссиденты в основном думали. Выпрыгнули они, собственно, один-единственный раз — в августе 1968 года. Впрочем, прыжок был славный. С 1990 годы свободолюбцы, так уж повелось, в основном прыгают. Прыгают с тем большим энтузиазмом, что прыгнуть — трудно. Труднее, чем в прорубь. Потерять работу, здоровье, а то и свободу, — нет проблемы. Не так непременно, как при Брежневе, но очень вероятно, причём с каждым годом всё вероятнее и вероятнее.
Хочется собрать все силы и прыгать. Однако, нужно взять паузу — особенно, когда дела так плохи, как сейчас — и немножечко подумать. Пересмотреть программу, пересмотреть отношения с людьми, пересмотреть «формат» всей политической активности. Что-то старое выкинуть, что-то новое придумать. Свобода всё-таки не банан, не сгниёт, пока мы думаем, и само думанье есть один из самых сладких плодов свободы, доступных всегда и везде.
Агрессия начинается с малого. Вот девушка вполне искренне выражает в публичной дневниковой записи сочувствие человеку, которого пытает российский суд, и сокрушается: идти в пикет, протестующий против этой пытки, ей неудобно — там «демшиза». Она выражает желание разместить какую-нибудь эмблемку с выражением своего протеста в интернете — и тут как раз такая эмблемка появляется. Тысячи людей помещают её на своих страницах. Люди довольны: и с демшизой не постояли, и протест выразили. Разместили — может, и не изменили ничего, но уж во всяком случае, если бы не разместили, точно ничего бы не изменилось.
В любой групповой активности неизбежно присутствуют люди с не вполне нормальным поведением. В гламурной среде они есть. В среде менеджеров среднего звена (к которым относится, видимо, и эта девушка) их меньше, потому что таких не берут на работу секретарями. Но ущербен человек, среди друзей которого все нормальны.
Выражение «демшиза» родилось среди демократов: так называли в начале 1990-х годов людей с неуравновешенной психикой, которые кто по своей воле, а кто и и по чужой посещали демократические митинги, срывая их. Вот не надо ругаться: в результате «демшизой» стали именовать самих демократов. Прежде всего, их враги, но и те, кто хочет найти какой-то способ бороться за свободу исключительно в кругу приятных, привычных себе людей. Выражение изначально было оскорблением, но стало оскорблением в квадрате. Пускай в среде политического сопротивления есть люди с шизоидными изменениями в психике. Разумный человек безусловно способен это учесть и смотреть в суть.
Ни Ковалёв, ни Сахаров, ни Новодворская, ни Якунин, ни те люди, которые сейчас голодают и пикетируют в защиту несчастного Алексаняна, к числу шизофреников не относятся. Девушка обозвала их «демшизой» не глядя. Конечно, пикеты — крайние методы, но в некоторых ситуациях только такие методы и остаются. (Если, конечно, не принимать методов насильственных, которые есть шизофрения в высшей степени).
Можно ли спастись от неприятных попутчиков, например, сведя свободолюбие к эмблемам? Это ведь легко может быть эскапизмом. В религиозном сознании это называется обрядоверием. Отслужить молебен и считать, что «хуже не будет». Нет, может быть хуже: человек словно «спустил пар». Не разместил бы эмблему — возможно, он бы всё-таки дошёл до пикета, написал бы письмо протеста в прокуратуру или в Кремль. А так — эмблемка создаёт у него иллюзию действия, да ещё коллективного. Рациональный анализ подсказывает, что даже сто тысяч таких эмблем — очень мало в сравнении с молчаливым большинством.
Количество эмблем, как и количество обрядов, никак не переходит в качество: идут поколения одно за другим, а эскапизм надёжно предохраняет власти от настоящего протеста. Не случайно власть прежде всего мешает именно телесным выражениям протеста — пикетам, митингам, демонстрациям. Не случайно она сама демонстрирует свою силу прежде всего телесно. Интернет — замечательное средство общения, но хлеба и воды он не заменяет, тела он не упраздняет, и телесное выражение своей позиции всё равно остаётся более значимым, чем любая электронная бузотерия.
К вере это тоже относится. И об этом тоже забывают именно те, кому боязно оказаться с «шизой».
Чем далее заходит реставрация диктатуры, тем чаще образованные люди оказываются перед вопросом, перед которым стояли при большевиках: как сочетать человечность и профессионализм. Чем более творческая профессия, тем острее вопрос. Программисту при диктатуре не грозит увольнение за то, что он правильно пишет програмы, а вот если пропустит нужную строчку, его уволят. Журналисту (кинорежиссёру, писателю) при диктатуре платят именно за то, чтобы он умалчивал о том, о чём профессионально должен говорить. Впрочем, и виолончелистам, и программистам платят ещё и за то, что они кое-что говорят сверх того, что должны делать профессионально. Выступят на партсобрании, сходят на выборы с единственным кандидатом…
Это, кстати, проблема не только тех, кто живёт при диктатуре, но и её соседей. Диктатура с удовольствием приплатит зарубежным журналистам, чтобы те написали о ней доброе слово, но она приплатит и зарубежному спортсмену или виолончелисту, чтобы те приехали и поиграли, даже не говоря ничего в поддержку диктатуры. Если отказаться, диктатуре хуже, возможно, не будет. Будет лучше искушаемому. Поэтому многие спорстмены считали своим долгом бойкотировать гитлеровскую или брежневскую олимпиад — не для того, что разрушить деспотизм, а чтобы самим не разрушиться морально.
Деспотизм твердит, что выбора нет: либо продавайся, либо уходи, умирай как профессионал. В крайнем случае, деспотизм предлагает небольшой люфт, имитацию свободу, призванную убаюкать совесть. Не ходить на партсобрание нельзя, но можно не подымать руки. Всё равно в протоколе напишут «единогласно». Нельзя выступать против колхозов, но можно критиковать злоупотребления колхозных деятелей — не выше определённого уровня, конечно. Как небольшое количество масла позволяет двигаться автомобилю, так небольшой фрондёж не подрывает, а лишь укреплят диктатуру. Эренбург, Евтушенко…
Выбор, кажется, всё-таки есть, и формально он подобен фрондированию. Точнее, фрондёж отвлекает от настоящего выхода, для этого и поддерживается. Не нужно эзопова языка, не нужно умеренной критики. Выход вообще лежит за пределами профессии. Его, как ни странно, сформулировал Иоанна Предтеча, когда к нему пришли евреи, бывшие на службе (полицейской и налоговой, по нашим стандартам) у римских оккупантов. Полицейских он просил не быть более жестокими, чем от них требуется, налоговиков — не брать лишнего. Это называется «забастовка по-итальянски». Работа по правилам.
Тоталитаризм стоит — вопреки тому, что думал Макс Вебер — вовсе не на механически-бездушной работе бюрократии. Наоборот, он стоит на том, что бюрократия вкладывает в деспотизм щепоточку своей души. Однажды освобождённый сталинский зэк встретил на улице своего следователя и спросил: «Что ты меня бил, я понимаю, это приказывали. Но зачем ты, избив меня до полусмерти, ещё на меня и помочился?» — «Ты знаешь, разобрало…» — виновато и честно ответил палач.
Интеллектуалы на службе деспотизма омерзительны именно тем, что не просто «выживают», не просто творчески выполняют заказ власти, а ещё докладывают немножечко от души. Их можно понять: с душой даже предавать легче. Но ведь не все же докладывают — некоторые находят правильный выход. Некоторые просто не усердствуют. Будет одной квартирой меньше, не беда. Не быть ходячим мертвяком — уже смертельная угроза деспотии.
Другие же, подобно евангельскому Никодиму, плоть от плоти номенклатуры, используют ночь для добра. Ночью свет нужен даже больше, чем днём: маленький человеческий огонёк заменяет Солнце, иногда с успехом. Нормальный мир нормален, потому что тёмное начало в человеке ограничено ночью. Есть система свободы, которая смягчает несвободу, зло, грех, существующие в отдельных элементах системы.
Ненормальный мир ненормален, потому что в нём темно и днём, и ночью. Никодим ведь, придя ночью к Христу за советом и вечной жизнью, днём делал вид, что с Иисусом незнаком. Возможно, он даже голосовал за Его распятие — во всяком случае, не протестовал. Зато решился помочь с похоронами. Как и Иосиф Аримафейский — член Синедриона, не отмеченный в учениках, зато отмеченный, когда ученики разбежались. Его собственная гробница стала зажигалкой, протянутой Богу. Свету много не надо, но без одной спички, хотя бы сломанной, и Христос окажется бессилен низвести огонь на землю. Если ночью мистер Джекил хотя бы сотую часть дневных усилий тратит, чтобы возместить зло мистера Хайда, то дни мрака сочтены. Просто потому, что зло растёт в геометрической прогрессии, а добро — в человеческой.
Чистая Россия — это так просто!
Запретить смертную казнь.
Установить религиозную свободу — хотя бы вернуться к закону России 1989 года.
Установить экономическую свободу — прежде всего, для мелкого и среднего бизнеса. Изобретать тут ничего не надо, просто взять европейские и американские стандарты в судопроизводстве, регистрации, налогообложении.
Произвести реституцию — хотя бы символически, но там, где возможно, вернуть собственность и наследникам дореволюционных владельцев, и, во вторую очередь, тем, кто был ограблен уже после революции.
Профессиональная армия не более чем в 0,3 % от населения страны.
Вывод российской армии из всех зарубежных государств, ликвидация всех российских военных баз.
Снести комплекс зданий «Лубянки». Всех сотрудников уволить с запретом занимать какие-либо посты в системе государственного управления. Нужны контрразведчики? Набрать новых.
Запрет на профессию для бывших коммунистов, сотрудников Лубянки и пр. Суд над особо ретивыми и нарушавшими законы даже той системы, а также совершавшими преступления против человечности — без срока давности. С 1991 года эти преступления совершаются уже не под коммунистическими лозунгами, хотя приказы отдают всё из прежних кабинетов прежние персонажи, оружие прежнее, стиль прежний. Судить! Для этого, конечно, либо создать в России независимый суд, либо отправить обвиняемых в уже имеющиеся международные трибуналы.
Кое-что по мелочам, вроде муниципального самоуправления, свободных выборов, нормальных налогов.
В то же время, чистая Россия — невероятно сложно.
Ведь нужно не просто защищать демократические идеалы, имеющиеся на Западе, но требовать, чтобы в России власть государства была ограничена более, чем на Западе, потому что в России государство и его подданные более развили несвободу.
Найти политика, который будет за Чистую Россию, нетрудно. Трудно найти политика, который не состоит на государственной службе, не покинул её, потому что власть стала деспотичнее, чем им бы хотелось. Нужно искать новых людей и поддерживать их, пока они растут, а это куда сложнее, чем подбирать с барского стола кости и пытаться облечь их в плоть и кровь, сделать из них «демократических лидеров».
Найти политика, который будет за Чистую Россию, нетрудно. Трудно найти политика, который будет проявлять больше порядочности, чем те, кто не баллотируется, будет говорить побольше правды о себе, своей семье, не прикрываясь коммерческой или личной тайной.
Трудно найти политика (и избирателей), считающего, что политика обязана быть нравственной, и нелицемерно в это верить и жить по этому принципу. Кто исповедует, что политика — дело тайн, интриг и сделок с властью, тот пусть обращается к власти, а не к избирателю-демократу.
Нетрудно найти политика, который возьмётся сорок лет водить народ по пустыне. Трудно найти такого, который не будет при этом ехать сбоку в лимузине, который хотя бы согласится, что это неприлично.
Трудно найти политика, который будет закрыт для власти — для власти Лубянки и номенклатуры, который не будет ходить на переговоры к номенклатуре, и будет открыт избирателю. Но ведь куда деваться: политик и его партия должны быть открыты вниз, а не вверх, чтобы избиратель мог попасть на прием и к лидеру, получить от него ответ на свое письмо; а если лидеру недосуг встретиться с избирателем (которых ведь потому и немного, что они лидеру ненужны), то пусть ему будет недосуг и занимать пространство политики.
Трудно найти политика, который не использует в своих речах слов «народ», «Россия», «империя», «единство народов», «национальная идея», всякой риторики, хоть сколько-нибудь отдающей колониализмом, изоляционизмом и шовинизмом, который, напротив, постоянно напоминает, что свобода важнее безопасности, право выше необходимости, личность важнее общества;
Трудно. Но можно.
Найти избирателя, который готов поддержать такого политика деньгами, намного труднее.
В России, как и во всём мире, бывают кризисы. Только во всём мире эти кризисы кончаются, а в России нескончаемо спрашивают: «Когда закончится кризис?».
Кризис кончится, когда человек до такой степени возмутится, что оторвётся от компьютера, в который пишет возмущённые письма, и выйдет на улицу.
Кризис кончится, когда человек до такой степени будет в безвыходной ситуации, что потребует не дешёвого бензина, а настоящих выборов всех органов власти, с управы до президента.
Кризис кончится, когда человеку станет так плохо, что он перестанет ругать начальство и станет предлагать в начальство себя.
Кризис кончится, когда человек перестанет доказывать окружающим, что все идиоты и что политика вся враньё, и начнёт доказывать окружающим, что они молодцы-умницы и потому должны голосовать за партию, которой он симпатизирует.
Кризис кончится, когда человек перестанет просить у чиновника деньги, подчеркивая, что он просит на нечто очень важное — и станет на очень важное жертвовать сам, а от чиновника просит одного: отчёта.
Кризис кончится, когда человек перестанет говорить, что кризис не кончится никогда.
Тогда начнётся жизнь. В ней, конечно, будут свои кризисы, но это будут настоящие кризисы, а в России с 25 октября 1917 года не кризис в жизни, а жизнь в кризисе.
Старик Хоттабыч, поговорив впервые по телефону, тут же изготовил телефон из цельного куска мрамора. Очень удивился, что мраморный телефон не только не работает лучше пластмассового, но и вообще не работает.
Советский деспотизм был мраморным телефоном. В отличие от самодержавия, которое было просто само собой — немножко дубинкой, немножко хоругвью, немножко детской погремушкой. Большевизм изначально есть попытка сделать такой же телефон, как на Западе — во Франции, в Англии — только лучше. Из цельного куска мрамора. Отсюда широчайшее заимствование демократических форм, от Конституции до реабилитации, при полнейшем отсутствии содержания.
Советские люди делились на тех, кто прошёл через инициацию и понял, что телефон — мраморный, и на тех, кто пытался дуть в трубку, проверял, идёт ли ток в телефонную розетку (к розетке аппарат был подключён!). Над такими нормальные советские люди смеялись.
Некоторые диссиденты юродствовали: с серьёзным выражением лица говорили правду в трубку («соблюдайте свои собственные законы!») и кивали, словно им что-то отвечали.
Большинство же людей спокойно ходили на демонстрации и собрания под руководством партии — то есть, имитировали согласие с имитацией. Считали себя, конечно, антисоветчиками в душе — они же ведь лишь имитировали согласие, а это, может, даже более подрывало режим чем реальный протест. Логика-то премудрых пескарей та ещё…
Символом власти в такой системе служили «вертушки» — единственные телефоны в стране, по которым можно было общаться с властью реально. Хотя и тут «можно» не всегда превращалось в реальность.
Когда повелители мраморной телефонии ослабели, народ оживился. Перестройка показала, что люди понимают: телефон — мраморный. Люди помнят, что у телефона должен вращаться диск, должно в трубке что-то звучать.
Люди начали ходить на демонстрации и критиковать привилегии начальства. Это был смелый шаг. Можно сказать, люди действительно превратили в мраморный телефон в не совсем мраморный. Мраморный диск уничтожили (или он сам превратился в пыль, неважно), приделали диск из пластмассы и трубку с настоящим динамиком.
Правление Горбачёва можно сравнить с появлением у ненастоящего телефона настоящего диска. Правление Ельцина добавило настоящую трубку, да и диск заменили симпатичными кнопочками.
Телефон не перестал быть мраморным. Жить, однако, стало значительно веселее. Кнопки на мраморном телефоне можно нажимать до бесконечности — именно потому, что реального набора номера не происходит. До бесконечности можно ходить в пикеты, на демонстрации протеста, до бесконечности писать фельетоны и обличать власть. В трубке-то появились шумы. Правда, реальной связи с абонентом есть, но — шумы. Svoboda pechati! Многие люди по сей день благодарны Ельцину за то, что он хотя бы трубку у телефона оставил настоящую.
Придёт ли когда-нибудь понимание того, как должен быть устроен настоящий телефон? Что такое настоящая — а не управляемая, не российская, не имперская — демократия? Где главное, а где второстепенное, хотя тоже насущное? Например, что без правового государства — никуда? Что бессмысленно начинать любые реформы без ликвидации веры в безопасность в целом и без ликвидации Лубянки в частности? Что все воздыхания о распаде СССР — как воздыхания о том, что мрамора в телефоне стало меньше?
Судя по тому, как лучшие люди борются за свободу — пока телефон скорее мраморный, чем настоящий. Проблема в том, что символом борьбы за свободу сделан человек симпатичный, гонимый — как Ельцин, но и принадлежащий, как Ельцин, к специфически номенклатурной среде. Да хотя бы и не к номенклатурной, но — символ. Идол. Всего лишь идол. Если бы на демонстрации стали выходить ради Ковалёва, и это было бы идолопоклонство.
Настоящим телефон демократии становятся, когда в трубку произносят не фамилию того или иного человека, а слова «свобода», «закон», «права». Конечно, надо жалеть Ходорковского, симпатичны пикеты и демонстрации в его защиту, только хочется-то большего. А пока мраморный не только телефон деспотизма, но и телефон борьбы с деспотизмом. На демонстрацию выйдут, а создавать партию не будут, будут ждать, пока им кто-то что-то создаст, — ну это как взять телефон и вырвать шнур из розетки!
Жалеть одного несчастного и провозглашать любую политическую активность — настоящую, с партией, с программой — бесполезной в России, — это ведь цинизм, безжалостный по определению.
Не уметь и даже не хотеть научиться создавать политическую жизнь снизу, а не ждать её сверху, не ограничивать её символическими действиями — это означает соучаствовать в деспотизме и в подмене реальности символами. Научиться поздравлять с днём рождения несправедливо осуждённого человека — это хорошо, но это так мало и это вовсе не обязательно первый шаг по большому пути к свободе.
Все эти поздравления без главного — без сознательного и страстного желания быть свободным и за свободу бороться — всего лишь замена ещё одной части мраморного телефона на пластмассовую. Да, именно страсть к свободе нужна — как телефон, даже абсолютно настоящий ничто без электрического тока, так демократия ничто без страсти к свободе и веры в её возможность, не в возможность замены плохого начальника хорошим. Только страсть к свободе помогает преодолеть страх перед другими, перед политическим действием как действием последовательно совместным, а не просто — сбежались, попикетировали и разбежались. Эту страсть легко имитировать — но для чего? Она живёт в каждом человеке, надо просто не мешать ей родиться — и тогда с днём рождения можно будет поздравить не одного человека, а целую Россию.