Некоторое время мы ехали молча, потом дед заговорил:
— Только тут, в аспирантуре, и начал я понемногу понимать, какая это великая вещь — наука, сколько в ней важного, интересного, сколько нерешённых ещё и, более того, абсолютно непонятных проблем! Такое поле деятельности открылось передо мной, которое, как я понял, дай бог пройти за всю жизнь!
Сначала понял я — и изумился даже, — как велик мир растений и как сложен! В коллекции ВИРа хранится сейчас четыреста тысяч номеров разных растений — и все чем-то отличаются друг от друга. И это собраны только те растения, которые так или иначе используются в сельском хозяйстве!
Только всем вроде бы известных зерновых и то великое множество: пшеница, рожь, овёс, ячмень, полба, просо, гречиха, кук, рис, чумиза, джугара, сорго, кунак.
И каждая из этих культур распадается ещё на множество разновидностей, отличающихся друг от друга. Если взять, например, всем вроде бы известную пшеницу, то это будет так называемый род, а род этот, в свою очередь, распадается на виды: пшеница твёрдая (дурум), мягкая (цестивум), польская (паленикум), английская (тургидум), двузернянка (дикокум), однозернянка (однококум).
И это не просто научные виды, которые для науки лишь интересны, — каждый из этих видов в своё время огромную роль в истории человечества играл. Так, на дикокуме вся великая древнеегипетская цивилизация стояла. Сколько она существовала? Четыре тысячи лет — больше, чем любая другая из существующих после неё цивилизаций! А сейчас, в свете некоторых новых открытий, некоторые учёные считают, что Древний Египет около десяти тысяч лет простоял. Представляешь себе этот срок? Не можешь ты его себе представить! И всё это время двуплёночная пшеница дикокум кормила всех — от неё и храмы возводились, и пирамиды! И про каждый почти вид можно рассказать, какую роль он в истории человечества сыграл. Можно сказать, человеческая история — это последствие появления разных видов зерновых: от них царства богатели, появлялись короли, боги, живопись, письменность, культура — вообще всё, что создало человечество на земле!
Ну, это я только плёночные виды пшениц пока перечислил, а существуют ещё пшеницы голозёрные — их тоже множество. Всего существует двадцать восемь видов пшениц, и каждый из видов распадается на сотни разновидностей, отличающихся остистостью (наличием и длиной усиков), цветом (зерно красное, белое). Встречаются пшеницы опушенные, неопушенные (эритроспериум, лютесценс, фиругениум и так далее), и в каждой разновидности выделяются ещё сотни сортов... В общем всего пшениц примерно пятьдесят тысяч сортов!
— Да, сложная вещь наука! — проговорил я.
— Да какая это наука ещё! Это только так... систематика. Всё равно как художнику знать, какие существуют на свете краски. А далеко не каждый, зная краски, может картину нарисовать. Так и в науке! И поэтому, чтобы уметь что-то сделать, надо не только уметь перечислить все растения, но и знать их, как говорится, насквозь — их химию, физиологию, их вкусы и, так сказать, наклонности. И всё это в голове надо держать, потому что, если каждый раз в справочниках рыться, ни на что другое времени не останется. А настоящий учёный должен не просто все эти признаки знать, но и уметь комбинировать их, использовать, сочетать, — так что представь себе, что такое мозг учёного и как он должен работать!
Поэтому готовили нас в аспирантуре очень серьёзно, учили капитально и подробно, множеству предметов. Учили мы, как сейчас помню, историю биологии (чтобы знать, как развивалась не только биология, но и как прогрессировала человеческая мысль!), дарвинизм, анатомию растений, генетику. И читали нам все эти науки не случайные люди, а самые первые специалисты в этой области, знаменитые учёные с мировым именем!
Тут уж я и осознал в полной мере, что такое наслаждение от работы мысли, и понял, что большего наслаждения на земле не существует. Генетику нам читал Карпейченко — один из крупнейших тогда учёных в этой области, — а потом знаменитый американский учёный Мёллер приезжал и нам о самых своих последних открытиях в области генетики подробнейшим образом докладывал.
Мёллер, вообще, интереснейший был тип. Кроме того, что он был крупный учёный, он ещё очень интересную жизнь прожил: из Америки, из обеспеченной семьи, переехал к нам и несколько лет работал у нас, делился всем новым, что знал. Потом, когда в тридцатые годы гражданская война в Испании началась, он уехал туда, там воевал.
Ясно помню одну из первых его лекций у нас. Читал он её в Академии наук. Знаешь, где Академия наук?
— Это... на набережной, около университета?
— Правильно, — сказал дед. — И на лестнице там знаменитая мозаика, сделанная самим Ломоносовым. Изображён на ней Пётр Первый в Полтавской битве. Видал?
— Пока ещё нет, — сконфуженно сказал я. — Ну, стану вот академиком, начну в академию ходить, тогда и увижу.
— Да-а, — вздохнул дед. — Ленивы мы и нелюбопытны!
— Вовсе и нет! — обиделся я.
— Да это вовсе и не я — это один поэт сказал! — усмехнулся он.
— Ну ладно! — сурово прервал я. — Так о чём вам этот... Мёллер рассказывал?
— Он нам о генах рассказывал. И показывал диапозитивы. Что такое «диапозитивы», знаешь хотя бы?
— Случайно знаю, — ответил я.
— А что такое «гены»?
— Ну, это зародыши всего живого.
— Не совсем так. Ген — это шифр, зашифрованная информация о том, каким должно быть существо, появившееся из него. И что ни делай, как ни старайся, ген всё равно эту информацию передаст, «добьётся своего», именно то вырастет, чего «хочет ген». И главное, сам крохотный, еле-еле учёные недавно научились в самый мощный микроскоп его различать, а распоряжается самыми огромными существами. Даже — каким именно огромному слону вырасти или жирафу, распоряжается крохотный, почти невидимый ген. Представляешь, какая заложена в нём мощь, как тесно в нём информация уложена!
— А что же он... всё-таки такое?
— Ну, недавно химики установили, что он представляет собой некоторое образование нуклеиновой кислоты. Но как работают все его механизмы, учёные до сих пор спорят. Сколько лет уже занимаются им, а до сих пор всё новые и новые чудеса открывают! Недавно, например, открыли ремонтный фермент.
— Ремонтный?
— Именно. Оказывается, генам сопутствует такой фермент, который время от времени обходит всю цепочку и, если видит какие-то нарушения, сразу же делает ремонт, восстанавливает всё как надо. Как образовался этот фермент, кто заставляет его заниматься ремонтом, до сих пор непонятно. И так во всём, куда ни глянь: всё гениально, замечательно — и непонятно как! Так что всю свою жизнь можно посвятить изучению гена, и, если хоть что-то там прояснишь, имя твоё навек в историю войдёт.
— Да-a. Заманчиво! — сказал я.
— Заманчиво! — сказал дед. — Представляешь, учёный многие десятки лет занимается тем, что и не видно почти! Все так называемые нормальные люди смеются над ним: «Чем занимается этот чудак? Даже показать ничего нам не может, — видно, это всё только в ненормальном его мозгу существует. Если бы действительно делом занимался, мог бы показать!.. Вот мы можем показать, для чего мы жизнь прожили: у нас дачи, машины, стулья, столы! А у него что?» Представляешь, каким мужеством надо учёному обладать, чтобы не сломаться от этих насмешек и верить продолжать, что всё это неинтересно, что многие видят: столы, стулья, машины, а главное совсем другое — маленькая закорючка в невидимом гене, само существование которого многие отрицают. Представляешь, никто вокруг не верит, а ты веришь и день за днём продолжаешь работу! Причём большинство учёных — до самого последнего времени — так и не увидели его! Не видели, но продолжали верить, несмотря на насмешки!
— А как же они чувствовали его?
— Правильный вопрос! — воскликнул дед. — Как можно почувствовать то, чего не видно?
— По тому, что оно делает? По тому, как влияет на окружающую жизнь?!
— Молодец! — Дед даже растрогался. — Голова, оказывается, варит у тебя! Только развивать её надо, развивать!
— И кто же впервые почувствовал... ген?
— Ну, многие уже, наверное, чувствовали, что есть нечто такое, и бессознательно пользовались способностью растений — и животных — свои признаки сохранять. Но открыл существование гена Грегор Мендель. Он был монах — и в то же время очень серьёзный учёный. И вот, скрещивая на монастырском огороде красный горох и белый, он понял, что существует нечто, что сохраняет в следующем поколении родительские признаки. Что не случайно они передаются, а есть какая-то частица, заведующая этим. Великое открытие — все, казалось бы, ахнуть должны! Но никто и ухом не повёл! Настолько велико в людях стремление верить лишь в то, что известно, что увидеть и пощупать можно, а всё новое, непонятное пока — подвергать насмешкам и отрицать. Сорок лет Мендель статью об открытии им гена по разным научным журналам рассылал — и безо всякого успеха! Никто даже не удосужился задуматься. Только потом уже, после его смерти, когда много других учёных — сразу в нескольких разных местах параллельно — открыли ген, была случайно найдена в монастырской библиотеке статья Менделя, — а о нём уже и не помнил никто. И по дате под этой статьёй поняли наконец люди: вот кто был человеком, открывшим ген! Но потом множество ещё раз ген отрицался и тем, кто верил в него, приходилось суровейшие нападки выдерживать. Так что представляешь теперь, что такое учёный, каким мужеством и выдержкой должен он обладать? — Дед с сомнением посмотрел на меня.
— Представляю! — твёрдо выговорил я.
— Ну, посмотрим, — проворчал дед. — Так от чего мы с тобой отвлеклись?
— А! Ты рассказывал, как американский учёный Мёллер лекцию о генах читал в Академии наук.
— Точно! — вспомнил и дед. — Помню, весь цвет Ленинграда собрался на эту лекцию: академики, профессора, — а также много просто бездельников, которые пришли, потому что это было модно. Ну и мы — студенты, аспиранты — тоже всеми силами туда рвались. Ещё бы, выступал всемирно известный Мёллер, а переводил выступление его не менее знаменитый Николай Иванович Вавилов. Помню, Мёллер закончит рассказ по одному диапозитиву, поворачивается к Вавилову: «Некст, плиз!» Вавилов переводит механику в конце зала: «Следующий, пожалуйста!» И так прошло три или четыре слайда — Мёллер уже сам обращается к механику: «Следующий!» В зале хохот, аплодисменты. Помню, незабываемое впечатление от личности Мёллера осталось. Да и Вавилов, надо сказать, неотразимое впечатление производил. Тогда он в самом расцвете был: красивый, солидный, элегантный, прекрасно говорящий на многих языках — мне он тогда идеалом настоящего учёного казался и сейчас кажется. Тогда он как раз знаменитую свою работу проводил — отыскивал центры происхождения культурных растений. Чуть не весь мир объехал, самые удалённые уголки обшарил — обнаружил огромное разнообразие культурных растений, а также полудиких, а также диких их предков!
— А зачем эти предки нужны — дикие и полудикие? Ведь теперешние культурные растения лучше?
— Лучше, конечно! Не зря человечество на протяжении всей своей многовековой истории занималось этим — самым важным, как я считаю, делом — улучшением качеств культурных растений. Но и у предков неожиданно оказались ценные качества, которые и нынешним культурам неплохо было бы позаимствовать, вернее, не позаимствовать, а вернуть эти качества, которые когда-то отброшены были, как несущественные, а сейчас вдруг очень даже существенными оказались! Например, в Южной Америке, в предгорьях Анд, помощник Вавилова Сергей Михайлович Букасов нашёл дикого предка нашего теперешнего картофеля, и оказалось, что этот предок не подвержен заболеванию фитофторой — болезнью, которая губила картофель сразу на целых континентах, после чего там страшный голод наступал. И вдруг — разновидность картофеля, которая воздействию фитофторы не подвержена. Как считаешь, великая это находка?
— Великая!
— А почему?
— Ну как же! Ведь значит, что теперешнему картофелю можно свойства дикого предка передать — и он, теперешний, тоже к фитофторе невосприимчив будет!
— Правильно рассуждаешь! Молодец! А я-то боялся... что ты совсем балбес... а ты, оказывается, всё-таки внук своего деда! Ну и как это свойство культурному сорту передать?
— Скрещиванием его с диким!
— Правильно... хотя и несколько упрощённо. На самом деле всё гораздо сложней. Ведь дикий предок при скрещивании вместе с положительными и отрицательные свои качества передаст. А как их отделить?
— Ну а как? — азартно воскликнул я.
— Вот над этим и бьёмся! — произнёс дед. — Знаешь ты, чем твой дед занимается?
— Селекцией? — не совсем уверенно проговорил я.
— Правильно. И что же это такое?
— Выведение новых сортов?
— Так. Какого растения?
— Ржи?
— Угадал или вспомнил?
— Я всегда это знал!
— Ну, спасибо. А какие сорта ржи я вывожу?
— Ну какие? Хорошие!
— А конкретно?
— Ну, высокоурожайные... Зимостойкие! — покопавшись в памяти, добавил я.
— Это всё правильно! — кивнул дед. — Но главное качество, которого я от ржи добиваюсь, главное, на что я, можно сказать, всю свою жизнь положил?
— Забыл! — выговорил я.
— Эх ты... «жабыл»! — усмехнулся дед. — Скажи лучше: и не знал, не интересовался, чем дед твой занимается!
— Ну... и какого качества ты у ржи добиваешься? — виновато проговорил я.
— Какого качества, говоришь? — Дед посмотрел на меня, словно сомневаясь, смогу ли я запомнить его слова. — Какого качества? Неполегаемости — вот какого!
— А... вспомнил, — сконфуженно проговорил я.
— С опозданием, правда! — усмехнулся дед. — Неполегаемости я добиваюсь! Чтобы рожь ни под дождём, ни под ветром не полегала! Потому что, если поляжет она, да при этом обязательно перепутается, очень трудно её убирать, а комбайном — просто невозможно, половина урожая теряется. Как думаешь, стоит ради сохранения половины урожая голову поломать?
— Стоит! И как же ты... ломаешь её?
— Как только могу! — улыбнулся дед. — Ну, так каким образом добиться, чтобы не полегала рожь?
— Привязывать? — предложил я.
— К чему? — усмехнулся дед. — И если каждый стебель привязывать... целой жизни не хватит! — Он кивнул за окно электрички, за которым тянулись жёлтые поля. — Нет уж, надежда на то, что рожь сама себя будет держать... с подпорками только инвалиды стоят! Ну так как?
— Сделать, чтобы стояла она!
— А как?! Ну ладно, подскажу немножко тебе. Испокон веков рожь очень высокая была — это даже признаком её красоты считалось! Даже в стихотворениях и песнях это качество её воспевалось! «Распрямись ты, рожь высокая!» — слышал, наверно? А высокой как раз ржи распрямиться и трудно! Вот когда у тебя длинная причёска была, помнишь, как ты мучился с ней?
— Ну раз так модно было! — ответил я.
— Только модное — не всегда самое лучшее. И рожь тоже в моде высокая была. Но помнишь, наверное: как только ветер подует, длинная причёска твоя сразу разваливается, перепутывается. Так и высокая рожь. Значит, что надо делать, чтобы этого не было?
— Под «ёжик» постричься! — воскликнул я.
— Правильно! — воскликнул дед. — Может, это и не так романтично, не так красиво, зато надёжно: никакой дождь и ветер твой «ёжик» не могут растрепать! А значит, если на рожь все рассуждения эти перенести...
— Значит, надо с коротким стеблем рожь создавать!
— Совершенно верно! — кивнул дед. — И хоть песен пока про короткую рожь не поют, жизнь показывает, что польза от неё большая! Теперь — как «сконструировать» её? Вот тут и пригодились опять дикие предки, разысканные Вавиловым. Ещё в тысяча девятьсот шестнадцатом году Вавилов в посевах Кабульского оазиса выискал зелёных малюток с коротким стеблем — такой примерно длины, о которой я и мечтаю!
— Так в чём же дело? — удивился я. — Скрестить её с высокой рожью — и получится рожь короткая!
— Если бы всё было так просто! — вздохнул дед. — Знаешь, что один из величайших философов нашей эпохи Фридрих Энгельс сказал? «Мы смело воздействуем на природу, твёрдо зная, что мы хотим от неё получить, но побочные явления, возникающие при этом, часто зачёркивают то хорошее, чего мы пытаемся добиться»! Вот в этом-то вся и загвоздка! Скрещиваем мы, скажем, культурную рожь с какой-нибудь дикой малюткой. А малютка — та тоже с характером, тоже жить хочет, заявляет о себе, поэтому она все свои качества стремится передать! Ей неинтересно вовсе, что мы от неё лишь короткостебельность унаследовать хотим, — она все свои качества передаёт: и короткостебельность, и жиденький колосок, и плохую обмолачиваемость... Так что потомки от этого скрещивания больше на неё похожи, чем на культурную рожь!
— Так что же делать? — растерялся я.
— Вот то-то и оно! — торжествующе проговорил дед. — Над этим поколения селекционеров и ломают головы: что же делать? Как добиться того, что надо, и обойти стороной то, что не надо?.. Кроме всего прочего, забыл тебе сказать: зелёная вавиловская малютка была предком пшеницы, а не ржи, так что с рожью её скрещивать никак нельзя. Надо было разыскать ещё короткостебельных предков у ржи, — это тоже задача не из лёгких! Если пшеница культивируется человечеством с самого начала её существования и уже очень многое про неё известно — я рассказывал тебе, как весь Египет на пшенице дикокум стоял, — то с рожью картина немножко другая. Рожь относительно недавно к человеку пробилась.
— Как пробилась? Сама?
— В том-то и дело, что сама! — торжествующе воскликнул дед. — Ну, как, скажем, собаки образовались. Из самых, наверное, добрых и умных волков, которые поняли постепенно, что с людьми интереснее жить и сытнее. Так же и рожь сама к человеку прибилась! Только волков прикармливать приходилось, чтобы они к человеку перешли, а рожь сама кормила людей, за это он её выделил и полюбил.
— И как же это произошло?
— Ну, это интереснейшая история! — воскликнул дед. — Сначала, много тысячелетий подряд, рожь появлялась в посевах пшеницы как сорняк — сорняк некрасивый, неурожайный, к тому же отбивающий питание у основной культуры — пшеницы. Поэтому сорняк этот безжалостно вырывался и выбрасывался. И так было много тысячелетий: ржи никто просто не замечал. И должны были гигантские исторические события произойти, для того чтобы рожь заметили!
— Ну как же? — удивился я. — История — это войны... короли. При чём здесь какая-то рожь?
— В том-то и дело, что история культурных растений теснейшим образом с историей человечества связана! — воскликнул дед. — Не понимаешь — слушай тогда! Древнейшие человеческие цивилизации где размещались?
— На юге... где жарче! — ответил я.
— Правильно! — горячо воскликнул дед. — А дальше как... история человечества развивалась?
— На север перемещалась, где холоднее! — воскликнул я.
— Правильно! Человечество перемещалось на север. И пыталось, естественно, выращивать уже много тысячелетий известную ему пшеницу. И так же безжалостно вырывало сопутствующий ей безымянный тогда ещё сорняк. Но климат в новых местах был уже суровее — пшеница то и дело стала вымерзать. Людям стала грозить голодная смерть, а голод, как известно, подстёгивает сообразительность. И вот кто-то из людей, самый голодный или самый сообразительный, стал замечать, что год за годом пшеница гибнет и не даёт зёрен, но зато сорняк, выбрасываемый им в сторону, даёт на этом новом месте побеги, прекрасно выдерживает холода, вызревает и даже даёт какие-то колосья с зёрнами. Человек попробовал: «А ничего! Есть можно!» И на следующий год он уже высадил этот бывший сорняк специально, на специальном поле — и благодаря этому бывшему «сорняку» выжил. Так появилась на исторической арене рожь. Понял?
— Понял! — кивнул я. — Так что... рожь и пшеница... совсем разные?
— Внуку селекционера это следовало бы знать давно! И потому, что рожь появилась значительно поздней, и понятно про неё гораздо меньше, и диких предков её долгое время никто не знал... Для простоты я бы сравнил пшеницу с собакой, а рожь — с кошкой.
— Как это? — удивился я.
— Неужели непонятно? — сказал дед. — Пшеница (как и собака) давно уже приручена человеком, верно служит ему, всё её поведение более-менее понятно. А рожь (как и кошка) недавно приручена, человеку служить ещё не хочет, поведение её загадочно и неуправляемо. Собаку легко можно приучить человеческий приказ выполнять, а кошку — невозможно почти.
— Так и тебя, значит, — спросил я, — сейчас больше поведение... неприрученной ржи интересует?
— Да, — кивнул дед.
— И как же ты её... дрессировать научился? — спросил я.
— Ну, к этому умению я долго шёл. Пока что мы с тобой остановились на том, как я своё обучение в аспирантуре начал.
Преподавали нам самые разные предметы самые лучшие специалисты. И не просто замечательные учёные они были, но и замечательные, как правило, люди: скромные, работящие, весёлые. Так что не только науку они нам преподавали, но и как надо жить — невольно своим примером показывали. Генетику — я уже, кажется, говорил — нам Мёллер читал, который потом на гражданскую войну в Испанию ушёл. Цитологию — науку о живой клетке — Левицкий читал, анатомию растений — профессор Александров — такой маленький, лысый, всегда улыбающийся. Знаешь, на кого похож он был? На Пиквика из Диккенса — такой же добродушный, мудрый и весёлый. Ну вот, он меня почему-то особенно выделял, хвалил успехи мои и первым на всём свете сказал, что из меня может интересный учёный получиться. До этого мне никто этого не говорил, а он сказал, — представляешь, какую благодарность чувствовал я к нему всю жизнь? При этом человек он был скромнейший, тишайший, никогда не требовал никаких благ лично для себя — обходился самым минимумом. Потом, когда мы вместе во время войны в Казани оказались, я старался помогать ему, чем мог: картошкой, хлебом. Я тогда уже на Казанской селекционной станции работал, а он в Казанском университете. Под его же руководством тогда я и первое своё научное открытие сделал, — но об этом позже. А пока я на его лекции ходил, на занятия — и как-то очень он из всех меня выделял, говорил, что аналитическое мышление у меня. Откуда взяться оно у меня могло, непонятно? Не иначе как от него. Ну, проучились мы, аспиранты, первый год — на лето нас всех на практику разослали. Меня послали на юг, на Закавказскую опытную станцию. Первый раз в жизни тогда я роскошную южную природу увидал и, помню, был совершенно ею покорён. Доехал я сначала на поезде до Одессы и там впервые Чёрное море увидал. Потом сел на теплоход и поплыл на нём в Батум. Полное счастье, помню, испытал: тепло, море сверкает, сижу в шезлонге на палубе, обдувает приятный ветерок. Потом вдруг дельфины появились, стали прыгать вокруг. Совершенно поразили меня они. Особенно один: долгое время прямо перед форштевнем корабля плыл, точно по линии и с той же скоростью — и при этом никаких вроде бы усилий не прилагал, словно бы и не шевелился, просто стоял перед носом корабля на одном и том же расстоянии и всё! «Надо же, — я тогда даже с восторгом каким-то подумал. — Сколько удивительных чудес природа создала, и сколько тысячелетий ещё человеку интереснейшая задача предстоит — понять пытаться, как эти чудеса произошли!»
Приплыли мы в Батум, оттуда я доехал поездом до Тбилиси. Высокие горы, до неба, тоннели в них — здорово это меня потрясло, впервые видел. От Тбилиси я добрался до нашей селекционной опытной станции Ганджа — это уже далеко в Кавказских горах, примерно посередине уже между Чёрным морем и Каспийским, на границе Грузии и Азербайджана. Возглавлял эту станцию Моисей Маркович Якубцинер — я знал его, он перед аспирантами несколько раз выступал. Но сейчас не оказалось его на месте, уехал в командировку, и встретила меня на станции помощница его, Пальмова. Поработали мы с ней несколько дней на станции, осмотрели гигантскую их коллекцию самых разных видов пшениц.
Вдруг приезжает на станцию машина марки «форд», и выходит оттуда красавец шофёр, одетый по самой последней шофёрской моде: краги, кожаная куртка, очки! Машин тогда мало было ещё, поэтому шофёры тогда почти такими же знаменитостями были, как и лётчики. Достаёт из сумки послание Якубцинеру от самого Вавилова.
Пришлось Пальмовой открыть конверт. Там приказ Вавилова: сесть в его машину, проехать по всему Закавказью указанным в письме маршрутом и разыскать и зафиксировать в посевах культурной пшеницы экземпляры полудикого предка под названием тритикум персикум. Давным-давно, — может быть, тысячелетия назад — предки наши перестали сеять эту разновидность, но изредка она всё же оказывалась в посевах как примесь. И вот теперь срочно вдруг понадобилась самому Вавилову! Помнишь, для чего дикие и полудикие предки нужны?
— Они болезням не подвержены! — ответил я.
— Правильно... в общем! — сказал дед. — И многие другие ценные признаки в них есть. Короче — необходимо разыскать в посевах культурных пшениц экземпляры тритикум, чётко записать: где, когда и сколько, собрать коллекцию, пронумеровать! Пальмова спрашивает меня: «Поедете?» Я говорю: «С огромнейшим моим удовольствием!»
И пожалуй, эта поездка по Закавказью — одно из счастливейших воспоминаний моей жизни! Во-первых, сказочная вокруг природа: горы, водопады, пальмы, а главное — интереснейшая работа, к которой я всю жизнь стремился!
— Повезло! — Я с завистью посмотрел на деда.
— Что значит «повезло»? — заворчал дед. — Двигаться надо и знать, чего именно ты в жизни хочешь, тогда «везение» твоё хотя бы будет знать, в чём тебе помогать... А если ты всю жизнь на печи пролежишь, то всё твоё везение, — дед усмехнулся, — будет заключаться в том, что ты, с лежанки спрыгивая, будешь ногами прямо в валенки попадать! Другого ничего «везение» твоё для тебя сделать не сможет, раз ты сам не знаешь, что надо тебе!
— Понятно, — вздохнул я.
— Ну, а я всю жизнь двигался, работал, поэтому и «везение» у меня было таким же активным, как я, — сказал дед. — Ну, в чём ты хочешь, чтобы тебе повезло?
— Не знаю... пока! — подумав, ответил я.
— Пора бы уже и знать! — проговорил дед. — А вообще-то, не такая уж это лёгкая поездка была, как представляется тебе. Жара, во-первых, страшенная! — Дед сморщил лицо. — Какие-то мухи огромные, кусачие — настоящие звери. И главное, бездорожье, то и дело машину на себе приходилось тащить. И машина сама — хоть и «форд», хоть и знаменитому академику принадлежала — расхлябанная, зашарпанная, разбитая, то и дело ломалась: загонял Вавилов её, где только он на ней не побывал. Так что для того, чтобы «везение» осуществить, иногда приходится все силы свои выложить! А маршрут долгий был, трудный. Сейчас помню несколько только пунктов: Евлах... Закаталы... Не слыхал про такие?
— Нет, — ответил я.
— Видишь, ты даже не слыхал, а я там бывал! — хвастливо проговорил дед. — Помню, приехали мы в Закатальский заповедник. Въезд туда запрещён был, но нас по вавиловской записке туда пропустили. Какие, брат, растения там! Ну, скажем, банан, с огромными его листьями, запросто по дворам растёт вроде нашего лопуха. Но нам нужны были посевы пшениц, а в них — наша неказистая тритикум персикум. Сначала мне Пальмова показала её, потом я быстрей всех начал её находить, больше всех образцов собрал. Глаза у меня молодые были, зоркие. Да и сейчас у меня зрение ещё в порядке, очки надеваю, когда только мелкий шрифт!..
— Ну вот, расхвастался! — проговорил я.
— А чего ж не похвастаться, когда есть чем? — Дед победно выкатил грудь и оскалил мелкие острые зубы.
— Ладно, ближе к делу! — сухо проговорил я. — Сильно отличается эта тритикум от обычной?
— Во всяком случае, опытному взгляду разница сразу видна, — тоже переходя на сухой научный тон, ответил дед. — Главное отличие — из каждого цветка её не одна ость торчит, а две!
— На каком таком цветке? — удивился я.
— А ты не знаешь разве, что пшеница цветёт, — как, впрочем, и любое другое растение? Сначала цветок, опыление, а потом уже и плод, в данном случае — зерно. И у тритикум из каждого цветка два усика торчат — по этому признаку сразу и находят её. Ну и колосок у неё нежный, тонкий, такой слабой метёлкой свисает. Такое вообще характерно для диких и полудиких видов. Это потом уже, путём долгой селекции, вывели пшеницу с большим колосом, а у диких предков жидкий был колосок. У него единственная задача была — рассеять вокруг немножко своих семян, и небольшого количества зёрен ему хватало. Человека ещё кормить при этом — такой задачи у природы вовсе не было, это человек уже сам заставил природу себе служить!
До сих пор собранная нами тогда коллекция в ВИРе хранится. Иногда зайду, посмотрю — молодость вспомню. Хорошо, даже запах сохранился тех полей. Вдохну — и словно в молодость возвращаюсь!
Возле Закаталы, вспоминаю ещё, каким-то князем были посажены многорядовые аллеи грецкого ореха, целыми мешками люди собирали, на ишаках увозили, и я тогда тоже грецких орехов поел на всю жизнь. Любишь грецкие орехи?
— Издеваешься, да?
— Ну почему? Особенно-то много я их не ел ни до этого, ни после, — но в тот день уж я их наелся! — Дед, зажмурив глаза, погладил себя по животу.
— Ладно, хватит об этом! Ты лучше о трудностях расскажи, чтобы воспитывать меня! — съязвил я.
— А, трудности-то? — спохватился дед. — Были, конечно, и трудности — как же без них? Помню, заехали уже совсем в дикую местность — никаких дорог. Смотрим, идёт человек из местных. Спрашиваю его: «В той стороне какая-нибудь дорога есть?» Он радостно так кивает: «Е-есть!» — «Ну так поехали скорей!» — шофёру говорю. Но шофёр более проницательный оказался, чем я. «Погоди!» — говорит. Подходит к этому путнику, спрашивает: «А грязь там есть?» Тот так же радостно говорит: «Е-есть!» — «Так!» Шофёр на меня глянул, потом снова к этому повернулся: «Значит, дороги там нет?» Тот так же радостно говорит: «Не-ет!» Оказалось, по-русски он совершенно не понимал, только последнее слово повторял, чтобы людям приятное сделать.
— Какие-то у тебя все весёлые трудности! — с завистью проговорил я.
— Настроение весёлое было, поэтому и трудности такие же! — сказал дед. — Ну, если хочешь, и о тяжёлом тебе расскажу. Заехали мы всё же в болото, заднюю рессору сломали. Вытаскивали машину из болота своими силами, потом добрались кое-как до Евлаха, там нам сразу выдали запасную рессору — Вавилова тогда вся страна знала: член ВЦИК! Но рессора та не совсем подходила к нашей машине — намаялись мы с ней. Помню: пыльный горячий двор, инструменты так солнцем накалены, что в руку не взять. В углу двора колонка с водой, но труба к колонке этой по поверхности идёт, поэтому вода вытекает почти горячая. Напьёшься — в пот ударяет, сразу слабеешь, а тут кувалдой надо бить по железу! С тех пор усвоил я твёрдо урок: чем жарче, тем меньше надо пить.
— Ну, а дальше что было?
— Дальше? Починили машину, проехали по всему маршруту, задание выполнили: собрали коллекцию тритикум персикум, задокументировали — к каждому пучку привязали бирку (собрано на такой-то высоте, возле такой-то деревни). Отдали нашу коллекцию шофёру — после того, как он обратно нас доставил, — и повёз он нашу коллекцию Вавилову. И стала наша коллекция одним из четырёхсот тысяч номеров вировского собрания растений. Вскоре директор станции Якубцинер вернулся, и стали мы с ним заниматься скрещиванием пшениц. В то время я уже твёрдо решил: буду заниматься выведением новых сортов. И на следующее лето, ещё год в аспирантуре проучившись, начал я уже самостоятельные опыты проводить. Самостоятельная уже идея появилась у меня: вывести сорт пшеницы для северных областей. До этого пшеница в основном на юге культивировалась, а я решил продвинуть её на север.
Взял сорт «прелюдия» — у нас его «прелюдкой» называли. Отличалась «прелюдка» скороспелостью, что для короткого северного лета очень подходило. Но колос у «прелюдки» не очень богатый был. Для получения мощного колоса скрестил я «прелюдку» с мощным, высокорослым сортом веллютинум. Заложил этот опыт на Севере — под Мурманском, в Хибинах. Посеял, вернулся домой, месяца через полтора приехал снова в Хибины, вышел в поле — и чуть не закричал от изумления: гибрид мой вырос совершенно чёрный! А под Ленинградом тот же гибрид нормального оказался цвета. Стал думать я: в чём же дело?
— Ну и в чём же? — нетерпеливо спросил я.
— Сразу и не догадаешься! — стал поддразнивать дед.
— Ну так скажешь или нет?
— Тебе всё сразу надо! А я чуть не две недели голову ломал! И догадался! — Дед радостно шлёпнул себя по колену. — У «прелюдки» на самом конце ости чёрная точка, там содержится красящее чёрное вещество антоциан. В наших условиях он не очень себя проявляет, но на Севере, при ярком освещении, прогрессирует необычайно!
— А почему же на Севере яркое освещение? — удивился я.
— Да, сразу видно, что ты не бывал нигде! — вздохнул дед. — Нигде не бывал и, хуже того, ничем не интересуешься! Ну, попробуй объяснить: почему на Севере яркое освещение?
— Из-за снега? — предположил я.
Дед покачал головой.
— Из-за северного сияния! — воскликнул я.
— Нет! — Дед вздохнул. — Северное сияние зимой бывает, а пшеница летом растёт. А что там летом у них?
— Что? — повторил я, как автомат.
— Летом там круглые сутки солнце — полярный день! Неужели не знаешь?! Потому и почернел мой гибрид — от непрерывного света!
— А... Да. Понимаю, — проговорил я.
— Да-a, — сказал дед. — Помню, совершенно потрясённый я тогда у чёрного поля стоял. И знаешь, что чувствовал при этом?
— Ужас?
— Нет, не ужас. Восторг! Сколько же, думаю, чудес живой природы мне предстоит ещё в жизни моей увидеть! Ну, этот гибрид не очень удачный получился: дичок навязал свой мелкий колосок. Подарочек! И как избавиться от него, не очень понятно. Селекция — дело сложное! Бывает, в первом поколении гибрид замечательный, сеешь на следующий год — все недостатки откуда-то вылезают. Ну, о селекции я тебе более подробно на месте расскажу, когда приедем. А тогда — уже азарт меня захватил — решил я скрестить «прелюдку» с полбой.
— А что это — полба?
— Это тоже разновидность пшениц, отличается неприхотливостью. Помнишь, нет: «Буду служить тебе славно, усердно и очень исправно, в год за три щелчка тебе по лбу, есть же мне давай варёную полбу!» Помнишь, откуда это?
— Молодец! — сказал я. — Оказывается, ты не только «Евгения Онегина» наизусть знаешь!
Тут-то я уж понял, что он цитировал «Сказку о попе и работнике его Балде». Уж в чём-чём, а в литературе я разбирался! Оказывается, вот ещё в какие времена люди про полбу говорили!
— Ну и что у тебя с полбой получилось? — оживился я. — Случайно, не три щелчка получил?
— Да больше гораздо, чем три! — равнодушно проговорил дед. — Неприятностям числа не было. Ты не представляешь себе коварства природы, как ловко она сопротивляется воздействию человека: сначала вроде бы подчиняется, а на следующий год вдвойне мстит! Говорил уже тебе: сначала вполне приличный гибрид может получиться. «Вот, — думаешь, — какой я везучий, сразу добился того, над чем другие селекционеры десятилетиями бьются!» Соберёшь с этого замечательного гибрида семена, на следующий год высеешь, вырастет урожай — и хоть стой, хоть падай: на трети поля натуральный дичок вырос, будто ты и не скрещивал его с культурной пшеницей!
— Ну и как же его победить?
— Побеждать не надо его. Надо, чтобы его лучшие качества остались в гибриде, а худшие исчезли.
— И как это делается?
— Исключительно терпением! Находишь на поле хотя бы несколько экземпляров, хотя бы более-менее похожих на то, что тебе хочется получить, собираешь их, обмолачиваешь и на следующий год высеваешь эти семена. В этих всходах, естественно, уже большее количество экземпляров, которые нравятся тебе: ведь семена-то взяты от растений отобранных, самых лучших на всём поле. Но опять же таких экземпляров не так много, как хочется тебе. А нужно ведь, чтобы весь урожай, все растения такими были, как надо тебе! Снова отбираешь лучшие, обмолачиваешь, на следующий год высеваешь — и так за годом год: отбираешь лучшее! «Селекция» и происходит от слова «селект», что значит «избирать»! Задачу в этот раз я поставил совершенно определённую: изучить, как у разных гибридов меняется ломкость колоса. Один из главных недостатков пшениц, доставшийся от диких и полудиких предков, — ломкость колоса. Чуть коснёшься колоса при уборке — он сразу рассыпается на множество мелких колосков, которые тут же на землю падают. Дикому предку это выгодно было, а у нас в полях, особенно при уборке комбайном, огромные потери зерна получались.
— А почему дикому предку выгодно, чтобы колос распадался?
— А ты не понимаешь почему? — удивился дед. — Какая у дикого растения главная задача? Размножиться, продлить свой род, рассеять семена. Поэтому колос его просто обязан был распадаться, чтобы семена его на землю попадали и снова прорастали. Так что для себя он всё правильно делает. А что человеку неудобно это — урожай с земли собирать — это предку, как сейчас говорится, «до лампочки»! Вот и стал я вплотную этой проблемой заниматься. До меня ломкость колоса просто на глаз определяли: «колос ломкий» или «колос неломкий» и всё! А я — впервые в науке — решил количественный критерий ввести, чтобы точно можно было сказать, насколько именно колос ломкий или неломкий. Для этого я приставлял к колосу транспортир с градусами и колос пальцем сгибал. При каком градусе наклона колос рассыпается — это я тщательно замечал и записывал. И удалось огромнейшие таблицы ломкости составить — для очень многих существующих гибридов и сортов. Чтобы все знали уже: этот сорт отличается такой-то ломкостью стебля, а этот — такой-то.
Показал свои исследования профессору Еремееву — он говорит: «Ну что же? По-моему, это вполне солидный материал для кандидатской диссертации».
До этого я как-то не думал об этом, а тут вдруг впервые сказал себе: «А почему, собственно, нет? Если я что-то такое сделал, чего никто ещё до меня в науке не делал, почему я это должен скрывать!»
Подробно описал все мои исследования, красивые таблицы тушью начертил, сфотографировал множество колосьев, согнутых у транспортира. Переплёл всё это в синий коленкор: солидный труд, любо-дорого взглянуть!
Называлась диссертация так: «Наследование и изменчивость признаков у гибридов пшениц». Кроме ломкости там и другие ещё качества исследовались... Сдал труд свой в учёный совет ВИРа, там прочитали, говорят: «Ну что же? Крепко, крепко! Будем выдвигать вашу диссертацию на защиту!»
И вот примерно ещё полгода прошло — стою я на трибуне в том самом Помпейском зале, который так нас с Федей потряс, когда мы впервые увидели его. Не верилось тогда: неужели нас сюда будут пускать? И вот всего три года прошло — меня не только пускают сюда, более того, весь зал этот наполнен людьми, которые специально пришли послушать меня. И в этот момент понял я важную вещь — и ты, пожалуйста, запомни её: не надо бояться! Всегда, когда в какое-то новое место попадаешь, сначала кажется: ну, какие тут все важные и умные, мне никогда таким не стать, не стоит и пытаться. И тут главное — не убежать, поработать год-два, и станет выясняться: ничуть ты не хуже других! Есть люди, немного таких — в любом месте, куда ни приди, — и соображают, и работают хуже, чем ты, и только напускают на себя важный вид, чтобы не поняли все, что они бездельники. Всегда сначала кажется в новом месте: ну, здесь мне никогда не пробиться! А через год-другой видишь: ни одного человека нет вокруг, который с тобой серьёзно тягаться бы мог. Запомни это и вспоминай, особенно когда в какое-то новое место попадаешь!
И вот стоял я на трибуне, смотрел в зал, и на многих (хоть и не принято об этом говорить) уже сверху вниз смотрел — и в буквальном смысле, и в переносном. Вот этот, например, по фамилии Брыль, с длинной бородой, с изогнутой трубкой, — как презрительно и насмешливо он со мной разговаривал, как важно трубкой затягивался, прежде чем на вопрос мой ответить. И помню, как я робел перед ним, думал: «Что же делаю я — такого важного человека от размышлений отрываю?» Но потом уже как-то исследованиями своими увлёкся, меньше стал Брыля бояться, а потом, когда труд уже свой закончил и переплёл, на минутку вырвался на свободу, послушал, как Брыль, попыхивая важно трубочкой своей, рассуждает в курилке, и понял вдруг: «Да ведь он не знает ничего! Выучил несколько красивых фраз и повторяет их год за годом да на новичков глядит сверху вниз. А новички тем временем дело делают, продвигаются вперёд, а он всё так и остаётся «королём курилки», не двигается никуда. Года три или четыре уже в аспирантуре сидит, а придумать не может ничего! Служит только пугалом для новичков».
Но много было в зале тогда и серьёзного народу, которые могли трудные вопросы задать.
Но вот начал я говорить — и забыл про все свои волнения, настолько результатами своими был увлечён: гибрид такой-то, ломкость такая-то, зимостойкость такая-то...
Только, как мне показалось, разогнался, вошёл во вкус, как раздаётся из президиума голос председателя совета: «Спасибо! Достаточно!»
Потом стали читать отзывы: профессора Еремеева и второго — был тогда такой крупнейший систематик пшеницы, глубочайший знаток всех сортов профессор Константин Андреевич Фляксбергер.
В обоих отзывах говорилось, что проявил я упорство и исследовательские наклонности.
Потом из зала стали люди выступать. Тут я снова заволновался, стал воду из графина наливать и пить стакан за стаканом.
Помню только момент: нагибаю я в очередной раз графин, а из него вода не льётся уже, всю я выпил. В зале хохот раздался. И по хохоту этому, по тому, что он добродушный был, почувствовал я, что дела мои вроде бы ничего, что народ ко мне с одобрением относится.
Потом удалился учёный совет в кабинет заседаний. Нянечка мне полный графин принесла. Я сразу же налил себе полный стакан.
«Остановись!» — из рядов кто-то крикнул.
Я испуганно поставил стакан.
Все снова засмеялись в зале, и по настроению их я опять почувствовал, что большинство из них уверено в моём успехе. Наконец возвращается на сцену учёный совет. Я гляжу во все глаза на председателя: по лицу его ничего невозможно понять! Кладёт он перед собой листок. Дорого бы я дал, чтобы узнать, что там написано, в этом листке! Хотя через минуту услышу, что там, но ждать никаких нету сил! Поднимает председатель листок и начинает читать — медленно читает, с длинным предисловием: члены совета такой-то и такой-то, собравшись тогда-то и тогда-то, выслушали то-то и то-то, удалились на закрытое голосование. Подсчёт шаров после тайного голосования дал следующие результаты... Председатель замолк, я взглядом в него впился... Долго, как мне показалось, пауза длилась. Более решающей паузы, наверное, в жизни моей не было.
«Из тринадцати шаров, опущенных в урну для голосования, — председатель говорит (это раньше, в прошлом веке, опускали шары, сейчас уже просто бумажки опускают, но всё равно принято говорить «шары» — так, видимо, солиднее звучит), — два шара оказались испорченными...»
«Что такое? — паническая мысль. — Что значит «испорченными»? Кто их испортил?»
Потом я уже узнал, на других защитах, что так принято говорить, когда кто-то из членов учёного совета неразборчивую записку опустил, из которой не понять, «за» он или «против».
«...Действительными оказались одиннадцать. Среди них белые и чёрные шары распределились следующим образом...»
«Значит, есть чёрные шары — то есть «против» голоса! Но сколько же их — скорее говори, не тяни!»
«...Белых шаров, — долгая пауза, как мне показалось, часа на полтора, — девять и чёрных — два!»
Тут я едва от счастья не закричал! Девять — два! Значит, победа! И с большим счётом! Ура!
В зале дружные аплодисменты раздались. И потом, как всегда бывает в жизни, первое ликование прошло и более мрачные мысли появились: «А всё-таки два шара чёрных! Значит, кто-то из этих знаменитых учёных, сидящих передо мной, против моей диссертации — даже двоим из них она то ли примитивной, то ли у кого-то похищенной показалась! Может, и правы они?.. Нет, не правы! Диссертацию я самостоятельно сделал с начала до конца, и никто ещё никогда во всём мире таких исследований не проводил, как я. Значит, просто ошиблись они, недопоняли чего-то, — наверное, какие-то свои великие мысли их отвлекли...» Только так. Тогда ещё у меня никаких подозрений в голове не было. Наивным я был тогда. И очень хорошо. Тот, кто вначале слишком много думает об интригах, о том, что этот любит того-то, а этому подавай то-то, может, всё это учтёт и диссертацию защитит, но настоящим учёным навряд ли станет! Доля наивности необходима, я считаю, чтобы увлечённо делом своим заниматься, свято верить, что справедливость победит, — и тогда она действительно победит, а если с молодости в интригах копаться, завязнешь в них и никогда не сделаешь ничего своего.
Потом, конечно, мне за наивность свою расплачиваться пришлось, сталкивался с обманом я и со злобой, но всё равно решающего значения этому не придавал, знал: работа — спасение от всего, надо всегда впереди немножко идти и тогда ты в своей области будешь ни от кого не зависящим!
И вот присвоили мне звание кандидата наук. Как узнал я потом с удивлением, многие хитрецы и умудрённые слишком люди считали безнадёжным дело моё — приехать из провинции и с ходу взять и защититься, поражение мне с усмешкой предрекали.
И вот я, наивный дурачок, — кандидат наук, а они, хитрецы, всё какого-то особо благоприятного момента ждут, шепчутся, совещаются — и многие из них так до конца жизни прошепчутся и не сделают ничего.
После защиты предложили мне два места для работы: Сибирь и Казань.
Я подумал и выбрал Казань: всё-таки Волга, недалеко от родных мест. И скоро собрался, с друзьями сабантуйчик устроил небольшой, сел в поезд и уехал в Казань. Волновался я: как сложится всё на новом месте, где я ещё и не бывал никогда?
Не только, сам понимаешь, будущая работа меня волновала, но и вообще жизнь: будут ли у меня там новые друзья и красивые ли девушки там живут? Мне уже двадцать шесть лет было тогда, пора уже влюбляться и жениться, так что о девушках я тогда чуть ли не в первую очередь думал, — это я тебе сейчас честно могу сказать.