ОДИН В ПОЛЕ

И вот вышел я на вокзале в Казани. Город — большой, красивый. Столица Татарской Автономной Республики. Поэтому непривычно показалось — после Ленинграда — много очень татар по улицам ходят и быстро и неразборчивое что-то говорят. Вышел на Волгу — давно уже я не видел её. Здесь она шире показалась, чем у Саратова, и вода какая-то непривычно красноватая, видимо, из-за местных почв. В общем, как-то не почувствовал я, честно говоря, что это знакомая и родная моя река. Белый зубчатый кремль на берегу стоит, на горе. И тоже он мне каким-то неправильным показался, особенно после московского Кремля: я по дороге в Казань в Москве побродил. После стройных московских башен эта башня показалась мне какой-то приземистой и кургузой.

Теперь-то я понимаю, что это не город мне не нравился — просто настроение тревожное было у меня: всё-таки на новое место приехал и абсолютно никому я, на расстоянии тысячи, наверное, километров, не знаком и, как казалось мне тогда, абсолютно не нужен.

Ну, походил я по городу с тяжеленным чемоданом — ещё больше расстроился, устал. Сел наконец в автобус и поехал на Казанскую опытную станцию, куда был распределён.

Пришёл к начальнику станции, Косушкину, и так он холодно принял меня, — мол, приезжают какие-то бездельники, без году неделя, — что окончательно я расстроился.

Но потом взял себя в руки. Чему человек должен учиться в течение долгой своей жизни — это умению владеть собой. Все несчастия абсолютно происходят с людьми тогда, когда они собой владеть перестают, начинают делать поступки, которые в нормальном виде никогда бы не совершили. И вот нанесли тебе удар, а ты сразу в отчаяние не впадай — в сторону отойди, успокойся, вспомни какую-нибудь прошлую свою неприятность, которую ты успешно уже преодолел, и сам не заметишь, как успокоишься и здорово этим противника своего поразишь.

Косушкин сразу же резко мне заявил: «Вы будете у меня заниматься селекцией проса!» Я говорю: «Но я защищал диссертацию по селекции пшениц!» Косушкин словно не слышит: «Вы будете заниматься селекцией проса! Надеюсь, вы понимаете насущную необходимость расширения посевов проса и улучшения его сортов?» — «Хорошо, — вежливо ему говорю, — через несколько дней представлю вам свои соображения».

Тут он явно уже с интересом на меня посмотрел. Видно, он на длительную ругань настроился (ругань, как я потом понял, родной его стихией была). И тут вдруг отвечает ему человек вежливо и толково. Понял Косушкин: с этим надо поосторожнее обращаться!

Удивительный был тип! Рассказывали про него: однажды собрала ему жена утром завтрак — щей разогрела, горячих котлет на сковороде принесла. Косушкин сидит неподвижно, с каменным лицом. Жена: «Коленька, что с тобой?» Косушкин молчит. Жена заметалась по комнате, не знает, что такое случилось. Косушкин посидел, помолчал, потом встал и ушёл, дверью грохнул. Оказалось, жена не ту ложку положила ему, какую он любил! Вот под командой у него мне теперь предстояло служить.

«А теперь, — вежливо его спрашиваю, — у кого я могу узнать что-нибудь насчёт жилья?» — «К коменданту!» — Косушкин буркнул и в бумаги свои уткнулся.

«Ничего, — думаю. — Посмотрим, кто кого! Работа рассудит!»

К коменданту зашёл — тот, наоборот, весельчак оказался, рубаха-парень, разговорились, он мне про всё вокруг подробно рассказал. Дал мне записку на жильё — пошёл я устраиваться на новом месте. Тоску, которую я в Казани испытал, как рукой сняло уже — задор на её место пришёл и злость. Пошёл я через станцию. Место, надо сказать, мне понравилось. Здесь до революции архиерейская дача была (архиерей — это начальник над местными священниками), и всё вокруг было очень ухожено с тех пор, оборудовано — аллеи, пруды.

И само здание дачи, в котором мне комната была отведена, тоже очень понравилось — никогда ещё в таком старинном и красивом здании не жил. Поднялся по крутой каменной лестнице на второй этаж, вошёл в комнату с низкими сводами, сплошь расписанными узорами. А стены в этом доме приблизительно двухметровой толщины были. Поэтому в стене вроде и не окно было, а длинный коридор к свету шёл, и вроде не подоконник перед окном был, а целая лежанка: потом друзья мои, из Казани приезжая ко мне, свободно вдвоём на подоконнике этом спали. Ну, занял я свободную кровать — в комнате этой ещё три занятых кровати было, — прилёг на своё новое место и спокойно стал размышлять, что я хорошего насчёт проса слыхал.

Ну, просо давно считалось одной из самых полезных культур. Ещё запорожский казак, отправляясь в поход, всегда брал с собою мешочек просяного пшена: из него, как известно, очень питательная пшённая каша выходит — пышная, румяная, и главное, из горсточки просяного пшена всходит целый горшок. То есть, можно сказать, в просе как бы сжато, сконцентрировано огромное количество еды.

И начал я работать над просом. Сначала на этой селекционной станции все поля обошёл, потом выпросил у Косушкина лошадь, стал по всей Татарии ездить, по всем полям, осматривать, где что растёт. Довольно пёстрая картина передо мною открылась — действительно очень яркая и пёстрая. Разные метёлки проса очень разные по цвету зёрна дают — и ярко-красные, и жёлтые, и чёрные, бесконечное количество цветов: бланжевый, оранжевый, бежевый. Недавно одним учёным опубликована большая шкала — цветá зёрен проса. Есть там и пёстрые, и полосатые зёрна: красное на белом фоне, серое на белом. Помню, в глазах у меня зарябило от такой пестроты. Кроме того, ещё и по форме эти зёрна отличаются, как я разглядел: шаровидные, продолговатые. Красиво, конечно, такое разнообразие, но подозрительно. Потому что в одной метёлке проса зёрна строго одинаковые — и по раскраске своей, и по форме, — но между соседними метёлками — абсолютное несходство. То есть, как я понял, полная неразбериха в этом деле царит, не какие-то определённые семена высеиваются, а случайная смесь, которая из года в год смешивается всё сильней.

Решил я для начала строго разделить семена по цвету и форме. Брал каждое отдельное растение, отдельно молотил и получал мешочки со строго одинаковыми семенами. На мешочке писал, откуда эти семена, сколько весит урожай с одного растения. На следующий год высеял эти семена на нашем опытном поле — каждый отдельный мешочек на отдельной делянке. Но не был уверен, как получится то, о чём я мечтал. То есть я страстно надеялся, что на каждой делянке вырастет множество метёлок проса — и на всём этом множестве метёлок будут абсолютно одинаковые зёрна! И верил, и не верил я: с одной стороны, уж больно я хотел, чтобы получилось именно так; с другой стороны, я по опыту знал, что природе безразлично то, что ты хочешь, — она скорее по-своему сделает, чем по-твоему. И вот начали подниматься всходы — пока что неясно ничего! Цветение началось — по цветам тоже пока ничего не понять. Но вот созревание — стали в метёлках зёрна завязываться и зреть. И вот — о счастье, большего счастья, может быть, в жизни не было моей: на каждой отдельной делянке — строго одного цвета семена! «Значит, — думаю, — природа не так уж всемогуща, значит, человек всё-таки может ею управлять!»

Пригласил я других сотрудников станции взглянуть на мои делянки. Все, помню, восхищались: никогда ещё такой чёткости в посевах проса не видели. Даже сам Косушкин одобрительно что-то буркнул. Особенно, помню, восхищался новый приятель мой Алексей Кротов — он на этой станции гречихой занимался и вообще в зерновых толк знал. Он, помню, всё повторял: «Ну ты просто художник! Художник! Настоящую картину на поле нарисовал!»

Очень, помню, восхитило его, что на каждой делянке — свой цвет и при этом — колоссальная разница цветов между разными делянками. Ну конечно, все эти делянки я пронумеровал, сфотографировал и к осени стал смотреть, какого цвета зерно больший вес даёт в одной метёлке и с определённой площади. Отобрал самые урожайные делянки, обмолотил — это уже целые мешки получились у меня перспективных семян.

«На следующий год, — думаю, — из них замечательный урожай должен получиться!»

И к следующей весне я всё уже продумал: огромное количество литературы прочитал, вспомнил всё, чему меня в институте и в аспирантуре учили. Составил полную программу действий. Главное, что я понял, — что, хоть много веков уже просо сеют, продуманной программы в этом вопросе нет. Во-первых, понял я, надо сеять его чуть позже, чем принято. Дело в том, что сеют его рано, и всходит оно вместе с огромным количеством сорняков, и отделить сорняки от него практически невозможно, и целое лето сорняки эти отнимают у проса питательные вещества, поэтому оно гораздо более хилым вырастает, чем могло бы. Значит, понял я, надо обмануть сорняки. Надо, чтобы они отдельно выскочили, до проса, — тогда их легко уничтожить будет, а потом они уже в таком количестве не поднимутся.

Перед началом сева пошёл я к Косушкину, свою новую программу предложил. Раньше обычно просо сеяли до так называемых скворчиных холодов, которые наступают числа двадцатого мая. И тогда просо вместе с сорняками всходило и так уже с ними росло. А я предложил дать сначала взойти сорнякам, потом поле проборонить, сорняки уничтожить, потом прикатать его — и тогда уже зарядить просо в сеялку и сеять. Косушкин выслушал меня — в полном молчании, — потом, после минутной, наверное, паузы, говорит: «Ты понимаешь, на что ты замахнулся? Ты государственные сроки сева хочешь нарушить, утвержденные министерством!» — «Понимаю, — говорю, — но надеюсь, что впоследствии именно мои сроки министерство утвердит!»

Косушкин полчаса ещё, наверно, молчал, потом говорит: «Под полную твою ответственность. Если не успеет просо вызреть, будешь отвечать!» — «Хорошо! — говорю. — Под мою ответственность!»

Помню, вышел от него и от волнения километров десять по полям прошагал. И вот настало обычное время сева. Все вокруг начали сеять, а я сижу в своём семенном сарае на мешках. Мне все говорят: «Ты что, Егор, рехнулся? Беду себе хочешь накликать? Сеять срочно надо, а ты сидишь!» — «Так надо!» — всем отвечаю.

А у самого поджилки от страха трясутся. Думаю: «Может, выехать, посеять, как все? Ну и что из того, что не по-моему будет и урожай не такой получится, как я мечтаю? Зато я спокоен буду: посеял в срок, как предписано, и никакого спроса с меня».

Вот в эти дни, пока я один в тёмном сарае сидел, и определилась моя судьба. Сломался бы я, выехал в поле — и ничего не вышло бы из меня и моих дел. Но я выдержал, к счастью, не сломался.

«Пускай, — думаю, — будь что будет, а от своих взглядов не отступлюсь!»

И вот все отсеялись уже, и всходы уже у них появились (вперемешку с сорняками), а у меня на поле одни сорняки взошли густым ковром. «Вот, — думаю, — какую заразу приходится весь год кормить, вон сколько корней собралось отсасывать питание у моего проса. Сейчас я покажу им!» Запряг лошадь в борону и буквально накинулся на эти сорняки, всё перепахал, а потом ещё катком специальным прикатал.

Потом настроил я сеялку: есть там специальное устройство, регулирующее количество зёрен, которые высыпаются из сеялки на пашню за определённое число поворотов колеса. Запряг в сеялку лошадей — тогда конные были сеялки, пара лошадей впрягалась. Поехали!

Высеял первый мешок, засыпал второй. За вторым — третий, за третьим — четвёртый. Разошёлся, помню, развеселился! За один день всё поле засеял, которое мне под просо было отведено. Весёлый иду домой.

Солнышко тёплое светит, голову пригревает, жаворонки заливаются над полем. Полное счастье!

Вдруг навстречу мне по дороге едет Косушкин. А выезжал он эффектно очень: на огромной белой кобыле, запряжённой в тарантас на высоченных рессорах.

Поравнялся со мной, натянул поводья: «Тппрру! — И с высоты ко мне обращается: — Закончили сев?» Я так радостно, не подозревая ничего, говорю ему: «Закончил!» — «Всю площадь засеяли?» Я так простодушно говорю ему: «Всю!»

Тогда он привстал даже в своей бричке, коршуном таким надо мною повис: «Тогда почему же у вас, в углу сарая, ещё два мешка семян обнаружено? Для чего вы их предназначили? Мало того, что сроки высева нарушили, ещё государственное зерно утаиваете?» — «Я не утаиваю, — говорю, — я всю площадь засеял!» — «Так-так, — говорит. — Разберёмся — и навряд ли добром это дело у нас закончится!»

Дёрнул вожжи, дальше поехал, — а я стою, душа в пятки ушла. А я тогда ещё недавно только женился — на бабушке твоей Алевтине, дочери академика Мосолова. Она вместе со мной на станции этой работала. Молодая была, весёлая, красивая!

Пришёл я домой сам не свой.

«Всё, — говорю, — Алевтина, беда!» — «Подожди, — она говорит. — Давай спокойно будем разбираться!»

А характер сильный у неё, твёрдый — в отца своего, академика Мосолова. И в трудные моменты жизни она словно спокойнее становилась, даже веселела.

«Давай, — говорит, — посмотрим сначала, что это за мешки!»

Пошли мы в мой семенной сарай, — а там уже два милиционера сидят, вызванные Косушкиным, и охраняют два мешка проса — действительно, два мешка проса в углу почему-то остались, не высеяны!

«Да, — думаю, — дело швах! Как же, — думаю, — так могло получиться: ведь я строго по норме сеялку регулировал — чёткое количество зёрен на метр проезда. И в общем-то, не такая большая уж погрешность: всего я мешков сто пятьдесят высеял, так что два мешка вроде бы не так уж существенны по отношению к общему числу, но никак не отмахнёшься от них — вот они в углу сарая лежат и милиционеры на них сидят!»

Всю ночь мы с Алевтиной голову ломали: как же так могло получиться, что высеяно на два мешка меньше? И наконец сообразили к утру. Сеялка работает от колеса, метр проезда определяется оборотами колеса — и соответственное количество зёрен высыпается за это время. И очевидно, такие моменты были, когда колесо проскальзывало, не вращалось — поле мокрое было, только что дождь прошёл, — а раз меньше вращалось оно, значит, и зерна где-то меньше высыпалось. Но как это можно было поправить, неясно! И неясно, велика ли погрешность получилась. Так вроде бы, по расчётам, если два мешка разделить на сто пятьдесят, чуть больше одного процента выходит. Но, думаю, удастся ли всё это Косушкину объяснить, а также другим, которые вообще в сельском хозяйстве ни бельмеса? В общем, не самая спокойная ночь в моей жизни это была.

Под утро прибегает наш курьер, в окно мне стучит: «К Косушкину!»

Прихожу в кабинет. Там сидят несколько сотрудников нашей станции и несколько незнакомых, — видимо, специально из Казани приехали.

«Вот, — Косушкин говорит. — Комиссия, будет посев твой проверять. Ну, я думаю, можно уже и приступать: солнышко встало!»

Поместились мы все в бричку его, и он в поле нас отвёз и уехал. Среди комиссии этой многие знакомые были, даже друзья, — но тут молчали все, слова никто не произнёс: такое дело!

Во главе комиссии был Кучумов — я до этого несколько раз его в Казани встречал: раньше он в Москве, в Сельскохозяйственной академии, работал, потом в армии служил, потом в Казань его направили, в республиканское министерство сельского хозяйства. Мрачный такой, молчаливый. Но на счастье, оказался честный и справедливый. На коленях всё поле прополз, чуть не в каждой лунке зёрна сосчитал. Потом взял свою командирскую сумку-планшет, достал лист бумаги, чернильницу-непроливайку, ручку и написал: «Высев зерна соответствует норме!» И больше мы с Косушкиным к этому вопросу не возвращались. А с Кучумовым мы друзьями стали, хороший оказался человек — суровый, но честный, — жаль, вскоре после войны умер от инфаркта.

Стали подниматься мои посевы: ровные, обильные и, главное, чистые, без сорняков! На соседних полях сорняки всё глушат, а у меня — редко-редко когда появится сорняк! Ну, тут уже стали все поздравлять меня, чуть ли не героем я сделался — слава богу, никто не знал, как у героя этого поджилки весной тряслись. Стало просо поспевать. «Должен, — думаю, — хороший быть урожай — не зря я семена только из самых пышных метёлок отбирал!» И вот вызрели метёлки, собрал я урожай — никогда ещё за историю прососеяния такого урожая не собирали! И что самое радостное для меня — образовался вполне устойчивый сорт, что по зёрнам видно: второй год уже цвет и форма зерна остаются неизменными, — значит, удалось выделить сорт с устойчивыми признаками!

На следующий год уже заявил это как сорт проса — пока что без названия, — высеял на многих уже полях, в разных колхозах и на разных почвах, и ждать стал: сохранит ли он в столь различных условиях свою устойчивость?

Всё лето волновался о них, думал: «Надо бы ещё удобрить посевы, чтобы полностью выяснить, на что новый сорт мой способен». С удобрениями тогда очень туго было, не то что сейчас, в каждом хозяйстве придумывали, что могли. А от Косушкина мне нечего было ждать: он все ещё продолжал подозрительно ко мне относиться. «Где же, — всё думал я, — удобрений достать?» И тут выручил один мой друг на станции, Пётр Зубков. Он в Казани сам вырос, всё знал.

«Слушай, — говорит, — что я тебе скажу. Я в жизни моей много по чердакам лазил и с детства ещё запомнил: на чердаках старинных зданий в казанском кремле метровые наросты голубиного помёта, голуби там триста лет уже селятся, с тех пор как здания эти выстроены».

Выпросили мы лошадь с телегой у Косушкина, поехали в Казань. Пришли — с мешками прямо — к председателю Казанского исполкома Аксёнову. Объяснили деликатно ему, в чём дело, — а исполком тогда как раз в этих старинных зданиях казанского кремля размещался.

«Ясно, — Аксёнов говорит, — проблему вашу понял! Только одно условие: мешки эти ваши с помётом по лестницам не таскайте, посетителей исполкома не пугайте. Сообразите что-нибудь. Лучше всего, наверное, мешки эти на верёвках с чердака прямо спускать, с задней стороны здания. Верёвки можете у коменданта взять — скажите, я велел».

Так мы и сделали, взяли у коменданта верёвки, он открыл нам чердак. Только вошли туда — тысячи, наверное, голубей там взлетели — ф-фыр-р-р! Ну, удобрили они нас, конечно, с ног до головы. Но это не беда. Стали мы ломом скалывать залежи голубиного помёта, в мешки нагружать и на верёвке вниз, на телегу прямо спускать. Может, кому постороннему не очень приятной работа такая показалась, но я, честно скажу, с наслаждением делал её, потому что представлял, какие посевы взойдут: отличное это удобрение — птичий помёт!

Несколько таких рейсов мы сделали. Удобрили мои поля и Зубкова — он на станции ячменём занимался.

И получился в этом году замечательный урожай проса — больше даже, чем в прошлом году. И ясно уже, что устойчивый это сорт: год за годом выглядит одинаково и даёт одинаково стабильные урожаи. Утвердила комиссия мой сорт как государственный стандарт и порекомендовала его сеять по всей территории страны. Это первый мой был сорт проса. Назвал я его «казанское сто семьдесят шесть». И почти параллельно с ним, чуть позже, выделил ещё один сорт проса, ещё более урожайный — «казанское четыреста тридцать». Номера эти — номера делянок, на которых оказались высеяны при разделении по цветам эти семена, оказавшиеся наиболее перспективными.

— Так много делянок у тебя было — четыреста тридцать? — удивился я.

— Почему четыреста тридцать? — удивился дед. — Значительно больше! Несколько тысяч! Я же рассказывал тебе: безграничное разнообразие семян до меня было в посевах проса — и все я их выделил, и каждый тип отдельно посеял!

— Несколько тысяч?

— Да, тысячи примерно три делянок было. И каждую надо обойти, тщательно изучить, потом обмолотить — строго отдельно. Так что работа селекционера... ничем не легче, скажем, работы геолога: ходить и смотреть ничуть не меньше приходится, и каждый день! Зато как порадовали они меня, мои сто семьдесят шестой и четыреста тридцатый! Помню, во время войны уже, в голодные годы, приехал я на Лаишевское опытное поле — и директор тамошнего совхоза замечательной, пышной и румяной, пшённой кашей меня угостил.

«Это, — говорит, — ваш четыреста тридцатый! Спасибо вам огромное — очень урожайный сорт!»

Вообще, так получилось, что размножение урожайных моих сортов как раз на трудное военное время пришлось — и большую прибавку продовольствия дали мои сорта. К тысяча девятьсот сорок пятому году занимали они примерно двести тысяч гектаров, и каждый сорт давал около двадцати центнеров с гектара — примерно на десять центнеров больше, чем раньше собирали. Помножь десять центнеров на двести тысяч гектаров — получаем примерно два миллиона центнеров проса в год чистой добавки! И всё это из-за того, что я в своё время заметил, что слишком пёстрые всходы на одном и том же поле просо даёт!

Ну, ясно, такая прибавка незамеченной не могла пройти: дали мне в сорок шестом году премию — пятнадцать, кажется, тысяч рублей.

Но это уже потом было — пожинание лавров, — а тут ещё тридцать девятый год был, война далеко была, когда у меня сорта утвердили, и ещё одна радость произошла: родился у меня сын Валера, твой будущий отец.

Помню, когда его домой в первый раз принесли, на стол его положили, и так он несколько дней на столе спал: кроватку тогда трудно было найти. Да, кстати, — оживился дед, — это тот самый стол, который сейчас у вас на кухне стоит! На нём твой отец лежал, когда ему неделя от роду была!

— Да, — сказал я. — Не зря я заступился за этот стол, когда его выбросить хотели! Как чувствовал, что колоссальную роль он в истории нашей семьи играл!

— Вот так вот! — продолжал дед. — Сделался я автором двух знаменитых сортов. И вскоре после этого назначили меня заместителем директора нашей селекционной станции по науке. Косушкин волей-неволей должен был теперь с почтением ко мне относиться — сам теперь руку подавал при встрече.

Вроде бы удалась жизнь: получать я значительно больше стал, и комнату нам дали большую по случаю увеличения семьи.

Но блаженствовать нам совсем недолго пришлось: вскоре Великая Отечественная война началась.

Пришли мы с дружками моими, Кротовым и Зубковым, в военкомат. Отдали наши документы дежурному. Сидим, ждём. Первым Кротова вызвали. Долго не было его — наконец выходит. В Белоруссию куда-то назначение получил. За ним вызвали Зубкова. Выходит — в Крым! Мы тут смеяться над ним начали. «Во устроился, — говорим, — на курорт поедешь!» Не представлял тогда ещё никто почти, какой тяжёлой и мучительной война будет. Наконец вызывают меня.

«Ваше дело, — говорят, — рассмотрено. Решено вас оставить на прежнем месте работы: армию и страну кто-то должен кормить!»

Вышел — друзья мои на смех подняли меня.

«Эх ты, — смеются, — видно, кроме как на свой огород, не годишься никуда!»

Ну, обнялись мы с ними, простились — и я обратно поехал. Аля обрадовалась, конечно, но я как-то неловко чувствовал себя. Тем более со всеми простился уже, прощальный банкет нам закатили, речи говорили — и вот, надо же, я обратно вернулся. Более того: многие вещи свои я после банкета разным людям раздарил — теперь ходить пришлось, обратно выпрашивать! — Дед усмехнулся. — И вот началась совсем новая жизнь. Работать приходилось... хорошо, если за десятерых, а то скорей и за двадцатерых: народу на станции мало осталось — ни рабочих, ни механиков, ни лаборантов, — всё своими руками делать приходилось, хотя и был я заместителем директора по научной части.

Война, как ты знаешь, очень трудная была, враг далеко прорвался в глубь нашей страны. И вот в сентябре сорок первого — как раз когда надо было нам урожай собирать — пришёл приказ: почти всех, кто на нашей селекционной станции остался, отправить за Волгу, на строительство оборонительных рубежей.

Собрали нас всех, составили списки, меня назначили командиром сотни — в основном из сотрудников нашей станции, — потом посадили нас в грузовики и отвезли за Волгу, далеко от станции, в голую степь.

«Вот, — говорят, — здесь будете работать!» — «А где же жить?» — мы спрашиваем. «Стройте! — нам военный инженер говорит, который строительством руководил. — Стройте быстрее блиндажи, долговременные огневые точки — и будет у вас крыша над головой. А пока ещё тепло, в поле поживёте».

Стали мы рыть землю, делать траншеи, укрепления. И как назло, страшные дожди тут пошли. Земля тяжёлая, к лопате липнет — не отбросишь её, приходится руками снимать. Первое время ходили мы ещё в деревню одну ночевать, за семь километров, но потом все сильнее начали уставать, в деревню уже почти никто не ходил, тут прямо спали, в вырытых блиндажах, одежду какую-нибудь постелишь — и спишь. Считали только уже, сколько дней осталось ещё до возвращения домой: вначале сказали нам, что на месяц нас посылают. И вот последний день остался, все уже радостно домой стали собираться — вдруг на вечернем построении начальник наш читает приказ: всем, кто здесь есть, остаться ещё на два месяца!

Ну, тут волнения, конечно, начались, у женщин — слёзы. Главное, вскоре морозы сильные пошли, особенно по ночам, а тёплых вещей никто с собой не взял: все рассчитывали до холодов вернуться.

Говорят мне мои: «Ты начальник нашей сотни, иди к Маркелову (так нашего военного инженера звали), попроси, чтобы хотя бы на пару дней домой отпустил — передохнуть и тёплые вещи взять».

Передаю эту просьбу Маркелову — он начинает кричать: «Это дезертирство! Покидать строительство оборонного рубежа — это преступление!»

Вышел я от него, пересказал всё моим. Молча все разошлись. Но потом, видно, где-то опять собрались. Под утро, уже часов в шесть, будит меня мой заместитель — бледный как смерть.

«Егор Иваныч! — говорит. — Беда! Вся наша сотня исчезла — домой ушла!»

Иду к Маркелову, рассказываю. Он начинает кричать: «Вы знаете, что вам будет за развал работы на оборонном рубеже?! Под суд пойдёте!»

Но связи, на моё счастье, с городом не было там, так что Маркелов пока не доложил никому — меня только разжаловал, в другую сотню перевёл. Потом узнаю: с его заместителем, тоже военным, поеду наутро в Казань, под арест.

Страшная ночь, помню, была — морозная, тёмная. Не спал я, прощался мысленно со своими близкими. Больше всего жалел о том, что сорта свои размножить ещё не успел.

Под утро совсем устал, слегка задремал. Вдруг будит меня мой бывший заместитель — татарин был, по фамилии Валеев — и радостно кричит: «Егор Иваныч! Наша сотня пришла!»

Выскочил из землянки я — гляжу, все наши стоят! Сходили, оказывается, переоделись в тёплое, из еды взяли, кто что нашёл, и обратно пришли.

Ну, радость, помню, была — всю сотню почти перецеловал. Они и мне, оказалось, тёплое принесли, и ещё прислала с ними Алевтина мне мешочек турнепса и мешочек картошки.

Ну, после этого дела веселее пошли, работа поживее. Маркелов ни о чём больше не напоминал: ему, как я понял, этот инцидент тоже выгоднее было не вспоминать.

В декабре мы закончили строительство — уже снег лежал вокруг, — пришли за нами грузовики, повезли обратно.

К счастью, до этих рубежей война не дошла, так и остались они в запасе.

И вот возвращаюсь на станцию я и вижу, что уборочная там полностью провалена: зерновые все — и просо, и рожь, и пшеница — убраны наполовину наверное, остальное оставлено и уже гниёт. Некому почти убирать было, но главное — никто не мог вовремя сориентироваться, команду дать. Меня не было, Косушкин в самом начале войны на фронт ушёл, а вместо него нового назначили — звали его Замалютдин Хареевич, фамилии не помню его.

«Замалютдин Хареевич! — говорю. — Как же так? Люди старались, сеяли, а вы погубили всё!»

И вскоре вызывают его в Казань, разбираться. Приезжает он из Казани и привозит приказ: меня снять с заместителей начальников станции и объявить строгий выговор!

«Замалютдин Хареевич! — говорю. — Как же так? Вы не сказали там разве, что я на оборонных работах три месяца был?»

Отводит в сторону глазки, — значит, не говорил! Нашёл, как я понимаю, козла отпущения, всю вину решил на меня свалить.

«Ты ещё благодарить меня должен! — Это он мне говорит. — Я отстоял тебя, добился, чтобы рядовым сотрудником ты был на станции оставлен, так что свою работу можешь продолжать!»

Хитрый был, знал, чем меня купить. Я давно уже понял, что работа — главное средство против обид. Начинаешь работу ты, она, при упорстве твоём, всё лучше и лучше начинает получаться, замечательные результаты выходят, потом посмотришь случайно ты на обидчиков твоих — господи, думаешь, какие букашки! Ничего-то не могут они, что ты можешь! Жалеть в пору, а не обижаться на них!

Так и тогда: ушёл я в новую работу и через месяц уже и забыл, что не начальник я уже, — тем более все простые люди, с которыми работал я, ничуть не с меньшим уважением ко мне относились, а, может, даже и с большим, указания мои тут же бросались выполнять. Так что я ничего почти не потерял, только в оплате, — но о деньгах я никогда особенно не беспокоился.

Тем более новая очень интересная работа пошла. Ну, сорта проса мои были уже утверждены, и тогда я новой культурой занялся, необычной — тогда она впервые появлялась у нас.

Экономика у нас, знаешь из истории, раньше отсталая была — после революции приходилось её поднимать. В частности, появилась огромная потребность в резине для шин автомобилей, самолётных колёс и так далее. А каучук тогда получали только из сока тропической гевеи, у нас она не росла, и за этот сок, из которого изготовляли потом резину, государству огромные деньги другим странам приходилось платить.

Тем более война шла, многие международные каналы оказались нарушенными, а потребность в резине, наоборот, выросла: машин надо было больше выпускать, самолётов и так далее.

И тогда обратились учёные к кок-сагызу. Издавна это малоизвестное растение в Азии росло — казахи из него что-то вроде теперешней жевательной резинки делали. В теле его — ну, он отдалённо на репу походил, только длиннее и уже — проходили нити млечного сока, который похож был на сок гевеи и годился на производство резины. Высеял я у себя кок-сагыз, стал тщательно за ним ухаживать и удобрять — и сделал открытие! Раньше считалось, что волокнистые пучки только в центре растения проходят, а я на своих полях увидел, что, если кок-сагыз удобряется, он получается значительно толще и ещё несколько волокнистых пучков возникают в его теле. С открытием этим бросился я к профессору Александрову — он в Казани в эвакуации жил, — к тому самому, что в аспирантуре нам анатомию растений читал и который давно уж у меня аналитический склад ума отмечал. Показал ему эти множественные пучки — он говорит: «Да, это открытие! Никто ещё сразу несколько пучков в кок-сагызе не получал!»

Прикрепил мне помощницу свою, Майскую — она по специальности химик была, — провели мы тщательный химический анализ новых пучков и большую статью с ней послали в «Вестник Академии наук». Огромный резонанс тогда имела эта статья: кок-сагыз тогда в центре сельскохозяйственной науки стоял!

Так что снова я оказался на коне! Вопреки всем негодяям и дуракам сумел дело сделать, свой вклад в народное хозяйство внести.

Тем временем война к концу уже подошла, но жизнь моя на станции не налаживалась никак. Замалютдин этот полным самодуром оказался — ничего не хотел слушать, только кричал.

Александров однажды посмотрел на него и говорит: «Знаете что? Вам надо в Ленинград возвращаться, в ВИР — только там вы настоящее применение найдёте своим способностям! Скоро я еду в Ленинград и почву для вашего приезда в ВИРе подготовлю, думаю, что при вашей работоспособности вы будете очень нам полезны!»

Так что на Замалютдина я уже меньше стал внимания обращать, настроился уже: «В Ленинград! В ВИР!» Алю уговорил. Труднее всего оказалось отца твоего, Валерия, уговорить: ему уже шесть лет к тому времени было, друзей себе на станции завёл, ни за что не хотел расставаться с ними, ревел. Ну, к тому времени у нас ещё дочка была — твоя тётя Оля, которая в Москве сейчас живёт.

Тут и Кротов как раз вернулся на станцию. Я говорю ему: «Поехали в ВИР!»

Вернулся он, правда, наполовину инвалидом. В боях под Москвой ранило его пулемётной очередью в ноги, и он на страшном морозе, — может быть, знаешь из истории, какие страшные морозы были тогда, — двое суток в снегу пролежал. Говорит: «Помню только, что я правую руку старался под мышку засовывать, греть, чтобы хоть правую руку спасти». Потом снова сознание терял. «Следующее воспоминание, — рассказывал, — горящий сарай! Я лежу, меня перевязывают, а сарай весь горит! Потом снова не помню ничего!»

Попал он в санитарный эшелон, и повезли его в Сибирь. Жена его, Катя, в Казани как раз на эвакуационном пункте работала и разыскала его, пока эшелон стоял, сумела за эти несколько часов с эшелона его снять и устроить уже в казанский госпиталь, под свой надзор. Я, помню, был в госпитале тогда. Он лежал, улыбался, у него вроде всё здоровое уже было, только пальцы на руках отмороженные были, сухие, как когти у птицы. Мы разговаривали с ним, шутили, но на пальцы оба старались не смотреть. Катя всё надеялась, что удастся пальцы спасти, но осмотрел их главный хирург госпиталя и говорит: «Надо ампутировать!»

Помню, Катя тогда приехала к нам домой, всю ночь проплакала. Утром поехала в госпиталь — после операции мужа встречать. Отрезали ему на левой руке все пальцы, по самую ладонь, на правой два оставили — средний и безымянный.

— А, я помню Кротова! — сказал я. — Вы часто с ним в шахматы играете. Он вот так вот фигуру двумя пальцами берёт!

— Правильно! — кивнул дед. — Он самый. И вот решили мы, значит, с Кротовым переезжать в Ленинград. Ну, ему, как инвалиду войны, можно было тогда любой город выбирать для жилья, но и меня в Ленинграде многие знали уже — и по аспирантуре, и по защите, и особенно после того, как я за выведение сортов проса получил министерскую премию второй степени.

— И большая премия была? — поинтересовался я.

— Да тысяч, кажется, пятнадцать, — вспомнил дед.

— Ого! — проговорил я.

— Вот тебе и «ого»! — сказал дед.

— Повезло!

— Опять ты за своё «повезло». Хочешь знать, особенного везения в жизни у меня никогда не было. Скорее наоборот: если только может случиться какая-то неприятность, обязательно она со мною случается. А так, чтобы мне что-то выпало, что другому совсем должно достаться, — такого в жизни никогда у меня не бывало! Только упорным трудом! И как-нибудь я тебе расскажу, сколько усилий пришлось предпринять, для того чтобы приезд в Ленинград организовать! Ну, вот наконец всё вроде устроилось, сложили мы все наши вещи, упаковали нашу мебель в чехлы из рогожи — она долго ещё в квартире у нас валялась, приятно так лыком пахла.

— Точно! — сказал я. — Она и сейчас лежит. Недавно я раскопал её в сундуке, друзьям показал — никто из них даже сказать не мог, что это такое. Один только — наш отличник Долгов — высказался: «Лапоть, но очень большой».

— Да, — вздохнул дед. — Забывается всё! Никто и не помнит уже, что такое рогожа! Ну вот... стали мы жить тут. И ты благодаря этому здесь учишься и живёшь, что мы тогда переехали сюда. Отец твой Валера, мой сын, в первый раз в Ленинград въезжал, а я был уже с городом знаком, — можно сказать, сложился здесь.

Поселились мы, что интересно, в том же самом доме на Сапёрном, где я во времена аспирантуры жил, только дали уже нам теперь две большие комнаты. И стали жить.

Правда, из Ленинграда много ещё раз возвращался я в Казань на время, смотрел, как размножение моих сортов продвигается, — всё большую и большую площадь занимали они в Поволжье. Помнишь, как называются-то мои сорта?

— «Казанское сто семьдесят шесть» и «казанское четыреста тридцать»! — выпалил я.

— Молодец! — Дед даже растрогался. — Ну, приняли меня в ВИРе вроде бы хорошо, ввели в учёный совет — теперь я сам в президиуме на заседаниях сидел, страх на молодых диссертантов наводил! Всё вроде отлично шло. В тысяча девятьсот пятьдесят втором году я докторскую диссертацию защитил — по селекции проса. По-моему, вполне справедливо я счёл, что были у меня основания писать диссертацию по селекции проса. Защита, правда, не очень гладко прошла — со второго раза. В первый раз один из оппонентов моих — Герой Социалистического Труда профессор Писарев из Москвы не приехал — не знаю почему, может, заболел: он довольно пожилой уже был. Перенесли защиту на два месяца — я, помню, рвал и метал, места себе не находил! «Надо же, — думаю, — из-за какой-то случайности вся жизнь может насмарку пойти!»

Через два месяца повторная состоялась защита. Вместо Писарева моим оппонентом вызвалась быть профессор Синская — знаменитая учёная, специалист по исторической географии культурных растений — её книга «Динамика вида» почти во всех странах переведена.

На этот раз защита нормально прошла, потом утвердили в Москве — и стал я доктором наук, а вскоре профессором.

«Надо же, — с каким-то изумлением на себя в зеркало смотрел. — Совсем ещё недавно, кажется, босиком по Берёзовке бегал — и вот уже профессор, доктор наук!»

Ну, все, конечно, поздравляли меня. Настя, старшая сестра моя, из Берёзовки мне огромное письмо прислала. «Так и знала, — писала, — что у тебя, Егорушка, светлая голова и что всё, что я сделала для тебя, зря не пропадёт!»

Помню, аж заплакал я, это письмо прочитав.

Пошла в ВИРе работа — учёные советы, заседания, международные конференции. Мне нравилось всё, я уже заважничал слегка. Но в жизни всегда надо внимательным быть: она удары часто наносит в те моменты, когда ты как раз доволен всем и позволил себе расслабиться. Ну, надо сказать, некоторые мои собственные качества сыграли тут свою роль. Многому я выучился за жизнь, но дипломатией так и не овладел. По-прежнему сразу же говорил всё, что в голову приходило мне. Теперь, оглядываясь назад, понимаю, что сильно мне это качество повредило, — сейчас бы наверняка уже академиком был, если бы не оно. Так и тут оно меня подвело. Работал вместе со мной Митя Дрожжёв, мой друг, по отделу овощных. Потом он председателем учёного совета стал, но вроде таким же простым парнем остался, этаким залихватским весельчаком. Работал он, надо сказать, неплохо, и составили они с сотрудниками такой «Справочник агронома», в котором подробнейшим образом были перечислены и охарактеризованы все сорта культурных растений, самых разных. Работа нужная, ничего не скажешь. И уже из печати вышла, огромным тиражом — толстенный том. И тут на очередном учёном совете поднимается вопрос: «Что выдвигать от ВИРа на соискание Государственной премии?» И вот встаёт один из членов совета и предлагает выдвинуть на премию этот вот самый справочник. Ну, справочник хороший, слов нет — я сам Мите неоднократно его хвалил. Но чтобы на Госпремию выдвигать? А выступающий продолжает её нахваливать: книга, без которой невозможен прогресс в сельском хозяйстве, книга, которая лежит на столе любого грамотного агронома в стране! И тут словно кто-то за язык меня дёрнул — да и принято было с Митей у нас дружески подтрунивать друг над другом. Да ещё тут, как назло — бывают же такие случайности в жизни? — рука моя прямо легла на толстую телефонную книгу на столике.

«Ну и что, — голос свой слышу. — Эта вот книга, — телефонный справочник поднял, — тоже на столе каждого грамотного лежит, но это не значит, что за неё надо Государственную премию давать!»

В середине фразы понял уже, что зря это я говорю, хотел язык прикусить, но не сумел. Говорят, у каждого человека — особенно знаменитого — историческая фраза есть, которую он в поворотный момент жизни своей произнёс. Цезарь, помнится, сказал: «Рубикон перейдён!» А вот моя историческая фраза эта была — про телефонную книгу, только после фразы этой карьера моя не вверх пошла, а вниз.

Договорил, помню, я эту фразу — в комнате повисла долгая тишина. Потом вдруг Митя захохотал, долго смеялся, искренне, даже слёзы рукавом утирал.

«Ну, — думаю, — всё в порядке: если Митя хохочет, значит, не обиделся».

И после мы с ним дружески на улицу вышли, весело до дома дошли.

«Хороший, — думаю, — парень, обиды не помнит!»

Но оказалось, запомнил, и крепко: стал мне с этого дня всеми силами вредить, но незаметно, за моей спиной. И вот вызывают меня примерно через два месяца к начальству и говорят: «Мы хотим предложить вам одну весьма почётную должность — директором вновь организующейся селекционной станции в Суйде, под Ленинградом». — «Да не справлюсь я, наверное, директором». — «Мы уверены, что справитесь. Мы спросили у Дмитрия Дрожжёва, кого он может порекомендовать на эту должность, и он порекомендовал вас!»

А я абсолютно простодушный был. Хоть все волосы уже тогда растерял, — а полысел я, надо сказать, годам к сорока, как только докторскую защитил, — совсем уже почти лысый был, а от деревенского своего простодушия мало ушёл.

«Ну что ж? — говорю. — Попробовать можно. Только будут ли у меня там условия для научной работы?» — «Вы, — говорят, — директор, и в вашей власти создать себе любые условия для научной работы!» — «Ну ладно, — говорю, — тогда согласен!»

Пришёл я домой, Але говорю. А она: «Балда ты, балда!»

Хорошо, хоть она сообразила, отказалась из ВИРа уволиться, осталась в городе жить, — а то, глядишь, у нас бы и квартиру городскую забрали, если бы оба мы в Суйду переехали.

Ну, приехал я в Суйду — и тут только понял, на что я согласился!

В сущности, никакой станции не было ещё тогда, всё сначала нужно было создавать. Ну, то есть крестьяне местные жили в своих избах, а для сотрудников построили несколько фанерных домиков и всё! «Ну что ж, — думаю, — сам вызвался — сам и расхлёбывай!» Купил себе резиновые сапоги — грязь там выше колен стояла, — тёплый ватник купил и пошёл по полям. Вроде ничего. Но зато как придёшь поздно вечером домой — переселение моё поздней осенью совершилось, — печка холодная, постель ледяная: даже руку подсунуть под одеяло и то холодно — как в прорубь суёшь. Начинаешь топить плиту — это ночью уже, часов в одиннадцать. Потом придумал ещё: набирать в бутылки воду, на плите нагревать и в постель укладывать под одеяло, чтобы немножко подогреть простыню, прежде чем ложиться туда. И вот, помню, стою я, согнувшись, над плитой, разглядываю воду в бутылке одной: «Закипела вроде уже? Или нет?» И только на секунду отвернулся — повезло! — как раздаётся вдруг страшный взрыв, в щёку мою с болью врезаются осколки — и тут же сверху на меня обрушивается обвал горячей воды! На секунду я задержись — мог бы от этого взрыва зрения лишиться!

Но это, как говорится, бытовая сторона. Больше всего расстроило меня другое: только тут я понял, что такое должность директора! Времени и сил для научной работы нисколько не остаётся!

Станцию строить надо, и все вопросы сходятся ко мне, — а я в таких вопросах, где практическая смётка и хитрость нужна, всегда был полный профан!

То есть, например, по плану нужно построить двухэтажное здание для лаборатории. А строительных организаций, таких, как сейчас, тогда не было ещё — надо было строить хозяйственным способом, то есть доставать где-то кирпич, известь, шифер для крыши и сотни других материалов. Потом находить где-то строителей, договариваться с ними, хитрить. В общем, от этой должности я за год остатки волос порастерял! Но всё же выстроил там лабораторию (там, куда мы с тобой едем сейчас), четыре дома, котельную, паровое отопление к домам этим провёл. Потом в Смольный поехал, где наши местные власти размещаются, и говорю секретарю обкома по сельскому хозяйству (мы с ним давно знакомы были, в аспирантуре вместе учились): «Спасай! Снимай меня с должности директора, назначай рядовым научным сотрудником!» Усмехнулся он, говорит: «Впервые человека встречаю, который не повысить, а понизить его просит!» — «А я вот такой, — говорю. — Понизь! Ни о чём больше не мечтаю — только об этом!» Он говорит: «Ну хорошо. Только просьба у меня: продержись ещё немножко, пока мы человека на твоё место подыщем!» — «Немножко? — спрашиваю. — Это сколько?» — «Ну, — говорит, — что-нибудь месяца два». — «Хорошо, — говорю. — Месяца два продержусь!» И вскоре вызывают меня снова к нему. Сидит у него в кабинете здоровый такой краснолицый мужик.

«Познакомься вот, — секретарь мне говорит. — Это твой новый директор». — «Искренне рад! — говорю. — От всей души!» — «А ты, — секретарь говорит, — назначаешься начальником отдела селекции!» — «О большем, — говорю, — я и не смел мечтать!»

Вот радость была! Снова я селекцией стал заниматься. Тут внимание моё на рожь обратилось. Поскольку более важной культуры нет сейчас. Пшеница — это всё-таки булка.

А рожь — чёрный хлеб, ржаной. А хлеб, как говорится, всему голова!

До этого, сразу после переезда в Ленинград, занимался я кукурузой. Дано мне было ответственное задание — восстановить вировскую коллекцию сортов кукурузы, пересеять все семена, получить новую репродукцию, — а то за время войны и блокады коллекция состарилась, не пересевалась. Но для этого я специально выезжал на юг, на станцию Отрада Кубанская: в тех краях кукуруза идеально вызревает.

Я посеял один год кукурузу в Суйде — вижу, не вызревает она, початка с зёрнами не даёт в условиях холодного северного лета — и отказался от неё. Природа, к сожалению, не резиновая, её нельзя до бесконечности растягивать в том направлении, в котором тебе хочется. И перешёл я полностью на рожь. Исконная северная культура, и притом гораздо хуже изученная, чем многие другие. Я уже говорил тебе о ней, сравнивал с кошкой, что поздно приручилась и поэтому плохо слушается. Ну, кроме того, пшеница — это культура господская, её издавна сеяли помещики, поэтому изучена она была хорошо, а рожь — культура бедняцкая, её всегда — чтобы хоть чёрный хлебушек получить — крестьяне сеяли на своих участках, а им уж не до науки было, поэтому селекция ржи практически не велась. В общем, было тут над чем голову поломать, куда приложить полученные знания и опыт.

— Ну и как успехи? — поинтересовался я.

— Как успехи, говоришь? — усмехнулся дед. — Ну что же, сейчас покажу. Нам выходить: станция Суйда!

— Ах да! Я и не заметил!

Мы вышли из вагона на платформу, спустились вниз. Стуча насыпанной вдоль рельсов крупной чёрной галькой, перешли пути.

Сначала пахло ещё железной дорогой — разогретым железом, креозотом, которым пропитывают шпалы, — потом мы прошли длинный забор, за которым поднимались серебристые цистерны, пошли тропинкою через поле — и запахло сырой землёй.

Сначала мы шли вдоль большого поля, из которого торчали какие-то толстые зелёные стебли, все сплошь обрезанные. Вглядываясь с изумлением в них, я понял вдруг, что это стебли обычной картошки, но почему-то обрезанные почти наголо.

— Чего это вы сделали? — удивился я.

— А, это листья картошки заболели фитофторой. Для того чтобы на клубни болезнь не перешла, пришлось ботву срочно скосить! — рассеяно, думая уже о своём, проговорил дед. — О, вот и рожь! — обрадовался он.

Мы свернули с дороги и, увязая в мокрой земле, свернули на поле. Оно тоже произвело на меня странное впечатление: оно вроде было скошено, но какими-то клоками — местами торчали лишь короткие оставшиеся обрезки стеблей, местами нормальная рожь, со стеблями и колосьями, стояла созревшая, пожелтевшая, но не убранная, — это напоминало стрижку головы парикмахером, у которого то и дело ломается машинка.

— Вспоминается одно печальное классическое стихотворение, — съехидничал я. — «Только не сжата полоска одна, грустную думу наводит она!»

— А? — словно издалека рассеянно откликнулся дед. — А, ты про это, что ли? — Он кивнул на торчащие местами растения. — Уберём, уберём! То есть уберут хозяйственники, обмолотят. Не беспокойся, не пропадёт! Но только нас, селекционеров, интересуют, прежде всего, те растения, которые удались: мы их в первую очередь снимаем, обмолачиваем и готовим к следующему севу, чтобы в следующем севе только одни удачники участвовали.

— А это, значит, неудачники? — Я с сочувствием посмотрел на бесприютно раскачивающиеся под холодным осенним ветром колосья.

Дед подошёл к одному такому несжатому участку, цепко схватил пальцами крайний колос, потрепал его, потом, с сожалением сморщившись, отпустил. Колос покачался на стебле и обиженно, как мне показалось, застыл.

— Да, неудачная делянка! — продолжая болезненно морщиться, проговорил дед.

— А где удачные? — спросил я.

— Удачные... вот! — Дед показал на торчащие из земли жёлтые обрезки. — Собраны уже... и в основном изучены — к севу готовим!

— А отчего получаются одни удачные, а другие неудачные? И что считается удачным, а что неудачным? — задал я глубоко взволновавший меня вопрос.

— Ну, если говорить только о ржи, а не о чём-нибудь другом, — усмехнулся дед, — то существует сорок шесть чётких признаков, по которым рожь считается удачной или неудачной. В признаки эти входят: размер и форма семян, устойчивость к болезням, скороспелость, зимостойкость, соотношение масс колоса и соломины, прочность и длина соломины, химический состав зерна, устойчивость к засухе, пригодность к механизированной уборке... Всех признаков я не буду тебе перечислять: всё равно не запомнишь. Для начала выделю тебе то главное, чего я добиваюсь у ржи. Это высокая урожайность и — неполегаемость. Потому что рожь, полёгшая от ветра и дождей, — наполовину погибшая: колосья путаются со стеблями, трутся, осыпаются, при уборке комбайном ещё теряется много зерна... В общем, полегаемость ржи едва ли не главный бич. Видишь, неудачники как согнулись и перепутались, — кивнул дед. — Поэтому в следующий заезд их уже и не берём.

— Помню! — закричал я. — Ты рассказывал про причёску: длинная перепутывается ветром, а короткая — нет!

— Правильно, — кивнул дед. — Значит, поставил я себе задачу: вывести сорт короткостебельной ржи, но при этом высокоурожайной.

— А почему ты сказал: «но» урожайной? — спросил

я. — Разве урожайность и короткостебельность — враги?

— Ну, я уже немножко рассказывал об этом, — сказал дед. — Скажем, урожайность мне в гибрид откуда можно взять? От любой самой культурной, самой высокоурожайной ржи! А короткостебельность откуда? Среди культурных сортов карликов нет: о росте раньше никто и не думал, все только старались колос утяжелить. Значит, откуда мне карликовость взять?

— От какого-нибудь карлика, — сказал я.

— Правильно! — сказал дед. — И вот недавно совсем был найден — причём в посевах культурной ржи — случайно затесавшийся туда карлик. Назвали его ЕМ-один — естественный мутант номер один. Я сразу схватил его и скрестил с самым высокоурожайным северным сортом ржи под названием «вятка».

— А как это скрещивают? — поинтересовался я.

— Знаешь, как происходит завязь плода? Пыльца с пыльника, который рассеивает по ветру пыльцу, попадает на рыльце, происходит завязь, и из неё потом вырастает плод, в данном случае — зерно. А когда хотят скрестить разные растения между собой, стараются, чтобы на рыльце попала пыльца не с растения этого сорта, а с растения другого сорта, намеченного селекционером, в данном случае — с этого вот карликового мутанта ЕМ-один.

— И как же это делается?

— Очень просто. Как только приготовится «вятка» цвести (рожь ведь тоже цветёт, хотя цветы у неё не очень эффектные), так сразу вырываются у неё все пыльники, чтобы её рыльца её пыльцой не опылялись.

— А опылялись чтобы они пыльцой ЕМ-один! — воскликнул я.

— Правильно! Но не только ЕМ-один! Это только плохой селекционер одну только попытку делает в год — хороший селекционер разные варианты сразу пробует! Селекционер — это не конструктор, который может сколько захочет раз в году модель свою переделывать. У нас по-другому: сделал — и год жди, что вырастет, — переделывать уже ничего нельзя, только ждать. Поэтому надо самые разные варианты запустить. Про ЕМ-один я потому вспоминаю, что он самый удачный оказался из множества опробованных: ген короткостебельности у него доминантным оказался, то есть побеждающим, все гибриды после него короткостебельными получились.

— А с колосом как? — солидно поинтересовался я.

— С колосом более-менее нормально, — ответил дед.

— Значит, выведен новый сорт? — сказал я.

— Погоди! Не лезь поперёд батьки в пекло! — усмехнулся дед. — Как говорится: «Твоими устами да мёд бы пить»! То есть всё бы так получалось, как ты говоришь! Но я уже объяснял тебе: природа человеку не хочет подчиняться — упорно борется за то, чтобы сохранять себя неизменной, и для этого ею хитрейшие механизмы придуманы, многие из которых совершенно ещё не разгаданы. Знаешь, например, что в растениях разные химические реакции происходят?

— Догадываюсь, — сказал я.

— А знаешь такую удивительную вещь, что все известные химические реакции в растениях в тысячи раз быстрее происходят, чем, скажем, в лаборатории, и, почему это так, никто не понимает?

— Никто?

— Никто! Тот, кто эту тайну поймёт, сразу великим учёным станет. Такая же загадка — устойчивость, неизменность растений. Природа очень коварна. Скажем, провели мы скрещивание, получили наш замечательный гибрид — все растения короткостебельны.

— Отлично! — сказал я.

— На следующий год высеиваем семена нашего гибрида, вырастает второй урожай — ровно четвёртая часть всех растений снова с длинными стеблями!

— Ровно? — поразился я.

— Ровно, как в аптеке! — усмехнулся дед. — Значит, нежелательный для нас признак — рецессивный, как его называют в науке, — не исчез, а только на время затаился!

— Где же он затаился?

— В генах! — ответил дед. — То есть в нашем случае при первом опылении гены ЕМ-один переносятся в пыльце и смешиваются с генами «вятки». Так. И на первый взгляд вроде удачное получается сочетание. Ген, — дед вытащил бумагу, карандаш и начал писать, — который определяет рост у карлика ЕМ-один, обозначим большой буквой «А». А ген, который определяет рост у «вятки», обозначим, наоборот, маленькой «а». Сделаем так потому, что ген роста у ЕМ оказался доминантный, то есть побеждающий ген роста у «вятки». Благодаря этому все гибриды в первом поколении получаются короткостебельные. Обозначаются они «Аа». На следующий год их сеем. При опылении парные гены во всех существах разделяются по одному и двигаются самостоятельно. То есть при опылении второго урожая все «А» большие и «а» малые передвигаются самостоятельно, перемешиваются, и по закону вероятности, действующему во всех случаях жизни, всех видов соединений получается равное количество. Получается — примем для простоты эту цифру — сто соединений «Аа», — дед написал, — сто соединений «аА» (что то же самое), сто соединений «АА» и сто соединений «аа». Первые три вида соединений нас вполне устраивают, потому что в них присутствует доминантный ген «А», диктующий карликовость, и эти все соединения дают короткостебельные растения. Но вот четвёртое соединение нас огорчает: в нём нет «А» большого, соединились только два «а» маленьких от «вятки», поэтому гибрид этот во втором поколении получается длинностебельный. Причём — это всегда потрясает непосвящённых — количество хороших гибридов (в нашем случае — короткостебельных) к количеству плохих гибридов (в нашем случае — длинностебельных) всегда чётко относится как три к одному. Ну, мы-то с тобой уже понимаем, в чём дело: в трёхстах гибридах у нас присутствует «А» большое, а в ста оно отсутствует. Три к одному! Это великое математическое открытие для растений — абсолютно для всех — вывел впервые Грегор Мендель, и открытие это не меньшее значение имеет, чем, скажем, открытие в физике закона Ньютона. Но в общем-то, это открытие скорее грустное: говорит оно нам, что от нежелательных признаков избавиться не так-то легко, то есть, в нашем случае, трудно избавиться от растений-переростков — снова и снова вылезают они.

— Выбрасывать этих переростков, — сказал я. — И на следующий год не сеять их!

— Правильно! — кивнул дед. — Но в тех гибридах, которые вроде бы нравятся нам, — в двухстах из них тоже «а» маленькое притаилось! И на следующий год два маленьких «а» снова соединятся и снова длинностебельные растения дадут!

— Значит, только те гибриды надо отбирать, у которых этого вредного «а» маленького нет! Брать, в которых только два больших «А»!

— Правильно! Только как это делать? — вздохнул дед. — По всем внешним признакам растения с «А» большим и с «а» малым ничем не уступают растениям с двумя «А» большими! И стебель у обоих короткий, и колос одинаковый — и как узнать, в котором из них зараза эта — «а» маленькая — притаилась?

— И что же вы делаете? — растерялся я.

— Работаем! — ответил дед. — Смотрим, какие растения короткостебельные вырастают, выкапываем их ещё до цветения, в отдельную клумбу высаживаем, чтобы они не соприкасались с длинностебельными, эти отобранные гибриды снова опыляем той пыльцой, которая работает на нас... снова сеем, снова отбираем — и наконец через сколько-то лет получаем устойчивый сорт, без отклонений. В отборе растений большое значение интуиция играет и выдержка. И далеко не всегда приходишь к успеху. Я уже тридцать лет рожью занимаюсь, а вывел всего три сорта...

— А какие... три сорта ты вывел? — пробормотал я. — Что-то я подзабыл.

— Подзабыл, говоришь? — усмехнулся дед. — Придётся напомнить. Первый мой сорт ржи называется «гибрид сто семьдесят три».

— По номеру делянки, на которой этот удачный гибрид появился! — воскликнул я.

— Начинаешь соображать! — кивнул дед. — Сорт этот дал прибавку от двух до семи центнеров на гектар и полегает меньше, чем «вятка»: у «вятки» длина соломы сто восемьдесят, а у него примерно сто шестьдесят.

— Двадцать сантиметров — неплохо! — оценил я.

— Для начала неплохо, — согласился дед. — Вывел я его в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году, и теперь сеют его в Ленинградской, Архангельской, Новгородской, Калининской, Кировской, Вологодской областях, — так что во всех этих районах в булочной хлеб моего сорта продаётся в основном.

— И у нас... тоже? — поразился я.

— Что? — не понял дед.

— И я, значит, тоже этот сорт ем?

— Ну, — усмехнулся дед. — Если ты в булочную не в Москву ездишь, значит, ешь «гибрид сто семьдесят три».

— А я ел... и не думал вовсе! — проговорил я.

— Ну что ж, теперь думай! — улыбнулся дед. — Но после тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года, к счастью, ещё кое-что сделать удалось. В тысяча девятьсот семьдесят первом сдал сорт «ярославна» — урожай сорок — сорок пять центнеров с гектара, то есть добавка, по сравнению со сто семьдесят третьим, приблизительно десять центнеров на гектар. Высота уже сто сорок сантиметров — неполегаемость, значит, ещё улучшилась. В тысяча девятьсот восемьдесят третьем сдал сорт «волхова» — примерно шестьдесят центнеров с гектара, высота в среднем сто двадцать сантиметров. Эти сорта ещё не так распространены, как сто семьдесят третий, но распространятся, потому что лучше.

— Здорово... а я и не знал!

— Теперь знай! — улыбнулся дед. — Сейчас вот четвёртый сорт на подходе — при выведении его я очень интересный метод применил, никто его пока не использовал! — гордо проговорил дед.

— Расскажи! — попросил я.

— Да... — Дед с сомнением посмотрел на меня. — А терпения хватит?

— На тебя мне терпения всегда хватает! — сказал я.

— Ну тогда слушай... Для этого скрещивания выбрал я «московскую карликовую». Известна она давно, но никто её до меня не брал. Потому что известно широко: ген карликовости у нее рецессивный и, кроме того, один и тот же ген определяет карликовость и скудость колоса.

— То есть после второго скрещивания появляется четверть растений с низким стеблем и плохим колосом. Проявляется рецессивный ген «а» малое! — отчеканил я.

— То есть это уже школьники теперь знают! — поглядев на меня, улыбнулся дед. — Ну а я всё-таки профессор, немалые деньги получаю — мне вроде бы положено подальше заглядывать...

— Ну и куда ты заглянул?

— Куда? — Дед посмотрел на меня. — А вот куда! Год за годом продолжал скрещивать я этот гибрид с «вяткой» и вдруг стал получать какие-то странные особи — очень мало их было, наверно десятая доля процента, но появление их всю генетику вверх дном перевернуло. — Дед почему-то перешёл на шёпот.

— И что ты увидел?

— Что я увидел? Сказать? — Дед почему-то оглянулся по сторонам. — Увидел несколько особей... с коротким стеблем... и большим колосом! То есть единый ген, который сразу диктовал и низкий рост, и скудный колос, после многократного скрещивания... расщепился! — прошептал дед. — То есть маленький рост он по-прежнему задаёт, а скудный колос — уже нет. То есть половинка гена в это соединение вошла, а другая отщепилась. Мало таких особей получилось, очень мало, но есть, и они моё открытие подтверждают — расщепление гена!

— А как в последующих поколениях этот... отщепенец себя ведёт? — поинтересовался я.

— Как? — Дед ликующим взглядом посмотрел на меня. — Идеально! Даёт абсолютно устойчивое потомство: низкий рост, хороший колос! Да и что, скажем, может его рост изменить, если в нём сидят два маленьких «а», в нашем случае определяющие низкий рост, и никакими «А» большими мы его больше не бомбардируем! Отбор по рецессивному признаку — тоже открытие моё! — Дед выпятил грудь и оскалил зубы.

— Ну и как относятся... к открытиям твоим? — поинтересовался я.

— А — плохо! — неожиданно легкомысленно вдруг проговорил он. — Ближайшему другу своему и единомышленнику, Алексею Кротову, сказал — он огромные глаза сделал: «Не может ген расщепляться! Опомнись!» Ну, это примерно то же самое, если бы кто-нибудь сказал, что электрон распадается... такой же примерно неожиданности открытие! — сказал дед.

— Ну и что же тебе теперь... как Менделю? — расстроился я. — Сто лет ждать, пока открытие признают твоё?

— Будем оптимистами! — бодро проговорил он. — Надеюсь, этот мой сорт моё открытие подтвердит!

— Да-а... — Я даже запарился, пришлось вытирать ладошкой пот, текущий со лба.

— Эх! — Дед вдруг остановился. — Неплохой как раз экземпляр — почему-то проглядели. Видишь, и колос большой, и стебель короткий... Ну-ка, давай-ка мне его!

Я начал отламывать стебель ржи, но тут дед, побагровев — лысина так и налилась кровью, — закричал:

— Ты что? Не понял, что ли, ничего? Я тут толкую ему, как мне длина стебля важна, а он посередине отламывает его! Как я мерить буду его? Селекционер должен бережно с растением обращаться — вместе с корнем его выдёргивать, чтобы видеть длину, и осторожно нести, чтобы ни одно зёрнышко не упало!

— Извини! — пробормотал я и осторожно вынул растение с корнем из земли.

— Вот так-то! — проговорил дед и осторожно понёс его на двух руках перед собой.

Поле кончилось, начался посёлок. Мы прошли мимо длинного здания с маленькими окнами — конюшни. Конюшню я всегда любил и каждое лето гонял с местными ребятами на лошадях в ночное... Но серьёзно поговорить с дедом о его делах как-то всё не удосуживался — и теперь чувствовал стыд.

После конюшни пошла улица каменных сараев с высокими воротами. Возле одного из таких сараев, на воротах которого было написано большими чёрными буквами: «ОТДЕЛ СЕЛЕКЦИИ ЗЕРНОВЫХ. САРАЙ № 6», дед остановился.

— Ну, открывай! — проговорил он.

Я сначала торопливо надавил на ворота, потом потянул их на себя — и с тягучим скрипом они открылись. Мы вошли в огромное темноватое помещение с цементным полом. Перед самым входом была небольшая свободная площадка. Всё остальное помещение от пола до потолка было заложено сухими жёлтыми снопами. Сверху донёсся какой-то быстрый шорох. Я посмотрел наверх. Два ярко-рыжих котёнка гонялись по снопам друг за другом. Я тут даже удивился: как нарочно подобрались под цвет снопов! Не зря существует мимикрия — животные приобретают цвет окружающей среды! И котята тоже когда-то успели подобрать себе подходящий цвет.

За высоким столом из досок сидели две женщины. К столу была привинчена какая-то маленькая машинка, раструбом вверх. В другом конце площадки сидел худой человек в кепке, покрытый толстым слоем пыли. Он сидел на маленьком деревянном стульчике и развязывал, положив его перед собой на пол, пыльный сноп.

— Вот, познакомьтесь, — сказал дед. — Это мой помощник, Николай Васильич!

Помощник улыбнулся, коротко и устало.

— А это мой внук Александр!

Я поклонился.

— А это помощницы мои! — весело проговорил дед, поворачиваясь к женщинам.

— Внучок ваш? Похож, похож! — заговорили они.

— Давай, Николай Васильич, — сказал дед. — Иди узнай насчёт сеялки!

Николай Васильевич кивнул, поднялся и, стряхнув с себя ладонями пыль, вышел из сарая.

Дед, держа в руках вынутый нами в поле экземпляр, сел на низенький стульчик. Рядом лежала доска с глубокими зарубками.

— Вот видишь, — сказал дед. — Доска эта давно мне уже служит. Вот под эту зарубку — сто сорок сантиметров — я «ярославну» подбирал, под следующую вот эту — сто двадцать — «волхову», а новый сорт должен за эту вот зарубку не заходить — за один метр!

Дед приложил наше растение к метру — колосья слегка заходили за отметку.

— Годится! — успокаивающе проговорил я.

— Надеюсь, это ты не подумавши брякнул? — Дед зло посмотрел на меня и отбросил наше растение в сторону.

Я расстроенно замолчал.

— Ничего! — Дед поднялся. — Найдём, что нужно! Вон какой запас! — Дед кивнул на штабеля снопов, закрывающие окошки под потолком.

— И всё это надо просмотреть? — ужаснулся я.

— Всё это и ещё пять таких же сараев! — усмехнулся дед. — И как можно скорее: сев не ждёт!

Он взял из крайнего штабеля огромный сноп, положил его на пол и осторожно развязал — растения с сухим шорохом рассыпались. Дед, присев на стульчик, брал по одному растению — пучок стеблей с колосьями на одном корне, — прикладывал к мерке, отбрасывал. Так он перебрал весь сноп, поднялся; осыпав пылью голову и плечи, снял со штабеля следующий сноп, положил, развязал.

Монотонность его движений усыпляла. Из забытья меня вывел голос деда:

— Обмолотите, пожалуйста, это, Надежда Ивановна!

— Годится? — обрадовался я.

Дед молча приложил опять растение к доске — верхушки колосьев не доставали до метровой зарубки. Потом дед снова протянул растение женщине за столом.

— Хорошо! — сказал я.

— Хорошо, но мало, — усмехнулся дед.

Женщина сунула колосья в раструб машинки, нажала кнопку — машинка заверещала. Потом Надежда Ивановна вынула пустую солому и отбросила в сторону, а другая женщина выдвинула сбоку машинки ящичек с зерном, взяла со стола громко шуршащий пергаментный пакет, высыпала зерно в пакет. Потом списала какой-то номер с бирки, отвязанной дедом от этого снопа, на пакет и в тетрадь и поставила этот пакет в ряд других похожих пакетов, стоящих в блестящей жестяной коробке, — штабель таких продолговатых прямоугольных коробок, уже закрытых, стоял перед ней.

А дед уже стаскивал сверху следующий сноп.

Я вздохнул и присел на корточки.

— Притомился? — проговорил дед. — Быстро! Тогда я скажу тебе, что это только начало дела. Так и быть, ради тебя покажу, что после этого надо делать!

Он взял одну из блестящих коробок, открыл, достал пергаментный пакет, высыпал из него зерно на ладонь, сморщившись, посмотрел — и высыпал это зерно в большой ящик, где уже была беспорядочно насыпана гора зерна. Потом он высыпал на ладонь зёрна из следующего пакетика, посмотрел и тоже выбросил их в общую кучу.

— Чего это ты делаешь?

— Так называемый малый анализ, — ответил дед. — Отбираю только лучшие зёрна для посева — крупные, не пожухлые — и которых много в пакете. Остальные выбрасываю.

Только, наверное, пятый пакет дед поставил обратно в коробку, предварительно ссыпав туда зёрна.

— Хорошее зерно?

Дед кивнул.

— И знаешь, сколько таких движений надо мне сделать? — спросил дед. — Несколько сот тысяч! Причём это только лично мне — никто, кроме меня, не может решать, сеять эти зёрна или не сеять, — всё-таки я сорт, вывожу, а не дядя Вася! Примерно десять тысяч растений отбираем для сева.

— Да, — проговорил я, — слушай... одной вещи я не понимаю... сейчас же осень... а сеют ведь весной?

— Рожь, чтобы ты знал, — проговорил дед, — сеют большей частью осенью — на зиму. Так называемая озимая рожь! Слыхал?

— А зачем на зиму-то сеют её?

— Затем, что до зимы она проходит очень важные стадии, из земли вылезти успевает — и весной уже всё не с начала начинает, а с середины! Раньше поспевает, лучше созревает, иначе не успела бы: лето ведь короткое в наших краях.

— Ага! — кивнул я и вытер пот. Что-то позорюсь я нынче раз за разом.

Потом дед просмотрел пакеты ещё в нескольких блестящих ящиках и ставил ящики к стене — они уже образовали большое трюмо, отражающее нас.

За закрытыми воротами послышалось тарахтенье, дед распахнул ворота, и в сарай въехало сооружение на высоких колёсах. За рулём сидел водитель, а сзади, на маленьком приподнятом кузове, сидел Николай Васильевич, ещё более запылившийся. Агрегат остановился, Николай Васильевич снял с кузова несколько больших пластин с белыми стаканчиками, торчащими в них.

Женщины стали открывать уже просмотренные дедом зеркальные ящики, брать оттуда пергаментные пакеты и высыпать из каждого пакета зерно в отдельный белый стаканчик.

— Вот, — сказал дед. — Этот набор стаканчиков называется «кассета».

— А весь этот агрегат — сеялка?

Дед посмотрел на меня, потом кивнул.

Наконец женщины заполнили зёрнами все стаканчики в пластинах, и Николай Васильевич задвинул их в кузов сеялки.

— Вот теперь, — сказал дед, — сеялка пойдёт и всыплет на строго намеченную делянку семена от определённого растения. Взойдёт, на следующее лето вызреет — и вся картина как на ладони.

Тарахтя, сеялка с Николаем Васильевичем выехала за ворота. Дед подошёл к штабелю и стал снимать следующий сноп.

— А пойдём поглядим, как сеялка сеет, — сказал я.

— Что, надоело уже? — Дед посмотрел на меня. — Эх ты, товарищ Микитин! — проговорил он.

Мы вышли за ворота, пошли к полям.

Навстречу нам попался сутулый дядя в зелёном плаще.

— Привет! — поздоровался он с дедом. — Внучок твой? — Он насмешливо поглядел на меня. — Не похож.

Мы разошлись.

— Кто это? — поинтересовался я.

— Друг мой, Платон! — улыбнулся дед. — Селекцией трав занимается, клевера и люцерны. Когда мы с ним вдвоём только переехали сюда, решили по его предложению кур завести, чтобы нормально питаться. Он, вообще, мужик такой — всё время гениальные идеи его посещают. Ну, купили мы у старушки цыплят, посадили их в загон из сетки, стали кормить. К осени выросли они — Платон говорит: «Ну всё — сейчас будет суп!» Открыл ворота, с мешком в руках как прыгнет туда. Ни одной не поймал. Куры наши — фыр-р! — по всему посёлку разлетелись. Бегали мы за ними, бегали высунув язык. Потом Платон вдруг останавливает двух сопливых мальчишек. «Рогатки есть у вас?» — спрашивает. «Ну, есть», — отвечают они. «Дайте-ка!» — Платон им говорит. Взяли у них рогатки — и ещё недели две по посёлку за курами нашими гонялись, пытались хоть одну подстрелить! — Дед захохотал.

— Да... — Я с некоторой даже завистью посмотрел на него: за семьдесят лет ему уже, а какие весёлые у него друзья — интересней даже, чем у меня.

— Вообще, знаешь... — заговорил дед. — Чем определяется интересность жизни того или иного человека?.. Уровнем его собственной любознательности. Когда человеку всё интересно — и жизнь его интересна. А когда его ничего не интересует... — Дед покосился на меня. — Дарвин в твоём возрасте... жуков уже сажал в рот! Знаешь хоть, кто такой Дарвин?

— Происхождение человека открыл... от обезьяны.

— Ну, правильно, — усмехнулся дед. — Что труд сделал из обезьяны человека... а отсутствие труда... делает всё наоборот!

— А зачем Дарвин... жуков в рот сажал? — спросил я.

— Потому что интересно всё было ему! Идёт однажды по лугу — маленький ещё — вдруг видит: удивительный жук бежит — ярко-зелёный! Он схватил его в кулак и держит. И тут второй жук бежит — полосатый! Дарвин во вторую руку его схватил. И тут вдруг появляется третий жук — жук-олень! Дарвин на секунду оторопел, потом быстро первого жука в рот положил, чтобы не потерять, и жука-оленя схватил! Вот как учёные начинаются! Ты небось жука в рот не положишь! — Он с сожалением посмотрел на меня.

— Положу! — твёрдо сказал я.

Мы вышли на край широкого распаханного поля. По краю его поднимались белые трёхэтажные дома. Из-за крайнего дома с тарахтеньем выехала сеялка и поехала по полю.

— Вот отсеемся сейчас, — проговорил дед, — потом семена сортов, принятых уже, начнём рассылать. Лаборантки уже сидят целые дни, мешочки шьют по десять килограммов. Тысячи посылок рассылаем по всей стране. Почта просто стонет от нас! — гордо проговорил дед.

Сеялка, тарахтя, ехала по полю. Николай Васильевич неподвижно, ссутулившись, сидел сзади — только руки его время от времени шевелились. Сеялка уехала далеко, потом вернулась, снова уехала, снова вернулась, а Николай Васильевич всё сидел, даже не слез поразмяться. Я незаметно попробовал хотя бы некоторое время держаться так же, не двигаясь, как он, — и скоро почувствовал, как тело заломило и закололо.

«Надо же, какие выносливые есть люди!» — глядя на Николая Васильевича, подумал я.

— А могу тебе и первые всходы уже показать! — оживлённо проговорил вдруг дед. — Там, где самые первые посевы у нас, уже взошло! Как там — был сегодня? — спросил он у проезжавшего мимо, сгорбившегося Николая Васильевича.

— С утра был! Хорошо взошли! — На пыльном лице Николая Васильевича прорезалась улыбка.

— Пошли, сходим пока! — Дед подтолкнул меня.

Мы пошли по тропинке с краю поля.

«Сколько ж он может двигаться, в свои-то годы! — уже с отчаянием подумал я вдруг. — У меня ноги уже гудят, а он всё не остановится!»

Мы подошли к частично убранным делянкам у самого леса.

— Ну, здесь у нас специалисты по защите растений трудятся, — сказал дед. — Заражают мои сорта разными болезнями, смотрят, как те их воспринимают. Поэтому на отшибе и обосновались, у леска, чтобы зараза на остальные посевы не перешла. Так!

Дед перепрыгнул канаву, я за ним, и мы углубились в лес, потом по узкой тропке стали спускаться в сырой овраг.

На дне оврага дед остановился.

— Смотри! — Он показал на светлую струйку, вытекающую по деревянному жёлобу в маленькое озерцо, выложенное красивыми аккуратными камнями. — Источник мы тут нашли, и оборудовали с друзьями его, и даже название сами придумали: Слеза Нефертити! — Он поднял палец.

Мы полезли на другой склон оврага, поднялись наверх, выдрались через кусты на широкое поле. То ли паутинки, то ли куски коры попали мне за шиворот — спина слегка зачесалась.

— Ну, смотри! — торжественно проговорил дед.

Всё поле было покрыто словно зелёным пушистым ковром — ровная красивая травка покрывала его.

— Какой цвет, а? — восхищённо проговорил дед. — Изумрудный, наверное, да? Наверное, изумрудный — точнее не скажешь?

Я присел, потрогал крайнюю травку.

— Какая нежная, — проговорил я.

— Сейчас нежная, — проговорил дед, — а потом — перезимует, на следующее лето тяжёлый колос будет держать! Главное, чтобы перезимовала хорошо! Поэтому самой ранней весной, только снег стаивать начнёт, я уже на поле бегу, смотрю: как она, моя озимая рожь, не заболела ли за зиму чем-нибудь? Нет, ты скажи: видел красивее что-нибудь этого цвета?

— Нет, не видел! — искренне проговорил я.

— И не увидишь! — обнадёжил меня дед. — Ну а когда снег падать начнёт, изумрудное с белым — это вообще сказка!

— А когда снег пойдёт? — поинтересовался я.

— Точного числа назвать не могу! — усмехнулся дед. — Может быть, ты знаешь?

Домой к нему мы добрели уже в темноте. Верней, добрёл я, а он шагал как ни в чём не бывало и ещё громко разговаривал с разными встречными, — но я плохо уже понимал, о чём речь.

У него я сразу же плюхнулся на диван, но долго ещё слушал, как к нему — в соседнюю комнату — приходили всё новые его друзья и знакомые, оттуда доносились голоса, хохот.

«Надо же, какие бодрые!» — с завистью думал я.

Потом я заснул. Проснулся я, когда было уже светло. Я заглянул в соседнюю комнату — деда не было, потом в прихожую — резиновые сапоги его ушли.

«Сколько же времени сейчас?»

Я торопливо пошёл на кухню, распахнул холодильник. Занимаясь завтраком, я вдруг заметил, что в кухне сильно потемнело.

«Как так? Уже вечер, что ли?» Я с удивлением посмотрел в окно.

Из-за леса, постепенно закрывая всё небо, поднималась страшная туча — чёрная, с фиолетовым отливом. В кухне стало совсем темно — хоть включай лампочку! — а пространство за окном вдруг всё заполнилось белыми штрихами.

«Да-а-а! Вот и снег!» — подумал я, но вдруг услышал какой-то треск. Я подошёл ближе к окну и увидал, что по ржавому подоконнику прыгают белые шарики.

«Град! Это же град! — в ужасе понял я. — Вон как бьёт — кровельное железо прогибает! А там стоит нежная травка!»

Я выскочил в прихожую, надел куртку, ботинки и выбежал. Я прошёл первое поле, вчера засеянное, — этим семенам град, наверное, не грозит? Потом я прыжком через канаву запрыгнул в лес, прошёл овраг, продрался сквозь кусты.

Всё поле было засыпано белыми шариками — над ними торчали изумрудные травинки. Метрах в двадцати я увидал деда, помчался к нему.

— Ну как? — с трудом переводя дыхание, проговорил я.

— Что как? — С некоторым удивлением он посмотрел на меня.

— Как что? — Я даже с досадой посмотрел на него. — Ведь град же!

— А-а! — Дед внимательно посмотрел на меня. — Заволновался, значит? Ну, хорошо! К счастью, на этой стадии град для озимой ржи не опасен: попадает на травинку, та мягко сгибается, градина скатывается, растение разгибается как ни в чём не бывало! Видал? — Дед показал на поле.

— Тогда хорошо! — с облегчением проговорил я.

Дед с улыбкой смотрел на меня.

— Молодец. Ну пойдём, я тебя за твою активность покормлю — обед как раз у нас, — сказал он, посмотрев на часы.

— Обед?! — изумился я. — А я ещё и не...

— Завтракал? — усмехнулся дед. — Ну ничего, заодно и пообедаешь, и позавтракаешь. Покормлю уж тебя, — может, потом ты меня будешь кормить.

Дед подмигнул другу Платону, и мы вдвоём с дедом повернулись и пошли к лесу.


Загрузка...